У меня был маленький белый мышонок — единственный, который остался после того, как умерли все белые мыши, жившие у нас дома. Конечно, не в нашем доме до войны, а в доме, который был у нас в гетто еще до того, как начали хватать людей.

Есть люди, которые ненавидят мышей. Есть такие, которые их просто боятся. Но вырастить мышонка — это то же самое, что вырастить кошку, собаку или птицу. Только мыши маленькие, едят мало и не причиняют никаких неприятностей. Конечно, если точно знать, как за ними ухаживать. Старик Барух, к примеру, откровенно сказал мне, что он ненавидит мышей. Он признался в этом не сразу. Вначале он сказал, что мне не стоит приносить мышонка, когда я прихожу к нему на склад. Сказал, что мышонок убежит, и мы его не найдем среди веревок. Я ответил, что он сразу прибежит, как только я свистну. Я это продемонстрировал. Он был просто поражен.

— Нет, нет, — сказал он.

Странно. Немцев он не боялся.

Потом он сказал, что серые мыши загрызут моего мышонка. Я ни разу не видел на складе мышей.

Он говорил, что они живут в норках, под полом.

— Но почему они загрызут его?

— Потому что он белый.

— А может, подружатся с ним?

— Тогда ты его больше не увидишь. Он найдет себе самку и больше к тебе не вернется.

— Но, может быть, он и есть самка.

— Так найдет себе самца.

Ладно. Я оставлял его дома. Назвал его Снежок. Утром я объяснял ему, что вернусь поздно вечером вместе с отцом. Чтобы он не беспокоился. Папа смеялся над тем, что я разговариваю с мышкой. Я ему сказал:

— Вы ведь всегда разговаривали с Рексом.

Рекс был нашей собакой. Мы взяли его в гетто, но он умер от старости.

Отец уступал мне во всем, что касалось мышонка. Он и вправду был не простым мышонком. Это был очень умный мышонок. К примеру, не умер, когда все мыши, жившие в клетке, умерли от какой-то болезни. Папа сказал, что у него просто есть иммунитет, а не ум. Но все-таки он всегда вел себя не так, как другие. Я это понял еще до того, как он остался в клетке один.

Я не знаю, что бы я делал без него, оставаясь один с рассвета до заката в бункере или в нашем укрытии под крышей. Сколько можно читать? К тому же, отцу не всегда удавалось доставать мне новые книги. Хорошие книги можно было читать два и три раза. Такие, как «Робинзон Крузо». Или, к примеру, «Король Матиуш Первый». Но ведь нельзя читать каждый день с утра до ночи. Тогда я играл со Снежком. Например, прятал его еду в укромном месте и заставлял искать. Он быстро запомнил сигнал, по которому начиналась игра. Крутился, принюхивался и в конце концов находил. Почти всегда. И если я прятал сразу всю его еду, он не ленился каждый раз ее искать. Залезал глубоко под тряпки и подушки. Даже, когда я разговаривал с ним, это было как будто не просто с мышонком. Я, конечно, знал, что он не может меня понять, хотя внимательно слушает. С ним было приятнее разговаривать, чем с самим собой, как это делают сумасшедшие. Я говорил ему, что скоро война закончится, и я куплю ему новую красивую клетку. Приведу ему друзей — самцов и самок, потому что я не знал, кто он — «он» или «она». И даже папа этого не знал.

Мне было запрещено выходить из укрытия в течение дня, пока отец не приходил с работы и не подавал мне условный знак. И даже если бы он не возвращался всю ночь и весь следующий день, мне все равно было запрещено выходить. Этого ни разу не случилось, но у меня всегда была еда и вода в бутылках на несколько дней. Мне было запрещено также ходить в уборную — для этого у меня была специальная посудина. Папа обещал мне, что если с ним, не дай Бог, что-нибудь случится, кто-то обязательно придет за мной. Например, Барух. Но я старался об этом не думать.

Я не слишком волновался. Мой отец был большой и сильный. Когда он был молодой, он занимался боксом. Я думаю, что он был самым сильным мужчиной на фабрике. И к тому же у него был пистолет. И к тому же он был красивый. Мама не просто так вышла за него замуж., Но все-таки, когда он возвращался с работы и свистел мне условным свистом, я прыгал на него и крепко обнимал. Как будто целый день боялся за него и просто не хотел признаться в этом даже себе. И он всегда подбрасывал меня в воздух, хотя я был большой и тяжелый. Не какой-нибудь малыш. И всегда целовал меня.

После работы папа отдыхал, а я готовил ужин. Те, кто думают, что мальчики не умеют варить или что это позор, просто дураки. Даже Барух не раз говорил мне, что самые лучшие в мире повара — мужчины. Я рассказал ему, что подаю папе чай, жарю яичницу и варю для нас картошку.

— Пригласи меня как-нибудь на ужин, — попросил Барух.

Я пригласил. Он и вправду пришел. Принес колбасу и буханку хлеба — не такого, какой давали на фабрике. Я вскипятил чай и сварил картошку. У нас тогда не было яиц, и я не смог продемонстрировать, как я переворачиваю яичницу в воздухе. Но он поверил, что я могу. Отец подтвердил. Мы только не посадили Снежка на стол, как это делали обычно. И он свистел, сидя в своей клетке. Мне было немного жаль его. Но я, конечно, в первую очередь, должен был думать о нашем госте.

После ужина папа с Барухом говорили о войне. Они достали большую карту и начали обсуждать положение и спорить, потому что в это время немцы уже начали терпеть поражение на русском фронте. Они водили по карте пальцами и отмечали карандашом места сражений. После этого играли в шахматы. Они были очень усталыми и закончили партию задолго до того, как один из них оказался в выигрышном положении. Так лучше. Мне не пришлось жалеть проигравшего. Когда же они играли по субботам, говорить с ними было невозможно, они так стремились к победе, будто это была не игра, а настоящая война. Может быть, они чувствовали то же, что и я, — я любил выигрывать у отца в карты и очень злился, когда проигрывал.

Если по вечерам отец был не слишком усталым, он садился около моей кровати и мы разговаривали. Как раньше, когда я был маленьким.

Я помню, что однажды, когда я был гораздо меньше, мы сильно поссорились. Мы тогда говорили с ним о маме. И папа спросил меня, что я думаю, кем бы я был, если бы он женился на другой женщине. Ладно, я был бы немножко другим, — сказал я ему, — потому что у меня был бы другой отец, а у папы была бы другая жена. В первую минуту мне даже не пришло в голову, что я ведь говорю о двух разных детях, и каждый из них был бы моей половиной. Я сразу не понял, что этого не может быть. Постепенно я догадался, что папа намекает на то, что я бы просто не появился на свет. Если бы они не встретились, и я бы не родился именно в то время, когда родился, меня бы просто не было. И тогда мы поссорились, и я не хотел с ним разговаривать по вечерам, пока он не пообещал никогда не возвращаться к этой теме.

Сегодня я уже не сержусь. Но даже и сегодня я не могу это себе представить. Мне кажется, что это просто невозможно. Просто я знаю, что в любом случае я бы появился на свет. Родился бы. Может быть, у других родителей и, конечно, выглядел бы по-другому. Но я — был бы именно я. Может быть, это случилось бы не сейчас. Может быть, в другое время. К примеру, после войны. Это было бы не так уж плохо — родиться после того, как все это кончится.

Но с одним я согласился. Это когда мама вступила в нашу беседу и сказала, что я мог бы родиться девочкой. Правильно. Но мне почему-то было смешно об этом думать.

Теперь — что касается имени. Папа сказал, что меня могли назвать Александрой вместо Александра. Но меня звали Алекс. Не могли же звать меня Алекса. Это смешно.

В этой беседе мама поддерживала меня. Она сказала папе, что зря он меня раздражает. Она также сказала, что если я так себя чувствую, значит, так оно и есть. Никто не сможет доказать обратное. Если папа чувствует то, что он чувствует, это тоже правильно. О таких вещах не стоит спорить. Можно только рассказать о своих чувствах.

Может быть, из-за этого разговора я стоял на маминой стороне в вопросе о сионизме. Папа с ней не соглашался. До войны он отказался ехать в Палестину. Он считал, что его дом здесь. Мама чувствовала иначе.

— Ты слишком чувствительна, — говорил он ей.

— Ты все принимаешь на свой счет. Ну и что, что ты еврейка? Ведь есть лютеране, протестанты и мусульмане.

Мама сказала, что это — совсем другое, и они часто спорили и ссорились. Даже тогда, когда это стало уже неважно, потому что теперь никто не мог ехать в Палестину.

Я не очень-то хорошо помню, что говорила мама.

К тому же это было для меня слишком сложно. Что-то вроде спора, который то затухал, то вспыхивал вновь. Иногда они ссорились серьезно, иногда со смехом. К примеру, папа говорил:

— Кто такой сионист? Это богатый еврей, который посылает бедного еврея в Палестину.

Сначала это смешило маму. Меня нет. Они должны были объяснить мне этот анекдот. Но потом, когда папа повторял эту историю, мама всегда сердилась.

Папа говорил, что все мы просто люди, неважно, с каким цветом кожи, с каким носом и каким именем называем своего бога. Так какая разница, где жить — здесь или в Гонолулу? Мне это казалось справедливым. Но мама всегда возражала и говорила:

— Дай Бог, чтобы это было так.

Одна ее мысль крепко врезалась в мою память. Она говорила:

— Неважно, кем ты родился — негром, китайцем или индейцем. Но если ты уже существуешь, ты не можешь оторваться от своих корней. Когда обрубают корни у дерева, оно умирает. Люди не умирают, когда отказываются от своей культуры. Но в этом случае они никогда не смогут быть самими собой. И тогда они становятся грустными, осознают себя меньшинством и с этим чувством воспитывают своих детей.

Папа с ней не соглашался. Он говорил, что во втором или третьем поколении все будет забыто. Однако он соглашался, что у евреев корни очень глубокие, которые иногда выявляются через несколько поколений. Даже если ты крестишься. Неужели папа хотел креститься? Не думаю. Это было бы трусостью, а мой отец не был трусом. В общем, мама хотела уехать в Палестину.

Я стоял на стороне мамы, потому что она всегда поддерживала меня. Я был не совсем уверен, что она права. Но сегодня я знаю, что правда была за ней.