Среди оклеветанных Валентином Ольбергом был его старый, еще по Латвии, друг — некто Зорох Фридман. Его не выволокли на скамью подсудимых в числе других обвиняемых. Не выступал он на суде и в роли свидетеля. В официальной стенограмме первого из московских процессов ему уделено всего несколько строк.
Вышинский. Что вам известно о Фридмане?
Ольберг. Фридман — это член берлинской троцкистской организации, засланный в Советский Союз.
Вышинский. А вы знаете, что он был связан с германской полицией?
Ольберг. Я слышал об этом.
За этими беглыми, как бы вскользь произнесенными фразами никто, конечно, не мог разглядеть трагедию смелого и честного человека, который под невероятным давлением следственной машины не утратил человеческого достоинства и отказался спасать свою жизнь ценой сделки со своими мучителями.
В 1936 году Зороху Фридману было всего двадцать девять лет. Он был высок ростом, рыжий, голубоглазый. Типичный местечковый еврейский юноша. Всей душой восприняв учение Маркса и Ленина, он с ранней юности включился в революционное движение, вступил в коммунистическую партию Латвии, но вскоре вынужден был бежать в Германию, спасаясь от полицейских преследований. Здесь он стал членом германской компартии. Когда Гитлер захватил власть, Фридману и отсюда пришлось уносить ноги. Подобно многим другим зарубежным коммунистам, ему «посчастливилось» найти убежище в СССР. В Москву он приехал в марте 1933 года, тем же поездом, что и Ольберг.
В 1935 году Зороха Фридмана неожиданно арестовали. Его обвинили в том, что он в частном разговоре высказал мнение, будто советское правительство эксплуатирует рабочих еще сильнее, чем капиталисты. Очень похоже, что донес на него Ольберг. Особое совещание вынесло Фридману заочный приговор: десять лет Соловецкого концлагеря за контрреволюционную пропаганду.
Наступил год 1936-й. Отбирая кандидатов на предстоящий судебный процесс «троцкистско-зиновьевского террористического центра», руководители НКВД обратили внимание на то, что Фридман был приятелем Ольберга и прибыл в Советский Союз вместе с ним. Напрашивалась мысль попытаться представить Фридмана террористом, засланным в СССР самим Троцким. Приобщение Фридмана к «террористическому центру» имело тем больший смысл, что, уже находясь в заключении и имея десятилетний срок, он был полностью во власти «органов». Предполагалось, что, желая облегчить свое положение, Фридман окажется сговорчивым и согласится сыграть роль, предназначаемую ему на открытом судебном процессе. Фридмана доставили с Соловков в Москву и передали для «обработки» заместителю начальника Иностранного управления НКВД Борису Берману.
Вопреки ожиданиям, пребывание в Соловецких лагерях не только не сломило Фридмана, но, напротив, закалило его. Он наотрез отказался играть роль контрреволюционера и террориста. Угрозы не производили на него никакого впечатления; обещаниям он не верил. Фридман сказал Берману, что однажды он уже имел глупость поверить обещаниям энкаведистского следователя и теперь расплачивается за это десятилетним сроком заключения.
По словам Фридмана, дело было так. Когда в 1935 году его арестовали, следователь НКВД Болеслав Рутковский объяснил ему, что если он откажется признать свою вину, его отправят в концентрационный лагерь; если же сознается и проявит искреннее раскаяние, то его вышлют из СССР как нежелательного иностранца. Рутковский прикинулся сочувствующим Фридману и посоветовал ему, «как коммунист коммунисту», подписать признание и отправиться в качестве принудительно высланного в свою Латвию. Фридман последовал «дружескому совету», подписал все документы — и в результате очутился на Соловках с десятилетним сроком.
В Соловецких лагерях Фридман повстречался с массой заключенных, которые попали сюда без малейшей вины, как и он сам. От них он успел еще кое-что узнать о методах и приемах следователей НКВД.
Так что теперь он предстал перед Берманом не наивным новичком, а закаленным противником, умудренным собственным горьким опытом и опытом своих товарищей по Соловецким лагерям. Он держался вызывающе и отвечал резкостью на резкость.
Чтобы сломить его волю, Берман передал его группе следователей, которые подвергли его многосуточному непрерывному допросу. Тут все пошло в ход — посулы, угрозы, психическое давление, моральные пытки. Однако Фридман был возвращен Берману таким же непримиримым, как раньше. Берман попытался сыграть на жажде любого человека выжить, но не добился успеха. Временами казалось, что их отношения до того накалились, что они вот-вот сцепятся в драке. В одну из таких минут Фридман бросил в лицо Берману:
— Вы хватаете ни в чем не повинных людей и заставляете их сознаваться, что они агенты гестапо. Что ж вы не ловите настоящих гестаповских шпионов? Вам не под силу? Вы не знаете, как их поймать!
Фридман проскандировал эти слова — «Вы не знаете, как их поймать!» — издевательски ведя указательным пальцем прямо перед физиономией Бермана. Тот решил, что Фридман специально вызывает его на драку, и после этого случая вообще избегал оставаться с ним наедине.
Как-то в моем присутствии Берман рассказал еще об одной стычке с Фридманом. Берман, как правило, не ругался, но однажды дошел до такого состояния, что стал осыпать своего подследственного всеми ругательствами, какие только мог припомнить. Фридман презрительно смерил его взглядом с ног до головы и процедил: «Жалкий интеллигент, даже ругаться не умеешь! Учись!» — и разразился потоком мата, такого сочного и свирепого, какого в Москве не услышишь. В таком мате топили свое горе и отчаяние соловецкие узники — там он его и наслушался.
Слух о смелости Фридмана распространился среди следователей и энкаведистского начальства. Эта публика повадилась ходить к Берману, чтобы просто взглянуть на его подследственного. Сотрудники Иностранного управления, которым, как правило, никого не доводилось арестовывать, зато приходилось постоянно опасаться собственного ареста за границей, проявляли к Фридману особый интерес. Они пользовались теми минутами, пока Фридман, приведенный на допрос к Берману, сидел в комнате его секретаря, и вступали с ним в разговор, угощая заграничными папиросами. Фридман беседовал с ними вполне мирно, чуть ли не дружески.
Несмотря на частые стычки и взаимные оскорбления, отношения между Берманом и Фридманом начали неожиданно налаживаться. Смелость Фридмана, его безупречная честность и сила характера вызывали у Бермана чувство уважения, близкое к восхищению. Когда другие высокопоставленные сотрудники заводили разговор об особо неподатливых обвиняемых, Берман высокомерно бросал: «Это что! Мой Зорох им всем нос утрет!» — и тут же приводил в пример какой-нибудь эпизод.
Берман вовсе не был бездушным инквизитором. Годы службы в НКВД не притупили в нем чувства справедливости и сострадания. Но, прикованный, как раб, к сталинской колеснице, он послушно исполнял приказы, идущие сверху. Откажись он участвовать в «допросах» Фридмана, попытайся заикнуться о смысле предстоящего процесса — и его самого, несомненно, арестовали бы и уничтожили как троцкиста.
Он продолжал регулярно вызывать Фридмана из тюрьмы на допросы. Однако они уже не носили прежнего бурного характера и нередко протекали в форме мирной беседы на самые различные темы. Прошло несколько месяцев, и Берман доложил Молчанову, что считает Фридмана абсолютно безнадежным и предлагает вернуть его в Соловецкий концлагерь для отбывания срока. Молчанов отверг это предложение. Он заявил, что для чекистов не существует «безнадежных» и что он передаст Фридмана Когану, сотруднику Секретного политического управления: тот «наверняка сумеет его расколоть». Затем он велел Берману договориться с Коганом об очной ставке, которую надлежит устроить Фридману с Ольбергом.
Через несколько дней после разговора с Молчановым Берман рассказал мне, что произошло на очной ставке.
Для начала Коган предупредил обоих, что им строжайше запрещается разговаривать друг с другом: они имеют право отвечать только на вопросы, задаваемые следователем.
Первый свой вопрос Коган адресовал Ольбергу: «Известно ли вам, что Зорох Фридман являлся членом троцкистской организации в Берлине?» Ольберг ответил утвердительно. Фридман немедленно отреагировал: «Подлая и наглая ложь!»
Коган записал в протоколе: «Это неправда».
Фридман тут же запротестовал: он требует, чтобы его слова были записаны точно.
Коган исправил: «Это ложь».
— Нет, не точно, — сказал Фридман, — запишите: «подлая и наглая ложь!» — И заявил, что если его требование не выполнят, он не подпишет протокол очной ставки.
Очная ставка продолжалась. Коган задал Ольбергу еще один вопрос: известно ли ему, что Фридман являлся агентом гестапо? Ерзая на стуле и пряча глаза, Ольберг промямлил: «Да, мне говорили, что это так…»
— Ты безмозглый осел! — закричал Фридман. — Они заставляют тебя лгать, а ты веришь их обещаниям. Ты соображай хоть немножко, идиот несчастный, пока они тебе вовсе мозги не вышибли!
Коган тоже повысил голос, стремясь если не перекричать, Фридмана, то хоть заставить его замолчать, чтобы он не смог воздействовать на Ольберга.
Терпение Фридмана лопнуло, когда Ольберг в ответ на вопрос следователя заявил, что Фридман был направлен в СССР Троцким и гестапо с заданием убить Сталина. Взбешенный Фридман двинулся на Ольберга, сжав кулаки. Пришлось применить силу, чтобы удержать его на месте. Выждав, Коган принялся составлять окончательный вариант протокола.
И снова ему пришлось туго: Фридман настаивал, чтобы любая его реплика была записана дословно: «подлая клевета», «наглая фальшивка»… Когану приходилось торговаться с Фридманом за каждое слово, и все же он был вынужден в большинстве случаев уступать, чтобы получить хоть один документ, пускай пестрящий фридмановскими опровержениями, но все же свидетельствующий против него. После многочасовой перебранки протокол был готов, и Коган дал его Фридману на подпись. Фридман колебался: ставить подпись или нет? Видя это, Коган напомнил, что он принял почти все фридмановские поправки. «Дело не в поправках, — проворчал Фридман. — Я не хочу это подписывать только по той причине, что вам, вижу, очень этого хочется!»
Берман втихомолку восхищался поведением Фридмана. Когда о том, что происходило на очной ставке, доложили Молчанову, тот потребовал, чтобы Фридмана привели к нему. Эта встреча была обставлена так.
Фридману сказали, что его ведут к комиссару госбезопасности Молчанову. Сами размеры молчановской приемной с большим числом секретарей должны были показать подследственному, какой властью обладает Молчанов, и внушить мысль, что от Молчанова зависит его судьба.
Чтобы произвести на Фридмана впечатление, Молчанов сбросил легкую шелковую рубашку и облачился в китель, украшенный четырьмя комиссарскими звездами и двумя орденами.
Ввели Фридмана. Он был очень бледен, руки дрожали. Молчанов сердито взглянул на него и задал вопрос:
Зачем вы доставляете нам неприятности, чего вы скандалите?
Они требуют от меня, — отвечал Фридман прерывающимся от возмущения голосом, — чтобы я подписал ложные показания против себя самого и других заключенных.
Советской власти не требуются ничьи ложные свидетельства! — недовольно прервал его Молчанов.
Скажите это кому-нибудь другому, с меня хватит! — заявил Фридман. — Я незаконно получил десять лет концлагеря, — спросите следователя Рутковского, ему известно, как это вышло.
Послушайте, Фридман, — в голосе Молчанова зазвучали угрожающие ноты, — до сих пор мы говорили с вами по-дружески, но я вас предупреждаю: если вы не образумитесь, мы поговорим с вами по-иному. Мы вышибем из вас это упрямство заодно со всеми вашими потрохами!
Фридман придвинулся ближе к молчановскому столу и уставился ему в лицо.
— Не думайте, что раз мои руки дрожат, значит, я вас боюсь. Это у меня еще с лагеря… Я вас не боюсь. Можете делать со мной что хотите, но я никогда не стану клеветать ни на себя самого, ни на кого другого, как бы вам того ни хотелось!
Конечно, Фридману было легче, нежели многим: его жена и близкие ему люди все еще находились в Латвии, которая в 1936 году была вне досягаемости НКВД.