Я решил не приносить железную лестницу, которую припрятал. Подумал о том, что такая же лестница должна быть где-нибудь рядом. Ведь я ни разу как следует не проверил, что было на чердаках. Очень скоро я нашел точно такую же лестницу, только прикрепленную болтами. Придется принести инструменты и отвинтить их. Я испытывал страх, потому что в соседнем доме слышал шаги и голоса. Тем не менее быстро закончил работу и еще до наступления темноты перенес лестницу к себе. В свой новый дом.
В этом доме я прожил несколько осенних месяцев, до того, как вспыхнуло восстание в гетто «А». Я все устроил просто замечательно. Сверху, на верхнем полу, у меня был склад. В шкафу на нижнем полу находились спальня и кухня. Под кухней я подразумеваю примус. Я закрывал вентиляционные окна и варил себе картошку, а время от времени и рис. Я не очень хорошо знал, как это делается. Я ставил на огонь воду вместе с рисом и варил до тех пор, пока рис не становился мягким. Потом ел эту клейкую кашу с вареньем. Рис не обязательно должен быть таким, как у моей мамы, — каждое зернышко отдельно.
Пока у меня были яйца, я делал себе яичницу. Морковь не варил. Старался есть ее в первую очередь, пока она не испортилась.
В эти месяцы немцы каждый день приезжали в гетто и опустошали дома. Я слышал, как подъезжали грузовики и переговаривались грузчики. Иногда они выбрасывали из окон слишком тяжелые вещи, которые со стуком разбивались о тротуар. И тогда они ржали, как лошади. Это, по-видимому, была мебель, которую нельзя было спустить, или что-то, с чем просто не стоило возиться. Один раз, выглянув из ворот, я увидел, как в доме напротив на веревках спускали большой рояль.
Днем по улице сновали немцы, иногда — польские полицейские или грузчики. По ночам появлялись поляки-грабители. Я, если мне хотелось выйти, должен был из осторожности покидать свое убежище или ранним утром, или в сумерки. В это время территория была более или менее пуста. Правда, полицейские все время расхаживали по улице, но они не заходили в дома. Они следили за тем, чтобы никого на улице не было. У воров были свои пути, по которым они пробирались в гетто.
Вначале, выходя из своего укрытия, я все время боялся, что именно в это время придет отец, не найдет меня и уйдет. Не очень-то полагался на белый камень, который отметил знаками, — с того времени, как я сделал на нем надпись, я сделал ее еще на нескольких камнях. Потом придумал еще кое-что. Я взял кусок штукатурки, мягкой, как мел, и нарисовал стрелы, как их рисуют во время игр. Так как штукатурка была не белая и писала хуже, чем мел, можно было подумать, что знаки эти старые и были сделаны детьми, которые когда-то здесь играли. Я нарисовал стрелы, ведущие с улицы до моего дома. Около последней стрелы я положил белый камень, а под него — записку. Нашел обрывок старой желтой бумаги и написал на нем карандашом: «Сокровище рядом. Прояви терпение. Алекс».
Я очень сожалел о том, что уборная и душ в бункере были теперь погребены под землей. Боялся ходить по своим делам в соседние дома. Хотя бы раз в день я был вынужден заходить в соседний дом, но из-за шума боялся спускать воду. Поэтому приходилось оправляться в комнатах, в которых был страшный балаган. Это было сопряжено с опасностью. Но делать было нечего. Маленькие дела я делал просто в раковину. Однажды я проверил, куда стекает вода после того, как я помылся, но на развалинах не обнаружил никаких следов. Вода ушла куда-то вниз. Меня это не волновало.
Обычно я проводил дни, лежа в своей спальне со Снежком и читая книги. Или играл с мышонком. Бывало, время от времени я осторожно открывал вентиляционное окно, брал маленький бинокль и смотрел, что происходит на польской улице и в домах напротив. Мне казалось, что я на необитаемом острове, только вместо моря могу наблюдать за домами и людьми, которые находились вроде бы рядом, но на самом деле были необозримо далеко от меня, совсем в другом мире. Когда я в бункере подобрал бинокль, мне не приходило в голову, что он будет для меня таким же ценным, как книги, и даже более того. Он стал для меня вроде маленького театра.
Не сразу, но через две-три недели, я познакомился со всеми жителями польской улицы, взрослыми и детьми. Знал, кто выходит из дома рано утром, и кто — поздно. Полицейский, к примеру, выходил очень рано, когда работал в дневную смену. Почтальон выходил на рассвете. Продовольственная лавка и овощной магазин тоже открывались спозаранку. Аптека открывалась гораздо позже, а у же за нею — парикмахерская. Парикмахер не спешил открывать свое заведение и не спешил закрывать его. Привратники выходили подметать тротуар в разное время. Были такие, которые делали это спозаранку, и такие, которые не слишком спешили. У них были разные характеры. Некоторые колотили нищих, попрошаек и старьевщиков. Раньше я думал, что привратники бьют старьевщиков, потому что они евреи. Но сейчас это были не евреи. Во всяком случае, они не были похожи на евреев. Конечно, были и евреи, но подделывавшиеся под поляков.
Например, там были три маленькие девочки и мальчик с льняными волосами, но с еврейскими глазами. Я увидел это, конечно же, с помощью бинокля. Они приходили раз в неделю, переходили со двора во двор или стояли на улице и пели разные песни. Много печальных песен. Люди бросали им монеты, завернутые в бумагу, чтобы они не затерялись на мостовой. Был один бородатый старый привратник, который ни разу не дал им зайти. Не напротив, а на углу. Он всегда гонялся за ними, кричал и осыпал проклятиями. Как будто они забирали часть его заработка. Один раз даже заорал им вслед:
— Жиденята!
Дети показали ему язык и убежали.
Была одна женщина, одетая в старый халат и стоптанные домашние туфли, которая каждое утро ходила в магазин и овощную лавку. Волосы у нее были всклокочены, иногда в них торчало пуховое перо из подушки. Это была жена пьяницы. Днем он был приятным человеком. Играл со своими детьми на улице в футбол. Но когда возвращался ночью, иногда даже после комендантского часа, всегда пел или кричал. Но немцы не задерживали его, не знаю почему. Может, он сотрудничал с ними. Ночью из окон его дома слышались крики и ругань. И детский плач. А наутро — я мог поспорить с кем угодно и выиграть — его жена обязательно появлялась с фонарем под глазом или с распухшей губой. Когда как. Счастье, что евреи не пьют. Что бы я делал, если бы мой папа днем был человеком, а ночью превращался в чудовище?
Хозяева продуктовой лавки были жулики и воры. Я не мог расслышать и рассмотреть, что происходило внутри лавки. Но время от времени дети выходили оттуда в слезах. Иногда и взрослые выходили расстроенные и злые, ругаясь про себя и грозя кулаком в сторону лавки. Они думали, что никто их не видит. Но я видел. Хозяин же овощной лавки, напротив, был приятный улыбающийся толстяк. Иногда он даже давал яблоко маленькой девочке, которая большую часть дня сидела на улице, грязная и голодная. Я думаю, что ее мать работала где-то далеко, на тяжелой работе, и ей не с кем было оставить ребенка. Она всегда возвращалась вечером, незадолго до комендантского часа, а уходила рано утром, бледная и худая. Был там и противный мальчишка, который швырял в нас камни, когда мы еще жили в гетто и выглядывали в окно на польскую улицу. Он и теперь любил бросать камни — то в кошек, то в собак, то в маленьких детей. Каждого он обзывал: «Вонючий жид!» У него были и другие ругательства, но это было любимым. Он был самым взрослым мальчишкой в окрестностях и ко всем приставал. Щипал маленькую девочку, когда никого не было рядом, так, что она кричала. Потом делал вид, что он не при чем. Ни один из мальчишек, живущих на этой улице, не дружил с ним, но он всем объяснял, что им нужно делать. И они слушали его и делали все, что он говорил, хотя и неохотно. Но когда его тетка, тоже с криками и проклятиями, отсылала его с поручением, дети на улице играли в более благопристойные игры. Не дрались и не оскорбляли друг друга. И не бросали камни. Я знал, что если мне придется пройти по этой улице, надо будет остерегаться его.
Там была еще одна девочка, которую я очень любил. Она была немного похожа на Марту — девочку, подарившую мне на чердаке заколку в виде бабочки со своей косички, — только немного старше той. Она жила напротив и до наступления темноты сидела около окна, грызя карандаш или ручку, и делала уроки. Я так завидовал ей! Так хотел учиться и ходить в школу! Каждое утро я видел, как дети с портфелями спешили в школу. Маленькие и большие. Большие иногда держали маленьких за руку. Были и такие, которые убегали от своих младших братьев, и тогда те начинали кричать, пока в окне не показывалась мать и не звала их.
Над окном милой девочки жила сумасшедшая. Может, она была не совсем сумасшедшая, но она целыми днями чистила, драила, мыла и гладила. Сначала, по утрам, она проветривала белье. Потом мыла рамы и окна. Потом вытаскивала на двор матрас и одеяла. Видел, как она брала их и вытаскивала из квартиры. Спустя некоторое время я слышал, как она выбивала их во дворе.
Каждый день она мазала пол в квартире воском, а потом натирала его до блеска. Он и до этого блестел. Так она работала до полудня. Потом исчезала. Может, спала. К вечеру она выходила к воротам, и я не верил своим глазам — неужели это та сумасшедшая, которая целыми днями чистила свой дом. Потому что теперь это была настоящая дама, расфуфыренная и накрашенная. Она исчезала и возвращалась под утро. Странно.
Примерно через месяц появились новые жильцы. С большой подводой, нагруженной вещами. Они то и дело показывали пальцем на гетто и о чем-то злобно переговаривались. Может, о том, что в гетто стояли пустые дома, пустовали целые улицы, а они должны были тесниться. Я знал, что настанет день, когда поляки хлынут на нашу улицу. Я боялся об этом думать. Что я тогда буду делать? Но до тех пор, пока немцы продолжали опустошать дома и отправлять вещи в Германию, я был спокоен.
Новые жильцы были семьей, состоящей из трех верзил и старика, одной пожилой женщины и одной молодой. Братья и сестра, думал я. Мать и отец. Это, без сомнения, были преступники. Воры. Ночью они пробирались через стену напротив, я слышал, как они шептались и ставили к стене лестницу. Привратник, живший напротив, знал об этом, но не говорил им ни слова. Может, ему за это платили.
Они заходили в близлежащие дома и возвращались откуда-то издалека, нагруженные вещами. Перебрасывали все через стену и перелезали сами. Однажды их схватили немцы, слышалась стрельба. Один из них упал и не встал, другого поволокли к воротам.
Я не сочувствовал им. Однажды видел, как один из них поднял руку на свою мать. Это произошло у дверей продуктовой лавки. Там стояли один из братьев и старик. Старик что-то кричал. Второй брат не вмешивался. В другой раз я заметил, как они втроем поймали на улице какого-то человека и били его. Это было вечером, перед комендантским часом. Один из братьев достал нож и хотел зарезать его, но тут появился полицейский патруль. Братья бросили несчастного и удрали. Но не в сторону дома. Спрятались где-то.
Брата, раненного немцами, они понесли к врачу. Я уже знал и врача, и его жену. Они жили под окном той девочки. Там была приемная врача. Я часто наблюдал за ними в бинокль. Врач всегда гладил детей по голове и давал им конфеты. Точно так, как добрый доктор в книжках. Понятно, что раненного преступника поволокли именно к нему. Из-за затемнения я не видел, что там у них происходило. Только видел наутро в приемной врача мать верзилы, которая плакала, а доктор объяснял ей что-то движением рук. Он показывал на гетто, а потом стучал по лбу. Как будто говорил: «Что же они делают, дураки такие! Рискуют жизнью ради какого-то тряпья». Женщина тоже говорила. Плакала и говорила. Она прижимала руки к сердцу, и я не мог догадаться, о чем шла речь. Торговля еврейским добром — для поляков это был хороший бизнес. Ладно уж, пусть лучше они пользуются этими вещами, чем немцы.
И вот еще что я видел. По ночам, в комендантский час, иногда в середине ночи, некоторые люди проходили через ворота. Не знаю, было ли так каждую ночь. Не всегда я засыпал поздно или внезапно просыпался и не мог заснуть до утра. Не думаю, что это были преступники. Скорее всего, это были подпольщики. Так это выглядело. Они тихонько стучали в ворота условным стуком, ворота открывались. Кто-то всегда сторожил их. Или сам привратник, или его помощник, или его дочь. Никому еще не удавалось просто так войти внутрь. Стоящие у ворот что-то тихо им говорили. Объясняли шепотом, и калитка открывалась. И время от времени один из них смазывал петли маслом, чтобы они не скрипели. Но однажды я слышал, что привратник не хотел открывать ворота, так как стук не был условным, и тогда человек вполголоса сказал:
— К врачу, будь милостив.
И ворота раскрылись. Эта фраза врезалась мне в память.
Однажды привезли человека в подводе. Его привезли средь бела дня. Невозможно было разглядеть, что в подводе кто-то лежит. Его накрыли мешками. Я видел, как сдвинули в сторону мешки и осторожно подняли лежащего человека. Положили его на носилки и быстро внесли в дом. Перед этим внимательно оглядели улицу. Там был только мальчишка-хулиган, но они не обратили на него внимания.
Когда я хотел знать, который час, я смотрел в квартиру сумасшедшей. У нее на стене висели большие часы, правда, они не всегда шли. Если она не забывала заводить их, я слышал бой, не глядя в ту сторону. Они били каждый час, полчаса и четверть часа.
Я видел еще многие вещи, на которые раньше, бегая по улицам, не обращал внимания. К примеру, старика, который воровал в овощной лавке. Мальчика, который любил мочиться около двери в аптеку и делал это каждый раз, как только аптекарь закрывал дверь и уходил. Я смотрел на листья деревьев, которые были зелеными, когда я перебрался сюда жить, а теперь пожелтели и опадали. Осенний ветер гнал их по улицам и мостовым, и дворники каждое утро ругались, потому что листья прибавляли им работы. Я бы на их месте не трогал листья, пусть себе летают. Они раскрашивали улицу в красный и желтый цвета, как диковинные бабочки. С каждым днем становилось холоднее. Но это меня не волновало. У меня было полно одежды и одеял. Я мог бы в случае нужды зажечь примус и согреть над огнем руки. Днем я не боялся, что заметят огонь, даже если я оставлю вентиляционное окно открытым.
Больше всего я любил лежать в своем укрытии в дождливые и ветреные дни. Тогда мой вентиляционный шкаф превращался в теплое и уютное место. Через вентиляционное окно я видел молнии, если они сверкали напротив. Огромные, разрывающие небеса. Я объяснил Снежку, что нужно сосчитать время между вспышкой молнии и ударом грома, потом умножить количество секунд на триста тридцать, и тогда узнаешь, близко ли ударила молния. Потому что свет приходит к нам мгновенно, — объяснял я этому дурачку, — звук же проходит в воздухе со скоростью триста тридцать метров в секунду.
Было бы хорошо, если бы в окрестностях был мальчик моего возраста, и он приходил бы ко мне. Или если бы был такой телефон, чтобы мы смогли познакомиться и разговаривать, я и та девочка-полька, которая делала уроки напротив.
Тот противный мальчишка приставал и к ней. Иногда по утрам, когда она выходила из дома и шла в школу, он останавливал ее на улице. Он никогда не ходил в школу. Ясно, что его выгнали отовсюду. Он не мучил ее, как других. К примеру, не подставлял ногу, чтобы она упала, и не щипал ее. Не загораживал ей дорогу, пока она не заплачет. Это было что-то совсем другое.
Сначала я беспокоился за нее, пока не понял, что происходит. Я считал, что когда-нибудь он ударит ее, как всех других. Ему всегда было все равно — мальчик это или девочка, большой или маленький. Конечно, не такой большой, как он. Однако со временем я перестал волноваться и начал злиться. Иногда мне даже хотелось убить его. Он раскланивался перед ней, подметал своей шапкой тротуар и говорил ей всякие вещи, которые ее совсем не смешили. Мне не было слышно, что он там говорил. Это было всегда днем, было слишком шумно. Он загораживал ей дорогу, но когда она повышала голос, пропускал ее. Хотя он и приставал к ней каждый день, в конце концов он всегда уступал. Это было странно. Может, она тоже нравилась ему, как и мне. Это и была та самая мысль, которая меня ужасно злила.
Иногда мне надоедало читать, играть со Снежком и смотреть, что происходит на польской улице. Вдруг я начинал думать о папе и маме. Я не плакал, но лежал и думал о самых страшных вещах, которые могли случиться. Думал также и о польских детях, о том, как им хорошо. Играют на улице. Есть у них дом и все остальное. Но постепенно начинал думать о тех детях, которые прятались когда-то на нашей фабрике, и приходил к выводу, что мне еще грех жаловаться. К тому же я ведь здесь жду отца.