Харбинский экспресс

Орлов Андрей

1918 год. Маньчжурия.

Молодой врач Дохтуров Павел Романович узнает, что панацея — лекарство от всех болезней — действительно существует. Он отправляется на ее поиски в компании трех авантюристов: кавалерийского ротмистра, бывшего полицейского филера и отставного генерала.

Однако панацею ищут не только они. В игре многие, в том числе — секретная служба императорской Японии, местные сектанты, полиция и контрразведка. Чем ближе герой к открытию тайны, тем опаснее его собственное положение.

Не говоря уже о том, что в России — Гражданская война…

 

Пролог, который скорее является эпилогом

Вечером тридцатого августа 1918 года (спустя шесть недель после описываемых ниже событий) в гранатном цехе завода Михельсона в Москве кипел и хороводился митинг. Имел он одну особенность: с самодельной трибуны сыпал словами не рядовой агитатор, коих развелось без счету, а сам председатель Совнаркома Владимир Ильич.

В цех, кстати, пускали всех, без разбору. Левка Шерер уже трижды заходил в корпус и снова выбегал обратно на улицу — вроде бы перекурить. Многие дымили прямо в цеху, но иные выбирались наружу, так что Левка среди них сильно не выделялся. Публика собралась пестрая: фабричные, расхристанные солдаты, замоскворецкие обыватели, средь которых, кстати, много с рожами весьма подозрительными.

Время было позднее — одиннадцатый час — и Левка изрядно устал. Шутка сказать: целый день на ногах! Намаялся. Перед тем митинговали на Хлебной бирже, и Левка надеялся, что с нее Ильич отправится наконец-то домой. Ан ничуть не бывало — к Михельсону пожаловали. Это на ночь-то глядя!

Погода, к слову, тоже выдалась пакостной: небо с утра куталось облаками, вскоре и дождик посеялся. А ведь лето еще, хотя и самый конец! Однако на деле — холодища, под стать октябрю.

Так что черная, из свиной грубой кожи куртка пришлась как нельзя кстати. У чекистов эти куртки вошли в моду недавно. Левка себе тоже стребовал, на самом законном основании. Правда, Дзержинский, увидев, поморщился. И велел не особенно в ней щеголять. Уж во всяком случае, ремней не цеплять — иначе-де всякий дурак вмиг сообразит, кто собою таков Левка Шерер.

А это было совсем нежелательно, потому что, хотя и состоял Левка на службе в означенной ВЧК, задание у него было особенное, сугубо конспиративное. Такое доверяют не каждому. Феликс-то небось сто раз подумал, прежде чем выбор сделал, на Левке остановился.

И не ошибся, можете не сомневаться.

Ведь знакомы они еще по якутской ссылке. Там одна история приключилась… Впрочем, неважно, это их одних только касается. Главное, Левка тогда Феликсу жизнь спас. А такое не забывается.

И потому, когда Дзержинский должность свою получил, он Левку отыскал и очень к себе приблизил. Только негласно. Стал Левка Шерер при председателе ВЧК как бы тайным секретарем. И задания стал особые получать, деликатного свойства. Сперва ведь казалось — самое большее на два-три месяца до власти дорвались, а после — сметут. Пришлось и с золотом поработать, и с зарубежными паспортами. А вот гляди ж ты… Целый год миновал, а держится их новая власть!

В конце марта Дзержинский вызвал к себе Левку и постановил перед ним поручение: быть неотлучно при Ильиче. Но так, чтоб никто и нигде не знал. То есть совершенно негласно. Что увидит, услышит — докладывать самому Феликсу.

Мне, говорил Дзержинский, как председателю ВЧК, надобно знать все. И обо всех. Без каких-нибудь там исключений.

Сказал — и внимательно в глаза посмотрел. Очень внимательно. Так, что Левка мигом сообразил: задавать вопросов не нужно.

Получил Левка несколько мандатов, на разные имена. Бумаги были ценнейшие — ежели с головой использовать и вести себя в соответствии, то пройти можно решительно всюду. Ну, что-что, а насчет головы беспокоиться нечего. С этим у Шерера полный порядок.

Жаль, конечно, что все эти мандаты — липа. А ведь многие товарищи всамделишные должности получили — да такие, что о-го-го-го! Хотя заслуг перед революцией куда меньше Левки имеют.

Ну да ладно. У него еще все впереди. Дзержинский так и сказал: ты, Лева, еще высоко взлетишь. Если, конечно, будешь предан делу партии. На том замолчал, но Левка уловил недосказанное: «А кроме того — и мне лично».

Так что уж пятый месяц Шерер — вроде бы как тень Владимира Ильича. Куда тот — туда и Левка. Другой бы давно засыпался. Попал бы на подозрение к собственным товарищам. А Шерер — ничего. Потому что конспирацию знает. Хорошая за плечами школа.

Меж тем митинг в гранатном цехе пошел к завершению. Левка такие моменты научился чувствовать загодя. Ничего интересного сказано больше не будет, так что смело можно двигаться к выходу.

Вот он и выкатился в третий раз, прикурил, сложив ладони ковшиком, поправил на лацкане бант (бумажный, свернутый из красной обертки спичечного коробка фабрики «Гефест»). Незаметно по сторонам осмотрелся.

Неподалеку от выхода стоял автомобиль Ильича. На месте шофэра — Степан Казимирович Гиль. Этого Левка знал — не большевик, из «сочувствующих». Но сидит важно. Поглядывает по сторонам с таким видом, будто он и есть тут самая главная личность. Хотя на самом деле — что такое сочувствующий? Да ничего, воздух один. Сегодня сочувствует, завтра переметнется. Но вот Ильич его отличает. И берет чаще других. Говорят, умеет Гиль по дороге развлечь разговором сановного пассажира. Специально анекдотцы да каламбурчики собирает, а после выдает за свое. Вот и теперь губами шевелит — видно, повторяет про себя, дабы не позабыть. Готовится. И машину загодя развернул радиаторной решеткой к воротам. Это чтоб сразу с места рвануть. Ильич любит, чтоб — сразу. И садится не как прочие товарищи, сзади, а непременно рядом с водителем.

А вот автомобиль действительно знатный. «Тюрка-Мэри», собран во Франции. В позапрошлом году, что ли. Штучная работа. И мотор шикарный! А кузов закрытый, начищен до блеска — даже в вечернем свете заметно. За председателем Совнаркома закреплено несколько автомобилей, в том числе из царского гаража. Но этот, пожалуй, самый завидный.

Тут двери гранатного корпуса настежь раскрылись, и повалил народ. Впереди шел Владимир Ильич. В черном драповом пальто, под ним люстриновый пиджак (тоже, видать, зябнет). До машины ему было пройти всего саженей десять.

Гиль уж и дверцу услужливо распахнул.

И тут приклеилась к Ильичу какая-то баба. Бежит сбоку и немножечко сзади и на ходу что-то клянчит все, клянчит.

Ильич прибавил шагу, однако настырная баба не отставала.

Левка стоял тут же, поблизости, и потому прекрасно все слышал. Ныла баба о том, что у какого-то зятя ее, который вез хлеб из деревни, люди заградотряда реквизировали все подчистую, хотя хлеб был для родни, а не для продажи, и, следовательно, изъятию не подлежал согласно недавно изданному декрету.

Ничего хитрого тут не было. Ну отобрали. С кем не бывает. Известное дело, лес рубят — щепки летят. Однако по плаксивой и в то же время отчаянной физиономии бабы Левка сразу понял: просто так она не отцепится.

Владимир Ильич это тоже сообразил. У самой машины он задержался, спросил:

— Вы кто будете?

— Попова я, в больнице кастеляншей служу…

И тут же снова завела свою песню про отобранный хлеб.

— Отобрали? Кто отобрал? Заградотрядчики? Это они неправильно поступают. И мы на это строго укажем, — сказал предсовнаркома, грассируя сильнее обычного. — Однако продовольственные трудности временные. Скоро наладится подвоз продовольствия…

Левке стало скучно, он глянул по сторонам.

Вокруг машины собралась небольшая толпа, готовая, впрочем, в тот же миг расступиться, едва шофэр тронется с места. В тот момент, когда Ильич говорил про трудности, Левка заметил, как меж стоявшими вкруг «Тюрка-Мэри» людьми высунулась рука, сжимавшая небольшой пистолет. Рука была тонкой и, несомненно, женской. Наверное, потому в первую секунду пистолет, направленный в Ильича, показался Левке неопасным, словно бы ненастоящим.

Ужасно глупо!

Это продолжалось одну-две секунды, но и того хватило. В следующий миг Левка бы точно крикнул: «Берегись!» (своего оружия у него по инструкции не было), да только оказалось поздно.

Пистолет плюнул огнем, потом еще раз, еще.

Народ шарахнулся в стороны. Кругом завопили. Гиль вскочил с места и принялся палить наугад. Злополучная кастелянша заверещала, будто подстреленная (впоследствии оказалось, что так и было на деле).

Но Левка смотрел только на Владимира Ильича.

Предсовнаркома лежал, сбитый с ног выстрелами. По тому, как он упал, Левка сразу подумал: не жилец. Хотя, конечно, надежда еще была. Но когда подобрался ближе, заглянул раненому в лицо (Ильича к тому моменту перевернули, попытались поднять), вот тогда-то понял отчетливо: все, конец.

В романах пишут: лицо было искажено гримасою смерти. По шло, конечно, однако все ж таки верно. У раненых насмерть бывает именно то выражение. И потому выходило, что делать тут Левке более нечего.

Надо было срочно рапортовать в ВЧК.

Левка заметался по заводской территории, ища, откуда бы позвонить. Заскочил в соседний цех, по железной лесенке взбежал на второй этаж, в контору. Надеялся, что по случаю митинга окажется пусто.

Однако в конторе (где в самом деле на столе у окна имелся телефонный аппарат) сидела неизвестная барышня в косынке и щелкала на бухгалтерских счетах.

Левка подумал было сунуть ей в нос мандат — из тех, что поосновательней, — но не стал. Вместо того выпучил глаза и крикнул с порога:

— Ильича застрелили!..

Далее произошло ожидаемое: барышня взвизгнула — и тут же улетела с места. Только каблучки простучали по лесенке.

Левка схватил трубку, крутанул ручку. У Дзержинского имелся особенный номер, который никто, кроме Левки, не знал. Во всяком случае, так говорил председатель ЧК. В экстренных случаях звонить следовало именно по нему.

Теперь случай настал — экстренней не бывает.

…Спустя пару минут Левка Шерер вернул трубку назад на рычаг. Медленно провел тыльной стороной ладони по лбу. Оказывается, он взмок, несмотря на погоду. Да к черту ее, погоду! Дело завертывалось такое, что только успевай поворачиваться.

Главная неожиданность: Дзержинского в Москве не было. Это Левка выяснил, сделав второй звонок — в секретариат ВЧК. А на первый звонок ему не ответили. Ну, оно и понятно.

Спрашивается, что теперь делать? Телеграфировать в Петроград? Таких инструкций ему не давали. Но и сидеть сложа руки тоже нельзя.

Оставалось одно: лететь теперь к Ильичу на квартиру и там продолжать наблюдение. На первый взгляд, задание почти невозможное — после стрельбы чужака и на пушечный выстрел не пустят. Но Левка знал, что как раз теперь-то и будет самая неразбериха. В которой, как известно, легче всего затеряться. К тому же за эти месяцы он всем намозолил глаза: показывал бумаги, входил в разговоры и вообще всячески демонстрировал, что он здесь человек не случайный. Правда, бумаги были разные, так что у людей Владимира Ильича не имелось общего представления, кто есть из себя Лева Шерер и чем, собственно, занимается. Да только между собой они сию тему определенно не обсуждали (без того хватало забот). Поэтому Левка не сомневался, что сумеет беспрепятственно пройти на квартиру. Ну, если уж только очень не повезет… Что вряд ли, потому что Левка Шерер был человеком везучим.

Лететь-то лететь, да только что он там станет делать? Ведь председатель Совнаркома теперь, скорее всего…

Однако додумывать эту мысль до конца Левка не стал. И без того на душе гадко. Потому что каждому дураку ясно: без Ильича власти их очень скоро будет конец. Ни Янкель Свердлов (как бы ни кичился и сколько б должностей ни хапал!), ни сам Феликс (да и прочие товарищи) ничегошеньки сделать не смогут.

«Вот и все…» — бормотал про себя Левка, катясь вниз от конторы.

Он кинулся к проходной, выскочил на улицу. Тут очень кстати подвернулся открытый автомобиль — с шофэром и седоком с портфелем. Левка завопил, замахал руками. Сунул ошалевшему шофэру в личность мандат и мигом ссадил пассажира. Тот так ничего и не понял — остался стоять, разинув рот и прижимая к животу свой тучный портфель. А Левка в сизых бензиновых клубах покатил вниз по Серпуховской.

Подъезжая к квартире, думал застать совершенную тризну. Стон и скрежет зубовный, как сказал кто-то из буржуазных поэтов. Оказалось — ничего подобного. Народ здесь толпился сосредоточенный, мрачный, однако же никаких слез вовсе не наблюдалось.

Соскочив с подножки мотора, Левка крикнул стоявшему возле подъезда караульному: «Жив?..» — и, не дожидаясь ответа, проскочил мимо. Как он и думал, его не остановили.

* * *

Левка и сам не мог разобраться, за кого ж его тут принимали. Но в кратчайшее время сделался нужен всем: бегал с бланками телеграмм, готовил строчки для первого бюллетеня и даже с черного хода таскал на кухню припасы — потому что народу в квартире собралось немало, и время от времени многие сюда выходили перекусить.

Кстати, и доктора тоже. Даже — в первую очередь.

Левка это мигом усвоил и потому устроился в малой прихожей: хоть и не видно тех, кто на кухне собирался, зато слышно все отменнейшим образом.

Главное заключалось вот в чем: Ильич до сих пор жив!

Ночью все очень переживали, полагали — вот-вот умрет. Левка слышал, как доктора переговаривались между собой. Сыпали на латыни (ничего понять невозможно), однако трое говорили по-человечески. Двоих из них Левка знал прежде: фамилия одного Обух, другого Винокуров. Третий был неизвестным. Впрочем, неважно.

И все, конечно, жутко серьезны. Оно и понятно: ведь лечить им предстояло заведомого покойника. Тут не зарадуешься.

«Два слепых ранения, — говорил Обух коллегам, покуривая у форточки. — Одно — в левое плечо, раздроблена кость. Пуля в теле, гематома огромнейшая. Вторая того хуже. Вошла под левой лопаткой, проникновение в полость груди. Думаю, левое легкое поражено. Несомненно, и кровоизлияние в плевру имеется. Пуля остановилась в шее, над правой ключицей…»

«Пульс?» — спросил кто-то.

«Сто четыре, — ответил Обух. — А сердечная деятельность весьма и весьма слаба. Холодный пот, и… общее состояние сомнительно».

При этих словах у Левки сердце упало. Значит, он не ошибся. Ильич умирает. От этой мысли даже голова закружилась, и слезный туман набежал на глаза.

Левка головой тряхнул, взял себя в руки. Распускаться теперь нельзя. Как бы там ни было, а он здесь не просто так пребывает — но с секретным заданием. Значит, нужно продолжать свою службу, чтоб потом было чем перед Феликсом отчитаться.

Дальше пошло еще хуже. Вскоре Левка услышал, что у Владимира Ильича подскочила температура, и он вроде как без сознания. И что стал задыхаться. Потом доктора принялись горячо обсуждать, надобна немедленная операция или же нет. При этом было очень заметно, что все они отчаянно трусят. Тоже вполне извинительно: за такого пациента спросят со всей строгостью. А кому охота? В общем, спорили-спорили, а потом доктор Обух (фамилия довольно пугающая для человека столь деликатной профессии) сказал, что считает: с операцией пока лучше повременить. Остальные сразу же с ним согласились.

Всю ночь ожидали худшего.

Никто не спал. Левка, понятно, тоже. Дела хватало: приносили какие-то бумажки, просили переписать — потому как почерк у Левки был исключительный. Он не отказывался. Правда, иногда от усталости словно помутнение разума наступало.

Тогда посидит Левка, покрутит головой — и ничего. Вроде как легче.

Много чего писал. Запомнились такие строчки:

«Всем Советам рабочих, крестьянских, красноармейских депутатов, всем армиям, всем, всем, всем. Несколько часов тому назад совершено злодейское покушение… рабочий класс ответит… беспощадным массовым террором…
Председатель Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета Я. Свердлов».

Товарищи!.. Спокойствие и организация! Все должны стойко оставаться на своих постах. Теснее ряды!

Потом опять услышал докторов. Говорили о какой-то найденной пуле.

Сперва Левка решил, что Ильичу все-таки сделали операцию. Но потом оказалось, что нет, те две так пока и остались в его теле. А третья — мимо прошла, только пиджак под мышкой пробила. Ее, само собой, никто найти не надеялся. Но все-таки искали, даже делали следственный эксперимент. Заниматься им пришлось Кингисеппу, следователю из ВЧК. Левка его тоже немножечко знал: эстонец, человек дотошный и въедливый. Подумал, что такой и впрямь докопается. Ну, так и вышло: нашли в итоге пулю — в деревянной стойке ворот гранатного цеха. Выковыряли.

Пуля была строго секретная. С надрезами крест-накрест — Левка слышал, как доктора говорили, будто она стопроцентно смертельная, потому что с ядом. Об этом сразу постановили не сообщать. И даже взяли подписку у тех, кто находился в квартире. Левка тоже подписался, но про себя подумал: раз он у самого Дзержинского на службе, то для него та подписка — не указ.

Впрочем, все это чепуха. Левка докторам прежде-то сильно верил, а сейчас вдруг заколебался. Как же так? Смертельная рана, да еще пуля отравленная — а Ильич жив. Хотя доктора, считай, его приговорили. Тогда, может, вообще обойдется, несмотря на всю их науку?

Левка боялся надеяться.

Но сильнее всего (помимо тревоги за вождя) занимала его невозможность снестись с Дзержинским. А ведь так много надо ему рассказать! Да только как? К телефону не сунешься — тут все на виду. Сразу начнут задавать вопросы. Уйти? Можно назад не вернуться. Один раз повезло, а второй как раз — не выгорит. Не пустят караульные — что тогда? А вдруг как раз в то время произойдет что-нибудь главное, ради чего он здесь мучится вот уже третьи сутки?

Спать хотелось кошмарно. Порой, видать, и задремывал.

И приснился такой сон: будто открывается дверь, и входит Дзержинский. А Левка к табурету своему как прирос и подняться не может. Феликс же, стало быть, проходит в квартиру — и прямо к Ильичу. Рассказывает ему, что в Петрограде в тот же день какой-то студент стрелял в председателя петроградской ЧК, в Урицкого. И застрелил наповал.

Студента поймали, и он сознался. И того, кто в Ильича стрелял, тоже поймали. Это женщина оказалась, по имени Фанни Ройдман. Она теперь дает показания. Но и так уже ясно, что все это — заговор.

Ильич слушал, но ничего не говорил, только легонько кивал головой. А остальные молчали — и доктора, и все. Никто председателю ВЧК главного не сказал: что пули у этой Ройдман отравленные! И что теперь, наверное, нет надежды.

Сам Левка и рад бы сказать, да только сил нет. Будто заледенел на своем табурете.

Дзержинский меж тем склонился над Ильичом и что-то ему прошептал. Очень тихо, так что другие не слышали. А потом выпрямился и сразу пошел к выходу. Когда порог переступал, руку поднес ко лбу, словно перекреститься хотел. Только не стал, разумеется. Хотя ничего странного не было — Феликс-то до шестнадцати лет, говорят, в Бога веровал страстно. И даже в ксендзы готовился. До того веровал, что повторял всем: ежели Бога нет, тогда остается одно — застрелиться. Но что-то потом не заладилось, и в ксендзы его не взяли. И он тогда веры лишился. Или это перед тем случилось? Кто знает, да только священников из католических храмов Дзержинский не дает в обиду. Уж скольких спас от расстрела. Ему это многие ставят в вину — дескать, православных попов не жалеешь, а своих-то вон выгораживаешь!

Дураки, конечно. Потому что товарищ Дзержинский выше всех этих глупостей.

Тут кто-то потряс Левку Шерера за плечо, и он проснулся. Глядит — новую бумажку суют. Бюллетень о состоянии здоровья председателя Совнаркома. За номером четыре.

Левка сперва испугался. А когда вчитался, так просто оторопел: выходило, что состояние здоровья Владимира Ильича стабильное, и опасность для жизни уже миновала! Пока писал, никак не мог успокоиться.

Он, разумеется, был безумным образом рад. Жив Ильич! И дальше жить будет. Но в то же время разум Левки сей факт принять совершенно отказывался.

Ильич был ранен смертельно. Левка это знал, чувствовал. Ну хорошо, он ошибался — но вот ведь и врачи говорили! Они-то разумеют свою науку. Да и нельзя было им заблуждаться.

Значит, что получается?

Человек, раненный абсолютно фатально, в три дня вдруг поправляется. Разве такое бывает?

Нет, не бывает.

Тогда что? Как все это понимать, товарищи?!

Долго ломал Левка над этим голову. И так и сяк в голове поворачивал. Просто чудо какое-то. А после вдруг как осенило! Догадка была фантастическая, но вместе с тем единственно верная. Такая, что дух захватывало. И теперь уж откладывать с рапортом Феликсу было немыслимо.

С тем и кинулся Левочка Шерер звонить на Лубянку.

Откуда телефонировать — это он сразу сообразил. Конечно, из дому. У него ж установлен аппарат, специально по распоряжению ВЧК. По нему и звонить: нынешний доклад не для посторонних ушей. А у Левы в квартире кроме него — одни только мыши; соседей давно выселили. Так что никто не подслушает.

Дзержинский откликнулся сразу. Помолчал какое-то время, а потом сказал непонятно:

— Что-то тебя не видал.

— А?.. — переспросил Левка. И тут же понял: никакой это был не сон. Феликс на самом деле приезжал на квартиру, а Левка-то подумал сдуру, что померещилось.

Но ответить он не успел, потому что Дзержинский спросил — не говорил ли о своей догадке Левка еще кому? Например, докторам?

Услышав, что нет, опять помолчал. А потом сказал, чтоб Левка никуда с квартиры своей не ходил. И что за ним заедут и отвезут на Лубянку, потому что по телефону всего говорить нельзя.

Левка положил трубку и принялся ждать.

Сперва ждал у окна, потом пересел на кровать. Глаза слипались.

Говорил себе: «Не спать! Не спать!»

Разбудили его шаги.

Он подумал: странно. Откуда шаги? Ведь входная дверь на замке, да еще заложена изнутри засовом. Остро екнуло сердце, и он снова мгновенно пожалел, что не имеет при себе оружия.

Левка на цыпочках поднялся с кровати и подбежал к двери, открываемой в коридор. Сейчас она была прикрыта, однако неплотно. Сквозь щель разглядел в коридоре три темных фигуры. Кто это? И как же они вошли?

На всякий случай Левка провернул в замке ключ. Звук его не остался незамеченным.

— Товарищ Шерер? — спросили с той стороны.

— Д-да…

— Мы с Лубянки. За вами. Откройте.

Но Левка медлил. С Лубянки? Тогда почему вошли сами, тайком? С другой стороны, кто еще мог знать, что он — это именно он? Нигде это не записано.

— Покажите мандат, — нашелся Левка.

— Как же мы вам покажем? Дверь ведь заперта.

— Подсуньте.

— Нет. Мы посветим фонариком. А вы гляньте через замок.

Через замок, так через замок.

Левка присел, прильнул к замочной скважине карим блестящим глазом. Только никакой бумаги он не увидел. Вместо того сверкнула невыносимо яркая вспышка, и что-то оглушительно разорвалось в мозгу. Голова Левки дернулась и с грохотом ударилась затылком о грязный паркет.

Только он этого уже не почувствовал.

 

Часть I

 

Глава первая

КИТАЙСКИЕ ШТУЧКИ

Июнь 1918 года на Сунгари выдался таким сочным, благословенным, что на рассвете, выйдя на берег и оглядевшись, можно было с легкостью представить себе, как выглядел Божий мир сразу после Творения.

Но раннему прохожему, спешившему из района Пристани, было не до красот. Он торопливо шагал по Китайской улице Харбина, направляясь в Новый город, и по сторонам не глядел. Хотя улица та для непредвзятого взора представляла порядочный интерес.

Она чем-то напоминала старомосковские пейзажи, а частью — даже Невский проспект. Дома стояли каменные или кирпичные, с вычурными фасадами, с куполами, а некоторые и с бельведерами. Над витринными окнами — полосатые маркизы, а сверху — бесчисленные вывески: «Лучшая мануфактура Цхомелидзе-Микатадзе», «Мебель от Ипсиланти», «Торговый дом Петрова. Скобяные изделия». Проезжая часть вымощена круглым булыжником, по которому как-то особенно звонко цокали копыта низкорослых лошадок, впряженных в разнообразнейшие экипажи. Впрочем, ныне, по случаю раннего утра, немногочисленные.

Но прохожий по сторонам не смотрел. Выглядел он устало — словно всю ночь глаз не сомкнул. Возможно, так и было на деле. Одет был скромно — форменное пальто служащего Китайской Восточной железной дороги (без знаков различия) и фуражка такого же образца. Из-под темных габардиновых брюк выглядывали потертые сапоги. В руке мужчина нес рыжего цвета саквояж, перехваченный грубой бечевкой.

Через полчаса прохожий добрался до Нового города. Пересек Большой проспект с огромными зданиями Управления дороги и Железнодорожного собрания, а перед Вокзальным проспектом свернул в переулок. Здесь и открылась гостиница.

Имела она два этажа. Первый, каменный, покрывала розовая недавняя штукатурка. Второй этаж — деревянный. Но не серого мышиного цвета, каковы без малого все избы в России, а сочного, золотистого — цвета свежего сруба. Вывеска над входом без ложной скромности возвещала: «Харбинский Метрополь».

В вестибюле за стойкой сидел сонный китаец. В облике его имелась особенность: левое ухо напрочь отсутствовало. Волосы, затянутые в пучок на затылке, он отпускал пониже, так что корноухость его была не очень заметна.

За спиной китайца висела табличка на двух языках. Что означали иероглифы, неведомо, однако русский текст утверждал, что служащего зовут Синг Ли Мин.

Увидев вошедшего, китаец вскочил, поклонился:

— Доблая утла, господина!

— Здравствуй, Ли.

— Господина делал гулять?

Мужчина при этих словах слегка передернулся, но ничего не ответил. Он продолжал подниматься по лестнице — размеренно и с заметным трудом.

А китаец повертел головой, проводил постояльца взглядом — пока тот не скрылся на верхней площадке — и понимающе усмехнулся.

На втором этаже начинался широкий коридор со скрипучим полом. По обе стороны тянулись вереницы дверей. Электричества здесь не имелось, его заменяли керосиновые лампы на побеленных стенах. Словом, пейзаж известный: во всякой невысокого звания гостинице непременно его и встретишь.

Мужчина прошел до конца коридора (сквозь окно напротив виднелась краснокирпичная стена мужского Коммерческого училища) и остановился возле двери, на которой было начертано: «Нумеръ 18».

В нумере имелись медная раковина с носиком водопроводного крана, монструозного вида шкаф с треснувшей дверцей, стол и два стула возле окна. Кровать стояла с противоположной стороны, отчего-то за ширмой.

Мужчина распахнул дверцу шкафа и бережно угнездил там свой саквояж. В шкафу все выглядело привычно: обитый черной кожей, с металлическими углами чемодан выглядывал из-под старого мехового пальто. Вот только…

Только стоял он замками вверх. Хотя по давней своей привычке постоялец ставил свой чемодан непременно застежками к полу.

— Странно… — пробормотал мужчина.

Подойдя к окну, он кинул фуражку на подоконник, уперся лбом в стекло.

— Ах, если бы… — прошептал он. — Если бы удалось… А то ведь положительно сдохну в этой дыре. Пять абортов за ночь! Пять! Это, знаете, не шутка!..

Вдали, сквозь зелень молодых кленов, плыли над Харбином шоколадные купола Свято-Николаевского собора. Мужчина привычно коснулся лба трехперстием, но рука (удивительно маленькая для мужчины) дрогнула и застыла.

Он отвернулся. Разделся и повалился в кровать. Сперва сон не шел — то ли мешал свет нарождавшегося дня, то ли еще по какой причине. Однако ж, наконец, постоялец восемнадцатого нумера погрузился в дремоту — тягостную и недолгую.

Не прошло и получаса, как его разбудил негромкий стук в дверь.

Несчастный тут же сел на матрасе. О, этот стук! Он прекрасно знает его значение! Но на сегодня — все. Хватит.

Стук повторился — грубый, настойчивый.

— Черт! — Одеяло полетело на пол. — Черт, черт!

Босые ступни зашлепали к двери.

— В чем дело?

— Вы один? — прозвучало из коридора.

— Да.

— Откройте.

— С какой стати?

— Откройте, пока не поздно. Или околевайте тут, коли охота.

Постоялец замер возле запертой двери. «Харбинский Метрополь» был гостиницей недорогой, однако здесь хамства не допускалось, и приезжие чувствовали себя если не в полном комфорте, то уж, во всяком случае, в безопасности.

Натянув сапоги и накинув пальто, мужчина сбросил щеколду и выглянул. Он увидел двоих, удалявшихся от его нумера. При звуке отпираемой двери оба остановились и обернулись. Один, невысокого роста брюнет в походной кавалерийской форме с погонами штаб-ротмистра, в ремнях, но без оружия, тотчас зашагал назад.

— Ага, решились! Очень правильно. Одевайтесь немедленно, и пойдемте.

— Что происходит?

Вместо ответа ротмистр хмыкнул, подошел к ближайшему нумеру и тихо отворил дверь.

— Полюбуйтесь.

Посреди комнаты, раскидав могучие, покрытые жестким волосом руки, лежал дородный господин в исподнем. Лежал на животе — а лицо совершенно невозможным образом было обращено вверх, уперев к потолку довольно неряшливо содержавшуюся некогда бороду.

Постоялец из восемнадцатого шагнул вперед, но ротмистр удержал:

— Труп-с, можете не сомневаться.

— Без вас вижу, — неприязненно ответил постоялец. — Я, к вашему сведению, врач.

— Вот как? Славно, — сказал ротмистр, хотя было видно, что сообщение не произвело на него никакого эффекта. — Только здесь ваши услуги без надобности. А вот пойдемте-ка дальше.

Странное дело: на всем этаже стояла непривычная тишина. Противоестественная для этого времени суток. Ни голосов за перегородками, ни звяканья ложечек в чайных стаканах, ни скрипа пружинных матрасов — решительно ничего, что неизбежно сопровождает жизнь постоялого двора, от которого ведет свою родословную любая гостиница, даже самая авантажная.

— Погодите, — сказал постоялец, видя, что ротмистр собирается распахнуть соседнюю дверь. — Что происходит?

Но офицер ничего не ответил. Заглянул в очередной нумер и поманил рукой.

Здесь обнаружилось целое семейство. Тела женщины и мужчины, укрытые одеялом до плеч, лежали в кровати. Руки сплетены (словно в последний момент они искали спасенья друг в друге), а головы глядели в разные стороны, почти соприкасаясь затылками.

У противоположной стены — детская раскладная койка, на которой недавно спал симпатичный мальчик лет шести. Теперь он превратился в холодную куклу со сломанной шеей.

— Что происходит? — повторил постоялец.

— Убийство, — коротко ответил ротмистр.

Подошел второй незнакомец. Это был господин в летах, за пятьдесят, довольно высокий, с брюшком. Лицо немного оплывшее, со щеточкой седоватых усов.

Он сказал:

— Пора. Довольно экскурсий.

— И то верно, — ответил штаб-ротмистр. — Вы, доктор, вот что: хватайте у себя что есть ценного — и немедля катитесь вниз. А лучше так и вовсе ничего не берите. Времени у нас нет.

— Я так не думаю, — сказал доктор. — Надо крикнуть полицию.

— Да вы в своем ли уме?

Доктор поморщился:

— Оставьте свой тон. Я вам не вахмистр.

При этих словах офицер и штатский переглянулись.

— Ведь вы не ночевали тут, верно? — спросил штатский. — А не припомните, во сколько вернулись?

— На часы не смотрел. Под утро, уже рассвело.

— Вам повезло.

— Отчего же?

— Да оттого, что этой ночью кто-то умертвил всех постояльцев второго этажа «Харбинского Метрополя», — ответил штатский.

Возникло короткое молчание, после чего штатский продолжил:

— Я вот тоже недавно вернулся. Дела в городе задержали… неважно. Но через то уцелел. Постучался к соседу — справиться насчет времени; свои часы, представьте, остановились — а тот почивает со свернутой шеей. Заглянул в другой нумер — та же картина. Потом вот ротмистр вышел…

— По нужде, — беспечно сказал ротмистр. — Признаюсь, был еще подшофе, так как только воротился от Дорис. И не сразу поверил во все эти страсти. А прошлись мы по нумерам, и такой нам открылся пейзаж после битвы… Хмель — как рукой.

— Отчего не позвали полицию? — спросил доктор.

При этих словах штаб-ротмистр сморщился, а штатский осведомился:

— Вы, должно быть, недавно в Харбине?

— Второй месяц.

— Понятно. Так я вам скажу: раньше местная полиция работала не хуже столичной. А нынче — не то.

— Что объяснять? — вмешался тут ротмистр. — Будем медлить — нас передавят, как кроликов.

— Согласен, — сказал штатский. — Не знаю, кто сотворил такое, но дело он свое знает. Коли вернется — со святыми упокой. Так что поторопитесь, доктор.

— А в нумерах ничего не взято? — спросил постоялец из восемнадцатого, на которого (должно быть, от усталости) нашло некоторое помрачение.

— На первый взгляд нет… — ответил штатский, быстро оглядев доктора. — А вы по уголовной части никогда не служили?

— Никогда. С чего вы взяли?

— Да ведете себя, будто следствие учинить собрались.

Между тем ротмистр махнул рукой, отвернулся и зашагал, бросив на ходу:

— Ну вас, господа, к черту. Я ухожу.

Постоялец из восемнадцатого проворно вернулся к себе. Что взять? Прежде всего — инструменты. Выдернул из шкафа свой саквояж, взглядом зацепился за чемодан. Тоже с собой? Тяжел, свяжет. В конце концов, чем он рискует? Скоро происходящее станет делом полиции. Без ее ведома здесь ничего не тронут.

Переодевшись, накинув на руку пальто, доктор шагнул к выходу. У порога увидел небольшую коробку, похожую на спичечную, только пошире. Откуда взялась? Должно быть, уже лежала, когда он вернулся с Пристани.

Постоялец наклонился к ней.

И в этот самый момент на коробку ступил чей-то черный ботинок.

Доктор поднял глаза — перед ним стоял штатский.

— На вашем месте я бы не стал этого делать, — сказал он.

Штатский нагнулся и осторожно взял непонятный предмет двумя пальцами за углы. Встряхнул — и из предательской коробки со щелчком выскочили два деревянных шипа с черными остриями.

— Что это?

— Китайские штучки, — ответил штатский. — Они мастера на такое, будьте уверены: кончики смазаны ядом.

— Как вы догадались?

— В моем нумере был похожий сюрприз. И у ротмистра — тоже. Мне следовало предупредить.

— Считайте, предупредили. А как вы сами-то догадались?

— Мышь.

— Простите?..

— Мышь была у меня в нумере, — пояснил штатский. — Ну, я не барышня, шуму из такого пустяка делать не стал. А тут прихожу — на полу деревянный гостинец с выскочившими шипами, а рядом — дохлая мышь. Я фактики и сопоставил.

— Понятно.

Ротмистр ждал в коридоре; покосился на саквояж, но ничего не сказал. Уже на лестнице они услышали шум. Остановились: снизу доносились тихие, какие-то черепашьи, шаги.

— Господа, нас трое. Прорвемся, — сказал штатский.

— За меня не беспокойтесь, — тихо отозвался ротмистр.

Доктор спросил:

— Но вы, кажется, без оружия?

— Я умею и без оружия. А вот вам не мешало бы приготовить ланцетик.

Шаги зазвучали громче. Наконец показался поднимавшийся снизу сухонький старичок, совершенно седой, с пышными некогда бакенбардами, сбившимися теперь в войлок. На нем, несмотря на погоду, была шинель, генеральская, сильно изношенная. Одетая на гражданский, мышиного цвета сюртук и полосатые демикотонные брюки. На ногах — башмаки гражданского образца. Обутые, как впоследствии оказалось, на босу ногу.

Увидев незнакомцев, старичок замер.

— Господа?..

Штатский кашлянул.

— Еще один любимец фортуны. Его нельзя тут оставить.

Старичок в генеральской шинели подозрительно глянул из-под кустистых бровей и засеменил мимо.

Штатский протянул руку, намереваясь ухватить его за плечо. Но тот, видать уже битый жизнью, словно ждал этого — шарахнулся к стене, и в руке его блеснул револьвер.

— П-попрошу…

Вперед шагнул ротмистр.

— Ваше превосходительство! Вам надлежит прибыть к Дмитрию Леонидовичу. Нынче же.

Несколько секунд старичок молча смотрел на незнакомого офицера.

— По какой такой надобности?

— Прямых сведений не имею. Но приватно слышал, что вам намерены предложить должность.

Старичок опять замолчал. Должно быть, что-то не складывалось — странен был офицер, и непонятны статские его спутники.

— Да вы, сударь, сами-то кто?

— Штаб-ротмистр Агранцев. Офицер связи.

— Что, при Управлении состоите?

— Так точно.

— Но, позвольте… На вас решительно чужая форма. Отнюдь не Пограничной стражи…

— Ваше превосходительство! Мне ли вам объяснять!

— Потрудитесь… — упрямо сказал старик.

Ротмистр не смутился.

— Я боевой офицер. По ранению эвакуирован. После переворота бежал от красных, попал в Харбин. Недавно выпало счастье вернуться в строй.

Эти слова едва ли развеяли сомнения старого генерала. Но… каждый слышит, что он хочет услышать.

— Ну, коли так… В котором часу меня ждет генерал Хорват?

— Сей же час.

— Но в таком виде…

— Я все устрою, — сказал ротмистр. — Не беспокойтесь.

Он подмигнул штатскому, и в тот же момент, подхватив ветерана под руки, они повлекли его к лестнице. На ходу ротмистр неуловимым движением извлек револьвер из генеральской шинели и опустил в свой карман.

Они стремительно миновали два скрипучих лестничных марша. При их появлении китаец поднялся из-за стойки.

— Господина снова гулять? Когда приходить?

Вместо ответа ротмистр показал ему на ходу кулак. Вышли на улицу.

— Куда теперь? — спросил штатский.

Ротмистр пожал плечами.

— Я, пожалуй, вернусь опять к Дорис. Пережду.

Штатский в задумчивости потеребил подбородок:

— А это мысль. Составлю-ка вам компанию. — Он огляделся, ища взглядом извозчика.

Обернулся по сторонам и постоялец из восемнадцатого. Обнаружилось, что город уже полностью пробудился. Мимо бесприютных обитателей «Метрополя» шел, ехал, а порой так просто бежал самый разнообразный люд.

Прогрохотали три подводы с мастеровыми; свежеструганые доски свисали до мостовой. Прокатилась новенькая коляска; молодая симпатичная дама в чем-то бело-розовом, воздушном окинула подозрительным взглядом непонятную компанию на тротуаре и толкнула сложенным зонтиком бородатого кучера — пошел, пошел поскорей!

Пересмеиваясь и лопоча на своем птичьем наречии, вывернули из-за угла пятеро китайцев — все как один в широкополых соломенных шляпах, синих куртках и белых штанах из хлопка. Эти явно направлялись на рынок — на концах бамбуковых шестов, положенных через плечо, покачивались плетеные короба. Увидев русских, смеяться они стали потише и даже убрались на мостовую, взбивая сухую пыль черными, не знавшими обуви ступнями.

Напротив гостиницы, у подъезда мужского Коммерческого училища, расположились двое лоточников. У одного — петушки из жженого сахара, на палочках, воткнутых в сдобные калачи. А у второго товар поавантажней — оловянные солдатики, модель парусника в прозрачной бутыли, глиняные расписные свистульки. Ничего не скажешь, хитро расположился — с утра поджидает учеников. И ведь знает наверняка, шельма, что товар его для детского сердца совершенно неотразим.

Тут же на корточках примостился китаец, разложил вокруг самоделки из дерева и бумаги. Игрушки непростые, с сюрпризом: подергает за веревочку — они и пойдут вертеться, будто юла, или скакать на лягушачий манер. Можно не сомневаться — и у этого дело пойдет.

Но у постояльца из восемнадцатого деревянные вещицы вызвали нехорошее чувство — уж очень были похожи на тот сюрприз, что чуть не сгубил его в собственном нумере.

— А что же вы, доктор? — спросил ротмистр. — С нами или индивидуальность предпочитаете?

— Я не вполне понимаю, куда вы собрались.

Офицер и штатский снова переглянулись.

— Мы к Дорис, — ответил ротмистр. — Вам это ничего не говорит?

— Решительно.

— Тогда едем, — сказал штатский. — Объясню по дороге. Понравится, если только вы не монах.

— Как знать, — отозвался ротмистр, разглядывая макушку постояльца из восемнадцатого. — Что у вас на голове, доктор? Тонзура?

Макушка у доктора впрямь имела вид исключительный. На самом верху — маленький, с пятак, кружок розовой кожи, начисто лишенной растительности. И было это не тривиальной плешью, а чем-то особенным, по виду имевшим скорее искусственное происхождение.

— Нет, не тонзура.

— Да я сам вижу, — усмехнулся Агранцев. — Похоже на след сабельного удара. Касательного.

— То была шашка, — ответил постоялец из восемнадцатого. — Но это не ваше дело. А что до моих планов… Я отправляюсь в полицию. Делу надобно дать законный ход. Чем скорее, тем лучше.

— Запишут в свидетели.

— Пускай.

— Ну, как хотите, — сказал ротмистр. Он огляделся. — Как назло, ни одного ваньки! Где их черт носит!

Между тем старичок-генерал, стоявший поодаль, этот разговор слушал поначалу с недоумением, а после — с откровенным испугом. Он украдкой проверил карман шинели и, не обнаружив там револьвера, понял, что сбылись его худшие опасения.

— Господа!.. — задребезжал он. — Вы мошенники!..

Все повернулись к нему. Штатский хмыкнул, а ротмистр сказал с укоризной:

— Ваше превосходительство, ну как вам…

Не договорил.

Со стороны «Харбинского Метрополя» раздался хлопок, за ним второй, третий. А затем из углового окна второго этажа, как раз там, где располагался восемнадцатый нумер, выскочило пламя. В солнечном свете было оно почти что бесплотным. В соседнем нумере тоже расколотилось стекло, и тут уж запылало изрядно. А потом и пошло одно за другим: окна лопались, как пузыри, разбрызгивали огонь, а следом дым тянулся наверх, ввинчиваясь под крышу.

Завизжал бабий голос, захныкал ребенок.

Постоялец из восемнадцатого побледнел.

— Господь милосердный…

Потом наклонил голову и стремглав кинулся к мостовой. Но его удержали.

— С ума спятили?! — прошипел ротмистр, сжимая ему плечо.

— Не понимаете!.. У меня чемодан!..

— Что, сударь, вы миллионщик? Деньги у вас? Да хоть бы и так — плюньте. Покойнику капитал ни к чему.

Меж тем публики прибывало.

— Вона-вона занялось! — радостно вскрикнул лоточник со жжеными петушками. — Ну, пойдет черт по бочкам!..

Возле гостиницы образовалась небольшая толпа. Слышались голоса:

— Полицию!

— Куды там! В команду бежать!

— Звони, звони!

— А китаец-то, глянь! Глазищи круглые, что твой француз!

И верно, на крыльцо выбежал Синг Ли Мин, глянул ввысь. Подпрыгнул на месте, хлопнув себя по ляжкам, и тут же скрылся за дверью.

— Конец, — сказал ротмистр. — Надобно уходить, и скорее.

Со стороны вокзала показалась пролетка с мухортой кобылой, бежавшей весьма резво.

— Стой! Сюда, сюда!

Извозчик осадил лошадь.

— Однако, — сказал он, сбив на затылок картуз, — весело тут.

— Поговори у меня, — ответил ротмистр. — Давай в Модяговку! И чтоб духом единым!

Он первым заскочил в пролетку. Оглянулся, встретившись на миг глазами со штатским. Тот ухватил под мышки старого генерала и рывком переправил в пролетку. Забрался следом. Рессорный экипаж качнулся. Возница, крякнув, поворотился, но ничего не сказал.

— Трогай! — прикрикнул ротмистр.

Кучер подхватил было вожжи, но тут штатский глянул на тротуар, где остался гость из восемнадцатого.

— Придержи-ка, — сказал штатский вознице и повернулся к доктору. — Сударь, поехали с нами. Ей-богу, теперь сыскным не до вас. Позже порадуете их откровениями. Если охота не отпадет. Давайте, что ли, свой саквояж!

* * *

Особняк стоял за узорчатой чугунной оградой. Он был двухэтажным, с двумя флигелями. Дом казался прелестным, и даже бледно-розового цвета стены нимало его не портили.

Позади кованых узких ворот на высоком стуле восседал швейцар в ливрее и при золотых позументах. Сбоку, на решетке, имелась небольшая полочка, на которой стояла тарелочка для визиток.

— Не прикажете ли за цветами? — спросил кучер, перегибаясь с козел. — Тут уж так принято. Знаем-с.

Ротмистр молча вручил ему ассигнацию и спрыгнул наземь.

— На чаек бы добавить… — заныл по привычке кучер, но, поймав взгляд офицера, немедленно смолк.

— Прибыли, — констатировал штатский, когда пролетка скрылась за поворотом. — Пойдемте, господа.

От ворот к особняку, через газон с розовыми кустами, вела широкая дорожка, посыпанная песком. Выводила прямиком к крыльцу — с портиком, с мраморными колоннами.

На первом этаже открылось просторное помещение. Нечто промежуточное между ресторацией средней руки и хорошей кондитерской. На стенах — картины в тяжелых рамах (постоялец из восемнадцатого машинально отметил копию Батоне, весьма неплохую), в центре зала — белый концертный рояль. Поодаль расположился оркестрион. А вдоль стен, под снежными скатертями, стояли столики. На венских стульях — немногочисленные, надо сказать, посетители. Только мужчины, без дам. Прислуживали двое официантов. В белых брюках, заправленных в красные полусапожки, белых перчатках и в малиновых рубахах с золочеными поясками.

Дальний угол занимал ломберный стол с зеленым сукном, за ним шла игра.

Ротмистр уверенно прошествовал в зал.

Штатский подмигнул доктору:

— Пойдемте.

Уселись все четверо — правда, после некоторой заминки, потому что старый генерал ни за что не соглашался расстаться с шинелью. В конце концов от него отступились, и он, покряхтывая, сел — с видом подозрительным и недовольным. Подлетевший официант подал меню. Однако еще до заказа на столе появились запотевший хрустальный графинчик, рюмки и блюдо с нарезанной бужениной.

Ротмистр устроился так, что свободно мог наблюдать за игрой, которая его увлекла совершенно. Он сидел вполоборота и, казалось, вовсе позабыл спутниках.

— Не возражаете, если закажу на всех? — спросил штатский, подвигая меню.

— Я не при деньгах, — сказал постоялец из восемнадцатого.

— Это понятно, — ответил штатский. — Но, может, согласитесь принять угощение? Не чинясь? Скажем так: в долг.

Доктор пожал плечами. С того самого момента, как они покинули «Харбинский Метрополь», он почти все время молчал и вид имел несколько оглушенный.

— Вот и славно, — проговорил штатский, — люблю, когда без церемоний. А все эти морген-фри терпеть не могу! Давайте-ка лучше выпьем.

Он наполнил рюмки и выпил, не дожидаясь. Закусил бужениной.

— Вот что я думаю, господа, — сказал штатский, повеселев. — То, что мы тут собрались, не случайно. Это судьба. Фата-моргана. Или, если угодно, рука Провидения. Коли так, надо ж нам наконец познакомиться. А то как-то не по-человечески получается.

Он вытащил из серебряного кольца салфетку, заложил и произнес со значением:

— Сопов Клавдий Симеонович. Купеческого сословия.

— Клавдий Симеонович?.. — переспросил ротмистр. — Экого бравурного звучания у вас имя-отчество!

— Уж какое есть.

— Не обижайтесь. Это я от зависти. Мое именование значительно проще. Штаб-ротмистр Агранцев, Владимир Петрович.

— Где вы служили? — спросил вдруг старик в генеральской шинели.

— Я много где служил. В семнадцатом, перед самым ранением — в первом кавалерийском.

— Князя Долгорукого корпус?

— Точно так.

Старик, смотревшийся нахохлившимся воробьем, вдруг оживился.

— А мы с ним знакомцы. Где ж он теперь, не знаете?

Ротмистр неопределенно хмыкнул.

— Точно сказать не могу. Полагаю, уже во Франции. Осенью семнадцатого, когда стояли под Двинском, их сиятельство только и говорил, как мечтает отдохнуть под голубым небом Ривьеры. Уверен, это ему удалось. Во всяком случае, капиталы свои наш командир вывез из России благополучно.

Генерал больше вопросов не задал. По всему, ответ ротмистра ему не понравился. Но тому, похоже, это было в высшей степени безразлично.

— А что ж вы, ваше превосходительство? — спросил Сопов. — Не угодно ли будет представиться?

— Ртищев, Василий Арсеньевич, генерал, — сухо сказал старик. И прибавил с некоторой запинкой: — От инфантерии.

— О! Простите, ваше высокопревосходительство, — воскликнул Агранцев. — Могу ли в свою очередь поинтересоваться, кем вам доводилось командовать?

— В некотором смысле… я по интендантскому ведомству, — ответил генерал.

— Ну, будет, — проговорил Сопов, вновь разливая по рюмкам. — Эти господа военные, им только дай волю… Где служил, да как, да с кем? Простите, не всех это интересует. У нас тут еще таинственный незнакомец. Не угодно ли?

Постоялец из восемнадцатого поднял голову.

— Павел Романович, — сказал он. — А фамилия моя — Дохтуров.

— Фамилия занятию соответствует, — хохотнул Сопов. — Вы ведь лекарь?

— Да. Но больше не практикую…

В этот момент Агранцев бросил на него острый мгновенный взгляд, и Павлу Романовичу показалось, что впервые ротмистр глянул на него с интересом.

— Что так? — спросил Сопов. — Разонравилось? Или не кормит профессия? Оно, конечно, теперь в России честному человеку трудно прожить. Но!.. Здесь, в Счастливой Хорватии, иные порядки. Тут власти у комиссаров нет! Вот им! — Сопов неожиданно сложил кукиш и потряс в воздухе. — Я сюда три месяца пробирался. Из Ростова. И пробрался, хранил Господь. Теперь отсюда не тронусь, хоть из пушки в меня стреляй. Я тут такую заверну торговлю — рты пооткрывают. И пусть! Пускай знают Клавдия Сопова!

Вернулся малиновый официант, принялся расставлять закуски. На столике в серебряном судке рубиновым пламенем полыхнула икра, захрустел колотый лед в ведерке с шампанским.

— Позвольте, где ж метрдотель? Где меню? — возмутился вдруг генерал. — Отчего к нам никто не подходит?! Что за порядки!

Павел Романович (хотя и был тут впервые) все же мог вполне точно сказать, отчего не появился метрдотель, и почему не подали столь вожделенного старым интендантом меню. Мало-мальски опытный человек ни за что б не ошибся относительно этого заведения. Хоть и не было тут принаряженных девиц с томными взглядами и не висели фривольного содержания картины — а все ж неведомым образом безошибочно ощущалась атмосфера борделя. Впрочем, борделя не из дешевых.

— А генерал-то каков! — наклонившись, шепнул Сопов Павлу Романовичу. — Что значит закваска! Недавно сетовал, что подштанники нечем прикрыть, а тут извольте радоваться — метрдотеля ему подавай! Экое морген-фри!

Дохтуров неопределенно кивнул. Ему не хотелось ввязываться в разговор.

В этот момент в дальних дверях показалась дама в бордовом платье, с белой мантилькой на открытых плечах. Весьма привлекательная, хотя и несколько полная. С улыбкой оглядела зал, послала присутствующим воздушный поцелуй, приблизив белую перчатку к ярко накрашенным киноварным губам. При ее появлении официанты почтительно поклонились, а среди публики пронесся ветерок оживления.

— А вот и Дорис, — сказал Агранцев. — Вовремя.

Он приподнял рюмку, показывая, что пьет за хозяйку. Та увидела, улыбнулась еще любезнее и направилась к их столику.

— Владимир Петрович! Привели новых друзей? Я рада.

— Друзей? Можно сказать и так, — ответил Агранцев.

— А кто платит сегодня?

Павел Романович, хотя и наблюдал все происходящее несколько отстраненно, при этих словах мадам вздрогнул. Насколько он знал, такие вопросы в подобных заведениях не приняты.

Но Агранцев лишь рассмеялся:

— Разумеется, я!

— Не будет ли с вас? И так уж немало оставили.

— Сколь трогательная забота! — улыбаясь, заметил ротмистр. Но глаза его вдруг перестали смеяться.

— Я забочусь о заведении, — ответила Дорис. — Издержитесь, наделаете долгов. А кончится все, не приведи Бог, стрельбой. Вы бы на службу поступили. Тогда каждый день привечать станем. Хоть поселяйтесь у нас.

— О, это мысль, — сказал Агранцев. — Но касательно службы все не так просто. Вакансий нет. Вот разве их высокопревосходительство составит протекцию… — Он саркастически усмехнулся, глядя на старика в истрепанной генеральской шинели.

Тот вздрогнул, лицо его исказилось.

— Вы шут! — выкрикнул генерал.

За ломберным столом на миг прекратилась игра. Господа, сидевшие за зеленым сукном, отложили карты и глянули неприязненно.

— Возможно, — ответил ротмистр. — Не станем пререкаться. Дорис, вы должны уделить мне пару минут. Это очень важно.

Хозяйка кивнула и направилась прочь. Агранцев поднялся, одернул китель, пошел следом.

Сопов приподнял графин:

— Рискнете?

— Нет. — Павел Романович покачал головой.

— А вы, ваше высокопревосходительство? Тоже нет? Ну, как угодно. А я выпью. Эх!..

Лицо Клавдия Симеоновича быстро наливалось свекольным цветом. Он не переставая жевал.

Ртищев посмотрел на него с неприязнью.

— Когда-нибудь вы ответите мне за сей балаган… вы ответите…

Из уголков глаз генерала вдруг покатились крупные слезы. Он торопливо смахнул их, и этот жест поразил Дохтурова своей почти детской беспомощностью. Он не любил, когда обижали стариков. Или детей. Хотя это ведь почти одно и то же, не так ли?

Нужно уходить и увести с собой генерала. Им обоим тут нечего делать. Зачем он вообще позволил себя уговорить и заявился в этот притон?

— Вот вы, ваше пре… ваше вы-со-ко-превосходительст-во… на меня волком смотреть изволите, — сказал вдруг Сопов, закусывая холодной телятиной. — А зря. Уверяю, совершенно напрасно. Вы нам с ротмистром ручки целовать должны, ежели разобраться. Ну, это я так, фигурально… Однако ж на деле что получается? Мы вам жизнь спасли. Да-с, именно так. Кабы не мы, так лежать бы вам сейчас в «Метрополе», хладному и безучастному. Там ведь почитай весь этаж порешили. И злодеи, может, еще где-то рядом таились, а тут вдруг вы возвращаетесь — будьте любезны! Одинокий витязь. Хе-хе! Хорошо б вы смотрелись со свернутой шеей! Как и наш молчаливый эскулап, который хоть и не грозит карами, но тоже, чувствую, отчего-то не любит. Нет! Не любит спасителей своих. Вот люди! И как же вас называть после этого?!

Павел Романович ничего не ответил. Вздохнул, взял рюмку и выпил залпом. Водка была еще холодной.

В этот момент к столику вернулся Агранцев.

— Все, господа. Пойдемте.

— Куда это?! — вскинулся Клавдий Симеонович. — Я абсолютно против! Эт-то ж совершенное морген-фри п-полу-чается!

— Ого, а купец-то набрался, — заметил ротмистр. — Ничего, тут рядом. Можно сказать, отдельный нумер. Там и продолжим.

— А это? — Сопов широким жестом указал на столик.

— Еще принесут.

Не дожидаясь, когда остальные поднимутся со своих мест, Агранцев зашагал прочь. Сопов с неожиданным проворством вывернулся из-за столика и пошел рядом. Глядя им в спины, Павел Романович внутренне усмехнулся — настолько контрастировали меж собой эти двое. Стройный, поджарый, черноволосый ротмистр ростом был едва выше плеча дюжего, хотя и несколько рыхловатого Клавдия Симеоновича, пшеничная шевелюра которого уже порядочно поредела.

Они прошли через зал и скрылись в дверях.

— Как вы думаете, они знакомы между собой? — спросил вдруг Ртищев, и Павел Романович поймал себя на том, что секунду назад задавался тем же вопросом.

— Не возьмусь сказать, — ответил он. — На первый взгляд, нет. Если только все это не спектакль.

Старый генерал покивал головой.

— Вот-вот. — Он вздохнул. — И за что только Господь карает… А это правда… насчет убиенных?

— Правда.

— Вы сами видели?

— Видел, — ответил Дохтуров. — Я вернулся под утро, чуть раньше вас. Лег отдыхать. Вдруг — стук в дверь. Открываю. На пороге наш ротмистр. Говорит, надо уходить, немедля. Я не поверил, конечно. Хотел дверь затворить. А он заявляет — загляните к соседям. Ну… — Павел Романович замолчал.

— Что же вы смолкли?

— В той комнате лежал труп. Какой-то незнакомый господин. Шея свернута. Похоже, одним рывком, очень сильным. Никаких следов борьбы. В соседнем нумере еще чище… целое семейство.

— И тоже… шея?.. — спросил генерал.

— Да. Чувствуется одна рука. Или единый метод, если угодно. Но, полагаю, преступник был не один.

Дохтуров смолк. Генерал тоже молчал, кутаясь в свою шинель.

Они помолчали; через несколько минут появился Агранцев. Он подошел к столику и сказал, не присаживаясь:

— Вам что, господа, повторное приглашение требуется?

— Смените ваш тон, ротмистр, — ответил Дохтуров. Он вдруг почувствовал, что смертельно устал. — Не знаю, в какой копне вы родились и воспитывались, и знать не желаю. Но приказывать мне не смейте. Я немедленно ухожу. Думаю, господин генерал отправится вместе со мной.

Взгляд у Агранцева застыл. Ротмистр побледнел так, что Павел Романович решил на мгновение, что тот сейчас лишится чувств.

«Но, разумеется, этого не может случиться, — тут же подумал он. — Люди такого сорта редко падают в обморок… без посторонней помощи».

— Насчет копны вы мне потом проясните, — проговорил наконец Агранцев. — Когда у меня достанет времени. А сейчас бросьте упорствовать. То, что случилось в «Метрополе», касается всех. Это надобно обсудить; а после отправляйтесь куда пожелаете. Хоть к черту на рога, хоть к красным на вилы.

«И то правда, — подумал Дохтуров. — Что я уперся? Сущее ребячество».

Он кивнул:

— Хорошо.

Двинулись к выходу. Последним шел интендант Ртищев. Из-под его шинели скорбно выглядывали грязные демикотонные брюки.

«Зря я насчет копны, — размышлял Павел Романович, глядя в спину Агранцеву. — Зачем я его оскорбил? Теперь ведь непременно дуэль. И что за причина? Он мне несимпатичен? Так не убивать же за это. Нужно что-то придумать».

Надо сказать, возможная дуэль его не страшила.

Меж тем миновали большие сводчатые двери. Далее коридор вел во флигель. Принялись подниматься по неширокой каменной лестнице; Агранцев шел впереди, не оглядываясь.

Здесь открылся короткий коридор, упиравшийся в анфиладу из пяти комнат. Первая представляла собою боскетный зал. Стены — под живую рощу расписаны. Надо сказать, довольно умело. В центре — неширокий обеденный стол на дюжину приборов.

«Видать, — подумал Павел Романович, — наш ротмистр на особом положении у мадам Дорис».

Вторая была курительной. Стены — желтый штоф, по углам четыре козетки, посередине стол со складной столешницей. В углу пирамида с набором трубок.

По всему чувствовалось: дом строил человек, сильно скучавший по прошлому веку. И средства ему позволяли устроить обстановку более-менее сообразно милому для сердца времени.

«Ирония судьбы, — подумал Дохтуров, — в островке барского уюта разместился дом терпимости. Любопытно, кто владел этим осколком минувшего?»

Сопов сидел за пустым столом в зале и, судя по физиономии, скучал. Увидев Агранцева, он оживился, но тут же вновь приуныл.

— Когда подадут? Здесь неплохо, однако не сидеть же голодным!

Агранцев остановился у косяка, пропустил всех вперед и запер дверь на ключ.

— Вот что, господа, — сказал он. — Разговор серьезный, и я распорядился пока закусок не подавать. После — сколько угодно.

Клавдий Симеонович скривился, но промолчал.

— Прошу садиться.

Уселись — Дохтуров с генералом по одну сторону, напротив — ротмистр с Соповым.

— Вы все понимаете, — заговорил Агранцев, — случившееся нынче в «Метрополе» — событие из ряда вон выходящее. Даже по меркам нашего монструозного времени. Возможно, мы с вами единственные, кто уцелел. У меня есть версия, однако и ваше мнение я хотел бы услышать.

Клавдий Симеонович пожал плечами.

— А что удивительного? Теперь душегубов в России, что блох на шелудивой суке. Ироды! Странно, как это всех порядочных людей еще не извели под корень.

— Дайте время — изведут, — сказал Агранцев. — Но речь о другом. Харбин — это не Петроград. Здесь, слава Богу, пока порядки иные. И резать постояльцев в гостиницах как-то не принято. Да и гостиница не из богатых, большой куш не возьмешь. А риск велик. Перебить всех на этаже, в без малого двадцати нумерах, за пару минут не получится. Хоть и орудовал кто-то необыкновенно умелый и ловкий, но и ему надо было затратить немалое время. Зачем?

— Да я ж говорю — ироды желтопузые, китаезы! — крикнул Сопов, побагровев лицом. — Им человека убить — плюнуть и растереть! Слышали про захваченный поезд? В марте-то? Два последних вагона, антихристы, отцепили. Всех пассажиров — под насыпь! Кто противился иль оружие при себе имел — тут же ножом по горлу. У остальных все отобрали, вчистую. Казалось бы, ограбил, забрал — так отпусти, не губи душу-то! Но не-ет, им этого мало. Руки за спиной скрутили, а в рот острые деревянные палочки вставили. Про такое слыхали? Сперва, говорят, человек терпит-терпит, а потом челюсти сжимаются мало-помалу. Палочка-то плоть и пронзает. Кошмар! Так и бросили умирать. Дам, что помоложе, снасильничали. А вы спрашиваете — кто да зачем. Хунхузы, они хунхузы и есть. И нечего тут думать.

— Понятно, — сказал ротмистр. Он посмотрел на генерала Ртищева. — Ваше высокопревосходительство, что вы по сему поводу думаете?

— Я ничего не видел… — пробормотал Ртищев. — Прошу оставить в покое… Не желаю в этом участвовать!

— В чем не желаете? — удивился Агранцев.

— В балагане!

— Убийство безвинных граждан вы называете балаганом?

— Нет! — крикнул генерал. — Не сбивайте с толку! Вы схватили меня обманом, солгали насчет генерала Хорвата, похитили мой револьвер! Насильно привезли в этот вертеп… Я старик, да, но, будь я при должности, вы б не посмели…

— Возможно, — спокойно сказал Агранцев. — Но ваши иеремиады меня совершенно не трогают. Заметьте: без моего вмешательства нынешним утром вы бы своей должности все одно лишились — заодно с бренным телом. Однако вы еще и в претензии. Это даже забавно!

Генерал сцепил перед собой пальцы. Дохтуров заметил, как дрожат его руки.

— Я полагаю, — сказал Павел Романович, — то были не китайцы. Во всяком случае, не хунхузы. Я прожил несколько лет в Заамурье, в Северной Маньчжурии тоже случалось бывать. Да, хунхузы — мастера по части грабежей и пыток. Но рисковать не любят. Проникнуть в большой город? Напасть на гостиницу? Да им бы это и в голову не пришло. Нет, господа, не хунхузы.

Агранцев кивнул.

— Я тоже так думаю. Но в таком случае — кто?

— Не знаю, — ответил Павел Романович.

Сопов поерзал на стуле.

— Хунхузы иль нет — мы тут ничего не придумаем. И, сидя у Дорис, открытий не совершим, — сказал он. — Пускай господа полицианты раскидывают умом. А нам закусить пора.

Ротмистр поморщился.

— Вижу, открытий впрямь не предвидится, — сказал он. — Тогда послушайте меня. Вы, доктор, обратили внимание — в нумерах вещи не тронуты? Никаких следов грабежа. Только покойники. Похоже, бандиты здесь ни при чем. Но у меня есть версия. Похоже, целью злодеев было убийство только одного человека. Но они его не знали в лицо. И для надежности умертвили всех. Остается вопрос — кто ж та особа, за которой они охотились?

— Почему ж вы считаете, что их было несколько? — спросил Сопов.

— В соседнем нумере вырезали семью, — ответил Агранцев. — Троих. Вы их видели. Трудно представить, что мальчик спокойно наблюдал, как убивают родителей. Не вскочил, не позвал на помощь. Да и с двумя взрослыми одновременно управиться нелегко. Полагаю, убийц было двое. Как минимум.

— Однако они должны были видеть, что несколько нумеров пустуют, — заметил Дохтуров.

— Верно. Они это определенно заметили, — согласился ротмистр.

— И оставили в каждом гостинец, — добавил Клавдий Симеонович. — Маленький, с востренькими шипами.

Павел Романович внимательно глянул на купца и подумал, что тот не столь уж и пьян, как поначалу казалось.

Агранцев неторопливо встал и качнулся туда-сюда на носках.

— Так вот, господа, — сказал он, — я полагаю, что целью был кто-то из нас.

— Хорошенькое дело! — крикнул Сопов. — За мною нет такого, чтоб жизни лишать!

— Да подождите, — сказал нетерпеливо Павел Романович. — Ротмистр еще не закончил.

Агранцев коротко поклонился ему. Похоже, поединок на время откладывался.

— Господа, то, что мы стали мишенями, — еще полбеды. Я подозреваю худшее.

— Не томите… — простонал Сопов.

— Подозреваю, что кто-то из присутствующих связан с убийцами.

— Как вы сказали?!

— Помолчите, — оборвал купца ротмистр. — Не скажу, что уверен. Однако не исключаю: кто-то из вас, господа, пособник. Или даже убийца.

На этот раз все промолчали.

«Похоже, — подумал Павел Романович, — у нашего ротмистра на уме что-то поинтересней дуэли».

И не ошибся.

— Вполне вероятно, что цель — это я, — сказал Агранцев. — В таком случае предоставить вам, господа, свободу действий было бы с моей стороны крайне неосторожно. Поэтому нынешний день и ночь вам придется провести в этом, как выразился господин генерал, вертепе. Двух комнат вполне хватит. Я распоряжусь, чтоб принесли еду. Касательно горячительного, Клавдий Симеонович, — придется вам потерпеть.

Генерал Ртищев поднялся на ноги.

— По какому праву вы своевольничаете?!

— Должен сознаться — решительно безо всякого права.

— Тогда мы вас и слушать не станем! — Генерал принялся выбираться из-за стола.

Глаза у ротмистра сверкнули.

— Того, кто попытается выйти отсюда силой, я застрелю, — сообщил он и вытащил из бокового кармана кителя небольшой пистолет.

— Так-таки и застрелите? — сказал Сопов.

— Желаете удостовериться?

Клавдий Симеонович быстро перекрестился.

— Нет уж, увольте.

— А почему вы решили держать нас под арестом именно сутки? — спросил Павел Романович.

— Намерен выяснить, верна ли моя теория. Суток как раз хватит. Хотя, конечно, может получиться и больше. Заранее прошу извинить. Кстати, доктор, позвольте ваш саквояж. На всякий случай; он вам сейчас ни к чему, а мне будет спокойнее.

С этими словами ротмистр поклонился и вышел. Потом в замке провернулся ключ.

 

Глава вторая

СЧАСТЛИВАЯ ХОРВАТИЯ

— Однако, — сказал Клавдий Симеонович. — Доложу я вам, приключение.

Дохтуров ничего не ответил. Он смотрел на старого генерала — руки у того тряслись все сильнее.

— Господа… — надтреснуто заговорил Ртищев. — Ведь мы случайно здесь собрались… Могли же не согласиться!.. Что б тогда оставалось этому авантюристу?!

Сопов хмыкнул.

— Могли-то могли, — сказал он. — Только куда деваться? Наш кавалерист все рассчитал. После испуга завсегда надобно здоровье поправить. Это уж как водится. А куда как не к Дорис? Место известное. Вот и прибыли, куда требовалось, в лучшем виде.

— Что же нам делать?

— Ждать. Я в окно прыгать не собираюсь.

— А хоть бы и прыгать, — сказал Дохтуров.

Он поднялся и подошел к окну, оглядел переплет.

Сопов пожал плечами. Достал красивый портсигар с монограммой. Закурил, пустил дым к потолку.

Рамы закрывались на бронзовые задвижки, снабженные кольцами, в которые были продеты дужки висячих замков. Попробовать сбить? Шуму будет порядочно. А выбить стекло — того больше.

Павел Романович глянул вниз. Там раскинулся заброшенный сад, заросший колючим кустарником. Побеги дикой розы тесно переплелись со стеблями барбариса. Аромат желтых цветов его различался даже отсюда. Свежая зелень листвы лаково блестела на солнце, а на упругих побегах топорщились иглы. Беспрепятственно пробраться сквозь эти заросли мог разве хорек.

Подошел Ртищев, тоже окинул взором колкие дебри и беспомощно посмотрел на Дохтурова.

«Пожалуй, — подумал Павел Романович, — сей путь отступления следует оставить на самый отчаянный случай».

— Ну что, намерились попытать счастья? — насмешливо спросил Сопов. — А я подожду-с. Извините, не в том уже возрасте.

Павел Романович снова ничего не ответил беспардонному купцу и вышел в курительную. Отсюда можно было проникнуть в следующую комнату анфилады, но дверь оказалась заперта. Что и следовало ожидать.

Взломать? Но что это даст? Те же окна и те же заросли внизу. Если существует еще одна лестница вниз, она, вернее всего, примыкает к последней комнате. Сколько нужно сломать дверей, чтоб до нее добраться? Две? Три? Грохот будет немалый, и услышат их раньше, чем они смогут спуститься.

А у ротмистра особые отношения с хозяйкой. Иначе б ему не предоставили этот апартамент. Интересно, откуда у него деньги, раз он не состоит на службе? Верно определил генерал — авантюрист. Однако от того не легче. Скорее наоборот.

Дохтуров глянул на дверь, за которой недавно скрылся вероломный ротмистр. Сломать ее дело нехитрое. Если навалиться всем вместе… От генерала, конечно, толку немного, но Клавдий Симеонович мужчина в теле. Никакая створка не устоит.

Но что дальше?

«А дальше, — сам себе ответил Павел Романович, — нас встретят дюжие молодцы, которых мадам Дорис держит специально для вот таких ситуаций. В таких заведениях непременно бывают коллизии. И деваться нам будет некуда. Даже до первого этажа не дойдем. Вернут или посадят в подвал, подальше от чужих глаз. Ротмистр еще благородство души проявил — мог бы и сразу упрятать в чулан. Там, в крайности, и жизни лишить сподручней».

Эти невеселые мысли заставили Павла Романовича вернуться к столу. Он был знаком с ротмистром всего ничего, однако чувствовал, что продемонстрированный пистолет — не пустая бравада. Рука у него не дрогнет, коли потребуют обстоятельства.

«Интересно все же, — снова подумал Дохтуров, — чем это ротмистр так расположил к себе мадам Дорис, что у него здесь такой карт-бланш?»

— Смирились, — констатировал Сопов. — Правильно. Чего зря метаться? От судьбы все одно не уйдешь… А нервишки надобно поберечь. Они еще ой как нам пригодятся.

— Насчет нервов — тонкое наблюдение.

— Ах, простите, забыл. Вы же доктор и лучше моего знаете. Ну-ну. А только вот не пойму я, отчего вы такой смурной? Смотреть нестерпимо. Этакий скорбный лик, так и тянет перекреститься.

— Вещи у меня сгорели, — сказал Павел Романович. — Очень для меня дорогие. Оттого веселиться никак не могу.

— Вещи?.. — протянул Сопов. — Кто ж в паршивом нумере ценности держит? Эх, молодой человек! Я вот все сбережения, что имел, в Русско-Китайском коммерческом разместил. Процент небольшой, однако надежно. А при себе так, мелочь оставил. Да… И много деньжат пропало?

— Денег не было. Личные вещи, но ценные.

— Камушки?

— Да нет. Книги, записи…

— О-о, книги… Ну, тут печалиться нечего. В Харбине книжных лавок хватает. Как из сего узилища выйдем, я вас личной рукой отведу. У меня есть знакомцы, скидочку сделают. А записи свои восстановите. Голова у вас свежая, память хорошая. Не то что у меня. Где позавтракал, туда и обедать иду, хе-хе… — И Клавдий Симеонович засмеялся, очень довольный собственной шуткой.

Но Дохтуров на это ничего не сказал. Он вернулся и сел, уперев в стол локти и положив подбородок на сплетенные пальцы.

— Как хотите, господа, — сказал Сопов, — а я пойду позабудусь в курительной. Начнется что интересное — разбудите, не сочтите за труд.

— Какой все ж неприятный человек, — сказал Ртищев, провожая его взглядом.

Павел Романович пожал плечами.

— Обыкновенный.

Генерал пригладил ладонью свои войлочные бакенбарды.

— Вы и вправду лишились имущества? — спросил он. — И что теперь делать думаете?

— Как-нибудь прокормлюсь.

— А записи?

— С этим сложнее.

— Скрытничаете? — Генерал насупился. — Ну, как хотите.

— Ничего секретного нет, — сказал Дохтуров. — Просто записки, которые я вел последние пять лет. После того как попал в эти края. Медицинские наблюдения. Материал сырой, разрозненный. Хотел систематизировать, да так и не собрался. Восстановить практически невозможно.

— А для чего вам? — спросил Ртищев.

— Мне хотелось проверить одну теорию. Гипотезу, если угодно. Окажись она верной, получился бы настоящий переворот…

Генерал неодобрительно пожевал губами.

— Сударь, настоящий переворот уже произошел, — сказал он. — Смею полагать, никакие ваши изыскания не смогут с ним сравниться по своей разрушительности.

— Извините, — ответил Дохтуров. — Мои, как вы изволили заметить, изыскания могли иметь вполне практическое значение. В том числе здесь, в Харбине. Впрочем, теперь это уже не имеет значения.

Вместо ответа генерал Ртищев весьма неучтиво махнул рукой.

— Оставьте! Милостивый государь, практическое значение в Счастливой Хорватии имеют лишь капиталы. А изыскания вовсе не требуются.

— Отчего?

— Вы давно в этом месте обосновались? — спросил генерал.

— Не очень.

— Чтобы понять наш Харбин, времени надо изрядно. Да вот постойте, я вам расскажу.

Генерал Ртищев со значимостью расправил усы, и Павел Романович понял, что лекции не избежать. Но, с другой стороны, иных, неотложных дел пока не предвиделось.

По словам отставного генерала, еще тридцать лет назад Россия на Дальнем Востоке была практически беззащитна. Сахалин, к слову, оберегали всего три команды общей численностью не больше тысячи человек; Владивосток и вовсе был лишен серьезной военной силы. А в Приамурье имелось лишь девятнадцать батальонов пехоты. И этот огромный край с европейской частью империи связывал только грунтовый тракт — более девяти тысяч верст! Многие месяцы пути, и пути труднейшего.

В 1875 году в Комитете министров слушался вопрос о постройке Сибирской железной дороги. Сперва хотели тянуть ее до Тюмени, но государь император Александр III высочайше повелел проложить магистраль через всю Сибирь.

Первоначально (и совершенно логично) думали вести ее по своей территории. Но вскоре меж собой передрались Япония и Китай; для последнего потасовка закончилась поражением. Вот тогда среди части российских сановников возник очень остроумный, как им показалось, план: укрепить, пользуясь моментом, положение России на Дальнем Востоке и одновременно сильно сэкономить на строительстве железной дороги. Первую скрипку в этой затее играл многомудрый и очень влиятельный министр финансов — Сергей Юльевич Витте.

Китай тогда отчаянно нуждался в средствах для выплаты контрибуции. Министр Витте через дипломатические круги договорился с французами о предоставлении злополучным китайцам изрядного займа.

Затем создали Русско-Китайский банк, которым фактически заправляло все то же министерство финансов. А в довершение договорились, что часть Сибирской дороги (1200 верст) пойдет по китайской территории — Северной Маньчжурии. Для этого будет создана полоса отчуждения. Витте убеждал царя: срезав прокладку путей напрямую, казна сохранит 15 миллионов рублей. Кроме того — решающий аргумент! — главный финансист страны уверял: дорога будет иметь мировое значение. Россия сможет возить транзитные грузы иностранных держав и зарабатывать на том колоссальные средства.

С Китаем тогда можно было делать все что угодно. И европейские страны свой случай не упустили. К России отошел Порт-Артур. Спешно заключили с Пекином договор об аренде Ляодунского полуострова, что было совершенно необходимо для строительства южной ветки железной дороги.

Поначалу все шло прекрасно, особенно для министра финансов: Китайскую Восточную железную дорогу создавали безумными темпами, и реально управлял ею не кто иной, как сам господин Витте.

Но дорога нуждалась в городе, который стал бы ее нервным центром. И в мае 1898 года на правом берегу Сунгари заложили Харбин. Город поставили на месте бывшего ханшинного завода.

Как и Санкт-Петербург в свое время, Харбин поначалу являл собой просто болото. Осока да камыши — рай для уток, куликов и бекасов. Но очень скоро о камышах позабыли.

Странный получился город. Русский на китайской земле. Рос он как на дрожжах. Куда там американцам с их Диким Западом! Хлынули в Харбин со всех концов необъятной империи лавочники и мастеровые, негоцианты с подрядчиками, маклаки и прислуга… Тут быстро богатели, составляли баснословные состояния, которые с такой же быстротой исчезали или проматывались.

Для охраны дороги был создан особый корпус Охранной стражи, подчиненный лично всесильному министру финансов.

Он создал и коммерческий флот для обслуживания интересов дороги, а в целях защиты — небольшую флотилию военных судов. К слову сказать (и этим особенно возмущался генерал Ртищев), даже системы стрелкового и артиллерийского оружия, используемого для нужд стражи, министр финансов выбирал лично, не считая нужным согласовывать сей вопрос с военным ведомством.

Мало-помалу на Дальнем Востоке, в Маньчжурии, выросла небольшая держава, которую пестовал и контролировал исключительно Витте. Но вскоре возникли проблемы: дорога оказалась вовсе не столь прибыльной, как того ожидали. Возить товары морем было привычнее и в конечном счете дешевле. А по чугунке катили большей частью немногочисленные путешественники, да тряслась под сургучом казенная почта. Более всего дорога подходила для перевозки войск, но… в том пока особой нужды не было.

Правда, вскоре ситуация переменилась.

Некий весьма влиятельный статс-секретарь в отставке с говорящей фамилией Безобразов получил концессию на вырубку леса вдоль русско-корейской (а также корейско-китайской) границы. Дело обещало быть прибыльным. Дешевая рабочая сила имелась в избытке, а ресурсы казались неисчерпаемыми. Для транспортировки леса как раз и пригодилась выстроенная дорога. Безобразов, человек авантюрного склада и весьма деятельный, нашел полное понимание своих проблем у министра финансов — и потекли денежки.

Но, как известно, не все коту масленица.

Тут очень некстати в Китае вспыхнули народные волнения. Дело дошло до форменных безобразий — разобрали часть полотна дороги, а сил Охранной стражи оказалось совсем недостаточно. Потом ее попросту заблокировали в Харбине. Но даже и тогда министр финансов противился введению русских регулярных войск. Наконец, осенью 1900 года, в Маньчжурию стянули стотысячную армию, и военные быстро навели порядок.

Вот тогда-то и стала очевидной вся ошибочность прокладки национальной магистрали частью по территории иностранного государства. От новых волнений, а то и обыкновенного произвола китайских властей защитить дорогу можно было только вооруженной силой, и притом силой значительной. Что и привело постепенно к фактической русской оккупации Северной, а затем и Южной Маньчжурии.

Японии это весьма не понравилось.

Усиление русских в Маньчжурии совершенно справедливо воспринималось Страной восходящего солнца как проникновение в Корею, которую Япония традиционно считала едва ли не собственной вотчиной. Китаю тоже было не по душе присутствие чужих регулярных войск, и отношения с Пекином стремительно ухудшались. В апреле 1902 года Санкт-Петербург скрепя сердце был вынужден подписать договор о выводе войск в три этапа за восемнадцать месяцев.

Вывод войск начался, но… неожиданно был остановлен. И это решение таинственным образом совпало по времени с поездкой Безобразова на Дальний Восток.

Отставной статс-секретарь и его окружение все более усиливали натиск на Николая II, уговаривая царя оставить войска в Маньчжурии и Корее. Тут уж никакой загадки не имелось: для авантюриста Безобразова, развившего бурливую деятельность со своей концессией, остаться без поддержки войск значило потерять прибыльнейшее дело.

— И Сергей Юльевич поддержал его, этакого повесу! — сказал сокрушенно Ртищев. — Заступничал перед государем! Вообразите!

А и что тут воображать, подумал Дохтуров, — министр финансов был кровно заинтересован в продолжении работы концессии.

Таким образом, вопрос решился.

Безобразов все более укреплялся в Корее, вызывая ярость японцев. Среди служащих концессии были русские солдаты и офицеры, и это воспринималось Токио как прямое военное вторжение на территорию протектората.

В ноябре 1903 года военный министр Куропаткин передал царю записку, в которой предлагал, во избежание войны, вернуть Китаю Порт-Артур, продать южную ветвь Китайской Восточной железной дороги, а в обмен получить особые права на Северную Маньчжурию. Смысл предложения заключался в том, чтобы убрать болевую точку на границе с Кореей. Но переговорами в тот момент ведал наместник Николая II, генерал-адъютант (вдобавок еще и адмирал) Алексеев — внебрачный сын императора Александра II. Наместник уступок японской стороне не признавал, почитая это за урон престижу империи.

Что случилось далее, Павел Романович помнил и без генерала, хотя в тот мрачный год ему самому едва минуло тринадцать. Началась война, и России еще предстояло пережить на суше Мукден, а на море — Цусиму.

Мир подписали 6 сентября 1905 года в Портсмуте. Россия покидала Порт-Артур, уходила из Маньчжурии и теряла половину Сахалина. Впрочем, остров она могла оставить за собой, но и тут приложил свою руку неугомонный Витте.

Сперва русская делегация отклонила требование о передаче Сахалина. Но Николай, видя, что переговоры заходят в тупик, сказал, что в крайности можно пожертвовать половиной острова. Витте не стал медлить и тут же предложил японцам сей вариант. Откуда и получил позднее прозвище «Полусахалинский». Что не помешало ему удостоиться графского титула.

Впрочем, полоса отчуждения и ее столица Харбин продолжали жить собственной, независимой жизнью. Это было государство в государстве, со своими границами, подданными, законами, властями. И монархом в лице управляющего администрацией генерала Дмитрия Леонидовича Хорвата. Имелись и собственные «министерства» — Земельный отдел, Служба тяги и прочие. Была своя полиция и собственная же армия — Заамурский округ Пограничной стражи, в которую переименовали упраздненную после китайских волнений Охранную стражу. Сила, кстати, немалая: пятьсот офицеров и двадцать пять тысяч пехоты, конницы и артиллерии. Были в Счастливой Хорватии и своя система образования, и собственный суд.

Все тут проистекало с некой прохладцей, не торопясь. Народ жил изобильно, со вкусом, особенно служащие железной дороги. Администрация предоставляла каждому казенную квартиру и высокое жалованье. Обустраивались с удобствами, основательно. По всей полосе отчуждения стояли краснокирпичные дома типовой кавэжэдэковской постройки. И было тут все, что надобно русской душе: ледник во дворе и крепкий сарайчик, где в чистоте и заботе держались корова да пара коз.

А малиновые маньчжурские закаты обитатели Счастливой Хорватии любили встречать семьей на летней веранде, с самоваром и домашним вареньем, в коем недостатка в этом таежном краю не было, да и быть не могло…

Ртищев умолк, погрузившись в ностальгические воспоминания.

— Вас послушать, так во всем виноват один Витте, — раздался голос Клавдия Симеоновича. Он подошел сзади, неслышно — и только теперь обнаружил себя.

— Именно, — сказал генерал.

— Ну-ну.

Ртищев поджал тонкие губы.

— Да кто вы таков, чтоб судить!..

— Никто. Только был я в столице, как раз когда замирились с японцем. Думаете, что тогда был Петербург? Убит горем? Как бы не так! Все там оставалось по-прежнему.

— Да кто вы таков?! Купчина!

— Я, допустим, купчина, — согласился Сопов. И вдруг повел такую речь, что Павел Романович не узнал недавнего сибарита: — Я, допустим, купчина, с кувшинным рылом. Но только не торжествовал я от наших-то неудач. В отличие от многих господ образованных, да-с. А те, особенно либерального толка, просто злорадничали. Так прямо и заявляли, что-де для России полезнее всего поражение. Вот и говорю: нечего одному Витте пенять. Многие хороши. Чего хотели, то и получили.

— Вы порочный человек! Вас под суд надобно!.. — Ртищев выпучил глаза и стукнул сухим кулачком по столу.

— Я-то порочный? Это, ваше высокопревосходительство, вы лишку хватили. Вот вы сами-то нынче не богаче церковной мыши и выглядите соответственно. Однако я вас не обзываю. Потому как бедность не порок, хотя и большое свинство. Хе-хе! Не так ли, уважаемый доктор?

Но Павел Романович его веселья не разделил.

Он даже вовсе отвернулся от купца, отчего тот в первый момент обиделся, но, впрочем, тут же и думать забыл о таких пустяках.

Дело в том, что генерал Ртищев вдруг побелел лицом, стал клониться на бок — и с неприятнейшим деревянным звуком как-то боком свалился на пол. Один ботинок при этом слетел у него с ноги, обнажив плоскую желтоватую ступню.

Дохтуров прыжком подлетел к злосчастному ветерану. Губы у старика были синего цвета, словно тот наелся спелой черники. Павел Романович рванул на нем шинель — только пуговицы заскакали по половицам — и приник ухом к тощей груди. Внимал несколько секунд и, судя по закаменевшему лицу, остался услышанным недоволен.

А дальше случилось следующее.

Павел Романович перевернул Ртищева навзничь, уложил ровно, ловко высвободив из шинели, разодрал на нем исподнюю рубаху (кроме которой, как выяснилось, и не было ничего более на бывшем генерале от инфантерии) и, примерившись, со всей силы ударил кулаком в грудь. Раздался сухой треск. Дохтуров снова припал, слушая, потом отстранился — и ударил еще раз.

После этого, второго удара генерал со всхлипом вздохнул. Заколотил босой пяткой по полу.

Павел Романович пощупал его запястье, кивнул:

— Слава Богу.

— Однако вы маг, — восхищенно сказал Сопов, наблюдавший молча за этой, надо сказать, весьма непродолжительной сценой. — Кудесник! Сколько живу, такого не видел. А еще медицину ругают!.. Право слово, снимаю перед вами шляпу!

Никакой шляпы у Клавдия Симеоновича в данный момент, разумеется, не наблюдалось. Но восхищение его было подлинным, отчего Дохтуров, перед тем недовольно нахмурившийся, хмыкнул и сказал вполне мирно:

— У генерала сердце остановилось. Должно быть, от излишних душевных переживаний. Я его запустил вновь. Правда, сломал при этом старику ребро.

— Ребро!.. Да и что ж такого — ребро?! По мне, так лучше совсем без ребра, да живому. Ведь вы его, милейший Павел Романович, с того света вернули.

— Любой доктор сделал бы то же самое.

— Э-э! — воскликнул Сопов. — Скромничаете! Не любой, будьте уверены. У вас от Бога талант.

— Оставьте, — сказал Дохтуров, поднимаясь на ноги. — Помогите лучше устроить генерала удобнее. И окно, что ли, разбейте — здесь совсем дышать нечем.

Клавдий Симеонович скатал генеральскую шинель валиком и подсунул Ртищеву под затылок. Вернул на место слетевший ботинок. Огляделся, соображая, чем бы еще помочь.

— Окно, — напомнил Павел Романович.

— Да, — согласился Сопов.

Однако бить стекло он не стал. Извлек из кармана небольшой ножик с хищного вида лезвием, взял со стола пустое блюдо, приложил к стеклу и ловко, одним движением обвел острием. Звук при этом получился пренеприятный, однако Сопов его словно и не заметил. Отложил блюдо, спрятал нож и, поплевав на ладонь, пришлепнул к обведенному на стекле кругу. Приладился, поднажал. Хрустнуло, и в оконном стекле появилось вдруг аккуратное кругленькое отверстие.

Павел Романович, готовивший шприц, усмехнулся.

— Уж кто фокусник — так это вы.

— Могём кое-что, — согласился Клавдий Симеонович. — Так оно лучше. Ни звону, ни шуму, и чистый воздух в наличии.

— Давайте генерала к окну. Чистый воздух — это как раз то, что сейчас ему требуется. Раствор камфары не помешало бы впрыснуть, но наш ротмистр унес с собой мой саквояж…

 

Глава третья

ИГРА В ПРЯТКИ

В то самое время, когда Клавдий Симеонович устраивался в курительной с намерением «позабыться», ротмистр Агранцев беседовал тет-а-тет с молоденькой дамой в небольшой, но очень уютной комнате. Был он не вполне одет — в одних только нижних шелковых панталонах — но это его не заботило.

— Вообрази только, Лулу, — говорил ротмистр. — К чертям все сгорело. Целый этаж. Это очевидный поджог! Спрашивается, китаец внизу с какой целью посажен? Улыбаться да кланяться? Нет, он, каналья, смотреть должен, чтобы чужой человек не прошел. Иначе какой с него прок? Я его однажды вечером просил слетать за закуской, так он, представь, отказался. Моя, говорит, работает. Одним словом — макака!

Блондинка, которую ротмистр называл Лулу, была чудо как хороша. Просто ангелок с пасхальной открытки — в голубом батистовом платье, которое необыкновенно шло к ее васильковым глазам и позволяло любоваться безупречной линией шеи и плеч. Но слушала блондинка не очень внимательно — более забавляясь со здоровущим черным котом, которому кидала привязанный на нитке шарик из какой-то золоченой обертки.

Впрочем, ротмистр иного не ждал. Лулу была дамой замечательной, но ценили ее в заведении вовсе не за умственные способности. Таланты этой нимфы лежали в иной плоскости, но были столь выдающимися, что Лулу имела в особняке собственный апартамент из трех комнат, что по здешним правилам являлось исключительной привилегией. И все же что-то из сказанного ротмистром пробудило в ней интерес:

— Дуся, что ж вам теперь делать? Коли все сгорело, так и денег, стало быть, не осталось?

Агранцев засмеялся.

— Это вздор. Стану я держать в дрянной гостинице вещи. Есть у меня друг детства. Вместе корпус заканчивали, потом судьба раскидала, а тут довелось встретиться. Вот как себе ему доверяю. У него и храню пожитки.

— А что ж к нему вовсе не переедете?

— Женился он. Недавно должность получил при дороге. Квартира казенная, но не очень-то велика. Стеснять не хочу. Да и скучно.

— А своего Зигмунда у товарища почему не оставите?

Агранцев вновь расхохотался.

— Оттого, что мой ненаглядный Зиги очень разборчив. Тебя вот признал. А к другому не пойдет, ни-ни.

— Я и сама его полюбила, — сказала Лулу. — Он чудо что за пупсик. Такой душка! Весь день бы с ним одним и играла.

Надо сказать, кот, развалившийся у нее в ногах, не очень-то походил на «пупсика» или «душку». Весь черный (белыми у него были кончик хвоста, подбородок да носочки на передних лапах), и морда самая что ни есть разбойничья, украшенная щедро шрамами. Должно быть, память о тех временах, когда в его жизни не было атласных подушек.

— Ну, не такой уж он пупсик, — сказал Агранцев. — Это корсар, чистый корсар! Но тебя любит. И ты его береги. Он мне все равно что боевой товарищ. Некуда пока деть этого флибустьера, а в тебе я уверен.

— А те трое друзей, что наверху?

— Они не друзья.

— Я слышала, ты, дусечка, их под ключ посадил.

Ротмистр поморщился.

— Это, моя прелесть, не твоего ума дело.

Тут в дверь осторожно постучали, и ротмистр выглянул в коридор. Там стоял «малиновый» официант с подносом. На нем — бутылка ликера, ваза с апельсинами, засахаренные фрукты и пирожные.

— Поставь на стол.

Посыльный, освободив поднос, повернулся к ротмистру.

— Что прикажете подать наверх вашим гостям?

— Пока ничего.

— Но…

— Ни-че-го.

Официант согнулся в поклоне.

— Как угодно-с.

— Ступай, — махнул рукой ротмистр.

— Сию минуту-с. Вот только…

— Чего еще?

— Мадам Дорис очень просят вас к ней пожаловать.

— Да? Ладно, передай, приду.

Дверь за официантом бесшумно закрылась.

Агранцев оделся быстро, с небрежной ловкостью, всегда отличающей опытного офицера, и прошел к знакомому ему кабинету в конце коридора.

Вошел он без стука и уселся в глубокое, обитое красным бархатом «павловское» кресло. Сказал насмешливо:

— Как ветер легкий, я примчался на зов волшебный нимфы… Итак?

Дорис поднялась навстречу из-за стола. Ставни в кабинете были закрыты, царил полумрак, лишь частично разгоняемый свечой в шандале.

— Володя, я встревожена. Что за игры?

Агранцев пожал плечами.

— Не более чем временное неудобство. Я его компенсирую.

— Надеюсь. Но ты задерживаешь этих людей насильно. Когда они выйдут, будет скандал. Мне это не нужно.

Ротмистр слегка подобрался, тонкие усы его шевельнулись, а карие глаза вспыхнули.

— Ах, Дорис, вы точно все сговорились. Они не друзья мне, — сказал он. — Но все это пустяки. Тебе волноваться не о чем. Пока что.

Сказано было небрежно, однако хозяйка вздрогнула.

— Володя, я просто не хочу неприятностей…

— А опий? Его ты тоже не хочешь?

Дорис закусила губу.

— Я за него неплохо плачу.

— Верно. Однако твое заведение — не одно в городе.

Плечи у Дорис слегка опустились.

— Хорошо. Чего ты хочешь, Володя?

— Чтобы мне не мешали. Я полагаю, один из людей наверху покушается на мою жизнь. Это требуется прояснить. Возможно, придется мне отлучиться, и я хочу, чтобы за ними проследили. И не дали покинуть этот приют. Хотя бы даже насильно.

Дорис кивнула.

— Распоряжусь.

Ротмистр расправил усики.

— Все устроится. Потерпи до завтра.

— Что можно успеть за день в таком деле?

— Многое. У меня связи. Ладно, пойду-ка, дербалызну с Лулу. — Он повернулся уходить.

— Володя… — проговорила Дорис. — Отчего вы не служите?

Агранцев резко повернулся.

— Оттого, дорогая Дорис, что в доблестной рати генерала Хорвата с успехом может служить лишь военно-штабная крыса. Я там не приживусь. Да и с красными воевать генерал пока не торопится. Поэтому нам с ним не по пути. Я уж скорее к атаману Семину. Хоть и прохвост, а комиссаров ненавидит люто. У него немало моих однокашников с Николаевского кавалерийского. Вспомним, так сказать, годы златые.

* * *

Едва ли не наибольшее помещение в особняке Дорис занимала прачечная. Трудились здесь молодые китаянки — молчаливые, улыбчивые и необыкновенно спорые. За ними и приглядывать почти что не требовалось. Что скажет Иван Дормидонтович, то и сделают. И работать будут столько, сколько придется.

А чего удивительного?

Иван Дормидонтович Власов был в заведении мадам Дорис самым уважаемым человеком. То есть, конечно, после самой хозяйки. И совершенно незаменимым. На нем и хозяйство держалось. Очень немалое: обе кухни — белая для гостей и черная для прислуги, та же прачечная, горничные (эти были русскими девушками; столь деликатную сферу азиаткам доверить никак нельзя — напортачат, объясняйся потом с господами), конюшня (мадам содержала собственный выезд), мастерские, в коих обретался столяр Никодим с сыновьями — этим работы хватало, потому как мебель, в особенности спальной породы, то и дело требовала ремонта. А еще истопник Матти, чухонец, невесть каким ветром занесенный в эти края, а еще двое братьев Свищевых, которые числились помощниками истопника, но к печам и близко не подходили, а просиживали круглые сутки у себя в комнате иль в кабинете мадам… У братьев не было постоянных обязанностей, зато каждый имел пудовые кулаки и мало в какую дверь мог войти, не согнувшись. С этими требовалось держать ухо востро, но Иван Дормидонтович и к ним отыскал подходец. Да, еще мальчишки-посыльные… Словом, всех и не перечислишь.

Иван Дормидонтович это сложнейшее устройство держал в кулаке, и держал крепко. Был он родом из староверов, однако от исповедания пращуров мало-помалу отстал, хоть и носил длиннющую бороду да крестился двуперстием. Но тут все и заканчивалось, что неудивительно, — работая в заведении Дорис, благостность хранить затруднительно.

Вставал Иван Дормидонтович обыкновенно в половине шестого, поэтому нынче был уже давно на ногах. Распорядившись по неотложным делам, прошел на белую кухню, снял пробу, будто капитан на военном фрегате. Шеф-повар Ли Синь все это время почтительно кланялся, как заведенный. Повар знал сто сорок четыре рецепта приготовления одного только риса, и секретами своей кухни владел виртуозно. Что, впрочем, не мешало ему варить такие борщи да печь столь волшебные расстегаи, что восхитился б самый матерый сибирский чалдон.

После кухни Иван Дормидонтович двинулся в прачечную, вышагивая степенно и даже торжественно. Это он любил и делал нарочно — дабы люди чувствовали, что есть за ними пригляд. Но в то же время умел, когда надо, становиться совсем незаметным. Вроде и нет его рядом, а все видит и все подмечает. Поэтому не было в заведении от него секретов, и знал Иван Дормидонтович много более, чем хозяйка.

Прачечную наполняли облака влажного горячего пара. Пахло дегтярным мылом и шафранной отдушкой. Здесь-то Власов вдруг увидел Ю-ю. Мальчишке было лет девять, и взял его Иван Дормидонтович в хозяйство всего неделю назад — проверить. На ответственную должность взял, посыльным. Должность сия пустовала; освободилась она, когда на Петров пост заговлялись (посты Иван Дормидонтович по-возможности старался блюсти). Прежний китайчонок-посыльный отправился на Сунгари за свежей рыбой, для гостей. Вместо того чтоб сидеть, рыбаков дожидаться, за каким-то лядом сам полез в лодку, где и без него отлично управлялся старый рыбак. А в самой стремнине на их джонку накатил речной пароход. То ли рулевой был хмелен, то ли старик зазевался — а только джонка перевернулась, и уж на берег никто не выплыл.

У нового мальчишки было два преимущества: он немного говорил по-русски и приходился братом немой прачке Мэй. Второе обстоятельство представлялось Ивану Дормидонтовичу главным: поостережется малец дурить, чтоб ненароком на сестру беду не накликать. Да и самому место терять вряд ли захочется. Где еще эта желтая мартышка такую должность сыщет, чтоб в месяц семь рублев серебром платили!

То-то.

Но сейчас парнишке в прачечной делать нечего. Никаких поручений Иван Дормидонтович ему не давал, а когда заняться нечем, рассыльный должен ожидать в закутке подле кабинета мадам — не последует ли распоряжений.

Иван Дормидонтович на рассыльного цыкнул и из прачечной вон прогнал. Велел взять из кладовой гвоздей и укрепить обои на первом этаже. Потом сделал выговор Мэй (которая, к слову, была ненамного старше своего брата).

Та слушала, опустив голову. Потом что-то показала товарке. И та, коверкая слова, пролепетала, что-де к Мэй приехал родственник, издалека, и она попросила брата, чтоб тот вечером, когда освободится, купил спаржу, рис и сливовое вино.

— Ну, это еще неизвестно, когда он освободится, — хмыкнул Иван Дормидонтович. Но больше ничего не добавил и пошел дальше, довольный, что нагнал страху на косоглазых.

Будь у него время, может, и уловил бы Иван Дормидонтович некую странность. Как Мэй могла знать о приезде гостя, находясь в прачечной? Кто сообщил? В воротах неизменно дежурит Прохор — отставной вахмистр из уральских казаков — и мимо него не проскочишь. В крайности знак подаст, недаром от его поста в особняк электрический звонок проведен. А если родственник накануне приехал, то отчего Мэй только теперь принялась инструктировать братца? Да, скорее всего, насторожился бы хваткий Иван Дормидонтович и, может, разобрался, в чем тут дело. А то и проследил бы за новеньким китайчонком.

Но здесь как раз хозяйка в город собралась, велела коляску закладывать. Пустился Иван Дормидонтович на конюшню, а там кучер, подлец, вдруг огорошил, что гнедую кобылу Тучку пора перековывать. Пока суд да дело, забыл управляющий о недавнем разговоре с прачкой.

А меж тем Ю-ю, поговорив с бородатым русским, покрутился возле кабинета хозяйки, а потом шмыгнул во флигель, где через черный ход выбрался в сад. Продрался через колючки (те самые, что недавно с неудовольствием разглядывал из окна второго этажа Павел Романович) и выбрался к решетке. Тут его никто видеть не мог.

Ю-ю лег в траву и принялся ждать.

Солнце успело сместиться в небе на две ладони, когда с другой стороны раздался вдруг жалобный всхлип кулика. Конечно, никаких куликов здесь не водилось, но Ю-ю нисколько не удивился, поднес кулачок ко рту и отозвался таким же печальным криком. Послышался шорох, а потом из травяных зарослей, вплотную подступавших к решетке, с той стороны протянулась рука. Загорелая до черноты кисть выглядывала из рукава синей хлопковой куртки. Пальцы сжимали маленький сверток, аккуратно сложенный из желтой бумаги. Ю-ю сверток взял, а рука бесшумно, словно змея, втянулась обратно в заросли.

* * *

Когда ротмистр вернулся в апартамент, Лулу сказала:

— Я думаю, это очень жестоко. — И даже перестала гладить Зигмунда за ухом.

Зигмунд, бесстыже развалившийся на спине, приоткрыл глаза и мяукнул — дескать, не отвлекайся.

— Что именно, моя прелесть?

Лулу сняла кота с коленей, выпрямилась и пристально посмотрела на ротмистра.

— Не кормить людей, которых ты запер под ключ.

— В таком деле полный желудок — только помеха, — улыбаясь, ответил Агранцев.

— В каком деле?

В глазах ротмистра полыхнул зеленый огонек — совершенно как у кота.

— Брось, моя сладкая, — сказал он. — Выпей лучше ликеру. И апельсин какой замечательный! Хочешь?

— Нет. Мне буквально кусок в рот не лезет. Знаешь что? Если ты их не накормишь, я сама это сделаю!

Владимир Петрович посмотрел на девушку с некоторым изумлением, словно разглядел что-то особенное, до того скрытое. Потом криво усмехнулся:

— Ну хорошо.

Лулу соскочила с кушетки и потянулась к подносу:

— Я сама отнесу!

Ротмистр покачал головой.

— Это излишне. Я распоряжусь.

Он нажал кнопку сонетки. Через минуту в дверь постучали.

— Зайди!

В комнату скользнул китайчонок.

— Это что за черт? — спросил Агранцев. — Я тебя не знаю. Ты кто?

Мальчишка замер, не отваживаясь ответить. Но смотрел он не на русского офицера, а на белокурую девушку рядом. В глазах китайчонка отразилось восхищение.

— Это Ю-ю, — пояснила девушка. — Брат одной из прачек. Его недавно приняли.

Она повернулась к рассыльному:

— Ты ведь Ю-ю?

Тот молча закивал головой.

— Ю-ю так Ю-ю, — сказал ротмистр, — один черт. Ты вот что, братец, беги-ка на кухню, передай, чтоб гостям наверху подали горячий обед на троих. Вина не давать! Держи ключ, после отдашь. Понял? Ну ступай!

— Подожди! — Лулу глянула на ротмистра, потом на пирожные и поморщилась. — Пускай и нам принесут. Не желаю больше сладкого.

— Ты слышал? И для мадемуазель тоже. Да про меня не забудь, повар знает, — сказал Агранцев. — Чтоб духом единым!

— А фто такое дуфом единым? — вдруг спросил чей-то тоненький голос, и из-за козетки показалась симпатичная девочка лет пяти, наряженная будто крошечная фея.

Ротмистр страдальчески простонал.

— Лулу, — сказал он, — ведь я просил!..

— Ничего, — легкомысленно ответила та, — пускай играет. Чем тебе помешает ребенок?

— То есть как чем? Амурничать при этом создании?

— На то есть будуар. А мне так спокойнее — она и присмотрена, и сыта. Играй, моя крошка: вон, дядя чемоданчик принес — посмотри, нет ли там чего интересного!

Маленькая фея очень скоро разобралась с запорами на докторском саквояже. Раздалось стеклянное звяканье.

— Мамочка! — спросила фея, зажав в кулачке некий прозрачный предмет. — А это фто?

— Это укольчики плохим деткам делать, когда они скверно себя ведут, — ответила Лулу.

— А котик хорошо себя ведет? Можно я ему укольчик сделаю?

— Эй! — крикнул ротмистр фее, — положи-ка на место! А тебе чего надо?! — напустился он на китайца, все еще торчавшего здесь. — Пшел!

Ю-ю выкатился в коридор, помчался на кухню и разыскал повара. Впрочем, того и разыскивать особо не требовалось — как всегда, Ли Синь стоял в центре, возле огромной кирпичной плиты, в топке которой, словно в сталеплавильной печи, вечно кипело пламя.

Выслушав рассыльного, он принял ключ и сделал несколько распоряжений поварятам. А потом небрежно махнул рукой — дескать, убирайся быстрее ко всем чертям.

Что китайчонок и выполнил незамедлительно.

Минут десять спустя некий официант в малиновой рубахе вынес из кухни огромный поднос, уставленный снедью. Чтобы добраться до лестницы наверх, требовалось свернуть направо, в коридор, потом опять направо — и тут уж идти почти до конца. Но прежде половой намеревался заглянуть к Лулу.

Дело в том, что сей официант (Матвей, но все звали его Матюшей) вожделел мадемуазель Лулу давно. И тайно. Можно сказать, с первого дня, как поступил к Дорис на службу. Многоопытная мадам сразу, только глянув в глаза, предупредила возможные поползновения, высказавшись в том смысле, чтоб каждый сверчок знал свой шесток. И потому страсть официанта к белокурой Лулу была секретной. Но порой он мечтал, как скопит денег, плюнет в глаза осточертевшей бандерше (а может, даже заедет в ухо тирану-управляющему) и увезет прекрасную Лулу к новой жизни. Куда именно, парень особенно не уточнял, даже в мыслях. Как и то, что с ним станется, ежели «тиран» призовет своих дрессированных медведей — братьев Свищевых.

Если опустить эти неприятные моменты, мечтать было очень сладко.

Вот и теперь он шел, воспаряя и радуясь, что увидит Лулу совсем близко, хотя и в обществе пренеприятного офицера. Этого офицера Матюша побаивался — однажды тот другому официанту сильно попортил личность за то лишь, что поданный чай был не слишком горяч.

Матюша шел быстро, подняв голову, — так проще соблюдать равновесие. Шел особой, скользящей походкой (которой втайне очень гордился), двумя руками неся поднос, на котором китайской пагодой возвышалась фарфоровая супница. Когда он повернул за угол, раздался тихий щелчок — и что-то внезапно кольнуло его под правым коленом.

Он охнул, остановился. Глянул вниз — там мальчишка-рассыльный возился с отошедшим от стены кусочком обоев. В руках он держал маленький молоток, из крепко сжатых губ виднелись головки махоньких обойных гвоздиков. А рядом лежала деревянная коробочка чудного вида.

В глазах у Матюши вдруг все завертелось, как бывает, если резко вскочишь после сна и кровь от головы отхлынет.

Руки враз ослабели, и он прислонился к стене. Но все одно не удержать бы ему свой поднос — однако тут мальчишка помог, сообразил, что дело неладно. Поддержал, поднос поставил на пол и сам рядом присел, глядя Матюше в лицо. А потом — даром что басурманин — осторожно погладил за ухом. И посмотрел ласково, только гвоздики изо рта так и не выпустил. Его прикосновение было чуть-чуть щекотным, но все же приятным. И словно бы даже живительным. Так или нет, но Матюше стало легче, в глазах прошло мельтешение, и он потихоньку поднялся. Вроде ничего, терпимо, только ноги еще чуточку ватные.

А все Никодим виноват, мелькнуло в голове, вчера со своей настойкой из лесной лимонной ягоды. Надо было обычную беленькую пить… ладно, главное — супница с белужьей ухой цела. Если б не малец, наделал бы делов… Надо будет этому китайчонку конфет купить…

Матюша поднял поднос и неуверенно заковылял далее. Поравнявшись с лестницей, замешкался. Куда сперва — к офицеру? Или наверх, к тем господам?.. Решил поначалу им отнести, а уж потом — к Лулу. К тому времени и слабость в ногах пройдет.

Постучался — не открывают. Матюша вспомнил, что дверь заперта (голова-то еще туго соображала), снял с пояса пристегнутый ключик и отомкнул замок. Тут опять пришлось поднос прежде на пол поставить.

Двое господ: один еще молодой, другой сильно старше, усатый — сидели возле третьего, который лежал на кушетке в курительной. Когда Матюша растворил дверь, двое живо повернулись, но, увидев официанта, несколько скисли. Матюше показалось, что молодой даже тихонько выругался.

В воздухе плавал какой-то незнакомый запах. Вроде как в больнице. Но это было не Матюшино дело.

В разговоры он пускаться не стал. Расставил с подноса в первой комнате на стол что требовалось и откланялся. Покосился на старика. Тому, видать, было нехорошо — лицом сильно осунулся. Но Матюше и самому было еще не по себе. Он снова одной рукой снял с пояса ключ (при этом двое господ быстро переглянулись, но ничего не сказали), вышел и дверь запер, как прежде. И все одной рукой, а другой поднос держал, с малой супницей и закусками для мадемуазель Лулу и ее противного офицера.

Спускаться вниз было уже веселей.

* * *

Ротмистр знал, как прояснить запертых наверху незнакомцев. У него имелись верные люди, еще с Порт-Артура. Теперь, в Харбине, они более не разрабатывали схемы фортификаций и не чертили планы будущих наступлений. Ныне они занимались совсем иным делом, менее хлопотным и куда более прибыльным. А именно: доставкой в город чистого опия. Они не были друзьями Агранцева, однако казались вполне надежными. И у них имелись связи.

На это он и рассчитывал.

Тут его размышления прервали самым неделикатным образом: раздался истошный кошачий вопль, а вслед за тем мелодичный смех.

— Отдай, деточка, — сказала Лулу, — не мучай котика.

Кот Зигмунд стрелой прошмыгнул из будуара и прижался к ногам ротмистра.

Вошла Лулу.

— Моя рыбонька совсем его загоняла, — сказала она. — Я отобрала у нее эту штучку. Давай, уберу обратно. Где саквояж?

— Вон там, — показал ротмистр. — Скажи прислуге, пускай отнесут его доктору.

Он прикидывал, как организовать встречу с друзьями в ближайшее время — но в этот момент Лулу затеяла обед. Время шло, ротмистр уже ругал себя, что поддался минутной слабости и согласился.

Через полчаса в дверь постучали. Вошел официант в неизменной малиновой рубахе, только лицо — белее мела.

Ротмистр глянул в его глаза, и первая мысль была: морфий.

Вторую он додумать не успел, потому что несравненная Лулу сняла крышку с малой супницы и, вдохнув аромат, проворковала:

— Ах, за что я люблю нашу мадам — умеет же поваров выбирать!

С этими словами она зачерпнула полный половник белужей ухи и разлила в две тарелки. Себе — и, не чинясь, своему кавалеру.

Это на какое-то время отвлекло ротмистра от тревожных мыслей. Рыбий дух, поднимавшийся от тарелок, был дивно хорош, и Агранцев непроизвольно проглотил слюну. Но тут же, окинув взглядом поднос, вдруг потемнел ликом и закричал, совсем не стесняясь присутствия дамы:

— Ты что мне принес, каналья?!

Матюша, слышавший как сквозь вату ругань их благородия, сообразил, что сделал опять что-то не так — видно день такой уж удался, — но ответить ничего не смог. Ватность в ногах вдруг обнаружилась с новою силой, и все, на что злосчастный официант был способен теперь, — с гримасой, которую с большою натяжкой можно было почесть за улыбку, вымолвить одно-единственное:

— С-свежайшая-с…

— Да будет вам, Владимир Петрович, — сказала Лулу, — этих ваших гадов не то что есть, глядеть на них нету возможности. Вы лучше вот этого отведайте… Ах, просто божественно!

Но Агранцев не слушал. Маринованная желтая гадюка в винном соусе — его фирменный заказ, и повар ни за что не мог перепутать. Если змеиного блюда нет на подносе — значит, его нет и на кухне.

— Ты что ж, карамора, еще колбасу б мне доставил! — Он шагнул к несчастному, сползшему вдоль косяка на пол Матюше, готовясь отвесить ему заслуженное, и в этот момент услышал позади давящийся кашель.

Мадемуазель Лулу стояла, наклонившись над супницей, с которой снимала пробу. Только сейчас ей было уже не до гастрономических изысков: приступ внезапного кашля согнул ее пополам, фарфоровой половник со звоном ударился о поднос, и приму заведения мадам Дорис вдруг вывернуло самым неделикатным образом.

— Назад! — страшно закричал ротмистр, обладавший непостижимой быстротой реакции. Но даже это не могло помочь делу: прекрасная Лулу, в которой вмиг не осталось ничего изящного, с губами, перемазанными желто-зеленой пеной, повалилась на пол, увлекая за собой поднос с обедом — из которого, на злое ее счастье, довелось отведать только ей одной.

Ротмистр выхватил браунинг и шагнул к Матюше.

Но и тот ничего не мог уже прояснить в этой отчаянной ситуации: едва раздался звон рушащегося подноса, он стукнулся головой о косяк, дернул пару раз ногой и затих.

Агранцев склонился к нему, сдернул с кушака ключ. Потом выскочил в коридор и, прыгая через ступени, помчался наверх — к апартаменту, где томились его заключенные. Прислушался, щелкнул замком и рывком распахнул дверь.

И тут же понял, что подтвердились худшие его опасения.

Стол в первой комнате был собран на три персоны, однако обедали только двое: господа Дохтуров и Сопов. Павел Романович к еде пока что не приступил, ложка лежала рядом, на крахмальной скатерке. А вот Клавдий Симеонович, заложив за воротник тугую салфетку, уже зачерпывал гущу.

— Хороша… — только и успел сказать он.

Потому что дальше случилось совсем неожиданное: ротмистр ухватил скатерть и сдернул одним рывком со стола, обрушив на пол всю утварь.

— Вы что себе позволяете?!

Но ротмистр отмахнулся:

— Недосуг, доктор. Где генерал?

— В курительной. Однако его лучше не трогать, потому что…

Договорить Павел Романович не успел.

Сопов, до того оттиравший салфеткою брюки, пострадавшие вследствие «выходки» ротмистра, вдруг схватился за воротник. А потом принялся ногтями царапать горло — точно по неосторожности подавился рыбьей косточкой.

— Ну, все. — Агранцев глянул на купца и безнадежно махнул рукой. — Не успел. Господи, прими раба Твоего…

Он стремительно повернулся к Дохтурову:

— А вы? Успели хватить?

Павел Романович яростно посмотрел на Агранцева.

— Сами яду подсыпали, а теперь ваньку валяете?!

— Да подите вы к черту! — взревел ротмистр. — Что я вам, Цезарь Борджиа? У меня и так хватало способов отправить вас к праотцам… без мертихлюндии. Можете верить: вторая порция сей замечательной ушицы дожидалась меня внизу. Только ее Лулу первой продегустировала… Царствие ей небесное!..

Меж тем Клавдий Симеонович сполз со стула на пол и остался сидеть, прислонившись к ножке. Глаза у него закатились.

Павел Романович кинулся к своему недавно возвращенному саквояжу.

— Бросьте, — скривился ротмистр, — не мучайте вы его. Отходит…

— Не учите!.. — Павел Романович раскрыл рыжий саквояж и вытащил длинную каучуковую трубку. — Держите его… так… поверните голову набок! Да подайте графин с водой! Вот, хорошо… А теперь лейте ему в горло! Да лейте же, черт вас дери!..

Трудно сказать, что сыграло главную роль — желудочный зонд ли, склянка с апоморфином, отыскавшаяся в заботливо уложенном докторском саквояже, или обильно выпитое Соповым накануне спиртное — только через четверть часа Клавдий Симеонович, до того пребывавший в полном беспамятстве, закряхтел, приоткрыл левый глаз и выговорил, с трудом ворочая языком:

— Довольно уж… аки кит раздулся… нутро больше не принимает…

Он оглядел мутным взором зловонную зеленоватую лужу, в которой сидел, и добавил смущенно:

— Вот ведь какая морген-фри приключилась…

* * *

Грузопассажирский пароход «Самсон» стоял под парами, готовясь к рейсу по Сунгари. Пароходик был так себе — тупоносый, плоскодонный, метко окрещенный местными острословами «утюгом». Над главной палубой одиноко высилась мачта, терявшаяся на фоне огромной трубы. Она выглядела неловким и ненужным уже пережитком.

Главная палуба была застроена салонами для пассажиров, а сверху, над нею, устроили еще одну — специально для прогулок господ-экскурсантов. Надо сказать, «Самсон», хотя и приносил некоторую прибыль перевозкой китайского чая, служил в основном для катания праздной публики. До Амура пароходик никогда не ходил, груз перекладывали в Сан Сине на самоходные баржи, которые и шли далее до Хабаровска.

На «Самсоне» любили пробежаться по Сунгари состоятельные люди Харбина — чины из КВЖД, военные, да и просто господа, коим наскучили увеселительные вечерние программы бесчисленных рестораций. Билет на «Самсон» стоил недорого, а обслуживание не уступало харбинской «Лоттерии».

Недавние посетители заведения мадам Дорис собрались теперь в каюте «16-бис» (второго класса, по правому борту). За окном ее виднелись пакгаузы Пристани и подъездная дорога, по которой одна за другой пылили ломовые подводы. Вещей у обитателей каюты почти что и не было. Сопов и генерал вообще не имели поклажи, у Дохтурова имелся только его саквояж — да и откуда было взяться чему-то другому? — а ротмистр принес с собой небольшой чемоданчик и объемистую плетеную корзину, которую пристроил под столиком возле окна.

— Вот что, господа, — сказал Агранцев, оторвавшись от созерцания причала.

Он повернулся к спутникам и обвел всех долгим взглядом.

— Наше положение становится все отчаяннее, — сказал он. — Я желаю в нем разобраться.

— На «Самсоне», полагаю, нам ничего не грозит? — спросил генерал.

— Возможно, — ответил Агранцев. — Но не поручусь. Вокруг творятся настоящие чудеса… и пренеприятного свойства. Если б не доктор, господина негоцианта уже ангелы бы встречали. Да и вас, ваше превосходительство, тоже.

Павел Романович только хмыкнул. Он держал на коленях свой саквояж, с которым не расставался. Саквояж был расстегнут, и пальцы доктора беспрестанно что-то перебирали внутри, словно производили некую, весьма важную, ревизию.

Генерал пожевал губами, но ничего не сказал. Покинув заведение мадам Дорис, он приобрел более респектабельный вид. В новых сапогах, сюртуке и шерстяных брюках их высокопревосходительство выглядел куда авантажнее. Над остатками его куафюры поработал цирюльник, и теперь Ртищев словно помолодел. Скорее всего, из-за отсутствия бакенбард, которые пришлось сбрить, так как мастер решительно отказался их реставрировать. (Все эти новации были оплачены из средств ротмистра, и Агранцеву пришлось дать обещание принять деньги, когда генерал снова будет при средствах.) Но, несмотря на обновленный свой облик, Ртищев держался особняком, отмалчиваясь и кутаясь в шинель, с которой ни за что не пожелал расставаться. Порой он болезненно морщился — что было неудивительным, если вспомнить про сломанное недавно ребро.

Дохтуров постановил себе мысленно осмотреть генерала при первом же случае.

Сопов лежал на нижней койке в расслабленной позе. Был он бледен, но куда более словоохотлив.

— Разобраться — это хорошо, — сказал Клавдий Симеонович. — Отчего бы не попытаться? Да только я так полагаю: проку все одно не будет. Кому-то припало извести нас под корень. И он своего добьется, где б мы ни были — в гостинице, у Дорис или вот в этом дредноуте. А разговоры… Это пожалуйста. Годится, чтоб времечко скоротать.

С этим Павел Романович внутренне согласился. На борт они поднялись без всяких билетов (каковых, кстати, ни у кого и быть не могло), а единственно по разрешению капитана, с которым ротмистр успел перемолвиться несколькими приватными фразами. После чего всем четверым были предоставлены и каюта, и стол, и полное понимание обслуги. Чем был обязан ротмистру капитан парохода — оставалось только гадать. Но, похоже, чем-то особенным, совершенно исключавшим всякое противодействие, потому что в поведении упомянутого капитана Павлу Романовичу почудилось нечто схожее с манерами мадам Дорис — при полной внешней противоположности этих натур.

— Кому мы можем быть интересны? — спросил Павел Романович. — Мы все люди обыкновенные. Кроме вас, сударь, с вашими темными делишками. Которые мне лично не интересны.

— Господин эскулап, вы мне тоже совершенно не любопытны, — ответил Агранцев. — Как и эти двое навязанных фортуной спутников. Моя собственная судьба занимает меня куда сильнее. После пожара я было решил, что охота устроена на меня. Имелись на сей счет резоны. Но после белужьей ухи, приготовленной по особенному рецепту, эта уверенность сильно поколебалась. Нас ведь собирались отправить к праотцам скопом, без разбору чинов и вероисповедания. Вы, кстати, Клавдий Симеонович, какой веры будете?

— Что значит — какой? — просипел Сопов. — Православной, какой же еще.

— А вы доктор, не матерьялист ли?

— Не ваше дело, — сухо отвечал Дохтуров.

— Не хамите, — сказал Агранцев. — То, что вы еще живы, — заслуга наших врагов. Я ведь не забыл вашу эскападу насчет копны. Или вы как думали?

— К вашим услугам, — хмуро сказал Дохтуров.

Тут в стоявшей под столом корзине раздалось шипение, необыкновенно схожее со змеиным.

— Тихо, Зиги, — ротмистр наклонился и провел рукой по ивовым прутьям корзины. — Все в порядке. Мне ничто не грозит. Слово офицера.

Сопов с любопытством посмотрел вниз.

— Это что там за чудо?

— Зигмунд. Кот, особенной маньчжурской породы. Мой боевой товарищ…

Договорить он не успел.

Генерал Ртищев, пребывавший в умиленном состоянии духа, наклонился и погладил «боевого товарища» по бархатной спинке. За что тут же и поплатился: кот извернулся и цапнул превосходительство за указательный палец. Вдобавок и оцарапал, подлец!

— Прошу извинить, — сказал ротмистр, — надо было предупредить, да виноват — не успел. Он у меня не выносит чужих. Ничего не поделаешь, такая порода. Как говорила бедняжка Лулу, чистый корсар.

Генерал ничего не ответил. Машинально пососал укушенный палец, сел в стороне и нахохлился.

Павел Романович не сдержался:

— Ничего удивительного. Вы, ротмистр, его нарочно так дрессируете?

Агранцев мгновенно повернулся к нему:

— По-вашему, это смешно?

— Господа, бросьте собачиться, — проговорил Сопов. — Право слово, можно выдумать лучший момент. А то, что за нами охотятся, так я в этом с ротмистром полностью и безоглядно согласен. Только вот кто?

— Это и собираюсь выяснить, — сказал Агранцев. — Но для того все вы, господа, должны рассказать собственную историю. Всяческие миртихлюндии меня не волнуют. Попрошу вспомнить, кто, как и где мог перейти дорогу возможному супостату. Да так, что после многих лет, здесь, в Богом забытой дыре, этот человек — или эти люди — оказались готовы на все, лишь бы свести счеты.

— Не согласен, — подал голос Сопов. — Пристукнуть нас — дело плевое. Поодиночке отловить — простейшее дело. Но вот вы, Владимир Петрович, недавно дельную мысль произнесли: злодеи свою жертву в лицо-то не знают. Оттого и чешут, как косой по июньскому лугу. Тех, кто в «Метрополе» остались, они списали. А мы четверо ускользнули. И потому будут они на нас охотиться до тех пор, пока всех не перечиркают. Хотя бы им для этого пришлось пароход сей на дно пустить.

— Верно, — сказал Агранцев. — Но все-таки давайте мы разберемся, кто мог натворить в прошлом нечто такое, отчего и здесь, на Сунгари, покоя нет.

— Предупрежден — значит, вооружен, — пробормотал Клавдий Симеонович.

— Именно. Ну что, господа, кто первый начнет свою исповедь? Или на спичках тянуть?

Павел Романович пожал плечами:

— Зачем на спичках? Я первым начну.

 

Глава четвертая

ИСТОРИЯ ДОКТОРА

…Октябрьским вечером 1914 года, в девятом часу — уже плясали, отражаясь в мокрой брусчатке, огни первых газовых фонарей, — фасонистая лаковая пролетка с откинутым кожаным верхом свернула с Невского на Малую Садовую и устремилась к Троицкому мосту. В пролетке одиноко сидел молодой господин, Павел Романович Дохтуров. Дела его на этот день завершились, и он направлялся домой, чтоб с аппетитом отужинать и далее провести вечер по своему усмотрению и в собственное удовольствие. Менее всего этот приятный молодой человек, удобно устроившийся на мягком сиденье и размышлявший о проведенном дне, мог предположить, что спустя лишь пару часов в его квартире на Петербургской стороне случится злодейство, в котором он примет самое непосредственное участие.

Было тепло, но ветрено. Деревья, до недавней поры сохранявшие свои яркие кроны, теперь смирились. И ветер принялся их раздевать — жадно, нетерпеливо. Особенно сильный порыв закрутил в Летнем саду листья волчком и швырнул на мостовую. Некоторые, спланировав, опустились прямо в пролетку, а один и вовсе лег седоку на колени. Тот недовольно поморщился и смахнул прочь докучного посланника осени.

Прямо сказать: Павел Романович осени не любил. Хотя и не чужд был красотам природы — сентябрьской, скажем. Порой с удовольствием любовался парками, одетыми в золото и багрец, настроение при этом у него становилось элегическим, и сладко замирало сердце. Многократно воспетое увядание природы будило в душе Дохтурова чувства, присущие всякому молодому человеку с романтическим складом души. А Павел Романович как раз таковым и являлся: двадцати трех лет от роду, блестящее медицинское образование и восторженный взгляд на собственную будущность.

Что касается календаря, то здесь требуется оговорка: Павел Романович не любил именно петербургскую осень. И даже не осень как таковую, а то лишь, что следом неизбежно подступала зима. За истекшие два года к столичной зиме он так и не приспособился, как ни старался. Страшил его зимний Санкт-Петербург, с раскисшим снегом, мертвым светом уличных фонарей и долгой-предолгой ночью, которая, казалось, и не кончится никогда. Дни солнечные, морозные выпадали куда как редко, а если и случались, то тем заметнее становилось после стылое, болезненное забытье, в которое зимней порой погружался город и его обитатели.

Ах, в Москве все совсем по-другому!

Но Первопрестольная была далеко, и Павел Романович, вспоминая, только вздыхал. Если б не настойчивость тетушки Марии Амосовны, он бы теперь служил ординатором на кафедре общей хирургии при медицинском факультете Московского университета. Да не простым — старшим! И ведь предлагали место! А и что бы не предложить? Без ложной скромности, заслужил. Окончил курс третьим на факультете. Впрочем, в конечном итоге все сложилось удачно.

Пролетка миновала Троицкий и повернула к Малой Посадской. Павел Романович жил на Петербургской стороне, где снимал четырехкомнатную квартиру, совсем неплохую. Конечно, не Невский; зато ни электрических вам трамвайных звонков, ни грохота ломовых извозчиков по ночам. А пациенты и сюда приезжают исправно.

Поравнялись с дворцом Кшесинской, и Павел Романович с интересом глянул на брызжущие светом освещенные окна. В эту пятницу они с Наденькой уговорились пойти на «Турандот» в Мариинку, где хозяйка мраморного особняка исполняла главную партию. До этого Дохтуров только раз видел прославленную балерину. Сказать откровенно, пошел скорее из суетного любопытства: что ж это за особа, получившая столь значительное (и пикантное) положение в августейшей семье? Но, увидев приму на сцене, устыдился собственных мыслей и бульварного интереса. Танцевала она чудо как хорошо. Когда дали занавес, Павел Романович был уже совершенным ее поклонником и даже перестарался с рукоплесканиями — соседи по ложе стали поглядывать иронически.

После воспоминания о грядущей пятнице мысли Павла Романовича приняли новое направление. Дело в том, что романтические отношения с Наденькой Глинской, завязавшиеся минувшей весной, с месяц назад перешли в новую фазу. Проще говоря, на прошлой неделе Павел Романович объяснился со своей избранницей. Полученный ответ привел его в полный восторг.

Но для того, чтобы, как пишут в романах, «устроилось их счастье», одного лишь согласия Наденьки было, увы, недостаточно. И сегодня Дохтуров отправился обедать к Глинским, дабы официально просить руки Надежды Антоновны. Принарядился: новый сюртук, специально пошитый для торжественных случаев, английского сукна, с новомодной искрой, белый шелковой жилет и круглая циммермановская шляпа. Даже вооружился тросточкой — для солидности.

Но ни трость, ни искра не помогли.

Впрочем, Антон Антонович, Наденькин отец (инженерный генерал-поручик, выслуживший свой чин и вышедший в отставку еще при прошлом государе Александре Александровиче), никаких возражений не имел и был готов благословить молодых хоть сейчас. Но мать, Зинаида Порфирьевна, подобной торопливости не разделяла. Генеральша высказывалась в том смысле, что Павел Романович, безусловно, благороден, образован и вообще очень хорош. Однако еще слишком молод, неопытен и, что называется, не «стал на крыло» — хотя имеет успешную практику. По ее разумению, молодым следовало годик повременить. К тому времени Павел Романович как раз успеет упрочить свое положение. К тому же дети присмотрятся друг к другу получше.

«Дети»! — При этом воспоминании Павел Романович весьма чувствительно стукнул кулаком по обитой мягким сукном стенке пролетки — так, что возница вздрогнул и обернулся.

Но Дохтуров этого не заметил.

«Неужели, — думал он, — придется ждать целый год?! Это чудовищно!»

Однако год ожидания — еще не самое скверное. Гораздо хуже другое…

Павел Романович был давно принят у Глинских в доме на Большой Морской. Молодой доктор имел достаточно времени, чтобы нарисовать себе мысленные портреты его обитателей. И потому сейчас не сомневался: на деле слова генеральши значили завуалированный отказ. Вернее всего, Зинаида Порфирьевна наметила для дочери иную партию и отступаться не собиралась. Неожиданно возникшее затруднение в лице молодого доктора ее нимало не обескуражило.

«Кто он? — мысленно терзался Павел Романович. — Кого прочат Наденьке? Небось какого-нибудь бонвивана, разбивателя сердец. Впрочем, вздор. Какая мать станет устраивать для дочери партию с записным ловеласом! Тут должно быть другое».

И Дохтуров попеременно то утверждался в мысли, что соперник — аристократ из высшего света, то решал, что это — промышленник, из новых господ, фабрикант-миллионщик. А последние дни пришел к выводу: протеже Зинаиды Порфирьевны, должно быть, какой-нибудь гвардионец, из Володиного окружения.

А надо сказать, что старший брат Наденьки служил в лейб-гвардии Кексгольмском полку. Виделся Дохтуров с ним всего несколько раз, наперечет, но и за это время Владимир Антонович ему ужасно понравился. Гвардейский офицер держался с подкупающей легкостью, был завидно раскован в суждениях — качества, которых сам Павел Романович, увы, не имел. Лейб-гвардии штабс-капитан совершенно не интересовался, какое впечатление производит на окружающих. Это была не игра и не поза, а врожденная внутренняя свобода истинного аристократа. Словом, порода.

Дохтуровы, конечно, тоже не худородны: дворяне с изрядной историей. Шутка сказать — триста лет служат престолу.

Сам Павел Романович с большим вниманием и почтением относился к своей родословной. И даже по мере сил старался отчетливее прорисовать генеалогическое древо, составленное еще его дедом, Олегом Димитриевичем, служившим акцизным повытчиком в Тульской губернии. Он-то и завел книжечку в синем сафьяновом переплете, где на втором развороте изобразил упомянутое древо, снабдив каждую из ветвей подробнейшим комментарием.

При внимательном изучении получалось, что родоначальник их — Кирилла Иванович, талантливейший врач того времени — прибыл из Царьграда в Москву еще при Иоанне Грозном. Лекарским искусством немало прославился (отсюда фамилия), но единокровный сын его, Семен Кириллович, в целители не пошел, а стал служить дьяком в разбойном приказе. Двое внуков тоже устремились по государевой службе: первый сделался думным дьяком, а второй — стрелецким полковником. С этим вторым (Андреем Семеновичем) вышло нехорошо: свои же и зарубили во время стрелецкого бунта.

Такая судьба.

Но более всего нравился Павлу Романовичу прадед его, Дохтуров Димитрий Сергеевич. Вот уж был воин, так воин! Начал службу пажом, отличился в шведской кампании. А в лихом 1812 году принял начальство над всеми войсками, оборонявшими от французов Смоленск. После, под Малоярославцем, семь часов удерживал неприятеля — и не сбился с позиций, выстоял!

Правда, сам Павел Романович происходил от второстепенной ветви — но это нисколько не умаляло родства. Ему очень хотелось добавить к фамильной истории что-нибудь новое, ранее неизвестное. С этой целью летом 1912 года даже предпринял настоящую экспедицию. Достижения, правда, получились скромными: установил только, что род их внесен в родословные книги Тульской, Тверской и Орловской губерний.

Однако он не расстроился, рассудив справедливо, что лучшее для него — прославить свой род свершениями на лекарском поприще. К чему, кстати, и пращур, так сказать, призывает из глубины веков.

Правда, в отличие от прославленных предков, Павел Романович никогда не мог похвастаться независимостью. В обществе предпочитал более слушать, нежели говорить самому. И весьма тушевался, когда невольно случалось стать центром внимания. В общем, рядом с гвардейским офицером в куртуазном отношении Дохтуров представлял едва ли не пустое место.

Теперь кексгольмцы пребывали на маневрах, и Дохтуров слабо надеялся, что за это время в настроении генеральши произойдет перемена. Впрочем, вряд ли стоило на это особенно уповать.

Пролетку тряхнуло — свернули в Конный переулок, и заднее колесо наскочило на тротуар. Тут уж до дома было пару минут.

— Стой! — закричал возчик, осаживая. — Приехали, барин!

Дохтуров вручил ему целковый — почти вдвое против положенного, но ведь и впрямь доехали быстро, — соскочил наземь и зашагал к распахнутым чугунным воротам.

Своего выезда Павел Романович не держал — не по средствам (пожалуй, насчет «крыла» не столь уж неправа Зинаида Порфирьевна), однако, когда приходилось делать визиты, выбирал экипажи не из дешевых. Это, конечно, необязательное щегольство и вообще слабость, но тут молодой доктор не мог себе отказать.

Всю дорогу мысли Павла Романовича занимали слова генеральши, так что под конец он совершенно извелся. Однако хуже всего была некая догадка, которую доктор всячески от себя гнал, а отделаться никак не мог.

Заключалась она в партии, якобы задуманной генеральшей для дочери. Что, если партии той вовсе не существует? А причиной замаскированного отказа служат некие приватные сведения, полученные Зинаидой Порфирьевной об избраннике своей дочери? Вполне вероятно. О, добыть те сведения не составило бы никакого труда! — вздумай только она навести справки.

Чем дальше, тем более верным представлялось Павлу Романовичу это соображение. Вкратце же дело сводилось к следующему.

Когда Павлику Дохтурову едва исполнилось одиннадцать, случилось ужасное, никем не предвиденное несчастье: мать умерла вторыми родами. Отец, занимавший немалую должность помощника главного инспектора Николаевской железной дороги на московском участке, заболел и две недели пролежал в горячке. Все думали — не выживет. Но обернулось еще хуже: вдовец помутился рассудком, стал заговариваться, отчего, в конце концов, был помещен в психиатрическую, под строгий надзор.

Жить самостоятельно мальчик, разумеется, не мог. Слава Богу, помогла тетка по материнской линии, помещица Кашилова Мария Амосовна, которая и забрала к себе сироту. Московскую квартиру пришлось продать. Но Павлик об этом нисколько не жалел. Его ужасала одна только мысль, что придется еще когда-либо переступить этот порог.

Мария Амосовна оказалась воспитательницей строгой, никаких новомодных вольностей не признавала. Образование племяннику дала домашнее, но не уступавшее гимназическому. В молодости Кашилова жила в Санкт-Петербурге на широкую ногу и вращалась в самых что ни есть высших сферах. Была весьма дружна со столичным градоначальником. (Кстати, многие связи она сохранила и до настоящего времени.) Но, выйдя замуж, интерес к светским развлечением мало-помалу утратила. Своих детей Бог не дал, а потому все душевные силы Мария Амосовна отдала мужу.

Покойный супруг ее был врачом. Ко всему, что касалось его памяти, тетушка относилась благоговейно. Высказывания его по медицинской части вообще стали для нее истиной в последней инстанции. А наговорил он в свое время, похоже, немало. Среди прочего, в частности, утверждал, что залог успешной профессии доктора — частная практика в начале карьеры, которая даст незаменимый опыт. И эти слова оказали впоследствии на судьбу Павла Романовича сокрушающее воздействие.

Но все по порядку.

Когда подошел срок, Павел Романович надумал поступать на медицинский. Отчасти под влиянием Марии Амосовны — но более в тайной надежде, выучившись, помочь отцу, который был жив, но пребывал все в том же прискорбном состоянии.

А если совсем откровенно, то выбор профессии молодого Дохтурова определялся еще и тайным стремлением узнать, как избежать самому (не дай Бог!) подобной печальной планиды.

На факультете он понял: помочь отцу, увы, невозможно. И охладел к психиатрии. Его увлекла общая терапия, а позднее — хирургия, и в обеих дисциплинах он успевал блестяще. Но психиатрия, хотя и не ставшая специальностью, многому научила. Павел Романович открыл для себя, что психических расстройств люди опасаются даже более, нежели заразных болезней. А многие полагают (не без оснований), что эти расстройства — штука наследственная, и потому как огня бегут тех знакомцев, у кого в роду такие расстройства случались.

Вот и получается — коль скоро генеральше Глинской стало известно о печальной истории детства Павла Романовича, то она никогда не согласится на брак. И помочь тут никто не сможет, даже всесильная тетушка.

…Когда племянник окончил университет, Мария Амосовна поставила условие: три года частной практики, и чтоб непременно в Санкт-Петербурге. А потом — занимайся чем хочешь. Расходы по найму квартиры, содержанию прислуги, гардеробу и, главное, отправку рекомендательных писем Мария Амосовна брала на себя.

Знакомства тетушки впрямь обеспечили начинающему врачу некую частную практику. Что было делом нелегким, и можно даже сказать, неслыханным, учитывая его нежный возраст. Но Мария Амосовна, памятуя о словах мужа, со всей настойчивостью претворяла их в жизнь.

Последнее расходилось с планами самого Павла Романовича, но поделать тут было нечего. Ослушаться — значило оскорбить Марию Амосовну до глубины души.

Однако нет худа без добра.

Профессию свою Павел Романович знал и любил, так что спустя год у него уже была своя (пускай и небольшая) постоянная клиентура, а к середине второго он решительно отказался от тетушкиного денежного вспомоществования, так как на получаемые гонорары мог позволить себе вполне достойное существование.

* * *

Как ни терзался Павел Романович, возвращаясь от Глинских, а, поднимаясь к себе на третий этаж, все ж немного повеселел. Частных визитов сегодня уже не предвиделось, и вечер получался свободным. Он вытащил из жилетного кармана серебряные часы-луковицу, щелкнул крышкой.

Без десяти девять.

Скорее всего, квартира пуста. Фрося накануне еще предупредила, что после обеда непременно уйдет — мать с отцом из деревни наведались:

«Бежмя побегу, барин! Ужо не сердитесь!»

А Женя, должно быть, давно у себя на квартире. Во всяком случае, хочется верить.

Павел Романович пару раз нажал медную кнопку звонка — просто так, по привычке — и опустил руку в карман сюртука. Но ключ не понадобился: в глубине квартиры прозвучали шаги, мягко провернулся замок, и дверь распахнулась. Стоявшая на пороге молодая женщина в белом, с белой же косынкой на голове была бледна, глаза влажно блестели. Она молча посторонилась, давая пройти.

Человек посторонний, взглянув на нее, наверняка б не на шутку встревожился. Но причина скорбно опущенного взгляда и нервического трепета пальцев, перебиравших край накрахмаленного белого фартука, Павлу Романовичу была прекраснейшим образом известна.

Поэтому он коротко поздоровался, повесил пальто и прошел к себе.

— В столовой ужин. Еще горячий, — сказала женщина в белом, заглядывая в кабинет.

— Отлично-с. Сейчас-сейчас.

Она выразительно посмотрела и вышла, ничего не сказав.

Вообще говоря, медицинской сестре вовсе не обязательно кормить своего доктора ужином. Да и время присутствия давно закончилось. Но задержалась она не случайно — определенно воспользовалась отлучкой Фроси, совмещавшей обязанности кухарки и горничной. А это значило, что очередной разговор неизбежен.

Два года назад, начиная практику, Павел Романович быстро сообразил: без ассистента не обойтись. И вскоре в его квартире на Малой Посадской появилась Софья Игнатьевна, почтенная дама сорока восьми лет. Она была фельдшерицей и много лет проработала в земской больнице где-то под Вяткой, но недавно перебралась в столицу — вместе с сыном, которого воспитывала в одиночестве. Отпрыск ее прошлым годом поступил в Горный институт, но, по разумению Софьи Игнатьевны, к независимой жизни был еще не способен. Места фельдшера подыскать в столице не удалось, а средства требовались незамедлительно, и потому Софья Игнатьевна по протекции с охотой пошла медицинской сестрой к молодому, в ту пору никому еще не известному доктору.

Они замечательно сработались. И все было бы превосходно, если б не сын Софьи Игнатьевны, злополучный студиозус, который вместо изучения естественных наук вдруг увлекся нигилистическими идеями, возгорелся мечтой о всеобщем и скором счастье и стал посещать запрещенные кружки. Словом, затеял модную игру.

И доигрался.

Угодил он в итоге в скверную историю, подробностей которой Павел Романович не знал. Дело кончилось отчислением с курса и высылкой. Софья Игнатьевна, понятно, последовала за сыном, и Дохтуров остался без медицинской сестры.

Практика к тому времени изрядно расширилась. Один из пациентов, синодальный чиновник, порекомендовал свою племянницу — то ли двоюродную, то ли троюродную, недавно окончившую акушерские курсы. Времени выбирать у Дохтурова не было, и он согласился. Тем более что в это время у него появилась еще одна медицинская работа. Не вполне лечебная, но очень и очень важная. Исследовательская работа, и успех в ней означал бы колоссальные перемены для всего человечества.

Да-да, ни больше ни меньше.

Вот так и появилась в его жизни Евгения Адамовна Черняева. Была она рыженькой, миниатюрной и очень хорошенькой. Случилось все прошлым летом, считай более года назад. Как выяснилось, совершил тогда Павел Романович ошибку. Потому что очень скоро медицинская сестра из Евгении Адамовны превратилась в Женю, а после и вовсе в Женечку. То, что была она тремя годами постарше, только ускорило неизбежное. Все было легкомысленно и попросту глупо. Но что сделано — то сделано.

Какое-то время Павел Романович оставался вполне довольным и ни о чем не жалел, хотя, признаться, глубоких чувств не питал и ни разу не связал себя обещанием. Женечка была превосходной любовницей. Над обычаями так называемой «пристойности» смеялась и вообще вела себя так, словно ничего в жизни не боялась — за исключением разве что рыжих тараканов-прусаков, нет-нет да и портивших ей настроение неожиданным вечерним визитом. Но все изменилось, когда в жизни Дохтурова появилась Наденька Глинская.

В Евгению (когда она узнала об этом) словно бес вселился. Теперь медицинскую сестру было уже не узнать. Она подурнела, сделалась угрюмой и при каждом удобном случае норовила устроить «последний и окончательный» разговор. Поскольку Павел Романович очень скоро стал избегать подобных ситуаций, медицинская сестра взялась их организовывать самостоятельно (кстати, неожиданный приезд родителей Фроси в этом ключе тоже выглядел весьма подозрительно). Разговоры были удручающе однообразными и не имели никакого практического толка.

Мало-помалу Дохтуров стал тяготиться своей помощницей. Самым правильным было бы ее рассчитать, однако Павел Романович полагал, что Женя уйдет сама.

Он скинул сюртук, с грустью глянул, как блеснула прославленная искра на английской материи. Вспомнил победительный взгляд генеральши, извиняющийся жест Антона Антоновича за ее спиной — дескать, все понимаю, но что же поделать! А в отдалении — отчаянное лицо Наденьки.

И так скверно стало на душе, хоть волком вой.

Скрипнула дверь в кабинет. В проеме появилась Женя.

— Почему ты не идешь? Специально мучишь меня? — спросила она. — Хочешь, чтобы я умоляла? Собираешься сделать рабыней? Ты и без того меня превратил в рабыню… В наложницу!

Но мысли Павла Романовича в этот момент были далеко.

— Наложницу?..

Взгляд Жени скользнул по снятому сюртуку, атласной жилетке. Потом она всмотрелась в Павла Романовича внимательнее, и на лице ее вдруг отразилась злая радость.

— Ах, как ты нарядился! Каким франтом изволит разъезжать господин Дохтуров! Чисто жених, бутоньерки лишь не хватает!

Насчет бутоньерки Женя угадала — была, была днем вдета в петлицу нежнейшая белая гвоздика! От которой, едва покинув дом на Большой Морской, Павел Романович немедля избавился.

— А что это лицо у нас кислое? — продолжала Женя. — Никак дали от ворот поворот? Ай да жених!

Она расхохоталась.

— Да ты б меня с собой взял! Уж я бы рассказала, каков ты из себя замечательный молодец. По всем статьям хорош: и лекарь знатный, и сердцем сострадательный — с неимущих вот денег не берешь. А по мужской части и вовсе нет равных. Детишки так и посыплются, будто горошины из стручка…

Она засмеялась еще пуще.

Лицо у Павла Романовича пошло красными пятнами.

— Тебе сейчас лучше уйти, — сдавленно сказал он.

— А, конечно! Зачем тебе неимущая акушерка?! Ты ж метишь породниться с князьями!

— Женя, ты не в себе, — сказал Павел Романович. Он прошел в переднюю, взял с вешалки дамское пальто с пелериной. — Идем, я провожу.

Дохтуров бы дорого дал, чтоб остаться сейчас одному.

— Нет уж! Я никуда не пойду! Прежде мы разберем наши отношения. Ты мною воспользовался, ты мной наслаждался, и это… это… жестокосердно!

Павел Романович болезненно сморщился.

В этот момент, словно в пьесе, раздался электрический звонок. Дохтуров радостно встрепенулся. Посетитель! Ну не чудо ли: мучительный разговор вынужденно прервался, когда спасения, казалось, уж не было. Открывая, Павел Романович успел подумать: с меня хватит. От услуг Евгении Михайловны непременно надобно отказаться, и не позднее, чем с завтрашнего дня.

Он распахнул дверь.

На площадке стоял человек в фуражке и с шашкой на левом боку, затянутый в длиннополую шинель с двумя рядами начищенных пуговиц, из-под которой выглядывали порыжевшие сапоги.

— Х-господди!.. — выдохнул человек, срывая фуражку.

Павел Романович узнал городового, которого обыкновенно видел, проезжая мимо особняка прославленной балерины. Разговаривать с этим стражем случалось лишь дважды — и все на Рождество, когда тот приходил с поздравлениями по случаю праздника. Выпив водки, городовой удалялся с полтинником в кармане, необыкновенно довольный. Он каждый раз представлялся. Но как зовут его, Павел Романович не помнил.

Впрочем, однажды городовой заявился по казенной надобности. Пришел не один — за плечом маячила, комкая в руках платок, простоволосая молодая особа, лет шестнадцати.

Выяснилось, городовой задержал ее в трактире на Дивенской. И, прежде чем отвести в участок, просил Павла Романовича приватным порядком освидетельствовать «медамочку» — на предмет непорочности.

— Ваше благородие, — говорил он, оттирая спиной безутешно рыдавшую девушку, — ей ведь по всему желтый билет выпишут. Непременно. А вы дайте бумажечку — что так, дескать, и так, все в порядке. Дура она, по молодости. Не пропащая, нет. Я эту породу знаю. Отошлю в деревню, отец с матерью, поди, уж не чают живой увидеть. А тут — такая им радость!.. Что, ваше благородие, дадите бумажку-то?

Дохтуров, смущаясь, объяснил, что подобного рода освидетельствования — дело исключительно врачебно-полицейского комитета, и никакая «бумажечка» от частнопрактикующего доктора властями в расчет не принимается. Но городовой объяснений не понял. Или не захотел. Крякнул только и ушел, глянув напоследок осуждающе и недобро.

С чем же теперь он пожаловал?

— Господи-и! — снова воскликнул городовой, покачнувшись.

Дохтуров насторожился — уж не пьян ли? И вдруг вспомнил, как зовут полицейского: Семичев Степан Фомич, первая Рождественская часть.

— Доктор! На вас вся надежа! — Городовой повалился на колени.

Павел Романович потянул носом — нет, не пахнет. Трезвый.

Семичев завыл, не вставая:

— Супруга моя, Марья Митрофановна, кончается! Посинела, дышать не может. Думал, не донесем…

Только теперь Павел Романович разглядел тени на лестнице.

— Ведите!

Двое мужчин, по виду — приказчиков, внесли под руки женщину, показавшуюся Павлу Романовичу старухой. Ноги в дешевых ботиках на шнуровке волочились носками по вощеному паркету прихожей. Лишь когда сняли платок, Павел Романович увидел, что женщина далеко не стара.

— В смотровую, — приказал он. — Идите за мной.

Больную повлекли в комнату напротив.

— Сапоги бы снять не мешало! — громко сказала Женя, вывертываясь из кухни.

Приказчики замерли в растерянности, один неловко сдернул картуз.

— Ничего-ничего, — проговорил Дохтуров. — Сапоги — пустое. Несите скорее.

Женя пожала плечами.

— Ничего не пожалею… — говорил городовой, пытаясь поспешать следом, не вставая с колен. — Все что есть… Только спасите! Пятеро детишек! Куда ж я вдовцом-то? За ней только следом и остается…

— Чтоб всех пятерых — круглыми сиротами? — быстро спросил Павел Романович. — А ну, вставайте, вставайте. И марш отсюда! Нечего тут делать.

Городовой тяжело поднялся, опираясь на шашку. Был он усатым и краснолицым, лет сорока пяти, с тяжелым дыханием. Сказал испуганно:

— Нет уж, вашбродь, я тут, в прихожей, в уголочке устроюсь… Никому не помешаю, только не гоните… Христом Богом!.. — Он истово перекрестился.

Павел Романович только рукой махнул.

…Она лежала в смотровой на черной коже кушетки. Бледное, с синевою лицо заострилось, на висках — капли холодного пота. Рот приоткрыт, дышит с трудом. В груди — словно детская свистулька упрятана.

Добровольные помощники городового топтались возле двери. Павел Романович немедленно их выставил. Придвинул стул и сел рядом.

— Давно это с вами? — спросил он, накладывая пальцы на запястье больной. Отметил: рука — ледяная.

Женщина попыталась сказать, не смогла. Только кивнула.

— Полчаса? Час?

Она произнесла, наконец, с трудом:

— Не помню… Час… Больше…

— В первый раз?

— Нет… Давно уже маюсь… Грудь сдавило, жжет изнутри… Затылок ломит, плечо не чувствую…

— Женя! — позвал Павел Романович.

Никакого ответа.

Ушла? Хм. Пусть. Он и сам справится.

С диагнозом, пожалуй, нет затруднений. Таких случаев за два года уже насмотрелся. Грудная жаба — вот это что. Приступ сильнейший; одно хорошо — не первый. Первый, тот как раз нередко больного уносит. Но все равно, скверное дело. Спазм коронарных артерий, и сердечная мышца не получает должного количества крови. С чего приключилось? Психическая травма? Усталость? Возможно. Ладно, причину потом разъяснить, а сейчас первым делом — высокую подушку под голову и грелку. На сердце, немедленно, и к ногам. К ногам надо погорячее.

Потом камфару и дигиталис.

Павел Романович выглянул в прихожую, крикнул:

— На кухню кто-то пройдите! Там самовар, должно быть, еще не остыл. Сюда его.

Из кухни обратно выскользнула Женя. Губы поджаты, глаза сухие. На щеках — два маленьких алых пятна. Смотрит в сторону.

— Не нужно. Ну их. Я сама.

Павел Романович коротко на нее глянул и вернулся к больной.

Та теперь задыхалась еще пуще. Рот раскрыт, язык мечется по пересохшим губам. Глаза — огромные, дикие, в зрачках страх прыгает.

— Худо мне… Ох, худо… Сейчас отойду, верно…

— Глупости! Молчите. Вам нельзя говорить.

Дохтуров расшнуровал высокие ботики, снял один за другим. Занялся блузкой. На ней был длиннейший ряд крохотных пуговок — штук сто, не меньше. (Ох, эти женские блузки — наказание Господне!) Павел Романович, чертыхаясь, принялся их расстегивать.

Вернулась Женя, в руках — три грелки. Пристроила две к ногам больной, третью держала на весу, за тесемку — горячая.

Хорошая сестра, подумал Дохтуров мельком. Толковая. Жалко терять. Может, еще образумится?

Женя недолго понаблюдала за его манипуляциями.

— Что вы делаете? — спросила негромко.

— Грелку на сердце, — сказал он, не оборачиваясь.

— Пусти… Позвольте, Павел Романович!

Дохтуров посторонился. Медицинская сестра положила грелку на край кушетки, склонилась над больной и одним движением разорвала на ее груди блузку.

— Так, теперь сюда. Все верно?

Дохтуров кивнул.

— Приготовь три шприца, — сказал он. — Впрыснуть камфару и дигиталис. Камфару — подкожно, дигиталис — внутривенно. Два сантиграмма разведешь в ноль-ноль двадцать пять. Введешь очень медленно.

— А третий?

— Morfini hydrochlorici.

Смотровая комната выглядела внушительно. В центре — хирургический стол под колпаком металлическим бестеневой лампы, вдоль стен выстроились высокие стеклянные шкафчики. Слева — препараты. Справа — хирургические инструменты и шприцы для инъекций в стерильных никелированных биксах. Еще один шкафчик стоял в простенке. Он единственный запирался на ключ, который Павел Романович всегда держал при себе. Здесь хранились ядовитые и сильнодействующие препараты.

А также и морфий.

Спасти от грабителей стеклянный шкафчик, конечно, не мог. Да этого и не требовалось: он стоял закрытым в силу иных причин. Дело в том, что Дохтуров дважды в неделю вел бесплатную практику для неимущих, и потому в прихожей порой толпился очень разный народ. Уследить за всеми сложно. А Павлу Романовичу не хотелось неприятных открытий.

Он достал ампулу с морфием, повернул ключ.

Женя подошла, остановилась за спиной.

— Все готово.

— Хорошо, — сказал он, поворачиваясь, — я пока посмотрю, как там наш полицейский стражник.

— Постой, — сказала Женя. — Вот что… Ты меня не гони от себя, Павел Романович, — вдруг жарко зашептала она. — Знаю, что собрался. Но не гони. Ведь только я тебе настоящей женой буду. Да и так почитай что жена, только невенчанная. А с княжной хлебнешь шилом патоки… Что тебе в ней? Телом мы все на один манер обустроены. А со мною сладко… Так уж ни с кем не будет, я знаю…

— Не время, — сказал Павел Романович, — после поговорим.

На миг он пожалел, что не успел отправить ее с квартиры.

— Вот морфий, — добавил, — не забудь.

Женя взяла из его руки ампулу, сломала. Вышло неудачно — капелька крови покатилась с большого пальца. Губы у нее дрожали.

Павел Романович подошел к больной. Пульс был нехорошим, частил.

— Быстрее коли!

Он вышел в прихожую. Семичев встрепенулся, уставился с мольбой.

— Все хорошо будет, — сказал Дохтуров, направляясь к себе в кабинет.

«С чего же приступ? — подумал он. — Может, бьет ее этот стражник? Да нет, глупости, не похоже. Надо с ним потом непременно поговорить. А жена у него — сильная. Ни слезинки, хотя и напугалась. Да, верно, не за себя напугалась — пятеро по лавкам. Как зовут-то ее? Не запомнил. Вот неудобно! Хорош доктор, нечего сказать. В одно ухо влетело, в другое вылетело. И отчего ж у меня такая скверная память на имена? Ладно, как бы там ни было, отпускать ее домой сегодня нельзя. Мало ли что. Поспит в смотровой».

Он полистал рецептурный справочник. Пожалуй, надобно еще атропин впрыснуть. Павел Романович поднялся и пошел обратно; в коридоре увидел, что городовой на коленях что-то шепчет беззвучно и поминутно осеняет себя крестом.

— Вы, Степан Фомич, домой ступайте, — сказал Дохтуров, подходя ближе. — Вашей жене нельзя до утра с постели вставать.

Городовой посмотрел испуганно. Оглянулся на приказчиков, молча переминавшихся у двери с ноги на ногу, словно ища поддержки.

— Ну, нельзя так нельзя, — глухо сказал он, — а домой я пока не пойду. Не взыщите. Все равно не усижу.

— Как знаете. Но своих людей все-таки отпустите.

Прикрыв дверь смотровой, Павел Романович подошел к черной кушетке. Больная лежала, прикрыв глаза. Спит?

Женя стояла возле одного из стеклянных шкафчиков, укладывая использованные шприцы. Один рукав ее халата отчего-то казался длиннее другого. Услышав шаги, она нервно оглянулась. Павел Романович встретился с ней взглядом и поразился вдруг выражению огромных и темных глаз.

Журнал амбулаторного приема лежал на столе у окна. Рядом — ручка, чернильница. Дохтуров присел и принялся писать.

«Больная…»

Тут же пришлось прерваться.

— Женя, как ее по имени-отчеству?

— Семичева Мария Митрофановна. Тридцати девяти лет.

— Ага. Ну конечно!

Он продолжил:

«Больная Семичева М. М., 1873 г. р. Объективно: острая боль за грудиной, похолодание конечност., кож. покровы синюшн., астм. удушье.

Д-з: приступ гр. жабы.

Состояние ср. тяж.

Показано: тепло на ноги, в обл. сердца.

Rp.: Camf. п/к, Digitalis 0,025 %, 1.0 в/в.

Morfini hydrochlorici…»

В этот момент больная, лежавшая на высоко взбитой подушке, вдруг тяжело села. Утробно сказала:

— Ха-га…

Ручка с новеньким стальным пером выпала из пальцев Павла Романовича и полетела на пол. Дохтуров подхватился и хищно метнулся к кушетке. Он успел в самый раз: Семичева повернулась к нему, скорчилась, и тут же ее вырвало ему под ноги. Потом женщина упала навзничь, тело ее выгнулось дугой, и прокатилась по нему первая волна судороги.

Павел Романович ухватил ее за запястье: пульс угасал, тянулся все медленнее, в нитку. Приподнял веко и увидел белок закатившегося наверх глаза.

— Женя! Еще камфару, быстрее!

Ему казалось — у него что-то со зрением: медицинская сестра двигалась неторопливо, словно во сне. Она выглядела очень спокойной, будто наблюдала сложный случай в учебной аудитории.

Несчастная супруга городового что-то забормотала, совершенно неразборчиво. Прокатилась еще одна судорога, слабее. Голова Марии Митрофановны мотнулась на подушке, нижняя челюсть задрожала, будто больная собиралась зевнуть.

Пульс под пальцами Дохтурова вдруг оборвался. Слабые, медленные толчки сменились едва ощутимым трепетанием. Павел Романович похолодел. Спина и затылок вмиг сделались мокрыми. Он-то знал, что означает это трепетание: сердечный ритм сорвался, желудочки и предсердия едва вибрируют. Фибрилляция.

Потом и она исчезла. Жена городового Семичева перестала дышать.

Придвинулась Женя с наполненным шприцем.

— Не надо, — сказал Дохтуров.

Женя глянула без испуга, непонимающе. Более того, на губах у нее блуждала улыбка, точно сестра вспомнила нечто приятное.

— Отчего не надо?

— Поздно.

Не слушая, она прищипнула кожу на обнаженном плече покойницы и воткнула иглу. Медленно погнала поршнем желтое масло.

— Прекрати!

Павел Романович взял ее за руку. Женя вырвалась с неожиданной силой. У нее были огромные, во всю радужную, зрачки. Попыталась оттолкнуть Дохтурова.

И тут жутковатое подозрение закралось ему в душу.

— Ты впрыснула ей дигиталис?

Женя сказала сквозь зубы:

— Да. Конечно. Пусти!

— Приготовляла разведенный раствор? — Он с ужасом ждал ответ.

— Зачем?

— Затем, что я велел! — закричал Павел Романович.

— Ты ничего мне не говорил. — Женя покачала головой. Она была удивительно, невозможно спокойна. — Это обморок. Я все сейчас сделаю. Не мешай.

Она вновь склонилась над трупом. Дохтуров схватил ее за плечи, стиснул и повлек прочь. Сестра рванулась бешено — и освободилась. Он не ожидал такой силы, разжал руки. Женя отлетела назад и упала спиной на тумбочку возле кушетки. Со звоном покатился на пол серебряный поднос с пустыми ампулами и склянкой.

Павел Романович наклонился и поднял ее — склянка была с неразведенным раствором дигиталиса.

Он шагнул к медицинской сестре, которая только сейчас поднялась на ноги, развернул к себе и рванул за рукав халата. Раздался треск, рукав отскочил, повиснув на нитке. На плече у Жени была красная точка от недавней инъекции.

«Себе вколола морфий, себе! Вот дрянь! Неврастеничка! Не вынесла, извольте видеть, душевных переживаний. Морфий! Оттого и невозмутимость. Она в наркотической эйфории…»

Тут отворилась дверь смотровой, и в неширокую щель просунулось лицо городового. Он посмотрел на растрепанного доктора, на его изгаженные брюки, на медицинскую сестру в разорванном халате. Глаза у стражника округлились.

А потом он взглянул на кушетку.

— Вашродь… господин доктор… что ж это?..

— У ней обморок! — крикнула Женя.

— Обморок?.. — Городовой шагнул в смотровую. — Марья! Машенька!..

Голос у него оборвался. Он повернулся, посмотрел недоуменно, непонимающе. Потом кровь отхлынула у него от лица.

Следом сунулся один из приказчиков. Павел Романович бессильно наблюдал, как тот подходит к кушетке, склоняется над покойницей.

— Так ведь померла… — пролепетал приказчик. Он быстро перекрестился. — Упокой ее душу… Тут прямо и померла! У дохтора в лазарете!

— По-мер-ла?.. — очень тихо переспросил Семичев.

И вдруг взревел:

— Как же так?! Что вы с ней сотворили, ироды?!

Павел Романович побледнел. Он ничего не ответил — да и нет слов, что помогут в такую минуту.

Лицо Семичева сделалось вдруг пугающего свекольного цвета. Городовой схватился за ворот шинели, рванул. Отлетел вырванный с мясом крючок. Глаза у Семичева выпучились, он силился что-то сказать, но из горла слышался только нечеловеческий, гортанный клекот.

В приоткрытую дверь сунулся второй приказчик. Но ни тот, ни другой никак не смогли помешать тому, что случилось далее.

Семичев по-бычьи помотал головой и вдруг схватился за рукоять своей шашки. Одним махом вырвал из ножен. Клинок со свистом описал в воздухе стремительный полукруг.

Женя взвизгнула и швырнула в городового пустой шприц, который все еще держала в руке.

Городовой рубанул наотмашь, и Павел Романович ощутил — будто ледяным ветром обдало макушку. Невольно он наклонился и схватился рукою за голову. И оттого не видел, как снова взметнулась шашка.

А потом вдруг оказалось, что он лежит навзничь и смотрит на потолок. С потолком было неладно: из белого он быстро становился розовым, а после и вовсе алым. Комнату наполнили звуки, природу которых он не мог понять. Но звуки те были весьма неприятны.

— Словно кабан тонет в трясине, — подумал Дохтуров.

И тут вдруг потолок завертелся в глазах, а после стало темно.

 

Глава пятая

РЕЧНАЯ ПРОГУЛКА

— А дальше было просто, — сказал Павел Романович. — Суд, лишение диплома. И высылка.

— Куда же, позвольте спросить? — поинтересовался Сопов. Он приподнялся на локте и посмотрел на бывшего доктора. Изучающее посмотрел, с интересом.

— В Иркутск. Там снимал квартиру. Тетушка не оставила в бедствии, да и у меня имелись кое-какие средства. Выписывал поначалу «Медицинский вестник», после забросил. Действительность оказалась куда интересней. Приобрел опыт, который в Петербурге и за двадцать лет бы не стяжал.

— Позвольте, — проговорил Сопов, — насчет опыта спору нет… на своей природе, так сказать, оценил… но вам ведь запрещено было практиковать, не так ли?

— Запрещено. А что прикажете делать, когда земских врачей не хватает? Сперва приглашали для консультаций. А там…

— Небось и абортами промышляли? — Сопов натужно откашлялся. — Это уж как водится… Прибыльное дело.

Павел Романович коротко глянул на купца, но ничего не ответил.

— Очень трогательно, — сказал Агранцев, — только не проясняет нашего дела. Может, вы, доктор, еще кого невзначай уморили — уже на новом месте?

— Это верно, — проговорил Павел Романович, — это вы, ротмистр, в самую точку попали. Случалось. Соревноваться с вами не берусь, так как ваши подвиги на японской войне мне неведомы. Однако с охотниками-чалдонами дважды зимовать приходилось. От них научился стрелять. Не скажу, чтоб белке в глаз, но со ста саженей в лоб кладу волку без промаху.

— Револьвер?

— Карабин. А из револьвера упражнялся по крысам, на засеках перед зимовьем. Тут уж за мной мало кто мог угнаться. Прошу прощения за нескромность.

— Откуда ж у тамошних аборигенов револьверы взялись?

— Вот это как раз не диво, — неожиданно вмешался Сопов. — С германского фронта людишки побежали — много чего с собой принесли.

— К черту, — сказал Агранцев. — Мне до этого дела нет. Вы лучше скажите, что с вашей сестричкой-медичкой сталось?

— А ничего, — ответил Дохтуров. — У ней, оказалось, ребенок имелся. С матерью ее проживал. На тот момент как раз четыре года исполнилось. Суд приговор и смягчил. Штраф наложили — да только какой с нее штраф? Я о ней больше не слышал. Помнится, рассказывал кто-то, будто в Красный Крест поступила. Корпию щипала, под патронажем Ее Императорского Высочества.

Сопов пожевал губами.

— Кажется, снимаемся, — сказал он. — Слышите, вода заурчала?

«Самсон» в самом деле отваливал от причала. Между правым его бортом и причальной стенкой ширилась полоса темной стальной воды, на которой беззаботно качались бумажные оборванные цветы, надкушенные баранки и прочая мелочь. С берега отчаянно замахали шляпами.

Но обитателей каюты «16-бис» никто не провожал.

— Все вздор. — Агранцев подошел к окну каюты и с треском бросил вниз деревянную шторку, скрывая от глаз отплывающих пирс. — Ваша институтка меня не волнует. А что скажете насчет городового, который оставил вам на макушке столь памятную отметину?

— Лишился рассудка от горя, — сказал Павел Романович. — На суде двое стражников его еле держали. Все кричал, что для такого лекаря, как я, и вечной каторги мало… Смерти моей хотел.

— Надо думать… — молвил Сопов.

— Я за все ответил. Сполна, — сказал Дохтуров. — И сам себя осудил.

— Однако вы все-таки живы, — отозвался Клавдий Симеонович. — В отличие от жены несчастного городового. Думаю, у него на сей счет может быть свое, особое мнение.

— Именно, — донесся дребезжащий говорок Ртищева. — Благородный человек так бы и поступил… Если он человек чести…

— Бросьте! — сказал ротмистр. — Месть — это, безусловно, мотив, но всему есть предел. Но главное не в этом. Городовой знает эскулапа в лицо. И потому не стал бы умерщвлять всех без разбора. Словом, все вздор… А вот интересно — каков тут ресторан?

— Ресторан, я слышал, неплох, — сказал Сопов.

— Вам лучше о нем позабыть, — вмешался Павел Романович. — На три дня минимум. Это я как врач говорю.

— Ох-хо-хо! Грехи наши тяжкие… Однако ж и впрямь воздержусь. Кстати, господа, если у кого есть желание — можно вызвать стюарда. Кнопкой. Вон там, у двери. Все выполнит в лучшем виде. — Сопов снова достал портсигар и принялся выколачивать о ноготь мундштук папиросы.

Агранцев немедленно устроил проверку.

Через пару минут впрямь раздался стук в дверь и явился стюард. А спустя еще четверть часа он доставил заказ. Дохтуров с ротмистром сели закусывать. Сопов поглядывал с завистью, генерал — безучастно.

— Я вот что скажу, — сказал Сопов и, кряхтя, сел на своей койке. — Был у меня случай. В соседней лавке приказчик, этакий хлыщ с усами а-ля венгерский гусар, соблазнил хозяйскую дочь. И увез куда-то в Херсонскую губернию. Где, как полагается, и бросил после сладкого месяца. Девица, само собой…

— Руки на себя наложила?.. — вмешался Ртищев.

— Да оставьте вы свои сказки, ваше превосходительство! Вернулась домой, цела-целехонька. Только не сразу. Похудела, подурнела — а в подоле, вместе с семечной лузгой, ребятенок барахтается. Так тот лавочник дело продал, семью отдал на общественное призрение, а сам на юг подался. И нашел приказчика, будьте уверены. Тот к тому времени шинок открыл, торговал в свое удовольствие. Вот в шинке-то его и зарезали. И так чисто — никто ничего не видел, хотя день был скоромный, и толклось там изрядно народу.

— Думаю, помог кто-то, — сказал Павел Романович.

— А хоть бы и так? Что это меняет?

— Я хочу сказать — кто-то помог ему найти этого приказчика, — пояснил Дохтуров. — Херсонская губерния велика, без особенных навыков человека не сыщешь.

Сопов засмеялся.

— Ну, это уж мне неведомо…

«Как знать? — подумал Павел Романович. — Как знать…»

Разговор сам собой затих. Ротмистр тоже прилег, и бодрствовать, похоже, остался только Дохтуров. Он поглядывал на берега Сунгари, проплывавшие мимо в полуденной дымке.

С какой-то поры возникло у него чувство, что купец Сопов — вовсе и не купец. Или не только купец. Откуда такое ощущение взялось — сказать трудно. Однако, чем дальше, тем сильнее оно становилось.

Может, дело в том заключалось, что Клавдий Симеонович выказывал осведомленность в делах, которые простого купчину и касаться-то не должны? Или в манере держаться на мгновение проскакивало нечто жесткое и циничное, свойственное людям совсем иного рода занятий?

Возможно. Но скорее это чувство возникло после борьбы, которую Павлу Романовичу пришлось вести за жизнь господина Сопова. Во врачебной работе такое случается, и нет этому рационального объяснения: когда пациент находится на самом краю, вдруг происходит нечто — и душа его на миг внезапно приоткрывается; словно тонкий луч мелькнет из-за плотно задернутых штор.

Незаметно прошло около трех часов.

А потом размышления Павла Романовича внезапно прервались: «Самсон» разразился долгим гудком. И еще раз, длинно. Послышались раздраженные голоса.

Агранцев соскочил с койки, поднял вверх деревянные жалюзи. Выглянул.

— Что там? — спросил Сопов.

— Не знаю. Отсюда не видно.

Ротмистр повернулся к Дохтурову.

— А не выйти ли нам на палубу? Так сказать, на рекогносцировку?

— Пойдемте.

Сопов принялся нашаривать сапог босою ногой.

— Господа, я с вами.

— Нет уж, — заявил Агранцев. — Лазаретные обитатели остаются в каюте. Мы с доктором вдвоем прогуляемся.

Клавдий Симеонович глянул на ротмистра неодобрительно, однако спорить не стал. Улегся на спину и принялся разглядывать потолок.

Публики на палубе было немного. А те, кто предпочел буфету и штоссу в салоне послеобеденный променад, с любопытством разглядывали что-то, находившееся впереди по курсу «Самсона». Небольшие стайки пассажиров, точно пух на воде, перетекали вдоль палубы к носу. Было три часа пополудни, солнце стояло высоко, но жара, благодаря реке, не донимала. Кавалеры острили, дамы благосклонно смеялись.

Встречным курсом деловито пробежал мимо таксовой пароходик.

— Как считаете, доктор, — спросил неторопливо вышагивавший ротмистр, — по чью все-таки душу стараются?

— Вы о «Метрополе»?

— Да. И об остальном тоже.

— Думаю, за мной охотятся, — сказал Дохтуров.

— Вот как? Городовой?.. Неужто в эту чушь верите?

— Не верю. Городовой ни при чем. Давно это было и к нашим событиям касательства не имеет.

Тут Павел Романович замолчал, повернулся к перилам и принялся разглядывать берег. Сунгари здесь изгибалась широкою лентой, уклоняясь направо, к востоку. Справа по течению образовался обширный плес, за которым сплошной синей стеной высился бор.

— Изволите интересничать? — спросил Агранцев.

Павел Романович вздохнул и ответил:

— Все дело в моих записях.

Ротмистр выжидающе посмотрел на него.

— Я, знаете, в ссылке принялся за китайскую медицину. Вел наблюдения. Кое-что фиксировал в дневниках. Довелось узнать рецепты лекарств, по своей действенности совершенно невероятных. Если б сам не видел — не поверил бы никогда. Будьте уверены: в наших университетах такому не учат. Это больше похоже на чудо, хотя на самом деле ничего фантастичного нет.

— А что есть?

— Лишь опыт трех тысячелетий.

Ротмистр достал портсигар и неторопливо закурил.

— Хотите сказать, что в записях было нечто запретное?

— Не совсем так. Но, может, они именно так полагают.

— Кто это — они?

Дохтуров глянул в глаза ротмистру. Притворяется или впрямь любопытно?

— Ладно, слушайте. Два года назад случилась одна историйка. Мне ведь официально практиковать запрещается, так что поначалу свободного времени имелось сверх всякой надобности. Как-то утром, часу в восьмом (я еще спал), слышу: Аякс мой тявкает. Хороший был пес, чистокровная лайка. По пустякам голос не подавал. Уже понимаю, что придется вставать. А тут и кухарка будит. Говорит, до вас, барин, ночью приехали. Из Березовки. Спрашиваю — кто? Она отвечает: баба. И, де, сын у нее помирает. Совсем, говорит, извелась, просто сил нет смотреть. Интересуюсь, почему ко мне, не в больницу. А это уж, отвечает кухарка, вы у нее сами спросите. И — молчит. Обычно болтливая, а тут слова не вытянешь. Ну да мне пояснений не требовалось. И так уже понял, в чем дело. Березовка — хлыстовское село. Слышали, может?

— Доводилось, — ответил Агранцев.

— Ну, тогда, должно быть, помните, что брак церковный они отвергают, а живут в свальном грехе. И на своих молебнах-радениях истязают друг дружку кнутами. Так сказать, плоть усмиряют. Сами понимаете, люди не из приятных. Ну, хлысты они там иль нет, а молодых мужиков войной из деревни повымело. Остались деды, из самых истовых. Такие, что доктора и на порог не пустят. В больнице об этом, разумеется, знают и потому не поедут, чтоб там ни стряслось. И не по черствости сердца, а потому как — бессмысленно. Целым оттуда вернуться, и то хорошо. А то были случаи… Впрочем, неважно.

Словом, ехать нельзя, а мне и подавно. Случись что — верная каторга вместо ссылки.

Одеваюсь, выхожу на кухню. Там замотанная в платок баба, по зимнему времени одетая, словно куль, в мужском армяке. Возраст не разглядеть. Меня увидела — и повалилась в ноги. Воет, слов не разобрать. Едва успокоил. Выяснил: мальчику у нее седьмой год. На Николу-зимнего ходила она с ним на речку, белье полоскать. Он поскользнулся — и в прорубь. Едва вытащила… И вот третий день в лихорадке.

Не могу, отвечаю, к тебе ехать. Почему — сама знаешь. А баба: «Не пужайся, дохтур, так проведу, никто и не сведает. Только сыночка спаси. Ему в горло жабу надуло».

Ну да, жабу…

Ну, поехали. Верст тридцать от Иркутска. Баба на козлах за кучера. Я в санях лежу, укрылся медвежьей полостью. Под вечер прибыли — смеркалось уже. Село большое, домов тридцать. Баба правит в сторону, к опушке. Там, на выселках, небольшая изба. Захожу. Жарко натоплено, душно. На лавке под образами ребенок. Весь горит, в беспамятстве. Дыхание — будто кисель хлюпает. Меня не замечает. Осматриваю; впрочем, тут диагноз и студент-первокурсник поставил бы в первую же минуту. Двусторонняя пневмония, осложненная крупом. Прогноз самый неблагоприятный. Иными словами, помрет мальчишка этой же ночью. И сделать ничего нельзя.

Посмотрел я на бабу, она — на меня. И без слов все поняла. Кинулась от лавки к столу. Поворачивается — а в руке нож. Ну, думаю, будет дело. Не в себе селянка. И точно, не в себе. Скидывает армяк, платок разматывает. И — ножом себе в грудь. Я, как чувствовал, в последний миг удержал.

Она кричит: жить не буду, ни отца, ни матери, мужа прошлой зимой германец убил. Только и есть, что сын. Вижу — так и есть, верно руки наложит. И еще: когда она верхнюю одежду скинула, оказалось — молодая совсем. Темноволосая, щеки пылают, а глаза… В другое бы время от ухаживателей отбою не было.

— Я все уже понял, доктор, — перебил ротмистр. — Немного знаком с вашими талантами, так что о дальнейшем догадаться не сложно. Мальчика вы спасли, а прекрасную селянку после увезли с собой. И эти, с позволения сказать, хлысты вам подобной вольности не простили. Только при чем тут записи?

— Вы поняли неправильно, — ответил Дохтуров. — Мальчика спасти не представлялось возможным. Во всяком случае, обычными методами. Но… Было у меня в саквояже некое средство. Маньчжуры называют его серебряным корнем. Это особенный корень, не живой. Подернутый плесенью. Ее специально разводят, и растет она только на этих мертвых корнях. Вещь редкая и оттого весьма дорогая. Ею как раз и пользуют лихорадку. Результат удивительный. Приготовляют настой… Впрочем, подробности не важны. Однако настой в том случае был бесполезен. Поздно, мальчик уже погибал. А я в свое время пробовал из корня делать раствор для впрыскивания. Он гораздо действеннее. Личное мое изобретение… так сказать, в научных целях. Опыт применения тоже имелся. Небольшой, но весьма положительный.

Однако на тот момент я был в затруднении. Одно дело — опыты. А когда перед вами умирающий ребенок, а его мать собирается себя жизни лишить? Что если не помогу, и мальчик погибнет? Ведь тот корень, к сожалению, не панацея.

— Ясно, — кивнул ротмистр. — Ситуация.

— Именно. Так или иначе, я решился. Когда она увидела шприц, побелела. Спрашивает — иголкой будешь колоть? Я отвечаю, что это единственный способ помочь ее мальчику. И продолжаю готовить шприц. А у самого, представьте себе, руки дрожат. Давно так не волновался… Да и отвык. А баба платок скомкала, лицом в него ткнулась. Иголкой так иголкой, говорит. Делай как знаешь. Спасешь Ванятку — до гробовой доски не забуду.

Когда игла под кожу вошла, мальчик вдруг дернулся и глаза открыл. Меня увидел — заплакал. Хотя, скорее всего, он меня и не различал как следует, в такой-то горячке. Ну, думаю, начнет кричать — соседи явятся. Я тогда не знал, что этого быть никак не могло.

— Отчего же?

— Оттого, что они свой обряд над ним устроили еще накануне. По-нашему, вроде как соборовали. Значит, уверены были, что не жить ему. А если так, зачем приходить?

— Резонно, — согласился ротмистр.

— Только мальчик сразу снова в беспамятство впал. В ту ночь он более не очнулся. Однако же и не умер.

Дохтуров помолчал.

— Впрыскивания шли каждый час. Дозы я не знал, а потому, конечно, мог ошибиться. Только что это меняло? К утру заметил, что у Ванятки обморок в сон перевелся. И лихорадка на убыль пошла. Вот так-то.

— Весьма любопытно. И что дальше?

— Вскоре после рассвета я воротился в город. Баба меня не повезла — боялась сына оставить. Сходила, привела какого-то старца. Сказала: «Не бойся, дохтур, этот не выдаст». Ну, думаю, тебе видней. С тем и уехал.

— Послушайте, — сказал вдруг Агранцев, — что это вы все «баба» да «баба»? Неужели именем не поинтересовались? Ведь она вам понравилась, так?

— Представьте, не поинтересовался, — ответил Павел Романович, пропуская вторую часть вопроса мимо ушей.

— А насчет соборования, или как там это у них называется, вы откуда узнали?

— В дальнейшем приехал ко мне на квартиру становой пристав, в чьем ведении была и Березовка. От него я все и узнал.

— Что — все?

— Там ведь потом как вышло… Пару недель спустя случился в Березовке пожар. Одна изба сгорела вчистую. Надо ли пояснять, какая? Никто, разумеется, не спасся. Пристав как раз дознание проводил. Объяснил, что доподлинно знает о моем недавнем приезде. Я не отказывался, но все вспоминал ту горемычную и слова ее насчет старца, который, дескать, не выдаст. Выходит, ошиблась она. Выдал ее старец. И о моем визите селянам рассказал, и приставу позднее донес. Ох, этот старец! — Павел Романович стиснул кулак. — Попадись он мне… Впрочем, пустое.

— Однако! — сказал ротмистр. — Так они сами ее и сожгли. Нравы, нравы… И что пристав? Хотел вас упечь?

— Напротив. Порядочный человек. Все понимал, в том числе то, что доказать ничего нельзя. Весьма советовал переменить квартиру. Говорил даже приватно, что кормщик…

— Простите, не понял.

— Хлысты свою общину кораблем называют. И главный у них, соответственно, кормщик. Так вот, кормщик тот, со слов пристава, очень моею особой интересовался.

— На какой предмет? Намеревался истребить черта в вашем лице?

— Вряд ли, — покачал головой Дохтуров. — Полагаю, все прозаичнее. Они ведь знали, что мальчик умирает. Тут без сомнений. Может, сами его врачевать пробовали, да отступились. И вдруг появляется доктор и творит, в их понимании, чудо. Это ж покушение на авторитет главаря! То есть кормщика. Восстановить его можно, только отобрав у доктора его секрет.

— Были попытки?

— Да, представьте. Вскоре после визита пристава моя кухарка взяла расчет и тем же днем съехала. Ничего толком не объяснила, но вид у нее при этом был совершенно дикий. Дальше пошли неприятности более скверные. Сперва удавили Аякса. Я опрометчиво пускал его гулять одного — вот и нашел однажды в соседнем переулке, в канаве, с проволочной петлей на шее. А потом уже мне нанесли визит. Я в Иркутске пешие прогулки весьма полюбил и после обеда, если дозволяла погода, уходил до самого вечера. Как-то возвращаюсь: замок на входной двери сломан, и все в квартире вверх дном. Многое из инструментов пропало. Записи, к счастью, уцелели. И деньги. В ссылке быстро появляется привычка прятать подальше самое ценное. После этого я с квартиры съехал. Да и вообще из города, в нарушение всех полицейских правил. Но к тому времени на это не особенно обращали внимание. Дело происходило как раз в феврале семнадцатого.

— Знаете, доктор, — задумчиво сказал Агранцев, отправляя за борт выкуренную папиросу. — История у вас любопытная, однако я не очень-то верю, что безграмотные мужики из Березовки пытались выкрасть ваши манускрипты в надежде расшифровать их потом. И, кстати, что ж такого ценного несли эти записи, если вы были готовы за ними в огонь кинуться? Неужто одни рецепты? Что-то не верится.

Дохтуров пожал плечами и ничего не ответил. А если б и захотел, то все равно не смог бы — как раз в этот момент раздался вновь длинный гудок парохода. На реке, по всему, разворачивалось некое действо, суть которого насквозь сухопутному Павлу Романовичу была совершенна неясна.

Неподалеку слышались возбужденные голоса и смех.

— Пойдемте, глянем, — предложил Агранцев.

На носу собралось целое общество. Стояли все довольно плотно и определенно мешали работе команды — Дохтуров видел, как два матроса с трудом пробирались вперед, вдоль самого борта. Один при этом беззвучно шевелил губами — должно быть, ругался.

Вполоборота к Дохтурову стоял незнакомый полковник. Светлые усы щеточкой, лоснящееся лицо в мелких кровяных прожилках. Он поддерживал под локоток барышню в накинутом на плечи ватерпруфе — совсем юную, лет восемнадцати, не больше, — и что-то негромко втолковывал ей на ушко. Та немного конфузилась и все вертела над собой зонтик — в котором, к слову, не было никакой надобности. За спиной полковника тянулся в струнку хорунжий с желтыми погонами Забайкальского казачьего войска.

— Однако это уж совсем черт знает что! — воскликнул какой-то господин в летнем белом костюме. В руках у него был маленький театральный бинокль, через который он разглядывал то, что происходило на Сунгари впереди «Самсона».

Впрочем, бинокль был для этого необязателен.

Не далее как в половине версты ниже по течению растопырилась широкая плоскодонная баржа. Даже на таком расстоянии Павел Романович видел ее прекрасно — Господь неизвестно за какие заслуги наградил его совершенно исключительным по своей остроте зрением. И сейчас он без всякой оптики различал проржавевшие борта и грубо выполненную надстройку, схожую с деревенским сараем. На ветру трепалось стираное белье, развешанное на веревках от кормы до носа. Даже человек, не имеющий ни малейшего отношения к флоту, понял бы непременно, что баржа имеет вид самый неуважительный.

Теперь же на ней творилось форменное смятение. Несколько человек метались вдоль борта. Кто-то, надрываясь, кричал — но слов было не разобрать за дальностью расстояния.

— Крысы амбарные! И откуда взялись-то? — сказал один из матросов, стоявший возле якорной лебедки. Второй кратко прояснил этот пункт — совершенно не литературно, зато образно.

Кто-то из отдыхающих засмеялся.

— Напрасно они веселятся, — негромко сказал Агранцев. — Подгонной барже тут нечего делать. Их ставят много ниже по течению. А чтоб вот так, в нескольких часах ходу…

Расстояние меж тем сократилось, и теперь было видно, что баржа вовсе не стоит на месте, а разворачивается — как раз поперек фарватера.

Дохтуров услышал, как барышня с зонтиком спросила:

— Ах, mon cher colonel, а мы не столкнемся?

Что ответил куртуазный полковник, Павел Романович не разобрал. Зато услышал, как чертыхнулся Агранцев. В тот же миг прекратилось мерное хлопанье пароходных колес, и с мостика кто-то металлически прокричал в рупор:

— Якоря живо отдать!

Матросы налегли на ворот лебедки, и цепь с клекотом поползла за борт. Потом пароход вздрогнул. Лопасти колес вновь принялись месить воду — теперь в обратном направлении. Но это не меняло дела: Сунгари по-прежнему несла «Самсон» вперед, прямо на баржу, которая на глазах увеличивалась в размерах.

С мостика донеслось отчаянное:

— Якоря-ать-мать-мать!..

Павел Романович видел остервенелые лица матросов, бешено рвавших вверх-вниз рукояти шпиля. Теперь ругались оба — безо всякой оглядки на публику. Но той было уже не до тонкостей: многие сообразили, что их ждут неприятности. Смех на палубе прекратился; кто-то из дам истерически взвизгнул.

«Похоже, — подумал Дохтуров, — нашему плаванию подходит конец».

Он повернулся к Агранцеву:

— Что за чертовщина?..

— Эту лохань сорвало с носового якоря. Теперь вот на кормовом закручивает по течению. Как будто специально, — добавил ротмистр. — Только я в случайность не верю.

У Дохтурова по этому вопросу имелось иное мнение, однако вступать в полемику было не ко времени.

Снова заревел пароходный гудок. «Самсон», сохранивший ход, потихоньку откатывался влево. А баржа, поворачиваясь на якоре, как на оси, уходила вправо. Но слишком медленно, чтобы «Самсон» смог благополучно разойтись с этим водоплавающим недоразумением.

Едва Павел Романович успел об этом подумать, как завизжали цепи. Якоря легли на грунт, пароход какое-то время волочил их за собой. Потом лапы впились в илистое дно Сунгари. «Самсон», наконец, встал — точно ломовая лошадь, с разгону вперившаяся хомутом в ворота.

Кажется, имелся шанс, что все-таки приключение закончится благополучно.

Баржа стояла почти напротив, в ста саженях, словно бы на параллельном курсе, удерживаемая теперь на месте кормовым якорем. Дохтуров разглядел привязанный за кормой небольшой ялик.

Некоторое время (весьма короткое) «Самсон» словно пребывал в изумлении. Потом вахтенные матросы, стоявшие с кранцами вдоль правого борта, принялись изощренно честить и саму баржу, и ее обитателей, и всех родственников их до седьмого колена.

Люди на барже тоже выстроились вдоль борта. Было их всего трое: два босых мужика в солдатских рубахах без погон, в коротких шароварах (причем у одного вместо ноги была круглая деревяшка, а под мышкой — грубый костыль), и баба в поневе и широкой блузе, в туго повязанном белом платке. Был он опущен так низко, что и лица почти не видать.

В отличие от матросов «Самсона» они стояли молча, разглядывая пароход. В их лицах было нечто, совсем не понравившееся Павлу Романовичу. При взгляде на одноногого невольно вспоминался знаменитый пират Стивенсона, которым Дохтуров в детстве зачитывался.

Ярость матросов мало-помалу иссякла. Они тоже замолчали, сплевывая за борт, с ненавистью глядя на едва не погубившую их баржу.

— Напрасно капитан медлит, — сказал Агранцев. — Все одно ничего с ними не сделаешь.

Он, прищурившись, рассматривал злополучную речную посудину. Дохтуров покосился на него и подумал, что ротмистр сейчас удивительно напоминает собственного кота — такой же разбойничий взгляд.

Тут с мостика приказали поднять оба якоря. Еще двое матросов прошли на нос к лебедке, мимо успокоенных отдыхающих. И в этот момент с баржи раздался крик:

— Эй, на «Самсоне»! Погодь-ка сниматься!

Кричал безногий, приставив ко рту ладони, и вышло у него не хуже, чем в рупор.

Господин с театральным биноклем негодующе всплеснул руками:

— Они, должно быть, ума лишились!

— Ничего они не лишились… — пробормотал Агранцев.

Павел Романович проследил его взгляд — ротмистр разглядывал что-то на корме баржи, там, где мокрые тряпки были навешаны гуще всего. В этот момент из-за туч выглянуло солнце, и Дохтурову показалось, что за серыми полотнищами он различил какой-то массивный силуэт — тяжелый, хищный, приземистый.

Загрохотала цепь. Матросы не мешкали; похоже, бессмысленная баржа непонятным образом всем действовала на нервы.

— Погодь, сказано! — снова заорал одноногий.

Сцена получалась фантастической — немытый мужик с зачуханной баржи отдает приказы пароходу с немалой командой, не говоря уж о пассажирах, среди которых едва ли не треть составляли военные.

— Ишь, надрывается, — зло сказал кто-то из матросов. — Причесать бы из пулемета! Небось сейчас бы унялся.

— И то верно, — проговорил ротмистр. — Пулемет нам в самую пору.

Как в воду глядел.

Одноногий, видя, что усилия его безрезультатны, сунул руку за пазуху, извлек на свет немецкий армейский маузер и выпалил в воздух. По этому сигналу тряпки на корме вмиг упали, открыв полевое орудие, наведенное «Самсону» прямехонько в борт.

Кто-то ахнул.

— Ну вот и разгадка мизансцены, — удовлетворенно сказал ротмистр.

Людей возле орудия скрывал орудийный щиток, но под ним виднелись две пары босых ног. Что до самой пушки, то Дохтурову показалось, будто она с мрачным презрением глядит на пароход своим черным жерлом.

— На барже!.. — гаркнул было металлический голос с мостика и тут же умолк.

Группа пассажиров пришла в сильнейшее волнение.

— Ах, Боже мой! Что, если они сейчас выпалят? — спросила юная барышня с зонтиком.

Полковник промокнул лоб.

— Господин хорунжий! — приказал он. — Этих шутников предать в руки речной полиции! По прибытии в Харбин па-апрашу распорядиться!

Но адъютант у полковника оказался человеком практическим.

— Василий Антонович… господин полковник… — пробормотал он, глянув на пушку. — Право слово, лучше б вам на другой борт перейти. Да и mademoiselle Дроздовой там спокойнее будет.

— Прошу не указывать! Я намерен…

Но сообщить о своих намерениях полковник не успел.

Раздался пушечный выстрел. Потом над сопками по левому берегу поплыло белое облачко дыма.

— Шрапнель, — пояснил Агранцев. — Следующий могут нам в борт положить. Если матросы не оставят лебедок.

— Зачем? — спросил Павел Романович. — Времена флибустьеров канули в Лету.

— Посмотрим, — равнодушно отозвался Агранцев.

Павел Романович заметил, что ротмистр нет-нет да и взглянет в ту сторону, куда уплывали, теряясь в дымке, бледные воды Сунгари.

— Не понимаю! На барже пять человек. Может, кто-то прячется в надстройке? Допустим, всего десяток. Кто эти люди и что они могут?

— Это бандиты. И они могут пустить нас ко дну. Доктор, при всем уважении, хватит болтать. Тут каша заваривается.

Агранцев придвинулся к господину с биноклем:

— Позвольте-ка вашу оптику.

Господин, с лицом белее костюма, безмолвно повиновался.

Агранцев некоторое время разглядывал Сунгари ниже. Публика молчала, взгляды отдыхающих были прикованы к ротмистру, который без всяких к тому усилий сделался вдруг центром внимания.

— У лебедки! — крикнул Агранцев, отрываясь от бинокля. — Прекратить работу!

— Вашродь, что это вы раскомандовались? — спросил, выпрямляясь, матрос, недавно смущавший дам своими высказываниями. — У нас тут свое начальство имеется.

Вместо ответа Агранцев извлек из кармана браунинг:

— Я сказал: отставить!

Те молча попятились от шпиля.

— Господин офицер! Распоряжайтесь у себя в казарме! — прозвучал с мостика металлический голос. — Учтите: оружие имеется не только у вас!

Но сказано было как-то не слишком уверенно.

— Это хорошо, — ответил ротмистр. — Берите его и живо спускайтесь.

Агранцев повернулся к публике.

— Господа! Прошу немедленно разойтись по каютам.

Однако его словно не слышали. Напротив — многие придвинулись ближе. Очевидно, чтобы не упустить самое интересное.

Массивный полковник снял фуражку и снова нервически промокнул лоб:

— Как вы смеете распоряжаться в присутствии старшего по званию?

— Охотно предоставлю вам такую возможность.

— Не вижу необходимости вмешиваться в действия морского начальства.

— В таком случае отправляйтесь в каюту.

Тут загрохотали цепи — матросы вновь взялись за якорный шпиль.

Агранцев выстрелил дважды. Раздался пронзительный визг рикошета. Пули угодили в шпиль, но, понятное дело, причинить вреда не могли. Однако эта маленькая демонстрация возымела нужное действие — матросы отшатнулись, оставив лебедку.

Полковник в бешенстве повернулся к хорунжему:

— Арестовать!

Однако тот медлил.

«Очень правильно», — подумал Павел Романович.

Полковник сам принялся расстегивать кобуру.

— Тогда обоих… под суд!..

Агранцев ухватил его за руку, коротко замахнулся. Раздался звук смачной пощечины.

Какая-то старуха в старомодном лиловом платье испуганно вскрикнула.

Голова полковника качнулась назад. На правой щеке заалело пятно.

Молоденькая спутница полковника, напротив, смертельно побледнела. Закусила губу, глаза ее стали огромными. Потом она повернулась к хорунжему:

— Что ж вы стоите!

Тот шагнул вперед.

— Однако это действительно чересчур…

— Здесь гражданские лица. Мы под артиллерийским огнем. Вы офицер? Вот и займитесь делом! — Агранцев в упор смотрел на адъютанта. Под этим взглядом хорунжий быстро терял решимость.

Ротмистр повернулся к полковнику.

— Когда все закончится, я к вашим услугам. И… честь имею!

— Смотрите! — крикнул кто-то из пассажиров. — Ялик высвобождают!

И верно — на барже закипела работа. Мужик в солдатской рубахе и женщина откручивали веревку. Одноногий уже сидел в ялике. Следом, в компанию, прыгнул его приятель.

— Вдвоем. Значит, даму решили не утруждать… — прокомментировал Агранцев. — Господин хорунжий! На мостике должно быть оружие. Потрудитесь доставить.

Казачий офицер козырнул и кинулся исполнять. Полковник проводил его взглядом — и вдруг отвернулся, спрятав лицо в ладонях. Фуражка упала на палубу. Дохтуров увидел, как затряслись его плечи. Смотреть было тягостно.

— Сударыня, — сказал Агранцев. — Проводите вашего спутника. Ему здесь нечего делать.

Барышня с ненавистью посмотрела на ротмистра. Ничего не ответив, взяла полковника под руку, что-то прошептала, и они двинулись прочь.

Эта сцена возымела неожиданное действие: пассажиры малыми группами тоже стали расходиться. Однако не все.

— Слава Богу, — сказал Агранцев. — Вы не представляете, доктор, что такое шрапнель на ста саженях. Для артиллерии это — выстрел в упор.

— Не представляю, — согласился Дохтуров. — Признаться, я даже не знаю, что это за орудие.

— Новейшая трехдюймовая пушка. Десять выстрелов в минуту. Если возьмутся за дело как следует, нас просто сметут.

Вернулся хорунжий. Он принес три винтовки — две под мышкой, одну держал на весу. Должно быть, оттого, что эта винтовка была еще в заводской смазке. И все три — без штыков.

— Вот! Отдали, куда им деваться. Captain, с позволения сказать, свинья. Пьян в стельку. Шустовский коньячок, две бутылки. Любо-дорого. Вообразите, предлагал угоститься, канальская душа. Пожалуйте, — добавил он, протягивая Агранцеву револьвер. — Это — старшего помощника. А у командира нашего крейсера оружия вовсе нет.

— Аники-воины, — с неудовольствием заметил ротмистр. — Патроны?

— По пачке на винтовку, — ответил казачий офицер. — Стало быть, всего три. Ого! Вы только взгляните, как там стараются!

Освобожденный ялик ходко шел по реке. На веслах сидел тот мужик, что имел полный набор конечностей. А «Джон Сильвер» устроился на корме и, приставив ладонь ко лбу козырьком, в свою очередь разглядывал пароход.

Агранцев повернулся к Дохтурову.

— Павел Романович, — сказал он, — у вас есть возможность продемонстрировать искусство стрельбы, которым вы давеча похвалялись. Вы и вправду недурно стреляете? Очень уж у вас рука деликатная… Ну да ладно. Берите винтовку. И заодно револьвер господина помощника капитана. Неизвестно, как тут все обернется.

Хорунжий с сомнением посмотрел на штатского Дохтурова.

— Зачем? — спросил он. — Я сам неплохо стреляю из револьвера. Подождем, когда ялик подойдет ближе.

— И думать забудьте, — ответил Агранцев. — Ялик нам пока ни к чему.

— Чего ж вы хотите?

— Стреножить доморощенных артиллеристов. Давайте патроны. — Он повернулся к Павлу Романовичу. — Ну как, доктор, сумеете?

Хорунжий скептически оглядел Дохтурова, протянул винтовку.

— Держите.

То была мосинская винтовка казачьего образца, что легко определялось по отсутствию подременных антабок. Вместо них ложе и приклад тут были навылет просверлены. Павел Романович знал: казачьи винтовки пристреливались без штыков. А пехотные — только с примкнутым штыком. Если его снять, бой винтовки безнадежно сбивался.

— Примите патроны.

Павел Романович разломил пачку. Патроны нового образца: пуля остроконечная, с лакированной латунной гильзой.

Он откинул затвор и снарядил магазин.

Агранцев кивнул:

— Ваш — левый.

Павел Романович опустился на палубу и укрепил винтовку на леере. Выстрел предстоял не из трудных, однако все определялось тем, как винтовка пристреляна. Если бой точный — тогда тех, кто сейчас прятался на барже за орудийным щитком, можно лишь пожалеть.

Немногочисленные пассажиры умолкли.

— Не угодно ль бинокль? — спросил Агранцев.

— Нет.

Дохтуров и так превосходно видел цель. Две пары ног: одна — босоплясом, другая, левее — в обмотках и солдатских ботинках. Этот, скорее всего, наводчик и есть.

Павел Романович дослал патрон.

«То, что мне предстоит, отвратительно. Просто хуже некуда».

Удар трехлинейного калибра в голень на таком расстоянии размозжит кость в кисель. В полевом госпитале, возможно, помочь бы сумели. Но где тут полевой госпиталь? И кто станет этим вообще заниматься? Так что ноги злополучный артиллерист наверняка лишится. А скорее всего, вовсе помрет — если не от потери крови, так через «антонов огонь».

«Ничего, — подумал Павел Романович. — Сам и отремонтирую, если удастся…»

Слабое утешение. Дело врача — сращивать, а не дробить.

— Не тяните, — сквозь зубы проговорил Агранцев.

Дохтуров навел. Сто саженей — это выстрел прямой; в теории пуля ударит в точку прицеливания. Поправок на расстояние не требуется. Когда взгляд переместился вдаль, черная мушка в прорези целика, как всегда, стала размытой.

Пора. Он потянул спуск.

«Нет. К черту!»

И тут же — выстрел. Второй, третий.

Дохтуров замер. Недоуменно смотрел на винтовку.

Нет: выстрелы звучали сверху. Кто-то палил в белый свет как в копейку.

Павел Романович поднял голову — в окне ходовой рубки мотался капитан, подогретый шустовским снадобьем. В правой руке — револьвер, в левой — рупор мегафона.

— На б-барже! — металлически сказал капитан, поднеся к губам жестяной раструб. — Всем отдать кон-цы!.. — И снова прицелился.

— Мерзавец! — взревел Агранцев. — Господин хорунжий, уймите его!

Но казачий офицер не успел даже тронуться с места.

Дохтуров поднял недавно полученный от ротмистра наган и выстрелил сразу, не целясь. Капитанский револьвер полетел на палубу. Из рубки донесся крик.

— Нет, вы только взгляните! — воскликнул пассажир в пенсне.

Павел Романович приподнялся на локте. Брошенная ввиду неожиданного вмешательства винтовка лежала рядом, с нерастраченным боекомплектом. Но в ней теперь не было необходимости: оба «артиллериста» на барже со всех ног улепетывали от своего орудия, петляя, будто по ним вели беглый огонь гвардейские гренадеры.

Это бегство мгновенно и в корне изменило ситуацию. Теперь ялик оказался в пренеприятном положении: лишенный прикрытия, он сделался беззащитен.

«Джон Сильвер» это сразу уразумел. Потеря ноги никак не сказалась на его сообразительности. Он выпрямился во весь рост и обругал трусов на барже так изощренно, что матрос с «Самсона», не убоявшийся недавно выступить против Агранцева, уважительно крякнул.

Но даже самое искусное сквернословие не могло спасти ялик. И одноногий бандит это прекраснейшим образом понимал.

— Авдотья! — закричал он. — А ну-ка жахни!..

Баба в платке, стоявшая на носу, прыснула к пушке.

«А ведь и впрямь… — подумал Павел Романович. — Ведь сейчас она действительно… жахнет!»

Дальше события, и без того сменявшие друг друга стремительно, пустились в галоп.

Одноногий завопил что-то командно-тревожное, и баба понеслась со всех ног, мельтеша сбитыми пятками. А сам одноногий три раза пальнул в пароход. Где-то разбилось стекло.

Должно быть, «Джон Сильвер» стрелял ради острастки, дабы для своей Авдотьи выгадать время, но получилось некстати.

Хорунжий, словно очнувшись, рванул ремешок кобуры. И через секунду одноногий кувырнулся с ялика за борт — только деревяшка мелькнула.

Казачий офицер говорил правду: он и впрямь неплохо стрелял.

— Товарищ Стаценко-о! — разнесся над Сунгари отчаянный женский вопль. — Платон Игнатьич!..

Баба кинулась к борту баржи, и Дохтуров подумал, что она сейчас бросится в реку. Но этого не случилось. И баба, и бородатый мужик в ялике, сидевший на веслах, — оба замерли, вглядываясь в воду, словно надеялись, что «товарищ Стаценко» вопреки очевидному все-таки вынырнет на поверхность.

— Ого! — сказал ротмистр. — Да это совсем не бандиты. Это ведь красные.

— Стойте, — хорунжий вдруг напрягся. — Слышите?

Издалека, за излучиной Сунгари, раздавалось поспешное «чух-чух-чух», а над лесом тянулся размытый косматый дымок.

— Ах, черт! — выдохнул ротмистр. — Паровой катер. Так я и думал!

— Полагаете, сообщники? — спросил хорунжий.

— Какое там «полагаю»! Определенно. Это их основные силы.

«А ведь и верно, — подумал Павел Романович. — Двоим с ялика с нами не справиться, будь у них хоть батарея на барже. Да и не стали бы те стрелять по своим».

— Господин хорунжий! Принудите капитана немедленно дать ход!

Адъютант кинулся выполнять, но матросы сами, не дожидаясь команды, встали у шпиля и принялись выбирать цепь. Хорунжий тем временем одним махом взлетел по короткому трапу к рубке.

В этот момент раздался дробный грохочущий звук — словно десяток ковалей зачастили молотками по стальному листу. На рубке вдруг появилась цепочка круглых черных отверстий. Хорунжий, который стоял уже на последней ступеньке, вдруг надломился в спине — и навзничь полетел вниз. Тут же Дохтуров различил сухой треск, доносившийся со стороны катера. Глубоко сидевший в воде, он был уже в прямой видимости и шел прямо на «Самсона».

— Полундра! — завопили матросы. — Красные из пулемета стригут!

Все кинулись прочь. Впереди мелко семенила старуха в лиловом платье, с меловым лицом. За ней — господин в белом костюме. Он поравнялся с Дохтуровым, и в этот момент голова у господина внезапно будто взорвалась. Павел Романович ощутил на губах солоноватые брызги. Машинально провел рукой по лицу, глянул — ладонь была в красном.

— Лечь! — Ротмистр сбил Павла Романовича с ног и сам упал.

Несмотря на расстояние, пулемет работал уверенно. Чувствовалась опытная рука. За несколько секунд рубка «Самсона» совершенно преобразилась. Трудно даже представить, что кто-то мог в ней уцелеть.

— Кончено, — сказал Агранцев, не поднимая головы. — Вы, доктор, плавать умеете?

— Умею.

— Ну, тогда валяйте за борт.

— А вы?

— Я в каюту.

Раздался орудийный выстрел, и над пароходом пропел снаряд.

Дохтуров вскочил.

Всего в тридцати шагах был коридор, который вел к каютам. Дверь закрыта. Открыть ее — лишняя пара секунд.

Он бежал по палубе и мысленным взором будто со стороны видел свою незащищенную спину. Прекраснейшая мишень. Попасть в нее для хорошего пулеметчика — никакой сложности.

Сзади послышался топот. Ротмистр? А пулемет на катере пока молчит. Отчего он бездействует?

Дверь приближалась. Уж совсем рядом! И вдруг она начала раскрываться. Выглянуло чье-то лицо. Некий господин с кошачьими усиками надумал полюбопытничать — в самый неподходящий момент.

«Заслонил путь! Ни раньше, ни позже…» — успел подумать Дохтуров.

В этот момент раздался тяжкий удар, палуба под ногами выгнулась, и Павел Романович с размаху полетел куда-то вниз, в жаркую темноту.

 

Глава шестая

ПОЛИЦЕЙСКАЯ АТТЕСТАЦИЯ

С уверенностью можно сказать: сыскное управление полицейского департамента в Харбине немало приобрело в лице Мирона Михайловича Карвасарова. А начинал он в Санкт-Петербурге, еще при несравненном Путилине. Карьера складывалась неровно: в чине поручика из армии перевелся в полицию ввиду полной неперспективности дальнейшей службы в пехоте. Мыкался прикомандированным офицером, но вскоре в 1-й Адмиралтейской части открылась вакансия младшего помощника квартального надзирателя. А спустя всего два года улыбнулась фортуна, да как! — получил Мирон Михайлович место помощника пристава. И это недавний пехотный поручик! Теперь, казалось, дорога прямая — в приставы или, чем черт не шутит, даже и в полицмейстеры.

Карьеру можно считать удавшейся, думал Мирон Михайлович.

Но у судьбы имелись на Карвасарова свои виды.

Год спустя он получил неожиданное назначение в сыскную часть, старшим помощником делопроизводителя. В год жалованья семьсот пятьдесят рублей, да столовых четыреста, да еще двести пятьдесят квартирных. Худо ли? И чин по должности восьмого класса — коллежский асессор, сиречь капитан. Судьба-то судьба, да только на тот момент Мирон Михайлович считал, что и сам немало к своему повышению трудов приложил. (Справедливости ради надо отметить: рекомендацию Карвасарову дал пристав, и рекомендация эта послужила главной причиной быстрого продвижения недавнего армейского офицера. У пристава на то имелись собственные резоны — немолодой полицейский чиновник страшился соперничества со стороны помощника, не в меру ретивого. Вот и решил сплавить подальше.)

Да, высоко вознесся Мирон Михайлович над армейскими своими знакомцами. А почему? В службе усерден и с начальством ладить умеет. Правда, последнее при Путилине было без надобности. За другое ценил тот своих подчиненных. Ну что ж, Карвасаров и здесь не подкачал: в канцелярии сыскной части умному человеку тоже было где применить способности.

Мирон Михайлович по службе ведал особым секретным журналом, в коем отмечались все происшествия в имперской столице, а также составлял по ним всеподданнейшие записки и рапорты. Делопроизводитель такой рутиной не занимался, передоверил все старшему помощнику, а сам лишь подписывал да отсылал на утверждение. Вот и получилось, что Карвасаров, можно сказать, вкушал от неиссякаемого источника.

Едва составив очередное донесение, Мирон Михайлович обретенные сведения (в отличие от коллег по департаменту) из памяти не выбрасывал, а записывал для себя в специальном блокнотике — на всякий случай. Что, конечно, было строжайше запрещено. Однако он разработал особенный шифр, коим успешно пользовался. Само собой, всякую мелочь — вроде горничных, наглотавшихся мышьяку по причине нечаянной беременности, или смертоубийства в пьяных драках — он в свой блокнотик не допускал. Записывал дела тонкие, нередко таинственные, в которых проявлял особую заинтересованность градоначальник или даже — при мысли об этом у Мирона Михайловича сладко замирало сердце — кто-то из августейших особ! Дома, в наемной квартирке, оставшись один после многотрудного дня, Карвасаров любил поразмышлять над своими записями. Иногда это приводило к самым поразительным результатам.

Вот, к примеру, дело о похищении из Государственного Банка вклада отставного генерал-майора Волонина. Труднейшее дело! Но — выявили виновных. На некоторых сыскных пролился золотой дождь, в том числе на Мирона Михайловича. И недаром: его соображения (в тот момент лишь скромного помощника делопроизводителя) пришлись весьма кстати.

А ограбление Исаакиевского собора?

С иконы Спасителя, которую некогда держал в руках самодержец Петр Алексеевич, неизвестный вор святотатственной рукой отломал венчик, усыпанный бесценнейшими диамантами! Грабитель проник в собор без затей — расколотил окно. К слову сказать, среди широкой публики сперва никто не поверил в такое кощунство. Позднее решили, что это не может быть делом рук православного.

«Петербургский листок» прямо писал:

«Злодеев не остановили ни благоговейный ужас перед народной святыней, ни страх перед наказанием. Не хочется верить, что это сделали христиане. Скорее всего, это работа гастролирующих интернациональных воров — немцев или жидов, от которых даже наши жулики отворачиваются. Наш жулик в Бога верует, а у этих нет ни креста на шее, ни совести».

А что выяснилось? Кражу совершил некий Константский, православного вероисповедания, сын священника и даже потомственный почетный гражданин. В свое время служил в хоре Исаакиевского собора певчим, но был изгнан из-за любви к винопитию. Последнее время бражничал, озорничал и бранился с женой. Вот супруга-то и донесла на него. Сперва дьякону собора, а после — в полицию.

На том, вернее всего, дело бы и закончилось, потому как подобных доносов поступает без счета. Но этот попался на глаза Мирону Михайловичу. И всего за пять дней сыскная полиция обнаружила преступника и довела до признательных показаний.

В итоге Константский был лишен всех прав состояния и шесть лет провел на каторге, а Мирон Михайлович — пожалован чином титулярного советника и орденом Святого Станислава.

Одним словом, жизнь складывалась самым удачным образом. Бывшие друзья бешено завидовали. Новые знакомцы, из тех, кто чином пониже, источали медовое почтение. А и как иначе? Высоко взлетел бывший пехотный поручик. К тридцати пяти годам вышел Мирон Михайлович аж в надворные советники. В армейской жизни неслыханный кульбит — к такому-то возрасту уже подполковник!

Как раз после производства в новый чин, за распорядительность в раскрытии дела о подделке кредитных билетов, было объявлено Карвасарову Высочайшее благоволение. И перстень пожалован — с вензелевым изображением Августейшего Имени Его Величества.

Вот этот-то перстень и сгубил Карвасарова.

Семьи у Мирона Михайловича не имелось. С такой беспокойной службой какое супружество? Так, одна видимость. Но монахом, конечно, не жил. Бывали у него метрески знакомые, но это все так… баловство. Пития избегал, однако ж имелась у Карвасарова одна настоящая страсть. А именно — штосс.

К картам Мирон Михайлович прикипел еще с армейских времен. На полицейской службе в первые годы отстал — не до того было, но со временем игра стала совершенно необходимой составляющей жизни надворного советника Карвасарова. В ней он отдыхал душой от хлопотной и далеко не благонравной службы. Как-то раз сорвал небывалый куш. Играя понтером, загнув четыре угла, Мирон Михайлович выиграл сорок семь тысяч. С таким капиталом можно было и службу оставить. Но подобное безрассудство Карвасарову и в голову не пришло. Без службы? Немыслимо. Так же, как и без карт.

Прошел без малого год, выигрыш истаял, обратившись немалым долгом. Этот долг растравлял душу, мешая работать. Вернуть его можно было только игрой. Но где взять средства?

Вот тогда и пришла мысль заложить государев перстень. Надо признать — не самая удачная мысль. В итоге перстень переехал к ростовщику, и в тот же вечер Мирон Михайлович проигрался в пух, оставшись должен вдвое против прежнего. После такого unsuccess он решил стреляться. Однако сперва хлебнул ради храбрости (как оказалось — лишнего), да и заснул пьяным, оставив записку, которую обнаружила утром квартирная хозяйка.

Дело открылось. Получилось не благородно, а попросту глупо.

Начальство, чтоб не выносить сор из избы, долг Мирона Михайловича покрыло из казенных средств. Возможно, все бы и обошлось — выплатил бы со временем Карвасаров долг — если б не заложенный перстень. Этого ему не простили, и был злосчастный Мирон Михайлович сослан на Дальний Восток, в Маньчжурию.

Но поскольку дело свое знал он блестяще, то и в Харбине нашел куда приложить способности. Начальник департамента его ценил и далее радовался втайне, что судьба послала ему столь ценного работника.

По опыту зная, насколько важна хорошая канцелярия, Мирон Михайлович поставил секретарем некоего толкового юношу, замеченного среди курьеров и вознесенного за толковость и исполнительность. Величали того Касаткиным Поликарпом Ивановичем, но Карвасаров обыкновенно звал попросту — Поликушка.

К семнадцатому году Мирон Михайлович был произведен в полковники и назначен помощником начальника департамента, фактически получив в заведование сыскную полицию.

На службе он по издавна заведенной привычке появлялся к шести утра. К девяти успевал ознакомиться со списком происшествий за ночь, донесениями филеров и секретных агентов и продумать дела на предстоящий день.

Дела были разные по степени значимости — и для начальства, и для него лично. Но, пожалуй, более всего Мирона Михайловича занимала буйно расцветшая опийная торговля в Харбине. По его сведениям, имела она крепкую организацию и целую сеть агентов. Опий шел из Персии в Туркестан, далее попадал в Петроград, а оттуда, в тайниках литерных поездов и трансконтинентальных экспрессов, уходил в Харбин. Везли его роскошные и очень умелые дамы, умевшие быть полезными во всех отношениях, с деньгами не считавшиеся и потому до сих пор успешно ускользавшие от агентов сыскной полиции. За это Мирон Михайлович неоднократно выслушивал нарекания от начальства. Однако теперь вот свалилась на голову еще одна неприятность.

Нынешним утром, ровно в девять часов десять минут, после неизменной чашки зеленого чая с молоком натощак (весьма полезно от полноты фигуры), Мирон Михайлович вызвал к себе чиновника для поручений Грача и помощника его, полицейского надзирателя Вердарского.

В ожидании он встал из-за стола и прошелся по кабинету. Задержался возле дубовых книжных шкафов, в которых зеркальные стекла (по личному распоряжению Карвасарова) были заменены на обычные. Не любил Мирон Михайлович своего отражения. И зеркал избегал, отрешаясь от них, где только можно. Наверное, отражавшийся там усатый господин невысокого роста, с мясистым затылком, с колким взглядом маленьких голубых глазок, прятавшихся за стеклышками пенсне, не слишком соответствовал представлению Мирона Михайловича о благородной наружности.

Эта маленькая его слабость была превосходно известна всем в управлении, однако Карвасаров о том не догадывался. И, вероятно, весьма бы расстроился, узнай ненароком правду.

— О «Метрополе» слыхали? — спросил Мирон Михайлович, приступая к делу.

— Точно так-с, — ответил Грач. — Кошмар, вальпургиева ночь. А все эти петроградские якобинцы! Раньше такого быть не могло.

— Всяко бывало, — наставительно сказал Карвасаров. — Ты вот что: наведайся туда вместе с Петром Александровичем.

— Уже, — ответил Грач.

В свои сорок лет Грач сохранил подвижность и любопытство. Был толковым чиновником, опытным, исполнительным. Самым значительным недостатком его были приметные уши — два этаких розовых лаптя; они, казалось, касались щек и чуть не за версту семафорили. По этой причине карьера в наружной полиции не состоялась. Зато в сыскной замену Грачу было еще поискать.

— Заскочил по дороге на службу, — сказал он. — Доложу вам, пейзаж после битвы. Второй этаж как корова языком. От первого — только стены кирпичные. Молодцы из пожарной команды такое рвение проявили, что теперь и вовсе неясно, гостиница то была или конюшня. А что сокрушить не успели, то городовые затоптали с квартальным поручиком. Пристава-то не было на происшествии. Желудочным катаром мается…

— Знаю, — отмахнулся Карвасаров. — Тогда так: во-первых, брандмейстера навести. Пусть подсменных вызовет для опроса. И хозяина «Метрополя» сыскать, как там его… Голозадов Мартын Кириллович. Ну и фамилия, прости Господи. Врагу не пожелаешь… Ладно. Чтоб к полудню здесь был. Я с ним сам побеседую. Там у него китаец служил, Ли Мин. Этого тоже ко мне. Да, в донесении квартальный пишет, будто книга гостей погибла в огне. Это он определенно со слов китайца. Думаю, тот врет.

— Прошу прощения… — сказал Вердарский, до того помалкивавший. — А для чего ему лгать?

Он был совсем молодым полицейским и всего две недели назад служил чиновником стола приключений. Где и сидеть бы ему еще лет десять, если б не Карвасаров. Мирон Михайлович привечал разночинцев, особенно имевших университетский диплом. Сам он науку проходил на службе, но образованных людей ценил и старался продвигать, елико возможно.

— Это просто, — объяснил Грач. — Коли гостевой книги нет, постояльцев определить затруднительно. И доказать, кто там пропал, тоже. Получается, исков будет немного, а то и вовсе ни одного. А для хозяина такие иски — чистое разорение. Так что показывать книгу ему совершенно невыгодно.

— Кстати, кто его страхователь? — спросил Карвасаров.

— Общество «Бройль и сыновья».

— Вот-вот, и к ним загляни. Поинтересуйся, на какую сумму застраховался наш Голозадов. И кто у него поручителем. Словом, выдай полную аттестацию.

— Думаете, поджог? — Вердарский прищурился.

— Запросто, — беспечно проговорил Грач. — Я вам таких историй в свободную минуту расскажу — диву дадитесь.

— Свободных минут у вас не предвидится, — сказал Мирон Михайлович. — Список постояльцев нужен мне не позднее завтрашнего утра. Сейчас это главнее всего. Так что, господа, не задерживаю. Да, там будет еще один мой человек, но у него свое дело. Вы — сами по себе.

Когда Грач и Вердарский ушли, Карвасаров вызвал электрическим звонком дежурного и велел подать коляску. Бензиновых моторов Мирон Михайлович не любил, предпочитал ездить на конной паре. В коляску его впрягались два рысака — белый и вороной, так что смотрелся выезд очень эффектно. На таком в свое время сам Трепов ездил. Карвасаров наблюдал это двенадцатилетним мальчишкой, и выезд петербургского градоначальника произвел на него столь сильное впечатление, что, по прошествии лет, он в Харбине завел себе эту прекрасную пару.

В ожидании коляски Мирон Михайлович откинулся на спинку кресла. Задумался.

Справится Грач или нет? Если книга уцелела, он ее, безусловно, отыщет. Такой уж человек Грач. Другое дело, коли уже нет никакой книги. Тут придется изворачиваться. Сколько там погибло? Двадцать человек? Пятьдесят? А дело изволили взять на контроль его высокопревосходительство генерал Хорват. Так что хоть узлом завяжись, а дай результат. Впрочем, «давать результат» Мирону Михайловичу не впервой.

Постепенно мысли Карвасарова приняли иное направление. Конечно, пожар в гостинице — событие пренеприятное и шуму в городе немало наделало (надо будет непременно вечером просмотреть газеты), олиако все ж таки преходящее. Куда значимее и опаснее мрачная и зловещая туча, что нависла с северо-запада, со стороны еще совсем недавно великой империи. Страшная туча, набрякшая кровью, ощетинившаяся штыками дезертиров, пьяных матросов и заурядных каторжан-уголовников. Напитанная сволочью, что называет себя теперь властью. И не просто называет — эти колодники на самом деле, всерьез берут власть. По слухам, Нерчинск уже в их руках. В Чите еще держится Семин, но долго ли он сможет противостоять? Да и что — Семин? Казачий есаул. Попортят ему шкуру Советы, уйдет зализывать раны в полосу отчуждения. У него нет настоящей силы. Кто за ним? Японцы? Но от них России нечего ждать избавления. Или вот еще полюбовница есаула, Машка Шарабан, на всю Сибирь знаменитая. Это, что ли, сила? Гм, возможно, только в иной области.

А у кого эта сила имеется? У Хорвата? У нового начальника вооруженных сил дороги, черноморского адмирала Колчака?

Тут думы Мирона Михайловича прервал стук в дверь. Вошел дежурный.

— Коляска подана.

Карвасаров спустился, сел в экипаж и сказал кучеру:

— На Цветочную. Горелый «Метрополь» едем смотреть.

* * *

Влажную харбинскую жару чиновник сыскной полиции Грач переносил тяжело. Едва начиналось лето, он впадал в ипохондрию. Работалось в это время совсем не так, как зимой.

Выйдя из здания управления, Грач первым делом сказал своему спутнику:

— Вы какой чай предпочитаете, черный или местный, китайский?

Вердарский замялся.

— Я? Пожалуй, китайский.

— Вот как! Китайский! Нет, по мне ну его к бесу! Как говаривала моя тетушка, царствие ей небесное, лучше простой водицы испить, чем хлебать сироткины писи, — сказал Грач.

Вердарский посмотрел удивленно:

— А почему вы про чай спрашиваете? У нас ведь срочное дело.

— Дело-то у нас срочное, — ответил Грач, увлекая коллегу вниз по Большому проспекту. — Да только не будем слишком уж торопиться. Festina lente, или «Поспешай медленно», как говаривали латиняне. Слыхали?

— Приходилось.

— Ах да, вы ж у нас университетский значок имеете. Пардон, пардон.

Спустя четверть часа оба чиновника сидели в чистой половине трактира «Муравей», который самым выгодным образом расположился в двух шагах от вокзальной площади. Публика была пестрая; в черной части собрались все больше ваньки да ломовые извозчики. Оттуда слышались скрип сапог, звон стаканов да усталая брань. В белой — письмоводители из Управления дороги, несколько служащих с телеграфа, еще какая-то чиновная мелочь.

Устроились возле окна. Вердарский озирался с некоторым смущением.

— Осваивайтесь, — сказал Грач. — Не приходилось прежде бывать?

— Нет.

— Ничего, привыкнете. Шумно, конечно, и пахнет порой оскорбительно. Однако кормят неплохо. Можно отобедать за семь гривен всего. А в «Одеоне», к примеру, с вас три целковых слупят и не поморщатся!

Подлетел половой, бухнул на стол два белых чайника с носиками в оловянной оправе. Один маленький, другой побольше. Принял заказ и умчался.

Грач взял чайник и, звеня цепочкой на крышке, принялся ополаскивать стаканы над миской, наставительно говоря:

— Маленький — для заварки. Большой — для кипятку. В столе приключений такие небось не встречались?

Подтрунивание над прежним местом службы младшего коллеги стали для Грача бесплатным развлечением. Впрочем, он не злоупотреблял, и шутки его не были злыми.

Напившись чаю (отчего его немедленно прошиб пот, а уши стали походить на раскаленные докрасна сковородки), Грач облегченно сказал:

— Славно. Теперь перекусим. А там и побеседовать можно.

— Да не рановато ли будет?

— В самый раз. А пока вот что…

Грач откинул полу своего статского сюртука и вытащил откуда-то из-за спины небольшой черный пистолет со скошенной рукоятью.

— Это «намбу», японская машинка, — сказал Грач. — Трофей. Не браунинг, конечно, однако ходить нашему брату без оружия теперь не с руки. Так что бери, владей. Практикуйся. Я тебе запасную обойму выдам. Ты стрелял прежде?

— Немного… Я ратник запаса.

— Ну, уж коли ратник, сам Бог велел. Держи.

В ближайший час Петр Александрович Вердарский ознакомился с гастрономией «Муравья» (надо признать, действительно неплохой), а также открыл много нового из приемов полицейского сыска — внутренне страшась, что не только не сможет применить все это на практике, но и запомнить попросту. Вдобавок смущала непривычная тяжесть пистолета во внутреннем кармане мундира. Этот мундир был его гордостью: с иголочки, петлицы с серебряным шитьем любовно протерты уксусом, а форменные пуговицы начищены толченым мелом.

— В нашем деле главное — полюбить человека, — говорил Грач. — Полюбишь, так он тебе сам все расскажет.

— А как же его полюбить? За что?

— Это, брат, штука. Приходит с опытом. А не придет — просись в отставку к чертям, все одно толку не будет.

Видя, что Вердарский окончательно стушевался, Грач хмыкнул в усы, промокнул поредевшую макушку и сказал, вновь переходя на «вы»:

— Не робейте, коллега. У вас будет задание не из сложных. Надобно опросить прислугу этого «Метрополя». С адресами вам квартальный поможет, он теперь как раз на пожарище. Узнаете, кто проживал, снимите описания, особые приметы, имена-отчества. Покрутитесь там, послушайте. Наверняка полно любопытных, они любят меж собой выхвалиться.

— А может, вместе, Илья Иванович? — робко предложил Вердарский.

— Ни-ни! Времени нет. Себе я дело потруднее оставил — пущусь по китайской линии.

— Это как? — опешил недавний чиновник стола приключений.

— Помните, что давеча говорил господин Карвасаров? О китайце в «Метрополе»?

— Конечно.

— Вот этим я и займусь. Да, и вот еще: будьте добры, не носите форменный сюртук на службу. Особенно со столь блистательными пуговицами. Вы ведь не надеетесь, что мазурики станут во фрунт и примутся честь отдавать? Ну то-то.

* * *

Пахло на пожарище просто ужасно. Обгорелый кирпич первого этажа раскрошился, точно зубы постаревшего каннибала. Пространство вокруг сплошь усеяно мелким мусором, из которого тут и там поднимались мутные султанчики дыма.

Поодаль стояла коляска, запряженная парой. Возле нее — трое незнакомых господ, один в военном мундире с адъютантским аксельбантом и двое в штатском. На их лицах читалась скука. Неподалеку, на почтительном расстоянии, с ноги на ногу переминался квартальный.

Еще один господин, в черной пиджачной паре и в котелке, бродил по пепелищу, присматриваясь к залитым водой обломкам. Сзади, вздымая сапогами пыльные вихри, топали двое городовых. Они делали вид, будто тоже ищут нечто весьма важное, но получалось у них не очень.

«Должно быть, это и есть тот самый хозяин гостиницы, господин Голозадов, о котором Карвасаров предупреждал, — подумал Вердарский. — Подойти? Или не подходить?»

Он решительно не знал, что положено в таких случаях. Потом решил: будет сохранять инкогнито. В целях эффективности следствия.

Пока Вердарский размышлял, позади завели разговор две молодые бабы:

— А людёв тут сгорело — тьма! — говорила одна. — Бабка Маканья сказывала, огненный андел их поразил. Пламенным мечом, значит…

— Дура твоя Маканья, — отвечала вторая. — Мне Антип объяснил: из-за лестричества все. Побегло лестричество не в ту сторону, и все дела. А ты заладила — андел, андел!

«Электричество. Огненный ангел…» — шевеля губами, запоминал Вердарский. Записную книжку он вынимать не рискнул.

Пофланировав еще полчаса, он узнал массу поразительных фактов и версий случившегося. Утверждали, будто здесь был секретный штаб японских (и германских) шпионов; что злосчастный «Метрополь» являл собой тайный притон содомского греха, что здесь собирались огнепоклонники китайского бога Будды, которые себя сами спалили в надежде воскреснуть в облике волшебных птиц с человечьими головами; что здесь орудовала жидовская шайка похитителей младенцев. Те, дескать, и подожгли дом, заметая следы.

За последнюю версию ратовал козлобородый мужичок в ветхой поддевке. Вокруг него собралась гурьба праздных зевак. Козлобородый старался вовсю:

— Истинно так! А который за главного, кричит: «Втикайте! Втикайте!» Тута и экипаж подкатил. Сиганули они — и нетути! А на кострище я вона чего нашел. — Мужичонка выставил вперед ладонь для всеобщего обозрения, на которой лежала плоская деревянная коробчонка.

И как уцелела только, подумал Вердарский.

Мужичонка будто подслушал:

— Она в подвал завалилась, — пояснил козлобородый. — Там и нашел.

Он встряхнул коробочку — и выскочили с боков две тоненьких закопченных иголки. Но не железные, а тоже из дерева.

— Ух ты! — закудахтали вокруг. — Никак бонба!

— Не… — Мужичонка спрятал коробочку в карман пиджака. — Игрушка. Жидовская. Дитев, значит, приманивать. Я ее помыл, теперь своим подарю.

То ли из-за диковинной забавы, то ли еще по какой причине, а только Вердарский вдруг подумал, что мужичок может быть интересен для следствия.

Когда тот, утомившись от собственной болтовни, спрятал коробку и заковылял прочь, Вердарский двинулся следом. Едва свернули за угол, он прибавил шагу и быстро догнал информированного филистера.

— Сударь, позвольте вас на минутку!

Тот остановился как вкопанный, испуганно моргая.

— Сыскная полиция, — внушительно сказал Вердарский. — Необходимо поговорить.

Мужичок вздрогнул и втянул голову в плечи.

— Я что… — забормотал он, — я ничего, мы тута не местные…

Вердарский мгновенно почувствовал прилив уверенности и строго спросил:

— Ты вот о жидах рассказывал, что с пожара на коляске укатили. Какие они из себя? Можешь их описать?

— Какие, какие… Обыкновенные… Жиды, они жиды и есть.

— Ну, как были одеты, как выглядели?

— Да не знаю я, барин! Ничегошеньки не ведаю! Отпустите душу на покаяние!

— А чего ж ты болтал? За это знаешь, что тебе будет?..

Определить, какая именно кара положена за праздное пустословие, Вердарский затруднился и потому сказал:

— Пойдем-ка, братец, в участок!

Мужичонка скособочился и зачастил плаксиво:

— Барин, барин, ну на шо ж я вам сдался? Тут вона сколько лихих людей развелось! А я ни сном ни духом… детки у меня… помилосердствуйте!..

Вердарский кашлянул.

— Кх-м. Ладно. Здесь отвечай. Что за людей ты видел?

— Жиды.

— Точно? Уверен?

— Никак нет, барин, — ответил козлобородый.

— Как же тебя понимать, братец?.. — растерялся Вердарский. — Кто ж это был?

— Може, жиды. Може, ляхи. Да кака разница? Все одно не люблю я их, жидов-то.

Дело зашло в тупик.

Вердарский спросил на всякий случай адрес мужичка (тот, конечно, запросто мог соврать) и пошел обратно к сгоревшему «Метрополю». К этому времени господа в коляске уже отбыли, а вместе с ним исчез и человек в котелке. Остался только квартальный, злой от жары и удушливой вони. Говорил он неохотно, покрикивал на городовых с лопатами. Впрочем, у квартального удалось разузнать адреса поломойки и мальчишки-посыльного.

— А что ж они ищут? Уж не гостевую ли книгу? — поинтересовался Вердарский, убирая записную книжку.

Квартальный совсем непочтительно сплюнул.

— Да будь неладна она, эта книга! Столько из-за нее хлопот! Разве тут что могло уцелеть? Я так и сказал Мирону Михайловичу — нету, ваше высокоблагородие, книги той гостевой. Сгорела.

— А разве господин Карвасаров приезжал? — оживился Вердарский.

— Да только что. Прикатил, посмотрел и уехал. И наказал вдобавок ящик искать.

— Что за ящик?

— Этот проклятущий Голозадов показал, что списки с гостевой книги хранил в несгораемом ящике. Внизу, в кабинете. Ящик маленький, две ладони длиной. Поскупился, видать, на большой-то.

— А что за списки? — неуверенно спросил Вердарский, мучительно переживая за свою неопытность.

Квартальный поглядел снисходительно.

— Для фискального ведомства.

— Неужели они могли уцелеть? В таком-то пожаре?!

— Вот и я думаю, что не могли, — сказал квартальный, — да только у начальства своя голова. Ищи, говорят, Вернидубов, хоть зубами грызи головешки, да только тот ящик сыщи. На то, дескать, тебе и должность дана.

— Ну хоть хозяина нашли, — заметил Вердарский. — Это уже хорошо.

Квартальный покраснел.

— Найти-то нашли, — сказал он, — но тут же и потеряли. Мои орлы его аккурат сразу после пожара тепленького из постели взяли. Сняли показания, все чин по чину. И отпустили потом восвояси. А он взял да сгинул.

— Исчез?!

Квартальный кивнул:

— Как в воду канул. Тут уж моя вина. Недоглядел.

Вердарский ничего не ответил, мрачно посмотрел на квартального и отправился снимать показания с рассыльного и поломойки.

* * *

Прежде чем пуститься по «китайской линии», Грач прогулялся мимо сгоревшей гостиницы. Но сделал это в некотором смысле инкогнито, на пепелище не смотрел, шел по противоположной стороне и вид имел самый индифферентный. Чуть далее, ближе к Глиняной улице, примостилась на первом этаже краснокирпичного дома китайская лавка. Набор самый обычный: жемчужный фарфор, смешные раскосые статуэтки да лаковые картинки с непонятными закорючками. На звук шагов вышел хозяин, пожилой пузатый китаец. Увидев Грача, немного поник и словно стал меньше ростом. Грач о чем-то недолго переговорил с ним, ничего не купил и пошел из лавки на улицу, мурлыкая под нос нечто весьма легкомысленное. Был он сейчас похож на игрока на бегах, которому перед решающим заездом сообщили номер, который придет к финишу первым.

А китаец печально посмотрел ему вслед, вздохнул, потом запер лавку на замок. То ли почувствовал себя плохо, то ли работать ему расхотелось — неведомо.

Грач между тем направился в район Нового города. По дороге (весьма неблизкой) настроение у него постепенно ухудшилось. Он перестал мурлыкать и все больше вздыхал. Даже несколько раз останавливался — передохнуть.

Что ни говори, а охотиться на мазуриков — все-таки занятие для молодых. Даже если за спиной опыт, хватка и волчье чутье. Только никакое чутье не в помощь, когда ноги гудят от жары и усталости, а все мысли — о тазике с холодной водой, чтоб сунуть в них раскаленные стопы, словно посыпанные горячим песком.

И какой с того вывод? А очень простой: коль за столько лет не вышел в начальники, пора уж и честь знать.

С этими невеселыми мыслями Грач свернул в Подъездной переулок. Здесь ощущалась близость мощного железнодорожного узла: сопели паровозы, забиравшие воду, из мастерских разлетался зазвонистый стальной перестук. В воздухе висела тончайшая угольная пыль. Пахло машинным маслом и жарким металлом.

Переулок уходил под гору. Цепляясь носками за крупный булыжник, Грач прошел переулок почти до конца и добрался до кирпичного двухэтажного дома, покрытого с фасада серой облупившейся штукатуркой. Справа, с торцевой части, была устроена неприметная, наглухо закрытая дверь, которая вела в полуподвал.

Грач возле двери задерживаться не стал и прогулялся до угла. Здесь, возле водосточной трубы, он присел на корточки и сделал вид, будто затягивает некстати ослабевший шнурок на ботинке. Левая рука его неприметно скользнула в зев водостока, нащупала внутри тонкий шнурок, совершенно незаметный снаружи. Грач дернул его несколько раз в хитрой последовательности: один-два-два-один-три. Выпрямился и зашагал к непримечательной двери.

Теперь ее створка оказалась чуть-чуть приоткрытой. Толкнув, Грач спустился по каменной лестнице вниз. Здесь была еще одна дверь, стальная, в толстых шляпках заклепок. Раньше этой двери не было.

«Словно на броненосце», — усмехнулся про себя Грач.

С усилием он провернул на петлях металлический лист. Открылась темная комната, освещенная единственной масляной лампой, подвешенной в углу на стене. Мебели не имелось; пол застилали циновки.

Едва дверь затворилась, от стен отлепились две беззвучные тени. Они приблизились — двое молодых и крепких китайцев, с косами, в черных куртках, такого же цвета штанах.

Грач остановился.

— Господин Чен у себя?

Китаец, что казался постарше, внимательно рассматривал гостя.

— Хозяина ждет, — сказал он.

— Веди.

Китайцы поклонились и жестами пригласили следовать. Выстроились таким порядком: тот, что моложе, впереди, за ним Грач, а замыкал шествие китаец постарше.

Прошли длинным и темным коридором, по обе стороны которого располагались помещения без дверей. В глубине, на грязных циновках, вповалку лежали десятки тел. Слышались приглушенные возгласы, шепот, бормотание — бессвязное, как лепет умалишенного. Воздух был пропитан тошнотно-сладким привкусом опия.

Подошли к комнате, замыкавшей коридор. Один из китайцев почтительно постучал и только потом распахнул дверь.

Грач шагнул внутрь. Комната была обставлена почти по европейскому образцу. За большим столом, напротив входа, сидел толстый китаец с лоснящимися щеками и косыми щелями глаз — узкими, как бритвенные порезы.

— Здравствуй, Чен, — сказал Грач, переступив порог. — Я тут мимо шел. Дай, думаю, навещу знакомца.

Китаец поклонился, не вставая. С непроницаемым лицом он разглядывал незваного гостя. Пауза затягивалась.

— Добрый день, — сказал наконец китаец. — Дорогой гость спешит? Или мы сможем воздать должное искусству моего нового повара, несравненного Ю Фаня?

Говорил он на удивление чисто.

— Непременно сможем, — ответил Грач, присаживаясь к столу без приглашения. — Уф, жарко у тебя тут.

Чен что-то коротко сказал своим стражам, и те вышли. Старший перед уходом окинул Грача быстрым внимательным взглядом.

— Как идут дела? — спросил Грач.

Китаец покачал головой.

— Дела не хороши, — сказал он. — Моя работа в убыток. Но я не жалуюсь. Я помогаю несчастным. Надеюсь, в старости меня не оставят без пригоршни риса.

Грач сочувственно покивал.

— Да, жизнь становится тяжелее, — сказал он. — Ах, куда подевались золотые денечки!

— Неужели в полиции стали плохо платить? — удивленно спросил китаец. — А мне говорили, будто простой конторщик у вас получает в год тысячу двести рублей.

— Чен, у нас нету конторщиков. У нас письмоводители. Впрочем, один черт. Но тысяча двести сейчас — не то что раньше. Нет, братец, совсем не то. Помнишь, хлеб стоил четыре копейки за фунт? А драповую шинель можно было построить всего за двадцать пять целковых! Эх, что я говорю!.. Да за пустую бутылку в деревне давали жирную курицу!

— Помню, — отозвался китаец. — Но парикмахер за работу брал два рубля золотом.

— Это верно, — согласился Грач. — Поэтому я всегда брился сам.

Дверь отворилась, и вошел пожилой китаец. С видимым трудом он нес широкую доску, уставленную дымящимися плошками, из-под крышек которых истекал восхитительно-ароматный пар.

— Твой Ю Фань просто кудесник, — сказал Грач. — Кстати, а куда подевался прежний повар?

— Ли Синь ушел от меня, — грустно сказал Чен. — Теперь он живет в большом доме, где много веселых женщин.

— Это где ж такой?

— В Модягоу.

— А! Заведение мадам Дорис! Понимаю. Значит, твой Ли Синь — любитель общительных дамочек. Вот уж никогда б не сказал. Занятно.

— Ли Синь пошел туда не из-за женщин.

— Вот как! А ради кого?

— Он пошел к мужчинам.

Тут уж Грач искренне удивился.

— Быть не может! — воскликнул он. — Я помню его. Ведь он старик!

Чен грустно улыбнулся.

— Мой гость неправильно меня понял, — с достоинством ответил он. — В заведение мадам Дорис ходят мужчины, которые любят хорошую китайскую кухню. А Ли Синь — очень хороший повар.

— Да как же он туда попал?

— За него попросили.

— Кто?

— Доктор, который служит у мадам Дорис. Этот доктор тоже любит хорошую китайскую кухню.

Грач повертел головой.

— Хм, доктор… Кстати, как его имя?..

Китаец немного помедлил с ответом.

— Его зовут доктор Тетов.

— Тетов? — переспросил Грач. — Может, ты ошибаешься?

— Может быть, — согласился китаец. — Я думаю, его зовут Дитов. Нет, вот так: доктор Детов.

Грач вздохнул.

— А как же он узнал о твоем поваре?

— Доктор тоже любит хорошую китайскую кухню, — осторожно ответил Чен.

— Понятно. — Грач усмехнулся. — Значит, сей эскулап тоже посещал твой вертеп. И так возлюбил стряпню Ли Синя, что не захотел с ним разлучаться. Но как же ты согласился?

— Я добрый человек. Если меня хорошо просят, я редко отказываю. А Ли Синь просил очень хорошо.

— Да, Чен. — Грач засмеялся. — Ты сама сердечность. Мне порой кажется, что ты занят не своим делом. Не податься ль тебе в монахи?

— В монастырях живут жадные дураки, — спокойно сказал китаец, наблюдая, как повар расставляет блюда на столе перед ним. — Эти дураки только делают вид, будто ищут в нищете просветления. На самом деле от просветления они дальше других.

— Почему? — равнодушно спросил Грач.

— В своей нищете монахи все равно думают о богатстве. Больше ни о чем. Недаром говорят: не смотри на лицо монаха, а смотри на лицо Будды.

— А чьи лица видишь ты? Тех, кто валяется на циновках в этом твоем притоне?

В глазах китайца промелькнула черная вспышка. Он махнул рукой, и повар с поклоном выкатился в коридор.

— Люди, которых ты видел, живут плохо, — сказал он. — Но я помогаю им забыть о своих бедах. На время. Поэтому я занимаюсь очень полезным делом. Разве не так?

— Да, — легко согласился Грач. — Ты действительно очень полезный человек. И будешь еще полезнее, если покажешь, наконец, что состряпал твой несравненный повар.

Чен улыбнулся и принялся перечислять:

— Вот лебединые крылья. Вот гнезда морской крачки. Горб верблюда с «серебряными ушками»… — говорил он, и пальцы его любовно касались глиняных судков.

— Однако! Твой повар угодил бы самому императору. А это? — Грач показал на отдельно стоящее блюдо, где в желто-коричневом соусе плавало нечто совершенно трансцендентное, украшенное кожурой лимона и лепестками хризантем.

— О! Это у нас называется «Битва дракона с тигром». Лесной полоз запечен в дикой пятнистой кошке. У змеи сперва вырезают кости и желчный пузырь, а кошку… как это?..

— Свежуют, — подсказал Грач.

— Да. Потом долго тушат в особом соусе, рецепт которого Ю Фань не скажет никому. Даже под пыткой.

— Ну, под пыткой-то, надо полагать, скажет, — заметил Грач, на которого описание блюда не произвело никакого впечатления. — Впрочем, мне все равно. У меня нет своего повара.

И принялся накладывать себе куски двузубой деревянной вилкой.

* * *

Только далеко за полдень, когда солнце, словно утомившись, укрылось лохматым облаком, Вердарский покончил с опросом поломойки и рассыльного. Оба жили у черта на рогах: одна — в районе Пристани, другой — вовсе на левом берегу, в Затоне. И оба нисколько не продвинули следствия.

Были они неграмотными, и в обиходе фамилиями постояльцев не интересовались. Гостей сплошь именовали «барами» и разбирали только по возрасту, телосложению и принадлежности к мужскому или женскому полу. А при более тонких расспросах получилась и вовсе чепуха.

Рассыльный, золотушного вида мальчишка лет одиннадцати, лишь плаксиво гримасничал и божился, что отродясь ничего не крал.

С поломойкой вышло иначе, но все равно нескладно.

Толстая молодуха с плоским конопатым лицом на все расспросы отвечала глупым хихиканьем, то и дело поглядывая на лоб Вердарского. А потом вдруг не к месту заявила, что к ней «сам Аркадий Христофорович ходют чай пить, и оченно бывают довольны».

— Кто это? — не понял Вердарский.

Выяснилось: Аркадий Христофорович — околоточный надзиратель и большой любитель чая с ежевичным вареньем. Настолько большой, что наведывается через день, будто по расписанию. И даже пару раз катал молодуху на коляске (надо полагать, в благодарность за приятственное времяпровождение).

Рассказывая о коляске околоточного, молодуха весьма откровенно рассматривала стоявшего перед ней полицейского. А потом бесстыже дала соскользнуть с плеча платку, наброшенному на голые плечи.

Надо признаться, в этот момент Вердарский почувствовал некое сладкое томление в организме. Он и сам бы теперь с удовольствием отведал здешнего ежевичного чаю. Но тут же представил себе, как молодуха после рассказывает своему покровителю:

— А ентот, из сыскной, ну такой душка!.. — и поспешил распрощаться с весноватой фавориткой околоточного надзирателя.

В общем, время было истрачено, а толку — никакого.

Вердарский достал часы, глянул. Стрелки показывали четверть четвертого. Пожалуй, пора возвращаться в управление, писать рапорт о прошедшем дне. Проведенном, надо признать, совершенно бездарно.

Может, и Грач уже там, подумал с надеждой Вердарский. Хоть посоветоваться…

Мыслишка эта была не слишком приглядной — получалось, что Вердарский намеревается прятаться за спину старшего. Да, некрасиво. Нахмурясь, полицейский чиновник зашагал быстрее. Чтобы срезать путь, свернул на узкую, в выбоинах, Кривоколенную, которая с лихвой оправдывала наименование.

Кривоколенная вывела к извозчичьей бирже. Здесь пахло навозом, кожей и дешевым табачным дымом. Над площадью висела неизбывная ленивая брань.

«А околоточный-то небось свою молодуху на служебной пролетке катал», — подумалось вдруг.

Эта мысль вызвала к жизни другую, имеющую непосредственное отношение к сегодняшним делам, и Вердарский остановился, словно боялся спугнуть. Только поразмыслить ему не дали.

— Куда ехать-то, барин? — крикнул лихач с пролетки на дутых резиновых шинах. — Недорого возьму.

— Мне тут близко… спасибо… — бормотал Вердарский, торопясь миновать биржевую площадь.

— Эй, барин! Садись, отвезу! Хоть на вокзал, хоть в Модяговку! — снова кричал докучливый возница. Он цокнул языком, и коляска покатила следом за Вердарским. — Ежели в Модяговку, так скидка положена!

Извозчики словно только того и ждали. Принялись хохотать, хлопая себя по ляжкам. Нехорошо так смеялись, насмешничали:

— Да куды ему! У него и на конфекты не хватит!

— А на кой такому конфекты? Его самого в салоп обрядить — вот и цыпа-ляля получится! Почище Любки-блохи!

Надо было остановиться и дать укорот обормотам, пригрозить как следует. Однако Вердарский окончательно сконфузился и, наклонив голову, припустил едва не бегом, не разбирая дороги. И с ходу уткнулся макушкой во что-то мягкое. Это «нечто» охнуло и сказало:

— Вот курья башка!..

Вердарский выпрямился. Перед ним стоял молодой человек замечательной внешности. В черной бархатной жилетке поверх багряной шелковой рубахи навыпуск, в отутюженных брюках, тщательно заправленных в русские сапоги, которые сияли черным антрацитовым пламенем. На голове — новый картуз с лаковым козырьком. Черные усики расчесаны и напомажены. Словом, молодой человек словно с картинки сошел — был он весь масляно-лаковый, точно детский петушок из жженого сахара.

Окажись здесь Грач, он бы мигом определил род занятий этого красавца, но Вердарский не имел нужного опыта.

— Простите сударь, — сказал он стеснительно. — Я вас, должно быть, ушиб.

— Пустяки, — ответил лаковый, ощупывая Вердарского взглядом. — А вы что тут делать изволите? По какой надобности?

— Случайно. Я не знал, хотел побыстрее. Я тут редко бываю.

— Оно и видно, — сказал лаковый, перемещаясь взором по сюртуку своего визави. — От незнания чего не бывает. Только вот ведь какое дело: за промашки-то свои платить приходится.

— Сударь… — пробормотал Вердарский, отшатываясь. — Я государственный служащий…

— А это нам неважно, — вкрадчиво говорил лаковый, подступая. — Хоть вы мандарин китайский, а будьте любезны…

С этими словами он с силой толкнул чиновника в грудь. Тот отлетел назад и наверняка бы упал, если б не лихаческая коляска, стоявшая позади. Вердарский ударился о нее спиной и затылком. В голове тонко зазвенело, а страх разом вдруг улетучился.

Вердарский вытянул из внутреннего кармана японский пистолет и мигом навел на лакового.

— Я вас сейчас застрелю! — тонко воскликнул Вердарский. — Обязательно! И не вздумайте даже бежать!..

— Чего ж мне бегать-то? — спросил лаковый, заинтересованно глядя на пистолет. — Чай не оголец какой. А вы что ж, эту штуку с японской войны хранить изволите?

— Нет, — сквозь зубы ответил Вердарский и добавил: — Я из сыскной полиции. — Он обернулся к лихачу на козлах. — А ну, давай за городовым! Живо!

— Эва, — ответил тот. — Откель его взять-то? Игнат Спиридоныч аккурат отобедали, теперь почивают. Часа через два — дело другое. А сейчас — ни-ни. Не взыскуйте, барин.

Ужас как не хотелось Вердарскому отпускать лакового поганца, однако что делать? Не ждать же, пока выспится городовой Игнат, сын Спиридона!

Полицейский чиновник почувствовал, что в душе его растет лютая ненависть ко всему околоточно-городовому племени.

— Вот что, — процедил он, показывая пистолетом на своего обидчика. — Дождешься городового и доложишь, что я велел тебя к приставу отвести.

— Да за что ж, господин хороший?

— Сам знаешь. А я после проверю. И если что…

Вердарский переложил пистолет в левую руку, а правым кулаком погрозил лаковому.

Тот, наглец, вдруг засмеялся.

— Вы, должно быть, на службе недавно. В управление поспешаете? Ну, Мирону Михайловичу поклон от меня. А пристава я, воля ваша, беспокоить не стану. Больной человек, желудком мается. Не по-людски будет его тревожить. Да и зачем? Вы ошиблись, я обознался. Квиты-с.

Вердарский вздохнул, соображая, как лучше ответить. Однако лаковый вдруг, мазнув взглядом по лицу полицейского надзирателя, спросил:

— Уж не о пожаре ль дело расследуете?

— О пожаре… — удивленно ответил Вердарский. — А вы почему знаете?

— Мне ли не знать! Мирон Михайлович, он это любит. Как чего посложнее — так, с позволенья сказать, мордой — хрясь! Чтоб, значит, человек сам разбирался. Да-с, метод, скажу я вам. Вот помню, году в десятом… Впрочем, неважно. Не мое это дело. А вам, значит, погорелый «Метрополь» достался? Не позавидую.

— А вы сами-то кто будете? — спросил Вердарский, не слишком разобравшись в несколько путаной речи лакового.

— Егор Чимша, Мирона Михайловича старинный знакомец. — Лаковый сдернул картуз и шутовски поклонился.

И тут Вердарский догадался.

— Так вы… из наших?.. — прошептал он.

Чиновник слышал не раз, что у жандармских и полицейских чинов имеются свои секретные агенты, в миру совершенно неотличимые от обывателей. Да они и есть обыватели, только жизнь их, некоторым образом, двойная. И, вероятно, очень опасная.

Лаковый с достоинством кивнул.

Теперь Вердарский смотрел на Егора Чимшу с уважением.

— Простите. Тут явное недоразумение.

Он спрятал свой японский револьвер, пригладил ладонью волосы и глянул на часы. Оказалось, что поход через Кривоколенную похитил без малого сорок минут. Вот тебе и срезал дорогу!

— Торопитесь? — спросил лаковый, вглядываясь в лицо полицейского. — Так это не беда. Это я мигом улажу.

Он повернулся к лихачу, который все еще сидел неподалеку в свой пролетке с дутыми шинами.

— Давай-ка, Еремка, отвези барина в жандармское.

Лицо у Еремки сморщилось, точно укусил он совсем зеленое яблоко.

— Была охота! Вон, в Коммерческом скоро закончат, как раз седоки появятся. А я тут зазря надрывайся? Не согласный! Нету, значит, моего интересу!

— Будет тебе интерес, — пообещал лаковый.

Вердарский слушал этот разговор со смешанным чувством. Конечно, правильнее всего было бы сесть в пролетку и с самым независимым видом сунуть лихачу-выжиге полтора рубля (или они уже по два берут?). Однако это бы стало непростительным расточительством, позволить себе которое Вердарский не мог. Но… Все-таки было б неплохо этаким фертом подкатить к управлению на лихаче! Признаться, совсем неплохо. Поэтому, когда лаковый пообещал неуступчивому Еремке «интерес», Вердарский решил, что сейчас Егор Чимша шепнет что-то лихачу на ухо или подаст еще какой-нибудь знак, после чего дело-то и устроится.

Однако вышло иначе.

Лаковый как-то по-хитрому щелкнул пальцами, и рыбкой блеснул в воздухе серебряный целковик. Еремка его поймал, вмиг просветлел лицом и даже распахнул дверку:

— Милости просим!

Что тут скажешь? Сыщик, сгорая от стыда, молча полез в пролетку.

Когда он уселся, лаковый подошел и сказал вполголоса:

— Прежде чем с докладом пойдете, личико соблаговолите умыть. А то вон как сажей измазались. Не одобрит Мирон Михайлович. Он ведь такой: любит все по регламенту.

Путь до жандармского управления, во флигеле которого обосновалась сыскная полиция, был недолгим. Однако даже за это время возница успел изрядно надоесть своей болтовней.

— У нас работа нервная, потому как с людями, — вещал Еремка, то и дело оглядываясь на седока. — Это вон у деповских все просто: знай себе стучи по железке! А железке-то что? Ей ведь все равно, каков ты с виду и чего на душе твоей. Для железки главное, чтоб молоток был увесистым. А в нашем деле другой подход надобен. Ну, вы-то меня понимаете, барин. У вас, поди, тоже без особенного подходу — ни тпру ни ну. Верно я говорю?

«Вот приклеился, пустомеля! — подумал Вердарский с неудовольствием. — И что это каждый ванька чуть ли не по плечу меня хлопает? Значит, есть что-то во мне такое… неосновательное…»

Однако настырный Еремка смотрел, ожидая ответ, и Вердарский сказал, только чтоб отвязаться:

— По-всякому бывает. Ты смотри, куда едешь. Не то поломают твою замечательную пролетку — на ремонт никаких денег не хватит, — добавил он мстительно.

— Эх! Деньга — что голубь. Прилетит, улетит — не заметишь. Я за деньгой не гоняюсь. Мне по жизни другого надобно.

— Чего ж тебе нужно, коли не денег?

— Интересу, — быстро и охотно ответил Еремка. — Когда есть интерес, тогда жизнь веселей.

— И что, большой интерес седоков по Харбину катать?

Еремка сдвинул картуз на затылок.

— Это когда как. С вами вот, барин, прямо сказать, не очень. А с другими любопытно бывает.

Вердарский криво ухмыльнулся.

— Я-то чем не угодил?

— Не серчайте, барин, да только скушный вы человек. Оттого, что молодой и жизни не знаете, а показать это боитесь. Оно, может, пройдет с годами. Или не пройдет, — добавил кучер раздумчиво.

— Ну а другие? — спросил Вердарский, задетый словами доморощенного философа. — Другие-то чем тебе интересны? Песни, что ли, поют?

— Случается. Только не в них дело. Спеть-то я сам могу. А любопытна мне человеческая середка.

— Фу ты! Это как тебя понимать?

— Ну вот, скажем, вез я как-то барышню. Махнула мне ручкой, села. В Фудадзян, говорит. И сует деньги сразу, не глядя. Платье на ней, значит, воздушное, зонтик пузырчатый — все как положено. И шляпка с вуалью. Думаю я про себя: а куды ж ты такая раскрасавица собралась? К сватье-куме, аль к полюбовнику? Час-то свободный, муж наверняка на службе. Вот и наблюдаю. А ей и неведомо. Вот в этом-то и есть мой самый большой интерес!

— Куда ж она ехала?

— Да на Китайскую улицу. Сошла возле старой школы — может, знаете? — и дальше — пешочком. А сзади я качу потихонечку, доглядываю. Хотя уж и так догадался, куда она шла. Да только охота было проверить.

— И что же?

— А как думал, так и вышло. Стоит там за тополями фанза. В ней одна старая китайская ведьма живет. Особа известная! К ней многие дамочки тайно наведываются. Особенно те, которые из благородных.

— С какой стати?

— Да с такой: ведьма та плод вытравлять умеет.

— Гм… — смешался Вердарский. — А почему ж только из благородных? Скажем, какая-нибудь прачка или, гм, поломойка… им ведь тоже такие услуги бывают потребны? Разве нет?

— Оно конечно, — согласился возница, — да только денег у господ поболе. А ведьма та страсть как жадна. Дерет — помилуй мя Господи — три шкуры!

Вердарский промолчал. Начинала болеть голова, и отчего-то вместе с болью росла неприязнь ко всей полицейской службе.

— А вот вчера, барин, жутко меня удивили, — продолжал Еремка, который никак не мог остановиться и собирался, очевидно, трещать до самого управления. — Я как раз с Глиняной ехал. Поворачиваю, а там — гостиницу «Метрополь», значит, кто-то на дым пустил. Полыхает — любо-дорого! Подъехал. Тут и седоки вывернулись. Один, военный, рукой машет — тормози, дескать, так твою-разэтак!

— А дальше? — заинтересованно спросил Вердарский, тут же вспомнив россказни козлобородого мужичка.

— Остановился я. Господа сели. Я б четверых ни в жисть не взял, да только офицер был больно сердитый. Так глянул — даром бы свез. Оно и понятно: будешь злой, когда твой дом горит. Даже если это такая дрянь, как «Метрополь», будь он неладен.

— С чего ты взял, что седоки были из «Метрополя»?

— Да вид у них был такой… тут уж не ошибешься. Одним словом, погорельцы. На окна глазели — и все на разные. Туда, где жили, стало быть. А один, в пальте кавэжэдэковском, чуть обратно в огонь не прыгнул. Его офицер удержал. Я издали это видел, когда только поворачивал с Глиняной.

— И куда ж ты повез их? — поинтересовался Вердарский, страшась, что неуемный возница ответит: «На вокзал». Или нечто подобное, напрочь лишающее услышанное всякого интереса.

Но Еремка вдруг засмеялся:

— А в Модяговку они укатили! Значит, клин клином намерились вышибать.

— Это почему?

— Потому что те господа изволили в развеселый дом закатиться. Заведение очень известное! Я там чуть ли не каждый день бываю. Не сам, конечно, — седоков отвожу.

— Да погоди ты! — прикрикнул Вердарский. — А что дальше-то было?

— Дальше? Ну, повез я их. Куда, думаю, направятся? Офицер говорит: особняк Дорис знаешь? Отвечаю — конечно, как не знать, вашбродь! А он продолжает — дуй, да побыстрее! И тут мне уж сил нет как стало интересно — у людей все сгорело, а они к девкам. Впрочем, офицер при деньгах был. Значит, главное при себе сохранил. Он хваткий, это я сразу понял. А расплатился щедро. Правда, чуть по морде не угостил, — отчего-то с гордостью добавил Еремка.

— А остальные?

— Что — остальные?

— Ну, кто они, как выглядели?

Еремка усмехнулся, тряхнул вожжами. Пролетка покатила быстрее.

— Стало быть, и у вас интерес появился, — сказал он. — Поня-ятно. Остальные, значит… Трое их было: один матерый, на жандарма похож, только в штатском. Второй — старик, в генеральской шинели. А третий — ни то ни се. Глуздырь какой-то. Он-то в огонь и кидался. А после все молчал, пока в Модяговку катили.

Пролетка миновала железнодорожную больницу. До управления было рукой подать.

— Не гони так! — крикнул Вердарский. — Почти приехали.

— Знаю, барин, — возница понимающе кивнул. — Чин чином подкатим. А хотите, я вам дверку распахну. А?

— Ты болтай, да знай меру! — рассердился Вердарский. — Не то твой интерес доведет тебя до холодной! Без бирки останешься!

— Ну, — возница пожал плечами. — Оно всяко бывает. Только я свой интерес и без бирки найду. Вон хоть в железнодорожную санитаром наймусь. Деньгу неплохую плотют, и насмотришься столько — на полжизни хватит.

Тут как раз подкатили к подъезду жандармского управления. Возница ссадил своего седока, беззастенчиво подмигнул на прощание и укатил. А дверку так и не открыл, паршивик!

* * *

— Это очень хорошее сливовое вино, — повторил Чен. — Теплое вино. Ты будешь доволен.

Он выпил уже вторую чашку. Ему нравилось запивать жирное сладким вином, и Чен никак не мог понять, почему его гость отказывается.

— Не хочу, — сказал Грач. — Я уж лучше чайку. Хотя он у тебя зеленый, дрянной.

Не объяснять же, в самом деле, что от вина подагра становится злее. Квасу бы! Впрочем, ладно, чай тоже ничего, хоть и брандахлыста.

Чен выпил третью чашку вина, и взгляд его сделался масляным.

— Вы, русские, не знаете толка в еде. Вам все равно, что есть. Вот, к примеру, золотые рыбки, если правильно их зажарить, становятся как живые: открывают рот и приподнимают хвостики. Это очень красиво. И очень вкусно, особенно если посыпать кайенским перцем. А вы можете сожрать их живыми.

Чен улыбнулся и закрыл глаза. Должно быть, в этот момент он мысленно любовался видом правильно зажаренных рыбок.

— А как мой повар готовит утку? — продолжал он. — Он готовит ее так. Сперва едет в деревню и выбирает специально откормленных уток, очень жирных и очень нежных. И везет их сюда, всячески оберегая. Если утка в пути испугается, ее мясо станет горьким. Это очень важно! Поэтому повар относится к уткам, как к собственным детям.

— Однако! — заметил Грач.

Но Чен не обратил внимания.

— Когда придет ее время, утку ощиплют и выпотрошат. А потом повар смажет ее кожу солодовым сахаром, надует воздухом и повесит немного подсушиться. Обязательно на ветерке.

— Это тоже важно? — поинтересовался Грач.

— Очень. Но еще важнее правильно зажарить утку. И не упустить момент, когда она покроется тонкой золотой корочкой. Хрустящей и вкусной. Такая корочка получается только на углях из поленьев персикового дерева и ююбы. Но главное, чтобы утка сохранила внутри весь свой сок.

Чен открыл глаза и спросил:

— Ты ел когда-нибудь такую утку?

Грач молча покачал головой, досасывая кость.

— А сурка в соевом соусе?

— Нет.

— А отбивного угря? Или тушеную свиную голову?

— Я больше блины с салом люблю, — ответил Грач. — Под горькую с ледника. Их, кстати, хорошо в «Метрополе» пекли. А еще кашу гороховую. Как довалюсь до нее — за уши не оттащишь. Эх, жаль, нету теперь «Метрополя». Сгорел он вчера. Да ты небось слыхал?

Чен скорбно улыбнулся.

— Харбин город большой, случается всякое. Я ничего не слышал.

— Это точно, — кивнул Грач. — Харбин большой. Да только все ж постоялые дворы горят здесь не каждый день. В сегодняшних газетах о том только и пишут.

— Я не читаю газет.

— Да, верно, — усмехнулся Грач. — Зачем тебе? Ты и без них все знаешь.

— Не так много, как думает мой гость. Про «Метрополь» я ничего не знаю. Это очень большая беда. Жаль.

— Ты даже не представляешь, насколько она большая. — Грач откинулся на спинку стула и глянул на Чена в упор. — Гостиница была двухэтажной. Кто наверху жительствовал, всех Господь прибрал.

— Сгорели? — сочувственно спросил Чен.

— Это они после сгорели. А сперва им кто-то головы посворачивал. Очень умело. Прямо как твой повар — утке.

— Если тот дом сгорел, — спросил китаец, — откуда известно про головы?

Он оглянулся и посмотрел назад, на стену, где висела большая китайская картина — с великой Желтой рекой, джонками и восходящим солнцем. Грач знал, что у картины имелось специальное назначение: она закрывала потайное окно, снаружи совсем неприметное. Через него в случае надобности можно очень быстро попасть на улицу.

— Ты, Чен, на пепелище никогда не бывал. Сгоревших человечков не видел. Костяк-то всегда остается. Правда, ветхий — ткни пальцем, он и рассыплется. Однако ж все равно видно, что плечи глядят в одну сторону, а челюсть — в другую.

— Жаль, — повторил китаец. — Надо надеяться, полиция найдет и накажет злодеев.

— Сыщет и покарает, — согласился Грач. — Неукоснительно. И это произойдет быстрее, если ей помогут.

Чен посмотрел выжидательно.

— Хозяин той гостиницы — Голозадов Мартын Кириллович, — сказал Грач. — Темный человечишка. И нелюдимый. Один проживал, а после пожара вовсе исчез. И не найти его, шельму. А из тех, кому он дела доверял, — один только китаец, из местных. Он внизу за стойкой располагался. Вроде как состоял на службе, за порядком приглядывал и гостям вел учет. Не простой, стало быть, китаец. Грамоте разумел. И по-нашему мог, и вашими закорюками карябать умел. Его звали Ли Мин. Да ты, верно, знаешь.

— Нет. — Чен покачал головой. — Вы, русские, думаете, будто в Харбине все китайцы знают друг друга. Это не так. Я никогда не слышал про Ли Мина.

Грач поднял руку и по старой привычке потер мочку уха. Потом хрустнул переплетенными пальцами.

— Ну, на нет и суда нет. Ладно, пора и честь знать. Засиделся я тут с тобой. А повар у тебя действительно знатный. Как говоришь, блюдо-то называется? Которое из змеи да из кошки?

— «Битва дракона с тигром». Очень вкусное и редкое кушанье!

— Понятно-понятно. — Грач глянул на часы и поднялся.

Чен сделал какое-то неуловимое движение, и в комнату тотчас вошли два стража в черном.

— Проводите моего гостя.

Грач мельком взглянул на них и повернулся к Чену.

— Да, знатный у тебя повар, — снова сказал он. — Не хуже, чем предыдущий. Ты умеешь устраиваться. Все у тебя самое лучшее — и кухня, и опий. Ты очень удачливый человек, Чен.

Тот промолчал и холодно посмотрел на гостя.

— Но везучий человек должен быть осторожным, — продолжал Грач, — всегда найдутся те, кто захочет забрать твой успех. Кстати, мне говорили, будто Ли Мин тоже торговал опием. И не только у себя в гостинице. Еще он сбывал его помаленьку по маленьким лавкам. Ухватистый малый. Только это нехорошо. Если опием начнут торговать на каждом углу, что мы все станем делать?

Китаец молчал. Теперь его глаза уже не были масляными.

Грач сказал задушевно:

— Чен, я никогда не интересовался, откуда ты берешь свой товар. Потому что считал: пакость, которую ты здесь продаешь, не выйдет дальше твоего подвала. А что я должен думать теперь?

— Я не знаю никакого Ли Мина, — повторил Чен. — Я никогда ему ничего не давал.

— Хорошо. Верю. Но, может быть, ты подскажешь, где он мог брать опий? Так сказать, в знак нашей старинной дружбы.

— Прошу извинить, — ответил китаец, — наверное, я выпил слишком много сливового вина. Моя голова совсем не хочет работать. Сейчас я не могу вспомнить никого по имени Ли Мин. Может, я припомню его позже. Зайди ко мне как-нибудь. Только предупреди заранее. Я распоряжусь насчет тушеной свиной головы. И гороховой каши.

— Ну, и на том спасибо.

Грач вздохнул и быстро шагнул к столу. Правая рука его скользнула в брючный карман — и тут же вынырнула, сжимая веский свинцовый цилиндр. Крякнув, Грач рукою, усиленной свинчаткой, коротко и страшно ударил китайца в лицо.

Чена отбросило назад, кровь мгновенно залила разбитые губы.

Черные стражи бесшумно (только зашелестели под ногами циновки) метнулись к столу, но Грач выбросил из-под сюртука левую руку — и на слуг Чена глянул черный револьверный ствол.

— Уйми своих янычар! — крикнул Грач. — Не доваживай до беды!

Однако Чен молчал, и тогда Грач ударил его снова.

Стражи зачарованно смотрели на револьвер в руке русского полицейского. Потом старший остро вскрикнул и выхватил из складок одежды широкий короткий нож.

Тут Чен что-то быстро произнес — и оба стража попятились, отступили к двери, по-прежнему не отрывая взгляда от смертоносной семизарядной машинки.

— Ну, что вскудахтались? — сказал им Грач почти благодушно. — Ничего с вашим хозяином не случилось. Багровина под глазом? Велико дело!

Грач повернулся к хозяину, сидевшему на полу возле стены.

— И что скажешь, Чен? Не припомнишь ли теперь Ли Мина? Или мы продолжим готовить старинное русское блюдо под названием «Бой умного медведя с глупой свиньей»?

Чен поднял веки, провел ладонью по губам и медленно, тяжело кивнул. Потом сказал:

— Про Ли Мина мне ничего не известно, но мой бывший повар знает больше меня…

* * *

На столе перед Мироном Михайловичем Карвасаровым лежали два рапорта.

Справа — написанный убористым, каллиграфическим почерком. Ни единой помарки; хоть сейчас министру на стол.

Документ, лежавший слева, по сравнению с ним выглядел нищенски. Бумага дешевая, в пятнах, уголки закрутились, и строчки местами насквозь прорваны стальным перышком. Об ошибках лучше не говорить.

В общем, сильно разные бумаженции. Но вместе с тем имели они одну общую, очень существенную деталь: обе мало чего стоили.

Ни образец чистописания, составленный Вердарским, ни сучковатый документ Грача не давали возможности составить толковой полицейской аттестации делу, по которому надлежало нынешним вечером докладывать его высокопревосходительству.

А ведь авторы (оба дожидаются ныне в приемной) определенно уверены, что отработали день на славу. Эта уверенность сквозит меж строчек. Но чем хвалиться-то?

Карвасаров задумался, забарабанил пальцами по столу.

Вот тут Вердарский пишет о подозрительных господах, которых некий лихач посадил возле сгоревшей гостиницы и отвез в Модягоу. Зацепка? Едва ли. Не могут они быть причастными к душегубству. Потому что убийца постарается скрыться быстрей и надежнее, а не поедет открыто кутить в дом терпимости. Да и компания очень уж пестрая, приметная. Нет, не то. Кроме того — мотив? Да и где их теперь искать прикажете? Но даже если удастся найти хотя б одного из тех седоков, что, скажите на милость, дальше-то делать? Спросить: не вы ли, сударь, изволили двадцать девять душ умертвить, а после спалить гостиницу? Пошлет к черту и совершенно прав будет.

Да, уж как-то слишком наивен недавний чиновник стола приключений. Нет сыщицкого нюха. Даже не попробовал выяснить, в каком чине был тот офицер. И лошадиного барышника, тайного конокрада Егора Чимшу за секретного агента принял! Натурально в лужу здесь сел господин Вердарский. Может, не стоило его брать в сыскную? Хотя рассудителен, скромен, опять же неполный юридический курс. Ну-с, там видно будет.

Чиновник для поручений Грач основательнее сработал. Хотя результат тоже сомнителен. Повара, разумеется, следует взять в оборот. Но что получится — сказать пока затруднительно. Может, повар и не знает никакого Ли Мина. Чен вполне мог возвести на него напраслину, чтоб выиграть время. Но даже если найдется чертов портье-китаец, нет никакой уверенности, что сие прольет свет на убийства. Скорее всего, Ли Мин сбежал, перетрусив. Тем более что он торговал опием средь постояльцев.

Одно несомненно: веселый дом мадам Дорис в Модягоу следует навестить. О нем рапортуют оба доклада (еще одно обстоятельство, их объединяющее), и это уже едва ли можно назвать случайностью.

 

Глава седьмая

ФОТОГРАФИЧЕСКИЙ ЭТЮД

Щелк! Щелк!

Китаец, сидевший на корточках, выполнял простую работу: щепал ножом отрезки бамбука вдоль на четыре части. Сухой побег поддавался легко.

«Бамбук? — подумал Дохтуров. — Для чего — бамбук?»

Мысли уплывали, словно холодные скользкие рыбины. Не ухватить.

Он закрыл глаза. Ситуация была безнадежной.

Со скрученными за спиною руками он сидел на траве, влажной от вечерней росы. Рядом — недавние господа отдыхающие со злополучного «Самсона», тоже связанные и тоже в самом плачевном виде. Все они одной цепью, длинной и ржавой, были прикованы к громадной колоде.

Казачий хутор, куда их всех привели, представлял собой лесную вырубку, в свое время старательно раскорчеванную. В центре — кряжистый дом-пятистенок, обнесенный высокой изгородью. Сбоку прилепился крытый двор для скота, а в отдалении, ближе к опушке, на выпасе стояли два почернелых амбара. Чуть дальше — высокая деревянная постройка неясного назначения.

Сейчас хутор выглядел мертвым: ни лошадей, ни хозяйских коров, ни поросячьей возни в хлеву. Некошеная трава по пояс. А вокруг — сопки, темно-синие от вечерних теней.

Вид их, с освещенными закатным солнцем верхушками сосен, был тягостен. Судя по всему, думал Дохтуров, сопки, да этот неприветливый хутор — и есть то последнее, что доведется наблюдать в жизни. Откровенно говоря, не очень-то продолжительной.

На заброшенном хуторе ныне хозяйничали горластые вооруженные люди — числом не менее сотни. Они сновали в дом и обратно, суматошились возле подвод, мотались возле амбаров. А большей частью — просто глазели. Их лица, как на подбор, были красными, отечными, точно кто-то от души навешал им пятерней по наглым глумливым рожам.

Стоя поодаль, поддергивая ремни винтовок и бесконечно лузгая семечки, они лениво перебрасывались словами и наблюдали, как в самом центре двора работали трое китайцев-хунхузов: один вострил бамбуковые палочки, строгая по китайской манере ножом к себе, а двое маленькими топориками с длинными топорищами затесывали сосновые колья. Те, что были готовы, лежали рядом, словно гигантские карандаши без коробки — заостренные концы их зловеще светились молочною белизной.

Дохтуров отрешенно наблюдал за этой работой. Он с трудом мог на чем-то сосредоточиться — голова ульем гудела, а стоило повернуться — и окружающее приходило в волнообразное движение, словно плавучие декорации. Из этого следовал естественный вывод, что контузило его изрядно.

…Первый из угодивших в борт «Самсону» снарядов разорвался аккуратно под главной палубой. Как раз в этот момент по ней мчал Павел Романович наперегонки со штаб-ротмистром. Снаряд был шрапнельным, настил палубы выдержал, однако взрывом стальной лист выгнуло круто горбом — и доктора швырнуло головой вперед в дверь, которую кто-то распахнул буквально за миг.

Дальнейшее сохранилось в памяти в виде каких-то обрывков.

Вот искаженное лицо ротмистра — он что-то кричит, и кончики усов ходят вверх-вниз, точно крылья диковинной бабочки. Что кричит? Не разобрать.

Вот размеренные удары, от них содрогается пароход. Это бьет пушка с баржи, всаживая в железное брюхо «Самсона» снаряд за снарядом. Дохтуров успевает подумать, что занятие это совершенно идиотическое. Или они хотят не ограбить, а утопить пароход? Для чего? Прямо какой-то Навари н по-сунгарски…

Дым накрывает палубу. Ротмистра рядом нет. Дохтуров пробует встать — неудачно. Стоит ему шевельнуться, как небо, река и дальние сопки закручиваются в дикую карусель.

Вот резкий металлический скрежет. К борту швартуется катер. Почему так грубо? А кранцы? Да некому подать кранцев. Топот, громкие голоса. Незнакомая потная физиономия с зубами через один глядит, ухмыляясь, сверху. Чья-то лапа лезет Дохтурову под сюртук.

В отдалении — пронзительный женский визг.

Чужие пальцы пробираются под мышку. Это щекотно, и против воли Дохтуров улыбается. Однако сия улыбка понята совершенно превратно:

«Глянь-ка, Петро! На нас, сука, лыбится!»

И сразу — страшный удар, вновь опрокинувший мир.

В себя он пришел на телеге. Сунгари не было видно, но близость реки чувствовалась по острому привкусу ветра, тянувшего с востока.

Красные захватили на пароходе двадцать пленных. Конечно, из Харбина на злосчастную речную прогулку отправилось куда больше людей. Однако почти все они остались на борту горящего парохода. Частью — живые, частью расстрелянные или забитые без затей прикладами. Зачем понадобились пленные, Дохтуров не понимал. Надеются получить выкуп? Но в таком случае следовало первоначально выяснить, кто есть кто среди пассажиров. Что взять с нищего оборванца, коим ныне является доктор Павел Романович Дохтуров? К тому же — бывший доктор. Без клиентуры, без постоянной практики. Если не считать таковой производство подпольных абортов, которыми пришлось перебиваться последние месяцы.

Нет, тут что-то другое.

До хутора тянулись долго, и за это время число пленников сократилось на четверть. Сперва двое молодых людей в студенческих блузах пытались бежать, сбив с ног ближайшего конвоира. Обоих подшибли еще до того, как они успели нырнуть в кусты. Потом убили старуху в лиловом платье, подвывавшую беспрестанно от нестерпимого ужаса. Потом — молодую женщину, оказавшуюся дочерью той старухи. Женщина та впилась стрелявшему ногтями в лицо. А после убили мальчика лет шести: он плакал и цеплялся за мертвую мать.

Оставшиеся в живых попритихли. Дохтуров вместе с дородным полковником (которого наградил пощечиной ротмистр), временно не способные самостоятельно передвигаться, ехали на подводе. Остальные влачились пешим порядком. На хутор прибыли, когда небо из голубого превратилось в цвета индиго.

Против ожидания, пленными особенно не занимались. Обыскали еще раз, наскоро, руки связали и приковали к колоде. Переговариваться меж собой запретили — стоило произнести слово, били прикладом.

Дохтуров исподволь наблюдал за окружающим. Картина получалась минорная.

Отряд красных мало походил на боевую регулярную единицу. Люди, его составлявшие, не внушали никакого доверия — сплошь нахрапистые да вертлявые. В глазах — страх и жадность в догонялки играют. Более всего они походили на уголовников не самого крутого замеса, угодивших в места, где волшебным образом вдруг исчезла полиция. Ну и вели себя соответственно.

Один из бывших пассажиров «Самсона», в форменном сюртуке с петлицами железнодорожного инженера, сидевший от Дохтурова слева, спросил воды для жены, сомлевшей от ужаса и усталости. Какой-то бородач в ответ ей плюнул в лицо. Глянул инженеру в глаза, кивнул и пошел прочь.

Женщин, кстати, средь пленников было лишь две. Одна — упомянутая жена инженера, вторая — та самая барышня, что сопровождала полковника. Выяснилось, что зовут ее мадемуазель Дроздова. Была она уже без зонтика, с разорванным на плече платьем — сидела, как все, прикованная, закусив губу и глядя перед собой.

Но офицерам пришлось хуже всех.

Дохтуров видел Агранцева — их разделяло четверо пленных. Лицо ротмистра было разбито в кровь. На нем не осталось ни фуражки, ни погон, ни ремней. Несколько раз Павел Романович ловил его особенный взгляд, но что он означал — неясно.

Где-то вдали послышался металлический стрекот. В небе над лесом, там, где катилась отсюда невидимая Сунгари, мелькнула светлая искра.

«Что это? Аэроплан? Или мерещится?»

Но вскоре звук исчез. Как ни напрягал слух Дохтуров, он больше не слышал ничего похожего на стук мотора. Пропала и искра.

Похоже, подумал Павел Романович, нам предстоит ночевка на открытом воздухе. Если так, дела наши плохи. Но перспектива подобной ночевки пугала все-таки меньше, чем вид затесанных кольев. Их было ровно тринадцать — как раз по числу пленных мужчин. Для дам, видать, уготовано нечто иное.

Где-то неподалеку скрипнула дверь. Вооруженные ободранцы вдруг подтянулись, утерли слюнявые подбородки с налипшей подсолнечной шелухой. А кое-кто поспешненько порскнул в сторонку.

Дохтуров вытянул шею.

От дома направлялась небольшая процессия. Впереди бодро вышагивал господин в круглых проволочных очочках, одетый довольно диковинно: белый офицерский китель (отмененный, кстати, еще до германской войны) причудливо сочетался с казачьими шароварами, украшенными широкими лампасами Забайкальского войска ядовитого желтого цвета. На ногах — сапоги с колючками шпор. Господин был затянут в новенькие хрусткие ремни. Фуражку держал в руке, промокая на ходу лоб с налипшими волосами.

За ним поспешали двое. Один — совсем молодой, розовощекий, синеглазый, с белыми кудрями из-под рабочего картуза. Этакий Лель, наряженный ремонтным мастеровым. И с маузером на поясе.

Рядом шагала женщина в линялом платке. Позвольте, позвольте… Да это ж Авдотья с баржи! Она как раз и палила из полевой пушки.

За этой чудной тройкой на отдалении торопился еще один, в черном костюме, с непокрытой плешивой головой. Он сутулился и заметно прихрамывал. Под мышкой тащил дорожную фотографическую камеру на треноге.

Все четверо подошли ближе. Злосчастные пассажиры «Самсона» обратили к ним взгляды. Наступила короткая тишина. Даже китайцы перестали тюкать своими топориками.

Время будто бы замерло. Наплывал сладкий аромат медуницы. У ворот, обвитых плющом, доисторическими валунами дыбились листья гигантского ревеня. На высокой нескончаемой ноте звенели пока неопасные комары. Запах травы мешался со слабым ароматом лавандовых духов мадемуазель Дроздовой. Где-то за лесом празднично разливалась птица неизвестной породы.

Остро хотелось жить.

Дохтуров покосился на пленников. На лицах большей частью — трепетное ожидание чуда. Окончания недоразумения, которое вот-вот должно разрешиться к обоюдному удовольствию. На затесанные колья никто не смотрел.

Человек в белом кителе надел фуражку и заложил пальцы за пояс.

— Ну, господа, как вам эта коллизия? Лично я не перестаю удивляться коловращению жизни. Вчера — князь, нынче — в грязь! Каково?!

Он засмеялся.

Дохтуров на пленников не смотрел. Но не сомневался, что в этот же миг надежда исчезла с их лиц, как мел с классной доски.

— Ступив утром на палубу, — продолжал белый китель, — вы все, конечно, не сомневались, что ужинать станете дома. В уютном гнездышке, так сказать. Средь любовников и любовниц. Что привычному для вас существованию ничто помешать не в силах. А вояж на пароходе — к слову сказать, отвратительном железном уродце, одним своим видом оскорбляющим покой древней прекрасной реки, — маленькая деталь в бесконечной череде наслаждений. Наслаждений посреди пошлейшей роскоши. Ведь вы любите наслаждения, верно? Ради них вы готовы на все. Так? Точно?

— Тощно, — согласился кто-то невнятно.

— А вот и нет! — Белый китель захохотал. А потом выкинул фокус: подпрыгнул и хлопнул себя по ляжкам.

Жена железнодорожного инженера сдавленно вскрикнула. Зазвенела цепь. Остальные экс-пассажиры молчали. Изумительная речь странного господина имела ошеломляющее воздействие.

— Нет-нет-нет! Забудьте о наслаждениях. Забудьте о своих замечательных домиках в садах, разбитых не вами. Забудьте о порочных усладах. Все это в прошлом. Теперь наш черед вкусить блаженств земных. Минуло ваше время. Кончилось! Все вы отныне — бывшие, а для бывших нету места, как говорил великий Гейне. Адью, господа! И нет силы, способной вернуть вам утраченное.

Во время этой филиппики спутники белого кителя не проронили ни слова. Но вели себя по-разному. Лель переминался с ноги на ногу и всем своим видом выражал нетерпение.

А женщина стояла неподвижно, держа руки по швам. Исподлобья смотрела на сидевших в траве пленников. Взгляд — черный, горящий. Дохтуров встретился на миг с ней глазами — будто ожегся.

Удивительная штука — человеческое сознание. Мысли Павла Романовича были заняты отчаянным поиском спасения (сколь лихорадочным, столь и безрезультатным), однако в то же время рассудок, анализируя поведение удивительного господина, неторопливо и очень профессионально готовился выдать диагноз.

— Фотелось бы фее ж таки снать… — сказал кто-то из пленников, с трудом ворочая языком. — Снать, хто фы…

Это был голос Агранцева. Ротмистр говорил так, словно держал за щеками полфунта монпансье.

Белый китель с интересом посмотрел на него.

— Любопытствуете? Извольте: Зотий Матвеевич Логов. Комиссар интернационального стрелкового батальона имени Парижской коммуны. Это, — он показал на Леля, — мой помощник, потомственный ремонтный рабочий и самый сознательный элемент.

Комиссар обвел взглядом пленников, словно ожидая возражений. Возражений не последовало.

«Истероидный гипоманьяк, — подумал Дохтуров. — Но вменяем. Показано: тинктура брома трехпроцентная по пятнадцать капель на ночь в течение полугода. Но без гарантии».

— Впрочем, — продолжал между тем комиссар, — не будем терять время на пустопорожние разговоры. Вы — наши пленники.

— Однако нофость, — проговорил Агранцев.

Комиссар сделал вид, что не заметил реплики. Или впрямь не расслышал?

— Но вы не мирное население, — продолжал он. — Не нонкомбатанты, как, вероятно, вообразили себе. Вы — солдаты противника, захваченные на поле боя. К тому же виновные в гибели наших товарищей. С такими не церемонятся. A la guerre comme a la guerre! На войне как на войне.

— Послушайте, — с трудом сказал ротмистр, — фы — комиссар. Хорофо. А фде командир фашего слафного стрелкофого фатальона?

— А вам что за дело? Надеетесь на снисхождение? Ничего не выйдет. — Комиссар снял и принялся протирать очки.

— Эта дама — тоше солтат? — спросил Агранцев, кивком показав на Дроздову.

— Возможно, — спокойно ответил комиссар. — Я ведь не знаю, кто из вас убил товарища Стаценко. Может, как раз она?

«Ах, вот оно что! Товарищ Стаценко! Тот одноногий, что кувырнулся с ялика».

— Этого человека среди нас нет, — сказал Дохтуров.

Он очень надеялся, что голос его прозвучал спокойно.

— Вот как? А где ж он?

— Остался на пароходе. С пулей между лопаток. В вашего Стаценко стрелял казачий офицер, но пережил его ненадолго.

— Отчего я должен вам верить?

— А почему нет?

В этот момент полковник, сидевший от Дохтурова по левую руку, застонал. Павел Романович покосился на него. Лицо у полковника было свекольного цвета. Глаза закрыты.

«Нехорошо, — подумал Дохтуров. — Нужно ему хоть воды. И с солнца убрать».

— Да что разговаривать! — вдруг сказал нервически Лель, дергая кобуру маузера. — Ведь все порешили уже, только время издерживать. Вона, солнце где. Так, глядишь, ночным бытом в тайгу пойдем.

— Заткнись, — коротко сказала женщина. — Или я заткну сама.

Лель захлопал глазами и отодвинулся. А комиссар покашлял в кулак, словно провинциальный адвокат перед заключительной речью:

— Э-э… Авдотья Ивановна… Мы все, так сказать, сочувствуем вашему горю, и, смею заверить, возмездие падет на головы тех, кто…

— Ты тоже заткнись, — сказала женщина, оглядывая с головы до ног опереточную фигуру комиссара. Дохтуров подумал, что босоногая Авдотья тоже давно выставила белому кителю диагноз. Хотя и не в медицинских терминах. — Все лясы точишь. «Ля-ля» да «ля-ля». Только это и можешь. Тьфу!

Она подошла к Агранцеву.

— Ты, сволочь, командира видеть хотел? На дне Сунгари наш командир. Даже не похоронить по-людски. Может, нырнешь, достанешь? Тебе за то послабление выйдет.

Нельзя было понять, шутит она или говорит серьезно.

— Авдотья Ивановна, гм… это никак невозможно… — Комиссар закхекал. — В самом деле, надобно поспешить. Вон и фотограф…

— Да отстань ты! — закричала баба. — Без тебя тошно! Сама все знаю!

— Послушайте, — сказал вдруг железнодорожный инженер, глядя на комиссара. — А ведь я вас помню. Вы были присяжным поверенным в Нерчинске. Я наезжал туда в девятьсот шестом. Не припоминаете? Только фамилия ваша не Логов, а Логус.

— Этот факт не имеет отношения к делу, — ответил комиссар. — Решительно. К тому же я никогда не был в Нерчинске.

Он вопросительно посмотрел на Авдотью Ивановну. Но та глядела в сторону, отвернувшись и сжав кулаки. И комиссар сказал пленным:

— За военные действия против бойцов революционного батальона имени Парижской коммуны революционный суд приговорил всех вас к смертной казни…

— Как злостную контру и мракобесов, — всунулся Лель.

— …и приговор нынче же будет приведен в исполнение, — комиссар с видимым удовольствием обвел пленников взглядом.

— Они нас расстреляют? — прошептала Дроздова одними губами.

Дохтуров ничего не ответил, только вздохнул.

Тут в стоявшем поодаль амбаре растворилась дверь (тягучий металлический визг был слышен и здесь), из которой вышли двое. И споро направились к колодникам.

«У нас нынче прямо аншлаг…» — безрадостно подумал Дохтуров.

Те подошли вплотную. Один — высокий бородатый старец в остроконечной бараньей шапке, с посохом, загнутым на конце. Выступал он значительно, почти что торжественно. Был сей старик похож на дурно загримированного Сусанина в захудалой труппе. В другой обстановке Дохтуров бы непременно пошутил на сей счет.

Рядом с ним шел солдат вида самого обыкновенного, в полевой форме (разумеется, без погон), в желтых ботинках-американках, в обмотках. Однако семечек не лущил и винтовку держал отчего-то наперевес. Когда они подошли ближе, выяснилось, что лицо у солдата рябое, как дрожжевое тесто, а взгляд узких близко посаженных глазок — совершенно невыразительный.

Лица старика было не рассмотреть из-за бороды, которая, казалось, росла ото лба. Глаза из-под волос поблескивали, будто стекляшки во мху.

— Мишка кончается, — сказал старик безо всякого вступления, глядя на комиссара. — Горячка. К утру помрет.

Комиссар дернулся, повернулся.

— А, это ты, дед. Чего тебе? Какой еще Мишка?

— Да это старшой из нашенского разъезда, что третьего дня на семинцев наскочил, — пояснил Лель. — У Мяньсоу к насыпи вышли, а там семинский бронепоезд ховался в лесочке. Всех и срезали. Обратно только Мишка дополз, да с ним этот еще, как его… который грек из Одессы.

— Помню, — сказал комиссар. — Так чего тебе надобно, дед?

— Сало медвежье.

— Сало? Где я тебе возьму?

— В лесу.

Комиссар снял, потом снова надел очки и строго посмотрел на старика.

— Прикажешь на охоту отправиться? А командовать ты здесь останешься?

Рябой вдруг засмеялся.

— А что? Мой дид горазд на все руки. Что медведя на рогулю, что этих вот на кол — без разницы. Не сомневайтесь, товарищ Логов.

И он окинул пленных долгим внимательным взглядом.

— Все, закончен разговор. — Комиссар привстал на цыпочки (наверное, чтоб казаться повыше). — Вы мешаете суду ревтрибунала. Скажи своему деду, пусть возьмет самогонки да угостит недужных. Больше ничем помочь не могу.

— Самогонка — то хорошо, — согласился рябой. — Все облегчение.

— Сало надо, — снова проговорил старик. — Можно и не медвежье. — Он сделал шаг, приблизился к комиссару вплотную и шепнул что-то на ухо.

Тот даже слегка отшатнулся.

— Что-что?!

Рябой, видать знавший, о чем речь, вновь ухмыльнулся:

— У нас раны человечьим салом исстари пользовали. Не хуже медвежьего. А иные говорят, что и лучше.

Пленники сидели неподвижно. Даже цепь, которая нет-нет да позвякивала, теперь замерла. Сидели как статуи, боясь даже головой шевельнуть, гнус отгоняя.

— Пустите меня к больному, — сказал Дохтуров. — Я врач. Возможно, сумею помочь.

«Дид» споро повернулся к нему, склонился, сделавшись очень похожим на огромного петуха, заросшего диким волосом.

— Вона как, врач… — пробормотал он. — И многа ты налечил? Небось тока младенцев из чрева вытравлять и умеешь? Щен! Ты еще мамкину титьку тянул, а я уж из мертвых в живых оборачивал. Смотри, цить у меня!

Если б не упоминание о младенцах, Дохтуров нашел бы, что ответить одиозному старцу. Но замешкался — и момент был упущен.

«Дид» выпрямился.

— Вот этот, — сказал он, указывая клюкой на тучного полковника. — Вели содрать с него кожу.

Комиссар оглянулся.

Лель сделал шажок назад и теперь стоял, глядя вниз, ковыряя землю носком сапога. Авдотья Ивановна молчала, вглядываясь в бывшего присяжного поверенного недобрым взглядом. Словно пыталась разглядеть в нем нечто, вредящее делу революции.

Остальные молчали. Но семечки лущить не перестали.

Да им просто интересно, подумал Дохтуров.

Комиссар колебался недолго.

— Они убили славного товарища Стаценко! — сказал он трагически, вытянув руку и указуя пальцем на злополучных экс-пассажиров. — Убили! А товарищ Стаценко был не простой человек! Он был настоящий трудовой пролетарий. Еще с пятого года злобные зубы охранки пытались вырвать из его груди пылающее революционное сердце! Да только руки коротки! Не на того напали! Он был полномочным представителем самого товарища наштаверха! Ему поручалось пройтись беззаветным вихрем по заплывшему буржуазным контрреволюционным жиром Харбину! И если б не подлая рука убийц, товарищ Стаценко выполнил бы этот приказ!..

Теперь Дохтурову суть поставленной перед Стаценко задачи была понятна даже без точной дефиниции причудливого словосочетания «беззаветный вихрь». Так же, как и собственная судьба. Однако и он, и остальные остались сидеть как сидели.

А комиссар Логов (или все-таки Логус?) продолжал нести еще что-то с таким убеждением, словно было ему откровение на Дамасской дороге. Наконец он умолк, выдержал паузу, снял фуражку, промокнул лоб. И сказал уже безразлично, буднично:

— Полковника отдать деду. Остальных на кол. Гражданин Симанович, готовьте свою камеру.

— Пфотографии, значит, на пфамять? Фтоб за чайком любофаться? — спросил Агранцев.

— Или внукам показывать, — поддержал Дохтуров.

Прозвучало обыденно, без бравады. И не потому, что старался, а просто — не верилось. Пока не верилось.

— Вы не прафы, — проговорил Агранцев. — У этой сфолочи фнуков не будет. Да и детей тоже. Нарожать не успеют. Даже если комиссар немедленно займется с неутешной фдофой Стаценки этим увлекательным делом.

Авдотья подошла и молча, с силой ударила Агранцева под подбородок.

Ротмистр захрипел. Это словно послужило сигналом: пленники начали беспорядочно рваться. Но красные быстро восстановили порядок — прикладами. Потом отстегнули толстого полковника, перехватили веревкой за ноги и поволокли к амбару, словно свинью.

«Дид» и рябой шли следом.

Дохтуров молил Бога, чтобы полковник лишился чувств. Возможно, молитва была услышана: во всяком случае, за весь путь до амбара полковник не издал ни звука.

Проводив их взглядом, комиссар сказал, глядя на Дохтурова:

— Мы-то успеем детей нарожать, будьте покойны. А вот у вас их не будет. Но фотографии э-э… экзекуции нужны для другого. Тут, видите ли, целая история.

Взгляды пленников вновь устремились на комиссара.

Тот одернул китель. Посмотрел на небо, которое мало-помалу затягивало темными пузатыми облаками. Он явно тянул время, наслаждаясь моментом. А потом произнес речь.

Из его слов получалось, что недели две назад части «красных витязей революции» попытались в очередной раз выбить атамана Семина с ключевой станции Маньчжурия. Но атаман держался крепко. Тогда с атаманом затеяли переговоры о сдаче, однако они подвигались туго. Впрочем, переговоры были лишь ширмой. Дело в том, что главную силу атамана составлял бронеотряд. И в штабе красных было решено его этой силы лишить.

Дивизионом бронепоездов у Семина командовал капитан Щелковой. Как именно удалось его сагитировать, комиссар объяснять не стал. Намекнул только о «петроградских товарищах», которые исхитрились отыскать семью капитана. Так оно было иль нет, но только в самый разгар переговоров Щелковой снялся с позиции и увел бронепоезда в тыл: стальные чудища прогромыхали колесами аж до Харбина.

Таким образом, левый фланг у Семина сделался беззащитным. «Красные витязи» быстро выбили части китайцев — семинских союзников. Атаману пришлось бы худо, но спасли его — вот усмешка судьбы! — японские добровольцы. Эти держались долго. Достаточно долго, чтобы команды бронепоездов, узнавшие, что Щелковой обманом умыкнул их с позиций, перевели паровые машины на реверс и вернулись обратно.

Последние слова комиссар произнес с горечью, из чего следовал вывод, что атаман в итоге свел на нет планы красного штаба.

А в заключение выяснилось, что семинцы перетряхнули станцию, отыскали с дюжину большевистских агитаторов, коих и вздернули поголовно, соорудив возле вокзала большую коллективную виселицу.

— Я достоверно знаю, что… — тут бывший присяжный поверенный сделал паузу, — что тела наших товарищей до сих пор не преданы земле. И это неслыханно! Однако на террор атаманщины мы ответим революционным террором! Око за око и зуб за зуб! Против одной головы — сто вражеских! Тысяча!

— Ф нашем случае счет будет фее рафно один к одному, — заметил Агранцев. Голос ротмистра было не узнать — несомненно, босоногая Авдотья знала, как бить.

— Верно, — согласился комиссар, — но это только начало. Наш батальон имени Парижской коммуны послан специально для устроения красного террора в Маньчжурии. Однако что пользы, если мы просто казним наших врагов? Буржуазная контрреволюция все спишет на красную пропаганду, как это обычно и делается. Поэтому в нашем отряде зачислен бойцом гражданин Симанович. Он в прошлом буржуазный элемент — держал ателье в Нерчинске. Но солнце революционной правды открыло ему глаза. И теперь он вместе с нами выполняет ответственное спецзадание.

— Какое? — пролепетал железнодорожный инженер, что-то, видать, пропустивший из этого увлекательного разговора.

— А вот какое, — сказала Авдотья, локтем отпихнув комиссара. — Когда мы тебе в гузно деревяшку вколотим, он на карточку снимать станет. А после пошлем вашим в Харбин. Нехай полюбуются!

— Послушайте, — Дохтуров попытался сесть возможно прямее. — Конечно, сила на вашей стороне. Расстреляйте нас. Вздерните, если угодно. Но к чему это варварство?.. — Он кивнул в сторону затесанных кольев.

Комиссар словно только и ждал такого вопроса.

— К чему?! Да с той только целью, чтобы быть убедительней вас! Вы сечете — мы стреляем. Вы стреляете — мы вешаем. Вешаете вы, а мы вас — на кол! Понимаете? Мы всегда будем на шаг впереди.

— Но женщины… — проговорил железнодорожный инженер, — отчего вы воюете с женщинами?..

— Оттого, что они вам рожают! Оттого, что они спят с вами! — закричала Авдотья. Слова вылетали, будто плевки. — Они виновнее вас!

Это был момент истинной страсти. Сейчас Авдотья кого-то очень напомнила Павлу Романовичу. Может, ту черноволосую бабу из дальней, давней Березовки? Возможно. Тот же тип — ни в любви, ни в ненависти меры не знают.

— Кхе-кхе… — откашлялся комиссар. — Я забыл сказать: на станции среди повешенных были и наши боевые подруги. Так что вопрос, полагаю, исчерпан.

Дохтуров явственно различил больной, лихорадочный блеск глаз за стеклами дешевых очочков. Нет, этот ни за что не отпустит легко на тот свет. Ему любопытно, как мы все станем смотреться на заточенных кольях. Наверное, он никогда такого не видел.

Со стороны амбара внезапно раздался долгий, совершенно звериный вопль. На лицах красноармейцев появились ухмылки.

— Эва, — сказал один из них, рыжий, с утиным носом, — не хочет, видать, их высокородие со шкурой-то расставаться. Нешто! Как наши на ремни пускать — это пожалуйста.

— Фее ты фрешь, сволочь, — раздельно сказал Агранцев. — Никто тебя на ремни не пускал. А фот если б тебя лупить семь раз ф день, может, и фышел бы толк.

— Ну ты, поговори!.. — Красноармеец замахнулся прикладом, но не ударил — дальний вопль превратился в визг.

Красноармеец опустил винтовку и протянул соседу.

— Слышь, Степа, подержи мою дуру. Пойду, схожу к деду. Пускай и мне сала даст — вона третьего дня ногу сбил, не заживает никак. А их высокородие в теле. На всех сала хватит. — Он оскалился в щербатой улыбке и оглядел дурным глазом пленных. — А то еще упрошу, чтоб полковничью шкуру тут на сучьях распялил. — И добавил: — Чё уставились, курицы драны? Чаете, для какой надобности здесь колода лежит? Думали, для красы? Не-е. На ней прежний хозяин овечьи шкуры выветривал. Пока мы его самого, значит…

Тут жена инженера заверезжала, забилась пойманной птицей. А потом повалилась мужу на плечо, обмякла.

— Воды! — крикнул инженер.

— Нет, — ответила стоявшая рядом Авдотья. — Пущай привыкает. Скоро не то увидит.

— Оставьте женщин… умоляю… — Инженер плакал, разевая рот — широко, некрасиво.

— Прекратите, — сказал Дохтуров. Он хотел было добавить, что кольев ровным счетом тринадцать — как раз по числу пленных мужчин. Так что дамам сия участь, вернее всего, не грозит. Однако осекся. Что ж, в таком случае, женщин отпустят? Разумеется, нет.

— Пожалуйста… — рыдал инженер, — у меня есть сбережения… Я отдам все, только ее пощадите…

— Не боись, — перебила Авдотья. — Бабам вашим деревяшки в другую дырку назначены. — Она обвела взглядом пленников. Увидев их лица, расхохоталась.

— Да не туды, — ее прямо согнуло от смеха. — Бамбук в рот засунем да в лесу привяжем. Хотя, если охота кому…

— Гадина… — прошептала Дроздова чуть слышно.

Но у Авдотьи слух был просто звериный.

— Да? — спросила она, останавливаясь перед барышней. — Ну ладно. Послухаем, как ты после запоешь, б…ь. Когда наши бойцы с тобой станут любиться.

— Гадина, гадина! — вне себя закричала Дроздова. — Тебе тоже не жить!

Тут Авдотья сделала такую вещь: подошла ближе, взобралась на колоду и, задрав юбку, помочилась на девушку.

Дохтуров заметил вытянувшееся, сконфуженное лицо комиссара. Дроздова сидела неподвижно, словно отказываясь верить в реальность случившегося. Она мертвенно побледнела — а потом ее вдруг затрясло так, что клацнули зубы. Слез не было.

— Послушайте, — тихо сказал Дохтуров, — держите себя в руках. Смотрите на это, как на выходку тупого животного.

— Оставьте! — Девушка отшатнулась, звякнула цепь.

Дохтуров глянул на Агранцева — глаза у ротмистра были белые, бешеные.

И тут что-то изменилось. Дохтуров понял не сразу, а после сообразил: стало тихо. В амбаре больше никто не кричал.

К комиссару подошел один из хунхузов.

— Моя закончил.

— Давай.

Китаец протянул пучок острых бамбуковых палочек, перехваченных тонкой лентой из зеленой коры.

— Зачем так много? — Комиссар сдвинул очки на лоб, вглядываясь.

— А не длинноваты будут? — спросил Лель, выворачиваясь под руку. — Кажись, раньше короче строгали.

— Мужчинам в самый раз, — ответил китаец.

— Мужчинам? — переспросил комиссар. — Каким мужчинам?! Я ж тебе сказал: для баб делай! А ты?!

Китаец растерянно моргал, переминаясь в пыли грязными пятками.

Комиссар протянул ему обратно пучок:

— Переделать!

Китаец покачал головой.

— Нельзя укоротить. Сломаться будут. Снова строгать надо.

Комиссар в сердцах швырнул бамбуковые шипы под ноги.

— Тогда строгай, только скорее!

Он оглянулся на фотографа. Гражданин Симанович, все это время державшийся на дальнем расстоянии, тут же припустил к нему мелкой неловкой рысцой.

— Слушаю-с, — сказал он, слегка запыхавшись.

— Скажи-ка, хватит ли света для камеры?

Перековавшийся «буржуазный элемент» отчаянно трусил. Он посмотрел на небо, потом оглянулся по сторонам.

И наконец решился:

— Никак нет-с, не хватит. Если даже прямо сейчас снимать-с, и то не ручаюсь…

Комиссар поморщился.

— Довольно. — Он повернулся к вдове Стаценко.

— Как думаете, Авдотья Ивановна, не повременить ли до завтра?

Та пожала плечами.

— Чего думать? Этот грач больше моего понимает. — Она развернулась и пошла к дому.

Лель обрадовался:

— Оп-па! Ну, под крышей выспимся вдосталь! Я страсть не люблю бродяжить по тайге ночным часом. А то еще вдруг буснец зарядит, так вообще вымокнешь до костей… — И он побежал следом за Авдотьей Ивановной.

А вот комиссару, похоже, была не по душе ночевка на хуторе. Он с сомнением рассматривал пленников. Потом оставил возле них троих караульных, а остальных «витязей» забрал с собой. Но направился не к дому, а к воротам.

Трое сторожей немедленно составили винтовки в козлы и разлеглись в траве.

— Чему-то успел научиться, сволочь, — процедил Агранцев, к которому постепенно возвращалась членораздельная речь. — Пошел караулы ставить.

Дохтуров ничего не ответил. Караулы его не занимали. Куда более страшила ночевка в тайге на открытом воздухе.

Агранцев заметил его напряженность.

— Что с вами?

— Вы видели их лица? — вопросом на вопрос ответил Дохтуров.

— Да. Словно из бани.

— Из тайги, — негромко сказал Павел Романович. — Всю ночь шли. Причем по реке, на катере. И руки у них были свободны. А гнус все равно вон как всех разукрасил.

— И что?

— А то, что у многих из нас есть шанс не дожить до завтрашнего утра. Гнус в эту пору самый свирепый.

Агранцев долго молчал.

— А знаете… — сказал он. — Если вдуматься, гнус — это ведь очень неплохо. Это, прямо скажу, удача. Грех не воспользоваться.

Дохтуров удивленно глянул на ротмистра. Удача? О чем это он?

Тут вновь послышался тот звук, который Дохтуров слышал час назад. Стук мотора. Он вгляделся — и над лесом вновь разглядел белую искру.

— «Сопвич», — сказал Агранцев.

— Что?

— Аэроплан, французский. Я летал на таком.

— Как вы определили?

— По звуку.

— Подождите, — сказал Дохтуров. Он посмотрел в ту сторону, где кружил над лесом неизвестный пилот. Потом отвернулся. — Вы говорите — удача. В каком смысле?

— Эй, контра! — крикнул один из караульных, рыжий парень с утиным носом. — А ну заканчивай щебетать!

— Определенно удача, доктор, — ответил ротмистр. — Но начать придется вам.

В этот момент рыжий подскочил к пленникам и ударил Агранцева прикладом. Ротмистр попробовал уклониться, но вышло хуже: винтовочный тыльник угодил ему в маленький и наиболее уязвимый участок между глазом и ухом. Раздался хрусткий звук, и Агранцев кулем завалился на бок.

Рыжий глянул насмешливо, перекатывая во рту травинку. Повернулся, что-то сказал своим — те засмеялись.

«Убит? Может, и нет. Но звук удара очень уж был нехорош. Прямо сказать, страшный был звук. Ах, ротмистр!.. Бывалый ведь человек! Глупо, глупо…»

Рыжий тем временем вернулся, сел на траву.

Дохтуров искоса глянул на стражей: сплошь красные ряшки, припухлые от комариных укусов. Сидели «витязи» вольготно, словно напрочь забыли о пленниках. Однако на этот счет обманываться не следовало.

Что говорил Агранцев? Какую возможность увидел? Да и существует ли она, эта возможность? Дохтуров огляделся. Взгляд упал на затесанные колья, и вера в спасительность догадки, посетившей ротмистра, стала стремительно таять.

Что будет?

Собираются ли комиссар со товарищи вживую разыграть чудовищный спектакль, сценарий которого столь красочно расписали? Пожалуй что да. Маниакальный блеск в глазах бывшего присяжного поверенного — это ведь не почудилось, нет. И аспидская злоба Авдотьи, в сердце которой кровь одноногого Стаценко вопиет ко мщению, — она ведь тоже не наигранная. Да и не в мщении дело. Шевелится, кусает душу неутешной вдовы самая что ни есть натуральная звериная ненависть. Право слово, в маньчжурской тайге разворачивается драма шекспировского масштаба. Что было бы любопытно, если б не носило столь личного характера.

Павел Романович вздохнул, поглядел на несчастных колодников. Теперь все они сидели молча, наедине с собой переживая судьбу. За исключением Агранцева, который, судя по всему, уже был неподвластен земным мукам. И еще жена инженера — та очнулась и теперь негромко шептала слова молитвы.

— Богородице, Дево, радуйся, благодатная Мария, Господь с тобою…

«Что с нами будет?»

— Скажите, доктор… — послышался придушенный шепот инженера.

— Да?

— Как вы думаете, они вправду нас… вот этаким образом?.. — Инженер чуть заметно кивнул в сторону кольев.

— Откуда мне знать.

Инженер судорожно вздохнул. Покосился на жену — та продолжала шептать.

— Я хотел спросить… С медицинской точки зрения, все это…

— С медицинской точки зрения кол для человеческого организма — вещь, несомненно, фатальная, — сказал Дохтуров.

— Я понимаю, — бормотал инженер, — я имел в виду другое…

— Насколько это мучительно?

Инженер кивнул.

— У меня не было подобного опыта, — ответил Павел Романович. Он покосился на инженера. Тот побледнел; пот лил ручьями по грязным щекам. Говорить ему правду было б ненужной жестокостью. — Думаю, обморок случится прежде, чем вы почувствуете настоящую боль. Или почти сразу. К тому же на этих кольях нет перекладины.

— Какой перекладины?

— Для ног. Ее специально устраивают, чтобы человек мог опереться… Ну, словом, чтобы продлить мучения. Но колья гладкие. Все произойдет быстро.

Инженер ничего не ответил. Он смотрел прямо перед собой и тяжело дышал. Уже теперь он был совсем близок к беспамятству.

— Впрочем, не исключено, что все это — фарс, — сказал Дохтуров. — Такая казнь требует навыка. Это почти искусство. Трудно представить, чтобы кто-то из здешних негодяев обучался ему специально.

Инженер снова промолчал. Теперь он смотрел куда-то в сторону. Павел Романович проследил его взгляд — и увидел хунхуза, вновь занятого ножом и бамбуком.

«Кого я хочу обмануть? Мы все прекрасно знаем, что нас ждет. Включая несчастного инженера».

А будет, как обещал комиссар.

Поутру за них примутся всерьез, со всем тщанием. Ну, может, не с рассвета — в этих местах в ранний час туманно — а ближе к полудню. Значит, времени осталось часов восемнадцать, от силы.

Мелькнула мысль — а где-то сейчас господа Ртищев и Сопов? Может, выбрались, спаслись с горящего парохода? А в самом деле! Отчего бы и нет? Мечтать так мечтать: не просто спаслись — им посчастливилось встретить разъезд железнодорожной охраны. Ведь охрана на своих паровых дрезинах регулярно проверяет пути. Значит, и помощь может поспеть! Конечно!

«Может быть, — сказал кто-то внутри холодно и насмешливо, — да только для этого купцу с генералом придется за полдня пятьдесят верст пробежать. Потому как отсюда до юго-восточной линии как раз столько и будет…»

Пустое.

Дохтуров поднял голову. Солнце катилось вниз, цепляясь за макушки сосен.

Выход… Где ж он, выход-то?

 

Глава восьмая

СТРАСТИ ВОДНЫЕ И ЛЕСНЫЕ

Плавать Клавдий Симеонович Сопов умел хорошо. Был с детства приучен. Можно сказать — талант. Мальчишкой реку Мологу переплывал туда и обратно на едином дыхании. А Молога — река серьезная, в ширину верных сто пятьдесят саженей. Хотя к богатому тверскому селу Максатихе, где Клавдий Симеонович появился на свет и рос до двенадцати лет, все-таки ближе Волчина. На нее и бегали друзья-приятели Клавика. (Ох уж это имечко, через него натерпелся маленький Сопов, сколько слез выплакал! Правда, когда в возраст вошел, переменил мнение. Понравилось, как звучит его имя, на языке перекатывается: Клавдий! Внушительно. Не говоря уж, что и самим римским цесарям его не зазорно было носить.) Однако Волчина — речушка малая, вздорная. Летом, бывало, и вовсе так обмелеет, что петух вброд перейдет. Молога куда милее.

…Приподняв реечную шторку, Сопов смотрел на поросшие тайгой берега маньчжурской реки. Спору нет, Сунгари в два раза Мологи будет размашистей. Но Клавдий Симеонович не сомневался, что шутя доберется до берега. Даже несмотря на свое болезненное состояние.

А вот его превосходительство…

Отставной генерал лежал на койке, закрыв глаза. Со стороны могло показаться, что он спит. Но, конечно, это было не так.

Когда прозвучал первый пушечный выстрел, Клавдий Симеонович вскочил и, морщась, первым поспешил к окну, выглянул. Топот ног и тревожное многоголосье на главной палубе уже давно унесли остатки болезненной дремы, в которой он пребывал после злокозненной трапезы в заведении мадам Дорис. А теперь сон и вообще — как рукой.

Внизу, под окном, имелась медная рукоятка с колесиком.

«Это что за бранзулетка?»

Клавдий Симеонович попробовал, повертел — и стекло поползло вниз. Теперь слышно стало гораздо лучше.

Сопов приник к окну.

Чем больше он наблюдал, тем темнее становилась туча, набежавшая на его лицо. Когда же вновь прогремело орудие и пароход содрогнулся, Клавдий Симеонович метнулся прочь от окна. Но никакой паники он не выказал. Действовал на редкость умело и хладнокровно — словно и не купец никакой вовсе, а бывалый офицер.

Натянув сапоги, подхватил саквояж доктора и самым бесцеремонным образом вскрыл замок. Не глядя запихнул внутрь остатки провизии со стола, защелкнул замочки и ухватил сак левой рукой. В этот же миг корпус «Самсона» сотряс новый снаряд. Клавдий Симеонович тряхнул генерала за плечо.

— Вставайте! Будет вам притворяться.

Безрезультатно. Сопов вгляделся — и понял, что глубоко заблуждался: генерал Ртищев действительно почивал самым сладким образом.

— Да вставайте же!

Генерал закряхтел.

— Что вы себе позволяете…

— Не знаю, как уж и доложить, ваше превосходительство. Но, похоже, наша калоша тонет.

Это возымело действие. Вскоре генерал Ртищев был приведен в боевую готовность — если только это понятие было к нему еще применимо.

Сопов открыл дверь, выглянул в коридор.

Крики стали слышны громче. Потом — частая металлическая дробь.

— Пулемет… — пробормотал Сопов.

— Что?

— Так, ничего. Надобно выбираться.

Пароход уже получил заметный крен. Не нужно быть моряком, дабы понять: часы «Самсона» сочтены. А может, даже минуты.

Эту мысль Клавдий Симеонович произнес вслух.

— На все милость Его, — ответил генерал.

Сопов глянул на Ртищева и уловил некое неизвестное и малопонятное выражение в серых прозрачных глазах.

Генерал нагнулся и вытащил из-под столика корзину. В полумраке каюты полыхнули два зеленых огня: кот ротмистра не спал или уже проснулся — впрочем, какая разница. И даже вообще неважно, потому что в плане, существовавшем в сознании Сопова, кот не фигурировал.

— Оставьте!

Генерал, кряхтя, взял корзину, выпрямился. Схватил с полки шинель.

— Для чего он вам? — спросил Сопов, показывая на кота.

Генерал нахмурился, но ничего не ответил.

— Ну, как хотите, — сказал Сопов.

Они вышли в коридор.

Где-то внизу, в машинном, грохнула дверь и послышались громкие крики. Потом брань. Слов не разобрать, но несомненно, что — матерная.

Новый удар снаряда. Железные внутренности «Самсона» отозвались низким раскатистым гулом. Сопову показалось, что пароход накренился сильнее. Он обернулся — генерал поспевал с трудом. На миг в глазах Сопова отразилось раздумье; потом он качнул головой и, ухватив за рукав шинели, потащил Ртищева за собой. Тот подчинился. Попытался даже бежать, неловко выкидывая в стороны ноги. Корзина из ивовых прутьев, которую генерал держал в правой руке, билась о стену. Кот сжался, приник к плетеному дну. Он шипел, и шерсть на спине у него встала дыбом.

— Да бросьте его! Какого черта!

Генерал не отвечал. Он жадно хватал на бегу воздух.

Высунулись на палубу с подветренного левого борта. Здесь было дымно, пахло горелой пенькой. Мгновенно защипало глаза.

Сопов заозирался.

Они стояли на главной палубе. Пароход горел, но пламя было отсюда невидимо — должно быть, гуляло по правому борту, куда била пушка. На носу раздавались крики. Потом снова заработал невидимый пулемет.

Это продолжалось недолго.

Когда пулемет стих, послышался долгий скрежещущий звук. Пароход слегка вздрогнул. Но не от удара снаряда, а мелко, незначительно. Даже сухопутный человек мог без труда определить: с противоположного борта к «Самсону» подошло небольшое судно.

Сопов напряженно слушал.

Револьверные выстрелы — три подряд, один за другим. Топот множества ног. Женский визг, тотчас оборвавшийся. Снова выстрел, теперь уж винтовочный. И снова топот, приближающийся.

«Прыгать за борт? — подумал Сопов. — Нет, поздно. Сейчас они — кто б это ни был — будут здесь. И мы тогда — что лесные нимфы в купальне».

— Прочь отсюда! — крикнул он. — Назад, быстро!

В коридоре уже висела дымная кисея. Электрические плафоны на потолке сделались бледными. Стало трудно дышать. Но Сопов все же припустил рысцой, слыша за спиной тяжелое дыхание генерала. Не выдержит старик. Не сдюжит…

Напротив курительного салона имелся винтовой спуск на нижнюю палубу. Сопов устремился к нему.

В трюме еще не было дымно, а вот наклон палубы казался заметней.

Было сравнительно тихо, слышался лишь мерный стук работавшей на холостом ходу паровой машины. Плафоны (здесь они были отчего-то забраны металлической сеткой) вдруг мигнули. Где-то впереди мелькнула матросская роба — и тут же скрылась.

Трюм выглядел совершенно пустым. Вдоль коридора — каюты. Все третьего класса, четырехместные. Многие двери распахнуты.

Плафоны опять моргнули и вдруг погасли. Потом загорелись снова — странным красноватым светом, неверным, пугающим. Забраться в трюм тонущего парохода — чистое безумие. Сопов и сам это понимал. А генерал?

Клавдий Симеонович шагнул к ближайшей каюте, толкнул от себя створку двери. На полу — брошенные в суматохе вещи. Расстегнутый портплед, чье-то незаконченное вязанье. Детский матросский костюмчик скомкан и кинут в углу.

Он быстро прошел к окну. Это был настоящий иллюминатор — толстенное выпуклое стекло в медном обруче. Справа — небольшой штурвал.

Сопов ухватил его одной рукой, рванул. В одну строну, в другую. Бесполезно. Тогда взялся двумя руками. Напружинился так, что на лбу вздулась вена. Да неужто задраен наглухо?!

— Не угодно ли сперва стопор снять?

Сопов оглянулся. Отставной генерал стоял за спиной — нелепая фигура в старой шинели и с глупой корзинкой в руке.

— Какой еще, к черту, стопор?

— Слева.

Сопов глянул. И верно, имелась в указанном месте еще одна металлическая «бранзулетка». Не знал бы — в жизни б не догадался.

Снова приступил, и штурвальчик тут же повернулся, почти без усилий. Клавдий Симеонович распахнул иллюминатор — медный круг качнулся влево, повис на мощной петле.

В лицо плеснула речная вода.

Клавдий Симеонович обмер. Потом обернулся: из-под правой нижней койки матово отсвечивал черной кожей бок чемодана-монстра. Ухватив, Сопов подтащил его к окну. Вскарабкался и глянул наружу.

— Вот те морген-фри!..

Река была почти вровень с иллюминатором. Слабый ветер разгонял невысокую волну. Времени оставалось с минуту, не больше.

В этот момент пароход дернулся. Где-то раздался долгий металлический скрежет. Электрический плафон погас окончательно, но в каюте оставалось достаточно света.

Кот в корзине заметался. Он с такой силой бился об ивовые прутья, что некоторые треснули. Сопов мельком подумал: сейчас проклятый котище вывернется из узилища. Это было б отрадно — генерал и без того не отличался большой подвижностью.

Но кот не выскочил. Образовавшейся щели оказалось недостаточно. Толстенная черно-белая морда никак не пролезала сквозь прутья. И тогда кот завыл.

Клавдий Симеонович рассвирепел.

— А ну, дайте сюда чертову тварь!..

Генерал покачал головой и спрятал корзину за спину.

Тогда Сопов проделал следующее: правой рукой ухватил Ртищева за воротник, левой — за брюки и одним махом пустил генерала головой вперед, нацелив в иллюминатор. Все было проделано быстро и точно, и Ртищев проскользнул бы наружу, как мыло в трубу. Однако ж помешала корзина, которую он из рук так и не выпустил.

Генерал заклинился.

Сопов с яростью выдрал корзину из его пальцев, больно оцарапавшись обломком прута. Выпихнул Ртищева за борт. Оглянулся в бешенстве — кот орал, как оглашенный. Словно резали его живьем. По каюте поплыл острый запах кошачьей мочи. Клавдий Симеонович глянул вниз — на правой брючине расползалось мокрое пятно.

— Ну ты скотина…

Не сомневаясь, что оставит дрянного кота в каюте, Сопов, тем не менее (нежданно для себя), подхватил корзину и швырнул в иллюминатор следом за генералом. Попал; плетенка скрылась из глаз. Клавдий Симеонович отправил за ней рыжий саквояж доктора, а потом подтянулся и сам нырнул в круглое окошко.

* * *

— Скажите, а вы думали о смерти?

От этого вопроса Сопов аж поперхнулся. Они брели по тайге уже второй час, и Клавдий Симеонович был совершенно измотан. Липкий пот заливал глаза. Одновременно хотелось есть, пить и спать. Где-то под сердцем ворочалась аспидская злоба — на все на свете. Он запутался во всей этой истории и совершенно перестал что-либо смыслить. Впрочем, теперь не до того. Выбраться бы живым.

— Чего ж о ней думать-то загодя, — сказал он. — Придет время, сама напомнит. А пока об ином лучше обеспокоиться.

— А я вот думаю часто. Знаете, что пугает?

«Вот прицепился!»

Клавдий Симеонович сплюнул в сердцах. Благо генерал, шагавший впереди, этого видеть не мог. А хоть бы и видел — что он ему?

— Не знаю.

— Я боюсь умереть смешно. Страшно, коль скажут: глядите-ка, тот самый генерал Ртищев! Гуляка, кавалер, бретер. Был, да весь вышел. Напружился в клозете, да и помер. Какой бесславный конец!

— Отчего ж непременно в клозете? — спросил Сопов, несколько ошарашенный причудливым зигзагом генеральской мысли.

— Это я так, для образчика. Да вы, похоже, не понимаете.

— Понимаю, — механически ответил Сопов.

Генерал удивлял все больше. Куда девалась одышка? В топком лесу, тянувшемся вдоль Сунгари, Ртищев переменился, как-то неуловимо весь подтянулся. С каждой минутой он будто сбрасывал месяц. Шаг стал упруже, плечи выпрямились. Он выглядел более уверенным и даже — более молодым.

— Мне хочется умереть в бою, — сказал генерал, останавливаясь. Он повернулся и посмотрел на Сопова.

Скажи генерал это еще два часа назад, Клавдий Симеонович непременно б расхохотался. Но сейчас Сопов молчал. Отчего-то было ему не до смеха.

— Вы думаете, я ничего не понимаю? — спросил генерал. — Полагаете, я вышел из ума?

— И в мыслях не держал, ваше превосходительство.

— Оставьте. Держали.

Ртищев несколько минут молча смотрел на него, потом развернулся и вновь зашагал. Какое-то время шли молча.

Берег постепенно превращался в болото. Сперва старались держаться возле реки, но мало-помалу приходилось отступать все дальше в глубь леса, обходя трясину с желтой стоячей водой. Пахло гнилью. Бледные цветы на тонких бессильных стеблях источали жирный, дурманящий аромат. Непуганые бекасы подпускали вплотную, лениво вспархивая почти из-под ног. Гнус висел плотным, осязаемым облаком. Раздувая бока и закрыв глаза, орали желтые, отвратного вида лягушки. Густой подлесок казался непроходимым.

Сопов свирепо обмахивался веткой. В ушах стоял тонкий непрерывный писк — то ли от сонмища комаров, то ли от прилива крови.

К концу третьего часа Клавдий Симеонович едва держался на ногах. Глядя в спину генерала Ртищева, ритмически шагавшего впереди, он не прекращал изумляться. Это тот самый старичок, коего чуть не на руках они вынесли из поганого «Метрополя»? Невозможно поверить. Откуда у него силы берутся?

Мучаясь этой загадкой, а пуще того от усталости и комариных укусов, он все более сомневался в правильности принятого решения. Сперва, когда они выбрались на берег, намерение двинуться обратно вдоль Сунгари с тем, чтобы выйти, наконец, к обитаемым местам, казалось единственно правильным. Второй вариант — пуститься напрямик сквозь тайгу, нацеливаясь к железнодорожной колее, — явился бы образцом безрассудства. Теперь же Клавдий Симеонович полагал, что разумнее всего было б оставаться на месте. И ждать.

Сколько еще им идти? Версту? Десять или, может, все пятьдесят?

А их превосходительство меж тем шагает, как заведенный. И еще тащит корзину с котом. Кот орать перестал, присмирел. Да и как не присмиреть? Хоть и бессловесная тварь, а понимает — вон она, мертвая болотная жижа, рядом.

Впрочем, Сопов пока тоже не разлучился с докторским саквояжем. Однако на то был резон практического свойства.

Ему требовалась небольшая передышка — и тогда саквояж можно будет с легким сердцем выбросить ко всем чертям.

Клавдий Симеонович на ходу вытянул из кармана серебряные часы-луковку. Пятый час. Вскоре станет темнеть. Неужели придется ночевать в лесу? От этой мысли сердце в груди подпрыгнуло и зачастило. Похоже, придется. А все она, неверная болотная землица! Не знаешь, куда ногу поставить. Если б по твердой почве, так уж давно бы добрались. А хоть бы и нет — в бору человеку на сердце радостней, и даже ночевка не так пугает. А здесь…

Закаты в этих краях долгие, однако ж, если придется ночевать в лесу, нужно найти место сухое. Дабы костер устроить, иначе — пропадешь ни за зря. Сожрут проклятые кровососы.

Ну, Бог не выдаст, свинья не съест.

Так-то оно так, но надобно и самому приложить руки к собственному спасению.

«Приложить или наложить?» — подумалось вдруг некстати.

Последнюю мысль Клавдий Симеонович, похоже, произнес вслух, потому что генерал Ртищев обернулся на ходу и спросил:

— О чем это вы?

Сопов не ответил. Каждый шаг давался ему все труднее. Теперь он хорошо понимал, сколь верно выражение, излюбленное господами романистами: «Ноги несчастного путника словно налились свинцом». Именно что налились, и положительно нет никаких сил их выдирать из трясины.

О, сытая жизнь в Харбине! Без малого год прошел, и за это время расплылся Клавдий Симеонович, потерял подвижность, за которую так почитал его в свое время сам фон Коттен! А уж тот знал, что к чему…

Расчувствовавшись, Сопов отвлекся, за что немедленно был наказан: шагнул мимо кочки, оступился — и тут же завалился в гнилое болотце.

Ртищев, услышав, остановился. Он смотрел, как ворочался в жидкой грязи Клавдий Симеонович, но не сделал и шагу.

Сопов насилу выбрался; поднялся на ноги, стирая с лица желто-коричневую слякоть. Сунул руку в карман — так и есть, все в грязи. Вытащил часы, щелкнул крышечкой и чуть не заплакал: и под стеклышком собралась грязная водица! Погибли именные часики, подарок самого директора департамента. И ведь часовщику не отдашь — хоть и нет на серебряной луковке дарственной надписи, а все равно риск. Попадется ушлый человек — может сообразить, кто таков был тот директор, и кому, соответственно, мог он дарить именные часы.

Украдкой Сопов сунул руку за спину. Предварительно посмотрел — не видит ли генерал. Тот по-прежнему смотрел в сторону. Тогда Клавдий Симеонович быстро и незаметно извлек предмет, который до поры был надежно припрятан сзади. Небольшой, серебристого цвета револьвер с коротким стволом и рукояткой с темными деревянными щечками. Знающий человек опознал бы в нем британский «бульдог» системы Webley с граненым стволом.

— Вы совсем выдохлись, — сказал генерал. — Пора перевести дух.

— Что, прямо в болоте?

— Отчего же в болоте? Вон за тем мыском топь отступает. Туда и направимся.

— С чего вы взяли, что отступает?

— Сороки, — пояснил генерал. — Слышите? Сорока — не кулик, в болоте не поселяется. Небольшое усилие, и мы в безопасности.

Так и вышло.

Через малое время открылась суша, острым углом вторгавшаяся в болото. Сосны спускались к самой воде, удерживая крутой берег корнями. При одном только взгляде на темно-красные стволы становилось воздушнее на душе.

— Здесь, полагаю, и заночуем, — сказал генерал.

Сопов, понятно, не возражал. Хорошо б еще и костер — тогда гнус не так страшен.

Он проверил свой портсигар. Вот удача! — папироски сухие, одна к одной. Тут же и спички, тоненькая коробочка с картинкой: томного вида дама держит сигарету с невероятной длины мундштуком.

Генерал стоял поодаль, заложив руки за спину, и смотрел на болото, над которым уже поднимался вечерний туман. Не жаловался на усталость, не строил планов. Просто стоял и глядел.

Клавдий Симеонович опустился на мох, закурил и выпустил дым кольцом. В закатных лучах кольцо получилось жемчужного цвета, переливчатое. Полюбовавшись, Сопов принялся исследовать свой гардероб. Результат был самым плачевным: еще совсем новые туфли теперь никуда не годились. Брючины стояли колом, словно две печные трубы. Сорочка оказалась в таком состоянии, что стыдно и прачке отдать.

Но, в сущности, все чепуха.

Не вставая, Клавдий Симеонович ухватил докторский саквояж. Рыжие бока его тоже изведали болотной водицы. И внутрь, должно, набралось немало.

Он распахнул сак. Внутри открылось несколько отделений, разделенных перемычкой. В каждом — тетрадь, для верности завернутая в клеенку. Клавдий Симеонович ухмыльнулся — доктор проявил нелишнюю предосторожность.

Всего тетрадей было три. Сопов выложил их на мох и вновь принялся за исследования. На первый взгляд, теперь саквояж был пуст. Но опытного человека это не могло обмануть. Неторопливо, вершок за вершком, Сопов прощупал матерчатую подкладку.

Ага!

Под тканью обнаружился некий тонкий и плоский предмет, очертаниями похожий на широкое портмоне. Но, чтобы его извлечь, требовалось подпороть материю.

Можно, конечно, скальпель поискать в докторском саквояже — но Сопову совсем не хотелось, чтобы кто-то видел, как он терзает чужой саквояж.

В итоге до времени отложил, развернул одну из тетрадей, в темно-зеленом клеенчатом переплете. Страницы были заполнены строчками, написанными острым, не слишком разборчивым почерком. Клавдий Симеонович не без труда стал читать:

…у младенца имелись все признаки асфиксии. Сердцебиение — отсутствует. Дыхание — отсутствует. Мышечный тонус — отсутствует. Кожный покров цианотичный. Рефлекторная возбудимость — отсутствует (реакции на возбуждение подошвы нет).

Оперативно: искусственная вентиляция. Отсасываю слизь из трахеи. Чистый кислород! Одновременно с дыханием рот в рот наружный массаж сердца. Подкожно камфара. 10 % р-р глюкозы в область сердца. У новорожденного ацидоз, поэтому натрий хлорид 5 %.

На пятой минуте — самостоятельное дыхание!

Противосудорожно: в пупочную вену 2 мл р-р натрий оксибутират 20 % (очень медленно).

Опасаюсь отека. Ввожу подмышечно фуросемид однопроцентный р-р.

Наблюдал новорожденного в течение семи часов. Дыхание самостоятельное, ритмичное. Появились рефлексы…

Невозможная ахинея. Сопов пролистнул страницу.

…В этот раз обошлось. Но что будет завтра? Послезавтра? Рано или поздно я буду схвачен. И вновь осужден — за незаконную практику купно с производством запрещенных абортов. И все — от бессилия. Лауданум Парацельса существует, но у меня его нет. И никакой надежды, что тайна откроется. Я близок к ней, более чем близок. В староверческом селе я опробовал новый препарат. Это, конечно, не панацея, но все-таки.

Требовалось понять механизм воздействия. Прежде всего — надо понаблюдать больного достаточно долгое время. Пять-шесть месяцев после выздоровления. Я даже придумал, что скажу его матери (придется пойди на небольшую ложь), дабы она приезжала ко мне хотя б раз в месяц.

Но все пошло прахом. Слепые фанатики убили и сына, и мать.

Результат безвозвратно утрачен. У меня до сих пор не хватает решимости продолжить исследования. Случай с мальчиком в Березовке — единственный в силу своей исключительности. Другого не было и, может, вовсе не будет. Но в любом случае действие моего средства — временное и ограниченное. Определенно, это не магистериум великого Теофраста. Мне не хватает знаний. Порой я чувствую — ответ где-то рядом. Но он мне неведом…

Гм, хмыкнул про себя Сопов. Значит, все же аборты. Ну-ну. Однако с какой стати это фиксировать? И что еще за магистериум? Небось пилюли французские. Для баб — чтоб не брюхатели.

— Каковы результаты?

Клавдий Симеонович поднял голову. Рядом стоял генерал. Шинель расстегнута, водянистые глаза смотрят насмешливо.

И как, ирод, подкатился неслышно!

— Да вот, ваше превосходительство, бумажки искал, чтоб костерок запалить. Только сомневаюсь. Тут у нашего доктора записи личного свойства, да все такие мудреные. Как бы чего важного-с не извести.

— Послушайте, — сказал генерал. — Вы мне надоели с этим именованием. «Ваше превосходительство, ваше превосходительство»! — передразнил он. — Сиропствуете излишне, сударь, вот что я скажу.

— Да я… — Сопов развел руками. — Я человек сословия низкого, а потому привык с генералами навытяжку… Извините, коли что не так. Виноват-с.

— Ничего, — сказал Ртищев, опускаясь рядом на мох. — И все же я вам не корпусной командир. Уговоримся впредь величать друг друга по имени-отчеству.

— Как вам будет угодно-с.

Генерал глянул на Сопова пытливо, точно хотел о чем-то спросить. Но не спросил. Отвел плечи назад, потянулся, да тут же и охнул.

— Что с вами, ваше…

Генерал махнул рукой.

— Бок… ребро, которое мне наш эскулап поломал. Ох! Не дает о себе забыть.

Клавдий Симеонович не понял, что имел в виду генерал — доктора или собственное ребро, — однако переспрашивать не стал.

— Как же прикажете вас величать?

— Василий Арсеньевич.

— Слушаю-с. Так что, Василий Арсеньевич, уместно ли мне будет несколько листочков из этой тетрадки употребить на растопку?

— Позвольте взглянуть.

Генерал взял, пролистал небрежно. Потом принялся шелестеть страницами реже. А там и вовсе остановился, впился взглядом в острые строчки.

«Что это он? Неужто подпольное акушерство столь занимательно?»

Генерал захлопнул тетрадь. Посидел с минуту молча, что-то обдумывая. Потом сказал:

— Нет, с этой тетрадочкой надобно деликатнее. Тут и в самом деле любопытные записи. Бог даст, встретимся с их владельцем — спасибо нам скажет.

— А как же костер?

— Костер? Ну, сейчас посмотрим…

Ртищев перелистал тетрадь еще раз и в самом конце обнаружил несколько чистых листов.

— Вот, рискнем.

Он вырвал листки и протянул Сопову.

— Извольте.

А саму тетрадь генерал бережно закрыл и приготовился спрятать за пазухой.

— Э, ваше превосходительство… виноват, Василий Арсеньевич, так не годится. Негоже вам чужую ношу таскать. С вас и корзинки хватит. А это уж, позвольте, я сам.

Клавдий Симеонович решительно забрал у генерала тетрадь, завернул обратно в клеенку и убрал в саквояж. Потом собрал выдранные чистые листы, свернул фунтиком, установил вертикально. Сверху устроил шалашик из тонких веточек. А рядом — такой же, побольше.

В этот момент в отдалении послышался слабый стрекочущий звук. Не сказать, чтоб совсем незнакомый — когда-то Сопов слышал его, но теперь вот никак не мог вспомнить.

Клавдий Симеонович завертел головой, силясь угадать, откуда он доносился. Тщетно.

Генерал без особого интереса наблюдал за его действиями. А потом и вовсе отвернулся. Поднялся и снова подошел к болоту — точно манило оно его.

Смешно сказать, но Сопову стало обидно.

Когда костерок занялся (с единой, заметьте, спички!), Клавдий Симеонович посмотрел в спину генералу, по-прежнему стоявшему на краю обрыва, заложив руки назад.

«Тоже мне, Бонапарт! Ждет, что лягвы перед ним сейчас побатальонно замаршируют! Хм… А в самом деле, что он там выглядывает?»

Дымный запах костра напомнил о еде — и тут Клавдий Симеонович ощутил, что несказанно голоден. Пить тоже хотелось, но голод все ж таки заявлял о себе громче.

— Говорят, французы очень ценят здешних лягушек, — сказал Сопов.

— Впервые слышу, — ответил генерал, оборачиваясь. — Эти твари покрыты ядовитой слизью. Если ухватить рукой, химический ожог обеспечен. Так что гастрономического интереса не представляют. Зато поют они дивно хорошо.

— Поют?

— Да-да, именно поют. Однако нужно сосредоточиться особенным образом, чтоб уловить мелодию. Хотите, научу?

— Благодарствуйте. В другой раз, — хмуро ответил Сопов.

Генерал усмехнулся.

— Вы, как я понимаю, проголодались?

— Верно. А вы?

Ртищев пожал плечами.

— Должен сказать, не очень. Физические упражнения действуют на мой организм парадоксальным образом: на какое-то время я полностью лишаюсь аппетита.

— Да что из пустого в порожнее! — сердито молвил Клавдий Симеонович. — Все одно провиантом не обеспечены. Я, правда, кое-что запихал в докторский сак перед самым побегом, но — мало. Нам надолго не хватит. Экое морген-фри!

— Неверно. Обед у нас с вами имеется.

— Что?

— Да вот, — генерал показал на клетку с котом. — Чем не жаркое? Надобно лишь приготовить. Костер, кстати, у вас замечательный.

— Вы серьезно?

— Насчет кота? Вполне. А что вас смущает?

— Не привычный я кошек-то жрать.

Ртищев пожевал губами.

— Значит, не было в том нужды. А я вот даже крыс, по вашему выражению, жрал. Приходилось. Удовольствие небольшое, но бывают, знаете, обстоятельства.

Тут Сопов сообразил:

— Так вы потому и тащили с собой эту корзину?

— Разумеется.

Клавдий Симеонович ничего не сказал.

— Напрасно манкируете моим предложением, господин Сопов, — сказал Ртищев. — Но ничего. Не далее как завтрашним утром я этого зверька скушаю, и вы компанию составите мне. Уверяю. Хотите пари?

Сидевший в корзине кот словно бы понял, что речь о нем. Вдруг завыл и заметался с такой силой, что корзинка его опрокинулась. Она б непременно скатилась в болото — но на самом краю ее ухватил Сопов. Он механически поставил корзину на землю, подальше от генерала. Кот яростно шипел и бился об ивовые прутья. Глаза его рассыпали искры.

На генерала Клавдий Симеонович более старался не смотреть.

— Послушайте, — сказал генерал. — А вот вы для чего тащили этот пудовый сак? Ради одной лишь гимнастики?

— Вас не касается.

— Вы грубите, Клавдий Симеонович. Слышали поговорку: «Цезарь, ты сердишься — и, значит, неправ»?

Сопов снова промолчал. Он опять закурил — табачный дым ворвался в легкие, царапая бронхи. Сопов закашлялся. Когда отдышался, спросил:

— Как порядочный человек, я счел невозможным оставить имущество своего товарища на заведомо тонущем корабле. Постараюсь и впредь. Уверен, мы с доктором свидимся.

— Не зарекайтесь. Это уж как выйдет.

Ртищев сбросил шинель на мох и уселся.

— Бросьте, Сопов. Саквояж вы взяли с иной целью.

— Это с какой же?

— Рассчитывали на деньги. Да вы и теперь еще уповаете. Смекнули, чем занимался наш замечательный доктор?

Но Клавдий Симеонович как воды в рот набрал.

— Плод вытравить стоит недешево, — продолжал Ртищев. — Вот вы и решили, что казну свою эскулап где-то поблизости держит. Так, чтобы при случае можно немедля забрать.

— Напраслину возводите… — проговорил Сопов. — Конечно, человека низкого сословия всякий норовит обидеть. Да только мы тут с вами одни-одинешеньки. Как бы не пришлось заплатить за обиду…

— К чему ссориться? — пожал плечами генерал. — Подслушать нас некому. Я говорю, что есть. И вас при том совсем не виню. Забирайте, что угодно, и сак в болоте можете утопить — мне все равно.

Сопов медлил с ответом, раздувая костер (который, кстати, вовсе в том не нуждался). Его все более удивляла перемена, приключившаяся с генералом. Общаться с ним так, как это происходило в первые часы их знакомства, теперь представлялось глупым… И даже опасным. А другой линии поведения он отыскать не мог. Для этого требовалось, чтоб их превосходительство поговорил еще. И тогда Клавдий Симеонович сумел бы вполне профессионально примениться к его манере.

— Ну да, грешен, — сказал он, отстраняясь от задымившего костра. — Смалодушничал. Уж не выдавайте. Да только все одно денег там нет. Мне ведь немного надо — лишь торговлю поправить. Не шибко идет она по нынешним временам, торговля-то. Но вы все равно не подумайте плохо. Я потом собирался вернуть, все, до последней копеечки. Вот вам крест!

И он истово перекрестился, повернувшись в ту сторону, где, по его представлению, должен был находиться восток.

— А хоть бы и нет.

— Как?..

— Я говорю: хотя б и не отдали. Что такого? Деньги как кровь: у одного киснут, а у другого бурлят, жизнь подгоняют. Уж я знаю. Иное смущает.

— Что?

— Да то, что никакой вы не купец, досточтимый Клавдий Симеонович.

Сопов снова занялся костром.

— Не купец? — спросил он после недолгой паузы. — Вот чего выдумали! А и кто ж я, по-вашему?

— Больше всего вы сходственны с казематным надзирателем, у коего разбежались колодники. И который теперь смертельно боится, что кто-то из них заявится к нему ночью, да и придушит за все прошлые согрешения.

— Шутить изволите. Понятно-с. С чего ж это вы взяли, будто я не купец?

— У купца на первейшем месте — всегда дело. Купец и двух минут не усидит, чтоб на дело разговор не свернуть. Где, что и почем. Потому и мыслями он весь — там. Я хорошо эту братию знаю. А вы, Клавдий Симеонович, вторые сутки толкуете о чем угодно, только не о делах. Не похвастались ни разу, сколько капитала взяли. Не посетовали на потери — а в наше время какой купец без потерь? Одно и есть у вас купеческого — борода, да и та скорее подстрижена на чиновный манер. Кстати, теперь многие купцы бороды вовсе бреют, так что на будущее есть смысл отказаться от этого предмета, совсем вашу личность не украшающего.

Сопов встал. Улыбнулся. Улыбка вышла кривою.

— И кто ж я в таком случае по-вашему?

Ртищев ненадолго задумался.

— Вернее всего, жандарм, — сказал он. — В невысоких чинах; думаю даже, занятие это потомственное. Однако служба богатства вам не доставила. Семьи нет, никто вас не ждет. Жизнь повидали и знаете, но и она вас потрепала изрядно. Да и выбросила в итоге в Харбин. Вы, должно быть, поначалу Бога благодарили, что из Совдепии сподобил живым-то уйти. Но в средствах стеснены оказались, а последнее время — особенно. Пришлось постоялые дворы менять один за другим. Съезжали, вселялись, с каждым разом — все плоше и плоше. И пошла жизнь под гору. На службу сейчас можно попасть только по огромной протекции. Кроме того, сдается мне, что вы не очень-то рветесь на службу. И что остается? Завести свое дело? Так изначальный капитал требуется. А где ж его взять? То-то. — Генерал посмотрел в глаза Клавдию Симеоновичу. — А уж не вы ли, голубчик, резню-то устроили? Чтоб разом дела поправить?

Сопов одернул на себе сюртук. Потом шутовски поклонился:

— Да-с, ваше превосходительство. Это я и есть, истинный душегубец.

Получилось естественно. Клавдий Симеонович такое умел. За двадцать лет, слава Богу, приобрел опыт. Но генерал-то каков! Знакомы всего ничего, а так нарисовал, будто лично послужной список подписывал.

А вдруг и подписывал? Ох, непонятный господин, этот генерал Ртищев. Сейчас бы в картотеку департамента обратиться, там бы прояснили… Да только где теперь та картотека? Ах, как бы она пригодилась… Впрочем, нет. Теперь та картотека и есть самая большая опасность. Потому что обозначены в ней данные не только на поднадзорных, а и на самих надзирателей. Значит, Клавдий Симеонович Сопов, титулярный советник, числящийся по министерству внутренних дел, тоже там фигурирует. Просим любить и жаловать! По нынешним временам — приговор. Так что ну ее, картотеку.

— Бросьте юродствовать. Вам не к лицу, — поморщился генерал. — Я пошутил. Никакой вы, разумеется, не поджигатель.

Сопов вздохнул — вроде как облегченно.

— Истинно так! Вы меня напугали. Я уж подумал: скажет их превосходительство полицейским чинам, так потом не отвертишься. Вымотают все душу, канальи. Опять же из Харбина турнут. Тогда какая торговля…

Ртищев засмеялся. Смех был обидный.

— Это вы мои слова насчет купеческого сословия проверяете? Нет, сударь, тут я серьезно.

— Ну, как знаете, — Сопов вздохнул. — А только напрасно вы меня обижаете.

— Да будет. Впрочем, хотите представляться купцом — ваше дело. Меня не касается. Доносить не намерен. Не до полиции мне теперь. Тут дела поважнее. Выбраться б подобру-поздорову.

Сопов только руками развел. Ах, какой все-таки непонятный этот господин Ртищев!

А если задуматься…

Штука в том, что сей генерал и в самом деле на удивление верным образом обрисовал прошлое Клавдия Симеоновича. Даже семейственность угадал.

Тут, пожалуй, требуется некоторое отступление.

 

Глава девятая

ИСТОРИЯ ФИЛЕРА

Происходил род Соповых из Тверской губернии. Отец Клавдия Симеоновича был железнодорожным жандармом и служил в управлении Николаевской дороги. В Максатихе он имел дом — первый на все село, — куда семья перебиралась летом. А после и вовсе стали там жить безвылазно; однако отец бывал лишь наездами.

Однажды маленький Клавик услышал незнакомое слово «нигилист». Произносили его всегда шепотом и с оглядкой. От старших Клавик узнал, что отец как раз и борется с этими самыми нигилистами. И когда всех переловит, тогда и начнется спокойная жизнь. Клавик не знал, кто такие нигилисты. Спрашивал у братьев, да только и те знали немного. В представлении Клавика нигилисты были противными людьми, длинными, похожими на глисту. И какими-то скользкими. Ходили в поддевках и в картузах, брюки в сапоги заправляли, а в карманах носили большие черные револьверы. Этих револьверов Клавик в своих мыслях очень страшился.

Время шло, а «нигилисты» не переводились. Отец по-прежнему бывал редко. Это было нехорошо.

Весной восемьдесят первого стало совсем худо.

Отца теперь они почти совсем не видали. А как-то в сентябре, когда полетели листья с берез, остановилась возле их дома пролетка. Верх по случаю ненастья был поднят. Клавик выглянул в окошко, увидел и сразу понял: казенная. Из пролетки наземь соскочил незнакомый жандармский поручик. Придерживая левой рукой шашку, он взбежал на крыльцо, постучал. Потом толкнул дверь и вошел.

В глубине дома вскрикнула мать. Раздался стеклянный звон.

…Хоронили отца с воинскими почестями. Клавик в иной раз во все глаза бы смотрел — но не теперь. Да и век-то было не разлепить: распухли от слез. После сороковин мать велела Клавику собираться. Старшие братья оставались в Максатихе — помогать по хозяйству, которое, слава Богу, было немаленьким, способным и семью прокормить. А Клавика отослала в Чернигов. Там брат ее, служивший земским начальником, брался устроить протекцию в Дворянский пансион-приют, на казенный кошт. Этот пансион и стал осью, вокруг которой повернулась невидимая стрела, указующая направление жизненного пути Клавдия Симеоновича.

По окончании пансиона (а, соответственно, пройдя полный курс классической гимназии), стараниями все того же дяди, к тому времени сделавшего карьеру, Сопов-младший начал службу в Департаменте полиции.

Очень скоро выяснилось, что к полицейскому делу у него настоящий талант. Совсем как к плаванию, только куда полезней. Правда, этот талант имел довольно узкую направленность: Клавдий Симеонович был прирожденным специалистом наружного наблюдения. Иными словами, филером. Причем филером блистательным.

Впрочем, были и минусы: кое-кто из бывших пансионеров, узнав о полицейской карьере Сопова (не о службе в филерах — это была строжайшая тайна!), знакомство вдруг прекращал. Однако это вовсе не заботило Клавдия Симеоновича. Он свое дело любил, и работалось ему хорошо. Давно уже он не представлял «нигилистов» глистами-пиявками — на деле эти господа были куда страшней и опасней. Но Сопов знал, как дать им укорот.

А еще была у Клавдия Симеоновича мечта: найти тех, кто застрелил отца в конце лета восемьдесят первого года, когда тот с командой жандармов производил обыск в железнодорожном депо. Но Клавдию Симеоновичу поручали большей частью выслеживать и ловить дорожных татей — а это занятие имело малое касательство к борьбе с нигилистами.

Так что мечта до поры оставалась мечтою. Однако Сопов не оставил надежду. Несколько раз подавал прошение о поступлении в ряды тайной полиции. Наконец, очередное прошение было удовлетворено: в девяносто втором году приказом Виссарионова (вице-директора Департамента и заведующего Особым отделом) Клавдий Симеонович был назначен в Москву.

Поначалу Сопов считал, что служба его существенно не изменится. Однако это было ошибочным мнением. Но не по причине наивности Клавдия Симеоновича, а в силу хорошей выучки чинов Охранного отделения, о деятельности которого даже в сыскной имели представление весьма приблизительное.

Удивительное настало время. Можно сказать, Сопов был счастлив. Служба сделалась для него удовольствием. Большего и не требовалось — и начальство, поощрявшее усердие, мало-помалу двигало Клавдия Симеоновича наверх. Впрочем, к высоким креслам он не пробился. Может, в глубине души он и сам того не желал?

Работал он под началом старшего филера Серебренникова, человека большущего опыта и немалой (как тогда казалось молодому филеру) учености. Серебренников был из студентов. Только курса не кончил — что-то там произошло с ним такое. Ходили слухи, будто и сам он тоже ходил в нигилистах, был арестован и уж готовился к каторге, да только получил некое предложение и начал с властями сотрудничать. Да так успешно, что скоро стал одним из лучших полицейских агентов. Вот из-за этих-то слухов Клавдий Симеонович с Серебренниковым избегал близко сходиться. Что по службе положено — рад стараться, а чего иного — увольте. Не представлял он себе, как это можно из нигилистов обратно перековаться в порядочного человека.

Дважды Сопов порывался жениться, но всякий раз неудачно. Первая избранница оказалась — и смех, и грех! — брачной авантюристкой, проживала в Одессе, и циркуляр о ее поимке прибыл за два дня до венчания. О втором случае ходили совсем неясные слухи, и никто ничего толком не знал. Известно только, что невеста была родом из Черногории, чуть ли не княжеской крови. Но как они познакомились с Клавдием Симеоновичем, и отчего дело не сладилось — покрыто завесой тайны. А более Сопов в матримониальных устремлениях не был замечен.

Так и прослужил он в Московском охранном целых двенадцать лет. Состоял одно время в летучем отряде филеров. Начальник охранного отделения фон Коттен весьма уважал таланты Клавдия Симеоновича и даже, случалось, советовался.

В девятьсот четвертом году прибыл циркуляр от директора департамента: предлагалось определить, как поставить учебу вновь принятых к службе.

По этому вопросу у Сопова опыт имелся. Случалось уже натаскивать молодых. И собственная схема сложилась. По мнению Клавдия Симеоновича, главное — чтоб умственное развитие ученика было приемлемым. Далее — возраст. Желательно не старше тридцати лет. И, конечно, хромых, косых и горбатых средь филеров быть не должно. А со временем Клавдий Симеонович установил, что лучшие работники получаются из приказчиков, барышников и коробейников. Эти скорее прочих умели расположить к себе незнакомого человека и подстроиться под разговор. А их лица потом, как правило, и вспомнить никто не мог.

Выработанная система начальству очень понравилась. И поручили ему организовать первую школу филеров. К тому времени летучий отряд расформировали — и очень кстати для Клавдия Симеоновича. Потяжелел он с годами; впрочем, хватка осталась волчьей.

Однако имелись и другие резоны службу сменить.

Дело в том, что, работая против революционэров (словечко «нигилисты» ушло в прошлое, и мало кто о нем вспоминал), Сопов установил для себя некую черту, за которую заступать не хотел. Черта называлась коротко: кровь.

Своей крови Клавдий Симеонович никому не простил бы, но и чужой проливать не желал. Такой уж был у него личный закон. Но служба-то нервная, каторжная. Миндальничать не приходилось: коли надо, Сопов мог и по зубам угостить. Это сколько угодно. Но убийств не признавал. Однако ж говорится недаром: повадился горшок по воду ходить — тут ему и голову сломить.

За три года до появления упомянутого циркуляра случилось одно событие.

Был Сопов на пару с другим филером (из терских казаков) командирован в распоряжение начальника тифлисского охранного отделения. К тому времени стало известно, что на главноначальствующего войск на Кавказе князя Голицина члены подпольной организации «гичакистов» сущую охоту устроили. И потому их сиятельство пребывает в несомненной опасности. Командирование Сопова как раз и служило целью усилить охрану светлейшего князя. (То есть он должен был выслеживать подозрительных личностей, крутившихся неподалеку от князя.) Хуже всего было то, что князь своей безопасностью абсолютно манкировал. И напрасно, так как дело предстояло исполнить так называемым «джафандеям», которые, по уставу организации, обязаны были для достижения цели поступиться и собственной жизнью.

Дальше сложилось так.

Как-то вместе с супругой князь отправился на променад в Ботанической сад. Четыре филера заняли места возле входов. Сопову (в целях конспирации он носил в то время иную фамилию) досталось самое сложное — горная тропа за садом, узкая и опасная. По которой он и филировал вместе с напарником, держа под надзором пространство, где князь обычно прогуливался.

Наконец, пришла пора возвращаться. Их сиятельству подали экипаж; коляска покатила и скрылась за выступом скалы. И тут же раздались выстрелы. А князь безо всякой охраны! (Потом выяснилось: свою охрану он велел отослать — якобы очень докучали.)

Но тогда выбора не оставалось, и филеры устремились на выручку.

Подбежали и видят: три армянина уже вскочили на подножку и колют князя кинжалами. Тут же был выездной казак — он успел соскочить с козел, выхватил револьвер, но с ним что-то случилось. В этот момент кучер хлестнул лошадей, те круто взяли с места; трое убийц соскочили наземь и принялись палить вслед уносящейся прочь коляске. Выездной (который к этому времени заскочил обратно) получил пулю и скатился в пыль.

Вот тут и подоспели Сопов с напарником. Видя прибывшее подкрепление, армяне пустились бежать. Филеры — следом. Началась совершенно безумная перестрелка. Сопов понимал: убийцы уверены, будто их окружают крупные силы. Если б они знали, что преследователей всего двое, — непременно бы развернулись и приняли бой.

Кончилось тем, что террористов загнали в ущелье. Там они засели и стали отстреливаться с большим ожесточением. А у Сопова — всего шесть патронов. У напарника же осталась лишь шашка, которую он подобрал у выездного.

Выжидать не было возможности — смертники могли уйти по вечернему времени. Дело решилось случайно: наверху Сопов заметил команду конных полицейских. К этому времени у него оставался только один патрон, который он и разрядил в воздух. Замысел удался — стражники повернули на помощь. Положение «джафандеев» стало безнадежным. Однако они не сдались, и все трое были застрелены здесь, под скалой.

Все это имело два следствия. Первое: Сопов получил награду от князя — золотой портсигар с монограммой. А во-вторых, чуть позднее Клавдий Симеонович узнал, что за его голову организация назначила награду — и куда более дорогую, чем упомянутый портсигар. После чего специально приобрел себе небольшой пятизарядный «бульдог», с которым взял за правило не расставаться ни при каких обстоятельствах. Носил его сзади, в специальной кобуре из толстой надежной замши.

Когда три года спустя начальство предложило ему заняться устроительством школы филеров, он охотно и сразу же согласился. Хотя к тому моменту уже определенно знал, что дело, которым он занимался всю жизнь, проиграно.

И проблема была вовсе не в террористах…

Впрочем, об этом Клавдий Симеонович старался не думать. Потому что слишком страшная будущность вырисовывалась. Его, титулярного советника Сопова, личная — и всей великой Российской империи.

Однако думай не думай, а от судьбы, как известно, не убежишь.

В конце декабря девятьсот шестнадцатого года титулярный советник Сопов подал прошение об отставке. Причин тому имелось несколько. Но главных было две. Во-первых, за последний год Клавдий Симеонович частенько ощущал некую телесную слабость.

Поэтому, усмотрев у себя внутреннее расстройство, Клавдий Симеонович исхитрился, выкроил время и отправился к доктору. Профессор Чудовский его осмотрел и сказал:

— Служба ваша ужасная. Кушать в урочное время вы возможности не имеете, но это еще полбеды. Насколько я понимаю, вам постоянно приходится сдерживать потребность в естественных отправлениях, а это уж подлинный яд для здоровья! И знайте, что яд сей действует исподволь, внешне совсем незаметно. Поэтому лучше всего вам будет выйти в отставку.

Вот такая рекомендация.

Другая причина была, так сказать, внешней. В силу рода занятий Клавдий Симеонович знал о революционерах куда больше обывателя, но до поры они его не слишком страшили. Он был осведомлен, что в подавляющем своем большинстве российские якобинцы насквозь продажны (во всяком случае, их вожаки), а потому основа борьбы с ними лежала в финансовой плоскости. Главное — сойтись в цене. (Эту мысль революционеры прекраснейшим образом подтвердили в марте семнадцатого, первым делом спалив архивы охранных отделений. Однако не будем вперед забегать.)

Тем же годом, в день перенесения мощей св. Николая Чудотворца, Клавдию Симеоновичу довелось быть на празднике столичной полиции. Сперва Сопов идти не хотел, сказавшись больным. Не любил шумных сборищ. Но после передумал, и был тому свой резон.

После молебствия в конногвардейском манеже прошел парад полицейским чинам и служителям пожарных команд. А уж затем, в узком кругу, когда отзвучали тосты за драгоценное здравие государя, государынь императриц и наследника цесаревича, состоялся приватный разговор. Среди почетных гостей был великий князь Александр, известный суждениями резкими, но точными и большей частью парадоксальными. Ради него и пошел Клавдий Симеонович, узнав, что стараниями директора департамента будет включен в упомянутый «узкий круг». Хотел, так сказать, насладиться общением с человеком, блестящим во всех отношениях.

Упования Сопова великий князь более чем оправдал.

Поначалу беседа носила салонный характер. Далее разговор неизбежно сошел на военные темы — тут уж многим досталось ввиду решительных неудач на германском фронте. А затем как-то незаметно переметнулись к нынешним тенденциям в обществе. И тогда-то из уст великого князя Клавдий Симеонович услышал то, что начисто лишило его покоя на долгие месяцы.

Со слов высочайшей особы, опасность таилась вовсе не в «любителях аплодисментов» наподобие Толстого с Кропоткиным и не в теоретике Ульянове купно с господином Плехановым. О госпоже Брешко-Брешковской либо какой-нибудь Фигнер и говорить нечего — просто старые психопатки. Даже авантюристы Савинков и Азеф, если вдуматься, не так уж страшны и никак не могут угрожать императорскому дому.

Все обстояло хуже.

Тут великий князь провел параллель между революционными идеями и заразной болезнью. Он был убежден, что это вещи похожие. Однако у каждой заразы — свои разносчики. И относительно последних князь был убежден: эту армию составляли вовсе не юноши-бомбисты, а большинство интеллигенции и русской аристократии.

Царь в силах удовлетворить нужды русских рабочих и крестьян; полицейский департамент (выразил князь надежду) в конце концов сумеет унять террористов. Но как утихомирить потомственных дворян и сиятельных бюрократов? Что делать со светскими дамами, которые целыми днями ездят из дома в дом и распространяют слухи про царя и царицу гнуснейшего содержания? А отпрыски князей Долгоруких, которые присоединились к врагам монархии? С ними как поступить? А князь Трубецкой, ректор Московского университета, который превратил это почтеннейшее учебное заведение в рассадник революционеров?! Как быть с профессором Милюковым, считающим своим долгом разъезжать по заграницам и порочить режим? И какой участи достоин граф Витте, возведенный еще государем императором Александром III из простых чиновников в министры, специальностью которого стало информирование газетных репортеров скандальными историями, дискредитирующими семью государя?

О, эта интеллигенция! Профессора, провозглашающие со своих кафедр, что великий Петр родился и умер негодяем! Все наши газеты, ликовавшие по поводу наших же неудач на японском фронте, члены Государственной думы, распускающие сплетни, будто между Царским Селом и ставкой Гинденбурга установлен беспроволочный телеграф, — как противостоять им? Куда девать командующих армиями, которые более интересуются антимонархическими стремлениями, нежели делами на фронте?

Словом, картина, нарисованная великим князем, была ужасающей. Но даже не это потрясло многоопытного филера. Главным было вот что: в словах великого князя он уловил безнадежность.

ОНИ смирились. Романовы. А тогда уж и действительно — кончено.

Когда все полетит в тартарары, самым правильным будет оказаться подальше. Прежде всего, от столицы. В Петрограде-то и заварится каша — тут Клавдий Симеонович не сомневался. Оттого и подал прошение об отставке. Да только начальство решило иначе. И начертало такую вот резолюцию:

«В связи с вероятным скорым и победоносным окончанием войны следует ожидать спада антиправительственных выступлений и, как следствие, значительного смягчения условий службы полицейских чинов. В этой связи увольнение с выключением из списков представляется нецелесообразным…»

Вот так-то.

Сам для себя Клавдий Симеонович решил, что полыхнет в июле. Однако ошибся — заварушка началась ранней весной. К этому моменту «эпилептики революции» и «паралитики власти» окончательно расползлись по полюсам. Все чувствовали — что-то грядет, а вышло все равно внезапно.

Началось с неувязки с хлебом. С черным — белого-то хватало. А все оттого, что метель, мороз, и дороги к чертям занесло. Вот и не подвезли муку. Ну, понятное дело, слухи: на хлеб-де карточки вводят. И кинулся народ скупать ковриги на сухари. Часами толклись в «хвостах», мерзли, а все одно многие с пустыми руками домой возвращались. Конечно, сами и виноваты — потерпеть дня четыре, и дело с концом. Однако озлились: как же так, виданное ли дело — за хлебом «хвосты»! А вот вам всем: долой царя в таком случае!

Еще и восьмое марта выпало, социалистический женский день. Просто одно к одному. Социалисты забастовку приготовили — впрочем, вполне рядовую — и нате вам, ситуация. Рабочие заводов военного министерства, которые на работу в тот день не пошли, двинулись на улицы — а там как раз митинги по поводу хлебного «безобразия». Стали снова кричать: «Долой!» — уже громче. И — ничего. Сошло с рук. Тогда пустились еще громче вопить. И снова — бездействие властей предержащих. А дальше, по русскому обычаю, пошли громить лавки. Полиция сунулась — а толку? Цепочки городовых в десять шашек супротив тысячной толпы? Просто смешно.

И, наконец, кровь пролилась. Первая — своя, полицейская. В городовых камни да доски кидали, секли осколками льда. А на второй день беспорядков застучали из толпы револьверы. Раненых было много, нескольких застрелили насмерть. В полиции же приказ: оружие не применять. Зато начальство распорядилось агентов в штатском внедрять в толпу — чтоб, значит, ловить агитаторов. Да только пойди, поймай. К тому же, разве хороший агент даст себя обнаружить? Некоторые попробовали, усердие проявили. И нашли их потом: кости переломаны в студень, словно и не было.

Многие тогда сильно на казаков надеялись. Да забыли, что шел уж третий военный год, станичники не те были. Даже и без нагаек. Куда им против толпы? А многие (и это тоже доподлинно было известно) сочувствовали городским горлопанам. Так что казаки просто стояли за полицейскими, ради проформы. Не вмешивались.

На второй день на митинге некий пьяный казак шашкой зарубил пристава Крылова — как раз возле памятника государю Александру III. Тут что началось! Казаков буквально утопили в хмельном разливанном море, кормили, братались, разве что на руках не носили. Ликовали: «С нами станичники, с нами! Не выдадут!»

Не выдали. На свою голову. Но это уж позже.

А тогда Клавдий Симеонович посмотрел на все эти кульбиты и понял, что пришло время. Надобно уносить ноги. Наутро, 11 марта, в седьмом часу вышел он со своей казенной квартиры — чтоб больше никогда в нее не возвращаться. И пеший отправился прямиком на Николаевский вокзал, откуда уехал в Чернигов. Там его след затерялся на долгое время. И проявился вновь только в середине следующего года в Маньчжурии, незадолго до описываемых событий.

 

Глава десятая

СТРАСТИ ВОДНЫЕ И ЛЕСНЫЕ (ОКОНЧАНИЕ)

Сделав обзор жизненному пути Клавдия Симеоновича, генерал к разговору интерес потерял и невежливо отвернулся. Но Сопову было плевать на столь явное неуважение. Проницательность Ртищева казалась подозрительной и даже опасной. А Сопов был из людей, благодушная внешность которых обманчива. И угроза не столько вызывала в нем страх, сколько к действию побуждала.

Больше всего Клавдий Симеонович не любил непонятностей. Как в событиях, так и в людях. За жизнь он повидал всякого и вынес твердое убеждение, что народишко в целом — предмет незатейливый, а если и попадаются средь него свои перлы, то при вдумчивом рассмотрении всегда можно найти подход. Так сказать, подобрать ключик.

Сейчас он пытался найти какое-то объяснение метаморфозе, происшедшей с генералом за последние часы. Но безуспешно. И это было нехорошо. Прямо сказать, это пугало.

Где-то наверху раздалось слышанное уже стрекотание. Оно становилось то тише, то громче, словно пробовал силы некий огромный сверчок.

Ртищев по-прежнему стоял у кромки болота и смотрел на гнилую желтую воду. Закатное солнце наискось пробивалось сквозь сосновые кроны, и в его лучах генеральский лик смотрелся профилем на старинной монете. Казалось, этот человек мыслями находился теперь где-то в невообразимой дали.

Ну, где он сейчас обретался, неважно. Существенно другое: как ни метко определил Ртищев род занятий Клавдия Симеоновича, знать наверняка он не мог все равно. И для начала стоило принудить генерала сомневаться в собственной прозорливости. Дело в том, что одна из заповедей, которую внушал своим людям фон Коттен, гласила: что бы ни случилось — не попадайся. А попался — не признавайся.

Сопов поднялся и подошел к генералу.

— Ваше превосходит-ство…

Генерал обернулся.

— Что вам?

— Знаете, пора.

— То есть?

— Да вот живот подвело, сил нет терпеть. Так что на вашего кота я согласен.

Генерал молча поглядел на Клавдия Симеоновича.

— Только, хоть вы меня и окрестили жандармом… — Сопов замялся. — Словом, сам приготовить эту скотинку к употреблению не смогу. Не сумею. Ни за что, увольте. На вас вся надежда.

Ртищев, казалось, колебался.

— Рано, — сказал он. — Придется вам пострадать.

— Отчего ж?

— Оттого, что вы настоящего голода еще и не чувствовали. Это у вас так, нетерпение желудка. Оно скоро пройдет. Вон, ягод болотных пожуйте. Только не черных — а желтых, с косточкой.

Кот во время этого разговора сидел тихо в своей корзине. Словно понимал, что судьба решается. Свернулся клубком и глаза закрыл. И только по нервному движению пушистого уха можно было понять, что он не спит и все слышит.

Сопов крякнул.

— Эх, господин генерал! Пользуетесь моей мягкостью. Нехорошо. А если у меня с голода колика сделается?

— Бросьте кривляться. Ничего с вами не будет. Вам похудеть полезно. Вон какое чрево. Видно, не слишком бедствовали, — заметил саркастически.

Сопов обиделся.

— Что ж вы меня попрекаете? Сами на паперти не сидели. В «Метрополе» вон обретались. А что до костлявости вашей, так это природное, а вовсе не от лишений.

С последним он немножечко перегнул, но генерал будто и не заметил.

— Не считаю возможным опускаться до каких-либо объяснений, — сказал генерал.

И отвернулся, гордец.

* * *

Они вновь двинулись в путь и шагали без передышки почти два часа.

— А почему вы знаете, что мы верно идем? — спросил, задыхаясь, Сопов. Он прибавил шагу и почти догнал генерала.

— Потому, что на запад передвигаемся.

— А Харбин, позвольте узнать, в какой стороне?

— На юго-западе.

Генерал по-прежнему шел впереди. Годы все же брали свое: ссутуленная спина, поникшие плечи. В грязной шинели (застегнутой притом на все пуговицы!), с корзиной, он напоминал провинциального актера, запившего с безденежья и вздумавшего идти по грибы.

Но и Клавдий Симеонович, хоть был двадцатью годами моложе, не лучше выглядел. Он выдохся окончательно. Грязный пот заливал глаза, кровососы лезли в уши и рот. Он их уже не отгонял, а просто давил, размазывая по лицу в черную кашу.

Наконец Сопов остановился:

— Я не понимаю. Харбин на юго-западе. А мы с вами идем на запад. Это для променаду или здесь некая хитрая математика?

— Да, вы не понимаете, — ответил генерал, тоже останавливаясь. — Слушайте: примерно в семидесяти верстах от Харбина русло Сунгари устремляется точно с запада на восток и ниже по течению имеет две излучины. Насколько я представляю, пароходная коллизия приключилась, едва мы прошли первую. Дабы вновь выйти к реке, нам следует двигаться точно на запад, соединив своим маршрутом оба изгиба русла.

— Для чего нам к реке?

— Где река, там жилье. А сорок верст по здешней тайге, чтоб прямиком к Харбину, ни мне, ни вам, сударь, не вынести.

— Да почему вы во всем уверены так?! — воскликнул Сопов, начиная раздражаться.

— Потому, что я, к вашему сведению, офицер русского Генштаба, — с достоинством ответил Ртищев.

— Бывший.

— Средь генштабистов бывших не бывает.

— Пусть так.

У Сопова не было ни малейшего желания спорить. Он чувствовал, что в душе его нарастает беспричинное раздражение против старого генерала. Впрочем, может, не такое уж беспричинное? Что ни говори, господин Ртищев — темная лошадка. А такие лошадки бывают опасны.

Некоторое время он мысленно разбирал свои подозрения. Потом сказал:

— Знаете, лучше нам разойтись.

— Почему?

— А странный вы человек. Я таких не люблю. И не доверяю. В одиночку как-нибудь доберусь. Мне компания без надобности.

Генерал внимательно посмотрел на него.

— Усталость в вас говорит, — сказал он. — От нее и злость. Вы утомились, растеряны и напуганы. В таком душевном настрое здесь можно запросто сгинуть, и не найдет после никто. Надобно идти.

Сопов швырнул саквояж и уселся на мох.

— Нет. Проваливайте, ваше превосходительство.

— Вы что же, ночевать тут собрались?

— А хотя бы и ночевать. Вас не касается. Не ваше дело.

Ртищев приподнял брови, отчего редкие стариковские волосы на темени пришли в движение. Посмотрел как-то странно — и тоже сел.

— Ну что ж, отдохнем. Может, и впрямь заночуем. Пожалуй что и пришла очередь нашего ужина.

Он посмотрел на корзину, сквозь прутья которой блеснули две зеленые искры.

«Эк он вдруг расположился ко мне, — подумал Клавдий Симеонович. — С чего бы?»

Хотел Сопов смолчать, да только почувствовал вдруг такой зверский голод, что дыхание на миг перехватило. А Ртищев тем временем стал уж тесемку развязывать, которой был перетянут верх клетки. Кот, видя такое к себе внимание, заластился, заурчал, спину выгнул и принялся тереться спиной о прутья.

— Подождите, — сказал тут Сопов. — Может, грибов откопаем? А то… жалко скотину.

— Грибов? — переспросил генерал. — Нет, сударь, грибов мы в эту пору не сыщем.

— Ну не знаю. Должно ж в лесу водиться что-то съестное… полезное!

— Напрасно вы так считаете. Лесная глушь к человеку безжалостна. Неопытный путник запросто с голоду пропадет. Да, впрочем, бывалый тоже.

— Как так?

— Достаточно ногу нешуточно повредить. Или, скажем, заболеть лихорадкой. Да мало ли. Тогда уж — только молиться.

Сопов поежился. Но потом фыркнул и рассмеялся.

— В городском житье тоже лиха немало. Наше приключение одно чего стоит! Ведь еле унесли ноги.

— Насчет «Метрополя» иронизируете? — спросил генерал.

— Да. Вот уж истинно — Господь оберег. А не то лежать бы мне со свернутой шеей. Как и вам, ваше превосходительство. Кстати, вы сами-то что думаете по этому поводу?

И Ртищев сказал. Он считал вот что.

Еще из римского права известно — ищи, кому выгодно. В хунхузов генерал не верил решительно. Вырезать целый этаж на постоялом дворе — это для бандитов затея самоубийственная. К чему им? Ведь грабить поезда иль припозднившиеся экипажи куда безопасней. Но вместе с тем жестокость необыкновенная. Воистину азиатчина получается. И что ж? Да очень просто: кому-то весьма хотелось, чтобы преступление смотрелось бессмысленным и кровавым. Общественное мнение содрогнется от ужаса, публика потребует обуздать кровожадных хунхузов, творящих злодеяния в центре Харбина. Только кто обуздывать станет? Китайские власти? Да они сами и дали волю этим злодеям! Стало быть, нужна рука опытная и твердая.

— Это о ком вы?

Ртищев поднес ко рту кулак, кашлянул.

— О черноморском адмирале.

Клавдий Симеонович засмеялся.

— Так вы полагаете, что ночь длинных ножей в нашем «Метрополе» организовал адмирал Колчак? Однако!

Ртищев ничего не ответил.

— Вы плохо знаете военных моряков, — сказал Сопов. — Они не способны на подобную низость. Флот — единственное, что хранит порядок в наше монструозное время. Нет, вы не знаете моряков, — убежденно повторил он.

— Ошибаетесь. С некоторыми я тесно знаком. И сложил свое мнение.

— И какое? — с вызовом поинтересовался Клавдий Симеонович.

— От флотских можно ждать ровно чего угодно.

— Проясните!

— Могу, пожалуй. Вам в Монте-Карло бывать доводилось?

— Нет.

— Ну, тогда, может, вы слышали, что в казино там не пускают военных?

— Это мне известно.

— А отчего, знаете?

Клавдий Симеонович с достоинством промолчал.

— А вот я как раз присутствовал при начале этой истории. Хотите послушать?

— Гм… Рассказывайте, пожалуй.

— Случилось это еще при царствовании батюшки нынешнего государя. Я тогда состоял адъютантом русского военного атташе в Париже. Фамилия его ныне не интересна. Так вот, летом, в июне, он отправился в Ниццу. Испросил по болезни отпуск. Меня взял, так сказать, аккомпанирующим. Мы путешествовали по побережью и задержались на пять дней в Монте-Карло. А накануне нашего прибытия на рейде бросил якорь русский крейсер. Командиром на нем был князь N.

В этом месте рассказа Клавдий Симеонович мысленно поморщился. Эта старомодная манера скрывать за инициалами даже малозначительные имена была просто смешна. Как будто мало способов выяснить, кто именно командовал тогда русским крейсером!

Но Ртищев неудовольствия не заметил.

— Князь, — продолжал он, — был моим другом детства. Наши отцы сражались вместе под Плевной. Но это другая история… А тогда, узнав, что князь в городе, я постановил себе непременно сделать визит на корабль. Накануне у полковника своего отпросился и на следующее утро оправился в порт. На крейсере провел день, и этот день пролетел незаметно. А вечером мы поехали играть в казино.

Я для азартного заведения человек неопасный, потому как начисто лишен страсти. Однако смотреть, как играют другие, люблю. Вот и тогда. Проиграл я что-то по мелочи и принялся наблюдать, как другие дьявола тешат.

— Однако, — усмехнулся Клавдий Симеонович, — для офицера ваши воззрения прямо-таки удивительны. Вам бы, ваше превосходительство, не мундир носить, а рясу да клобук.

— Может, и клобук надену, — согласился Ртищев. — Никто своей судьбы не ведает. Да сейчас не о том речь.

Клавдий Симеонович представил себе генерала, переодетого монашком. Не удержался, хихикнул.

Ртищев посмотрел вопросительно.

— Продолжать?

— Сделайте одолжение.

— Казино, как водится, на ночь не закрывалось. Князь проигрался вчистую. История старая: сперва фортуна манила и поощряла, а после вдруг отвернулась. Словом, к утру князь лишился всех личных средств. Тогда он взял у крупье кредит, но быстро проиграл и его. Самым разумным было б вернуться на крейсер, о чем я и сообщил своему другу. Тот подумал и согласился. Я хотел возвратиться в отель, однако князь предложил отдохнуть в его каюте, которая, как он сказал, в ближайшее время совершенно ему не нужна.

Гребной ялик отвез нас на борт. Я, по причине сильнейшей усталости, немедленно откланялся и пошел спать. Уснул, едва преклонил главу на подушку…

Тут Сопов не удержался и вновь фыркнул. Это ж надо — «главу» он преклонил! Но генерал этой вольности не заметил — или не обратил внимания.

— …разбудил меня топот множества ног на палубе и свистки боцманских будок. Одеваюсь наскоро, выхожу. Вижу: на крейсере все по боевому расписанию занимают позиции. Комендоры при орудиях. Палуба под ногами вибрирует — гидравлические элеваторы снаряды из погребов наверх подают. Кинулся на мостик — не пускают! Я ведь в статском платье был; да хоть бы и в мундире, все без толку. Кто на военном судне примет всерьез пехотного офицера?

Не знаю что и делать. И тут как раз старший помощник случился поблизости. Я к нему, так и так говорю, в чем дело и где ваш командир? А помощник меня давеча с князем видел. Поэтому соизволил задержаться и объяснил обстановку. С ним князь держался запросто (хотя субординацию ценил и дисциплину на крейсере имел завидную) и секретов не имел.

Выяснилось вот что. Пока я спал, мой друг детства вскрыл сейф, в котором хранилась корабельная казна. И с казенными деньгами прямиком отправился на берег. Три часа спустя он вернулся и велел сыграть боевую тревогу. И заперся потом на мостике.

Я представился и объяснил старшему помощнику, что состою при русской дипломатической миссии и в данный момент в определенном смысле являюсь его старшим начальником. После чего тот согласился пустить меня в боевую рубку.

Князь как будто ждал меня. Он, хотя оставался бледен, выслушал мои слова о возможных международных осложнениях с легкой усмешкой. Наконец я спросил — чего он хочет?

Князь ответил, что приказал навести орудия правого борта на казино. И послал туда ультиматум. Дескать, если в течение часа деньги не вернутся на борт, крейсер артиллерийским залпом накроет к чертям казино.

— Ого! — воскликнул Клавдий Симеонович. — Ай да князь! Уважаю. И что, дрогнули, ироды? Вернули казенные денежки?

— До единой копейки.

— Молодец, капитан! Верно, потом уволили. После такого-то казуса!

— Представьте, нет. Я через посла представил эту историю на самый верх, и там она очень понравилась. Впрочем, я слышал, князя перевели на миноносцы. Он после погиб, в пятом году.

Сопов еще посмеялся немного. Потом замолчал, задумался. Какая-то деталь в словах генерала показалось ему странной, но что именно, сообразить он не мог.

* * *

Ранее Сопов никогда так не маялся — ночевать не стали, снова двинулись в путь. И сил теперь совершенно не оставалось. По этой причине (а также и по многим другим) Клавдий Симеонович очень себя жалел. И снова поднялась в душе волна мутного раздражения. Захотелось обнаружить ответственного за все приключившиеся несчастия.

Ох, и спросил бы с него Сопов! По всей строгости б стребовал!..

Наконец подступило такое отчаяние, что хоть в петлю. И тогда Клавдий Симеонович сделал вот что: взял да и повалился ничком в мох. Зарылся лицом по самые уши в мягкую, остро пахнувшую подстилку, подумав, что теперь уж верно не встанет.

К тому моменту он давно потерял из виду потертую генеральскую шинель и даже не был уверен, что Ртищев по-прежнему где-то поблизости. Может, генерал обратно направился? Весьма вероятно. Или вовсе без следа сгинул…

Сколько пролежал в неподвижности Клавдий Симеонович, трудно сказать. Но по всему, что долго. А вернуло его, так сказать, к жизни, нечто удивительное.

Пение.

Сопов приподнял голову. Рядом, почти что под носом, стояла клетка, в которой, потряхивая попеременно лапками, по мокрому донышку нервно прохаживался кот. И вид у него был весьма недовольный.

Кот глянул в глаза Клавдию Симеоновичу, и тому явственно показалось, что в узких кошачьих зрачках промелькнуло:

«Знаю-знаю, что вы надумали. Только ничегошеньки у вас не выйдет».

— Это ты, брат, распелся? — пробормотал Клавдий Симеонович и со стоном перевернулся на спину. Небо потемнело, выглянула одинокая звезда, и было совершенно очевидно, что скоро уж упадет ночь.

«Господи, — подумал Клавдий Симеонович, приходя в чувство, — а корзина-то откуда взялась?»

Это и впрямь непонятно. Если генерал пустился, так сказать, отдельным порядком, то как здесь оказалась корзина? Да, кстати, а где саквояж доктора?

Рыжий сак оказался в пяти шагах. Там, где Клавдий Симеонович, телесно ослабнув, выронил его из руки. Сам Сопов этого момента не помнил.

И тут снова раздалась песня. Звук был тонкий, печальный. Точно ребенок выводил что-то грустное-грустное, волнительное.

Клавдий Симеонович прислушался: точно, поет. А, может, плачет — не разобрать. Сопов поднялся и двинулся на звук. Он шел вниз по склону сопки. Промокшее белье и сорочка леденили спину.

«Непременно застужусь, — не к месту подумал Клавдий Симеонович, — в постель слягу».

Вдруг пение оборвалось. Клавдий Симеонович постоял, повертел головой. Нет, ничего, тихо. Собрался повернуть обратно (идти вниз по скользкой хвое было неловко), как песня раздалась снова. И звучала она трагически.

Ребенок в лесу? Один?

Клавдий Симеонович вздохнул. Ничего не оставалось, как идти на голос. И он зашагал, осторожно глядя под ноги в сгущавшихся сумерках.

Склон делался круче, и порой приходилось хвататься за сосны, чтоб ненароком не соскользнуть. Тут уж непременно шею свернешь или ногу сломаешь — что, по словам генерала, в нынешней ситуации недопустимо.

Пока Клавдий Симеонович таким образом сторожко передвигался, пение вдруг оборвалось. Сопов завертел головой. Потом почти пополз, надеясь на свое годами наработанное чувство направления.

Оно не подвело его и теперь.

Впереди и справа сосны становились гуще — там склон выпрямлялся, становясь пологим. А слева было черно. Будто залили все вокруг тушью китайской. Голос доносился оттуда.

Сопов передвигался, местами опускаясь на четвереньки и даже хватаясь руками за мох — настолько неудобно было на этой круче. Что ж за чертовщина-то?

Наконец добрался.

Сопка тут вниз обрывалась — словно лопатой срезали.

На самом краю обрыва, куда и заглянуть страшно, когда-то росла сосна. Теперь от нее оставался только пень с длинной щепой, торчавшей, будто драконий зуб. А сосна сгинула в чернильной бездне. Довольно давно — древесный излом уже потемнел.

Подойти ближе? Страшновато. Да и зачем?

И вдруг пень шевельнулся. А потом — запел.

Клавдий Симеонович вытаращил глаза. Присмотревшись, он разобрал: на самый кончик щепы был навешен длинный мешок. Как раз оттуда и раздавался голос. Только никакое это было не пение, а плач. И голос был вовсе не детский.

Сопов ахнул:

— Ваше превосходительство!..

Осторожно, на животе подполз к самому краю. И только теперь открылась пред ним ситуация: на острие щепы, подвешенный за воротник шинели, висел Ртищев Василий Арсеньевич, генерал от инфантерии. И пребывал в самом бедственном положении.

Шинель была застегнута на все пуговицы, а вдобавок — на верхний крючок. Когда б не это — генерал непременно бы выпал из своего наряда. Прямехонько в чернильную тьму. Но и сейчас ему было не легче: застегнутый воротник вдавился в горло, еле давая дышать. Услышав голос Сопова, генерал встрепенулся. Щепа заскрипела. Генерал издал сдавленный свистящий звук — его-то Клавдий Симеонович и принял недавно за детское пение.

— Ох, да не вертитесь вы!..

Пришлось потрудиться. Семь потов сошло, пока Клавдий Симеонович снимал генерала с «крючка». И все боялся, что не удержит, уронит злополучного старика. Потом ищи-свищи, ночью-то.

Не уронил, вытащил.

Генерал стоять не мог — повалился наземь, хватая воздух открытым ртом. Сопов тоже растянулся на мху.

— И что это значит, ваше превосходительство? — спросил он, отдышавшись. — Что за экзерциции, в таком-то возрасте? И где ваши брюки?

Сперва генерал, конфузясь, отмалчивался. Но потом рассказал. Да и куда деваться? В общем, вышло так: в пути он действительно отдалился от Клавдия Симеоновича, и сделал это умышленно. Потому как понадобилось совершить некоторые естественные отправления организма, которые обыкновенно требуют уединения. Пока Василий Арсеньевич выбирал место, склон становился все более крутым. Подниматься обратно не хотелось. Генерал все надеялся отыскать ложбинку. Наконец отыскал, изготовился, но вдруг оступился. Да покатился с откоса…

— А как же корзина? Она что, сама ко мне возвратилась?

Генерал пояснил: корзину оставил специально, увидев, что попутчик сомлел. Не ходить же с ней, в самом деле, по столь личному делу.

— Ну, дальнейшее ясно, — сказал Сопов. — Однако вы теперь мне жизнью обязаны. Прошу учесть на будущее.

Место, где остались корзина с котом и докторский саквояж, отыскали уже затемно. Почти случайно: так как в лесу все прошлое искусство Клавдия Симеоновича было бессильно, а генерал Ртищев после своих упражнений пребывал в изумленном состоянии и к практическому действию был не пригоден. После глупого приключения генерал стал словно бы ниже ростом. Он примолк и на вопросы отвечал односложно.

Выручил кот.

Он заорал так, что за версту было слышно. Должно быть, решил, что оставили погибать одного лютой смертью. Вообще говоря, был не так уж далек от истины.

Увидев людей, кот заметался по клетке. А потом уселся и принялся мыться. Заурчал, точно где-то внутри него, под черным мехом, заработал мотор новейшей конструкции германского инженера Дизеля: тур-тур-тур.

Но Клавдию Симеоновичу было не до кота. Во всю свою жизнь он не имел дня столь тяжкого и унизительного. Казалось, сама судьба смеется над ним.

«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуя мя, грешнаго…»

Он торопливо перекрестился.

Теперь хотелось одного — спать. Однако отпущенные для Сопова на этот день сюрпризы еще не закончились, чего Клавдий Симеонович, понятное дело, не знал. Оно и к лучшему, а то еще неизвестно, как бы потом обернулось.

А пока добрели Сопов с генералом до корзинки и упали в полном изнеможении. Ни костра разжигать, ни ужина готовить не стали (везло нынче коту, определенно везло!). Генерал шинелью укрылся и сразу заснул. Принялся выводить носом рулады.

Клавдий Симеонович лежал без сна. Не поворачивая головы, покосился на Ртищева.

«Тоже мне, генштабист! Попался, точно заяц в силки. Препотешно… Кому сказать! А я, болван, насчет тайного поручения надежду питал…»

Да, вертелась у Сопова некая мысль. Решил он, что генерал не так прост, как сперва показалось. Офицер Генштаба! Это ж о-го-го! Клавдий Симеонович такое звание понимал и уважал. И даже — смешно сказать! — явилось глупое упование: если теперь генералу поспособствовать, он такой услуги впоследствии не забудет и отрекомендует самым выигрышным образом в кругу властей предержащих. Сопов даже решил: нужно теперь же генералу открыться. Но отложил до утра.

И правильно сделал.

Клавдий Симеонович вздохнул. Он лежал на спине, заложив руки за голову, и смотрел на темные кроны деревьев.

Было тихо, лишь сосны шумели. Ночь таинственно и недобро глядела на землю.

От этого взгляда становилось на душе Клавдия Симеоновича как-то нехорошо. Он все же был городским обитателем. Коротать ночь больше при свечах доводилось или при лампе. А вот так, лесным бытом… Бр-р…

Постепенно мысли переместились к делам практическим. А именно — к событиям в «Метрополе».

Начнем со старика, думал он. Судя по всему, генерал Ртищев — пустое место. И как можно было принимать всерьез этакого хрыча? Ну да ладно. Никакого касательства к их злоключениям он не имеет, а потому вовсе не интересен.

Далее: доктор. Кто он таков? Во всяком случае, подозрительная фигура. Практикует запрещенные аборты. Значит, имеет уголовные связи. И, в теории, может быть причастен к случившимся злодеяниям.

Теперь ротмистр. Этот, надо признать, — тертый калач. Такого на кривой козе не объедешь. Но имеет ли он отношение к душегубству в гостинице? Едва ли. Слишком увлечен собой, чтоб заниматься политикой. А события в «Метрополе», вернее всего, связаны с нею. Тут генерал прав.

Кто остается? Да он сам, Клавдий Симеонович Сопов. В Харбине не так давно — но ведь и не вчера приехал. Вполне могли опознать. Гм… Допустим, опознали. Только… кто?

Точного ответа быть не могло. Понятное дело, кто-то случайный. И не из опытных, но в то же время при деньгах. Потому что работал не сам, а нанял кого-то из местных.

Тогда что получается? Клавдия Симеоновича как бы уже и нет? Можно начинать новую жизнь?

С одной стороны — да, а с другой… Тут все упирается в события на Сунгари. Кто и зачем потопил «Самсон»?

Н-да, ситуация.

Поворочался Сопов, повздыхал и тоже погрузился в объятия Морфея. Но сон его был недолгим. Проснулся внезапно — будто толкнул кто. Сел, сердце в груди колотится, словно и не спал, а куда-то бежал бежмя.

Стало светлее — это на небе воссиял почти полный месяц.

Клавдий Симеонович огляделся. Лес стоял вокруг, как пишут в романах, стеной. Отдельные стволы, что поближе, походили на колонны из светлого камня. Неподалеку возвышалась небольшая сосна. Лунный свет присыпал ее ствол серебряной пылью. У самой земли ствол изгибался, и в этом изгибе почудилось вдруг нечто неприятное. И в то же время — знакомое.

Вспомнилось вдруг некстати:

«В сосновом лесу молиться, в березовом веселиться, в еловом лесу — удавиться…»

Что-то с шорканьем пронеслось над головой. Клавдий Симеонович вскинул взгляд — на фоне неба метнулась тень ночной птицы, летевшей упруго и мягко.

Сопов проследил за ней, а когда опустил глаза, то увидел, что сосна рядом — и не сосна вовсе. То есть не совсем. То есть…

Изогнутый у самой земли ствол вдруг волшебным образом переменился. Кора внизу раздернулась, будто шторка, обнажив человеческую фигуру. Сопов пригляделся: перед ним была древняя старуха. Горбатая. Она сидела согнувшись, скрестив ноги, вполоборота к Сопову и косилась через плечо. Да вдобавок ко всему была старуха совершенно нагой. Но самое замечательное вот что: прямо из горба у старухи росла сосна! Получалось, будто горбунья держала дерево на собственных своих плечах.

Клавдий Симеонович вытаращил глаза.

Тут мерзкая старуха вдруг взяла да и подмигнула ему — эдак глумливо. Потом подняла руку — сухую, с узловатыми пальцами, тоже запорошенными лунною пылью, — и поманила к себе остолбеневшего титулярного советника.

Клавдий Симеонович почувствовал, как ноги его сами собой выпрямляются. Он встал и шагнул вперед. Старуха ухмыльнулась и снова пошевелила пальцем.

И Сопов сделал еще один шаг.

Старуха с кряхтеньем повернулась навстречу. Сопов увидел ее лицо, будто долотом выдолбленное из полена пьяным ремесленником. И лицо, и фигура имели вид самый фантастический. Глаза, светившиеся в темноте гнилушечным зеленым огнем, определенно магнетизировали Клавдия Симеоновича. Он шаг за шагом неуклонно приближался к старухе, всей душой понимая, что делать этого никак не стоит. Но, тем не менее, шел, будучи не в силах противиться.

Старуха приоткрыла рот и облизнула тонкие губы.

Сопов пригляделся: батюшки, а язык-то у нее и не язык вовсе, а — маленькая черная змейка! Извернулась вправо-влево, потом приподняла головку и уставилась на Клавдия Симеоновича маленькими антрацитовыми глазками-бисеринками.

«Ох, святые угодники!..»

Да, трудно сказать, как бы все обернулось, если б не кот.

Когда до старухи оставалось не более десяти шагов, за спиной Клавдия Симеоновича раздалось мяуканье, громкое и пронзительное, более похожее на скрежет по стеклу огромного стального когтя.

От этого звука деревянная козон съежилась и стала будто меньше размером. Кот заорал снова — и Клавдий Симеонович явственно увидел, как задрожала, затряслась сосна, которая росла из горба старухи. Змейка в ее рту заметалась, а после взяла да и втянулась обратно, будто червяк в проточину.

Третий кошачий вопль стал заключительным: кора на стволе с шуршанием завернулась, скрыв деревянный облик непонятной старухи. Только тогда Клавдий Симеонович обернулся.

Кот в корзине преобразился. Он теперь тоже являл собой изрядное зрелище: спина выгнута, глазищи полыхают желтым огнем, а с шерсти вокруг золотые искры сыплются.

— Вот те и морген-фри… — только и смог вымолвить вконец растерявшийся Сопов.

В этот момент кто-то тронул его сзади за плечо.

И тогда раздерганные нервы титулярного советника не выдержали. Он вскрикнул и без сил повалился на землю — в третий уже раз за недавнее время.

* * *

Но нигде не было Клавдию Симеоновичу спасения, даже в беспамятстве.

— Будет вам! Уж вставайте!

Сопов приоткрыл глаза.

Генерал брызгал ему в лицо чем-то холодным. Лицо — сосредоточенное, как у акушерки на первых родах.

Сопов, кряхтя, сел, огляделся. Еще была ночь, но бледные пальцы рассвета уже тянулись между деревьев, выбеливая тьму.

— Сколько ж я тут лежал?

— Не менее трех часов.

Клавдий Симеонович провел рукой по лицу. Понюхал пальцы, скривился:

— Чем это вы меня обдавали?

Ртищев пожал плечами.

— Болотной водицей. Не обессудьте, нарзана тут нет.

Сопов поежился. Было очень холодно, он сгорбился, спрятал руки под мышки. Все болело: суставы, спина, затылок. Хотелось закрыть глаза и уснуть.

— У вас где-то спички были. Давайте. — Генерал протянул руку.

Он принялся разводить костер, мельком поглядывая на Клавдия Симеоновича, но ни о чем не справлялся. Чувствовал, верно, что тот и сам все расскажет.

В этом он был полностью прав.

Но сперва Клавдий Симеонович внимательно и долго глядел на кота. Тот спал, свернувшись клубочком в клетке. Отчего-то он казался Сопову крупнее, чем накануне. Но это, конечно, была только иллюзия.

Наконец Клавдий Симеонович поинтересовался:

— Вы, ваше превосходительство, ничего ночью не видели?

— Ничего.

— Хм. А мне вот, представьте, такая дрянь в глаза лезла!..

— Сочувствую. В горячке чего не привидится.

— В горячке?

— Несомненно. Занедужили вы, сударь. Всю ночь маялись. А после уж такой фокус выкинули! Котом мартовским закричали и наладились было бежать. Да прямиком — в болото.

— Вот как… И что же?

— Господь сподобил — я вас удержал. За плечо ухватил, и тут вы без чувств повалились. Теперь, сударь, мы квиты.

— Получается так… — Клавдий Симеонович помолчал, раздумывая. Странная история. Неужто и впрямь все привиделось? Удивительно.

Долго молчал Клавдий Симеонович. Все не мог решиться.

А после собрался с духом и рассказал генералу и про лунную пыль, и про сосну, и про старуху с горбом. И про то, как кот его спас, тоже.

Генерал слушал не то что б невнимательно, но как-то отстраненно. А под конец высказался туманно:

— В поле две воли…

От такой невнимательности Клавдий Симеонович даже несколько обиделся. Впрочем, дулся недолго. Едва окончив рассказ, он ощутил полное изнеможение и принялся клевать носом. Пробормотал: «Прикорну ненадолго…» — да и завалился спать.

А когда проснулся, солнце стояло уже выше сосен.

Хоть и утверждал генерал Ртищев, будто Клавдий Симеонович занедужил, однако чувствовал себя титулярный советник терпимо. Правда, ломило виски, да лицо и руки распухли от комариных укусов.

Он потянулся, сел. Почесал небритый подбородок. Потом глянул по сторонам.

Генерал поодаль сидел, прислонясь спиной к дереву. Возле ног стоял рыжий сак, а на коленях — тетрадь в темно-зеленом клеенчатом переплете. Сопов ее мигом узнал.

Дневник доктора!

«Вот те раз! Я, олух, еще робел, что генерал застанет за чтением чужих записей. А их превосходительство, ничтоже сумняшеся, сам их изучать изволит. И не стесняется!»

Он покашлял в кулак. Ртищев поднял голову.

— Проснулись? Отлично. Я уж собирался будить. Нам пора.

— Проснулся, — сказал Сопов. — А вы, вижу, времени не теряете. Чужими записями интересуетесь?

— Интересуюсь. Да только ничего интересного. Русского интеллигента хлебом не корми, дай пофилософствовать, особенно в ссылке. Скучно.

— Ну так и верните обратно.

Генерал внимательно посмотрел на Клавдия Симеоновича.

— Вы, кажется, в некоторой претензии?

— Именно-с.

— Отчего? — удивился Ртищев. — Эти записи доктор вам не дарил и не завещал по духовной. Они столь же ваши, сколь и мои.

— Я спас саквояж. Я его нес, — упрямо проговорил Сопов. — Стало быть, он мой. И все, что в нем есть, — тоже. Я ведь к вашему коту не подбираюсь.

Ртищев вздохнул. Кинул тетради в сак, закрыл и подвинул к титулярному советнику.

— Берите. Но уверяю, ровно ничего интересного. Размышления юного еще существа. Наш доктор полагал свои незаконные аборты чуть ли не государственным преступлением.

Клавдий Симеонович, ничего не ответив, подтянул к себе саквояж. Пощупал стенки, поднял голову и сказал:

— Тут еще коробочка была. Плоская. Не видели?

Генерал пожевал губами.

— А вот ее я бы себе оставил, — сказал он.

— Так она у вас?

— У меня.

— А что в ней?

— Тоже, представьте, тетрадь. Только похитрее, записи шифром. Тут доктор что-то хотел в тайне сберечь. Да только код не из самых головоломных. Я уж приблизился…

— А к чему расшифровывать? Сами сказали — ничего интересного.

Генерал промолчал.

— Ваше превосходительство, — тихо сказал Сопов, — очень прошу, верните мне ту коробку.

Ртищев пожал плечами, вынул из кармана шинели плоский предмет в клеенке и протянул Сопову.

— Извольте.

Тот молча раскрыл обертку, глянул. Это и впрямь была тетрадь, исписанная острым характерным почерком. Буквы русские, однако слова непонятны. Рука, несомненно, доктора.

«Брксвщь!? Е-Ъятйно…»

Клавдий Симеонович забрал тетрадку себе.

— Ну что, убедились? — насмешливо сказал генерал. — Как видите, фамильных драгоценностей при докторе не оказалось. И зашитых в подкладке саквояжа кредитных билетов тоже. Вы ведь на это надеялись?

Сопов побагровел.

Он хотел сказать что-то дерзкое, осадить непонятного старика, который умел как-то неуловимо меняться, переходя из одного состояния в другое, но вдруг передумал. Пришла в голову простая и очевидная мысль: а ведь уже почти сутки прошли, как «Самсон» подвергся злодейскому нападению. Их наверняка ищут. Искать в тайге сложно. И удобнее всего — сверху. Так что сверлящий звук, который он слышал, — никакой не сверчок. Это аэроплан.

Точно!

Клавдий Симеонович поднялся. Огляделся, выискивая что-то взглядом. Нашел, удовлетворенно крякнул. Потом повернулся к Ртищеву:

— Ваше превосходительство, потрудитесь спички вернуть.

Получив требуемое, Клавдий Симеонович помассировал виски (голова сильно болела), подхватил саквояж и пустился прочь, веткой отбиваясь от комаров. На другое плечо он повесил корзину с котом. Это могло показаться бессмысленным. Но долгие годы службы приучили Клавдия Симеоновича бережно относиться к тому, что было дорогим для нужных ему людей. Ротмистр Агранцев, безусловно, относился к числу последних. Более того, на него у Клавдия Симеоновича имелись особые виды. Дело в том, что Сопов привык следовать в кильватере. Для сохранения жизненных кондиций ему непременно требовался лидер. На службе таким лидером был непосредственный начальник. Но теперь служба закончилась, и следовало как-то устраиваться. Кому-то служить — на новый манер. Ротмистр для этого подходил как нельзя более. Он был самостоятелен, при деньгах. Правда, деньги наверняка получены способом противузаконным. Скорее всего, это выручка от продажи кокаина либо опия. Ну да теперь не до мирихлюндий.

В этот момент раздался требовательный голос:

— Куда это вы собрались?!

Но недавний титулярный советник Сопов ничего не ответил генералу. Он твердо знал, что делать, имел на этот счет ясный план, и генерал Ртищев в этот проект совершенно не вписывался.

На самом деле план был простой. Что нужно, дабы пилот наверняка заметил терпящих бедствие? Правильно, дым! Тут много не требуется. Добраться до сопки повыше, забраться и запалить костер. Да веток набросать свежих, чтоб дым столбом до небес!

Так-то, ваше превосходительство. Это вам не Генштаб. По картам все воевать горазды. А попробуйте вот на деле… Как там в пословице?

«Гладко было на бумаге, да забыли про овраги…»

Вот именно что забыли. Сопов прибавил шагу.

— Постойте!.. — донеслось сзади.

Он оглянулся: генерал приложил ладонь к глазам козырьком и смотрел вслед.

«Сейчас, как же! Хватит, накомандовались. Беспорточная команда!»

Клавдий Симеонович усмехнулся и ускорил шаг. От счастливой догадки сил заметно прибавилось. Даже голова прошла. Он не задумывался, когда появится аэроплан и появится ли вообще. Идея, благодаря своей простоте, совершенно его захватила. И не только простоте — главное, это была ЕГО идея. Его! Вот в чем дело.

Впрочем, не стоит думать, будто Клавдий Симеонович был способен исключительно на простейшие умозаключения, это не так. Просто его догадка насчет костра была интуитивной — а как раз такой способностью и должен обладать хороший филер. Это, можно сказать, альфа и омега профессии. Сопов был очень умелым полицейским и привык доверять своей интуиции.

Однако он не учитывал ситуации. Его навыки годились для города — а в лесу работали иные законы.

Через час он почувствовал, что выдохся. Пора устроить привал. Тем более что имелась возможность совместить приятное с полезным: почитать дневник доктора. Выбрав удобное место, Сопов устроился поудобнее, развернул тетрадку и стал читать.

…и это уж было б лучше всего.

А пока остается только дневник. Если верить профессору Тарноруцкому (а можно ли ему не верить?), писание дневников есть не что иное, как маскированное душевное неблагополучие.

Прав уважаемый профессор. Не зря столько лет пестовал кафедру душевных болезней.

Мой дневник — единственный надежный собеседник. Бросить его выше моих сил. Не могу отказаться от этого удовольствия, пускай даже осуждаемого профессором Тарноруцким. Кроме того, опасно надеяться исключительно на память.

Итак: почему я в Маньчжурии?

Этому предшествовали два события. Первое — злополучный случай с женой полицейского надзирателя, когда моя медицинская сестра по ошибке (будем считать, что так) сделала ей смертельное впрыскивание digitalis. Второе — случай в монастыре. Это — главное. Однако по времени оно произошло двумя годами ранее, и теперь уже некоторые детали уходят из памяти. Надобно исправить, пока не поздно.

Было так: весной тринадцатого года, накануне Троицы, ко мне на квартиру приехал Н., университетский товарищ. Курс он окончил годом ранее и уже имел практику. А теперь вдруг заявился с приглашением. Объявил, что-де есть возможность попасть в обучение к доктору Кулдаеву.

Меня это не заинтересовало. Конечно, доктор Кулдаев — фигура в столице очень известная. И в значительной степени эксцентричная — один его особняк на Поклонной горе чего стоит. Насколько я слышал, недавно он воротился откуда-то с востока, кажется, из Маньчжурии. И привез с собой какие-то любопытные снадобья. Однако я был далек от восточных методик и полагал (несмотря на свой малый опыт, а, скорее, именно благодаря этому), что география во многом определяет медицинскую стратегию и тактику. То, что хорошо для аборигенов Тибета, никак не годится по отношению к европейцам. К тому же друзьями с Н. мы не были, скорее приятельствовали. Словом, я ответил отказом.

Слава Богу, Н. оказался человеком настойчивым.

Видя мое колебание, сообщил, что доктор Кулдаев завтрашним вечером (специально для «доверенных» молодых врачей) будет демонстрировать случай скоротечной чахотки в лазарете странноприимного дома при монастыре Святого Арефия. И при том свою собственную терапию, со значительным облегчением для больного.

Мне это показалось странным. Зачем же так далеко забрался многоуважаемый д-р Кулдаев? Ведь сей монастырь располагается в пригороде, в двух верстах от Мартышкина, в густом лесу.

Н. отвечал в том смысле, что у Кулдаева среди ортодоксальных лекарей много недоброжелателей, и что «особенные случаи» он предпочитает не афишировать, демонстрируя их в узком кругу. И для тех только, кто предполагает пройти у него курс. Который, к слову, стоит немалых денег — двести пятьдесят рублей.

Тут мне стало понятно, отчего Н. обратился ко мне, — у него, очевидно, не хватало средств. А я, благодаря моей тетушке Марии Амосовне, был в его глазах лицом состоятельным, и он надеялся заинтересовать меня, рассчитывая на ответную благодарность.

Надо сказать, он не обманулся.

В монастырь мы приехали последним поездом, около девяти вечера. Стоял июнь, в самом начале. Было совершенно светло. Разместились в монастырской гостинице. Демонстрация случая началась ближе к полуночи.

В одной из трех имевшихся в лазарете палат (самой большой) сдвинули койки, так, чтобы смогли разместиться приглашенные доктора. В центре оставили забранную чистым бельем кровать.

Потом двое послушников в рясах и белых халатах поверху вкатили каталку. На ней лежало человеческое существо, столь изможденное, что поначалу я затруднился определить пол. Человек этот был укутан простыней под самый подбородок. Он тяжело дышал, и от уголка рта на белую ткань сбегала кровяная полоска.

Следом быстрым шагом вошел доктор Кулдаев. В левой руке — блокнот с заложенным между страниц карандашом. Это человек невысокого роста, плотный, весьма энергичный. Лицо типично азиатское. Говорит негромко, порой с непривычными интонациями, и речь его очень привлекательна. Рядом с ним — женщина в форме сестры милосердия, в руках у нее металлический поднос, укрытый салфеткой.

Коротко поздоровавшись, д-р Кулдаев раскрыл блокнот и сразу стал читать:

— Больная Марья Спиридонова, сорока шести лет, без образования. Проживает в селе Мурзинке, в Санкт-Петербурге на сезонных работах. Болеет, со слов, восемь дней. Начало болезни острое. Лихорадка, одышка, озноб, боль в груди, кашель с гнойной мокротой. Объективно наблюдается притупление перкуторных тонов, цианоз, тахикардия. Диагноз: инфильтративный туберкулез легких, по типу так называемой скоротечной легочной чахотки. Наследственность отягощенная: отец и мать умерли в возрасте до пятидесяти лет, по всей видимости, также от легочного туберкулеза.

Тут доктор сделал паузу, окинул нас взглядом и принялся описывать ранее проводимое лечение, в котором не было ничего необычного.

Далее он сказал:

— Мною Мария Спиридонова была осмотрена утром. Отмечено стремительно прогрессирующее ухудшение. Проводимая терапия признана неэффективной.

Тут присутствующие врачи стали переглядываться.

Доктор это определенно заметил, но продолжал обыкновенным голосом:

— Мы намереваемся применить экстренную лекарственную терапию по методу доктора Кулдаева. Ввиду безнадежного состояния больной выбраны максимально допустимые дозы.

По его знаку послушники сноровисто и удивительно быстро переложили больную с каталки на кровать. Затем один поставил возле изголовья небольшой столик.

Ассистентка Кулдаева с заметной торжественностью пристроила на этом столике свой поднос. Отдернула с него салфетку. Под нею оказался медицинский бюкс. На нем — три шприца: на один, пять и десять миллилитров. Все были заполнены белой жидкостью, по цвету напоминавшей разведенное молоко. Но содержимое в каждом имело разную прозрачность: в маленьком шприце жидкость была едва окрашена, а в большом — почти белая.

Сестра чуть поправила бюкс и взглянула на Кулдаева. Я подумал, что пока все эти приготовления имеют явственный сценический нюанс.

И в этот момент Марья Спиридонова стала умирать.

Резкий и трудный кашель. Потом — обильное кровохарканье. Лицо больной сделалось белым. Она задыхалась, и каждый вздох давался ей все труднее. Глаза стали огромны, полезли из орбит.

Потом была агония.

Мы, пятеро врачей, присутствовавших на демонстрации, оказались в рискованном положении. Получилось, что нас пригласили присутствовать на заведомой кончине. В ситуации, где мы были решительно бессильны. Это неприятно и унизительно. Да и просто бесчеловечно. Признаюсь, я тогда сильно пожалел, что приехал.

Кашель сотрясал несчастную Марию Спиридонову все сильнее. Она глядела на нас глазами, полными ужаса. В них читалось недоумение: отчего не приходим на помощь?

И в самом деле, какого черта мы все там делали?

Потом наступил конец.

Доктор Кулдаев приподнял Марии Спиридоновой веко, посветил зеркальцем в зрачок. Провел ваткой. Потом подал знак одному из послушников (тот был бледен как мел). Послушник повиновался и приподнял с больной простыню. После чего доктор Кулдаев сделал первое впрыскивание.

Он начал с большего шприца.

Надо отметить, что в действиях доктора не было и капли театральности. Он просто работал — быстро, точно и очень хладнокровно. Мне подумалось, что доктор Кулдаев нарочно ждал, когда наступит развязка, чтобы начать демонстрацию.

Я заметил, что край простыни уполз наверх и обнажил пятки злосчастной Марии Спиридоновой. Были они желто-серого цвета, совершенно плоские, зароговевшие. Передо мной был труп, коих я повидал в анатомическом театре без счету, и все медицинские ухищрения тут были бессильны. А потому мое дальнейшее пребывание в обители Святого Арефия становилось бессмысленным.

Я повернулся, дабы уходить, но все-таки не ушел. Мною в тот момент овладело обыкновенное греховное любопытство.

Между тем д-р Кулдаев закончил с первым шприцем и перешел ко второму. Не сразу, с небольшой отсрочкой. Ровно две минуты. Потом ассистентка подала второй шприц. Первое впрыскивание доктор Кулдаев делал в предплечье, теперь он ввел иглу в подвздошье. Я видел, как плавно движется в стеклянном цилиндре поршень, толкая непонятную белую жидкость.

Ассистентка приняла пустой шприц.

Мы наблюдали за происходящим в каком-то оцепенении.

Снова пауза, в три минуты. Могу сказать это точно, потому что считал про себя: «двадцать два, двадцать два». Это словосочетание, как известно, произнесенное в обыкновенном темпе, соответствует одной секунде, поэтому можно верно определять время, даже не имея под рукою часов, — обстоятельство, весьма значительное во врачебной практике.

Самое главное случилось, когда под кожу трупа ушла игла третьего шприца — на сей раз в область лобка. Поршень еще продолжал свое движение, когда из-под ягодиц тела Марии Спиридоновой потекла желтоватая лужица.

Я даже разобрал характерный звук.

То, что мы имеем дело с enuresis — непроизвольным мочеиспусканием — сумел бы определить и фельдшер. Однако это вполне вульгарное явление может наблюдаться только у живого человека! Неоспоримый факт: мертвецы не испражняются.

Пока я пытался осмыслить увиденное, произошло нечто похлеще. Мария Спиридонова издала булькающий горловой звук, а затем села на своей кровати! Она глядела прямо перед собой, очевидно не замечая окружающего. Затем начала кашлять. Однако приступ был недолгим и вскоре прошел сам собой.

Кровохарканья не было.

А потом больная вновь легла навзничь и закрыла глаза. У меня промелькнула мгновенная мысль: вот теперь-то она умерла на самом деле и окончательно. И даже успел я подумать, что увиденное было чем-то вроде магнетизирования трупа.

И только я об этом подумал, как рот недавней покойницы приоткрылся — и она захрапела. Негромко, но хорошо различимо. В общем, Мария Спиридонова, сорока шести лет, без образования, умирать пока что не собиралась.

На том демонстрация случая завершилась.

Спиридонову вновь перегрузили на каталку и увезли. А доктор Кулдаев извинился и сказал, что ему требуется несколько минут, чтобы переодеться. А затем он с удовольствием ответит на вопросы, если таковые возникнут.

Разумеется, вопросы имелись. Но только никакого разговора не получилось. Спустя четверть часа к нам вышла ассистентка и сказала, что доктору Кулдаеву только что телефонировали из столицы, и он вынужден срочно ехать. А потому просит прощения и приглашает быть у него послезавтра.

Это был первый и последний раз, когда я видел доктора Кулдаева.

Несмотря на приглашение, ехать в особняк на Поклонной горе мне не захотелось. Я думал, что мой товарищ Н. станет звать с собой, и даже придумал сказаться больным. Но Н. не объявился, и я остался дома без всяких объяснений. Кстати, позднее я узнал, что никто из пяти присутствовавших на демонстрации врачей не поехал к доктору Кулдаеву, равно как и не стал проходить у него курса.

И еще я узнал, что все они (включая моего знакомца Н.), встретившись позднее на стороне, обсудили виденное в Арефиевской обители и решили, что все это — попросту трюк. Постановили между собой, что больная не умирала и даже, может быть, не являлась на самом деле больной. Словом, все они попались на розыгрыш. С такой позиции дальнейшие контакты с доктором Кулдаевым были, разумеется, невозможны. Меня на эти обсуждения не приглашали — я был младше и вообще находился несколько в стороне от компании.

И напрасно. Мне было что им сказать.

Дело в том, что доктор Кулдаев нас тогда не разыгрывал. И демонстрация его не являлась трюком. Мне это было совершенно точно известно. Вот по какой причине: я тогда стоял ближе других и видел бесспорно: роговичный рефлекс у больной отсутствовал. Каким-либо образом симулировать это нельзя, поэтому с неизбежностью следует признать: д-р Кулдаев продемонстрировал нечто исключительное. Хотя наперед было объявлено, будто мы увидим лишь облегчение состояния больного по новой методике при скоротечной чахотке.

Но какое, к черту, облегчение!

Крестьянка Спиридонова была стопроцентно мертва! А мертвых, как известно, врачевать бесполезно. Доктор Кулдаев ее ОЖИВИЛ. Именно так, и это я готов подтвердить хоть на Страшном суде.

…Практического продолжения та история не возымела. Хотя нельзя сказать, что осталась она совсем без последствий. Мои коллеги, присутствовавшие на памятной демонстрации, могли бы это подтвердить — если б оставались живы. Но в течение года Господь прибрал всех четверых. Обстоятельства были разные, а итог один. Доподлинно знаю лишь о двоих — в том числе и моем знакомом Н.

Один из докторов (с какой-то сербской фамилией — то ли Зварич, то ли Здравич) отправился в конце декабря к больному, куда-то на Английскую набережную. Обратно на Петроградскую сторону он пустился не на извозчике, а пешком. Вероятно, в целях экономии. Через Неву повез его конькобежец — из тех, что переправляют людей с берега на берег по льду в кресле на полозьях. И оба они угодили в майну, припорошенную чуть-чуть снегом. Накануне там напилили ледяных «кабанов», используемых для погребов. Обыкновенно майны огораживают легкой изгородью, но тут ее почему-то не оказалось. Так и потонул тот доктор, вместе со злополучным конькобежцем.

Со знакомцем Н. вышло иначе: спустя месяц он вдруг стал заговариваться. Сперва почти незаметно. Но дальше — больше. А вскоре и вовсе лишился рассудка. Ездил поначалу лечиться в Германию, но без толку. Закончил он в доме скорби на Пряжке.

Насчет двух оставшихся точно не располагаю сведениями. Одни только слухи. Что-то грязное, связанное с женщиной, причем недостойной. Некая тайная дуэль, на которой оба были убиты.

Для меня посещение Арефиевской обители тоже стало в известном смысле роковым. Потому что на следующий день появилась в моей жизни племянница синодального чиновника Женя Чернова — акушерка, ставшая моею помощницей и одновременно демоном разрушения.

Но, в отличие от четверых злополучных коллег, я не только остался жив, но и получил тот самый толчок судьбы, о котором говорят, будто он выпадает раз в жизни. Не будь его, я бы никогда не узнал, что легендарная панацея существует на самом деле. И не знал бы, где ее искать, так как ни за что б не попал в Маньчжурию.

Однако!

Клавдий Симеонович посидел, подумал, осмысливая прочитанное. Потом захлопнул тетрадь, поднялся и вновь отправился в путь. Он старательно исполнял задуманный план. Выбрал сопку повыше (ни за что б генерал не стал на нее подниматься!) и принялся карабкаться кверху. Поскальзывался, одежду изодрал в клочья (а заодно и ладони), но все ж единым духом, не прерываясь, за полчаса вышел к вершине.

Вид отсюда открывался ошеломительный. Но Клавдий Симеонович к красотам природы был глух. Да и кто б на его месте стал восхищаться ландшафтом?

Хотя, признаться, пейзаж был-таки неплох. Но вовсе не по этой причине Клавдий Симеонович как взошел, так и замер на вершине сопки. То, что он увидел, заставило его мигом забыть о недавних намерениях.

Впереди, почти точно на юге — солнце светило в глаза, и приходилось заслонять их ладонью — высилась еще одна сопка, пониже. На вершине ее был заметен триангуляционный знак. То, что он именно так называется, Клавдий Симеонович не знал. В его глазах это была бревенчатая вышка, выстроенная в тайге с непонятными целями. Возможно, как раз для того, чтоб помочь заплутавшим личностям.

Вышка для Сопова никакой ценности не представляла, но если б не она, Клавдий Симеонович определенно не обнаружил бы хутора, расположившегося у подножия. Он разглядел четыре двора. А слева, на востоке, изгибалась серою лентой река Сунгари. До хутора было верст пять, не больше.

Спасен! Теперь только не потерять направление.

По случаю привалившей удачи титулярный советник решил устроить себе малую передышку. И побаловаться папироской, а то и двумя. Они ведь сохранились в неизменном виде благодаря памятному княжескому портсигару.

В силу благостного расположения духа или еще по какой причине, но он вдруг вспомнил о дневнике доктора.

Вытащил тетрадку, развернул на помеченном месте.

…увы, все не так просто.

Во-первых, серебряный корень, коим я пользовал ребенка в злосчастной Березовке, — определенно не панацея. После ряда… (тут строчка была жирно замазана) это сделалось полностью очевидным. Серебряный корень действен при лихорадках — особенно неясного генеза. А при пневмонии это незаменимое средство, если не упущено время.

Природа воздействия пока непонятна. Полагаю, дело в особых плесневых грибах серебристого цвета, что растут на поверхности корня. Если их удалить, целительные свойства исчезают. Это взывает к дальнейшему изучению, но у меня цель иная.

Да, после виденного пять лет назад в Арефиевской обители у меня нет в том сомнений — панацея действительно существует. Но где искать? Доктора Кулдаева уже не спросишь — большевики расстреляли его еще в прошлом году. Странно: чем им помешал неплохой доктор?

Боже, каким же я был глупцом, что так и не удосужился съездить к этому отшельнику на Поклонную гору! Но кое-что и мне удалось сделать.

Итак, в 1913 году д-р Кулдаев продемонстрировал ту самую панацею, о которой сочинено столько легенд. Кто только не поплясал на этой истории! Но не лгал лишь один человек: великий Теофраст Бомбаст фон Хогенхайм. Который сам себя впоследствии нарек Парацельсом.

Ныне он позабыт, а медиками упоминаем с усмешкой. Причина такого отношения заключается в том, что никому не удалось повторить его методик. Пытались найти ключ к зашифрованным знаниям в трудах самого Парацельса. Подход верный, но только отчасти. Вместо того чтобы искать тайный смысл в его сочинениях, следовало подумать, ОТКУДА Парацельс получил свои знания.

Это и есть ключ. И в этом мое открытие.

Парацельс не изобретал ничего. Он, кстати, никогда и не утверждал, будто магистериум — сиречь панацея — нечто новое, созданное им впервые. Парацельс был человеком отважным и крайне непоседливым. Пропутешествовал чуть ли не половину жизни, побывал в России и в Индии. Об этом многие знают. Но мало кому известно, что именно в Индии Парацельс был захвачен татарами. Пробыл он в плену восемь лет.

Думаю, это стало событием в его жизни. Потому что по возвращении он умел лечить ПРАКТИЧЕСКИ ВСЕ.

Но что ему открыли татары?

То лишь, что сами опробовали. Но среди них не известно ни единого выдающегося врачевателя. Значит, знание было заимствовано. Откуда? Поскольку на протяжении долгого времени основным источником всяческого благополучия для татар был покоренный Китай, логично допустить, что панацея приобретена именно там.

Это стало отправной точкой моих личных исследований.

Я подумал: если родина панацеи — Китай, то не могла ли она сохраниться там по сей день? Хотя в Европе после Парацельса она была совершенно забыта. Это мне показалось вполне допустимым.

Но где искать? А главное, что?

Ответ подсказал Парацельс.

Беда всех горе-исследователей: они плохо разбирали его труды. То есть читали-то наверняка с отменным усердием, а вот углядеть старались не то что следовало. Они ползли от строчки к строчке в надежде открыть вожделенный секрет. Но такого секрета там попросту нет! Потому что автор не изобретал и не составлял панацею — он привез ее готовой.

Вот отрывок из «Магического Архидокса» — а это один из главнейших трудов Теофраста Парацельса. В четвертой главе «О тинктуре и духе Луны» он пишет:

«Сказав о тинктуре Солнца, остается рассказать о тинктуре Луны и о белой тинктуре, которая также сотворена из совершенного духа, но менее совершенного, чем дух Солнца…

…Отсюда достаточно ясно, что если она в собственном тленном теле сама производит Меркурий, то какого же результата она может достичь, будучи извлечена из самой себя в другое тело? Не будет ли она сохранять и защищать от немощей и бед таким же образом? Да, определенно, если бы она создавала этот Меркурий в собственном теле, она делала бы то же самое и в телах людей. Она не только сохраняет здоровье, но является причиной долгой жизни и исцеляет болезни и немощь даже в тех, кто живет дольше обычного, определенного природой, срока. Ибо чем выше, тоньше и совершеннее лекарство, тем лучше и совершеннее оно исцеляет…

…Потому-то есть невежественные врачи, практикующие свое искусство, применяя лишь растительность, как то: травы и тому подобные вещи, легко поддающиеся разложению. Пользуясь ими, они пытаются совершить и осуществить работу твердую и стабильную, но тщетно, поскольку они витают в воздухе. Но для чего много рассуждать о них? Они не научились ничему лучшему в своих университетах, и потому, если бы им пришлось вновь также заниматься и учиться сызнова, то они посчитали бы это великим позором поступать иным образом в будущем, в силу чего получается, что они остаются пребывать в прежнем невежестве».

Уже на одном этом можно сделать открытие! Хотя Парацельс высказывается в своей обыкновенной запутанной манере, его мысль вполне прослеживается. Если отбросить алхимическую чепуху, напрашивается вывод: панацею (а в просторечии — средство от всех болезней) не нужно готовить. Она существует в природе без всякого участия человека. Сверх того, при правильном подходе это средство повторяет само себя. «В собственном тленном теле сама производит!.. И, будучи извлечена из самой себя в другое тело, сохранит и защитит от немощей и бед!»

Я полагаю, где-то на территории современного Китая, вернее всего, в северной части, в Маньчжурии, хранится секрет панацеи. В потаенном месте, в природных условиях. Это первое.

Непременно должна быть группа людей, сберегающих это средство. Знание свое они таят, так сказать, от широкой общественности. Однако это не всегда удается. Пример с доктором Кулдаевым тому подтверждение.

Это второе.

Но какой из всего сказанного практический вывод? Будь Маньчжурия даже втрое меньше, поиски панацеи без твердой подсказки просто немыслимы. Да и что искать? Монастырь, селение? А может, хранители панацеи живут открыто? Ходят по улицам Харбина, торгуют грошовыми поделками. И никогда европейцу не узнать, что за тайну скрывают их раскосые глаза.

Надо сказать, ужасная история с Женей в известном смысле пришлась кстати. Лишение диплома и ссылка стали ударом, однако без этого я вряд ли б оказался в Сибири. Но выжил в ссылке я исключительно благодаря панацее. Впрочем, не так: я выжил исключительно благодаря мыслям о панацее. И поиски свои начал сперва безо всякого плана, наобум святых, имея путеводной звездой только сам факт существования панацеи, — этому я как-никак был свидетелем.

На ту пору я полагал: как бы ни таились неведомые сторожа — полностью оградить свой секрет от внешнего мира им не по силам. Вот и доктор Кулдаев получил малую толику. А может, не малую — кто вообще знает, каковы цели сих гипотетических караульщиков? Раз панацея появилась даже в столице империи, логично предположить, что там, в тех краях, где ее прячут столь тщательно, кто-нибудь о ней тоже слышал. В том числе — из непосвященных. Кто-то мог видеть или даже знать о ее существовании. И моя цель — таких людей обнаружить.

Это можно сделать, изучая восточную медицину. Получится полезно для дела и для практики.

Так я и поступил. Времени имелось достаточно, и средств на первое время тоже — тетушка не оставляла своими заботами. Но так продолжалось лишь до октябрьского переворота; после и письма, и деньги уже приходить перестали.

Сперва поиски мои были почти безуспешны, но потом — главным образом благодаря успехам в освоении маньчжурского диалекта — удалось добиться определенных побед. Получилось узнать немало рецептов снадобий, вовсе неизвестных европейской науке. Действие их было столь эффективным, сколь и необъяснимым. В дальнейшем я выяснил, что в состав неизменно входит особенный элемент, природа которого неизвестна самим врачевателям. Называли они тот элемент по-разному, большей частью экзотически (на придумывание цветистых именований китайцы вообще мастера), но сходились в одном: ни за что, ни за какие посулы не соглашались объяснить, что это за субстанция и где ее взять. Лица у них при этом становились совсем одинаковые, непроницаемые.

Это был верный след!

Я надеялся, что рано или поздно мне все же удастся разговорить упрямцев. Ведь получилось же это у Парацельса! Но оказалось — это были пустые надежды. Едва я заводил беседу о таинственном веществе, врачеватели-маньчжуры мигом переставали понимать мой китайский.

Мало-помалу я отступился от этих попыток, но от главного намерения не отказался. Но бывали минуты слабости и даже отчаяния. Я спрашивал себя: а кто сказал, что караульщики при панацее — не моя выдумка? Да и сама панацея… Ведь вся теория главным образом строится на случае, показанном д-ром Кулдаевым более пяти лет назад. А ну как это все-таки хитрый фокус? Ведь моя уверенность основана на роговичном рефлексе у Марии Спиридоновой, вернее, его отсутствии. Не маловато ли будет для столь обширных выводов?

И еще одна мыслишка подтачивала, не давала покоя: ну хорошо, допустим, найду я эту самую панацею. И что дальше? Как объявить о ней? Потому что если скрыть, то зачем тогда все мои поиски?

Представлялась картина: я возвращаюсь в Москву, в кармане сюртука — некая заветная склянка. Иду в университет, на факультет. А там — разгром, запустение. Профессуры нет, студентов тоже. Куда далее? В городской совет? Или в Чека? Да и вообще, добраться до Москвы или до Петрограда едва ли удастся. Вернее всего, сгину где-то в пути, вместе со своей панацеей. Не исключено, Парацельсу в его шестнадцатом веке было куда спокойнее.

Но, предположим, удастся доехать целым и невредимым. Это, в конце концов, пустяки по сравнению с другой задачей: как удержать панацею. Ведь рядом с ней все золото мира — ничто. За обладание ТАКИМ СОКРОВИЩЕМ можно пожертвовать всем. И пожертвуют, будьте уверены, в том числе и чужими жизнями. Прежде всего — моей. Так что объявить о панацее открыто, доказательно — это подписать себе приговор.

Готовых решений у меня тогда не было. Оставалось только действовать поступательно: сперва добыть панацею, а потом уж думать, как поступить.

К началу восемнадцатого года я располагал следующим: значительное (не менее трех десятков) число описанных и мною испробованных на практике средств туземной медицины. (Добавлю — средств хитроумнейших. Только их использование в столице имело б колоссальный успех. Однако об этом нынче не приходилось даже мечтать.) Далее: в ряде рецептур разрозненные и большей частью невнятные сведения о некоем базовом элементе. Который, возможно, и есть искомая панацея, — но далее предположений продвинуться не удалось.

Для полноты картины нужно упомянуть изрядный опыт по производству запрещенных абортов — занятие постыдное, к которому меня привело порядочное безденежье. Что, впрочем, никакое не оправдание.

Поэтому, появившись в Харбине в середине апреля, к началу мая я пришел в такое настроение, что готов был отказаться от своих многолетних поисков, признав само существование панацеи химерой.

Но в это самое время поспела подмога. Можно сказать, перст Господень. И за то надо бы в храм сходить да свечу пред иконой затеплить.

Да только не пошел я в церковь — и все из-за абортов, будь они прокляты. Ни к исповеди, ни к святому причастию я давно не ходил — что это будет за покаяние, если после снова приниматься за старое? А в том, что примусь, не сомневался.

Кормили меня эти аборты, и неплохо кормили. А другой практики в Харбине и не было. Китайцы — те у своих лечились. Деповские рабочие и прочие кавэжедешники в ведомственной больнице пользовались. А кто побогаче — у частнопрактикующих докторов. Была и еще причина: чтобы получить практику, требовался вид на жительство. Значит, предстоял визит к полицейскому начальству. Что для меня было нежелательно — как-никак, а все-таки ссылку я самовольно покинул. В тюрьму по нынешнему времени не запрут, а вот с практикой вряд ли получится: беглый ссыльный, почти что революционер. Да кто ж такому доверится?

Оставались аборты. Утешался я тем, что думал: этот грех искуплю добытой панацеей. Одни жизни загубил, зато спасу другие. И числом несравненно больше. Тогда и пойду к исповеди. Может, Господь простит.

В общем, нечаянная помощь прибыла очень кстати. Без нее я наверняка б отступился. Теперь я знаю, где искать панацею.

Как тут не поверишь, что это знак свыше?

Сопов отложил дневник, достал портсигар. Пока он курил, благостно улыбаясь и даже пробуя что-то напевать из Вагнера, погода слегка изменилась. Набежало облако, прикрыло солнце. Клавдий Симеонович завертел головой — уж не дождем ли собралась его угостить судьба в довершение? Когда же он опустил взгляд, то увидел впереди, в двадцати шагах, отставного генерала Ртищева.

Клавдий Симеонович глазам не поверил.

Но нет, все точно. Как же сумел генерал оказаться тут, да так скоро?

Сопов потрясенно выпустил из пальцев недокуренную папиросу. И застыл на месте, не сводя глаз с одиозной фигуры генерала в неизменной шинели.

Путь на вершину сопки Ртищеву, по всему, дался нелегко. Он поначалу молчал — сбился с дыхания. Потом глухо сказал:

— Помогите мне. Пока шел, повредил ногу.

Сопов не тронулся с места. Повредил ногу? Как же, как же.

— Да вы уж не боитесь ли?

Клавдий Симеонович помотал головой.

— Никак нет, ваше превосходительство. Да только нам будет лучше теперь врозь двигаться.

Генерал сделал несколько неуверенных шагов и снова остановился.

— Куда вы собрались?

— К людям подамся. — Сопов кивнул вперед. — А вы можете к реке, как и рассчитывали.

Он надеялся, что последняя фраза прозвучит саркастически.

Генерал обернулся. Он, похоже, до сей поры не замечал ни вышки, ни хутора. С минуту разглядывал их, потом вновь повернулся — и вдруг показал на Клавдия Симеоновича пальцем. Словно был он преподаватель и вызывал теперь к доске отвечать домашний урок. Палец был черным и каким-то несообразно толстым.

Вдруг с него сорвалось пламя, и в грудь титулярному советнику будто ударили молотком. Он повалился с ног, но мигом поднялся на четвереньки и в такой позиции метнулся в сторону.

Ему не требовалось пояснять: то был никакой не палец — а револьвер! Откуда он у Ртищева? Ведь забрал его ротмистр!

Сзади щелкнул новый выстрел, и шею Сопову как кнутом обожгло. Он всхлипнул, рывком поднялся на ноги и понесся по склону вниз.

Как смог удержаться — неведомо. Но словно крылья выросли за спиной у Клавдия Симеоновича, и он летел вниз, не чуя под собой ног. Несколько раз казалось, что он слышит позади выстрелы, но вправду они были или только в его воображении — неизвестно.

Он остановился на миг (перевести дух), быстро сунул руку назад. Нащупал кобуру за спиной — и только теперь понял, откуда револьвер у Ртищева. Это был его собственный «бульдог»! Не иначе, генерал похитил его, пока Клавдий Симеонович спал. Хорош генерал, хорош…

Но сейчас не было выхода, как спасаться бегством. Но не куда глаза глядят, а в правильном направлении, к югу. К хутору — а он с той стороны, где солнце.

Но все хорошо в теории. Очень скоро Клавдий Симеонович понял, что выдержать линию он не сумеет. Лес заставлял то и дело сворачивать, ища обходные пути. Сопов давно перешел на быстрый шаг, но позволить себе передышки не мог.

Он помнил, как быстро генерал добрался до сопки. Что если он и теперь где-то за спиной, в десятке шагов? Вполне возможно.

Так и шел, время от времени переходя на рысцу. Самое удивительное — подхватил и саквояж, и проклятую корзину с котом. (Тот давно свернулся калачиком и затаился на самом дне, опасаясь и шорохом напомнить о собственном существовании. И не без оснований: начни он голосить либо капризничать — тогда, может, и бросил бы Клавдий Симеонович ротмистрова любимца.) Но все имеет свои пределы — нашлись они и для титулярного советника. Был он уже к этому времени в полном изнеможении.

Сопов тяжело опустился на мох. Закрыл глаза.

Как же так получилось, что он еще жив? Ведь генерал попал ему точно в грудь. Впрочем, Клавдий Симеонович уже догадывался, что именно его спасло. За время службы он о таком слышал. Случалось, хотя и крайне редко.

Сопов сунул руку за пазуху и вытащил наградной портсигар.

Металл в центре был смят. Пуля пробила крышку, но застряла в донце. Сопов попытался открыть — не получилось. Жаль. Сейчас бы папироска кстати пришлась.

Тут где-то позади громко хрустнула ветка.

Клавдий Симеонович вскочил на ноги, выронив портсигар. Сердце подпрыгнуло в груди и заколотилось о ребра. Сопов вновь кинулся бежать. Теперь ему было легче — он мчался по склону, вниз. Откуда этот склон взялся, Клавдий Симеонович не понимал, да и некогда было думать.

Потом вдруг обнаружилась тропинка, и он, приободряясь, припустил по ней. От усталости и избытка переживаний Клавдий Симеонович даже не удивился, когда лес впереди поредел, и между стволами показалась река. Так и бежал, точно заведенный. А потом тропинка под ногами его внезапно прервалась — и обнаружился обрыв.

Хотел было титулярный советник затормозить, да ноги не послушались. Он только воскликнул: «Ух!..» — и полетел кубарем с десяти саженей в тусклую воду Сунгари.

…Спустя пять-шесть минут над обрывом раздался размеренный топот. Кто-то стремительно выскочил из лесу — в точности как недавно титулярный советник — и совершенно подобным манером не удержался на краю. Грянулся вниз; взметнулись брызги. А потом вода успокоилась. И никаких следов происшествия не осталось, только покачивалась на мелкой волне потертая фуражечка генеральского образца.

 

Глава одиннадцатая

В ГОСТЯХ У ДОРИС

К веселому дому прибыли на двух колясках. В первой сидели квартальный и двое городовых. А во второй — знаменитой, с двумя рысаками, гнедым и белым, — начальник сыскной полиции Мирон Михайлович Карвасаров. И помощники его, Вердарский и Грач.

Вердарский, недавний чиновник стола приключений, думал о том, что служба его складывается неплохо — за два дня выпало столько интересных событий, сколько на прежнем месте не случалось и за год.

Карвасаров покуда молчал и неодобрительно разглядывал особняк за чугунной решеткой. А Грач, похоже, ни о чем не думал: кусал ногти да глядел под ноги. И отчаянно зевал по случаю раннего утра.

Ливрейный швейцар, сидевший на табурете возле решетки, соскочил, отвесил поклон. И тут же, не успели полицейские наземь ступить, двери особняка распахнулись и выпустили маленькую процессию.

Впереди шел внушительного вида мужчина средних лет с окладистой бородой, одетый как сельский щеголь: новенький картуз, невероятного блеска высокие сапоги бутылками и черная атласная поддевка. Его сопровождал звероподобный субъект, который казался на голову выше всякого обыкновенного человека. Узкие глазки, черная щетка волос на самый лоб наползает. А кулаки — с небольшой самовар.

Следом колобком катился полненький улыбчивый господин в котелке и черной пиджачной паре. На носу его поблескивало старомодное пенсне.

— Однако. Нас тут, похоже, ждали, — сказал Вердарский.

— Это вряд ли, — отозвался Грач. — У них электрический звонок от ворот проведен. В особых случаях швейцар немедля сигнализирует.

— А почему он знает, что мы — особый случай?

— Для того и посажен, чтоб отличать.

Обе группы — гости и встречающие — сошлись на середине дорожки, которая вела от ворот.

— Мирон Михайлович! Долгие лета! — сказал бородатый, тоже кланяясь. — Не ждали! Прошу…

Начальник сыскной в ответ только кинул.

— Где хозяйка?

— Мадам нездорова, — отвечал бородатый, подстраиваясь под шаг Мирона Михайловича. — Велела передать, сейчас выйдет.

— А это кто?

— Егорка Свищев. Ну, он для вас личность неинтересная. А вот позвольте представить — доктор.

Незнакомый господин сдернул с головы котелок.

— Титов, Иван Алексеевич, — быстро проговорил он. — Очень рад, очень.

Доктор попробовал поклониться — на ходу получилось неловко.

Поднялись на крыльцо. Карвасаров остановился.

— Доктор? Зачем доктор? Заболел кто?

— Тут такое дело… — смятенно сказал бородатый, ломая в руках картуз. — Не знаю как и сказать…

— Тогда помолчи, Иван Дормидонтович, — ответил Карвасаров. — Я сам все увижу.

Бородатый забежал вперед, распахнул дверь.

Перешагнув порог, Вердарский невольно принялся озираться. Да, было на что посмотреть. Правда, остальные обстановкой не особо интересовались. Должно быть, проницательно подумал Вердарский, прежде уже бывали.

Управляющий привел всех в просторное помещение. Этим залом Вердарский прямо залюбовался. На стенах из дубовых панелей в тяжелых рамах чудесные картины. Площадка для оркестриона. Столики под крахмальными скатертями. Но особенно поразил белый рояль в центре зала.

Из боковой двери выскочил человек в малиновой рубахе с полотенцем, перекинутым через руку. Увидев незнакомцев в статском (а также городовых возле дверей), немедленно ретировался.

— Где ж посетители? — шепотом осведомился Вердарский.

— Их, как видите, нет, — ответил Грач. — Для заведения Дорис ситуация небывалая. Но мы сейчас все узнаем.

— Попрошу не шептаться! — приказал Карвасаров, неприязненно покосившись на чиновников. И повернулся к бородатому управляющему:

— Где мадам?

— Сию минуту…

Карвасаров выжидательно посмотрел на него.

Иван Дормидонтович опустил глаза. И тут вперед выкатился доктор в глупом своем котелке:

— Должен внести ясность. Накануне имел место, так сказать, несчастный случай. Поэтому мадам Дорис… гм… в расстройстве. Это неудивительно. Я бы сказал — естественно. Но не извольте беспокоиться. Я дал капель, и через пять, от силы десять минут…

— Вы кто? — спросил Карвасаров.

Доктор смешался.

— Титов… Иван Алексеевич…

— Я спрашиваю — что вы здесь делаете?

— Практикую… некоторым образом…

— Понятно, — Карвасаров повернулся к управляющему и приказал: — Ведите мадам немедля.

Тут дальняя дверь распахнулась, и в зал вошла статная дама в обдуманно простом платье. На вид — около сорока. Она была весьма миловидна.

«А в молодости, — рассудил Вердарский, — несомненно, чудо как хороша».

— Доброе утро, господа, — сказала Дорис, подходя и приветливо улыбаясь. — Мирон Михайлович! Вы меня застигли врасплох. Отчего не телефонировали?

— Пустое. Завернули к вам по дороге. Да только, вижу, не ко времени. Случилось что?

— Да, — ответила Дорис, бросив на полковника быстрый взгляд из-под густых ресниц. — Уж куда как случилось. Сама собиралась вам сообщить. Пойдемте.

Она повернулась и направилась к выходу.

— Пока что здесь подождите, — сказал Карвасаров квартальному. Глянул на помощников: — А вы, господа, со мною.

Надзиратель с городовыми, доктор Титов и звероподобный Егорка остались в зале. Остальные направились к дверям, в которых скрылась мадам.

— А что этот доктор здесь делает? — шепотом спросил Вердарский.

— Как что? Понятно, девок гулящих пользует.

Вердарский смутился.

— Как же так? Ведь он мужчина… У него могут быть здоровые побуждения…

Грач ухмыльнулся.

— Ошибаетесь. Я наслышан о нем. Он хоть внешне мужчина, но специализируется по другой части. Для девиц безопасен, у мадам с этим строго.

Прошли длинным коридором. В конце виднелась приоткрытая дверь.

В кабинете мадам стояли четыре глубоких кресла, обитые красным бархатом, бюро из ореха и дубовый стол. Ставни были открыты, но в воздухе плавал густой запах теплого воска.

Пока усаживались, Вердарский будто ненароком коснулся одной из свечей — она оказалась мягкой, оплывшей.

«Только что погасили, — подумал он, гордясь своей наблюдательностью. — И ставни недавно открыли. С чего так?»

Все сели. Управляющему места не хватило. Впрочем, в кабинете мадам он в любом случае не рискнул бы усесться.

— Мирон Михайлович, вы, кажется, говорили, разговор будет приватным? — спросила Дорис.

— Они не посторонние, — сказал Карвасаров.

— Ну, в таком случае Иван Дормидонтович пускай тоже побудет.

В известном смысле то была дерзость, но начальник сыскной полиции сию дерзость спустил.

— Нуте-с, драгоценная Дарья Михайловна, — сказал он, — что у вас стряслось?

— Прямо скажу: беда, — ответила мадам.

(«Вот оно что! — подумал Вердарский. — Дарья Михайловна, стало быть. А Дорис — нечто вроде театрального псевдонима».)

— Беда, — повторила хозяйка заведения. — Девушка у меня умерла. И официант вместе с нею. По всему — отравили.

Вердарский едва сдержал восклицание. Глянул на своих коллег.

Полковник Карвасаров сощурился, как кот, и пальцем усы распушил. А чиновник особых поручений Грач никакого чувства не проявил. Только носом шмыгнул и на дверь покосился. Удивительный человек.

— Стало быть, двое покойников в доме?

— Стало быть, так.

— Когда ж это случилось?

— Вчера днем. Я как раз собиралась обедать, как доложили.

— А отчего в полицию заявления не дали?

— Занедужила я, как такую новость узнала. Только теперь в чувство пришла.

(Здесь Вердарский мысленно вскинулся — это уж ни в какие ворота! Но тут же сообразил: хозяйка побоялась вчера заявить. Оттого побоялась, что огласка бы вышла. Полиция, документы, списки… Гостям разве понравится? То-то.)

Карвасаров хмыкнул:

— Но у вас ведь и управляющий имеется?

— Имеется. Да власти-то у него нет — с полицией без меня общаться, — ответила мадам Дорис. Говорила она спокойно и даже с легкой улыбкой.

— Кто доложил? — спросил Мирон Михайлович.

— А вот управляющий и доложил, Иван Дормидонтович. Да вы его сами спросите, он лучше моего помнит.

— Непременно спрошу. Только после. А пока что пускай он за дверью побудет. Или еще лучше — в зале. Там квартальному моему составит компанию.

Дорис (Вердарский решил все же называть ее про себя именно так) посмотрела внимательно, но спорить не стала. Выслала Ивана Дормидонтовича из кабинета.

— Отлично, теперь рассказывайте, — велел Карвасаров.

И мадам рассказала, как вчера утром приехал один офицер, из постоянных гостей. За столиком в зале не пожелал, быстро перебрался в номер. Там его уже Лулу поджидала.

— Которая теперь покойница? — спросил Карвасаров.

Хозяйка кивнула и продолжила свою повесть. Из слов ее следовало, что пробыл офицер с барышней в номере не один час. К тому времени уж начали другие гости съезжаться. А офицер выходить не стал, спросил обед в номер. Разумеется, обед ему тотчас доставили. Да только кушанья сперва Лулу отведала. Отведала — и тут же отдала Богу душу. А с нею официант Матюша. Тоже, должно быть, не удержался, попробовал, покуда нес. Хотя это и странно — прислуга вышколена. Знают: если такое замечено будет, вмиг с места слетят.

Вот и вся история.

— Видать, хранил вчера Господь вашего офицера, — заметил Карвасаров.

— Получается, так.

— А более ничего не случилось?

— Нет, ничего, — ответила мадам Дорис, глядя на гостей ясным незамутненным взглядом.

Вердарский поразился ее выдержке. Это ж надо! Такое стряслось — а у ней и губы не дрогнут. Другая на ее месте слезами бы обливалась. Ведь могут и закрыть заведение, определенно. А мадам как будто не видит опасности. И откуда в человеке подобная сила?

Карвасаров забарабанил пальцами по подлокотнику.

— А офицер ваш один был иль в компании?

Тут впервые за все время мадам помедлила с ответом. Потом сказала:

— Этого с определенностью сообщить не могу. Я со своими гостями не на короткой ноге. Во всяком случае, не со всеми. Может, и в компании. А может, один. Не знаю.

Мирон Михайлович кивнул:

— Понимаю-с.

И поманил пальцем Грача.

Тот поднялся со своего кресла, приблизился. И полковник Карвасаров шепнул ему на ухо несколько слов.

Что он сказал, никто не слышал, кроме самого чиновника для поручений, коему адресовалось сказанное.

Грач поднялся и вышел из кабинета, а начальник сыскной полиции продолжил расспросы.

* * *

У Грача долгие разговоры всегда вызывали скуку. Поэтому был он весьма доволен поручением шефа — действительно, сейчас самое время осмотреть особняк да перемолвиться парою слов с прислугой. Конечно, прислуга — люди подневольные, против хозяев не станут показывать. Стало быть, надо подбирать ключики. Помочь человеку свой страх побороть. И даже убедить, что откровенность только на благо пойдет.

Интересно, а где они тела-то держат? Должно быть, на леднике. Ну, это для судебного доктора. Хотя и здешний эскулап, Титов Иван Алексеевич, наверняка уж осмотрел покойных. Тоже — штучка. С ним надобно переговорить отдельно. И проверить кое-какие догадки.

Грач быстрым шагом вышел в зал, где его дожидались квартальный с городовыми. Управляющий тоже был здесь. Грач велел квартальному надзирателю отправить одного городового за доктором, а с другим вместе пройтись по помещениям. Управляющего попросил сопроводить.

— А вы что же? — угрюмо спросил Иван Дормидонтович. — Здесь станете дожидаться?

— У меня особый маневр, — уклонился от прямого ответа чиновник.

— А то, может, кого из официантов позвать? Покажут, что надобно.

Грач понял, что так просто не отвертеться.

— Зачем официантов гонять лишний раз? Давайте рассыльного.

От этого предложения управляющий было расцвел (все-таки сыщик окажется под присмотром!), но тут же вновь посуровел:

— Не годится. Он недавно у нас, сам ничего толком не знает.

— Ну, пусть хоть кухню покажет. Кухню-то найдет?

— А то. В этом вопросе осведомлен прекраснейшим образом. — Тут Иван Дормидонтович оглянулся на квартального — тот вместе с городовым с явным нетерпением дожидался возле дверей.

Нетерпение их понять было несложно. Конечно, заведение мадам Дорис для постороннего исследователя — объект презанятнейший. Это вам не на дровяном складе татей ловить.

— Я уж пойду? — спросил управляющий. — А мальчишку пришлю. Мигом!

Грач остался один. Впрочем, кто-нибудь наверняка да подглядывал в щелочку. Но это пускай.

Сыщик прошелся по янтарного цвета паркету, посмотрел вправо-влево.

Двадцать четыре столика. Скатерти до пола, свежайшие. А вот стулья так себе. Венские, с гнутыми спинками. Старье, прошлый век. И сидеть неудобно. Маху с ними дал Иван Дормидонтович. Должно быть, на распродаже купил, не иначе.

А на столиках что?

Да почти ничего — видать, сервируют прямо перед гостями. Приборы для специй, четыре плоских тарелки, салфетки конвертиком. И подсвечник. Это, видно, для настроения, потому что и без свечей видно неплохо — вон, электрическая люстра под потолком брызжет хрустальным светом.

Грач присмотрелся. А подсвечники-то презабавные!

К тому же разные: где — в виде лесной нимфы, где — в образе обезьянки с длиннющим хвостом. Или вот еще: бронзовая Афродита выходит из пены и держит в ладонях раковину, в коей и укреплена свеча.

Грач поискал глазами и обнаружил четвертый мотив — тут целых три обнаженных танцовщицы слились в движении, весьма, кстати, нескромном. Ну да чему удивляться.

Значит, четырех вариаций подсвечники. По шесть — и того двадцать четыре. Так-так.

Он неспешно пошел далее.

Рояль очень красивый — немалых денег стоит. И картины чудо как хороши. Все с умыслом, тоже чтоб настроение создавать. Здесь ведь как: гости собираются в общей зале, выпивают, закусывают. Вроде как клуб, только попроще. А уж после выходят девушки. Ну, знакомство, то-се. Смех, шум, танцы. Оркестрион играет. А когда «созреет сладкий плод любви» — идут вкушать его в номера.

Тривиальная, в общем, механика.

Грач вновь усмехнулся. А потом замер, посмотрел на затейливые шандалы на столах и стал тереть мочку уха. Была, как уже говорилось, у него такая привычка. Когда посещала счастливая догадка, и требовалось только чуть-чуть додумать — он непременно за ухо хватался. Впрочем, у всех свои слабости. И то сказать: за свое ухо брался, не за чужое.

В этот момент раздались шаги. Дверь распахнулась, и на пороге появился Иван Дормидонтович:

— Извиняйте, сударь, нету нигде рассыльного. Никак не сыскать. Запропастился, шельма. Выпишу ему кренделей… Вот что: давайте ко мне в контору! Там никто не помешает. Опять же тихо. Я доктора вызову. Что скажете?

— Нет уж. Будем как раньше решили. На кухню.

— Ну, воля ваша. Пойдемте.

Грач вздохнул — уж очень ему не хотелось идти вместе с управляющим. Но делать нечего, пошли. Хотя чиновник для поручений Грач и без провожатого превосходно бы справился, ориентируясь исключительно на собственный нюх — не сыщицкий, а самый натуральный, потому что ароматы из кухни распространялись едва ль не по всему крылу.

Однако никакого толку от этого вояжа не вышло.

Поварята и судомойки делали вид, что не замечают чужака. К ним-то Грач сумел бы подобрать ключик. Но все портило присутствие управляющего. Правда, Иван Дормидонтович деликатно отошел в сторонку и даже отвернулся, однако никакой доверительности не получилось. Старик-повар все косился в его сторону и на вопросы отвечал отрицательно. Или вовсе не отвечал — лишь улыбался.

Не вышло расположить к открытости — и это у Грача, который гордился, что может разговорить любого!

Ну ладно. Попробуем зайти с другой стороны.

Грач сказал управляющему, что передумал и, пожалуй, поработает в его конторе.

Тот просиял. И повел — без суеты, степенно. Сразу видно: человек относится к себе с уважением. А такого и остальные почитать станут — дело известное.

В конторке было тесновато. Грач даже удивился, отчего так, — но тут же сообразил: мало здесь управляющий времени проводит. Он ведь с людьми целый день, а тут только ввечеру посидит, записи нужные сделает. Для того много места без надобности.

— Вы, Иван Дормидонтович, вот что скажите: у вас в зале сколько официантов? Четверо?

— Было четверо, — отвечал управляющий, — а теперь трое. Матюша-то ведь того… А вы, стало быть, прежде бывали? Я не припомню.

— Не приходилось. Это я так, по шандалам сообразил, на столиках. Ладно. Пригласите-ка сюда подавальщиков ваших, всех троих. Я с каждым побеседую. Раздельно.

— Слушаю-с. — Иван Дормидонтович вновь посуровел. Вышел, громко затворив за собой дверь.

Грач не сомневался, что своих малиновых прислужников управляющий предварительно приведет в нужное настроение. И строжайше накажет лишнего не болтать. А Грачу ведь надобно разговаривать с каждым в отдельности, и оттого у двух других появится распрекрасная возможность обсудить меж собой, как лучше надуть полицейского. Но это обстоятельство Грача нисколечко не тревожило.

С первым подавальщиком Грач расправился быстро. Поговорил о пустяках. Здоровьем родителей поинтересовался. Да и выпроводил, ничего не спросив толком.

А вот за второго взялся всерьез. Начал сразу:

— Это ведь ты, братец, должен был нести обед тому офицеру в номер?

— Никак нет, барин… Матюшка Кожин… Он и понес.

— А почему не ты?

Парень захлопал белесыми ресницами.

— Так ведь у нас каждый за свой стол отвечает.

— А офицер за стол Матюшки уселся?

— Стало быть, так…

— Один?

Официант опустил голову.

— Один.

Врет, понял Грач. И тут же сменил тактику:

— Сам откуда будешь?

— Из казаков, станица Плавдинская. Забайкальский…

— Ах, Плавдинская! Ну как же! Наслышан. Тогда все понятно, — многозначительно процедил Грач, насупился и губы поджал.

Официант обомлел. Он не знал, что сидевший перед ним чиновник слышит об этой станице первый раз в жизни. И быстро пытался сообразить, какие такие преступления успели произойти в родимых краях за то время, как он подвизался в Харбине.

— И что же, что Плавдинская… — забормотал он, — у нас воров отродясь не было.

— А ты?

— Так я что… Отец погиб на германской, дома трое — мать и сестренки. Кормиться-то надо.

— Отчего не на фронте?

— Бронь.

— Вот как! Бронь у тебя. Что ж на дорогу-то не пошел служить, коли бронь? Видать, у мадам Дорис послаще будет?

Официант промолчал.

— Ну хорошо. Какие столы Матюши? — спросил Грач, внешне смягчаясь.

— Вдоль стены, слева.

— Где нимфы бронзовые?

— Не, обезьянки.

— А офицер за которым сидел?

— Не видел! — с чувством сказал парень. — Вот вам крест! Может, и не сидел он, сразу в номер пошел.

— Обезьянки, говоришь… — повторил Грач. — Ну-ну. А как зовут-то тебя?

— Тимохой.

— Ладно, ступай. Скажи, пусть третий заходит.

Вошел разбитной, ухватистый малый. В правом ухе — серьга. Хладнокровно вошел, уверенно. Видать, очень его успокоил первый, рассказав, что-де сыщик интересуется чепухой.

Вошел и видит: сидит перед ним чиновник и что-то старательно пишет карандашом перед собой на листке.

— Имя? — спросил чиновник, не поднимая глаз.

— Пантелей.

А Грач еще покарябал и перевернул лист чистой стороной вверх. Официант это заметил и решил (совершенно естественно), что там записаны некие сведения, которые сыщик желает от него утаить. От этого сделалось неуютно, недавняя уверенность стала таять, и захотелось побыстрее отвязаться и от сыщика, и от неприятного разговора, который (как знать!) может оказаться опасным.

— Значит, Пантелей… — повторил Грач, поглаживая бумагу, на которой, между прочим, кроме трех рожиц, обведенных кружками, и не было ничего. — Ты мне вот что скажи: как те господа выглядели?

— Какие господа?

— Что совместно с офицером прикатили.

— С каким офицером?

Тут Грач пристально посмотрел на официанта. Но тот — ничего, взгляд выдержал.

Чиновник вздохнул.

— Эх, Пантелей… Жаль мне тебя.

— Это почему же?

— Потому что ты парень из себя видный, сообразительный. Тебе бы жить — не тужить. А попал ты историю… Теперь даже не знаю, как сложится.

— Да о чем вы?

Грач снова вздохнул.

— Брось. Мне ведь Тимофей все рассказал. Все как на духу.

— Да что ж он вам рассказал-то? — напористо спросил парень, но голос его дрогнул.

— А то и рассказал, что господа эти у вас частые гости, и обыкновенно за твой стол садятся. Как и в тот раз. А потом офицер вышел и велел обед в номер подать. Тебе было исполнять, да только ты сказался занятым и попросил Матюшу. Он и понес, на свою голову. Вот такие дела. Ну, что скажешь?

— Они за мой стол сели?! — вскричал официант так, что Грач поморщился и даже слегка отстранился. — Вот ведь заплевыш! Ну я ему пропишу…

— Ты дело говори.

— Я и говорю: господ этих прежде не видел. А офицер часто бывал, это верно. Их благородие всегда за Матюшкин стол садился. Так что не моя забота была. Да и не был я занят. Ведь тогда еще полдень не наступил, гостей почти никого.

— Значит, офицер за Матюшкиным столом сидел? Обыкновенно один, а в тот раз трое? Интересно.

— Нет, их четверо было.

— Как четверо? Да ты, верно, не понял, о ком речь, — сказал Грач, массируя ухо.

— Еще как понял! Офицер, а с ним трое статских. Нет, двое. Другой тоже вроде как офицер, только странный какой-то. Все в шинель кутался. Это летом-то! А шинель хоть и генеральская, но худая.

— Ну, а другие?

— Третий кряжистый, плотный, с усами. Все потел да лоб платком утирал. А четвертый — тот, по всему, на дороге служит. Пальто кавэжэдэковское. Может, учитель.

— Отчего же учитель? Интеллигентного вида?

— Не, интеллигенты — они все малохольные. А тот хотя и худой, но сильный. Я таких знаю. Только очень усталый.

— Понятно. А дальше?

— Посидели, выпили, а после наверх ушли.

Тут парень вдруг замолчал — сообразил, видимо, что наболтал куда больше, чем надо.

— О чем толковали?

— Не знаю. Я далеко был.

Грач понял, что более ничего интересного не услышит.

— Ладно, ступай. Да скажи хозяину — пускай тоже заходит.

Вошел управляющий, остановился возле порога.

— Проходите, Иван Дормидонтович. Ну что вы, в самом деле? Садитесь. Чай, не в гостях.

Иван Дормидонтович глянул быстро, из-под бровей, но ничего не ответил. Сел, картуз на коленях пристроил.

Грач помедлил, помолчал, а после сказал:

— Что ж вы, уважаемый, дезертиров-то укрываете? Это нехорошо. За то по головке не погладят.

— Каких таких дезертиров?

— Я о подавальщиках ваших. Молодые, крепкие. Почему не на фронте?

Управляющий ухмыльнулся.

— Так какой теперь фронт? Комиссары замирились с германцем.

— Оставьте. У нас здесь не Советы, слава Богу. Своя власть имеется. Вот адмирал Колчак войско собирает. Про мобилизацию слышали?

— Вот вы куда… Понятно. Слышал, конечно. Да все равно — какие ж они дезертиры? Пантелей — последний сын в семье. У Тимошки бронь, а…

— Слышал я про ту бронь, — перебил его Грач. — Липовая она.

— Липовая? — переспросил Иван Дормидонтович. — Нет, сударь. Видать, не все вы знаете. У Тимошки на правой ноге двух пальцев недостает. Перебило ломовой телегой, в детстве еще. Вот и не взяли с германцем сражаться, доктора признали негодным. На то и документ имеется.

Грач хмыкнул, побарабанил пальцами по крышке стола. Потом сказал:

— Это не сильно меняет дело. Сейчас бронь не военные доктора дают, а управление железной дороги. Значит, прямой путь вашему Тимошке в мастерские или в депо. А он здесь отирается. Вот и выходит, что все-таки дезертир. Закон нарушать никому не дано.

— Закон? — вновь переспросил управляющий. — Нет, сударь, нету теперь такого закона, чтоб Тимку иль Пантелея отсюда в Россию послать, на войну. Их там краснюки ждут не дождутся. Тотчас в расход выведут. Или того хуже — мозги набекрень поставят…

Управляющий замолчал, но было видно, что ему еще есть что сказать.

«И вернутся сюда Тимофей с Пантелеем — недавние подавальщики — уже не с подносом в руках, а с винтовками и красными ленточками на шапках, — мысленно закончил за него Грач. — Ну что ж, верно. Перспектива не из приятных. Прав ты, многоопытный Иван Дормидонтович. Слова мои тебе не по душе пришлись. Вон как нахмурился; не одобряешь. Ладно, не вышло строгостью, попробуем взять иначе».

Грач улыбнулся.

— Да это я так, по службе суровость блюду, — сказал он проникновенно. — Не взыщите. Я ведь понимаю — времена нынче темные. Сын на отца, брат на брата… Звериные, можно сказать, времена. Оттого приходится проявлять особую строгость. Если и у нас замутится — пиши пропало. Всему конец. А пока люди видят, что взыскует полиция, — они будут спокойны. Потому что есть и закон, и порядок.

Иван Дормидонтович немного оттаял.

— Это верно. Здесь, слава Богу, еще ничего, еще жить можно. Авось и не докатится до Харбина чума комиссарская. Стараниями и трудами его высокопревосходительства Дмитрия Леонидовича Хорвата, дай ему Господь здоровья!

Управляющий размашисто перекрестился.

«Жаль, не слышит генерал Хорват, как его правление в веселом доме превозносят, — подумал Грач. — То-то б порадовался!»

А вслух сказал:

— Я ведь почему спрашиваю? Начальство велело быстрее следствие учинить. А офицер, который был вместе со злосчастною вашей мадемуазель, по всему, к пожару в «Метрополе» причастен. Вы слыхали о той беде?

— Как не слыхать.

— Так вот. Сам Дмитрий Леонидович соизволил особое внимание обратить. И велел злодеев в кратчайший срок найти. А раз так — будем землю рыть. Куда ж деваться? — Грач развел руками.

— А вы, — продолжал он, — здесь знаете каждый винтик. Все в руках держите. Не видали чего подозрительного?

Управляющий покачал головой.

— Того офицера я не встречал. Мое дело — хозяйство. С гостями больше мадам общается.

Ах, лукавил, лукавил Иван Дормидонтович! По всему было видно. Но Грач словно и не заметил.

— Ну ладно, — сказал он. — Бог с ним, с офицером. Может, он и ни при чем вовсе. Вы вот что скажите: среди прислуги нет ли новых людей?

Тут Иван Дормидонтович задумался.

— Пожалуй что есть. Прачки, скажем, у нас быстро меняются.

— Отчего так?

— Оттого, что китайской они принадлежности. Темные люди. Таким в душу не влезешь. Улыбнется такая, а что у ней на уме — неведомо. Я их стараюсь не держать подолгу, чтоб не смелели.

Грач покивал головой:

— Так-так.

А спрашивать пока не стал ничего — пускай бородатый сам выскажется.

Иван Дормидонтович принялся загибать пальцы:

— Недавно взяли Синь. Это раз. Потом Мэй — ну, она уж с полгода, на Казанскую у нас появилась. Ежиха…

— Кто, простите?

— Ежиха. — Иван Дормидонтович кашлянул. — Тоже прачка. Только выговорить прозвание ее нет никакой возможности. Так вот и кличем — Ежихой. Ничего, привыкла.

— Все?

— Похоже, так. Да вот еще рассыльный, Ю-ю. Мальчишка, похоже, с дурцою. Спрячется — не дозовешься. И сам с собой разговаривает. Все бормочет, бормочет… Я его погоню со двора.

— А он откуда?

— Прачка Мэй привела. Вроде ей братом приходится… Да черт их там разберет. По-нашему балакать умеет, оттого и взял. Только странный какой-то. И глаза такие… будто маленький старичок. Хотя по виду годов десяти, не больше.

— А что в обязанность вменено?

— Да на подхвате. Делай, значит, что говорят, и точка. Записку отнести, в лавку там, на базар иль еще куда. А последнее время на вокзал гоняет. Гости теперь непоседливы, все делами ворочают. Ныне тут, а завтра… И норовят через нас билеты заказывать, чтоб самим после не утруждаться. Некогда им, понимаешь…

— И хорошо справляется?

Управляющий вздохнул.

— Когда как.

Грач покачал головой.

— Что-то не пойму я, Иван Дормидонтович, — сказал он. — Вы человек обстоятельный. Можно сказать, солидный. Как же вы терпите прислугу, которой сами выказываете неудовольствие?

Собеседник его слегка покраснел.

— Да ведь сироты они. Мэй и братец ее… А сирот как обидишь?

— Понятно. Сироты. Стало быть, одни живут?

— Одни. Хотя нет — вчера к ним сродник из дальней деревни приехал. Мэй как раз за братца просила.

— О чем?

— Чтоб в лавку его отпустил, купить угощения.

— А почему не сама?

— Сродник приехал, когда она уж из дому ушла.

— Откуда прибыл-то родственничек?

Управляющий пожал плечами.

— Не ведаю.

— А как же Мэй про гостя узнала?

Тут Иван Дормидонтович задумался. Погладил бороду, покряхтел, но ничего не ответил.

— Понятно, — снова сказал Грач. — Да вы точно ли знаете, что — сироты?

— Точно, — ответил Иван Дормидонтович. — Бывал я у них.

— Бывали? А за какой надобностью?

— За такой, — отвечал управляющий, несколько раздражаясь. — Я, касательно прислуги, доскональность люблю. Где живут, с кем знаются, как хозяйство ведут. Ведь оно что? Здесь, у нас, все стараются. А у себя — дело иное. Дома человек — как на ладони. Только соберется дух перевесть, а тут я на пороге. Если какая гнильца, непременно замечу.

«Ой ли…» — подумал Грач. Но вслух ничего не сказал. Созрел у него очередной вопросец, но задать он его не успел.

— Вот что я вам скажу, сударь, — проговорил вдруг Иван Дормидонтович, словно на что-то решившись. — Оставьте этого китаезу-рассыльного. Ни при чем он. Дело-то ясное.

— Вот как? И в чем же оно состоит?

— Матюшка Кожин сам во всем виноват. Он ведь, царствие ему небесное, в эту Лулу был влюбленный без памяти. Как увидит — так и вспыхнет весь. И, бывало, подкатит ко мне — не надо ли, Иван Дормидонтович, по нумерам чего отнести? А у самого взглядка-то вороватая. Ну точь-в-точь кот мартовский. Лулу его, понятно, не замечала. А однажды, когда он с амурами сунулся, взгрела по первое число. Только уголек-то в груди у Матюшки не угас, нет. И душу ему иссушил. А без нее любой человек — пропащий. Я так думаю: постановил Матюшка и себя извести, и милашу. Как решил — так и сделал. Вот и вся недолга.

— «Не доставайся же ты никому…» — пробормотал Грач.

— Недослышал. Это про что вы?

— Ничего. Так, в сторону, — ответил Грач. — Занятная у вас идейка. Надо будет проверить.

— Проверяйте. По вашей части.

Грач кивнул.

— А вы, Иван Дормидонтович, я слышал, из староверов?

— Да.

— Извините за пытливость — а вера-то не возбраняет служить в таком месте?

— В каком — таком?

— Да вот в этом самом. Не слишком богоугодном.

Иван Дормидонтович сумрачно посмотрел на чиновника.

— Душу можно и в монастыре погубить. А можно и в вертепе спастись. Господь все видит. Извините, сударь, пора мне. Дела.

Грач привстал со стула.

— Конечно. А я у вас еще посижу, если позволите. Хочется с лекарем вашим потолковать. Вы уж ко мне его пришлите, не сочтите за труд.

— Пришлю, — сказал Иван Дормидонтович сухо, поднялся и вышел. И дверь за собой притворил — со стуком.

От такой неучтивости Грач вздохнул, скрестил на груди руки и принялся поджидать доктора Титова.

* * *

Беседа складывалась интереснейшая. Вердарский не открывал рта и даже шевельнуться боялся.

После того как Грач покинул кабинет (кстати, любопытно — что это ему велено разузнать?), Мирон Михайлович поинтересовался порядками, принятыми у мадам Дорис.

Хозяйка отвечала непринужденно и вместе с тем обстоятельно. Слушать было одно удовольствие. Из ее слов Вердарский узнал много чего любопытного. А если начистоту — так почти все, рассказанное хозяйкой, было для него одной волнующей новостью.

Не прерывая беседы, мадам нажала какую-то мягкую пупочку на крышке стола, и тотчас в кабинет заглянула незнакомая личность в малиновой рубахе и с усиками. Дорис подала знак, личность исчезла — чтобы явиться вновь через пять минут, неся, на серебряном подносе шампанское, конфеты и фрукты.

— Угощайтесь, господа.

Она улыбнулась, глядя, как гости пригубили из бокалов. А сама пить не стала — извлекла из шкатулки тонкий мундштук и закурила длинную дамскую папиросу.

Нет, решительно, эта новая служба — лучшее, о чем только можно мечтать!

Под влиянием вина и незнакомой, интригующей обстановки Вердарский расслабился и даже несколько отвлекся. Опомнился он от взгляда начальника — весьма выразительного. Шевельнулся на стуле, выпрямился.

А хозяйка меж тем говорила:

— …так что, любезный Мирон Михайлович, у меня от вас нету секретов. А ежели с кем из моих людей переговорить желаете — то все к вашим услугам.

— Пожалуй, желаю, — ответил Мирон Михайлович.

Ого! Так они и с девицами познакомятся? Тут Вердарский едва не захлопал в ладоши, прямо-таки не веря своему счастью.

В этот момент снова раскрылась дверь — чему Вердарский очень обрадовался, потому что свой бокал он уже допил. Но на пороге появился не подавальщик с шампанским, а чиновник для поручений Грач. Подсел к полковнику и принялся что-то быстро шептать ему на ухо.

Вердарский внутренне поморщился. Секретничать при посторонних? Фи! Поглядел искоса на мадам — что она?

Но та улыбалась как ни в чем не бывало.

— Вот что, — сказал Карвасаров, поворачиваясь к Вердарскому. — Я вас попрошу съездить по одному делу. Вот он (кивок на Грача) все объяснит.

Здесь недавний чиновник стола приключений чуть не расплакался. Как же так? Почему он?

Но делать нечего — поднялся и со скорбным лицом последовал за Грачом, которого за эту минуту вознетерпел всей душою. И надо ж было ему заявиться в самый неподходящий момент!

— Ты вот что, — сказал Грач, когда вышли за дверь. — Возьми пролетку да скатайся-ка в Модяговку.

— Так мы ж в ней!

Грач присвистнул.

— Да ты, брат, похоже, далее Железнодорожного собрания и носу не казал. Я тебе про ихнюю деревню толкую.

— Мне ехать в китайскую деревню?

— Тебе, кому ж еще, — Грач хмыкнул. — Да это недолго. Я объясню, что там делать. Глянешь — и назад. За час обернешься. И вот что: городового возьми, одному лучше туда не соваться.

Он вдруг подмигнул Вердарскому.

— Не тужи! У мадам воспитанниц много. Успеешь.

И засмеялся бесстыдно, этакий прохиндей.

* * *

Фанзы в деревне казались картонными. Не дома, а недоразумение. Полы из неструганых досок, стены — пальцем проткнуть. А крыши из рисовой соломы.

И грязь вокруг непролазная.

Пока ехали, принялся дождь накрапывать. И сделалось у Вердарского на душе — хуже некуда.

Смотрел он по сторонам. Размышлял:

«Что за дикость? Ведь есть мировой прогресс! Электричество, паровые машины… Вот граф Цеппелин свои летательные аппараты строит. Может быть, даже междупланетные сношения скоро возникнут. Или взять фотографию — говорят, уж цветные карточки научились делать, где-то в Соединенных Американских Штатах… А здесь? Ни-че-го. Тысячи лет в нищете и забвении, и еще столько же проживут. И не надобно им никакого прогресса, словно и нету его на свете…»

Наконец, прибыли.

Грач оказался прав — без городового стражника Вердарскому и впрямь бы пришлось худо. Тот как раз выбрался из пролетки и, меся сапогами желтую глину, отправился на рекогносцировку. Посоветовав перед тем «их благородию» пока с места не трогаться. Вердарский остался сидеть — в компании казенного кучера. Который сидел молча, повесив руки между колен. Похоже, попросту спал.

Лошадь переступала копытами, фыркала, поводила мокрыми боками — от них поднимался пар.

Вердарский скучал, смотрел на тощих оборванных китайчат, обступивших его экипаж — на почтительном расстоянии. Тут произошло одно маленькое происшествие: на дорогу из-за ближайшей фанзы вывернулся какой-то малорослый китаец, по виду — вообще ребенок. Лишь только он поравнялся с пролеткой, остальные китайчата подняли жуткий гвалт. Чирикали что-то на своем невозможном наречии, показывая пальцами на коротышку, а один даже швырнул в него комком грязи.

Тот стремительно развернулся, готовый кинуться на обидчика, и в этот момент другой мальчишка вцепился в него сзади. Коротышка рванулся, ветхая ткань курточки лопнула и открыла его торс.

Вердарский даже вздрогнул от неожиданности: перед ним был никакой не ребенок, а маленький старичок. Однако вида чудного — морщинистое тело сплошь покрывали цветные узоры. Увидев свою наготу, необычный старец подхватил упавшие лохмотья и припустил прочь. Надо сказать, весьма проворно, учитывая его возраст. Китайчата погнались было за ним, да скоро отстали.

Наконец вернулся городовой. Сказал: так и так, ваше благородие, нашел я их домишко. Только нет там никого. Если угодно, можете сами взглянуть. Единственно, пешком вам придется. А на коляске не проехать — узко.

Вердарский с отвращением слез на размытую землю. Пошел за служивым, стараясь ступать след в след — штиблеты хотел сохранить. Да какое! Через тридцать шагов чуть не до колен перемазался. Плюнул — и внимание обращать перестал. А городовому хоть что — он-то ведь в сапогах, да и не своих к тому же, казенных.

Задание, с которым Вердарский прибыл в сие бесприютное место, по его мнению, было пустяшным. Требовалось отыскать китайчонка, служившего у мадам Дорис рассыльным.

«Как там его? Юшка? Нет… Юла?.. Нет, все не то. Ага, вот оно: Ю-ю! Однако, имечко».

В успех своей экспедиции Вердарский не верил. Даром только время тратить. Но — ничего не попишешь. Служба-с.

В фанзе оказалось еще гаже, чем ожидалось. Пол земляной, не слишком утоптанный, соломенными циновками забран. В единственной комнате из мебели лишь две длинных почернелых скамьи. А в воздухе разлит кисло-сладкий запах, незнакомый и неприятный.

Дом, разумеется, пуст.

Вердарский облегченно вздохнул. Как и ожидалось, нет здесь никакого Ю-ю. Но, так или иначе, задание выполнено. Можно возвращаться. Впрочем, пока еще нет. Как сказал Грач? Посмотреть по углам, даже если мальчишка не сыщется.

По углам? Извольте. Петр Александрович Вердарский с превеликим удовольствием исследует эту нищую китайскую фанзу.

— Давай-ка, братец, поглядим, — сказал он городовому. — Нет ли чего интересного.

— А что ж тут смотреть? — удивился стражник. — Наготье да босотье одно.

Однако ж снял шашку, пристроил в углу и вслед за чиновником тоже принялся за работу.

Вердарский по фанзе бродил только для виду. Недоставало еще вслед за штиблетами руки изгрязнить! А городовой, видать, привык службу править истово. Ого, как старается! Ну что ж, пускай. Тем лучше.

Вердарский подобрал с пола какой-то лоскут и, сделав вид, будто его изучает, отошел к единственному окну. Ну и денек! Вон как дождик-буснец зарядил. Должно, уж до вечера не перестанет. Скорей бы отсюда воротиться обратно к Дорис. Мадам, вероятно, еще и обедом велит накормить. Почему нет? Непременно накормит, ведь они из сыскной полиции. Как-никак власть. А уж обеды у мадам, должно быть, замечательные! Только б не опоздать.

— Вашбродь, гляньте-ка…

Вердарский с неудовольствием обернулся.

Городовой стоял на коленях. Одна из циновок была перевернута, и под ней в земляном полу виднелось углубление, закрытое деревянной крышкой. Крышку ту стражник снял и теперь шарил рукой в потайном месте.

— Никак игрушки…

Он повертел в руках деревянную коробочку непонятного назначения. Коробочка показалась Вердарскому знакомой. Где-то он ее уже видел, и видел недавно. Но где?

Вот память! Простейшей вещи не вспомнить. Может, зря он пошел в сыскную?

И тут вдруг раздался негромкий щелчок.

— Ой! — сказал стражник.

Он выпустил коробку из рук и смотрел теперь на правую руку. На большом пальце выступила капелька крови.

— Укололся? — спросил Вердарский. — Экий ты, братец, неловкий.

— Голова… — проговорил стражник.

— Что такое?

— Голова улетает…

Больше городовой ничего не сказал. Потянулся к вороту, словно ему душно стало, да и повалился ничком. Левая рука подвернулась, правая откинулась в сторону. Пальцы разжались и выпустили деревянную игрушку.

И тут Вердарский ее узнал. Именно такую видел он у козлобородого мужичка, который копался на пепелище злосчастного «Метрополя». Да, точно. Но что за черные колючки выглядывают с боков?

— Боже мой… — прошептал Вердарский и попятился от неподвижно лежавшего стражника.

* * *

Насчет обеда Вердарский напрасно переживал.

Едва за ним закрылась дверь, Карвасаров повернулся к мадам и посмотрел как-то по-новому. А потом спросил:

— Отчего это, Дарья Михайловна, у вас в кабинете электричества нету?

— Люблю по старинке, — ответила мадам Дорис. — Так душевней.

— Позвольте не поверить, — сказал полковник. — Новинок у вас хватает. А вот насчет душевности согласен. Сердечности вам не занимать.

Мадам улыбнулась.

— Без нее мне нельзя.

— Да-да, — кивнул Карвасаров. — Истинно так. Небось опием гостей своих потчуете тоже исключительно по доброте душевной?

— Опием?..

— Поверьте, Дарья Михайловна, нет никакой надобности тратить время на сценические экзерсисы. Вы точно торгуете опием, мне это известно доподлинно.

— Откуда ж?

Карвасаров глянул на сидевшего рядом Грача.

— От вашего доктора, мадам, — сказал тот. — От Ивана Алексеевича Титова. Он ведь, можно сказать, у вас штатный лекарь. Вот и поведал, что уже с марта в ваше оригинальное заведение некий офицер опий поставляет. А вы им тут приторговываете.

— Что строжайше запрещено, — докончил полковник.

— Доктор? Иван Алексеевич? — переспросила мадам. — Он, должно быть, напутал. Это человек ученый, рассеянный. Мне об опии ничего не известно.

Грач прямо залюбовался выдержкой этой женщины. Нет, какова натура!

— Вполне допускаю, — сказал он. — Возможно, доктор и впрямь большой путаник. Н-да… Наплел черт-те что про ваших гостей. Сказал, будто бы вы, по просьбице некоего известного вам офицера, держали вчера наверху каких-то гостей под замком. А после с кем-то из них приключился казус. Неприятности со здоровьем. Нешуточные. Так что желудок пришлось промывать.

— Что вы мелете! — воскликнула мадам Дорис, приподнимаясь. — Какой офицер? Какой желудок? Да вы в своем ли уме?!

Грач покачал головой.

— Ум не шапка, чужой не наденешь. А насчет гостей — в точности. И официанты сие подтверждают. И доктор не такой уж путаник, нет. Я ведь по службе знаю немало секретов. Чужих. Вот и о вашем Титове наслышан. Увы, сведения далеко не лестные. Пошаливает доктор. Седина бороду, а бес-то в ребро… Хе-хе. Вообразите, посещает некий притон, опиекурильню. Да еще и в содомии замечен. Но — небезнадежен. Поговорили мы с ним — и, представьте, раскаялся! Не хочу, говорит, во грехе. Словом, во всем повинился.

— Ничего не понимаю, — сказала мадам, опускаясь обратно. — Потрудитесь объяснить толком.

Грач посмотрел сочувственно.

— Пожалуйста. Вчера утром к вам прибыли гости. Некий офицер с тремя спутниками. Один по виду железнодорожный чиновник, второй, судя по всему, негоциант, а третий — старше их всех — отставной военный в немалом чине. Подчеркиваю: по виду. Все это общество пробыло в зале с час, а после офицер отправился в номер к барышне, а трое спутников его (по его же распоряжению) были посажены наверху под замок. Там с кем-то произошли телесные неприятности. И ему была оказана медицинская помощь. Факт несомненный, проверенный лично: в комнате найдены, прошу прощения, следы рвотных масс, а также израсходованный желудочный зонд. Помещение осматривал вместе со мной ваш эскулап, и он в любой момент может сказанное подтвердить.

Поскольку сам доктор Титов никого там не пользовал и даже не поднимался наверх (во всяком случае, он так утверждает), медицинские манипуляции проводил кто-то из упомянутой троицы. Думаю, тот самый железнодорожный служащий — он, вероятно, врач и состоит при дороге.

После того как с бедняжкой Лулу приключилась беда, трое гостей с офицером воссоединились и спешным порядком покинули заведение. Такая вот диспозиция. Хочу добавить: доктор Титов мои слова готов письменно подтвердить. Чем, кстати, в данный момент и занят.

— И это правильно, — сказал полковник Карвасаров. — Ему, может, послабление от закона выйдет. Или даже вовсе власть сквозь пальцы на его проступки посмотрит. Но вас, Дарья Михайловна, это не касается. Для вас начинается эпоха весьма неприятная.

— Это почему же? — спросила мадам. — Ведь доказательств никаких нет. Одни только слова.

— Верно. Поэтому ваше заведение я намерен закрыть. До прояснения дела. Имею на то полномочия.

Мадам задумалась.

— Ну хорошо, — сказала она наконец. — Что вас интересует?

— Все относительно упомянутых гостей.

Мадам Дорис снова взяла папироску, мундштук — но курить не стала. Повертела в пальцах и отложила в сторону.

— Офицера я знаю. Это штаб-ротмистр Володя Агранцев. Впрочем, может, фамилия выдуманная. Жил он, верно, в «Метрополе». И у нас здесь часто бывал. А появился с полгода назад. Он фронтовой офицер, говорил, что служил у генерала Келлера в Сибирском корпусе, дрался под Ляояном. Я ему верю.

Мадам помолчала.

— Появился у нас он в конце прошлого года, в декабре. И стал постоянным гостем. Мы с ним подружились. А потом он однажды предложил опий.

— И вы сразу согласились? — спросил Карвасаров.

— Да.

— Интересно. Вы не знали, что поступаете противузаконно?

— Разумеется, знала.

— И все же решились?

— Решилась. Но прибытка мне с того не было почти никакого. Одна докука.

— А для чего ж тогда?

Мадам вздохнула.

— Потому, что эта пакость в моду вошла. Средь гостей, — пояснила она. — Говорили мне множество раз. Обиняком, а в последнее время так и прямо. Да только не хотелось самой искать. А когда Володя предложил — согласилась.

— Понятно.

— Не думаю, что вам действительно все понятно, полковник, — сказала мадам Дорис. — Я ведь предвидела ваше здесь появление. С того самого дня, как ротмистр мне стал опийный порошок возить. Знала, что непременно все выйдет наружу. И, как видите, не ошиблась.

— Похвальная прозорливость, — заметил Карвасаров. — А откуда ваш ротмистр брал свой товар, не знаете?

— Отчего же не знаю? Он не скрывал. Из Петрограда возили.

— Кто?

— А вот этого сказать не могу. Знаю лишь, что — дамы. Возили транссибирским экспрессом, в пульманах, в тайниках. Деньгам эти особы счета не знают, моралью не обременены, и потому ничего невозможного для них нет.

Полицейские переглянулись. Грач подумал, что рассуждения насчет морали в этих стенах слушать довольно забавно. И даже подумал: сейчас полковник укажет хозяйке. Но у Карвасарова имелось, видать, особое мнение. Он произнес:

— Отчего это ротмистр после пожара сразу к вам прикатил?

Дорис удивилась:

— А куда ж еще? Здесь у него почти дом. Он, кстати, очень раздраженный приехал.

— Так вы его все-таки видели?

— Верно.

— И что он сказал?

— Володя был взволнован. Сообщил, будто на него готовили покушение. И что подозревает он будто своих спутников. А потому просил подержать их пока под замком.

— Пока?..

— Да. Хотел собственное следствие провести. Сказал — сутки потребуются. Ну а потом…

— Понятно. После происшествия сделалось очевидным, что спутники его ни при чем. Кстати, кто они?

— Постояльцы из «Метрополя». Со сгоревшего этажа.

— Вот оно что… — сказал полковник. — Может, у вас тут опять на него покушались?

— Кто?

«Ох! — мысленно вскричал Грач. — Ай да Мирон Михайлович! Вот уж в точку попал. Кто-то в заведении Дорис хотел докончить начатое в „Метрополе“. Верно! А Лулу, должно, подвернулась случайно. Блеск!»

— Кто? — переспросил Карвасаров. — Вот это я и хочу выяснить.

— Очень на это надеюсь, — сказала мадам Дорис. — Если я ответила на ваши вопросы, не будет ли мне позволено заняться делами?

— Не будет, — ответил полковник. — Ввиду известных обстоятельств ваше заведение с сего часу закрыто.

— Как угодно, — вымолвила мадам. — Только прошу вас обязать ваших людей соблюсти здесь надлежащий порядок. И чтоб никаких самочинных шагов!

— Вы, Дарья Михайловна, несколько увлекаетесь. Я вам не подчинен.

— Как сказать. Я полагаю, что очень скоро вам ваш собственный запрет отменить придется. Сверху на это непременно укажут. Поверьте, я знаю, что говорю. И учтите: все сказанное мною было доверено вам приватно. По дружбе. А в суде я от всего откажусь. Да и не будет его, суда-то…

На это Карвасаров ничего не успел ответить.

Раздался стук, дверь распахнулась, и на пороге показался Вердарский. Вид у него был потрясенный.

— Что такое? — спросил полковник.

Вместо ответа Вердарский развернул бумажный сверток, который держал двумя пальцами, и показал странного вида деревянную коробочку с парой заостренных шипов по бокам.

 

Глава двенадцатая

КРАСНЫЙ СЕЗОН

Павел Романович Дохтуров вращал связанными за спиной кистями. Двадцать раз левой, потом столько же правой. Он раз за разом повторял эти упражнения, надеясь, что запястья вспотеют и тогда можно будет освободиться от пут. Но ничего не вышло: кисти затекли, болели, а веревка держала по-прежнему крепко.

Ни есть, ни пить не хотелось. И даже естественные надобности оказались как бы позабыты на время.

«Страшно? Еще бы… Ух, как страшно!»

Дохтуров осторожно покосился.

Вон они, красные витязи, у костра расположились. Можно сказать, со всеми удобствами. Судя по наглому сивушному аромату — развлекаются самогонкой местного изготовления, лютой до нереальности.

А что Агранцев?

Тот сидел неподвижно, склонив голову. Лица в сумерках было не разобрать. Но, словно что-то почувствовав, ротмистр пошевелился.

Он посмотрел на Дохтурова, глаза их встретились. А потом наклонился к своему соседу и что-то шепнул на ухо. Тот (судя по наряду, стюард с парохода) — поглядел на ротмистра поначалу испуганно. Помедлил. Но затем склонился к своему соседу — а точнее, соседке, уже знакомой нам мадемуазель Дроздовой. Сказал ей несколько слов. Дохтуров видел, как шевелятся его губы.

Мадемуазель встрепенулась, подняла голову и метнула в ротмистра неприязненный взгляд. Но все ж передала эстафету: повернулась и зашептала на ухо инженеру, который сидел между нею и Павлом Романовичем.

Однако тут случилась заминка.

Инженер словно уснул. Или вовсе ничего не слышал. Он поглядел невидящим глазом и отвернулся.

Ничего удивительного, подумал Дохтуров. Не в себе человек. Может, и разума вовсе лишился. Павел Романович сам просвещал его давеча — так сказать, насчет специфики последнего жизненного коловращения. И вот результат: рассудок несчастного инженера не вынес таких перспектив.

Дохтуров искренне пожалел беднягу — но при имеющихся обстоятельствах ничего сделать было нельзя.

Однако у госпожи Дроздовой, видать, на сей счет имелось особое мнение. Она сердито поглядела на инженера — и вдруг с силой стукнула его по ноге каблучком.

Тот отшатнулся, зазвенела цепь.

Караульщики возле костра мигом насторожились.

— Чё, сидеть вам неловко? — крикнул кто-то. — Ща угомоню!

Колодники замерли.

Теперь и вздохнуть побоятся, подумал Павел Романович. Ему было очень досадно, что он так и не узнает недавних слов ротмистра.

Но мадемуазель, нимало не опасаясь, пошла дальше в своих экзерцициях и двинула инженера локтем. А когда тот повернулся — что-то быстро сказала.

Это не укрылось от «красных витязей».

— Ну все, — сказал один. — Допрыгались, гниды. Теперь кончилось для вас счастье.

Он поднялся и подошел, прихватив винтовку. Остановился напротив инженера. Павел Романович узнал утконосого рыжего парня.

— Ты, что ль, тут колготишься?

Инженер сжался и замотал головой.

— Чё мычишь? Ты, спрашиваю? Иль кто?

— Она… — Инженер кивнул на Дроздову. — Она говорила…

— А тебе чего не сидится? — Утконосый повернулся к Дроздовой. — Может, где засвербело?

— А ты почеши! — крикнули от костра.

— Не, не моего калибра, — лениво ответил утконосый. — Худосочна, и характеру, видать, змеенравного. Сам чесани, коли охота.

В ответ только расхохотались.

— Ты чё вертишься, белка дурная? — спросил утконосый, наклоняясь к Дроздовой. — Тебя спрашиваю.

— Неужели вам не понятно! — воскликнула та.

— До ветру, что ль?

— Нет! — Несмотря на сумерки, Павел Романович заметил, как покраснела мадемуазель.

— А чё тогда?

— Гнус! — крикнула Дроздова. — Гнус! Гнус!

От этих слов колодники ужаснулись, кто-то ахнул. Но утконосый караульщик нисколечко не обиделся.

— Ну так чё? — Он ухмыльнулся. — С веткой рядом встать, что ли? Тоже мне, цаца! Потерпишь. А еще рот откроешь, в амбар сволоку, к диду. Тогда не до мошки станет.

— Гнус… — тихонько повторила Дроздова. Она оглянулась, и на миг Павел Романович встретился с нею взглядом.

Миг этот стал открытием.

— Господин с винтовкой, постойте!

Рыжий, уже отвернувшийся, чтоб уходить, замер. Потом поворотился и с интересом посмотрел на Павла Романовича.

— Это ты меня господином обозвал?

— Я не обзывал. Просто не знаю вашего имени-отчества.

— На кой? Это без надобности.

— Как же к вам обращаться?

— Говори просто: товарищ боец революции!

— Хорошо. Товарищ революционный боец, я прошу вас позвать сюда вашего комиссара.

— Это еще к чему?

— А к тому, что я врач, и у меня есть основания считать, что многие из нас (тут он кивнул на злополучных колодников) не доживут до рассвета.

— Ха! А чё с вами сделается!

— Это я и хочу сообщить комиссару.

— Не стану я его тормошить. И не думай. Ну, чё вылупился? — спросил утконосый насмешливо. — Закрой пасть и не вякай. Тут моя сила. Как скажу, так и будет. И вообще, ваша судьба решенная. Так что не трепыхайся.

— В поле — две воли: кому Бог поможет, — ответил Дохтуров.

Утконос сплюнул, погрозил кулаком и пошел прочь.

* * *

«Ничего, — успокаивал себя мысленно Павел Романович. — Комиссара сразу не позвал? Так это не страшно. Он ведь все слышал. И, конечно, запомнил. Рисковать зря вряд ли захочет, будь он хоть трижды боец революции. Одумается и доложит своему комиссару, что у пленников есть некоторые сомнения касательно предстоящей ночевки».

Но уверенности все-таки не было.

Ах, жаль, не наделил Господь раба своего Павла Романовича даром красноречия. Тогда б в два счета уговорил он утконосого «витязя». А теперь…

Он искоса посмотрел на Дроздову. Поняла она, что замыслил Агранцев?

Но мадемуазель вела себя индифферентно. Сидела, уткнув подбородок в колени, и по сторонам не глядела. Поди догадайся, о чем она думает!

Вскоре он и сам задремал. Проснулся от того, что кто-то тряс его за плечо:

— Ну, ты, контра! Проснись, тебе говорю!

Дохтуров встряхнул головой. Сердце в груди подпрыгнуло. Он поднял взгляд: перед ним стоял утконосый. А чуть позади — сам Зотий Матвеевич Логов, комиссар интернационального стрелкового батальона имени Парижской коммуны. В стеклышках пенсне красными чертиками скакали блики костра. Позади моталась фигурка ростом пониже — вероятнее всего, Лель.

— Это вы хотели меня видеть? — спросил комиссар.

— Да.

— Что у вас?

— Мне нужно с вами поговорить.

— Говорите. У меня нет секретов от революционных товарищей.

Дохтуров постарался выпрямиться, насколько возможно.

— Я хочу обратить ваше внимание на то, что люди, которых вы захватили в плен, к тайге в своем большинстве непривычные…

— Это никакая не новость, — прервал его комиссар.

— Непривычные… — повторил Павел Романович. — Для них ночевка в тайге на открытом воздухе может оказаться фатальной.

— Отчего же?

— Из-за комаров, мошек и прочей летающей нечисти, в просторечии именуемой гнусом.

— Что-то я не вполне…

— Медицинской наукой зафиксированы случаи гибели человека от этих летающих кровососов, — терпеливо пояснил Дохтуров. Он старался говорить спокойно. Было нелегко: как прикажете объясняться с человеком, не видя его глаз? Тем более, если этот человек объявил вам приглашение на казнь.

Но все же он вполне внятно и доступно рассказал о кожной реакции, вследствие которой закрываются кожные поры и наступает смерть от недостатка кислорода — как ни парадоксально, при дыхательном благополучии.

Комиссар его не перебивал. Когда Павел Романович закончил, спросил:

— Вы врач?

— Врач.

— Что вы заканчивали?

— Московский факультет.

— А почему в таком случае… Впрочем, неважно. Но я не понимаю, отчего вы так переживаете? Ведь завтрашний день у вас всех — последний.

— Пусть так. Все одно ни к чему лишние пытки.

— Вы полагаете смерть на колу менее мучительной? — промурлыкал комиссар.

— Это будет завтра.

— Ага. Надеетесь?..

— Как знать, — ответил Дохтуров. — Но вы учтите: после этой ночи внешность моих спутников будет так обезображена гнусом, что они станут неузнаваемыми. Таким образом, ваша затея с фотографированием с треском провалится.

— Вы все-таки определенно надеетесь, — задумчиво протянул комиссар. — Ну что ж, понимаю. Однако от меня-то чего хотите?

— Прикажите освободить дам.

— Вот как! К чему?

— Освободите и вооружите их ветками.

— Ага. Ветками. А ну как сбегут?

— Значит, им повезет, — ответил Павел Романович.

Комиссар засмеялся.

— Ценю откровенность, — сказал он. — За то можно и дерзость вашу простить. Но как поступить, прямо не знаю…

Комиссар повернулся, вглядываясь в темноту:

— Сударыни, готовы ли вы ночь напролет махать ветками ради спасения внешности сих, вовсе вам незнакомых, господ?

Никто не ответил. Жена путейского инженера вообще едва ли слышала разговор, а мадемуазель Дроздова упрямо молчала.

— Видите, — сказал комиссар Дохтурову, — не хотят. Так-то.

— Умоляю, оставьте усилия, доктор, — прозвучал вдруг голос Дроздовой. — Этот подмастерье революции здесь ничего не решает. Нужно говорить с той особой… Как там ее… С Авдотьей!

К комиссару тут же подпрыгнул Лель:

— Товарищ Логов, позвать Авдтотью Ивановну? Я мигом!

Комиссар крякнул.

— Не надо! Тут и дела-то нет… Так, пустяки. Я сам все решу. — И добавил, обращаясь уже к Павлу Романовичу: — Будь по-вашему. Женщин развяжем. Но если которая бежать расположится… В общем, вы меня понимаете.

* * *

Не понимал Павел Романович только одного — откуда у мадемуазель Дроздовой силы берутся. Вот уже второй час (это Павел Романович определил точно — у него было врожденное чувство времени) она безостановочно шагала вдоль ряда колодников с размашистой ольховой веткой в руке. Поначалу весьма бойко у нее получалось; но вскоре мадемуазель устала. Все чаще и чаще перекладывала свое орудие из руки в руку, и становилось очевидным, что барышни надолго не хватит.

А от жены инженера толку было и того меньше: она больше подле мужа стояла и на просьбы остальных вовсе не реагировала. Дроздова пробовала и уговаривать, и даже пенять, но потом отступилась.

Павел Романович понимал: давно пора переходить к действию. Но выжидал. Хотелось, чтоб караульщики к ситуации попривыкли, перестали то и дело коситься.

Но костер продолжал гореть, хмельные голоса становились все громче. Далее ждать было немыслимо.

— Мадемуазель, — шепнул Дохтуров, когда Дроздова поравнялась с ним в очередной раз. — Прошу вас задержаться.

— Что случилось?

— Послушайте: я это занятие придумал как ширму. Дело в другом — вы поможете нам бежать.

— Вы шутите. Каким таким образом?

— Снимите веревки. Дальше я сам.

Она подумала.

— Хорошо. У меня есть булавка. — Шепот у мадемуазель был на удивление звучным. Видимо, в прошлом ей редко приходилось приглушать собственный голос.

— К черту булавку. Вот что: вы пойдете к нашим церберам…

— И попрошу нож! Как-нибудь объясню.

— Ножа они вам не дадут. Надо иначе. Вы…

В этот момент кто-то из «витязей» поднялся со своего места. Подкинул в костер хворост, отчего в темное небо взметнулся сноп ослепительных искр. Пламя вспыхнуло ярче, и мадемуазель Дроздова торопливо взмахнула веткой над Павлом Романовичем. А потом быстро пошла прочь, разгоняя над головами колодников звенящую комариную стаю.

Дохтуров подумал, что следует выждать еще с полчаса. Но столько времени барышня могла и не выдержать. Поэтому пришлось поторопиться.

Когда мадемуазель подошла в очередной раз, он кашлянул. Спросил негромко:

— Вас как зовут?

— Анна Николаевна…

— Заклинаю, Анечка, только не торопитесь. Нужно, чтоб вы казались всем безмятежной.

— Хорошо, — сказала Дроздова, — не стану я торопиться. Знаете что? Я попрошу у них табаку! Стану курить и пережгу эти веревки. Я читала…

— Ничего не выйдет. Вы мне только спалите запястья.

— Может, зубами?..

— Еще хуже. Обслюнявите, веревка разбухнет, и тогда вообще все напрасно. Надо иначе.

— Но как?

— Слушайте. Я делал упражнения, растягивал путы. Теперь узел ослаб, но все одно его так просто не снять. Нужна смазка.

— Масло! — воскликнула мадемуазель, и Павел Романович увидел, как кто-то из караульных повернулся в их сторону.

— Нет-нет, — зашептал он. — Зачем вы так громко?

— Sorry… Но что ж вы хотите?

— Видите того солдата, с утиным носом?

— Нет…

— Да вон, у него винтовка рядом лежит.

— Да, сейчас вижу…

— Подойдете и попросите у него… — Тут Павел Романович отчего-то закашлялся, словно в горле у него пересохло.

— Что попросить?

— Попросите сала.

— Сала? — переспросила Анна. — А вы уверены, что оно у него есть?

— Уверен, — мрачно ответил Дохтуров. — Совершенно точно знаю.

— А как объяснить, для чего?

— Скажете, поранились. В лечебных целях.

— Ах вот как! Но позвольте — ведь я совершенно здорова!

— Опять вы кричите! — прошипел Дохтуров. — Ну и что, что здорова? Сейчас будете больна. Давайте сюда булавку.

— Н-нет-нет, — пролепетала Дроздова, — я все поняла…

Она отодвинулась в темноту, зашуршала платьем. Потом вскрикнула. Как ни тихо прозвучало ее восклицание, а утконосый караульщик возле костра все же услышал.

— Вы чё там? — Он привстал, вглядываясь. — Никак затеяли щупаться? А ну-ка…

— Это я, я! — звонко закричала Дроздова. — Товарищ революционный боец, я случайно поранилась!

Она сделала шаг к костру, но вдруг остановилась. Дохтуров увидел, как блеснули ее глаза.

— Я вспомнила, чье это сало… — придушенно проговорила Анна. — Ведь это… это…

Дохтуров промолчал. Да и что было сказать?

* * *

Все дело испортил инженер-путеец. Точнее, не он сам, а его супруга.

Получилось так.

«Средства для лечения» утконосый не дал, хотя мадемуазель Дроздова булавкой расковыряла себе руку нешуточно. Рыжий «витязь» лишь посмеялся. Но после обильных слёз — а более того, после нескольких особенных взглядов — мнение переменил и согласился отвести к «диду».

Как там все получилось, неизвестно. Да и некогда было расспрашивать.

Вернулась мадемуазель по виду целая и невредимая. В руках — глиняная плошка, выщербленная с краю. Утконосый сопроводил даму туда и обратно, сказал по обыкновению какую-то гадость и воротился к костру. Анна же пошла к колодникам.

Плошка была полна наполовину, но хватило и этого.

Он поморщился, ощутив чужой теплый жир у себя на запястьях. Но справился с собой быстро — профессия помогла. А вот у Дроздовой получилось хуже. Было даже издали слышно, как подкатывает у нее к горлу. Павел Романович опять засомневался, выдержит ли барышня. Но — выдержала.

Смазка действительно помогла. Но непоследнюю роль сыграли и узкие ладони Дохтурова, которые удобнейшим образом складывались «лодочкой».

Ему таки удалось освободить руки! Правда, оставались еще путы на ногах, но это потом.

Однако порадоваться не удалось. Уж как берегся — а о соседях-то и забыл. И, как выяснилось, совершенно напрасно.

— Вы только о себе подумали? — раздался вдруг женский голос.

Павел Романович (он сидел, опустив голову, — так удобней работалось) поднял взгляд. Жена инженера стояла рядом. В темноте была видна светлая мантилька на платье.

— Я все слышала, — проговорила инженерша. — Вы намереваетесь бежать. И я все видела. Она (кивок в сторону Дроздовой) вам помогает. А о нас всех вы подумали?

— Сударыня, что в моих силах…

— В ваших силах всех избавить от пыток, которым нас непременно подвергнут после побега.

— Я приведу помощь, — тихо ответил Дохтуров.

— Откуда вы ее здесь возьмете? Я не дура! Я требую, чтоб вы немедленно отказались от своего плана. Иначе я вас выдам!

— На что вы надеетесь? — спросил Павел Романович, чувствуя, что его самого надежда уже покидает.

— На Господа нашего. Он не оставит.

— Господь не оставит, коли вы сами себе поможете. Или хотя б не станете мне мешать, — ответил Дохтуров. И почувствовал: бесполезно. Не переубедить, ни за что.

В этот момент подошла Дроздова. Или она тут и стояла, просто он не заметил? Так или иначе, разговор она слышала. Но спорить не стала. Просто подняла руку — и с размаху хлестнула вдруг инженершу веткой по перепуганному лицу.

Та ахнула, отшатнулась.

— Вы просто дура, — проговорила Дроздова бешено, задыхаясь. — Вы только суньтесь еще…

Что в таком случае последует, никто не узнал.

За спиной Дроздовой, словно демон в ночи, вынырнул утконос-караульщик.

— Эт-то вы что ж, паскуды? — ласково спросил он. — Вы чё здесь удумали?

Потом он повернулся и посмотрел на Дохтурова.

Павел Романович хоть и понял, что дело пропало, а все же надеялся — если подойдет этот мерзавец поближе, так можно будет хоть одного его придушить. Прежде чем сотоварищи следом наваляться.

Но и это не получилось. Утконосый все отличнейшим образом себе уяснил. В темноте он видел, словно твой кот. И к Павлу Романовичу приближаться не стал.

— Ну, теперь на себя пеняй, — сказал он и вдруг ухватил Анну Николаевну за косу.

Дохтуров было рванулся — да куда! Ноги-то связаны.

— А с тобой, контра, я потом разберусь, — пообещал утконос, на ходу обернувшись. — Поглядим, что тогда запоешь, трубка клистирная.

Эх! Пропало все. А ведь почти уж устроилось. Чуть-чуть времени не хватило, чтоб развязать лодыжки. Теперь — конец. Как в народе говорят — отбедовали.

Остальные караульщики, увидав, что приятель их снялся с позиции и потащил одну из пленниц куда-то в сторонку, скоренько поднялись с земли. Придвинулись, головешками посветили.

— Тю! — присвистнул один, безбровый, с плоским лицом. — Гляньте, исхитрился с рук вервицу скинуть. А с ног-то не успел! — добавил он со значением.

— Теперь мы тебе такую казнь измыслим — землю грызть станешь, — сказал Дохтурову кто-то, остававшийся покуда в тени.

— Раз такое дело, надо к товарищу Логову. Да я сам к нему и побегу, как рыжий Петька воротится, — сказал безбровый.

— Ты давай щас ступай!

— Не. До Петьки повременю, — отвечал безбровый, косясь на жену инженера. Та стояла рядом, куталась в свою мантильку. Заметила взгляд «товарища» и улыбнулась — искательно.

Ах, глупая, глупая…

Павел Романович вздохнул. Все дело испортила. Не вмешайся она — может, наилучшим образом бы все обернулось. А она у «витязей» теперь сочувствия ищет. Наивная! Ничего, наверно, найдет. Только не сочувствие — а нечто совсем иное.

Павел Романович прекрасно понимал, отчего безбровый солдат медлил с доносительством. Хотелось ему знать: сойдет с рук рыжему утконосу насилие над пленницей или же нет. Если сойдет, тогда уж и этот своего не упустит. Вон как инженершу-то раздевает глазами. И ничего докладывать комиссару эти товарищи пока что не станут — ведь тот наверняка сюда других караульных определит.

Вот и вся диспозиция. Для пленников все действительно кончено.

Солдаты, потоптавшись вокруг, отодвинулись дальше к костру. Вязать обратно руки Павлу Романовичу не стали. Побоялись или просто лень было? Но сидели теперь, глаз не спуская.

А он все ждал женского вопля. Едва ли бедной барышне станут рот затыкать. Но время шло, и все было тихо. Наверное, подумал Дохтуров, все же втиснули кляп. Побоялись, что комиссар на вопли пожалует. Или Авдотья. Бедная мадемуазель Дроздова! Отчаянно ее жаль. И сделать ничего нельзя! А ведь это он довел ее до беды.

Дохтуров прислонился спиной к колоде. Празднично звенели над головой комары, всхрапывали лошади у коновязи.

«И все же, — подумал Павел Романович, — случись вторая попытка, я бы поступил точно так же».

Он долго сидел неподвижно. Караульщики у костра замолкли, молчали и пленники. Только звезды мигали над головой, словно передавали некую таинственную морзянку.

Вдруг Павел Романович заметил в стороне пятно света. Оно прыгало, ширилось. Ясно — кто-то шел с фонарем от амбара.

Дроздова? Жива? Отпустили?

Вряд ли, подумал Дохтуров. Ее ни за что не отпустят. Но тогда — кто пожаловал?

Теперь уже было видно, что идет мужчина. Он подступил к костру, перебросился несколькими фразами с лежавшими на шинелях караульщиками. Потом двинулся дальше. В руке у него была керосиновая лампа-«молния». Подошел вплотную, посветил на лица колодников.

— Который тут доктор?

— Это я, — сказал Павел Романович.

— А-а. — Человек поставил лампу на землю, присел рядом на корточки. На нем была кожаная куртка. Один карман топорщился, провисал — без сомнения, там револьвер.

В свете «молнии» Дохтуров узнал человека: это был рябой, сопровождавший «дида». Час от часу не легче.

Рябой сорвал травинку. Пожевал.

— Бестравное лето будет, — сообщил он.

Дохтуров промолчал. Ждал.

— Я такие вещи вперед чую, — рябой усмехнулся. — Иной раз самого жуть берет — и откуда берется?

— Что? — спросил Павел Романович.

— Ну, это. Про то, что будет. Иль было.

Дохтуров фыркнул.

— Напрасно потешаешься, вашбродь, — сказал рябой. Впрочем, довольно беззлобно сказал. И продолжил: — Да я и сам знаю, откуда. От дида, кого ж еще. От ведовства егоного. Я ведь ему племяш, сродник. Мальцом был, когда первый раз его повидал. Знаешь, какой он был тогда? Глазищи — как уголья! И волосы смоляные, бородища, усы — чисто лешак. Я тогда напужался. Да и теперь опасаюсь, — добавил он, вновь усмехнувшись.

Павел Романович ничего говорить не стал. Понятно, все это лишь увертюра. Представление впереди.

— А девка у тебя так себе, — проговорил рябой без всякого перехода. — Вертлява больно.

— Что с ней?

— Печешься? — Рябой беззлобно засмеялся. — Боишься, снасильничали?

— Так что?

— Ничего. Целая она. Рыжий хотел ее повалять, да дид запретил.

— Спасибо вашему диду.

«Врет или нет? — думал Павел Романович. — Вряд ли тот рыжий так просто отступится от своего. Редкий мерзавец».

А может, все-таки правда? Ведь ложь быстро обнаружится. Но явно рябой крутит. Определенно, у него дело. Не иначе, его «дид» послал.

— За спасибо молока не купишь. Да и сала тоже, — ответил рябой. И подмигнул.

Павел Романович пропустил опасный намек мимо ушей.

— Отпустите ее.

Рябой промолчал. Глядел на лампу, кусал травинку. Потом спросил:

— Полюбовница?

— Нет. Мы даже не познакомились толком.

— Тогда чего ходатаем выдвигаешься?

— А раз не моя полюбовница — что, мучить можно?

— Можно казнить, а можно и миловать, — уклончиво ответил рябой. — Тут уж как выйдет… Ладно. В общем, так: давай-ка отсель отодвинемся. Чересчур людно.

Отодвинулись на десять шагов. Павлу Романовичу приходилось скакать на связанных ногах.

Рябой повернулся.

— Есть у вас золотишко?

Вопрос прояснился, и сердце у Павла Романовича сжалось. Не имелось у него решительно никаких сбережений. Но сказать об этом открыто нельзя.

— С собой нет, — ответил он осторожно.

— Понятное дело… — протянул рябой. — А в Харбине?

— Кое-что.

— Дид велел передать: за золото он освободит тебя с девкой. Ты сможешь уйти, а девку он спрячет. Принесешь золото — отпустит. Нет — тогда прощайся с нею теперь. Но ты ведь, я так понимаю, вернешься?

— А почему именно меня?

— Дид сказал: ему (тебе то есть) верить можно. А остальным — нет. Понравился ты ему. Так что решай.

Собственно, что тут было решать? Главное — получить свободу. А там…

— Я согласен.

— Вот и хорошо. — Рябой вытащил из-за голенища небольшой нож. — Я пойду. А ты режь вот этим веревку — и в тайгу. Только доберешься ли…

— Доберусь, — сказал Дохтуров. — Но как я потом вас найду?

— А не надо искать. Ты в Харбине где квартируешь?

— В «Метрополе». Только сгорел он теперь.

— Во как… Ну ладно. У вокзала трактир есть, «Муравей». Знаешь?

— Нет.

— Найдешь. Я там буду.

— Когда?

Рябой насупился.

— Не твое дело. Будешь сидеть там ввечеру. Я к тебе сам приспею. Или пошлю кого. Если подступит кто из людишек, да представит от дида привет — значит, мой человек. Ты его слушай.

— А эти? — Павел Романович кивнул на солдат-караульных.

— Не твоя забота. Я с ними, как с этим рыжим чертом…

— То есть?

Рябой покачал головой.

— Ох и любопытен ты, вашбродь. Все с вопросиками проказничаешь. Ну ладно, скажу: никак не хотел рыжий угомониться. Не мог от девки отклеиться… Короче, мы его самого на сало пустили.

Павел Романович поперхнулся. Поглядел изумленно.

— На сало?

«Не повезло утконосому…»

— Неужто поверил? — Рябой засмеялся. — Сам вижу — поверил. А может, и стоило? Да только какое с рыжего сало…

Дал ему дид взвару хлебнуть, сонного. Храпит теперь. Вон, отсель слышно.

Он похлопал себя по карману, вынул зеленую пузатенькую бутылку:

— Я с собой прихватил. Угостю твоих караульных… — Рябой подмигнул. — Ну, принимайся. А там уж как Господь даст.

 

Глава тринадцатая

ПРОТИВЛЕНИЕ ЗЛУ

Они остановились, когда услышали далеко слева металлический гул. Гул нарастал, накатывался, и вскоре не осталось сомнений: по железнодорожной колее, невидимая из-за поворота, катит мотодрезина.

— Слава Богу! — сказала Дроздова. И опустилась прямо на шпалы — сил, видать, совсем не осталось.

Агранцев и Дохтуров переглянулись у нее за спиной.

Оба прекрасно поняли: хотя позади почти пятьдесят верст, ничего еще не закончилось. Возможно, на дрезине разъезд пограничной охраны — обыкновенно их пускают перед транссибирским экспрессом или войсковым, литерным эшелоном.

Но это в теории.

А ну как на дрезине красные! Раз они по реке навострились — отчего бы им не пересесть на дрезину?

Соответственно, выбор действий был невелик: или оставаться на месте, или немедленно укрываться.

Анна оглянулась на спутников. И сразу угадала их мысли — поняла, верно, по лицам.

— Давайте притаимся. Если наши, станем кричать!

Агранцев покачал головой.

— Не выйдет. Опоздаем. К черту, не хочу рисковать. Идемте отсюда!..

В этот момент дрезина выскочила из-за поворота. Дохтуров оглянулся уже на ходу: бежавшая по рельсам машина казалась совсем маленькой. И неопасной.

Но это было ложное впечатление, в чем он немедленно убедился: в паре шагов в насыпь ударила пуля, а потом донесся хлопок винтовочного выстрела. Осколками камня посекло по ноге. Мелькнула несвоевременная мысль: чем обработать, если до крови?

— Доктор, вы что там копаетесь? — заорал Агранцев. Он схватил Дроздову за руку и кинулся с ней вниз по насыпи.

Павел Романович побежал следом. Он услышал еще один выстрел, и тут же где-то впереди вскрикнула Дроздова.

Догнал он их в перелеске. Остановился, слегка задыхаясь. Прислушался: правее доносился шум удалявшейся дрезины.

— Вы ранены? — спросил он.

— Нет… не знаю…

— То есть как?

— Мне, кажется, в ногу попало. Но не больно.

Дохтуров помрачнел.

— Садитесь, я осмотрю. Которая нога?

— Правая.

Анна Николаевна присела, подтянула повыше подол. Зажмурилась.

Дохтуров быстро осмотрел ногу. Пальцы его двигались коротко и точно, словно жили сами по себе.

Агранцев стоял позади. Пока длился осмотр, ротмистр не произнес ни слова.

— Н-да, неважные дела.

— Перебило?

— Да.

— И я не смогу идти?..

— Не уверен. Позвольте ваш башмачок, — попросил Павел Романович.

Она протянула свой ботильон.

— Да успокойтесь, Анна Николаевна, — сказал Дохтуров, поднимаясь с колен. — Ваша нога цела. А вот ботильону — конец. Каблук срезало начисто.

— Боже! Какое счастье! — воскликнула мадемуазель Дроздова. — А каблук — это пустое!

Ротмистр за спиной фыркнул.

— Не такой уж это пустяк, — заметил он. — Хорошо, мы рядом с железнодорожной веткой. Разутой по тайге вам далеко не уйти.

— A у вас самого кровь! — сказала вдруг Анна Николаевна. — Вон, под коленом.

И верно: на левой брючине доктора проступило алое пятно размером с пятак.

— Осколком посекло, когда бежал с насыпи. Под ноги пуля попала.

— Под ноги? Хороший у них стрелок. — Агранцев повертел головой, словно стрелок тот мог таиться где-то поблизости.

Павел Романович покосился на ротмистра. Просто удивительно, как он свеж. А ведь и суток не прошло, как был почти при смерти.

Агранцев словно прочитал его мысли.

— Вашим мастерством восхищен, — сказал он. — Учитывая, что вы со мной сотворили, готов допустить: в ваших силах и злополучный каблук мадемуазель Дроздовой срастить одной только силой искусства!

— Думаю, пора, — сказал Павел Романович. — Дрезина ушла, будем ждать поезд.

— Пожалуй, — согласился ротмистр.

Они двинулись обратно. Дохтуров шел рядом с Агранцевым, Дроздова брела чуть позади.

— Как вы себя чувствуете? — спросил Павел Романович негромко.

— Вполне здоров.

— Это удивительно. У вас, считай, половины лица не было.

— А чему вы удивляетесь? — ответил Агранцев. — Вашими трудами.

— С учетом обстоятельств, я сделал очень немного. Признаться, результат меня приводит в смущение. Не соответствует затраченным усилиям.

— А меня — нет, — заявил ротмистр. — Меня результат радует.

И зашагал быстрее.

«Двенадцать часов назад, — подумал Павел Романович, глядя ему в спину, — я был уверен, что этот человек и говорить-то не сможет, не то что ходить. А теперь вон как развоевался. И как же такое случилось?»

* * *

— …говорю — принимайся, — повторил рябой.

Он пустил по земле нож — но так, чтоб дотянуться не сразу. Поднялся.

— Подождите, — тихо сказал Дохтуров.

— Чего?

— Я хочу, чтоб вы освободили еще одного.

— Это кого ж?

— Офицер. Мой спутник. Он сильно избит.

Рябой пожал плечами.

— По мне — хоть всех отрешай. Только чего с ними делать затеешь?

— Всех не надо. Только одного.

— Куда ж он, отмудоханный, пойдет-то?

— Ничего. Мы как-нибудь вместе.

Рябой сплюнул.

— Да как хошь. Тебе возиться. Больно жалостливый, гляжу. — Он снова повернулся, намереваясь уйти.

— Послушайте! Помогите хоть за околицу выбраться. А дальше мы сами. И учтите: если откажетесь, считайте, договора нет.

— Вот пес шебутной! — сдавленно выругался рябой. — Нельзя нам с хворым вязаться, караульщики наблюдут.

— А взвар ваш хвалёный?..

— Взвар? Оно, конечно… Ох, бычачье у тебя упорство. Ладно, — решился рябой. — Но лишь до плетня, а там… Ну, пойду сторожей угощать.

Угощение затянулось на час. Павел Романович стал уже думать, что рябой по хмельному делу забыл об уговоре.

Сам он быстро справился с путами на ногах. Но остался на месте — ждал.

Наконец рябой воротился.

— Давай, что ли, — сказал торопливо. — Вон уж, белизь над лесом высветилась…

И в самом деле: далеко на востоке в небе появилась слабая, жемчужного отсвета, трепещущая полоска.

Позади, у догорающего костра, вповалку спали стражники.

Павел Романович поднялся, разминая ноги. Пальцев он почти что не чувствовал. Но рябой не смотрел на его упражнения — он подобрался к колоде и затаился, прижался к земле, похожий на крупного двуногого волка.

Только собрался Дохтуров последовать за ним, как уловил в стороне, у костра, какое-то движение. Будто тень промелькнула. Но небольшая, для взрослого человека ростом мала.

«Лель? Нет, тот будет пониже. Или ребенок? Но откуда здесь взяться ребенку?»

Дохтуров отвернулся и осторожно направился вслед за рябым.

…Пленники у колоды большею частью спали. Плохо спали, смятенно. Слышались вскрики, тревожное бормотание. Дышали тяжело, как в лихорадке.

— Который? — спросил рябой.

— Вот тот.

Ротмистр сидел неподвижно, запрокинув голову. Вновь шевельнулось сомнение — жив ли?

Рябой склонился над ним:

— Дышит. Бери, что ли, вашбродь… да, а ножик-то возверни. Так будет верней…

Он перерезал на ротмистре веревки. Потом ухватил Агранцева под мышки, Дохтуров взял за ноги. Голова ротмистра как-то ненатурально моталась на мускулистой шее.

Потащили.

Каждую секунду Дохтуров ждал, что раздастся вздорный голос жены инженера. Но та спала. Или не решилась вмешаться.

«Неужели вот так и уйдем? В самом деле? Получается слишком просто. Роман, да-с, натуральный роман, в жизни так не бывает…»

Рябой глянул через плечо.

— Ты чего там бормочешь?

Но Павел Романович не стал отвечать.

Никто их не остановил. Выбрались с хутора, встали.

— Может, до перелеска? — спросил Павел Романович.

— Вот те шиш.

Рябой сложил из пальцев дулю и предложил ею полюбоваться.

— Видел? То-то. Я свой уговор выполнил. Теперь твой черед… Эх, не вовремя!

Последнее замечание относилось к полному почти месяцу, выплывшему над лесом. В другое время им можно было залюбоваться, но не теперь.

— Ну, мне-то все равно, — сказал рябой. — Твоя забота. Счастливо добраться, вашбродь.

— Постараюсь… Постойте, что вы делаете?

— Контрибуцию ищу, — ухмыльнулся рябой, шаря у ротмистра по карманам. Выудил серебряный портсигар, прикинул на руке. — Зазря я, что ли, старался? А ему все одно — без надобности…

Ситуация складывалась отвратительная. Способа удержать рябого от мародерства Павел Романович не видел. Наверняка «дидов» племянник при случае не замедлит пустить в ход револьвер. Чего ему стесняться? Мало ли что золото! Оно ведь еще где-то в Харбине. А тут — прямая пожива.

Скрипнул Павел Романович зубами, сказал:

— Ну, все уже?

— Не… Щас. Ого, какая рыжуха!

Рябой держал на ладони золотую цепочку, с которой свисал нательный крест ротмистра.

Дохтуров вскочил на ноги:

— Прочь руки!

— Остынь, — ответил рябой.

Тут Павел Романович заметил, что «дидов» племянник держит крестик в левой руке, а в правой — револьвер. И направлен ствол в его сторону.

— Оф-фля, — вдруг раздался чей-то знакомый голос.

Несмотря на дефект речи, Дохтуров тут же этот голос узнал. А вот рябой — нет. Да и не мог он его знать, потому что видел ротмистра первый раз в жизни. И, как оказалось, в последний.

Когда Агранцев произнес свое искаженное «опля», рябой перевел на него взгляд.

И тут ротмистр ухватил рябого обеими руками за уши. Со стороны могло показаться, будто ротмистр собирается расцеловать «дидова» родственника.

Но Агранцев, понятно, целоваться не стал. Вместо этого приподнялся навстречу и с силой ударил рябого лбом точненько в нос.

Этот удар совершенно потряс «дидова» племянника. Он упал прямо на ротмистра. Тот ловко, кошкой извернулся и, оказавшись сверху, ухватил рябого за шею. Рванул в сторону-вверх. Как-то хитро рванул, с вывертом.

Раздался сухой щелчок — будто сучок обломился.

— Занавес, — сказал ротмистр.

* * *

Все произошло быстро. Так, что Дохтуров не успел ни вмешаться, ни даже слова сказать.

— Зачем? — наконец спросил он.

— Чтоб он нас не убил, — ответил Агранцев.

— Вы ничего не знаете. Этот солдат хотел нас спасти.

— Сомневаюсь. И он никакой не солдат… Слушайте, развяжите же мне ноги! — сказал ротмистр. Четкость речи к нему возвращалась с удивительной быстротой.

— Вы что-то слышали из нашего разговора?

— Да почти все.

— Не может быть. Мы говорили тихо.

Ротмистр отмахнулся:

— Бросьте. Это вам только казалось. А для слуха тренированного… Значит, так: мадемуазель вы бы все равно не спасли. Ее б наверняка убили на рассвете, как и всех. Зачем она им? Да и вас после рандеву в «Муравье», вернее всего, нашли бы где-то в канаве, с ножиком под ребром.

Дохтуров промолчал. Не исключено — ротмистр прав.

— Впрочем, все это не имеет значения, — сказал Агранцев.

— Что именно?

— Собирался он барышню выпускать, нет ли — неважно. Я убил бы его в любом случае.

— Потому что с нами воюет?

— Нет, доктор. Не потому. А оттого, что нет ему места на русской земле. Ни ему лично, ни всей его камарилье.

И так это было сказано, что не оставалось сомнений: будь его воля, наутро ротмистр Агранцев не оставил бы пустовать заготовленные красными колья.

— Будет, пошли, — сказал Агранцев, закидав убитого ветками.

— Да сможете ли вы идти? — спросил Дохтуров.

— Постараюсь… с вашей помощью.

— Нет. Лучше я один, — сказал Павел Романович. — Возьму вот его револьвер, — он кивнул на убитого. — А от вас пока толку мало.

Агранцев дотронулся до лица, поморщился.

— Вы правы… Ладно. Револьвер берите, а заодно и куртку. Картуз тоже наденьте — так вам будет спокойнее. Управитесь?

— Управлюсь.

Это не было пустой бравадой. Павел Романович чувствовал, что осилит. В амбаре лишь «дид» с утконосым. Как-нибудь. Они ведь не ждут такого сюрприза.

Бестрепетной рукой Павел Романович обыскал карманы убитого, забрал офицерский наган. Заглянул в барабан: патроны на месте, капсюли целы. Собрался уже уходить, но ротмистр вдруг сказал:

— Подождите. Мне что-то не хочется здесь оставаться.

— В чем дело?

Агранцев передернул плечами.

— Не знаю… Не нравится, и все. Если угодно — предчувствие.

— Что предлагаете? Идти вдвоем нам немыслимо.

— Верно. А мы вокруг двинемся, вдоль хутора. С задней стороны к амбару и подберемся.

— Не получится. У них выставлено охранение.

— Не станут они всерьез караулить. Кого им бояться? Вся наша военная сила сосредоточена нынче в Харбине. На триста верст кругом никого.

— А Семин?

— Семин далеко на западе. А эти как пришли, так и уйдут, и никто их не остановит. Просочатся, будто сквозь сито.

Павел Романович не был уверен, что ротмистр впрямь сможет идти. Но решил: там будет видно. А вдвоем, что ни говори, надежнее.

Но смущала Павла Романовича некая метаморфоза, совершавшаяся, можно сказать, прямо у него на глазах. Он прекрасно знал: человек, которого отделали так, как изукрасили ротмистра, самое малое неделю проведет неподвижно в постели. И долго еще не сможет самостоятельно действовать. А тут извольте полюбоваться — господин Агранцев бодр и вполне свеж. Ну, это, конечно, преувеличение — на ногах он стоит не вполне твердо, и правая сторона лица по-прежнему багровиной заплыла, но сила в руках немалая (как он рябого-то!), мыслит разумно и даже перестал шепелявить.

Объяснения этим фактам не было. Про себя Дохтуров решил, что все дело в необычайной нервной энергии ротмистра, которая его буквально гальванизирует.

Они двинулись вдоль плетня, окружавшего хутор.

Почва была глинистой, размытой. Ноги в ней вязли по щиколотку. Поэтому, когда добрались, Павел Романович дышал тяжело, и пот лил с него ручьем.

Задняя стена амбара была за плетнем, в трех шагах. Окна высоко — не разглядишь.

Перебрались через забор; Павел Романович оглянулся, намереваясь помочь Агранцеву. Но ротмистр хрипло прошептал: «Я сам» — и довольно ловко перевалился через препятствие.

Обойдя постройку, они добрались до скверного, валкого крылечка.

Дохтуров шел первым. Дверь оказалась надежной, с кольцом вместо ручки. Он осторожно толкнул. Но створка не подалась — звякнул накинутый крючок.

— Рвите сильнее, — шепнул сзади ротмистр.

От сильного толчка запор задребезжал, запрыгал.

— Кто там? — послышался отдаленный голос.

— Молчите, — шепнул Павел Романович ротмистру. — У деда наверняка слух звериный, я эту породу знаю. Мигом сообразит, что чужой заявился.

Он взялся за металлическое кольцо, уперся ногой в косяк и потянул на себя. Без рывка, постепенно наращивая усилие. Как и следовало ожидать, запор сопротивлялся не долго. Гвозди вышли из гнезд (амбар-то не вчера ставлен!), и дверь распахнулась.

Вошли.

Павел Романович держал револьвер прямо перед собой.

Амбар был просторным и темным; размытыми тенями виднелись сломанные повозки, старая упряжь, в углу — зимние сани. Слева стоял грубо сколоченный стол, рядом две лавки. Чуть далее — ворох сена, а возле, на полу, какое-то полотнище непонятного назначения. В центре виднелась приставная неровная лестница, которая вела на второй этаж.

Освещалось все парой восковых свечей, прилепленных на столе сбоку.

Воздух в амбаре был тяжким.

— Ты что ли, Трошка? — прозвучал сверху голос.

Момент получился ответственнейшим. Отозваться — может узнать. Промолчать — насторожится.

Павел Романович нарочито громко, со всхлипом зевнул. И жестом показал Агранцеву на темный угол. Тот понял, отодвинулся. А сам Дохтуров пристроился у стола, на стену откинулся, а козырек картуза на самый нос натянул.

— Да ты никак дербалызнул… — проговорил кто-то, и Павел Романович узнал голос.

Утконосый (это был он) протопал наверху — с потолка посыпалась соломенная труха. Потом заскрипела лестница.

Сперва из люка наверху показались ноги. Утконосый ступал осторожно — то ли пьяный был, то ли со сна. Павел Романович прислушивался — но мадемуазель Дроздова молчала. Может, ее здесь и нет вовсе?

Агранцев ударил по лестнице в тот момент, когда утконосый спустился до середины. Тот ахнул, лестница под ним завалилась, но он успел ухватиться за край. Так и повис. Но только недолго он реял: пальцы его быстро ослабли — то ли от водки, то ли со страху.

Упал громко, с раскатистым деревянным стуком. Матюгнулся, правой рукой стал хвататься за пояс. Да только не было на нем ремней, и оказался утконосый перед незнакомыми людьми безоружным и полностью безопасным.

— Вы хто?..

— Та самая контра, которую ты не укараулил, жабенок, — сказал ротмистр, подступая вплотную.

— Подождите! — Павел Романович соскочил с лавки и вмиг оказался рядом.

Агранцев хмыкнул, но ничего не сказал.

Утконосый, не вставая, стал подвывать от ужаса.

— Тихо! — прикрикнул Дохтуров. — Где барышня?

Утконосый молча показал на потолок.

Павел Романович поднял лестницу и приставил к лазу.

— А «дид» ваш куда подевался? — спросил вдруг Агранцев, пнув утконосого носком сапога. — Где этот обмылок истории?

— Тут был…

Дохтуров с ротмистром переглянулись.

— Такое чудовище опасно в тылу оставлять, — сказал ротмистр.

— Винтовка где? — Он наградил утконосого новым пинком.

— Тама… — указал тот наверх.

— Понятно, — сказал Дохтуров. — Я обследую второй этаж, а вы пленника посторожите.

— А что его сторожить? — подал плечами ротмистр. И аккуратно двинул утконосого по шее — ребром ладони, куда-то пониже уха.

Тот хрюкнул и завалился на бок. А ротмистр сказал весело:

— Не пугайтесь, доктор. Жить будет, но не сразу. Минут через десять — нам как раз хватит.

Десяти минут и вправду хватило, чтоб доставить Анну Николаевну вниз. Была она, вопреки ожиданиям, в сознании, однако будто не в себе — на все вопросы молчала, и только глаза возгорались лихорадочным, нездоровым огнем.

Увидев утконосого, еще более побледнела.

Павел Романович вздохнул про себя, стиснул зубы. По некоторым деталям он безошибочно понял, что мадемуазель Дроздова счастливо избежала физического насилия. Сейчас она в шоке, но это пройдет. Теперь нужно уходить, как можно скорее.

О том же думал и ротмистр, но Павел Романович сказал:

— Подождите.

Он поднял винтовку утконосого (кроме нее, наверху его ждала еще одна находка, о которой он пока умолчал) и направился к вороху сена — там, где лежало полотнище. Подошел, подцепил штыком.

Это был брезент, насквозь пропитанный кровью. По краю виднелись розовато-белые жирные полосы.

Павел Романович стиснул зубы. Он уже догадался, для чего служил этот брезент. И сейчас ему предстояло убедиться в своей правоте.

Подошел к сену, воткнул в ворох винтовочный штык. И сразу угодил во что-то мягкое, податливое. Принялся раскидывать сено — и тут открылось такое зрелище, которого случайному человеку лучше никогда в жизни не видеть.

Ничком, в крови лежал обнаженный человек. Павел Романович перевернул его на спину.

Лица у несчастного не было, безгубый рот скалился в жуткой улыбке. Но Дохтуров узнал этого человека — потому, что именно его и ожидал здесь увидеть. То был несчастный спутник Дроздовой на речном пароходе «Самсон», будь он трижды неладен. Полковник, которого из всех пленников на хуторе замучили первым.

Павел Романович невольно потер запястья — они все еще были скользкими от чужого тука. А потом снова возобновил поиски.

Но более никого под ворохом сена не было. Как и во всем амбаре — его быстро, но весьма тщательно обыскали за считаные минуты.

— Хватит, — сказал наконец ротмистр. — Здесь нельзя более оставаться.

— Нельзя уходить, не найдя деда, — возразил Павел Романович. — Он донесет.

— Если б мог — уже бы донес. А пока, как можете наблюдать, тихо. Вот и не будем судьбу искушать.

В этом был свой резон.

Подхватили Анну Николаевну под руки. Напоследок Павел Романович оглянулся. Ему показалось, что дальнее окно амбара, освещенное луной, загородила тень — словно заглядывал в него кто-то с той стороны.

Дохтуров остановился, но тень тут же исчезла — а может, и не было ее вовсе?

На обратном пути мнения ротмистра и Дохтурова разделились. Агранцев считал, что нужно немедленно уходить в лес (что было, по сути, совершенно правильным), однако Павел не соглашался. Он предложил вернуться прежним путем — там, по его словам, у него было дело на пару минут.

Остановились неподалеку от того места, где, забросанное ветками, лежало тело рябого.

— Вот здесь вы меня подождете. Я быстро вернусь.

— А если нет? — спросил ротмистр.

— Тогда — на ваше усмотрение.

— Вы уверены в том, что задумали?

Павел Романович посмотрел в глаза ротмистру.

— Не уверен. Но я попробую.

— Как знаете, — ответил Агранцев. Он сел на землю рядом с Дроздовой, подтянул ближе винтовку.

И ничего более не сказал.

…Вернулся Павел Романович много позже, чем обещал. К этому времени светлая полоска на востоке сделалась заметно ярче.

— Вы одни? — спросил ротмистр.

Дохтуров ответил не сразу, и ротмистру пришлось повторить свой вопрос.

— Да, — ответил Павел Романович.

— Что так?

Дохтуров опустился в стороне, жестом пригласил ротмистра придвинуться.

— Они все мертвы.

Агранцев внимательно посмотрел на него:

— Я знаю, вы не из тех, кто шутит подобным образом. Следовательно?..

— Все, как в «Метрополе». У каждого сломана шея, тем же манером.

— А красные сторожа?

— Те живы… как будто. Я к ним близко не подходил.

— Вот штука! — Ротмистр негромко присвистнул. Помолчал, что-то соображая. — Я думаю, нашей даме лучше не сообщать ничего… Ладно, идемте. — Агранцев резво, как на пружинах, поднялся на ноги. — Надо торопиться, покуда не рассвело.

— Надо, — согласился Павел Романович. Он снова оглянулся — как недавно в амбаре. Однако никого не заметил. И все же он не был уверен, что за ними никто не наблюдал в тот момент.

* * *

Вопрос: почему стреляли с дрезины?

Ответ очевиден: на всякий случай. Дозору некогда разбираться, кто там на путях копошится. А может, знали, как своих отличить.

Но теперь дрезина ушла, и надо ждать поезда.

Перелесок кончался, они вновь приближались к насыпи. Агранцев шел впереди, мадемуазель Дроздова опиралась на его руку. Дохтуров шагал следом, немного прихрамывая, — каменная крошка посекла ногу сильнее, чем он думал. Боль, сперва незаметная, теперь усилилась.

Ротмистр остановился там, где кончались кусты, осторожно развел ветки руками. Посмотрел вправо-влево.

«Тук-тук-ту-ду», — послышалось вдруг из-за поворота.

— Поезд! — воскликнула Анну.

— Подождите! — крикнул Агранцев, но она его не услышала.

Взбежала на насыпь, взмахнула руками, точно полететь собралась. И вдруг замерла. Края мантильки трепетали у нее за спиной, как крылья испуганной птицы.

— Ой!..

Павел Романович увидел, что с противоположной стороны навстречу поднимаются люди в форме. Двое рядовых — и один с погонами урядника.

— Ага! — сказал урядник, весело разглядывая Анну, — так я и думал! Сами к нам вышли. Кидай винтовку на землю! — крикнул он ротмистру. — А ты (это уже Павлу Романовичу), ежели есть что в карманах, вынь осторожно, чтобы я видел. И тоже — на насыпь. Бобрыкин! Я сейчас их пощупаю. А ты держи покуда на мушке, — велел он одному из солдат.

— Не изволь сомневаться, Петро Харитонович. На ходу-то дал я промашку, но уж тут все точно исполню.

Шум приближавшегося поезда стал громче.

— Слазь с насыпи! — скомандовал урядник.

Под прицелом Бобрыкина Дохтуров со спутниками быстро спустились на ту сторону.

— Ну вот, — сказал Агранцев, — теперь за Анну Николаевну я совершенно спокоен. Мы в безопасности. Да еще и с охраной.

За время, проведенное вместе, Павел Романович успел неплохо изучить ротмистра. И понимал, что спокойствие его — напускное. Зная обыкновение Агранцева решать затруднения самым радикальным образом, он быстро сказал уряднику:

— Мы не враги. Наш пароход захватили. Мы бежали от красных…

— От красных? — переспросил урядник. Некая мыслительная работа отразилась на его лице. А потом он сказал: — Бобрыкин, за старшего. А я сейчас… Дай-кось фонарь!

Он вскарабкался на насыпь и побежал навстречу поезду, на бегу семафоря зажженным электрическим фонарем.

 

Глава четырнадцатая

ПУТЕШЕСТВИЕ НА «СПРАВЕДЛИВОМ»

— Пятьдесят верст по тайге? Хорошенькое дело!

Человек в черных кожаных штанах, кожаной куртке и кожаном же картузе улыбался. Улыбка была хорошей, сочувственной.

Павел Романович подумал, что давно уж не видел такой.

— И как только барышня перетерпела…

Дохтуров и сам не понимал — как. Однако — выдержала. И теперь отдыхала в отдельном купе. Купе принадлежало есаулу Вербицкому (Олег Олегычу — как представлялся он сам).

С есаулом беседовали уж третий час. Поведали о коллизиях, приключившихся за последнее время. Не обо всех, конечно, — лишь о тех, что происходили после того, как взошли на борт «Самсона». Впрочем, сейчас разговор шел в основном между есаулом и ротмистром — Павел Романович больше молчал.

Думал. И мысли складывались большей частью совсем невеселые.

С одной стороны, разумеется, повезло, что живыми выбрались. Могли запросто сгинуть в тайге. Но с другой… Кто знает, что ждет впереди? Уж сколько всего выпало! Вот и поезд, который их подобрал, далеко не простой. Даже собственное наименование имеет — «Справедливый». А, кроме имени, существует другое определение: бронепоезд огневой поддержки.

Принадлежал сей бронепоезд Особому монгольскому отряду атамана Семина, и катил он сейчас (в смысле, бронепоезд, а не атаман) по восточной ветке в сторону, противоположную от Харбина, нацеливаясь на Хайлар. А далее — на станцию Маньчжурия.

На первый взгляд, ничего страшного. Где-то даже интересно: всамделишный бронепоезд! Анна Николаевна так и сказала — весьма увлекательное путешествие.

Увлекательное?

Едва ли. «Справедливый» шел из ремонта, после боев. И вовсю поспешал на запад: атаману-то приходилось туго теперь! По этой причине бронепоезд двигался без остановок. И при всем желании Олег Олегович Вербицкий, его командир, ничем не мог помочь своим спутникам. Для него самого задержка в пути могла иметь самые роковые последствия.

«Получается, придется нам до самого Хайлара на этом чудище странствовать?» — спросил сам себя Павел Романович. И сам же ответил: придется.

Это было очень некстати — они все более удалялись от места катастрофы «Самсона». А Павел Романович положил для себя непременно туда вернуться.

Дело заключалось в рыжем саке. Саквояж тот остался в каюте и пошел на дно заодно с пароходом. Но кто сказал, что его нельзя поднять на поверхность?

В самом деле, глубины на Сунгари небольшие — чуть более семи саженей — и для водолазов амурской военной флотилии вполне досягаемы. Павел Романович знал, что на «Самсон» непременно станут спускать водолазов.

Гибель парохода — нешуточное событие, обязательно назначат следствие. Прибудут полицейские чины, военные. И водолазов непременно на «Самсон» спустят, потому как потребуется точно определить причину его гибели. И каюты тоже обследуют. Конечно, саквояж специально никто не станет искать. Тут потребуются особенные усилия.

Павел Романович очень надеялся, что в этом вопросе сумеет добиться нужного результата. Резоны следующие: во-первых, он прямой свидетель событий, и потому его присутствие при подводных работах будет не только возможным, но и крайне желательным. Далее: не исключено, что он — единственный, кто может опознать комиссара и присных. Если удастся поймать кого-нибудь из мерзавцев батальона имени Парижской коммуны — значит, уже Павел Романович на свете живет не зря.

Короче, он с большой вероятностью станет заметной фигурой в предстоящем расследовании. Тогда почему б властям не удовлетворить его просьбу — помочь возвратить журнал с ценнейшими научными наблюдениями? (За текст можно не опасаться: записки велись специальным химическим карандашом.) Все это Павел Романович успел продумать загодя. План казался вполне исполнимым, однако прежде требовалось вернуться в Харбин.

Тут и была главная трудность: от Харбина они сейчас стремительно удалялись. Можно сказать, на всех парах. Так что прикажете делать?

…Между тем разговор перешел к бытности бронепоезда.

— Как-то все же вы странно следуете, — заметил Агранцев. — Без контрольных платформ.

— Да имелись у нас платформы, — сказал командир «Справедливого». — Целых две. Обе отняли в харбинском депо. Там с подвижным составом — беда. К тому же, ох, не любят в Харбине нашего атамана. Дали вот вместо платформ мотодрезину. А дрезина что? Легкая, над миной может и проскочить. Тогда — конец «Справедливому». Нет, без контрольной платформы никак. Вот придем в Хайлар, реквизирую, к чертовой матери, первую, что на глаза попадется.

— А для нас ваша дрезина кстати пришлась, — сказал ротмистр. — Бронепоезд вряд ли б остановился. Скорее — угостили бы из пулемета.

— Могли, — серьезно ответил Вербицкий. — Вам повезло. Уряднику скажите спасибо: не зверь, имеет понятие, что такое человеческий подход. А то ведь есть приказ атамана: всех подозрительных, кто будет на путях копошиться, немедля в расход. Слыхали?

— Просветили уже.

— Ну вот. Я и говорю — повезло. Однако и мне выгода, — продолжал Вербицкий. — Вы — кадровый офицер, фронтовик. Умеете воевать. А что до Павла Романовича, так он вообще просто бесценен. У нас тут потери огромные! От ран и болезней, от пуль да осколков. Вообще, бойцы не выдерживают: грохот, тряска, гарь пороховая. Летом в этой блиндированной коробке жара, зимой — холод вселенский. А команда — в основном вольные хлебопашцы, они до войны и паровоз-то не все видели. Так что вы оба для меня просто находка. Оставайтесь, а?

— Да мы ведь не одни, с дамой, — заметил Агранцев.

— А барышню мы ссадим в Хайларе. — Есаул раскрыл свой планшет, достал карту-трехверстку, потыкал пальцем. — Вот здесь. Устроим на встречный экспресс. Это я вам обещаю! Ну что, согласны?

Агранцев оглянулся.

— Как, доктор? — спросил он. — Какое мнение?

— Есть еще время подумать.

— И то верно. — Агранцев повернулся к Вербицкому. — Повременим. А за милосердное отношение ваше — спасибо.

Вербицкий отчего-то смутился.

— Пустое. Я ведь студент, путейский инженер без малого. Имею принципы.

— Студент? — переспросил Агранцев. — Студент-есаул?

— Да, представьте. Прослушал неполный курс. А как с немцами началось, то — не усидел. Подумал: учеба-то никуда не уйдет. Отправился воевать.

— Ну, далее ясно. «Четырехмесячный выкидыш», — сказал Агранцев.

— Именно: выкидыш. Эти тыловые школы ровным счетом ничего не дают. А ведь выпускался прапорщиком! Казалось бы, солдатам пример. Да какое… На фронте я сразу понял, что ничего не знаю и ничего не умею: ни внешней выправки, ни теории. О практике говорить не приходится. Подал рапорт, был зачислен в корпусную школу. Слава Богу! Там меня, «выкидыша», доделали.

— А как же сюда-то? — спросил Агранцев.

Вербицкий вздохнул. Вышло у него это совершенно по-юношески. Он встал, выглянул в коридор:

— Дневальный! Принеси-ка нам, чаю, братец!

— Я ведь сперва революцию принял, — сказал он, усаживаясь на место. — Даже с красным бантом по Петрограду успел пофланировать. Сам я польских корней, шляхтич. А для шляхты слаще вольницы и нет ничего. Я и в Таврическом бывал не раз и не два. Свел в Советах знакомство. Когда узнали, что я инженер, из путейских, направили на Путиловский. Если кто не был — преогромный заводище! Там как раз два бронепоезда собирали. Первый построили к концу октября — Краснов тогда к городу подступил. Советы перепугались. Сам Ленин приезжал на завод, агитировал ускорить работу. Ну и работали. Как черти работали! А когда выкатился поезд с завода, мне, знаете, так стало жалко с ним расставаться… И попросился в команду.

— Вы романтический юноша, — заметил штаб-ротмистр.

— Может быть. Только вскоре романтика на убыль пошла. Повоевал вместе с большевиками, и как-то расхотелось мне бант красный носить. А однажды вышла история: идем мы под паром к передовой. И вдруг — стала машина! Командир орет. Я — на паровоз. Смотрю, машинист с кочегаром чешут в затылках. Оказывается, тендер пуст — нет ни крошки угля. Прокатали-то уголек революционные бойцы, а пополнить забыли, потому что стояли мы перед тем неделю на отдыхе, и команда ходила поголовно с распухшими от пьянства рожами. Однако ж большевики — ухватистые ребята. Нашли выход: с ближайшего кладбища выворотили кресты — да в топку. На тех крестах и поехали.

Тут моя польская кровь обратный ход отыграла. Отец был твердой католической веры, и я на разоренное кладбище спокойно смотреть не мог. Оно мне и теперь порой снится. Плюнул, перекрестился, да на первой же остановке как был, в коже и с маузером, бежал с их бронепоезда. И покатился на восток — до самого Забайкалья. А в итоге, как видите, прилепился к Семину, Григорию свет Михайловичу. И нисколько о том не жалею. До есаула вот дослужился.

— Н-да, биография, — сказал Агранцев. — Впрочем, ныне такие истории не в диковинку. Я вам свою как-нибудь расскажу, коли выйдет оказия. А пока, Олег Олегович, прошу извинить — спать хочу совершенно безбожно.

— А чай? — спросил Вербицкий. — Сейчас принесут. Где ж он там, бестия?.. — Есаул привстал, намереваясь поторопить дневального.

— Сделайте одолжение, распорядитесь чай позже доставить. С ног валюсь. Доктор, думаю, тоже.

— Я бы как раз почаевничал, — сказал Павел Романович.

В этот момент появился дневальный — в каждой руке две дымящихся оловянных кружки.

— Наконец-то, — сказал Вербицкий. — Ставь. За смертью тебя посылать.

— Вас, Олег Олегыч, адъютант просят пожаловать, — отозвался дневальный.

Вербицкий поднялся, взял планшет с картами.

— Прошу прощения, господа.

После его ухода ротмистр сразу же лег. А Павел Романович пил чай и смотрел в окно.

* * *

«Справедливый» не отличался от прочих блиндированных поездов: представлял он собой два отдельных эшелона — боевую часть и базу. На перегонах их вместе соединяли. Сейчас «Справедливый» тоже шел походным порядком: обычный паровоз-«овечка», за ним бронепаровоз с холодным котлом, поставленный вперед тендером, и два блиндированных вагона (то есть броневые платформы). Далее шли парочка классных пульманов (один офицерский, другой — канцелярия), вагон-кухня, конюшня, цейхгауз, вагон-мастерская и три жилые теплушки. Эти девять вагонов и составляли базу.

Вербицкий говорил, что прежде имелся еще и вагон-лазарет. Но его разбило в бою, а другой оборудовать не успели. А еще есаул сообщил (слегка при этом конфузясь), что злые языки из-за канцелярии прозвали «Справедливый» бумажным бронепоездом. А ведь без канцелярии и на войне хода нет: японцы (которые снабжают атамана боеприпасами) за каждый снаряд отчетности требуют!

— Впрочем, — сказал Вербицкий, — канцелярия — еще полбеды. Я за команду волнуюсь. Много молодых, необученных. Как бы в серьезном деле не подкачали. Вот тогда наш сухопутный дредноут и впрямь окажется чем-то вроде бумажного тигра…

Впрочем, анатомия и физиология этой крепости на колесах не слишком занимали Павла Романовича. Гораздо более волновало, где будет первая остановка. Паровозы, как известно, имеют сходство с верблюдами: способны пройти дальний путь без воды, но вовсе обходиться без нее не умеют. Вот и посмотрим, думал Дохтуров, не сыщется ли возможность пересесть на поезд, следующий в обратном направлении. Но даже если и нет, со «Справедливым» следует побыстрее расстаться. На это у Дохтурова имелся свой резон, вполне основательный.

Вид из окна то и дело заволакивало черным угольным дымом. «Овечка» испустила долгий гудок, от которого отчего-то сжалось сердце.

Павел Романович посмотрел в окно — небо окрасилось вечерним багрянцем. Пора бы ложиться. Но, несмотря на усталость, он чувствовал, что не уснет. Интересно, как там Анна Николаевна? Столько перенесла, а ни единой жалобы. Удивительная барышня.

Состав заметно прибавил ход, громче залязгали вагонные тележки на стыках. Интересно, для какой такой надобности позвал Вербицкого адъютант? (От Агранцева Дохтуров знал, что на «Справедливом» адъютант — все равно что начальник штаба в строевой части.) Должно быть, что-то срочное.

— Отчего не ложитесь?

Павел Романович поднял взгляд — ротмистр тоже не спал. Лежал, опершись на локоть.

— Вот думаю, получится ли сойти, когда паровоз станет под кран.

— Может, получится, — равнодушно ответил Агранцев. — Да что толку?

— Намерены остаться на «Справедливом»?

— Не исключаю. От меня тут будет немало пользы. Наш романтический командир весьма нуждается в знающем человеке. Который сумел бы избавить его от юношеских химер.

— Осуждаете?

— Нет, — ответил Агранцев. — Я не против романтики, это весьма мило… В мирное время. А на войне романтические юноши не живут. И если наш Вербицкий цел, то исключительно благодаря природному своему везению. Однако все рано или поздно проходит.

Агранцев спустился вниз.

— А вы, доктор, не желаете присоединиться к атаману? — спросил он. — Знаю: прохвост. Но драться умеет. Без работы не останетесь, уверяю. Не все ж вам пользовать брюхатых мещанок.

Павел Романович ответил не сразу. Посмотрел на высокое густо-синее небо. Вздохнул.

Наконец сказал:

— А знаете, ведь нас тут убьют.

Ротмистр развел руками:

— Весьма вероятно. Война-с.

— Я не о том. Просто не верю, что нам удалось ускользнуть от той силы, что преследует от Харбина. Сами судите: гостиница, бордель, пароход. Потом и вовсе таежная глухомань — и везде эта сила нас находила. Мы вроде мышат из сказки, что у тигра меж зубов прыгали. Нам просто счастливится. Но я убежден, что временно. Долго так продолжаться не может. Как вы только что справедливо заметили, любое везение рано или поздно кончается.

— Полагаете, на «Справедливом» рука судьбы свершит, наконец, справедливое мщение? — неуклюже скаламбурил ротмистр.

— Судьба здесь ни при чем.

— А вам не кажется, что тот, за кем эта ваша сила охотилась, уже мертв? Упокоился на илистом дне Сунгари. И мы потому можем спать спокойно.

— Имеете в виду господина Сопова? — спросил Дохтуров.

— Его и этого заплесневелого генерала.

— А вы их видели среди убитых?

— Нет. Но вы же не можете предположить, будто они спаслись!

— Могу, — ответил Павел Романович. — Но дело не в этом. Вы забыли о бойне, которую кто-то учинил под самым носом у красных. Об убитых пассажирах с «Самсона». Зачем? Ведь это определенно не красные.

— Полагаете, как и в «Метрополе», их порешили на всякий случай?

— Да. И нас ждет та же судьба.

Агранцев ничего не ответил. Покачал головой, принялся отхлебывать чай.

— Эх, знали бы вы, как я скучаю! — сказал он.

— По генералу? Или по Сопову?

— Бросьте! При чем тут генерал? По Зиги моему томлюсь. По его наглой кошачьей морде! Ведь столько лет вместе. Это, знаете ли, не шутка.

— А кстати, — сказал Павел Романович, — мы обещали друг другу поведать собственные истории. Мою вы слышали. Теперь ваш черед.

— Поздно. И нет в моей истории ничего занимательного.

— Самое время. А насчет занимательности не беспокойтесь. Мне не роман писать.

Ротмистр потянулся так, что затрещали суставы.

— Извольте. Только, чур, не перебивать.

История кавалериста

Рассказчик я не блестящий, потому начну по порядку. Может, длинно получится, но здесь уж на себя пеняйте.

Кавалерийскую школу я заканчивал ту же, что и знаменитый поэт Лермонтов. Правда, мы с ним несколько разминулись во времени — годов этак на семьдесят. На нашем юнкерском языке называли мы его не иначе как «корнет Лермонтов». Старшие говорили, будто именно он установил и придумал традиции. Так или нет, сказать не берусь. Зато помню, как на занятиях сменный офицер нам кричал: «От памятника корнету Лермонтову… по линии в цепь… бегом марш!»

В курилке на дубовом паркете была особенная царапина — «борозда Лермонтова». Якобы однажды он оставил ее своей шпорой. Мы ту царапину берегли, как зеницу. Младших в курилку и близко не допускали.

Прямо-таки культ. Это любят в военной среде.

Нас — кавалерийских николаевских юнкеров — в Петербурге хорошо знали. Называли «красными шапочками» — за алые бескозырки с черными кантами. Вообще, наша форма ничего общего не имела с обмундированием в других училищах. В Елисаветградском и Тверском носили уланскую форму. А у нас — мундир и кивер эпохи Наполеона, Андреевская звезда, брюки-шоссеры. Лампасы красные, генеральские — это при ботинках. Портупея белая, и белые же перчатки замши самой тончайшей. И перчатки при всех формах одежды. Красота, одним словом.

Впрочем, одевались так только по праздникам. Но и в повседневности форма была особенной: защитные кителя, синие рейтузы и сапоги до колен. А шинель непременно такой длины, чтобы шпор доставала. Казенного обмундирования не признавали, шили все у портных. Те были осведомлены в особенностях военной одежды не хуже отцов-воспитателей.

Ну и мы своих маркитантов тоже знали прекраснейшим образом. Шинель построить — это к Пацу, сапоги заказать — у Мещанинова. А самолучшие шпоры, с малиновым звоном, у Савельева брали.

Все хорошо, однако учеба в нашей школе требовала известных расходов. Немалых — рублей семьдесят выходило на месяц. Опять же — традиция. Она в юнкерской жизни определяла буквально все. Запрещалось, к примеру, будучи в отпуску, ходить по столице пешком. Следовало непременно нанять извозчика или мотор, и не дай Бог отправиться на трамвае! Никто из юнкеров — поверьте мне на слово — не осмеливался нарушить эти не писанные нигде правила.

Из школы я выпустился весной четвертого года. Война шла уже несколько месяцев. И нам безумно хотелось на фронт.

Тут имелась препона: я и двое моих лучших товарищей (стараниями родителей) должны были быть зачислены в гвардейскую кавалерию, а она пока что широкого участия в боях в Маньчжурии не принимала. Большинство бы покорилось судьбе. Но мы решили иначе. Юнкера, романтические юноши!

Однако по порядку.

В день производства в офицеры мы к завтраку почти не притронулись. Жили в лагере Дудергофке, в бараке старшего курса. Встали еще до трубы; моя юнкерская сотня построилась у передней линейки. А потом церемониальным маршем двинули в Красное — там государь принимал ежегодный парад юнкеров, окончивших столичные училища.

Штаб-трубач просигналил: «труби отбой», сотня остановилась, фронт подровняла. Потом спешились, отдали коней младшему курсу.

Кроме нас, кого тут только не было! Пажи, павлоны, военные топографы, артиллеристы михайловские и константиновские, николаевские саперы. Все пришли усталые, запыленные.

Подали команду «смирно». Потом флигель-адъютанты обошли строй, вручили типографские брошюрки с приказом о производстве в чин. Там каждый отыскал свою фамилию — и полк.

От Царского валика вместе со Свитским дежурством спустился государь. Сказал с улыбкой:

— Благодарю вас, господа, за прекрасный смотр!..

Мы отвечаем:

— Рады стараться, ваше императорское величество!

— Поздравляю вас, господа, с производством в офицеры!..

О, памятный миг! Все! Теперь мы больше не юнкера.

Государь вернулся на валик, и строй в тот же миг поломался. В бараки неслись немыслимым карьером, безо всякого порядка. Тоже, к слову сказать, традиция.

В училищном храме был последний молебен; потом явился фотограф, и мы снимались всем выпуском. Но между молебном и фотографической съемкой произошло еще одно событие.

Мои товарищи и я вернулись в спальное помещение (что было запрещено, но не в этот день). Над нашими кроватями на стене в изголовье висели шашки. Вот на этих-то шашках и дали мы клятву друг другу.

Заключалась та клятва в следующем: тот, кто попадет в действующую армию, должен непременно выслужить золотое оружие — за храбрость. А потом мы условились: после замирения с противником, Бог даст, вернувшись с боев живыми, явиться сюда в день очередного выпуска школы и принести свое оружие в дар великому князю Константину Константиновичу, главному начальнику всех русских военных училищ. Дар был бы, конечно, символическим, но от сердца — потому что великого князя мы искреннейше любили и чуть ли не боготворили.

Мы надеялись, что наши имена будут внесены в скрижали Николаевской школы — а именно это и было нашей заветной мечтой.

Вскоре мы подали рапорты о переводе в полки, участвовавшие в боях или должные вскоре отправиться в Маньчжурию. Рапорты эти были удовлетворены, однако мечта служить всем вместе не оправдалась — нас раскидали по разным полкам. Мне выпало поступить в пятнадцатый драгунский.

Так и отправился я на войну.

Конница в современной войне — а особенно в лесной местности — вспомогательная сила, не главная. С пехотой ей не тягаться. Сейчас я это понимаю и полностью согласен, но тогда мы, молодые кавалеристы, немало повозмущались приказами Куропаткина, который, как нам казалось, не давал развернуться и себя показать. Бесконечно мотались разъездами в ближней и дальней разведке, но наши усилия часто бывали тщетны, потому что к моменту, когда привозили мы донесения, японцы успевали переменить дислокацию.

Уставали бешено, вечерами без сил с седел валились. А утром изволь снова в строй.

И никакого геройства. О золотом оружии я стал забывать; главной мечтой было выспаться от души. Но мечта эта казалась несбыточной.

После неудачи под Ляояном командование затеяло перегруппировку. Как-то ввечеру наш полк вышел к реке. Называлась она Ляохэ. Впрочем, наименование ее вовсе неважно, потому что для наших драгун она была только водной преградой, которую надлежало наутро преодолеть.

Едва расседлали лошадей, вызывает меня наш начальник штаба подполковник Петерс и говорит: «Господин корнет, помнится, у вас были местные уроженцы?»

Я к тому времени уже командовал эскадроном, чем немало гордился, и людей своих знал не по фамилиям. Во втором и четвертом взводах среди нижних чинов действительно имелись два добровольца — буряты. Стрелки и наездники великолепные. Что им на войну вздумалось — вопрос. Но я их взял охотно, тем более что в целом сибирский мужик к верховой езде не слишком привычен.

Отвечаю утвердительно и получаю задание: взять полувзвод и выехать в разведку на другой берег. Но разведка — дело второе; главным же было обнаружить и перехватить японских лазутчиков.

Я сразу сообразил, в чем штука. Наверняка Петерс о «стригунах» говорит. Это название было придумано в войске, а на самом деле речь шла о небольшом японском отряде, который третий месяц уже ползал по нашим тылам. Определенно никто ничего не знал, но, скорее всего, задачей японцев была дальняя разведка. И, где возможно, диверсии. Не знаю насчет разведки, но диверсии им вполне удавались.

«Стригунов» мы ненавидели люто. Эти японцы не ведали жалости и пощады никому не давали. А действовали всегда со змеиным хладнокровием.

Более всего они наловчились вырезать наши небольшие подразделения, приотставшие на марше. Расположится, скажем, батарея на отдых — а наутро никто не встает. Замки орудий вынуты, люди мертвы. Нижним чинам горло резали, а офицерам непременно состригали голову с плеч. Это такой знак был у них, вроде именной подписи. Оттого и прозвание.

Уходили они всегда беспрепятственно, да еще и на трюки пускались: переодевались в наши мундиры и шли в расположение. По всему, кто-то у них хорошо русский знал. Вот так подойдут, назовут пароль-отзыв… А когда вблизи разберутся, так уж поздно. И ведь какие звери: после резни еще и лошадей травили.

Среди солдат о них говорили разное. Будто у «стригунов» особое задание имеется, что-то они ищут такое… Одни говорили — Чингисханову могилу, другие про золотую бабу твердили. А теперь, дескать, «стригуны» торопятся, потому что с России новые силы подходят, а Япония лишь на боевом духе держится. Дух у косоглазых действительно был высокий, но на нем одном такую войну не выиграешь. Все понимали: скоро придется им замиряться. Даже и тени сомнения в нашей победе не возникало. Никто ведь не знал, что революсьонэры так напугают царя, что он сам станет искать мира с микадо.

Я в эти слухи не верил. Обычный диверсионный отряд. Методы, конечно, подлейшие, однако война, и опять же — азиатчина. А все остальное — россказни.

Когда подполковник Петерс дал мне задание, я, признаться, возликовал. Вот, думаю, моя фортуна. Вот случай выслужить золотое оружие.

И спрашиваю:

— Прошу прощения, господин полковник, разрешите поинтересоваться, откуда сведения?

— От местного населения, — отвечает он. — Три маньчжурских деревни порушили. Фанзы спалили, жителей вырезали. Даже собак не оставили. Маньчжуры было сунулись к ним, но — куда там. Японцы — волки матерые. Перекололи маньчжуров. Вот те и кинулись к нам. Вчера у полковника была делегация. Полковник им отказал.

— Отказал?! — переспрашиваю.

— Да, — говорит Петерс. — И правильно сделал. Мы партизанской войны не ведем. И по лесным заимкам нам бегать не с руки. Другое дело — разведка. — Тут Петерс понизил голос. — В разведке руки развязаны. Вы, корнет, меня понимаете?

— Так точно, — отвечаю. — Разрешите идти?

А он говорит:

— Подождите.

И вдруг спрашивает:

— А слышали вы всю эту галиматью насчет пятисаженных золотых баб?

— Так точно, слышал.

Он снова спрашивает:

— И про Чингисханову могилу тоже?

— Так точно.

— И что вы про все это думаете?

— Вздор. — Я беру под козырек и добавляю: — Разрешите идти?

Петерс только рукою махнул.

А когда я выходил за порог, слышу:

— На всякого мудреца, корнет…

Это он, значит, про наши солдатские сказки.

Я только плечами пожал.

Переправились вплавь. Оружие и амуниция на конях, сами рядом плывем, за седла рукой держимся. Октябрь стоял, в самом начале, вода была очень холодной. На той стороне оделись, на коней и — вперед.

Чтобы не терзать вас боевыми подробностями, утомительными для уха партикулярного человека, скажу коротко — нашли мы японцев. Впрочем, правильнее наоборот — не мы их, а они нас сыскали.

Я давно слышал, что разведка у воинов микадо превосходно поставлена, и тогда имел удовольствие убедиться в том на собственной шкуре.

Ехал я со своим полувзводом лесною тропой, и вдруг один из бурят, постарше, руку подымает. Я приказываю остановиться.

— Ваше благородие, — говорит мой бурят (Хэмендэй его звали), — запах плохой. Лучше вперед не идти.

Я рассердился:

— Что ты мелешь, какой еще запах?!

— Мертвые змеи, — говорит Хэмендэй, — много змей, одна, две, много. И все мертвые. Идти не надо, смотреть надо.

Я приказал двоим спешиться. И пустил — пластунами. Уползли они в траву, а как вернулись, доложили, что скоро тропа поворачивает, а за поворотом на старом кедре — японское пулеметное гнездо.

Вот так фокус! Еще немного — и положили б нас всех, в упор. Пулеметы, если не знаете, у японцев получше. Наш станковый тяжеловат, да и лента у него парусиновая, в сырости разбухает и патрон потому перекашивает. У японцев лента латунная, и сам пулемет легче — иначе они б его на дерево не взгромоздили.

Обошли мы тот кедр и японцев в один залп с дерева сняли.

Трое их там было: офицер и двое солдат. Свалились к корням, как тетерки. А с ними и немудрящий скарб. Консервы, фляжки бамбуковые. И еще в листьях папоротника — подкопченное змеиное мясо. Захотелось самураям, значит, полакомиться. На том и сгорели.

Японское обмундирование, по моему разумению, препотешное: мундир прусский, кепи и гамаши — французского образца. Маскарад, да и только! Но тут мне пришла в голову одна идейка, и подсказали ее невольно сами макаки.

Я решил переодеть моих бурят в японскую форму. А что? У бурятов глаза тоже раскосые. Если издалека, так могут и не признать. Ну, вблизи, понятное дело, разберутся, да только там уже поздно будет. В общем, все лучше, чем русского мужичка с прозрачными глазами и соломенною бородой в дозор посылать.

Наши пули изодрали японские мундиры только на спинах, так что, если смотреть спереди, ничего не заметно. Вот и поехали: первыми мои «японцы», следом в отдалении двое драгун, в середине я. Остальные замыкают.

Идем шагом. Час, другой. Чувствую — дымком потянуло. Лошади стали уши назад закидывать, солдаты мои переглядываются.

Тут опять Хэмендэй подскакивает:

— Деревня впереди!

Подходим. Деревня горит. Между фанз наши кавалеристы рыщут. А какого полка — непонятно.

Ага, думаю, господа «стригуны». Вот и свиделись.

Велел я своим бурятам открыто скакать к деревушке. Конечно, опасно: если впрямь какая-то наша часть, могут запросто подстрелить на подходе. Зато в другом случае сразу будет ясно, что перед нами — противник. Говорю, как поймете, с кем дело имеете, — враз коней поворачивайте.

Буряты чужие кепи на носы натянули, и — рысью.

Подпустили их близко. Никто не стрелял, въехали они в самую деревню. Из глаз скрылись. Что там дальше произошло, я доподлинно и не знаю. Потом, когда уже закончилось все, нашли мы Хэмендэя и его земляка на куски разрубленными. Рядом лежал японец. Офицер, в чине полковника — их знаки различия я умел хорошо читать. Думаю, его мой переодетый Хэмендэй зарубил — японской же саблей. Поскольку ни Хэмендэя, ни «стригунов» уже не спросишь, сказать наверняка не берусь, но все же уверен — именно так все и случилось.

Потеряв своего полковника, японцы хваленый боевой дух подрастратили. Но не настолько, чтоб сдаваться идти. Да и было их числом поболее моего полувзвода.

Но они-то этого и не знали.

Кидаются «стригуны» к лошадям и скачут по тропе, что ведет из деревни. А там мой трофейный пулемет и при нем двое солдат. Но вот оказия — стреляли мои солдатики неважнецки. У меня аж сердце упало, а лоб под фуражкой стал мокрым. Уйдут, думаю.

На скаку «стригуны» могли бы прорваться. Но японцы известно какие кавалеристы. К тому же кони у них почти все были расседланы, в одних попонах. Нас-то еще юнкерами учили держаться на лошади без повода и стремян, а лишь шенкелями и шлюзом. То есть тем, чем наградила природа. Любители, из тех господ, которые по городским паркам катаются, так не умеют. Выяснилось, что и японцы — тоже.

Словом, не сдюжили они против пулемета, спешились и, как в уставе говорится, вступили в огневой бой.

Тут я и поднял свой полувзвод. Верхами им в спину ударили, и в минуту все было кончено.

Заходим в деревню. Кругом — прах и пепел. Фанзы пустые, жителей всех японцы за околицу согнали да там и перекололи штыками. Драгуны мои спешились, поодаль стоят, крестятся. Головами качают.

А денщик мой, Иван Спиридонов, уж на что бывалый был человек, а тут не выдержал. Подошел и спрашивает — дозвольте, говорит, ваше благородие, земле их предать. Хоть и нехристи, а все же люди, не шакалы какие.

Ах, хороший был человек. Как нянька за мной ходил! Следил, чтоб непременно для меня имелась смена сухих носков. И не бумажных, а шерстяных.

Я ему говорю — нельзя, нету времени. А у самого кошки на сердце.

Ну ладно.

Пустил я драгунов попарно, фанзы проверить. Мало ли, остался какой недобиток. Да и сам отправился, вместе со Спиридоновым. И вот заходим в избёнку. Нищета страшная, земляной пол, циновки. Мебели, считай, никакой. Смотрю: в углу старик лежит, навзничь. Еще дышит — в распоротом горле хлюпает кровь. Но глаза уже стекленеют. Да, забыл я сказать об одной странности в этой деревне: маньчжуры здешние были светловолосыми. Ну не как снег, однако не той темной масти, которую только и встретишь в этих краях. И глаза у них были только самую малость раскосые. Не знать — так и не заметишь.

Собрались мы уже с денщиком прочь из фанзы, и тут слышу я писк. Будто где кот мяучит. Звук глухой, вроде как из-под земли. Иван Спиридонов посветил фонарем. Видим: в земле лаз, прикрытый деревянной крышкой. Сдвинули в сторону, и я вниз стал спускаться. Денщик-то не хотел меня первым пускать, заспорил. Пришлось даже приложить, словесно.

Спустился. Иван Спиридонов мне сзади электрическим фонариком светит. Дух вокруг мутный стоит, кровяной. Крикнул денщику — давай, дескать, сюда. Тот стал рядом, повел по сторонам фонариком. И открылась картина.

Весь пол шкурами завален. По углам светильники укреплены — но без масла, погасшие. А на стенах полки — одна над другой. Что-то вроде посудного шкафа, заставленного горшками, горшочками и прочими плошками без числа. Частью они перебиты, но некоторые пока уцелели. Взял я одну, понюхал — пусто. Другую — то же самое.

И тут снова мяуканье раздалось. Гляжу: сидит на полке кот. Сам черный, глаза зеленым пламенем полыхают. Ну, мне что? Денщик же мой его подманивать начал. А котище вдруг сиганул ему через голову — и прямо на шкуры, что грудой в стороне лежали. Посмотрел я туда и вижу: из-под края человеческие ноги выглядывают.

В мгновение раскидали мы шкуры. Под ними оказалась девочка, лет четырнадцати. Совсем без одежды. Думали — мертвая, но она дышала, только без памяти. Живот весь в крови. А в углу — пара расстегнутых японских гамаш.

Денщик мой как увидел — потемнел весь, жила на виске вздулась. Вон как, говорит, японцы с детьми развлекаются… У него самого, надо сказать, в деревне три дочери оставались. Так что понятно.

В этот момент девочка в себя пришла. Нас увидала, вся затряслась, засучила ногами — в сторону поползла. Я приказал денщику себя фонариком осветить. Тогда она успокоилась — разобрала, что мундиры-то русские.

Бери, говорю денщику, ее на руки.

А девчонка не дается. Мычит, слов не разобрать. И все на кота показывает. А потом плошку пустую схватила и протянула нам. Денщик говорит: сдается, ваше благородие, язык они ей отрезали, ироды.

Девчонка, видать, эти слова поняла. Рот раскрыла, пальцем туда тычет. Гляжу — верно, нет языка.

Ладно, говорю я денщику, пошли. Ты — девчонку берешь, я — кота. Не век же нам здесь сидеть.

Когда ее потащили, она как птица забилась. Но у Спиридонова моего руки крепкие. Побарахталась — и поникла, вроде опять забылась. Поднимается: денщик первым, девочка у него на плече. Я следом, с котом. Чувствую себя предурацки. Только добрался до середины лесенки, как кот вдруг хвать меня за бок когтями! И так чувствительно! Повернулся я невольно и тут краем глаза замечаю, что куча из шкур в погребе сама по себе шевелится. И тут же из нее выкатывается полуголый человек с белой повязкой на лбу. А в руке у него — меч.

Увидел, что я на него смотрю, завизжал, замахнулся мечом.

Но я упредил. Наш офицерский револьвер, слава Богу, бьет самовзводом. Будь солдатский, времени взвести курок не хватило бы. А так вкатил я самураю свинец в лоб, прямо в повязку. От всей души.

Вылез наверх, а у самого поджилки трясутся. Понимаю — кабы не кот, состриг бы мне японец голову.

Девочку-китаянку мои драгуны тем временем солдатской шинелью укутали. Сдуру дали водки глотнуть, а у ней ведь язык отрезан! Чуть не задохлась от боли… И все искала взглядом кота. Тянула к нам плошку и на фанзу кивала, в которой старик остался.

Чего она хотела, я так и не понял. Да и некогда было нам разбираться. Пошли назад на рысях. Китаянку с собой забрали, драгуны везли ее попеременно. А кота я сам взял, упрятал в седельную сумку: как-никак, жизнь он мне спас.

Вернулись обратно без неприятных встреч. Я дорогой мысленно составлял рапорт. Получалось, что истребили мы японских «стригунов», считай, почти без потерь. Двое бурят-добровольцев, да еще один легкораненый солдат-пулеметчик. Такие дела. А вот девочку-китаянку все же не сберегли. Умерла на другой день, как в полк воротились. Думали ее в китайскую семью устроить, да не успели.

Подполковник Петерс пообещал мне за сей героический рейд золотое оружие, а нижним чинам — Георгиевские кресты поголовно. Да только через несколько дней мы уже стояли на реке Шахэ, где довелось нам сшибиться с маршалом Оямой. Там подполковник Петерс был убит нашей же шрапнелью, а многим моим драгунам выпали совсем другие кресты. Иван Спиридонов тоже погиб: зарубил его в поле японский разъезд.

Я отделался дешево: пулей в плечо. Золотого оружия не получил, зато жив остался.

А кот с тех пор всюду при мне. Можете верить, можете нет, а только стал он для меня талисманом, много раз из беды избавлял. Да только это уже другая история.

* * *

— Ну, как вам? — спросил Агранцев. — Удовлетворены?

— Благодарю, — сказал Павел Романович. — Рассказ интереснейший. Да только, сдается, неполный.

— А вы не поп, чтоб я пред вами исповедовался, — хмуро ответил ротмистр.

Павел Романович помолчал, потом спросил:

— А отчего это кот ваш столь странное имя носит?

— Из-за книжек. Вычитал у одного немца, то ли австрийца, любопытную теорийку насчет взаимоотношений полов.

Все, дескать, в жизни этим вопросом определяется. Очень сия версия мне тогда приглянулась. Вот и назвал кота в честь ее основателя. Тем более что по кошачьей части он оказался большущий ходок. Кот, разумеется. Про немца не знаю.

— Кто ж тот основатель? — спросил Павел Романович, уже догадываясь, что услышит в ответ.

— Некий Фрейдус… Кажется, так. А имя у него — Зигмунд. Так что Зиги — вариант сокращенный, можно сказать — ласкательный.

Взгляд у ротмистра сделался задумчивым, словно имя Зиги навеяло ему некую мысль. Потом он сказал:

— Вы бы, доктор, сходили в соседний пульман, проведали мадемуазель Дроздову. Что ни говори — а наш боевой товарищ.

Павел Романович и сам собирался, да решил, что час слишком поздний.

— Пожалуй, теперь неудобно. Ночь. Лучше завтра.

Ротмистр посмотрел испытующе, в глазах — чертики запрыгали.

— Милосердие нельзя откладывать на потом. В конце концов, чем вы рискуете? Постучитесь в купе, спросите, не надобно ли чего. И ретируетесь. Глядите, а то я сам пойду.

Павел Романович молча поднялся. Чувствовал он себя очень неловко.

Вышел за дверь, двинулся по шаткому вагонному коридору.

Сердце отчего-то вдруг застучало, во рту — пересохло. Павел Романович и подумать не мог, что сохранил способность к подобным переживаниям. Впрочем, будем честны: Анна Николаевна ему чрезвычайно нравилась. Как прежде только две женщины. Первая — Наденька Глинская, руки которой он когда-то собирался просить серьезнейшим образом. Это было очень давно. А вторая — та молодая баба из Березовки, погибшая злой смертью вместе со своим мальчиком. С тех пор никто его сердца не волновал. Конечно, жил Павел Романович не монахом, но все любовные приключения происходили так… случаем.

И вот сейчас…

Постучал он не сразу. Занес руку, да и замер. Прислушался — не раздастся ли сонное дыхание? Тогда и беспокоить нечего.

Не раздалось.

Постучал в дверь: не слишком сильно, но и не так, чтоб робко.

Анна Николаевна, оказывается, не спала.

Распахнула дверь, сказала:

— Проходите. — И сама села к окну. — Садитесь. Я так и думала, что вы придете.

— Почему?

— Да я о вас вспоминала.

— Приятно слышать.

— Это не комплимент. А потому, что, еще когда по лесу шли, все хотела спросить. Но не собралась, дыхания не было говорить…

— Спросите теперь.

— Теперь забыла. Представляете? Ужасно глупо. Никак не вспомнить…

Павел Романович пожал плечами.

— Такое случается. Ничего, потом вспомните. Если действительно важное.

Анна Николаевна вздохнула.

— А вам тоже не спится?

— Не спится, — признался Павел Романович.

— Вот и мне. Глаза слипаются, а уснуть не могу. Только задремлю и тут враз просыпаюсь, как от толчка. И все думаю, думаю… Поверить не могу, что это на самом деле случилось.

— Это вы про «Самсон»? — спросил Павел Романович, радуясь, что разговор завязался сам собой и нет необходимости задавать вопросы формально.

— Не только. Да и «Самсон», конечно! На нем столько людей было… Считаете, они все погибли?

— Полагаю, так, — сумрачно ответил Дохтуров.

— Да, наверно. Не могу без слез вспоминать — они все были такие милые. Веселые! Кому они помешали? Ведь дети и женщины!

Павел Романович промолчал. Ему сделалось холодно.

Но Анна Николаевна поняла это молчание по-своему.

— Ну да, конечно, были там и военные… Но, по-моему, среди них ни одного действительно важного чина. Или… — она вдруг запнулась, — или нас просто хотели ограбить?

— Второе более вероятно, — сказал Павел Романович.

«Раз она не помнит о кольях, — подумал он, — не стоит и говорить. Это у нее произошло психическое вытеснение, согласно новомодной теории герра Фрейда. А коли так, зачем напоминать? Пусть думает — ограбление. Психическое здоровье важнее правды».

— А тот полковник… Он был ваш знакомый? — спросил он.

— Василий Антонович? Что вы! Он у генерала Хорвата служит где-то по интендантской части. То есть служил…

Глаза у Анны Николаевны заблестели.

— Его супруга, Екатерина Ивановна, дружна с моей матушкой. У нас теперь плохо со средствами, и мама ее обшивает… Екатерина Ивановна очень добра, она и своим знакомым маму рекомендует, так что есть заказы…

— А ваш отец?

— Он пока что не с нами. Мы ведь жили до войны в Петербурге, на Стремянной. Вы в Петербурге прежде бывали?

— Я тоже там жил.

— О, извините. А мне показалось, будто вы москвич. У вас выговор московский.

— Верно, — сказал Дохтуров. — Выговор у меня точно московский. Я ведь в Белокаменной родился. А после университета перебрался в столицу.

— Вы — доктор?

— Да.

— А вы где жили?

— На Малой Посадской.

— О, я там поблизости часто бывала. В Народном доме и в Александровском парке. А еще, знаете, мы с подругой возле дома Кшесинской любили гулять. Представляли себя балеринами. Глупо, конечно.

— Так что с вашим отцом? — напомнил Павел Романович.

— Он служил по почтовому ведомству. Глаза были очень больные, но на войну все равно взяли, правда, оставили при штабе. Он нам часто писал. А потом попал в плен, вместе со всем штабом…

— И больше вы писем не получали, — закончил за нее Дохтуров.

— Нет! То есть да, получали. Правда, не скоро, мама уж хотела заупокойную заказать. А я отговорила — все-таки неизвестно, может, жив наш папа. Тогда грех! А на Святки мы письмо получили. Вот счастье-то было! Живой, из плена выбрался и будет к нам сюда добираться.

— Да как же письмо вас нашло?

— Привез один знакомый, с оказией. Он к нам на петербургскую квартиру заходил. Папа писал на тот адрес. Папа не знал ведь, что мы от большевиков вон куда убежали. А знакомый — знал.

— Наверное, ваш сердечный друг? — спросил Павел Романович. И сразу же понял, что угадал.

— Мы дружили… Он сюда в эвакуацию поехал из-за меня. А месяц назад его убили…

— Кто?

— Красные. В Чите, он туда по делам ездил. Мне рассказали, из-за сапог.

Повисла пауза.

А потом Анна Николаевна вдруг сказала:

— Вы думаете, я дурочка? Думаете, забыла, для кого они колья готовили? Я все помню! И я бы сама их посадила на колья, вот так! А первым порядком — ту бабу в платке, что у них всем заправляла. Я как ее увидала, так и подумала, что она и есть самая настоящая вавилонская…

— Кто? — не понял Павел Романович.

— Блудница. Это в Писании сказано. Помните?

— А вы сами-то в храм ходите? — спросил Дохтуров.

— Хожу. В Свято-Николаевском так чудесно служат!

— Неужели каждое воскресенье?

— Нет. А вы?

— Я совсем не бываю. Не получается у меня молиться, — ответил Павел Романович.

— А знаете, я более всего Бога за государя молю.

— Да? А как же отец?

— И за папу тоже, конечно. Но за государя — в особенности.

— Почему?

— Уж очень жалко его. Все предали, все! Слышала, будто даже конвой императорский государя оставил. К матросам переметнулся! А ведь как он о них пекся! Еще бы: императорские казаки, золотая сотня… Подумаю — и будто кто сердце сжимает. Вы какие-нибудь новости слышали?

— О государе? Нет, ничего. Знаете, Анна Николаевна, — сказал Дохтуров, меняя тему, — я ведь зашел узнать, не надо ли вам чего.

— Мне? Как будто нет… Впрочем, нет ли у вас водки?

— Простите?

— Ну да, водки. Я думаю, выпью — и тогда, наконец, засну.

— Вы так уже поступали прежде?

— Нет. Но Екатерина Ивановна, я слышала, говорила маме, что от бессонницы хорошо помогает.

Дохтуров засмеялся.

Дроздова посмотрела на него и тоже улыбнулась.

— Я глупость сказала?

— Что вы, все правильно.

«Странно, — подумал Дохтуров. — Она говорит сейчас, как ребенок. Но она не была ребенком, когда под носом убийц мазала мне руки человеческим жиром. Там она была другой. И я не знаю, когда она мне нравилась больше».

— Знаете, — сказал он, — я вам пунш сделаю. Хотите?

— Хочу.

— А вы прежде пробовали?

Дроздова покачала головой.

— Понятно.

Он поднялся уходить, но Анна Николаевна вдруг остановила его, непринужденно потянув за рукав:

— Подождите! Я вспомнила, о чем хотела спросить.

— Да?

— Тогда, на хуторе, над лесом аэроплан кружил. Вы заметили?

— Заметил.

— Это был наш аэроплан?

— Должно быть.

— Отчего же пилот не вызвал помощь?

Вопрос был наивным. Причин могло быть великое множество, но теперь это неважно. Главное, они выбрались.

— Я думаю, когда-нибудь мы это узнаем.

Достать чаю и водки удалось не вдруг. Когда, наконец, пунш был готов, Павел Романович снова постучал в дверь купе мадемуазель Дроздовой.

Никто не ответил.

Он опустился на корточки и, в некотором смущении глянув по сторонам, приблизил ухо к дверной створке. За дверью он услышал легкое размеренное дыхание.

* * *

— Вы не задавались вопросом, каким образом нас выследили в тайге? — спросил Павел Романович.

— Кто?

Вопрос. И в самом деле — кто? Что за сила охотится за ними, начиная с харбинского «Метрополя»? Пора бы уж как-то назвать, хотя бы условно.

Павел Романович ненадолго задумался.

— Геката, — сказал он.

— Простите?..

— Геката. По мнению древних греков, сия богиня заведует кошмарами и подземными монстрами. А ночами любит гулять по грешной земле в компании стигийских собачек о трех головах. Для нашей ситуации образ самый что ни есть подходящий.

Агранцев пожал плечами.

— Пусть будет Геката, — ротмистр неожиданно зевнул. — И что же вы предлагаете?

— Перехватить инициативу.

— Вот как! Иными словами, хотите сами сразиться с этой предположительной дамой?

— Прежде намерен выяснить, кто ей помог нас обнаружить.

— Каким таким образом?

— Сами судите. Нас смогли выследить от «Метрополя». Далее Геката узнала, что от Дорис мы поспешили на пароход. Так?

— Допустим.

— Теперь вопрос — как следить за пароходом?

— А почему вы думаете, что за ним следили? — спросил ротмистр. — Может, ждали на пункте назначения. Куда бы мы с него по пути делись?

— Если так, то не было бы событий на хуторе. Сообщить, что пароход остановлен красными уголовниками, да еще указать, где они стали на ночлег, мог только внешний наблюдатель.

— Ни один внешний наблюдатель не сумел бы доставить известие столь быстро, — заявил ротмистр.

— Аэроплан над лесом помните?

— Конечно. Я сам вам на него указал, — ответил Агранцев и вдруг запнулся. — Полагаете?..

— Да. Разглядеть, куда направился отряд коммунаров, и успеть о том донести, мог только пилот.

— Пожалуй. Значит, эта ваша нечисть…

— Геката.

— Черт с ним, пусть будет Геката! Значит, она обзавелась собственной авиацией? С кем же нам довелось на деле столкнуться?

— Неизвестно. Но мы выясним. Это и станет нашим первым встречным ударом. Как назывался аэроплан? «Сопвич»?

— Верно, — ответил Агранцев. — Слушайте, а ведь это мысль. Нужно узнать, кто располагает такими машинами. После отыщем пилота. А там, Бог даст, доберемся и до этой вашей Гекаты с собачками. Как вы их называли?

— Стигийские псы. Только не забывайте, что у Гекаты тоже — три головы.

 

Часть II

 

Глава первая

ПОЛИЦЕЙСКОЕ СЧАСТЬЕ

Полковник Карвасаров не любил официальных приемов. Там он внутренне изводился, ощущал себя не в своей тарелке и пользовался малейшим предлогом, чтобы откланяться.

Более сильное отвращение ему внушали разве что мидии. Полковник вообще не признавал морской живности на столе, кроме привычной рыбы. От одного только запаха морских гадов ему становилось нехорошо. А что до моллюсков, то их начальник сыскной полиции прямо-таки ненавидел.

Но сегодня, фигурально выражаясь, обе нелюбви ухватили Мирона Михайловича за бока — причем одновременно. Дело в том, что был он приглашен на именины к главному казначею управления дороги. И ладно б один — тогда бы наверняка сослался на занятость. Но на приеме предполагался директор полицейского департамента. А тому сказку про служебную надобность не расскажешь. И так уж немало упреков наслушался. Что-де не знает политесу и не умеет ладить с нужными людьми. А в нынешнее несладкое, мутное время ладить приходилось с такими типами, коих в прежние-то года следовало немедленно упечь за решетку. Да и проследить еще, чтоб там оставались подольше.

Словом, попала собака в колесо — пищи, да беги.

К тому же работу казначейского ведомства полковник Карвасаров считал равной занятиям биржевых маклеров — и оттого поздравлять казначея с днем ангела было ему особенно тягостно.

Но не все в жизни, к сожалению, зависит от наших желаний. Короче говоря, к казначею пришлось идти.

На приеме Мирон Михайлович вел себя светски. Преподнес приличествующий случаю подарок. Хозяйке — Аполлинарии Павловне, рыхловатой немолодой даме, еще мнившей себя тургеневской девушкой, — комплимент сделал. И даже сказал тост.

Казначей, худой господин с обвисшим лицом и неизбывными мешками под глазами, благосклонно принял и тост, и подарок. Но дальше произошел кошмар: хозяйка, проникшись к Мирону Михайловичу исключительным расположением, усадила его подле себя и принялась потчевать салатом из мидий с белой редиской. Салат она почитала своим коронным блюдом. Аполлинария Павловна готовила его собственноручно, не доверяя сей гастрономический шедевр кухарке. Весьма вероятно, что казначейша имела много достоинств, но кулинарное искусство не было ее сильной стороной.

Мирон Михайлович мрачно подцепил моллюска на вилку и положил в рот. Мидия была тошнотворна. Просто чудовищна.

Мирон Михайлович понял, что ему, выражаясь армейским языком, грозит немедленная «поездка в Ригу». Короче, будет скандал, который запомнится.

«Пускай», — обреченно подумал он.

Спас его генерал Хорват.

Управляющий заехал лично поздравить своего казначея. Появление высокого гостя вызвало среди присутствующих большое смятение. Первым вошел адъютант Хорвата, скомандовал: «Господа офицеры!»

Все встали, в том числе статские и дамы. Раздались аплодисменты.

Мирон Михайлович, сделав вид, будто закашлялся, улучил момент и сплюнул ненавистного моллюска в салфетку.

Далее было проще. Он решительно отказался от угощения, утверждая, что сыт совершенно. С некоторой печалью посмотрел на великолепного заливного осетра, блюдо с которым возвышалось поодаль. Наконец гости отправились в курительную. Среди них — директор полицейского департамента, который «в сферах» вращаться любил и умел.

Карвасаров вышел со всеми и поместился поодаль, ожидая момента, чтобы откланяться. А еще лучше — исчезнуть незаметно, никого не ставя в известность, как это принято среди британцев.

Едва он остался в приблизительном одиночестве, мысли немедленно переметнулись к вчерашней поездке в заведение мадам Дорис. И к тем неприятным событиям, что за этой поездкой последовали.

Во-первых, городовой. Укололся ядовитым шипом, выскочившим из безобидной на вид китайской игрушки. Глупо погиб, по незнанию. Но оттого не легче. Впрочем, какая ж это игрушка? Настоящая западня, причем самого беспощадного свойства. Состав яда на шипах определить пока что не удалось, но и теперь понятно: из наиболее смертоносных.

Коробочка появилась в жилище прачки Мэй совсем не случайно. Кто принес? Вряд ли сама прачка. Скорее — родственник, который якобы к ней накануне приехал. Или брат, мальчишка Ю-ю? Тоже вполне вероятно.

Мальчишка вообще подозрителен.

Кроме того, полицейский надзиратель Вердарский вспомнил, что похожую коробочку видел у какого-то обывателя. А тот якобы подобрал ее на пожарище «Метрополя». Получается, события у Дорис связаны с делами в сгоревшей гостинице? Обывателя ищут. Впрочем, может, уже и поздно, — судя по зловещему сюрпризу, шансов уцелеть у него немного.

Ладно, живого иль нет, Вердарский сможет его опознать. Судя по всему, имеет превосходную зрительную память. В рапорте своем он подробнейшим образом описал все детали поездки в Модягоу, даже совсем несущественные — вроде цветных татуировок на каком-то китайском нищем. Рапорт сей был подан через секретаря Мирона Михайловича, Поликарпа Касаткина. (И тот, умница, тоже обратил внимание на изрядную наблюдательность господина Вердарского. Даже специальную пометочку сделал.)

Правда, наблюдательность скорее филеру потребна, сыщик же должен уметь сопоставить факты. С этим у Вердарского пока без успехов. А вот Грач — это дело другое. Для него имеется иное поручение, особенное, куда более ответственное…

На этом месте размышления Карвасарова были внезапно прерваны.

— Мирон Михайлович, что ж вы тут отшельничаете? — раздалось вдруг за спиной.

Карвасаров оглянулся.

Перед ним стоял директор департамента. Был он несколько подшофе, раскрасневшийся, благоухающий дорогой туалетной водой.

«Подарок генерала Жанена», — отметил про себя с неудовольствием Мирон Михайлович.

Он ничего не имел против подарков. Однако, по слухам, в последнее время между Колчаком и французским генералом возникли изрядные расхождения — по причине полного бездействия союзников. А симпатии Карвасарова были целиком на стороне адмирала.

— Да вовсе я не отшельничаю… Вовсю веселюсь.

— Ну-ну. А мне вот не до веселья, — сообщил директор. — Генерал, как в курительной меня увидал, моментально взял в оборот. Интересовался насчет расследования.

— Какого? — спросил Карвасаров, ничуть не сомневаясь в ответе.

— Да уж карманными-то кражами их высокопревосходительство обременять свою память не станет, — сказал директор. — Генерала интересует пожар в «Метрополе». Спрашивал, как продвигается следствие.

— Да ведь второй только день пошел, — ответил Мирон Михайлович. И для пущей наглядности поднял вверх два пальца — средний и указательный.

— Это вы мне можете персты свои демонстрировать, — сухо сказал директор. — А генералу требуется нечто более существенное.

— Прошу прощения. Следствие продвигается, и построены версии…

— Обрисуйте.

— Сейчас? — удивился Мирон Михайлович. — Не лучше ли поутру, в управлении?

— Не лучше, — отрезал директор. — Я обещал генералу через полчаса доложить. Надеюсь, вы не поставите меня в неловкое положение перед Дмитрием Леонидовичем?

— Разрешите узнать, отчего вдруг такая спешка? — спросил Мирон Михайлович.

Директор глянул неприязненно, однако ответил:

— Оттого, что генерал полагает сей случай в гостинице вопиющим злодейством…

— Совершенно справедливо.

— …и намерен передать расследование в контрразведывательный отдел, — закончил директор. — Потому как есть у него советники, внушающие, будто это красный террор, а, стало быть, дело политическое, и сыскная полиция тут ни при чем. Ну, что скажете?

«А может, оно и лучше? Если контрразведка заберет? — быстро подумал Мирон Михайлович. И тут же сам себе ответил: — Нет. Получится совсем скверно. Потому что известно: лиха беда начало. Им только дай волю — и господа военные впрямь оставят сыскной полиции лишь поножовщину и карманные кражи. И то под неизменным присмотром…»

— У меня имеются версии, — повторил Карвасаров. — Готов изложить.

— Излагайте, только побыстрее.

Поскольку дальнейший разговор неоднократно прерывался просьбами директора департамента говорить кратко, а также ироническими замечаниями, к делу вовсе не относящимися и являвшимися следствием известного возбуждения, наступающего после шампанского, то и приводить его здесь полностью нет никакого смысла. Вполне достаточно указать направление мыслей и выводы, сделанные полковником Карвасаровым.

В сухом остатке сводилось все к следующему.

Основными подозреваемыми были торговцы опием. Главными фигурантами выступали некий офицер («кавалерист», как окрестил его условно полковник) и трое его спутников — безусловно, причастных к этому промыслу.

Тут имелось несколько возможных линий.

Например — ссора с коллегами по опийной торговле. На «кавалериста» и присных было совершено покушение, но преступники (наемные убийцы, предположительно из местного населения) ошиблись, и в результате погибли случайные люди. Но как в таком случае объяснить свернутые шеи постояльцев? Кому они помешали?

Непонятно.

Другая возможность: ссора возникла среди этой самой компании. Тогда два предположения. Первое — убить хотели именно офицера. Второе — «кавалерист» сам по тем или иным причинам решил избавиться от приятелей. Для этого изолировал, а затем пытался накормить ядом. Да, но ведь в собственной еде его тоже был яд! И потом — он сразу кинулся к своим запертым спутникам. Если б желал им смерти, то наверняка бы так не спешил. И вообще, зачем столь опасный и ненадежный способ?

Нельзя исключить и того варианта, что действовали посторонние люди, польстившиеся на барыши, скопленные «кавалеристом» и присными. Это, так сказать, третья линия. Но тут тоже не складывается: выходит, после побоища в «Метрополе» грабители отправляются следом за беглецами к Дорис? Это уж слишком большой риск для фартовых. И потом, как они собирались после завладеть деньгами? Впрочем, сбрасывать со счетов все равно не стоит.

Наконец, четвертая линия. Массовое убийство в «Метрополе» действительно могло быть политическим. Красный террор. (От этой мысли полковник поморщился.) Тогда, скорее всего, события в гостинице и у мадам Дорис никак меж собою не связаны.

К слову, сам Карвасаров в последнюю версию совершенно не верил. Потому что связь событий в гостинице и у Дорис была несомненна. Ведь у рассыльного мадам найдена такая же вещица, как и на пожарище. Девица Лулу погибла от яда — а игрушка рассыльного тоже была отравлена. Не бывает таких совпадений.

— Предполагаю поручить помощнику Вердарскому поиск обывателя, нашедшего деревянную игрушку. Наподобие обнаруженной у мальчишки-рассыльного.

— Вердарский? Тот, что был чиновником стола приключений? — недовольно спросил директор.

— Да. Опыта пока что немного, зато единственный знает в лицо свидетеля. Но это направление второстепенное. Основное — поиск «кавалериста».

— Каким именно образом? — настороженно спросил директор департамента. — Уж не собираетесь ли вы обращаться к военным властям?!

— Нет. Я знаком с армейским офицерством не понаслышке. Там всякие типажи встречаются. Но с полицией они дела иметь не станут. Это для них против чести. У меня задуман иной ход, более деликатный…

— Вот и прекрасно, — перебил директор. — Занимайтесь. А я пойду доложу генералу.

Он уже повернулся уходить, но вдруг задержался и сказал Мирону Михайловичу несколько сконфуженно:

— Вот еще что… Вы ведь, кажется, заведение мадам Дорис закрыли?

— Закрыл.

— Думаю, тут вы несколько перегнули палку. Лучше постращать или наложить штраф. А вовсе закрыть — это уж чересчур! Поймите меня правильно… Мне задают вопросы люди очень влиятельные. Я вынужден лавировать…

Мирон Михайлович вздохнул.

— Я подумаю.

— Вот и прекрасно, — обрадовался директор. — Подумайте. Я так и скажу. А планы свои подробно изложите рапортом и передайте через секретаря. Мне на бумаге привычней.

И с тем растворился в сизых клубах курительной комнаты.

* * *

— Главное — это система, — шептал про себя Вердарский, покачиваясь на сиденье рессорной коляски. — Надо составить систему, а остальное приложится.

Коляска, в которой он ехал, была казенной. Конечно, ей было далеко до замечательного экипажа начальника сыскной полиции. Ах, какие у Мирона Михайловича рысаки! Гнедой и белый — прямо-таки легендарные Буцефалы великого Александра.

Однако не привыкшему к удобствам Вердарскому и эта коляска казалась почти совершенством. К тому же, кто сказал, что он всю жизнь станет передвигаться в наемных экипажах? Ведь карьера его в самом начале! Он еще успеет составить и репутацию, и положение. Опыту бы побольше…

Но опыту пока не хватало, и за его отсутствием Вердарский читал первый том «Тайн полиции и преступлений», купленный накануне в маленькой книжной лавке Менахиля Менделя.

Автор «Тайн», майор Артур Гриффит, был инспектором британских тюрем и хорошо знал предмет, о котором писал. В этом труде Петр Александрович и надеялся отыскать пресловутую «систему».

«Дайте время, дайте лишь время…» — бормотал он, то листая книгу, то поглядывая на окружающую действительность.

Правда, глядеть было особенно не на что. Харбин укутал утренний туман, холодный и плотный — будто овсяный кисель. Казалось, туман приглушил звуки. Фигуры прохожих возникали неожиданно, словно из ниоткуда. Не город, а какое-то царство теней.

Бр-р.

Вспомнился душещипательный романс: «Утро туманное, утро седое…» Романс хорош, слов нет, да только подобное утро лучше наблюдать из окна ресторации или, на крайний вариант, кафетерия.

Тут мысли Вердарского приняли новое направление.

— Эй! — крикнул он кучеру. — «Муравей» знаешь? Вот туда, братец, и поворачивай!

Кучер обернулся. Лицо у него было удивленным.

— В трактир? Так ведь говорили, торопкое дело…

— Festina lente. Что означает: «поспешай медленно», — ответил Вердарский. — Впрочем, что я тебе объясняю!..

В трактире Вердарский спросил крепкого черного чаю и мясную кулебяку. Покуда ждал, поглядывал по сторонам: видят ли посетители, что соседствуют с полицейским чиновником? (Дело в том, что нынче Вердарский снова надел мундир — несмотря на запрет. Это, само собой, было глупо и даже небезопасно. Но все-таки вид у него в мундире, что ни говори, основательней.)

Кулебяка запаздывала, Вердарский вновь принялся за книгу. Открыл наугад и прочел: «Лучшими детективами являются удача и случай».

Однако!..

Следующие полчаса он провел в задумчивости. И даже не очень-то разобрал вкус кулебяки, хотя была она хороша — горячая, только с печи.

Чиновник особых поручений Грач (перед тем как отправиться по собственным делам) коротко проинструктировал Вердарского. Сказал: найти козлобородого обывателя с китайской игрушкой — дело канительное, но вполне исполнимое. Присоветовал начинать с пожарища. Приглядеться к прохожим — кто случайный, а кто постоянно бывает в окрестностях. И тех, постоянных, поспрашивать: не припомнит ли кто козлобородого обывателя, а особенно — его речей. Прежде всего, баб. Бабы такие рассказы любят и помнят.

Если ж ничего не получится, придется составить подробное описание внешности и с ним обойти участки. Кропотливая, конечно, работа, но верная — рано или поздно кто-то из городовых непременно опознает козлобородого.

Такие вот указания.

Неужели впрямь весь город обходить придется? После вычитанного у Гриффита наблюдения насчет «лучших детективов» подобной рутиной заниматься ужас как не хотелось.

«Отчего б и не быть мне удачи? — думал Вердарский. — Очень даже возможно».

В этот момент в зал, где расположился помощник надзирателя, вкатилась небольшая толпа — пассажиры с транссибирского экспресса, только прибывшего в Харбин. Большей частью эвакуированные, робкие и растерянные. Много дам, и среди них — прехорошенькие.

Настроение Вердарского внезапно переменилось. Тут надо сказать, что после событий минувшего дня он спал беспокойно. Все снился ему мертвый стражник с проклятой китайской игрушкой в руке. Потом стражник оборачивался давешним болтливым возницей и брался уговаривать Вердарского навестить «одну китайскую бабку, оченно способную по женской части».

Вердарский вздыхал и метался на подушке. Но, к счастью, вперемешку с кошмарами шли видения более приятные: полногрудая кругленькая поломойка с огромной банкой ежевичного варенья и девушки мадам Дорис, порхавшие вокруг Петра Александровича, словно лесные нимфы. И оттого нарастало в помощнике надзирателя нетерпеливо-сладостное томление.

Весьма вероятно, что вследствие этих видений и не удавалось Вердаскому нынешним утром сосредоточиться полностью на служебной работе. А теперь, при виде симпатичных барышень, расположение духа у него сделалось и вовсе фривольное. При таком настрое карьеру сооружать затруднительно. Подумалось вдруг — а не съездить ли впрямь в Пристань, к поломойке? И плевать на околоточного… как там его? — Аркадия Христофоровича!

Некоторое время он всерьез размышлял над такой перспективой. Посмотрел в окно — там, опустив руки меж коленей, дожидался на козлах казенный кучер.

«Нет. Этот непременно доложит, что в Пристань без дела катался…»

С усилием отогнав соблазнительные видения, он расплатился и вышел. А через четверть часа Вердарский уже ступил на мостовую возле сгоревшей гостиницы. Хотел было отослать кучера, велев воротиться часа через два, да тот вдруг первым сообщил, что начальство распорядилось доставить «их высокородие» только в один конец. И тут же укатил, не дослушав.

Вердарский сперва огорчился, а потом решил, что так оно даже и лучше. Погулял по улицам, вглядываясь в лица прохожих. То, что казалось в речи Грача легким и понятным, теперь предстало совершенно неясным. Как определить, кто из прохожих случайный, а кто — нет? Не кидаться ж с расспросами! И так многие уже сторонились пристальных взглядов Вердарского и даже смотрели ему вслед с подозрением. Еще наябедничают полиции. Не хватало только рапорта от здешнего пристава!

Вердарский погрустнел. Теперь мысль Гриффита уже не казалась такой удачной.

Он остановился у подъезда мужского Коммерческого училища. Тут сидел торговец с петушками на палочках. Палочки были воткнуты в калачи, отчего те походили на заморского дикобраза. Заметив Вердарского, лоточник принялся нахваливать товар. Помощник надзирателя лишь покачал головой.

Тогда торговец сказал:

— Не хотите сосульку? Тогда, барин, хоть игрушку купите! У меня вона всякие бытуют. Кораблик не желаете, в бутылке? Всего пятнадцать копеек! А свисток глиняный? А то еще есть китайские штуки…

— Какие штуки? — переспросил Вердарский. — Откуда?

— Бытует тут один ходя-ходя. Торгует здесь, со мной рядом. У него хитрые деревяшки: дернешь за бечеву, а они давай скакать да прыгать, будто живые! Для деток, значит. А у вас, барин, есть детки?

— А чего ж он тебе свой товар отдал? — спросил Вердарский, пропуская последний вопрос мимо ушей.

— Так опасается. Тут ведь какое дело, — лоточник показал на сгоревший «Метрополь». — Теперь полиция, известно, начнет виновных искать. А в пожарах кто главный виновник? Китаец! Я сам ему предложил: давай, мол, за тебя поторгую, а ты несколько дней в фанзе своей посидишь, без вылазу. Он — умный ходя, послушал. А что? И ему хорошо, и мне прибыток — с каждой игрушки возьму по паре копеек.

Сердце Вердарского забилось быстрее.

«Свидетель! С ним надо поделикатней».

— А ты, братец, давно здесь торгуешь?

— Давненько. Да только вам-то что за дело?

Лоточник прищурился — сообразил, что незнакомый господин товара его не купит. Теперь он смотрел на Вердарского без всякой искательности, подозрительно.

«Взять разве у него китайскую игрушку? Вдруг это след? — промелькнуло в голове у Вердарского. — Любопытно, как в такой ситуации поступил бы майор Гриффит?»

Он даже сунул руку в карман, но тут же вспомнил, что денег после «Муравья» у него всего восемьдесят копеек. Только на извозчика хватит.

Лоточник заинтересованно следил за рукой Вердарского, которая явно задержалась в кармане.

Возникла пауза, которую нарушил посторонний голос, отчего-то показавшийся помощнику полицейского надзирателя знакомым:

— Почем петушки?

Этот невинный вопрос вызвал удивительную перемену в лоточнике: он съежился и словно врос в тротуар.

Вердарский оглянулся — перед ним стоял молодец в алой рубахе и брюках, заправленных в сверкавшие черным пламенем сапоги. На черной бархатной поддевке сияли серебряные пуговки. Это был тот самый лаковый щеголь, что накануне разыграл на лошадиной бирже перед Вердарским целый спектакль.

— Ого! — сказал молодец, увидав Вердарского. — Да это опять вы! Чуть свет, а уже на ногах?

«Как его имя? Елисей? Еремей? Нет, не то… Ага, вот оно: Егор! Егор Чимша!»

Об этом Егорке Грач его успел просветить. Оказывается, молодец в алой рубахе был никакой не секретный агент полиции (О, стыд! Надо ж было так опростоволоситься!), а лошадиный барышник и конокрад.

И теперь при встрече с барышником Вердарский, понятно, никаких теплых чувств не испытал.

— Служба, — коротко ответил он.

— Понимаю, — кивнул Чимша. — Снова по той же надобности или еще что? Подмогнуть чем не надобно?

— Нет, — отрезал Вердарский. Он решил, что лучше всего держаться с этим лаковым наглецом сухо-официально.

— Как знаете, — ответил тот, повернулся к лоточнику и сказал: — Ну, что притих, безмолвник? Я ж тебя спросил, почем петушки! Али не слышал?

— Пятиалтынный…

— За штуку?! — изумился Чимша.

— Десяток…

— Все равно дорого. По копейке торгуй.

Лоточник быстро закивал.

В этот момент Вердарский подумал, что, пожалуй, игрушку надо купить: теперь лоточник наверняка продаст ему со скидкой.

— А китайские штучки почем? — спросил он.

При этих словах лоточника аж перекосило.

— Какие штучки? — промямлил он. — Нету у меня, барин, никаких таких штучек. Вот оно все перед вами. Нашенское. А китайского ничего не держим-с…

— Так… — обронил Чимша и выставил вперед ногу в сверкавшем сапоге. — Ты мне что обещал, пень безлозый?

— Виноват!.. — Лоточник повалился в пыль. — Согрешил, бес попутал! Егорушка, не губи…

— Смолкни, блудодей. Так-то ты слово мое уважаешь?

Сказано было веско. Лоточник зарыдал.

Вердарский ошарашенно наблюдал за этой сценой. То, что это именно представление, он не сомневался даже при своем малом опыте и полном отсутствии «системы».

Шелковорубашечный Егор хмыкнул, поглядел на лоточника неуважительно.

— Вставай, сиволапый. Я нынче с утра незлобивый. Нюрка моя так и сказала: ты, Егорушка, чистый андел сегодня. Да и бабу твою с ребятишками жалко — что они без тебя, заплевыша, делать-то станут? Но гляди: попадешься еще раз — считай, кончилось твое счастье. И вот что: выдай-ка господину о чем он просил!

Лоточник мигом извлек откуда-то из-под полы коробку, раскрыл и вынул небольшую деревянную самоделку, игрушку с веревочным хвостиком. Дернул — и самоделка запрыгала у него на ладони.

— Пожалуйте… Нет-нет, денег не надо! — заверещал он, увидев, что Вердарский снова сунул руку в карман.

Признаться, в карман помощник надзирателя полез вовсе не за деньгами, а за платком. Побоялся принять китайскую игрушку, так сказать, незащищенной рукой.

Чимша наблюдал за ним, слегка улыбаясь.

— Гляжу, и у вас свой регламент имеется, — сказал он, когда Вердарский спрятал самоделку. — Это правильно. А не угодно ли, подвезу?

— У меня служба.

— Да вижу, — ухмыльнулся Чимша и вдруг подмигнул: — Служба у вас, ваше благородие, просто на зависть. Мне бы такую. Уж я бы там развернулся!

— Где? — машинально спросил Вердарский.

— Известно, где, — у мадам Дорис, — ответил Егор Чимша и захохотал, очень довольный произведенным эффектом.

Вердарский сперва сконфузился, а потом и задумался: как быть? С одной стороны, этот Чимша — элемент уголовный. Приятельствовать с таким субъектом для полицейского надзирателя (хотя б даже только помощника) непозволительно. А с другой — в позу становиться уж поздно. Да и, пожалуй, попросту глупо.

Егор Чимша свистнул, из-за угла выкатился новенький экипаж, на пружинах. И через пару минут Вердарский уже катил прочь от погорелого места, слушая веселую болтовню Чимши и размышляя, как бы сейчас поступил на его месте майор Гриффит.

— Стало быть, Мирон Михайлович новым порученьицем снарядил? И как оно вам? — спросил Егор.

Вердарский захлопал глазами. Что тут отвечать? Неплохо бы поставить наглеца на место, да только как это сделать, если сам вояжируешь в его экипаже?

Чимша засмеялся.

— Да нет, это я так, разговору ради. Понимаю — секрет. Егор Чимша в чужие дела не лезет. Если помочь — пожалуйста. А так — ни-ни, упаси Бог!

Вердарский опять промолчал. Но словоохотливый спутник его этим молчанием нисколечко не смутился, а продолжал трепаться вовсю:

— А вот говорят, будто немецкие профессора одну штуку изобрели — по глазам душегубов определять. Не слыхали?

— Нет. В каком смысле — по глазам?

— А вот в каком: будто бы в глазу человека изображение отпечатывается, точно в фотографической карточке. И если через особое стеклышко глянуть, это изображение можно разобрать. То есть вот лежит себе труп, спокойненько. Во лбу, скажем, дырка, а так все в порядке. Но ежели веко у того покойника приподнять да посмотреть как следует — то и увидишь, кто покойника жизни лишил. В смысле, когда тот еще в живом виде существовал. Ну как, ничего о таком способе в вашей книге не сказано?

— Нет как будто.

— Ну, стало быть, врут, — заключил Чимша. — Так я и знал.

Вердарский глянул на него и подумал — а вдруг этот щеголеватый конокрад и есть тот самый счастливый случай, что в сыщицком деле главнее всего? Тогда не грех и воспользоваться предложенной помощью.

Чимша, словно уловив ход мыслей помощника надзирателя, сказал:

— Вы небось обо мне прежде справлялись. Так что теперь имеете представление, что я за птица. Это правильно. Только не думайте, что если вы в сыскной, а я с фартовыми дела делаю, так мы друг на друга должны волками глядеть. Нет, сударь, нам надобно ладить между собой. Это куда как полезней. Потихонечку, чтоб посторонние не узнали. У которых вместо мозга в башке — одни кислые дрожжи. А таковых людишек и у вас, и у нас хватает.

— Ладить? — спросил Вердарский. — А получится?

— Получится, — сказал Чимша. — Есть на свете одна хитрая вещь. Магнитом зовется. Чудная штукенция! Другие железки к ней издаля прилепляются. Такое уж свойство имеет. Да вы, конечно, слыхали. Так вот, есть люди — вроде того магнита. Тоже притянуть норовят. Смекаете?

«Незамысловато, однако же точно, — подумал Вердарский. — Однако зачем я его слушаю?»

На самом деле он знал, зачем. Все просто: отчего-то испытывал он симпатию к этому ухватистому малому в немыслимой рубахе и сапогах зеркального свойства.

— А что, тот китаец и впрямь после пожара боится открывать торговлю? — спросил Вердарский.

— Ну да! Напугается такой пожара, как же! Это он меня устрашился. И правильно. Договор не блюдешь — значит, пеняй на себя. А он вишь какой продувной! Мужика вместо себя поставил! Ничего, я его возьму за цугундер.

Хотя Егор говорил экивоками, смысл сказанного был ясен: некий китаец задолжал ему и теперь скрывается. Значит, за Чимшей — сила.

«Надобно ему рассказать, — подумал Вердарский. — Вдруг и впрямь поможет? Если разобраться, чем я рискую? В конце концов, важен сам результат. Да и не узнает никто…»

Некоторое время он еще успокаивал себя подобным образом, но, в сущности, уже решился. Потом выбрал момент и рассказал Егору Чимше, явному уголовнику и вообще темной личности, о последних событиях, знать о которых тому было совсем необязательно.

Будь рядом Грач — тот бы в два счета растолковал Вердарскому ситуацию. Объяснил бы, что такие фигуры, как Егорка Чимша, ничего и никогда не делают без личной для себя выгоды. И надеяться на их лояльность — все равно что к гулящей девке свататься.

Но Грача поблизости не было, а имелся один только кучер, который в беседе, понятное дело, участия не принимал. Сидел себе, вожжами потряхивал. А кони словно сами знали, куда требуется.

— Ловко! — восхитился Чимша, когда Вердарский закончил рассказ. — Стало быть, всех-всех на том этаже порезали? Очень ловко. Я и не знал.

Он о чем-то задумался. Пауза затянулась, и Вердарский стал вертеться по сторонам. Туман понемногу рассеялся. Уже и лица прохожих было видать на той стороне улицы.

Вот проскакал чей-то вестовой. С металлическим дребезгом прополз ярко-зеленый мотор, обдав бензиновым духом. Потом показалась открытая коляска. В ней сидела молодая дама в платье чудесного персикового цвета. В руках — изящный японский зонтик. Шляпка с почти прозрачной вуалью.

Когда они поравнялись, дама глянула на Вердарского, и тому в этом взгляде почудилась некоторая таинственность. Он даже вздрогнул. Но дама быстро отвернулась. И даже трудно сказать, был ли тот взгляд на самом деле.

— «По вечерам, над ресторанами…» — прошептал Вердарский. — Как там дальше у Блока?..

— Вы это о чем? — спросил Чимша.

— Так.

Этот скупой ответ отчего-то очень развеселил Егора, и Вердарский, глядя на него, тоже рассмеялся. Настроение заметно улучшилось.

Потом Чимша сказал:

— Того простеца с козлиной бородой нетрудно сыскать. Дам я вам адресок. Карандашика нету?

Вердарский вытащил казенный блокнот и карандаш в желтой оправе.

— Держите, — проговорил Чимша, накалякав несколько строк. — Это в «нахаловке». Есть там одна старая ведьма. Про таких говорят: лишь двух старух на том свете не знает, а со всеми остальными знакома. Вы с ней построже. Прикрикните в случае чего. А лучше покажите ей вот что…

С этими словами он ухватил верхнюю пуговицу на своей бархатной поддевке, дернул. И оторвал.

— Держите.

— Зачем?!

— Берите, берите.

Вердарский повертел пуговицу в пальцах.

— Это вам вместо казенной бумаги, — сказал Чимша. — Лучше всякого пропуска будет. Только покажете нужному человеку — и к вам полное расположение. Вот, видите, буковки здесь оттиснуты?

Вердарский пригляделся: на гладкой пуговке и впрямь был выдавлен вензель в виде двух переплетенных букв «Е» и «Ч».

— Другой такой нет! — хвастливо сказал Егор. — Мне по заказу делали.

— Обратно возьмите, — Вердарский протянул пуговицу законному владельцу. — Я уж как-нибудь сам…

— Спрячьте. Пуговка ко мне возвратится. А вам пока с ней будет сподручней. Но, чтоб по справедливости, вы мне свою тоже отдайте.

Вердарский и глазом моргнуть не успел, как форменный его сюртук лишился одной из деталей.

— Ого! — сказал Чимша, катая по ладони захваченную латунную застежку. — Знатно блестит. Кирпичом драили? Поздравляю. Вас только за одни пуговицы должны непременно произвести в генералы! Бывают, слыхал я, статские генералы. Верно иль брешут?

Вердарский с трепетом посмотрел на ткань сюртука, откуда торчали обрывки ниток.

«Надо было слушать Грача, — подумал он тоскливо. — И чего это ради я снова в мундир вырядился?»

* * *

«С какого ж тут конца приниматься? — пробормотал Грач. — Однако, загогулина…»

Привычка разговаривать с самим собой появилась у него не так давно. Воспринял он ее без удовольствия, но как неизбежное — вроде проплешины на макушке или ломоты в суставах по сырой погоде. Возраст, что тут попишешь.

Грач немного лукавил — некоторые соображения у него все же имелись. Может, и ничего особенного. Но поразмыслить над ними стоит. Кто знает, вдруг и составится какой-никакой план.

Вот только ноги в этот день его особенно донимали. Им ведь, проклятым, не объяснишь, что дело ответственное, срочное, и как никогда надобно проявить прыткость.

Да уж, без прыткости за «кавалеристом» (сей псевдоним главного подозреваемого — придумка полковника Карвасарова) никак не угнаться. Мирон Михайлович, когда давеча инструктировал, изволил сказать на прощание: «Задачка преответственнейшая. А работать не с кем. Сам знаешь, каковы у нас нынче людишки. Так что, голубчик, на тебя вся надежда».

Вообще-то, подобная чувствительность была у Мирона Михайловича не в заводе. И Грач отлично понимал, чем она вызвана: если в срок не сыскать злодея, что подпалил «Метрополь», — тогда полковнику Карвасарову, начальнику сыскной полиции, запросто выйдет абшид. А попросту говоря, вытурит директор Мирона Михайловича. Ведь оно как? Раз сам генерал Хорват изволил проявить интерес к следствию — то жди грозы в случае неудачи. Непременно потребуется жертвенный агнец. Вот на полковнике и отыграются. Не директору же департамента в отставку идти? Впрочем, и это не исключается. Но Грачу в любом случае на своем месте не усидеть — турнут, как пить дать. А если уж про ноги больные прознают… На что тогда жить, скажите на милость? Ведь так и не успел обрасти жирком, поднакопить на черный день деньжат.

Раньше-то на сыскной службе платили изрядно, хватало и на хлеб с маслом, и кое-что откладывать удавалось. А теперь… Словно с ума посходили, всё ломят и ломят. Где это видано — мясо по полтине за фунт?! Все накопления слопали бешеные харбинские цены. Нет, никак невозможно теперь на пенсию отправляться. Надобно еще послужить, и не за совесть, а именно что за страх! Но разве объяснишь это подагре, будь она трижды неладна! Так и язвит, так и кусает — вот, на пятках словно псы цепные повисли.

И Грач, махнув рукой на срочность задания, отправился-таки в «Муравей». Народу в заведении, по раннему времени, считай что и не было. Грач устроился у окна, спросил чаю.

Половой — парень с понятием — принес два чайника, а к ним еще и тазик. Для ног, значит.

В горячей воде подагра мало-помалу отпустила Грача, и чиновник для поручений вновь обрел способность к здравому рассуждению.

Так кто там у нас тот «кавалерист»? Опиеторговец? Так-так…

Мало-помалу начал выстраиваться в голове у Грача план. И, когда он откушал третий стакан, план сей был почти готов. Настолько, что исполнение его уже не терпело задержки.

Подозвав полового, Грач расплатился и устремился к лошадиной бирже. Концов нынче сделать предстояло немало — не на своих же двоих радеть, в самом-то деле? Тем более что начальство разъездными снабдило.

Если б Грач задержался в «Муравье» чуть подольше, непременно встретился бы со своим новым коллегой, Вердарским. И многие события нынешнего дня могли б повернуться совсем по-другому.

Но Грач торопился.

Пока шел, все вертел головой — не покажется ли извозчик. Оно, конечно, дороже получится, нежели с биржи экипаж нанимать, ну да ничего. Дело того стоило. Если грамотно взяться, этот «кавалерист» вполне может обеспечить чиновнику Грачу безбедную старость. Так что ж теперь скопидомничать?

И, высмотрев свободного лихача, Грач уселся в коляску и этаким фертом покатил к вокзалу.

* * *

Начальник 1-го линейного отдела жандармско-полицейского управления КВЖД подполковник Леонтий Павлович Барсуков подошел к несгораемому шкафу, отворил дверцу. В шкафу имелись три отделения, разделенных полочками. Здесь, в аккуратных картонных обложках (а надо сказать, что в служебных делах подполковник более всего ценил пунктуальность), содержалась служебная корреспонденция, отчетность, донесения и прочие важные бумаги, без которых в полицейской службе и шагу ступить невозможно.

Все разложено по порядку — как говорится, комар носа не подточит.

Наверху — документы по первой дистанции. Это от Харбина и до Хайлара. Считай, почти до самых границ бывшей империи. Расстояние колоссальное, катить суток двое, не меньше. А по военному времени — и все трое получится. Неудивительно, что бумаженций по первой дистанции собралось больше всего.

Средняя полка: тут все, что ко второй, юго-западной дистанции имеет касательство. До Чаньтуфу включительно. Тоже собралось немало бумаг. И неудивительно — почти триста верст, шутка ли.

В нижнем отделении папки тоже стояли ровно, как новобранцы на строевом плацу, но были они необъемисты, а многие и попросту тощи. Ну, что тут удивительного: это третья дистанция, юго-восточная. Харбин — Гродеково, туда и обратно — сутки пути. Дистанция накатанная, инспекционная. И служба здесь поставлена лучше, и происшествий меньше. Добрая дистанция, можно сказать — любимая.

Леонтий Павлович еще немножко полюбовался своим бумажным хозяйством, потом раздвинул нижние папки и достал темного цвета бутылку. В бутылке был коньяк. Хороший, шустовский, еще довоенных времен.

Нацедив полстаканчика, Леонтий Павлович перекрестился и коньячок наскоро проглотил. Зажмурился, покачал головой. Хотел было повторить, но тут в дверь постучали.

Барсуков крикнул:

— Заходи! — и сунул бутылку обратно.

Заглянул дежурный унтер:

— Господин Грач из сыскной.

Леонтий Павлович вздохнул. Видеть сейчас ему никого не хотелось, особенно из посторонних. Но делать нечего — по уложению, в сыскном деле жандармы подчинены полицейскому департаменту. Так что хочешь не хочешь, а придется принять.

— Скажи, пусть заходит.

Леонтий Павлович вернулся на место, сел, сцепив перед собой пальцы, и покосился на дверцу несгораемого шкафа — хорошо ли прикрыта?

Грача он сперва даже и не узнал. А когда узнал, поразился произошедшей в нем перемене.

Сильно изменился чиновник особых поручений за последнее время. Смотрелся каким-то потертым, выкрученным. Сильно устал, должно быть. Вон какие круги под глазами! И даже походка чудная — ноги осторожненько ставит, точно обжечься боится.

Но, хотя вид у Грача был и в самом деле неавантажный, глаза глядели внимательно и даже больше того — весело.

А когда он заговорил, то и вовсе перестал подполковник замечать в нем следы жизненного переутомления.

Усевшись по своему обыкновению без приглашения, Грач тут же перешел к делу. Сказал, что расследует дело о поджоге гостиницы «Метрополь». (Барсуков при этом скривился — тоже мне гостиница! Постоялый двор был, и только. Оно и хорошо, что сгорел, — клопов в городе меньше.) И сообщил вдобавок, что следствие изволил взять на контроль сам Дмитрий Леонидович Хорват. А потому военные и гражданские власти должны ему (Грачу то есть) оказывать всяческую помощь и содействие. А прежде того — власти жандармские.

Барсуков сообразил, что за столь внушительным вступлением непременно последует просьба. И не ошибся. Просьба последовала — после того как Грач подробнее обрисовал настоящую мизансцену. Да только просьба была такая, что у видавшего виды Леонтия Павловича брови на лоб полезли.

Но по порядку.

Услышав от Грача про «кавалериста» — возможного убийцу, опийного торговца и вообще темную личность, — подполковник быстро сообразил, куда клонит сыскной.

И опять не ошибся.

Грач рассудил, что верный путь к этому злокозненному «кавалеристу» — как раз через упомянутый опий. А опий, в свою очередь, можно сыскать только через курьера, который его из столицы сюда поставляет. Вопрос: как это сделать в действительности?

Леонтий Павлович, который много лет ловил поездных мазуриков и знал как пять пальцев их ухищрения, с неким потаенным злорадством (грешный человек!) ожидал, что же предложит ему полицейский.

— Самое правильное — остановить транссибирский экспресс да пройтись двумя партиями по вагонам — с конца и с начала, — сказал Грач. — Аккуратно пройтись, с опытными людьми. Вот и сделали б дело. Мое начальство дозналось в столице (это, разумеется, строго между нами), что очередной курьер с опием прибывает на ближайшем экспрессе.

— Это откуда ж такие сведения у полковника Карвасарова? — Леонтий Павлович скептически изогнул бровь.

— Я же говорю — из столицы! — Грач поднял вверх указательный палец. — Так что распорядитесь, Леонтий Павлович, телеграфировать на посты. Пускай ближайший экспресс тормозят и обыщут как следует.

Леонтий Павлович на него аж руками замахал:

— И не мечтайте! Остановить экспресс — вещь неслыханная, даже и по нашему время. И на каком основании шерстить пассажиров прикажете? А ну как не найдем ничего? Да с меня голову снимут. Нет, ничего не выйдет.

— Н-да? — хмуро спросил Грач. — Жаль. Об этом я не подумал. Очень жаль.

— Вот если б имелись у нас специальные собачки… — мечтательно сказал Леонтий Павлович.

— Что за собачки?

— Особенные, на опий обученные. Идешь с такой по вагону и хлопот не знаешь. Потому как возле нужного купе песик непременно сделает стойку. Только и всего — входи и бери мазуриков тепленькими. Я читал в «Вестнике», что в Североамериканских штатах у полиции такие собачки имеются. Вот бы нам!

Но этот пассаж Грач оставил без внимания. Помолчал, а потом сказал:

— А все ж я верно нащупал. Нравится мне идейка-то насчет экспресса. Чувствую, где-то близко решение. Ах, знать бы, как выглядит сия опийная фемина.

— Фемина? — переспросил подполковник.

— По некоторым данным, опийные курьеры — дамы, — пояснил Грач.

— Хороша Маша, да не наша, — сказал на это жандармский подполковник. Довольно-таки неуважительно получилось.

Но дело в том, что Леонтий Павлович к этому моменту испытывал изрядную потребность вновь заглянуть на нижнюю полку своего несгораемого шкафа. При полицейском чиновнике это было, разумеется, невозможно. И потому он подумывал, как бы ловчее спровадить сыскного. Тем более что ничего конкретного в его визите все равно не просматривалось.

Он еще раз глянул на Грача — знаменитые уши у того обвисли, словно флаги в безветрие. Но задерживать взгляд не стоило: Леонтий Павлович прекрасно знал, как болезненно реагирует Грач на такое повышенное внимание.

Между тем чиновник для поручений непринужденнейшим образом потянулся, хрустнул пальцами и сказал вдруг:

— А что, любезный Леонтий Павлович, коньячком-то попотчуете?

— Э-э?.. — глуповато переспросил подполковник.

— Да полно, — отмахнулся Грач. — Я ведь шустовский дух с порога учуял.

Ну, что тут поделаешь?

Потаенная бутылка была извлечена на свет. И вскоре в кабинете начальника 1-го линейного отдела состоялся такой разговор:

— Вы думаете, что я на службе развратничаю? — с нажимом спрашивал Леонтий Павлович у Грача. Мундир у подполковника был расстегнут на три верхние пуговицы, круглое лицо раскраснелось, а пшеничного цвета усы воинственно топорщились.

— Ничего я не думаю, — благодушно отвечал Грач. — Подумаешь, рюмочка-другая. Да это, говорят, и для здоровья полезно.

— Нет!.. На службе себя блюду! — негромко прокричал Леонтий Павлович, то ли не замечая, а то ли и вправду не слыша коллегу. — Осьмнадцатый год погоны ношу, не шутка!

Он перевел дух и сказал спокойней:

— Раньше ведь ясно было — за царя и отечество. А теперь? Где государь? И где, спрашивается, отечество? А я скажу: наше отечество теперь — полоса отчуждения. Жалкая полоска в двадцать верст шириной — вот и все, что нам нынче осталось. Да и с той скоро погонят. У меня до войны под началом более полутыщи нижних чинов служило. А сейчас? Две сотни наберется с грехом пополам. И то ладно. И ничего не поделаешь. С таким подходом года не пройдет, как китайцы станут здесь заправлять. Вот помяните мое слово. Все к тому катится. А нас — пинком под зад!

Здесь Леонтий Павлович даже стукнул кулаком по столу, но не сильно.

— Потому и позволяю себе, — сообщил он Грачу. — С безысходности. Как представлю косоглазого в этом кабинете, да на моем месте — прямо, верите ли, с души воротит. Не переношу косоглазых. Хуже тараканов они, право слово…

При этих словах Грач, до сих пор слушавший излияния подполковника индифферентно, вдруг встрепенулся и поставил на стол рюмку, которую задумчиво крутил в пальцах.

— Тараканы, говорите? — переспросил он. — Тараканы… Ну-ну.

Леонтий Павлович хотел было продолжить свою мысль, но Грач его перебил:

— Вот вы давеча сказали, — начал он, — что не можете самочинно устраивать обыск средь пассажиров экспресса. Так?

— Так, — подтвердил Леонтий Павлович.

— А если будет такое разрешение? С самых верхов?

— Тогда иное дело. Да только напрасно вы беспокоитесь. Бесполезно.

— Это почему?

— Потому что курьер — по вашему утверждению, дама — не на себе же груз повезет. И в ридикюль прятать не станет. Курьеры — народ опытный, тертый. Будьте уверены, огонь и воду прошли. Эдакую штучку можно поймать, если только она сама каким-то путем обмишулится. Но такое случается редко. А опий они обыкновенно прячут в самом пульмане, в тайнике. Надежно прячут. Обратно достают уж в самом конце пути, перед тем, как сходить. А когда выйдут — ищи ветра в поле. На перроне сразу с толпой смешаются. Тут все продумано, выверено, как на провизорских весах.

Грач согласно покивал.

— И очень хорошо, что опий не на себе возят, — сказал он. — Удачно. Я ведь тоже не кудесник. Разрешеньице-то насчет осмотра вагонов раздобыть сумею, а вот касательно личного обыска… тут вряд ли. Но ничего, у меня как раз по этому поводу некий планчик нарисовался. Однако прежде вы мне вот что скажите: как по-вашему, каким классом станет путешествовать интересующая нас особа?

— Непременно первым, — ответил Леонтий Павлович. — Это уж будьте уверены. Да и как иначе? Путешествие неблизкое, из Петербурга дней восемь, а то и все десять получится. И, кстати, небезопасное путешествие, да еще с таким грузом. Опять же постоянное напряжение. Без комфортабельного уединения есть шансы заработать нервическое расстройство. Что при занятиях подобного рода недопустимо. Да и посторонние глаза в таком деле совсем ни к чему. Так что — первый класс, не сомневайтесь.

— И что же, одна, без спутника?

— А вот тут сложно сказать. Бывает, что в одиночестве, а порой так с провожатым.

— Он, конечно, в доле, — утвердительно сказал Грач.

— Вовсе нет. Сей господин может служить только удобной ширмой. А сам оставаться в счастливом неведении относительно истинной цели путешествия. Знаете, дамы такого рода занятий, как правило, недурны собой. Потому гипотетический спутник курьерши будет счастлив сопровождать свою пассию. И лишних вопросов задавать не станет.

— Резонно… — проговорил Грач. — А что, если запустить жандармских агентов по маршруту? Пускай под видом железнодорожных служащих поглядят на пассажиров первого класса. Глядишь, и обнаружится подходящая парочка.

— Это вряд ли что даст, — ответил Леонтий Павлович. — У нас ведь пока одни умозрительные рассуждения. А на месте сориентироваться куда как сложнее. Впрочем, допускаю, обнаружатся подозрительные пассажиры. И что далее? Прикажете стенки вагона ломать?

— Ни в коем случае, — ответил Грач. — На то у меня есть иные соображения. Скажите, а когда прибывает ближайший экспресс?

Подполковник раскрыл кожаную с тиснением папку на столе, глянул в желтоватый листок с типографской таблицей.

— Послезавтра утром, в четверть десятого.

— А где на дистанции имеются жандармские посты?

— Хайлар, — начал перечислять подполковник. — Бухэду, Цицикар… А вам для чего?

— Для экспресса теперь который ближайший?

Леонтий Павлович снова заглянул в расписание.

— По всему, Хайлар еще не проследовали.

— Я попрошу вас немедленно туда телеграфировать. Все-таки пусть переодетые агенты пройдутся по первому классу, присмотреться к пассажирам.

Подполковник слегка скривился.

— Хорошо. Что дальше?

— Дальше… Какой следующий пост, после Хайлара?

— Бухэду. Экспресс будет там через пятнадцать часов.

— Время есть. Срочно телеграфируйте и передайте инструкцию.

— Да какую еще инструкцию? Говорите же толком!

Грач достал из внутреннего кармана блокнотик, набросал несколько строк, пододвинул блокнот к подполковнику. Тот прочитал — и брови у него изогнулись дугой, а нижняя губа оттопырилась.

— Вы серьезно?

— Совершенно, — заверил его Грач. — Сработает, будьте уверены. Если только ваши люди не подкачают.

* * *

Когда скорый поезд номер сто семнадцать миновал Маньдухе, дверь межвагонного перехода отворилась, и на площадку пульмана первого класса вошли двое. В железнодорожной одежде, в черных фуражках с лаковыми козырьками. Только у младшего под распахнутым пальто виднелась зеленая форменная тужурка, на которой посверкивали серебром инженерские петлицы, а у второго, постарше, с седыми усами, пальто было застегнуто на все пуговицы. Ни петлиц, ни кокарды. И по этому признаку (а более того — по рукам с траурными ободками от машинного масла вкруг ногтей) можно было верно предположить, что седоусый, скорее всего, лишь техник. В руках у него был небольшой чемоданчик, обитый клеенкой.

Транссибирский экспресс включал в себя два пульмановских вагона (номера седьмой и восьмой) первого класса. Впрочем, был и еще один (номер девятый), но он делался уже в годы войны и не обладал той неназойливой роскошью, что довоенные. Понимающие люди предпочитали в нем не путешествовать.

Путейские, войдя на площадку, остановились, словно кого поджидали.

Так и вышло: скоро следом втиснулся еще один железнодорожник, в черном мундирчике с двумя рядами золотистых блестящих пуговиц. На левой стороне — бляха, где значилось: «Начальник поезда». А в руке он держал дорожный кожаный баул, плотно обернутый сверху коричневой бумагой и перетянутый толстой бечевой, на которой висела сургучная пломба. Начальник поезда держал баул прямо перед собой, несколько отставляя на вытянутой руке, словно желая держаться от баула подальше.

Он продвинулся вперед и нырнул в купе кондуктора. Побыл там с минуту, потом выглянул (уже без баула) и сказал:

— Милости прошу, господа.

Посторонился, утирая потную макушку.

Путейские вошли, и дверь служебного купе затворилась. Но ненадолго: не прошло и пяти минут, как она вновь откатилась в сторону, и в коридор выступила маленькая процессия. Впереди шел кондуктор, за ним — инженер. Замыкающим был техник. Начальник же поезда с места не тронулся. Остался стоять, беспокойным взглядом провожая путейских.

У первого купе кондуктор остановился, постучал в дверь согнутым пальцем. Когда отворили, поклонился, потом сказал:

— Покорнейше прошу извинить. Не затруднит ли электрический звоночек опробовать?

В купе находились дама среднего возраста, в синем дорожном платье, и похожий на гимназиста мальчик лет пятнадцати, рыжий и удивительно симпатичный. Оба уставились на кондуктора: дама — с беспокойством, а рыженький паренек — с любопытством.

— Что-что? — переспросила дама.

— Звоночек…

— Да, конечно, — дама зашуршала платьем, поднимаясь. — А что я должна делать?

— Кнопочку соблаговолите нажать.

— Которую? Эту? — Дама ткнула пальцем куда-то в стенку, и в купе мигом зажегся свет, хотя в нем сейчас не было никакой надобности.

— Да что ты, мама! — сконфуженно воскликнул рыжий мальчик. — Дай лучше я!

— Он реалист, — пояснила дама. — Нынче поступил в старший класс. Вы не представляете, он так разбирается в технике!..

Рыженький мальчик сорвался с места и принялся нажимать пуговку, притулившуюся на столике возле окна.

Но «звоночек», очевидно, не работал — никаких посторонних звуков не обнаружилось. Только перестук колес да поскрипывание вагонной обшивки. И еще в стакане на столе мелодично позвякивала чайная ложка.

Дама вопросительно глянула на кондуктора.

— Устраним сию же минуту, — сказал тот. — Специалисты как раз дожидаются.

Кондуктор отодвинулся, и в купе пропихнулись двое путейских.

— Позвольте, — сказал техник, подступая к столику.

Инженер остался стоять, быстро обегая взглядом внутренности купе.

— Да вы садитесь, — сказала дама. — Это надолго?

— Благодарю. Пара минут. — Инженер опустился на мягкий кожаный диванчик рядом с рыженьким мальчиком.

— А что случилось? Это опасно?

— Мама!.. — укоризненно воскликнул реалист.

— Нисколько, — сказал инженер. — Новая конструкция. К сожалению, довольно капризная.

— А какой фирмы? — спросил рыженький мальчик. — «Белл» или «Маркони»?

Инженер ничего не ответил и посмотрел на мальчика с улыбкой, но в глазах путейца вдруг промелькнуло странное выражение.

— «Белл», — сказал техник. Он поставил свой чемоданчик на стол, раскрыл и стал выбирать инструмент. — Учащенно выходит из строя.

— А что случилось? — оживленно спросил реалист.

— Нарушения в электрической цепи. — Техник вооружился маленькой отверткой.

— Вы, должно быть, станете проверять контакт? Позвольте, я помогу! Мы как раз в этом году изучали…

— Вольдемар! — перебила дама. — Если господам понадобится помощь, они непременно скажут. А пока посиди спокойно.

— Славный мальчик, — сказал инженер. — Наверное, станет поступать к нам, в Инженерно-путейный?

— Я собираюсь в Горный.

— Ах, да какое там! — воскликнула дама. — Горный, Путейный… В столице хаос. Мы буквально еле вырвались. Добраться б живыми — и то слава Богу.

— Вы преувеличиваете, мадам, — сказал инженер, — здесь, в Харбине, совершенно иные реалии.

— Вот именно что — в Харбине, — с горечью ответила дама. — Но Харбин — не Россия…

К этому моменту техник ловко открутил два маленьких винтика, державших стальную крышку звонка, что-то поскоблил внутри, приладил крышку на место. Нажал на пуговку.

В купе у кондуктора заполоскался звонок.

— Ого! — Реалист вытянул тощую шею. — Работает! А что же там было?

Техник улыбнулся.

— Как ты и сказал — контакты.

Он со своим чемоданом вышел первым, за ним — инженер. Тот на пороге обернулся:

— Извините за беспокойство. Счастливого пути.

— Скажите… — Мальчик запнулся и вопросительно посмотрел на мать. Но та рассеянно смотрела в окно, и потому он продолжил: — Нельзя ли мне заглянуть к вам в депо? Я, может, все же в Путейный…

— Можно, — коротко ответил инженер.

— А где вас найти?

Тут инженер улыбнулся и неожиданно подмигнул:

— Я тебя сам найду. Когда понадобишься. — И, не прояснив сказанного, вышел, затворив за собой дверь.

— Шустрый парнишка, — пробормотал техник.

— Вылитый я в молодости, — ответил инженер.

Техник покосился, но ничего не сказал — кондуктор уже стучался в следующую дверь.

Здесь (как и в семи последующих купе) повторился тот же сценарий. Входили, здоровались, извинялись. Короткие манипуляции с электрической пуговкой — и звонок оживал. А и что б ему не ожить? Начальник поезда недаром остался в служебном купе. Там все сигнальное хозяйство смонтировано: батарея, индуктор с якорем и молоточек с чашечкой. Если провод с батареи вовремя сбросить — не будет звонка. А накинуть — вновь оживет. Вроде как была неисправность — а вот уже и нет, починили.

В общем, восемь купе прошли беспрепятственно. Техник (на самом деле то был жандармский вахмистр и, что весьма кстати, человек мастеровитый) раскручивал-скручивал кнопки звонков, а инженер (точнее, инженер-поручик, поступивший в жандармский корпус перед самой войной и по большой, к слову, протекции) тщательнейшим образом изучал пассажиров. Составлял мысленно словесный портрет, сравнивал — подойдет или нет к типажу. Типаж был, конечно, условным: никто даму — опийного курьера в глаза-то не видел. Поэтому накануне начальство, купно с криминалистами из полицейского департамента, составило пять описаний возможных типажей дамочек-вояжерок. Всё весьма приблизительно, конечно, но вдруг свезет? К тому же и собственное чутье агентов тоже немалого стоит.

Начальство считало, что шансы на успех неплохие. Инженер — сиречь жандармский поручик — полагал то же самое. Но пока с точки зрения розыска просмотренные пассажиры выглядели неубедительно.

Судите сами.

В первых трех купе обнаружились: уже упомянутая дама со своим сыном из реального училища, двое пожилых евреев-негоциантов и две дамы — весьма преклонного возраста. Следующие два купе занимали молодые люди в штатском, но по виду и выправке — несомненно офицеры. В шестом помещались сестра милосердия и одышливый, астматического вида господин в пенсне и с чеховской бородкой клинышком. Пока работали со звонком, сестра раза три, не меньше, проверила у господина пульс. И результатом, по всему, осталась не вполне довольна.

Седьмое купе занимала сухопарая особа иноземной наружности, с двумя девочками-двойняшками. А в восьмом единолично расположился молодой человек изрядного сложения и вида самого благородного — именно таким жандармский поручик представлял себе Пьера Безухова. Когда вошли, кондуктор шепнул, что это, дескать, отпрыск самих Путилинских. Тех самых, промышленников. Ну, Пьер не Пьер, а только был сей молодой господин пьян, как говорится, в зюзю. Пока со звонком ковырялись — даже и не проснулся.

Словом, все вели себя спокойно. Лишних вопросов не задавали, ничего при появлении железнодорожных властей не прятали. Типичнейшие обыватели.

Что, само собой, ни о чем еще не говорило.

После восьмого купе устроили перерыв. Вышли в тамбур, вдвоем.

Техник глянул в окно, где за стеклом бежали назад неохватные маньчжурские сосны. В утреннем солнце стволы их вспыхивали и гасли янтарным огнем.

— Эх, — мечтательно сказал техник, — сейчас бы патронташ, ружьишко, и в тайгу. И чтоб на семь верст ни души…

Инженер ничего не сказал. Чиркнул спичкой, затянулся, выдохнул не торопясь дым.

— Нет, в самом деле, — воодушевился техник, — вернемся, сей же час рапорток настрочу. Испрошу у Леонтия Павловича отпуск. Ведь второй год безотрывно. Иль мы не люди?

— Он те даст отпуск, — ответил инженер. — Слыхал про «Метрополь»? Сим пожарчиком сам генерал озаботился. Так что и не мечтай, покуда не сыщем. Я и сам…

В этот момент впереди загудел паровоз. Состав, входя в поворот, дернулся, заскрипел железом. Инженера качнуло, бросило вбок, на дверь.

— А, черт!.. — Он потряс ушибленною рукой. — Все! Второй акт, занавес поднят. Пошли!

В девятом купе, выражаясь по-охотничьи, поручик сделал «стойку». Да и как же иначе? Тут обнаружились весьма примечательные особы: молодой человек лет двадцати пяти — розовый блондин с такой тонкой кожей, что казался каким-то фарфоровым. С ним — невероятной красоты барышня, с чеканным аристократическим профилем и иссиня-черными волосами, сплетенными в две тугие косы.

Пока вахмистр пользовал звонок, поручик успел обменяться с пассажирами несколькими фразами. Оказалось, что девица — грузинская княжна с непроизносимой фамилией, а фарфоровый юноша — жених ее.

Поручик пробежался взглядом по обстановке. Багажа у дамочки считай что и не было — пара коробок и дорожный несессер. Это у княжны-то, пускай даже грузинской? Или молодожены исповедуют тривиальное правило: «С милым и в шалаше рай»?

Как-то не верится. Ох, не верится!

Едва вышли, вахмистр усы подкрутил и глянул многозначительно. Поручик кивнул и тут же показал на следующее купе, по счету десятое, последнее. Хотя уже почти не сомневался: если и есть в пульмане опийная дамочка — то это та самая чернавка, что катит в девятом купе вместе с блондинчиком.

Но в десятое следовало все равно заглянуть.

Заглянули. Здесь была только одна девица, возраста раннего и романтического. Увидев путейских, девица страшно заволновалась, а, разглядев моложавого инженер-поручика, — вспыхнула и потупилась.

На невинный вопрос: неужели такая юная особа путешествует в одиночестве — девица пояснила, смущаясь, что едут они с папа, из самого Петербурга (тут поручик заметил, что хотела она сказать по-новому — Петрограда, — да язык не повернулся). Папа сейчас в салон-вагоне. Но скоро должен прийти.

Поручик на всякий случай вызнал, кто ее папочка и как выглядит. Конечно, в вагонной ресторации ни ему, ни вахмистру делать нечего. Но в их профессии лишних знаний не бывает — это правило он усвоил твердо, еще с шестимесячных жандармских курсов. В общем, посидел немного с девочкой, поглядел на румяные ланиты, да и пошел вслед за техником, который к тому времени закончил свои экзерсисы со звонком.

Вернулись в служебное купе. Кондуктор с начальником поезда остались в коридоре. Не из деликатности, разумеется, — просто усвоили свой маневр.

Теперь требовалось определить, что делать дальше.

Инструкция от подполковника Барсукова, полученная телеграфистом жандармского поста в Хайларе за два часа до прибытия экспресса, на устрашающем канцелярском наречии строжайше предписывала: «Обнаружить подозрительных лиц, с точки зрения исполнения ими курьерских поручений по перевозке запрещенного опия либо его продуктов, обращая в первую очередь внимание на особ пола, противуположного мужескому».

Далее предлагалось направить опытных сыскных работников для сквозной проверки состава пассажирского поезда номер сто семнадцать.

Хайларское жандармское начальство для указанной проверки отрядило поручика с вахмистром — на то имелись причины. Предстоящее дело было тонким, можно сказать — деликатным. Нарядиться-то в путейскую форму может каждый, да только не у всех получится убедительно.

Теперь требовалось понять — удалось им обнаружить «противуположных» подозрительных лиц либо нет. Это было важно, от решения зависели дальнейшие действия.

И в этом первостепенном вопросе мнения жандармов разделились. Поручик считал, что — несомненно, выявили.

Вахмистр склонялся к более осторожным выводам. Грузинская княжна на него не произвела никакого впечатления — в розыскном понимании. Впрочем, и во всех остальных тоже. Он считал, что если и есть тут подозрительные особы, так то пьяненький великан из восьмого купе. А княжна показалась совершенно обыкновенной. Отчего так, вахмистр толком пояснить не мог.

— Я на ее счет вовсе не сумневаюсь, — сказал он, теребя ус. — Не похожа на профурсетку.

— Да какая еще профурсетка! — шипяще кипятился поручик. — Почему — профурсетка? Говорят тебе, курьером может быть и очень приличная дама. Даже скорее всего!

Но вахмистр только качал головой.

«Вот ведь специалист выискался! — подумал поручик. — Ну да и ладно, обойдемся без его мнения. Слава Богу, не высшая математика».

Насчет княжны поручик рассудил так: на Кавказе обычаи блюдут строже, нежели нынче в России-матушке. Куда строже. Чтоб молодую княжну отпустили путешествовать одну с каким-то хлыщом, и еще в такое-то время? Да никогда! И вообще, не пара они. К тому же, какая особа княжеского рода отправится в путешествие, будучи столь несерьезно экипированной? Конечно, эмансипация и все прочее, но не до такой же степени!

Но главным, главным было вот что: у этой так называемой грузинской княжны не имелось акцента! То есть некоторый все-таки был, но не правильный.

Не кавказский.

Надо сказать, поручик в свое время поездил по Военно-Грузинской дороге — юнкера-михайловцы там на последнем курсе готовили топографическую съемку. Покушал вволю сациви и лобио, попил местного вина (чересчур кислого) и потому теперь полагал, что насчет акцента может рассуждать со знанием дела.

Так вот, княжна говорила неправильно. Выговор у нее был не клекочущий, как у горцев, а напевный, будто у одесской еврейки. А что? Может, сия особа из революционеров окажется? А опием занимается попутно, так сказать, для поддержания партийной кассы?

Вполне логично.

Значит, так: первым делом приказать начальнику поездной бригады на первой же станции выкинуть эстафету. А в ней — сообщение для Жандармского управления: «Наиболее подходящие по типажу лица находятся в поезде номер 117, седьмой вагон, купе восьмое, девятое и десятое. Ждем указаний».

Впрочем, указания уже имеются, и они хорошо известны. Требуется их подтверждение. И тогда…

Тут поручик несколько сбился в мыслях. Дело в том, что в случае обнаружения подозрительного лица инструкция предписывала принять меры, совершенно экстраординарные. Более того — предложение начальства имело несомненный комедийный нюанс. В практике поручика не было ничего подобного. Надо полагать, и вахмистр тоже находился в недоумении — не оттого ли столь молчалив и уклончив?

Ну, пускай его, подумал поручик, сейчас главное — шанс свой не упустить. О том, что выпал именно шанс, поручик узнал на инструктировании. Оказалось, что на сей раз ловить предстояло не революционную плесень, а самых обыкновенных мазуриков. От такой новости поручик запечалился, но тут же воспрял: дело-то, оказывается, непростое. У самого высокопревосходительства генерала Хорвата на контроле!

А все, что на контроле у высокого начальства, требуется исполнять с особенным рвением. Так можно на очень хорошем счету оказаться. Вот бы и в самом деле изловить эту опийную курьершу, потрафить Леонтию Павловичу! Глядишь, и замолвил бы он тогда слово за поручика в высших-то кабинетах.

В конце концов, сколько ж еще торчать на жандармском пункте в Хайларе. Вот уж дыра, прости Господи. Нет, надо перебираться в Харбин, в Жандармское управление — это задача наипервейшая. Референтом, а там, глядишь, и в адъютанты свезет выскочить.

Но и это только начало. Ведь теперь у Дмитрия Леонидовича Хорвата — сила. Вон какое войско собирает под свои знамена! Новые части формируются, флотилия, казачьи полки. И заведует всем черноморский адмирал Колчак. Про него сказывают: суров, да дело знает. Ну и слава Богу.

И потому, если теперь оказаться в верхних эшелонах, да на хорошем счету — ох, как высоко можно взлететь! Ведь, по всему, большевикам скоро конец. Приморье поднимается, Сибирь. Дон полыхает. И добровольцы Деникина знатно наседают с юга на красных. Нет, Советам не удержаться. Два-три месяца — и все, adieu! Ну, до конца года от силы. А станут восстанавливать там прежнюю власть. Только где ж взять понимающих людей? Кто сгинул на фронте, других красные пустили в распыл.

Вот тогда и придет час тех, кто молод, с головой на плечах и дело знает.

Примерещился тут поручику кабинет с высоченными потолками, с видом на Неву, и он сам за столом — в голубом мундире в талию, с флигель-адъютантским вензелем.

Флигель-адъютант! А то и выше бери…

Но здесь мечтания поручика были внезапно прерваны.

— Как хотите, а только я против, чтоб ту чернавку за курьершу считать, — проговорил вахмистр, пробудившийся, наконец, от молчания. — Нет тут никого подозрительного. Разве что энтот, пьяный… Да и он, коли разобраться, не сходен.

— Сходен не сходен, — передразнил поручик. — Хватит рассуждать. Твое дело маленькое — делай что я прикажу. Ступай, зови начальника поезда.

Ничего-то не понимает, дубина, думал поручик. А ведь здесь дело тонкое, многослойное. Одно слово — политика.

Вахмистр насупился, умолк. Встал, откатил дверь купе. Вошли кондуктор и его патрон.

— Что прикажете делать? — спросил начальник поезда, по-прежнему державший на отдалении свой баул.

— Теперь, — поручик взыскательно посмотрел на начальника поезда, — извольте сейчас же отправить эстафету.

— Эстафету?.. О чем? — Начальник поезда с видимым облегчением отставил баул и приготовился писать. За долгие годы он наловчился на ходу вести по бумаге строчки удивительно ровно, словно вагон и не вздрагивал на перегоне, а тихо стоял у перрона.

— О том, что искомое лицо установлено. Седьмой вагон, девятое купе. И фамилию поставьте. Мою, разумеется. Жандармский поручик… да смотрите, не переврите. Что вы пишите? Дайте, я сам!

Вскоре донесение было готово.

Кондуктор свернул бумагу трубочкой, запихнул в металлический цилиндр с завинчивающейся крышкой. Цилиндр был приметным, ярко-красным, в черную полосу, да еще с фосфорической краской на торцах — для лучшей видимости в ночную пору. Такая эстафета была самым простым и надежным способом связи, когда требовалось передать сообщение с поезда, пролетающего станцию без остановки.

— Когда ответа ждать? — спросил поручик.

— Часа через три, в Бухэду, — сказал начальник поезда. — Машинист предупрежден, притормозит, коли будет обратная эстафета.

— Тэкс-с, — весело сказал поручик и даже прищелкнул пальцами. А после добавил непонятное: — Значит, через три часа наши зверушки, наконец, делом займутся.

— Ос-споди… — пробормотал кондуктор, мелко крестясь. — Этакий срам… Что господа пассажиры подумают…

— Им это необязательно, — ответил поручик. — За них есть кому думать. А теперь, господа, я, пожалуй, прилягу. Устал, знаете. Да и самая работа еще впереди.

Пока поручик почивал, день переменился — из солнечноизумрудного стал жемчужно-серым, мглистым. Да только сам поручик этого не заметил: шторка в купе была опущена, а дверь щепетильно прикрыта кондуктором.

Пробудился от стука. Сел, свесил ноги, протирая глаза.

— Кто там?

— Бухэду, прибываем! — придавленно прокричал снаружи кондуктор. — Скоро входной семафор!..

Поручик соскочил с полки, отбросил наверх шторку с окна. И верно: тайга, казавшаяся бесконечной, теперь отступила. И вокруг, словно из-под земли, повыскакивали кривобокие фанзы, крытые рисовой соломой, тощие волы с длиннющими рогами тащили куда-то повозки, и сонно брели босоногие крестьяне-китайцы в смешных конических шляпах и закатанных до колен штанах.

А вскоре потянулись краснокирпичные кавэжэдэковские постройки — по всему, станция была рядом.

Паровоз загудел, и поезд, постанывая и хрустя, принялся останавливаться. Само собой, в коридоре немедленно послышались голоса пассажиров, возбужденных непредусмотренной остановкой.

Поручик недовольно скривился. Сейчас пойдут вопросы-расспросы. Неужели невозможно передать эстафету, окончательно не стопоря поезд?

Этот вопрос очень скоро прояснился: выйдя в тамбур, где стояли кондуктор и вахмистр (последний курил с видом независимым и угрюмым), поручик через распахнутую дверь вагона увидел, как по перрону бегут два средних лет господина в штатском. Оба — решительного вида и крепкого телосложения. Выходило, что начальство решило усилить жандармскую команду на сто семнадцатом скором? От этой мысли сделалось тревожно.

Впрыгнули они на ходу. Локомотив дал гудок, и состав загромыхал, набирая скорость. А поручик увел вновь прибывших в кондукторское купе — знакомиться.

Вышло, что беспокоился он напрасно.

Господа, так ловко заскочившие на подножку, оказались рядовыми филерами. Никого более на розыскном посту найти не смогли. А раз так, то и старшинство в группе оставалось по-прежнему за поручиком.

Филеров он тут же мысленно окрестил толстым и тонким. Именно так они и выглядели, а кроме этого, ничего примечательного во внешности не имели. Как и полагается людям их рода занятий. Оба были при оружии, что неплохо, хотя и необязательно. Толстый был старшим. Он и передал поручику обратную эстафету.

Тот торопливо свинтил крышку цилиндра, развернул бумагу.

Депеша была от начальника 1-го линейного отдела жандармско-полицейского управления КВЖД, жандармского подполковника Леонтия Павловича Барсукова. Подполковник телеграфировал: используя вновь приданные силы, принять все возможные меры к задержанию опийного курьера. И чтоб непременно с поличным — на это было прямое, и весьма строгое, указание.

Ну что ж, с поличным так с поличным.

Тогда так: филеров, как работников малознакомых, да еще и неясной квалификации, отправить в дальний тамбур. Вахмистра (этот, что ни говори, дело знает) — в ближний. Самому занять позицию со стороны служебного купе. И все, вагон закупорен. Никуда курьеру не деться. Дело останется за кондуктором и начальником поезда — пускай они исполняют самую оригинальную часть плана.

В этих рассуждениях содержалась ошибка: непроверенные филеры благодаря ему оказывались ближе всего к подозреваемым. Но поручик этот момент на свою беду упустил.

Дождавшись, когда поезд набрал настоящий ход, кондуктор прошелся по вагону и объявил, что в коридоре будет проводиться особенная уборка, в связи с чем уважаемых господ пассажиров просят полчаса не выходить из купе.

Затем кондуктор принес небольшую стремянку. Установил у первого купе. Поднялся на верхнюю ступень и развинтил люк в потолочной панели, служивший для ремонтных надобностей.

Потом принял у начальника поезда небольшую, плотно запечатанную картонку, которую тот достал из баула. Упрятал внутрь, за подволок вагона. Коробка была не совсем обычной — она как-то повышенно громко шуршала, потрескивала, словно была наполнена крупой или чем-то еще, чрезвычайно сыпучим. Перед тем как закрыть люк, кондуктор произвел некое движение, снаружи неразличимое. После чего торопливо закрыл панель и, отряхивая ладони, спустился на пол.

— Ну, чего встал? — кисло проговорил начальник поезда. — Дальше давай.

Операция, проведенная у первого купе, повторилась и у остальных девяти. Управились быстрее чем за полчаса. И вовремя: только кондуктор сложил стремянку, как дверь восьмого с грохотом откатилась, и в коридор вывернулся давешний молодой человек. Тот самый, что путешествовал в одиночестве. Он был действительно очень крупный, настоящий гигант. Оглядевшись по сторонам, поспешно направился в дальний тамбур, двигаясь, между прочим, весьма неуверенно. Должно быть, не вполне еще протрезвел — или уж вновь загрузился.

Поручик, аккуратно присматривавший за коридором, подумал: чуть-чуть, и могли б возникнуть ненужные осложнения. Но, слава Богу, управились.

Между тем упитанный отпрыск рода путилинских, посетив туалетную комнату, вернулся обратно. Поручик (да и все остальные) с нетерпением ждали, когда ж этот молодой человек скроется, наконец, с глаз — этого требовал исполняемый план.

Однако тут случилась заминка: вместо того чтоб воротиться к себе, в восьмое купе, гигант остановился возле двери девятого. Подергал ручку.

Дверь не шевельнулась.

У поручика заныло сердце. Он понял: сейчас будет дело. И не ошибся в своих ожиданиях.

Путилинский сынок, будучи во хмелю, пришел в сильнейшее возбуждение. Он помощнее рванул дверь чужого купе. Поскольку силой природа его не обидела, то даже здесь, в служебном, было слышно, как затрещала дверная филенка.

Поручик мысленно застонал. Хуже этого и придумать было нельзя. А вдруг курьер запаникует? Ведь тогда он (точнее, она, княжна эта липовая) запросто может выкинуть груз свой в окошко. Очень даже возможно — раз, и готово. Нет груза, нет улик.

Что же делать-то, что?!

Между тем у девятого купе творилось нечто неописуемое: путилинец, не справившись с дверью, принялся молотить в нее пудовыми кулачищами.

«Сейчас орать начнет», — болезненно морщась, подумал поручик.

Правда, несмотря на изрядный шум, никто из пассажиров пока в коридоре не появился. Зато из дальнего тамбура выглянули филеры.

Вот это кстати.

Поручик подал знак, и младший — это который «тонкий» — направился к хмельному сынку прославленного миллионщика. Двинулся легко, небрежно. Поручик даже слегка успокоился — сейчас служивый устранит затруднение. Ведь для бывалого человека это нетрудно. Главное — под любым предлогом отвлечь Путилинского от двери чужого купе.

И тут «тонкий» на ходу достал револьвер. Зачем — трудно сказать. Возможно, вследствие изрядной крупногабаритности Путилинского. Но, так или иначе, это оказалось ошибкой, причем ошибкой непоправимой.

Заметив надвигавшуюся из тамбура фигуру, молодой гигант круто повернулся к филеру и одновременно сунул руку за спину, под сюртук. Обмануться насчет этого жеста было нельзя.

«За револьвером полез», — понял поручик.

И точно: в руке молодого человека появилась никелированная смертоносная машинка с толстым коротким стволом. Револьвер уставился на филера и плюнул в него огнем.

«Тонкий», сложившись пополам, ничком повалился на мягкий ковер коридора.

Между массивной фигурой Путилинского и вагонной стеной оставался небольшой зазор, и сквозь него поручик видел, как из тамбура высунулся второй филер — «толстый». Плачевная судьба напарника произвела на него должное впечатление. Он мигом опустился на одно колено, ухватил заранее изготовленный револьвер двумя руками.

Вспышка, оглушительный треск.

Путилинский вздрогнул, но устоял.

Второй выстрел — от него Путилинский пошатнулся. А третьим выстрелом филер закатил свинцовую дулю молодому человеку прямехонько в лоб.

Путилинский повалился вбок и назад. Ударился в дверь купе, которая на сей раз натиска не выдержала — что-то деревянное сорвалось там, наверху, и дверь опрокинулась внутрь. А следом — злополучный отпрыск известного на всю Россию заводчика.

Все это случилось хотя и очень быстро, но все ж не мгновенно. Однако поручик не успел ровным счетом ничего предпринять. А следовало хотя бы крикнуть. Какая-никакая, но все ж отвлекающая деталь. Глядишь, и не возникло б этого бессмысленного, непредусмотренного никакими инструкциями побоища.

Но теперь-то что говорить… В коридоре плавает сизый пороховой дым, дверь в девятом сорвана, и что там сейчас происходит — одному Богу известно. А на двери с дыркой во лбу лежит сын чрезвычайно влиятельной особы. И погиб он напрямую из-за нераспорядительности некоего жандармского офицера.

В коридоре защелкали дверные замки — пассажиры дружно принялись запираться изнутри. Желающих полюбопытствовать не оказалось.

«Ученые, — мельком подумал поручик, — недаром с запада на восток столько верст прокатили».

— Г-господа, — проговорил сзади кондуктор дребезжащим тенором, — г-господа, что ж теперь делать? — и тронул поручика за плечо.

Тот отбросил его руку и кинулся вперед. Следом затопал сапогами вахмистр. Сквозь дым поручик видел в дальнем конце вагона лицо старшего филера — бледное, с закушенной губой.

К девятому купе они поспели одновременно.

Молодой Путилинский лежал навзничь на сброшенной двери. Лица из-за натекшей крови не рассмотреть. Да и некогда. Пришлось перешагнуть через покойника самым бесцеремонным образом.

Поручик, тяжело дыша, озираясь, застыл посредине купе.

Мизансцена обнаружилась следующая: сбоку, обнявшись, как дети, жались друг к дружке фарфоровый мальчик с княжной. Посередине на полу лежал упомянутый покойник. Рядом — осколки двух стаканов и желтоватая чайная лужица.

Все, ничего более. Ни ранее не виденного багажа, ни тайника с опием. Да и вообще — лица княжны и ее спутника не оставляли пространства для домыслов. Стало совершенно ясно, что никакие они не курьеры. Просто испуганные влюбленные дети.

Отпихнув кондуктора, поручик вернулся в коридор. В этот момент здесь появились четверо молодых людей, в которых поручик недавно определил офицеров в цивильном. Один, с решительным лицом, сунулся было с вопросом.

Пришлось показать бумагу и рыкнуть на ходу:

— После, после!

И тут вдруг у поручика промелькнула мысль, дававшая надежду, хотя и слабую.

Он развернулся и устремился в путилинское купе. Вахмистр без слов кинулся следом. Отворили дверь, зажгли для верности свет. В пять минут обыскали купе. Вахмистр даже стены простукал. В одном месте изнутри что-то вдруг зашуршало — жандармы переглянулись, и на этом поиски почему-то оставили.

Бесспорно: тайника здесь нет. Значит, и последняя, выдуманная на ходу версия — что-де младший Путилинский и был тем самым курьером — подтверждения не получила.

Словом, фиаско.

Поручик вышел, покосился на тело убитого филера. Рядом, опустившись на корточки, сидел его старший товарищ. Заметив жандарма, поднял глаза — сухие, блестящие.

«Болваны! Все, все порушили!» — подумал о филерах поручик. Без злобы подумал, скорее даже с какой-то обидой. Впрочем, что с них взять? Они ведь собирались заарестовывать опийного курьера, а того на деле в поезде не оказалось. То есть были введены в заблуждение. Не их вина. И спрос будет тоже не с них.

Дернув плечом, поручик ровным шагом направился в служебное купе. Теперь можно не торопиться. Некоторые двери уже приоткрыты — осмелев, выглядывали любопытствующие.

К черту.

Не обращая ни на кого внимания, поручик подошел к служебному купе. Уж и за ручку взялся — как сзади раздался крик. И тут же из первого купе вылетела стремглав дама.

Некстати подумалось: «Графиня перекошенным лицом бежит к пруду…»

Следом за дамой выскочил рыженький мальчик.

— Маман, вернитесь! — закричал он и ухватил даму за рукав. — Маман!..

Но матушка не послушала своего реалиста. Повернулась и со всех ног кинулась в тамбур. В узком коридоре натолкнулась на кондуктора, но, кажется, даже и не заметила. Выбежала на площадку — да еще и дверь за собою захлопнула.

Поручик посмотрел на мальчика. Тот — на поручика. И неожиданно залился румянцем. Ну девушка, да и только.

— Могу помочь? — спросил поручик.

— Ах, нет, сударь… — ответил мальчик. — Это семейное… Простите.

И пошел обратно. Поручик проводил его взглядом, отвернулся и тут услышал голос кондуктора:

— Ваше благородие! Сюда пожалуйте!.. — Кондуктор стоял перед первым купе, и вид у него был самый обескураженный. Мальчик, закусив губу, стоял рядом.

Поручик подошел ближе.

— Д-да вы только г-гляньте! — дребезжал кондуктор.

В полутемном купе (электрический свет погашен, а шторка окна наполовину опущена) шевелились какие-то мелкие юркие тени. Впечатление было такое, будто кто-то испестрил стены непонятными знаками, и вот теперь эти знаки ожили и начали независимое существование.

Кондуктор щелкнул выключателем — и вспыхнул плафон.

Открывшаяся картина была поразительной: везде — на стенах, на полу и приоконном столике, даже на потолке — копошились сотни шустрых, наглых, откормленных тараканов! Были они все местной маньчжурской породы — черные, с мизинец длиной.

Один немедленно вскарабкался поручику на сапог.

— Однако… — сказал за спиной вахмистр. — А это у нас что тут такое?

— Где? — спросил поручик.

— Да вон! Внизу, под столиком.

А под упомянутым столиком обнаружился кусок вагонной обшивки, не слишком аккуратно снятый. И, вероятно, наспех. За ним темнело отверстие, оживляемое, впрочем, тараканьей сутолокой.

Вахмистр приблизился, опустился на корточки и бестрепетно сунул руку в черный проем. Пошарил.

— Ну, что? — нетерпеливо спросил поручик.

— А вот… — Вахмистр извлек на свет сверток в коричневой бумаге. Достал перочинный ножичек и тут же, на полу, сверток сей вскрыл.

Глянув на содержимое, поручик повернулся к рыжему мальчику:

— Семейное дело, говорите? Ну-ну. Однако ж и многочисленная у вас, я наблюдаю, семейка.

С этими словами он покосился вниз и увидел на зеркальном своем сапоге еще одного пришельца. Поручик брезгливо стряхнул его на пол и вдобавок придавил ногой.

* * *

— Так-так, — сказал Мирон Михайлович. — Где ж ты их раздобыл-то?

— Да по деревням, — ответил Грач. — Распорядился от вашего имени, урядники и расстарались. Здесь в эдаком товарце нет недостатку. Чего-чего, а китайских тараканов на весь свет хватит. Да и людей, кстати говоря, тоже.

— И не воспротивились? — спросил Мирон Михайлович.

На этот вопрос, прямо сказать риторический, Грач позволил себе промолчать — только улыбнулся многозначительно.

Но полковник многозначительности не понял и снова спросил:

— Что, так прямо и пустились этакую гадость по избам выискивать?

— А что им противиться? — ответил Грач. — На тараканов охотиться — не с хунхузами воевать. Жалованье то же, а риску куда меньше. — И смиренно добавил: — Касательно последнего позволю заметить: более всего рисковал именно я.

— Это почему же?

— А ну как не сработало б? Вышел бы конфуз и провал. Да и скандалец изрядный. Тем более что я вас-то не успел в известность поставить.

На эти слова полковник Карвасаров только головой покачал.

Понятно, что «не успел» — в данном случае являлось только фигурой речи. На самом деле чиновник поручений Грач действовал в обход начальства специально. Тут явно был несложный расчет: ежели не выгорит — патрон ни при чем, так как пребывал не в курсе. Ну а коли получится — то и слава вся исполнителю. Хотя свою долю почестей (как минимум, а то и все) начальство обязательно оттяпает.

Ну да ладно, так уж заведено в нашем мире. По крайней мере будет чем отчитаться перед директором департамента. И тому, в свою очередь, — тоже.

Разговор этот происходил в кабинете полковника, в здании полицейского департамента Харбина, вскоре после известных событий в экспрессе «Трансконтиненталь». Сам Мирон Михайлович расположился за столом, а Грач пристроился сбоку, у приставного столика. На столике перед чиновником поручений Грачом лежала докладная записка, однако он в нее даже и не заглядывал — наизусть помнил.

Грач, хотя виду и не показывал, внутренне прямо светился от гордости. Карвасаров знал: такое случается с опытными и толковыми. Наступает момент, когда им начинает казаться, будто они могут все. И никакое начальство вовсе не требуется.

Поэтому Мирон Михайлович сказал:

— С тараканами воевать ты горазд, а с людьми, выходит, опростоволосился. Вон, филера Карпенку в поезде подстрелили, насмерть. Получается, по твоей милости погиб человек. Что скажешь?

Грач развел руками:

— Как прикажете, Мирон Михайлович, да только моей вины в том совсем нет. Это жандармские недоглядели-с. Нужно было все грамотно сделать. Купе осмотреть, да и не только проверить, а и сообразить насчет пассажиров: кто есть кто. У них, голубых мундиров, нюху розыскного совсем нет. Это ж надо: княжонку грузинскую — за курьершу принять! Даже слушать неловко.

— Нюху… — неласково усмехнулся полковник. — Вот что я тебе скажу: авантюрист ты, братец. Как есть авантюрист. Надо ж додуматься — тараканов под вагонный потолок запустить! Да на что ты только рассчитывал? Чаял, что они опий унюхают, так?

— Господь с вами! — воскликнул Грач, несколько сбитый с толку после нежданного реприманда. — Это даже обидно слышать-с. Известно, прусаки — не легавые, след не возьмут. У меня на них особый расчет имелся.

Сказал это он с некоторой горячностью и даже обидой. Наверное, из-за того и обозвал аборигенных тараканов прусаками, хотя последние против местных были попросту лилипутами. Да разве в размере дело! Тут ведь тонкость была, психологический этюд.

— Какой расчет?

— Я так полагал: сперва пустить по вагонам проверку, под видом железнодорожных работников. Вроде как незначительная техническая неисправность, требуется устранить. И в первую очередь классные пульманы осмотреть. Пройтись по купе, приглядеться. А если обнаружится подозрительное лицо — ну, тогда и задействовать этих шестиногих пленников. Меня на сию мысль подполковник Барсуков натолкнул.

— Леонтий Павлович?! — поразился Карвасаров. — Он рекомендовал этакую экстравагантность?

— Не впрямую, конечно. Косвенным образом. Растолковал насчет курьеров — что-де опий они обыкновенно прячут в купе, в тайниках. А обратно достают уж в самом конце пути. Тайник, стало быть, под обшивкой устроен, и так, что снаружи не догадаешься. Однако на обыск нам никто разрешения не даст, да и некогда. Вот тут я и подумал: надо заставить курьера забеспокоиться. Чтобы захотелось ему свой груз проверить вне всякой очередности — все ли в порядке? И, прошу прощения, тараканы для этой задачки подходили как нельзя лучше.

— Почему ж это?

— Так ведь они, маньчжурские, уж очень шумливые! Вам, вероятно, слышать не приходилось…

— Приходилось, — перебил его Карвасаров, — на земле живу.

— Тогда, предположим, запускаем этакую орду под обшивку. Они ж выход станут искать, верно? Оттого будет шорох, шуршание и вообще подозрительная возня. Обыкновенным пассажирам до этого дела нет — а вот курьер непременно насторожится. А потом и проверит, все ли в порядке. Это я потому так решил, что, по вашим же данным, выходило, будто курьер — беспременно женщина.

— Помню.

— Вот на том и строился замысел! Женщина — существо нервическое. И если что непонятное обнаружит, обязательно захочет дознаться до правды. В нашем случае сие означает следующее: курьер заглянет в тайник. Вот тут-то ее и поджидает сюрприз! — Грач откинулся на спинку стула и счастливо рассмеялся. Но, глянув на полковника, вновь передвинулся вперед и продолжил: — Представьте себе картину: открывает наша дамочка секретную крышку, а из-под нее — ворох усатых безбилетников! Какая тут устоит, какая не вскрикнет? Это уж просто железные нервы надо иметь. Опять же — неожиданность. Вскричит, думаю, точно. А наши розыскники — тут как тут!

Полковник поморщился.

— Гладко было на бумаге… — сказал он, — а на деле-то вышло иначе. Мы вот Карпенки лишились. Хороший был филер, я его знал.

— Издержки профессии.

— Издержки? А младшего сына самого Путилинского, известного миллионщика, тоже прикажешь на издержки списать? Ты, братец, даже не представляешь, что нас еще ожидает!

Грач сокрушенно покачал головой, но настоящего сочувствия в глазах его не было. Оно и понятно: тут не его епархия. Впрочем, Мирон Михайлович тоже это понимал прекраснейшим образом и насчет Путилинского продолжать не стал.

Теперь уже было известно, что миллионщик со своим сыном переправлял из столицы в Харбин часть активов. Иными словами, вез молодой человек с собой специальный баул, в котором было самоцветов без малого на полтора миллиона рублей. Вез без охраны, единолично. Видимо, по нынешнему времени, отец его рассудил, что, чем меньше людей будет посвящено в экспедицию, тем лучше. И все бы так и случилось, да подвело его сына бражничанье. Точно сказать уже невозможно, но, должно быть, принял молодой Путилинский филера с револьвером в руке за вооруженного налетчика. Потому и начал палить.

Словом, получилось глупо, да только теперь что поделаешь.

— Там кто из жандармских распоряжался? — спросил полковник.

— Какой-то поручик, — ответил Грач. — По фамилии не знаю. Да что фамилия? Он как есть кругом виноват.

— Почему?

— Филеров как следует не проинструктировал, так? Сам вместо того, чтобы в коридоре быть, в купе у кондуктора укрылся. И с подозреваемым лицом совершенно ошибся.

Карвасаров на это лишь головой покачал. Ему было что возразить, но в главном чиновник был прав: жандармский поручик неверно определил возможного курьера. Отсюда и остальные ошибки.

Но вслух полковник сказал другое:

— А что же ты сам не отправился, коли такой проницательный?

— Так ведь не моя зона ответственности. Да и с железнодорожным делом я совсем не знаком. Какой из меня путейский? Да и потом, я ведь никак не мог поспеть на этот экспресс.

Карвасаров глянул на Грача, на его знаменитые уши и усмехнулся. Да уж — на кавэжэдэковского инженера Грач не похож. Впрочем, даже будь он самолично в вагоне — все одно нет гарантий, что удалось бы разъяснить курьера. Уж очень хороша была маскировка. Не было ожидаемой дамы-курьера! Надо признать, с типажностью получилась промашка. Ждали некую la femme fatale — а вместо нее ехал себе «рыжеволосый гимназист» (или как его там?), вместе с маменькой путешествующий вагоном первого класса. И ведь как сыграно! Незаурядный талант.

Грач, словно угадав его мысли, сказал:

— Мадемуазелька и впрямь необычная. Мы с ней уже побеседовали. Да-с, удивительная женщина. Признаю: были у ней все шансы проскочить нашу проверку. Исключительное самообладание. Такую с толку сбить трудно. Кабы не старшая спутница, изображавшая из себя маман, — так передавила б сия инженю наших усатых помощничков и преспокойно поехала дальше.

При этих словах брови у полковника Карвасарова приподнялись:

— Да? А как же психологические этюды и прочие твои умственные экзерсисы?

При этих словах Грач ничуть не смутился — видно, был готов и к такому вопросу.

— Признаю-с, касательно сей дамочки вышла неточность… Только ведь нашу работу судят по результату. А результат — вот он. Можно сказать, налицо: курьер пойман с поличным. Смею полагать, его превосходительство генерал Хорват это оценит.

Это была уже в известной степени дерзость, и брови полковника грозно сошлись к переносице. Грач, наблюдая за ним, поежился — понял, что переборщил.

Однако переживал напрасно: бури не последовало.

Карвасаров подвигал бровями туда-сюда и сказал:

— Надеюсь, что так. Да только с победными реляциями повременим. Курьер пойман, но это еще даже и не полдела. Надобно заставить его покупателя выдать. Может, это искомый нами «кавалерист», а может, и нет. Посмотрим. — Полковник замолчал, забарабанил пальцами по столу.

Грач счел за лучшее рта пока не раскрывать.

— Жалко Карпенку, справный был филер, — проговорил Карвасаров. — А вот дурака-поручика следовало бы проучить! Мне уже телефонировали из канцелярии управляющего — миллионщик Путилинский по своим каналам дознался о смерти сына. Рвет и мечет. Хорошо еще, баул его многоценный в сохранности.

— Небось теперь сей промышленный туз крови захочет? — осторожно спросил Грач.

— Непременно. Надобно будет надежно припрятать дурака-поручика. А то ведь до смертоубийства дойдет. Путилинскому это несложно устроить, с его-то деньжищами…

— А может, и пусть?..

Карвасаров сверкнул глазами:

— Ты мне это брось! Для своих у нас выдачи нет. Это как с Дона. Значит, так: поручика надобно скрыть, понадежнее. А из жандармов, разумеется, гнать — пускай присмотрит иное занятие. Слава Богу, велика Россия, есть чем заняться. Не всем же служить по охранному ведомству.

Грач и теперь отмолчался. Конечно, выдворить поручика со службы было не во власти полковника Карвасарова — жандармское управление не подчинялось полицейскому департаменту. Однако, зная обширные знакомства Мирона Михайловича, можно было легко поверить, что его угроза претворится в действительность.

А полковник, поглядев на своего чиновника, сказал:

— Вот тебе новое задание. В кратчайший срок подведи дамочку к признательным показаниям. Где брала опиум, у кого. Кому везла. Имена, адреса. Словом, все. Нам нынче нужна сеть, и самая мелкоячеистая. Коли свяжем такую — никуда «кавалерист» не денется. И еще: узнай, куда там наш свежеиспеченный Видок запропастился. Это я о господине Вердарском. Запил, что ли? Со вчерашнего дня ни слуху, ни духу. Я уж начинаю жалеть, что перевел его из стола приключений.

* * *

В «Нахаловку» Вердарский отправился сразу, едва распрощался с Егором. Не пешком — в коляске. Неплохой экипаж, совсем новый. Главное преимущество в том, что платить за него вовсе не надо — так как предоставлен он лошадиным барышником Егоркой Чимшей.

Однако по приезде Вердарского подстерегла неудача: старухи-ведьмы, к которой снарядил его конокрад, на месте не оказалось. Некое существо неопределенного пола и возраста, высунувшееся на стук в сени, сообщило, что бабка «подалась до Нюшки брюхатой, с бремени слобонять, а кудыть именно — так оно неизвестно, потому как Нюшка третий месяц от Арсения своего укрывается…»

Дальше слушать Вердарский не стал. Вернулся к коляске и велел трогать. Он пока что не придумал, куда направится далее. Хотелось просто так прокатиться, наслаждаясь летним днем и хорошим экипажем.

Ясно, искать старуху — дело пустое. Лучше уж подождать, когда вернется, и наведаться снова. А не станет говорить — так припугнуть можно. Тем более что теперь и аргументы имеются. От бремени «слобонять», вот как! Что это, как не противузаконное родовспоможение?!

От этих мыслей Вердарский пришел в беззаботное расположении духа. Похоже, все-таки есть у него талант к сыскному делу, определенно. Вот сумел заагентурить Егора Чимшу, а через него вышел на подпольную акушерку. Теперь и до козлобородого продавца китайских игрушек дотянуться можно, будьте уверены. А там…

И промелькнули тут перед мысленным взором его соблазнительные видения: он сам, единолично, раскрывает тайну сгоревшего «Метрополя» и приводит пред грозные очи начальства злоумышленника. Вот он, преступник, берите, ешьте его с потрохами!

Пока мечтал, проехали почти полпути. Коляска выкатилась с бульвара на Железнодорожную улицу. Кучер обернулся, посмотрел вопросительно. И тут уж надо было решать.

Имелись три варианта.

Первый — назад в управление, потому что задание на сегодня исчерпано, а иного пока не получено. Второе — отправиться перекусить, так как время обеденное. А третье — наведаться к прачке, на ежевичное варенье. Прачка та просто из головы не шла, и Вердарский чувствовал: долго противиться искусу не в его силах.

Покуда колебался, кучер придержал лошадь.

Вердарский рассеянно посмотрел по сторонам, прикусил губу и, видимо, на что-то решился. Но только он вознамерился сообщить вознице маршрут, как случилось неожиданное: из-за угла, со стороны Большого проспекта, на всем ходу выскочила коляска. Кучер Вердарского закричал, осаживая, да было уж поздно — чужой экипаж с ходу налетел на лаковую коляску, в которой сидел полицейский чиновник.

Налетел не прямо, а боком — чужой извозчик в последний миг успел повернуть, так что коляски сошлись под острым углом. Но все равно вышло чувствительно.

Остановились.

Кучер Вердарского спрыгнул наземь, оглядел экипаж. Увиденное ему совсем не понравилось, и он немедленно начал браниться. Вердарский, переживший известный испуг, со своей стороны тоже хотел было задать глупому ваньке жару. Но глянул на сидевшую в коляске особу — и передумал.

Это была та самая молодая дама, которую он видел несколько часов назад, когда ехал еще вместе с Чимшей. Никаких сомнений, она — персиковое платье, изящный японский зонтик в руке. А лицо по-прежнему скрывает шляпка с вуалью.

Сердце у полицейского чиновника застучало сильнее. Он прикрикнул на не в меру разошедшегося кучера, спрыгнул наземь. Представился самым учтивым образом и поинтересовался, не надо ли помощи.

Помощь не требовалась, однако и продолжать поездку молодая дама уже не могла: заднее колесо ее экипажа от удара соскочило с оси. Ну, тут выход сам собою напрашивался.

Вердарский вполне светски спросил, куда направлялась незнакомка, и спустя несколько минут они вдвоем уже катили прочь от места досадного происшествия. (А может, и не столь уж обидного, как знать!)

Надо признаться, что Вердарский никогда не был особенно смел с женщинами, тем более с незнакомыми, и в разговоре частенько терялся. Но тут — о чудо! — все получалось как-то само собой, очень естественно. Через самое непродолжительное время (а направлялась его нынешняя спутница за покупками в Китайский квартал, и потому путь предстоял неблизкий) они уже вовсю болтали, словно старинные знакомые. Пару раз Вердарский, будто ненароком, даже стиснул локоть прелестной дамочки. Вольность осталась без последствий — новая знакомая то ли не заметила, то ли не обратила внимания.

Звали ее Елизаветой Алексеевной (сообщив это, она тут же рассмеялась: будто императрица!), в Харбине уж девять лет. И — увы! — замужем.

Впрочем, последнее обстоятельство оказалось упомянуто вскользь, и у Вердарского зароились в сознании весьма нескромные мысли. Признаться, было отчего: Лизанька (так он мысленно ее окрестил) была чудо как хороша. Вуалетка не мешала разглядеть ее миловидного нежного личика, а голосок был просто обворожителен!

Словом, когда коляска свернула в Китайский квартал, оба чувствовали себя так, словно были знакомы не первый год. Тут подоспело время прощаться. Вердарский помог даме сойти, прильнул губами к перчатке и прошептал неизбежное:

— Когда я смогу вас снова увидеть?

Однако ответ был неожиданным:

— Можно нынче же, — просто сказала Лизанька и, немного смешавшись, добавила: — Если вам, конечно, удобно.

О да, ему было очень удобно!

Но сейчас же возник новый вопрос: где?

Вердарский, набрав в грудь побольше воздуху, сказал:

— В «Эмпириуме», я слышал, неплохо.

Сказал — и испугался. Вечер в этом роскошном ресторане стоил месячного его жалованья.

Лизанька, умница и деликатнейшая душа, на этот пассаж только рассмеялась. А потом непринужденно проговорила:

— Ах, я не люблю ресторанов. Там всегда так шумно. А знаете, приходите ко мне ввечеру. Я велю чай приготовить. Посидим по-простому.

Вердарский несколько смешался.

— Что же муж… не станет ли возражать?

— Он третьего дня как во Владивостоке, по служебной надобности. А прислугу я отпущу, нам никто не станет мешать. — Взглянув на Вердарского, она вдруг добавила: — Впрочем, это необязательно. Мы ведь можем прекрасно погулять в парке.

Предпочесть романтическому ужину с обворожительной молодой дамой степенную прогулку в многолюдном парке, да еще под перекрестными взглядами любопытных? Ни за что!

В общем, условились так: сейчас они расстаются, а вечером, в восьмом часу, Вердарский берет экипаж, заезжает за дамой (жила она в собственном доме на Оранжерейной), и вместе отправляются кататься на Пристань. К тому времени уж стемнеет, и это убережет от нескромных взоров. А после — к Лизаньке. Чай пить.

Бесподобная Елизавета Алексеевна скрылась в торговых рядах. Вердарский, проводив ее взглядом, вернулся в коляску. Сказал кучеру:

— А знаешь, братец, заезжай-ка за мной часов этак в семь. Ты мне, пожалуй, понадобишься.

Возница понимающе усмехнулся.

— Я б и рад, барин, да вечор у нас — самая что ни есть страда…

— Не обижу, — весомо обронил Вердарский.

В управление он уже не поехал. Отпустив кучера, пообедал в «Муравье», пешком вернулся к себе и принялся ждать вечера. Заказал букет. Перебрал немногочисленный гардероб. Но ждать было еще долго — целых пять часов — и, чтобы скоротать время, Вердарский принялся листать «Тайны полиции и преступлений» многоопытного англичанина Гриффита. Снова перечитал пассаж относительно сыщицкого счастья.

«А что, — подумал он, — похоже, и впрямь нашел я свое счастье. Вон какие перспективы намечаются! По всем, можно сказать, фронтам. А ведь мог бы и до сих пор в столе приключений брюки просиживать… Бр-р, страшно подумать…»

Уж как подгонял время — не передать. Наконец, солнце скользнуло по дальним крышам и завалилось за реку, в кронах тополей затрепетал вечерний зефир.

…К дому на Оранжерейной подкатили раньше на целую четверть часа. Вердарский вышел, оставив в коляске роскошный букет, прогулялся по тротуару. Он совершенно не представлял, чем бы себя занять. Задержался возле витрины, глянул на собственное отражение в зеркальном стекле. Увиденным остался вполне доволен и в сотый раз уже вынул из жилетного кармана часы.

Пожалуй, пора.

Парадная дверь особнячка, в котором проживала Елизавета Алексеевна, оказалась запертой. Рядом на стене обнаружилась бронзовая пуговка звонка — Вердарский нажал, прислушался. Подождал, подумал и надавил снова.

Дверь распахнулась, и полицейский чиновник увидел свою новую пассию. Была она еще не готова — в домашнем платье и туфлях, сверху легкий палантин наброшен. Увидев Вердарского, обрадованно улыбнулась (без вуалетки она оказалась такой красавицей, что и описать невозможно) и сказала:

— Ах, вы без опозданий! Как мило. Прошу.

Несколько сбитый с толку этими словами, а также тем обстоятельством, что хозяйка вынуждена сама отпирать парадную дверь, Вердарский переступил порог. Обстановка в прихожей была скромной: несколько гравюр на стенах, калошница и стойка для зонтиков. В дальнем углу — гардероб.

Из прихожей в дом вели две двери: прямо и справа. А слева начиналась лестница — очевидно в бельэтаж. Туда и направились.

Поднявшись, миновали две комнаты и вошли в третью, которая, судя по обстановке, служила хозяину кабинетом. Шли молча — Лизанька только улыбалась, поглядывая на гостя, а сам он не мог придумать ничего остроумного или, по крайности, занимательного. На всем пути не встретили ни души — похоже, хозяйка уже отпустила прислугу. Вердарский решил, что этим и объяснялась необходимость самолично отпирать дверь. Что ж, вполне извинительная предосторожность.

Но, оказавшись в кабинете, Вердарский снова пришел в смущение. Он не мог взять в толк — отчего их свидание происходит среди скучных книжных корешков и казенной кожаной мебели? Да и вообще, ведь уговорено ехать кататься на Пристань!

— Я думаю, вам будет лучше переодеться… Знаете, с реки вечерами тянет прохладой, — деликатно сказал он.

— Конечно, я сейчас, — ответила Лизанька. — Только прежде хочу вас кое с кем познакомить.

На это Вердарский ничего не успел ответить. В дальней стене раскрылась маленькая дверь, которою он сразу и не заметил, и в комнату вошел китаец. Невысокого роста, с непроницаемым лицом. Но внешность занимательная: у левого виска рубец, а левое же ухо вовсе отсутствует.

Китаец показался Вердарскому смутно знакомым — он уже видел его прежде, да только где?

Прерывая эти размышления, китаец шагнул ближе, поклонился и сказал на вполне правильном русском:

— Добро пожаловать, господин полицейский. Прошу садиться.

Вердарский недоуменно посмотрел на Лизаньку — что это, шутка? — но та, обворожительно улыбнувшись, сказала: «Я вас оставлю, чтоб не мешать», — и тут же упорхнула из комнаты.

Настроение испортилось. Вердарский стоял посреди кабинета, в лучшем своем сюртуке и с букетом в руках — точно незадачливый жених из какой-нибудь пиесы господина Островского. Поискал взглядом, куда поставить цветы, не нашел и просто положил на стол.

Китаец молча смотрел на него.

— Мы знакомы? — спросил Вердарский.

— Нет, — покачал головой китаец.

— А кто вы такой?

— Меня зовут Синг Ли Мин. — Китаец поклонился.

— Как? Синг Ли… Да, но позвольте!.. — вскричал Вердарский и тут же осекся. Он вспомнил! Это был тот самый ходя, коего искала вся харбинская полиция! Теперь — только бы не спугнуть. Может, удастся взять его и отвезти в департамент? Вот будет удача!

«Дурак, — произнес вдруг где-то внутри тонкий и отчего-то очень знакомый голос, — какой, к черту, департамент? Это ловушка! Это все подстроено, и ты сейчас в ужасной опасности!»

— Вы думаете понять, знакомы мы или нет? — спросил китаец и снова поклонился. — Нет, думать не надо. Мы с вами не быть знакомиться. Но я вас знать. Прошу садиться, — повторил он.

Вердарский послушно сел. Во рту пересохло.

— Я хочу, чтобы вы посмотрели один человек, — сказал Ли Мин. — И потом ответить на один вопрос. Пожалуйста.

— Хорошо… — пробормотал Вердарский. — Давайте. Но все это так странно…

Китаец наклонил голову, словно соглашаясь, потом прищелкнул пальцами, и из уже упомянутой двери выскользнул еще один человек. Он был очень маленького роста, почти карлик. Человек вышел из тени и подошел ближе, и Вердарский понял, что это ребенок, раскосенький мальчик лет десяти.

— Вы помнить этого маленького человека? — спросил Ли Мин. — Это такой мой вопрос. Ответьте, пожалуйста.

Вердарский покачал головой.

— Нет.

Ли Мин подал знак мальчику, и тот вдруг отколол номер: мигом скинул с себя куртку и просторные бумажные штаны, оставшись почти нагишом — в одной только повязочке на бедрах.

— А теперь? — спросил упрямый Ли Мин.

Вердарский хотел было вновь отрицательно покачать головой, но присмотрелся — и вдруг ахнул. Все тело мальчика было покрыто разноцветным узором — наподобие тех, какими любят украшать себя моряки да каторжники. Только эти были куда как занятней.

Ай да мальчик!

Впрочем, позвольте… Разве бывает у мальчиков такая мускулатура? А эти шрамы на груди? Да и сама кожа вовсе не так свежа и упруга, как бывает в детстве.

Нет, понял Вердарский, никакой это не ребенок, а взрослый человек, каким-то непостижимым образом сохранивший детские пропорции. Если присмотреться, станет ясно, что ему уже немало лет. Может быть, куда больше, чем самому Вердарскому. Не исключено, что это вообще старик…

И тут он вспомнил.

Это был тот самый человек, которого он видел третьего дня в Модягоу. Да, вне всяких сомнений. Его еще дети дразнили. А потом он убежал. Но… что все это значит?

Китаец Ли Мин, внимательно следивший за полицейским чиновником, угадал этот вопрос — должно быть, он отразился у Вердарского во взгляде.

— Вы вспомнить, — утвердительно сказал он. — Вы видеть этого человека раньше, а теперь вспоминать.

Отрицать Вердарский не стал. Да и к чему?

Навернулся вдруг на язык вопросец, который вообще-то следовало с самого начала задать: откуда этот ходя знает, что сам Вердарский служит в полиции? А потом и еще одна мыслишка на ум пришла — о небольшом черном пистолете со странным и непривычным японским названием «намбу».

Пистолет преспокойно лежал во внутреннем кармане сюртука.

«Ане достать ли его теперь?» — подумал полицейский чиновник.

Но не успел.

Потому что в этот момент разыскиваемый сыскной полицией Харбина китаец Синг Ли Мин произнес какое-то короткое и незнакомое слово.

Услышав его, коротышка выхватил из своей повязки тонкую трубочку и быстро поднес ко рту. Жест сей был очень знакомым — Вердарский и сам в не столь отдаленные гимназические времена баловался таким образом, обстреливая товарищей лущеным горохом из бумажной трубки.

Но коротышка не стал плеваться горохом. Он коротко дунул — и что-то кольнуло полицейского чиновника в шею. Вердарский хотел поднять руку, чтобы пощупать, — но отчего-то рука не послушалась. Внезапно накатила жуткая слабость. Он покачнулся, ступил назад, к кожаному дивану. Опустился на него, однако диван волшебным образом исчез. В глазах стало черно, и Вердарский вдруг ощутил, что летит, летит сквозь эту бесконечную черноту.

Спустя четверть часа парадная дверь особнячка распахнулась, и из нее вышла Елизавета Алексеевна. Огляделась, увидела экипаж, на котором прикатил полицейский чиновник, и торопливо подбежала к нему.

Кучер поглядел удивленно.

— Ах, беда! — закричала молодая дама. — С вашим седоком плохо! Надобно в больницу, да только мне одной не поднять!

Возница почесал за ухом, крякнул и пошел слезать с козел.

Незадолго до того, как на колокольне Свято-Николаевского собора зазвонили к вечерне, дверь особняка вновь отворилась, и из нее выдвинулась маленькая процессия. Впереди шла Елизавета Алексеевна, казавшаяся бледной и словно бы уставшей — а за ней топали оба китайца. Они тащили по мешку из рогожи, по виду довольно увесистому. Если б случился поблизости прохожий, он мог бы отметить, что не только взрослый, но и мальчишка волокли свою поклажу довольно легко, без заметных усилий.

Оба подошли к стоявшей без кучера коляске, закинули в нее мешки.

Елизавета Алексеевна, не дожидаясь, пошла обратно и скрылась в особнячке. А китайцы впрыгнули в коляску, старший сел на козлы и направил экипаж к реке.

 

Глава вторая

БУМАЖНЫЙ БРОНЕПОЕЗД

Поздним вечером бронепоезд «Справедливый» подошел к станции — замелькали огни, гуще потянуло черным паровозным дымом, загрохотали колеса на стрелках.

Павел Романович сидел в купе вместе с ротмистром и пил пунш. Тот самый, что недавно был приготовлен для госпожи Дроздовой (разумеется, так Анну Николаевну Павел Романович величал только вслух, а про себя — исключительно Анечкой или даже Анютой). Да только пунш остался невостребованным, поскольку сон сморил барышню раньше.

Ротмистр, заметно оживившийся, когда Дохтуров вернулся с рандеву, и даже наскочивший с расспросами, после кратких и суховатых ответов Павла Романовича интерес к беседе потерял и теперь сидел молча, прихлебывая из стакана и глядя в окно.

Для Дохтурова это молчание кстати пришлось — было о чем пораздумать.

И в самом деле, как выполнить недавнее намерение о «решительном изменении стратегии»? Прямо сказать: наскучило быть сухим листком, гонимым неведомой силой. (Которая сперва едва не истребила в «Метрополе», потом в борделе и на красноармейском хуторе. И теперь, думается, тоже не намерена отступать.) В давешнем разговоре с ротмистром эта сила была наречена Гекатой — по имени греческой богини, заведовавшей, по представлениям древних, порождениями мрака и тьмы. Может, и не совсем точно, но образно.

Итак, Геката определенно постановила сжить со света Павла Романовича, штаб-ротмистра Агранцева и прочих: купца Сопова и старого генерала, имя-отчество которого Павел Романович никак не мог вспомнить.

Но хуже всего то, что мотив сих зловещих поползновений был совершенно неясен. Поначалу Павел Романович полагал, что ключ — в его прошлом. И даже начал склоняться к тому, что причина — в злополучном пересечении с сектой хлыстов, которое имело место пару лет назад. Однако не все в этой версии было складно. Может, дело в истории ротмистра? Или даже купца?

Впрочем, о его прошлом не имелось никаких сведений. Но если причина в нем, то теперь можно не беспокоиться, так как господин Сопов купно с генералом нашли свой конец на дне Сунгари.

А ежели вовсе не в них обстоятельство?

И вообще, рассуждения по типу «с одной стороны так, а с другой — эдак» никуда не годятся. Мало того, что изрядно поднадоели, так сии умствования еще и бесплодны. Нужно менять линию. Прекратить демонстрировать Гекате спину и повернуться лицом.

Это иносказательно, а на деле требуется вот что: разыскать пилота аэроплана «Сопвич», который барражировал над лесом в ту пору, когда узников с затонувшего «Самсона» готовили к жертвоприношению новым красным богам. Потому что пилот наверняка так или иначе связан с Гекатой. Только он мог навести эту недружелюбную даму на пленников. После чего те были умерщвлены — еще до того, как до них добрались душегубы батальона Парижской коммуны. Вот, должно быть, те диву дались!

Словом, пора переходить к действиям. Найти пилота — вот ниточка и потянется.

Ротмистр, которому Павел Романович изложил свои соображения, опять-таки сперва оживился, но после быстро остыл, так как никаких идей касательно поисков аэроплана у него не было. Как, впрочем, и у самого Дохтурова.

Как, в самом деле, найти «Сопвич»?

В этот момент дверь купе отворилась, и вошли двое — начальник бронепоезда есаул Вербицкий, а с ним незнакомый артиллерийский поручик в старомодном пенсне, которое делало его весьма похожим на литератора Чехова в молодом возрасте.

Вербицкий был весьма возбужден.

— Представьте, господа, — сказал он, присаживаясь, — срочная телефонограмма от атамана! «Справедливому» надлежит поднять пар и самым полным ходом идти к Цицикару.

— А разве не туда следуем? — осведомился ротмистр. — Насколько мне помнится, Цицикар на Транссибе, а мы с него не сворачивали.

Однако Вербицкий иронии не заметил.

— Цицикар захвачен красными. Там сейчас ужас что делается. Стон и скрежет зубовный. А нашей военной силы в городе нет.

— Все одно без пехоты бронепоезд не избавит город от вражеского десанта, — заметил ротмистр.

— Пехота будет, — сказал Вербицкий. — С противоположной стороны, от Хайлара, к Цицикрау идет литерный.

Агранцев пожал плечами.

— Тогда о чем беспокоиться?

Вербицкий с артиллерийским поручиком переглянулись.

— Дело в том, что литерный транспортирует не войска, — сказал есаул. — Да что там! Скажу прямо — он везет золото. В Харбин, для японской военной миссии. В уплату за снаряжение и боеприпасы. Весь эшелон состоит из быстроходного паровоза и трех вагонов. В одном — слитки, в двух других — конвой. Два взвода пехоты и казачья полусотня. И этого недостаточно, чтоб без помех проследовать захваченный Цицикар. Литерный известить возможности нет.

— Ах вот как. Насколько я понимаю, красный десант как раз и нацелился на атаманскую собственность? — осведомился Агранцев.

Вербицкий ответил не сразу.

— Похоже. В общем, господа, ситуация пиковая. Харбин атаману боеприпасов не даст. Семин с Колчаком в контрах — адмирал потребовал подчинения, а наш атаман не пожелал поступиться вольницей. Он больше на японцев надеется. Но те как раз закрыли кредит, требуют уплаты за прошлые поставки. А с запада наседают красные. Нашему Григорию Михайловичу сейчас остаться без патронов никак невозможно. Вот и получается, что вся надежда теперь — только на «Справедливый».

— И что вы намерены делать? — спросил Агранцев.

— Поднять давление в котле и следовать на Цицикар без задержки. По этой причине помочь вам пока не смогу. Прошу прощения.

Олег Олегович сказал это вполне искренне, но по нему чувствовалось, что полученным заданием и немалой ответственностью он взволновал и даже горд.

— Пойду распоряжусь, — сказал есаул и прибавил озабоченно: — Только бы путь не был разбит. Это теперь самое главное.

Поклонился и вышел.

Адъютант остался сидеть. Устало закрыл глаза, помассировал пальцами веки.

— Главное теперь вовсе не это, — сказал он вполголоса.

— А что же? — спросил Павел Романович, до сей поры не принимавший участия в разговоре.

Поручик ответить не успел, поскольку вмешался Агранцев.

— Вы, кажется, намерены подвергнуть ревизии слова своего командира? — спросил он. — Довольно странно для его адъютанта.

Поручик слегка дернулся.

— Я вовсе не критикую.

— К чему тогда ламентации?

— Наш есаул — храбрый человек, — ответил поручик, явно задетый. — Но вот знаний ему не хватает. Давеча сказал, что боится поломки колеи. Напрасные опасения! Я уж сколько раз объяснял: на расчистку от заграждений в среднем потребно двадцать минут, на починку рельсов — около получаса. А есаулу все видится, будто повреждение пути для «Справедливого» станет безвыходной ситуацией. А между тем у меня два газорезательных аппарата. И команда научена — в короткий срок может удалить взорванные рельсы и заменить новыми. Даже разрушенный мост и воронка от взрывов на полотне не станут препятствием.

— Чего же следует опасаться? — спросил Павел Романович.

— Для «Справедливого» с его средней броней гораздо страшнее граната, пущенная из полевой пушки, — сказал поручик. — Мы ведь представляем славную мишень для вражеской артиллерии. Блиндирование защищает только от пуль и осколков. Трехдюймовая граната легко пробьет с дистанции в полтора километра.

Павел Романович искренне изумился.

— Отчего же столь слабая броня?

— Оттого, милостивый государь, что мешает прочность железнодорожных путей. Большую массу бронепоезда им ни за что не вынести.

С этими словами поручик поднялся. На ротмистра он не глядел — не мог простить подозрения в нелояльности к командиру.

— А скажите, господин поручик, — спросил Агранцев, — вы где прежде служили? И довелось ли вам повоевать на германском?

— Нет, не довелось, — ответил тот, слегка покраснев (видимо, ротмистр опять задел за живое), — я выпустился в Петербурге в шестнадцатом и был оставлен при штабе округа.

— Откуда ж военный опыт?

— После переворота пробрался к Деникину. Служил в первом бронепоездном дивизионе полковника Скопина. А теперь вот здесь… Честь имею!

— А не случалось ли вам бывать в воздушных отрядах? — спросил Павел Романович, повинуясь мгновенному наитию.

— Воздушных? — переспросил поручик. — Бывать приходилось, а вот летать — нет.

— А как по-вашему, «Ньюпор» будет понадежнее «Сопвича»?

— Я не специалист, — мрачно ответил поручик. — Это вам лучше у баговцев справиться. А вы для чего спрашиваете? — Адъютант с некоторым подозрением оглядел незнакомого статского.

— У баговцев? — переспросил Павел Романович. — А ведь верно. По возвращении в Харбин непременно вашим советом воспользуюсь. Как их найти?

Поручик промолчал. Ясно — не станет отвечать, пока не получит разрешения заданный им самим вопрос.

И Павел Романович вежливо сказал:

— Нам с ротмистром довелось недавно побродить по тайге, и…

— Это я слышал, — невежливо перебил поручик.

— …и в ту пору неизвестный пилот «Сопвича» оказал нам, гм, некоторую услугу. Хотелось поблагодарить.

— Понятно, — поручик снова потер глаза. — Значит, поблагодарить. Боюсь, это будет непросто, потому что «Сопвичи» у адмирала только еще ожидаются. А пока — «Ньюпоры» да несколько «Снайпов».

Сказал — и откланялся.

— Лихо вы дознание провели, — сказал ротмистр, когда за поручиком закрылась дверь. — Будто специально учились. А все же с баговцами поговорите, когда в Харбин воротимся. Это мой вам совет. Глядишь, найдете эту Гекату.

— Непременно, если только разъясните, кто эти господа.

Агранцев удивленно посмотрел на него.

— БАГ — боевая авиагруппа. В составе войск, подчиненных ныне адмиралу Колчаку. Правда, касательно боевой способности — скорее одно название. Пока настоящей воздушной силы у Александра Васильевича нет. То, что имеется, пригодно для разведки и связи. Впрочем, союзники обещали поставить несколько новых машин. Если сдержат слово, выйдет иной коленкор. Нужно будет расширить аэродромную сеть, наладить снабжение, подготовить ремонтную часть. Да обучение пилотов организовать. И получится воздушный флот, способный изрядно помочь наземным войскам.

Павел Романович заметил, что ротмистр говорит со знанием дела и немалым воодушевлением.

— А вы сами не хотели б попробовать себя в роли аэронавта? — спросил он.

— Не только хотел, но и пробовал, — сказал Агранцев. — Приходилось, представьте себе, взмывать над грешной землей. Летал с прапорщиком Казакевичем (это был оч-чень известный пилот!), в качестве наблюдателя. Даже уроки пилотирования брал у него. Да только настоящей учебы не получилось: наш прапорщик погиб под Ляояном.

— Сбили?

— Двигатель отказал. — Агранцев покачал головой. — И вот что я вам скажу: имеется у меня мечта. Заветная греза. Хочу перемахнуть на аэроплане в Америку. Но не через Берингов пролив на Аляску — тут хотя и подвиг своего рода, но калибр все же не тот. У меня план дерзновенней — через Атлантику пролететь. Представляете? Над океаном! Стартовать, скажем, во Франции, на побережье, а приземлиться уже в Американских Штатах.

— И что, есть такие аэропланы, что могут столько часов продержаться в воздухе? — спросил Павел Романович.

— В том то и дело, что нет. Но будут! Уверен, непременно появятся… Впрочем, у нас с вами пока совсем иные заботы.

Павел Романович, которого рассказ ротмистра тоже увлек, хотел было спросить подробнее, но тут состав дернулся. Впереди загудел паровоз, и поезд принялся замедлять ход.

В купе без стука вошел есаул — не вошел, ворвался! — и воскликнул с порога:

— Господа! У меня телефонограмма-молния! Навстречу нам от Цицикара пущен брандер!

— Кем? — спросил Павел Романович.

— Боже мой! Кем! Да большевикам и пущен, кем же еще!

И, видя озадаченное лицо Дохтурова, пояснил:

— Брандер — это паровоз с прицепленным вагоном, набитым взрывчаткой. Боюсь, конец «Справедливому».

На это Павел Романович не знал что сказать. Он оглянулся на ротмистра, но тот как раз отвернулся к окну — словно ничего и не слышал.

Вербицкий шагнул в купе, снял кожаный картуз, решительно пригладил волосы и водрузил обратно свой головной убор.

— У меня такой проект, — сказал он. — Даю приказ остановить бронепоезд. Из концевой башни открываю огонь по брандеру. Подобьем — значит, спасены. Нет — ну, ничего не попишешь. Судьба.

Услышав эти слова, ротмистр круто повернулся.

— Своею судьбой вы, конечно, вправе распоряжаться, — сказал он. — Но как же в таком случае Цицикар? И золото атамана?

Вербицкий развел руками.

Агранцев посмотрел на него, хмыкнул.

— Сколько человек у вас в базе? — спросил он.

— Около сотни. Из них половина — команда броневой части.

— Лошади имеются?

— Имеются.

— Позвольте планшет, — попросил ротмистр.

Взял карту, изучал ее несколько минут, потом поднял голову:

— Вот что. Бронепоезд остановить. Снять два пулемета со станков. Комендоров с обслугой в боевую часть, к орудиям, а всех свободных — на коней, и верхами идти к Цицикару. В три часа дойдем. Большевики нас не ждут, вокзал можно взять с ходу. Там закрепиться и ждать литерный. С пулеметами продержимся, определенно.

Вербицкий задумался. В этот момент в купе появился четвертый — давешний адъютант в пенсне.

По глазам было ясно — разговор он слышал.

— Это хороший план, — одобрил адъютант. — Поддерживаю.

Вербицкий посмотрел на него, нахмурился.

— Нет, — сказал он. — Дробить и без того небольшую команду я не позволю.

— Как хотите, — ротмистр пожал плечами, — вы командир, вам решать.

— Да, решать мне. — Вербицкий оглядел присутствующих — словно ждал, не будет ли возражений.

Павел Романович подумал мельком, что кто-то, похоже, сильно поторопился, назначив молодого есаула командиром бронепоезда.

— А я считаю, план хороший, — упрямо повторил адъютант. — Стрелять по брандеру с дальней дистанции — все равно что со смертью в орлянку играть. Ежели нам не повезет, тогда и литерному конец. Господин ротмистр прав: нужно идти маршем на Цицикар.

— Господин поручик, вы слышали мое мнение. Извольте выполнять, — сказал Вербицкий.

Поручик коротко откозырял.

— Слушаюсь. Однако должен предупредить: я подам рапорт на имя атамана.

— Как угодно, — ответил Вербицкий, потемнев лицом. — Подавайте. Если представится такая возможность.

Дохтуров посмотрел на него с сочувствием. Не позавидуешь: конфликт со своим же начальником штаба, и когда — перед самым боем! Вербицкий, конечно, сам виноват, но для дела-то это ведь все равно.

— Послушайте, — сказал Павел Романович. — Мы с ротмистром тут — частные лица. Дайте нам коней, и мы отправимся к Цицикару на свой страх.

Вербицкий удивленно уставился на Дохтурова.

— А для чего? Вы что, вдвоем намерены штурмовать город?

— Втроем, — поправил его Павел Романович. — Барышня отправится с нами. Ничего штурмовать мы, конечно, не станем. Но, если нам повезет, появится шанс предупредить литерный об опасности.

Вербицкий помолчал, пошевелил вверх-вниз бровями.

— Как хотите, — сказал он. — Коней я вам дам, под честное слово. А барышню здесь оставьте, на базе. Ничего тут с ней не случится.

— Ну уж нет. — Павел Романович почувствовал, что начинает злиться. — Она с нами. Тут вы не вправе распоряжаться.

И настоял на своем.

— А как найдете дорогу? — спросил Вербицкий. — В здешних-то дремучих местах?

Ответил Агранцев:

— Разберемся. Карту я видел, так что найдем.

Более есаул не стал возражать.

Когда остались одни, ротмистр рассмеялся.

— А вы, оказывается, авантюрист, доктор.

— Вам не по душе мой план?

— Отчего же. Вполне. Сам собирался предложить то же самое, а вы упредили. Честное слово. Но в одном наш кожаный пульчинель прав: Анну Николаевну с собой брать не стоит. Это ведь не прогулка на пленэр. Пикника, боюсь, не получите.

— А давайте-ка мы ее саму спросим, — сказал Павел Романович.

— Давайте, — отозвался ротмистр. И, глянув на Дохтурова, добавил: — Эге! Однако какой у вас вид загадочный! Будто в ответе вы и вовсе не сомневаетесь.

* * *

Путь до Цицикара занял почти четыре часа.

Вербицкий выполнил обещание — дал лошадей и даже снабдил оружием. Павлу Романовичу и Агранцеву достались рослые и выносливые кобылы, по словам обозного казака — «дюже справные». Анне Николаевне — конек-двухлетка, довольно игривого нрава, взятый исключительно из-за небольшого роста. На него госпожа Дроздова могла взобраться без посторонней помощи.

Что тут же и продемонстрировала — обозники аж присвистнули. Анна Николаевна порозовела, польщенная, однако Дохтуров склонялся к мысли, что причина восторга у казаков была иной: взбираясь на коня, госпожа Дроздова высоко подобрала юбку, продемонстрировав открытые до колена ножки самой безупречной формы.

Сидела в седле она на мужской манер, уверенно. (Перед тем как выступить, маленькая экспедиция провела небольшой совет, и тут Анна Николаевна решительно и совершенно бесповоротно отвергла предложение ротмистра остаться в базе бронепоезда — заявив, что верховая прогулка для нее вовсе не затруднение, так как она немало каталась в прошлом в Павловском парке. Ротмистр заметил, что ждет их отнюдь не прогулка, но, глянув на Дроздову, а потом и на Павла Романовича, возражения снял и более к этой теме не возвращался.)

Павел Романович торопливо взял под уздцы коня Анны Николаевны и увел от обозного вагона, подальше с глаз охальных казаков.

Перед тем как пуститься в дорогу, ротмистр сказал Дроздовой:

— В пути вы своему коньку шенкелей не жалейте. А уздой лучше не править — только раскровените. Уж поверьте, я эту породу знаю.

Командир Вербицкий дал даже сверх того, что обещал: снарядил одеждой и оружием. Сам выбрал и сам принес, скрипя своим черным обмундированием. Павел Романович подумал, что напрасно все-таки ротмистр столь ядовито обозвал есаула «кожаным пульчинелем». Ведь, как говорится, кто без греха…

Получили они два кавалерийских карабина, два ревнагана, и патронные пачки — сколько смогли вместить седельные сумки. Агранцев в дополнение взял казацкую шашку — с хищного вида клинком, в черных потрескавшихся ножнах и с потемнелым темляком на рукояти. То ли от пота, то ли от какой иной субстанции. Ротмистр неким хитрым манером пристроил ее на спине, сказав, что этот способ очень удобен: и скрытно, и достать при необходимости можно мгновенно.

Дохтуров переоделся в офицерский китель и галифе — прежнее платье-то приняло за время странствий вид совершенно неподобающий. Агранцев тоже не отказался от новой одежды, вдобавок перетянулся ремнями и прикрепил погоны на плечи. Надо признаться — вид у него стал куда как более авантажный. А вот Анне Николаевне пришлось довольствоваться дорожной накидкой: ничего из женского гардероба у интендантов не оказалось.

Пришло время покинуть уютный пульман.

Все трое спустились на путь. К этому моменту, как на грех, припустил рассыпчатый дождь-буснец. Павел Романович по опыту знал: в тайге буснец — штука обманчивая. Сперва вроде и ничего, а походишь под ним пару часов — так до нитки промокнешь, до самых костей. Всю душу вымотает, проклятый.

— …Уж лучше бы ливень… — пробормотал он вполголоса.

— Совершенно согласен, — отозвался ротмистр. — Да экая жалость: нету у нас телеграфного сообщения с небесной-то канцелярией. Придется терпеть.

Он набросил на плечи кусок брезента (вместо плащ-палатки) и вышел под дождь. Получилось не без рисовки, но эффектно.

«Перед Аней интересничает, — решил Павел Романович. — Пускай».

Но все-таки неприятно.

Перед самым уходом произошел маленький разговор с Вербицким.

— Дайте два пулемета без станков, — попросил ротмистр.

Вербицкий помолчал, потер переносицу.

— Нет, господа, пулемета я вам не дам, — сказал он. — Ни одного. Прошу извинить. Спешу на боевую часть. Сами понимаете — брандер! — и побежал, не оглядываясь, вдоль состава.

…Неподалеку от насыпи обнаружилась тропинка. По ней и пустили коней. Когда въехали в лес, Павел Романович оглянулся. И ему показалось, что в одном из вагонных окон блеснули стеклышки пенсне.

В свое время ему приходилось ездить верхом — в годы студенчества, когда летом наезжал к своей благодетельнице-тетушке в деревню — и навыки-то, оказывается, не исчезли!

Двинулись в такой последовательности: впереди — Павел Романович, следом Анна Николаевна на своем развеселом коньке, а ротмистр следовал замыкающим.

Железнодорожное полотно на Цицикар здесь делало широкий плавный поворот — в радиусе не менее тридцати верст — и поездом получалось неблизко. Ротмистр намеревался срезать путь напрямик. По времени должно было выйти около шести часов.

Из-за проклятого буснеца скоро промокли вдрызг, никакие накидки не помогли. Лошади часто оскальзывались на раскисшей земле. Пришлось ехать медленнее.

— Вот это некстати, — сказал ротмистр. Он пустил свою кобылу вперед и поравнялся с Павлом Романовичем. — Так можно и опоздать, к чертям. Тогда получится — зря мокли.

Словно в ответ, дождь припустил сильнее. Видимость стала совсем никакая.

— Давайте переждем! — крикнула Анна Николаевна. — А то мой жеребчик едва ногу себе не сломил!

— Лучше бы шею… — пробормотал ротмистр себе под нос, однако Павел Романович услышал.

— Что вы хотите сказать?

— Да то, что мы уже вдвое бы дальше были, когда б не барышня. И взбрела вам фантазия!

— Вот как! А у вашей кобылы, стало быть, крылья имеются?

Анна Николаевна подъехала ближе. Поглядев на мужчин, мгновенно сообразила, что идет острый разговор, и тому причиной — она. И тут же сказала:

— Предлагаю короткий привал. Если через четверть часа дождь не ослабнет, вы поедете вперед. Я следом. И прошу вас, Павел Романович, без возражений! Вы уж как-то чересчур взялись меня опекать.

Спешились. Ротмистр вышел поводить лошадей в узде — чтоб не остыли. А Павел Романович с госпожой Дроздовой укрылись под охватистой лиственницей.

Разговора не получалось. Анна Николаевна хмурилась и кусала губы — понимала, что задержка из-за нее. Да и Дохтурову было не до светских банальностей. Впереди-то — полная неизвестность. Не вышло бы из огня да в полымя…

— Ой, глядите… — прошептала вдруг Анна Николаевна. Она показала пальчиком куда-то Дохтурову за спину.

Он быстро обернулся, но сперва ничего не увидел. Однако уже через секунду обнаружилось нечто, чему и названия не было.

Прямо перед ним, шагах в пятнадцати, росла почернелая сосна со странным и необычным, будто оплывшим внизу стволом. В стволе, как раз на высоте человеческого роста, имелось дупло. А из его темной пасти высовывалось, раскачиваясь, что-то черное, блестяще-гибкое.

Это была небольшая змейка. Несмотря на расстояние, Павел Романович разглядел яркие изумрудные глазки. Змейка свисала наполовину и раскачивалась вправо-влево, точно дразнящий язык в глумливо ухмылявшемся рту.

В этот миг сделалось еще темнее, набежала туча, и буснец разошелся пуще прежнего.

Павел Романович посмотрел по сторонам — где же ходит ротмистр? — а когда повернулся обратно, то увидел ошеломительную картину: змейка обернулась языком, дупло — ртом, а сама сосна — неприятного вида древней старухой.

Кто-то стиснул ему плечо. Он поднял глаза: рядом стояла Анна Николаевна, бледная, с закушенною губой.

Непонятная старуха потянулась навстречу. Лицо — как у языческой маски. Глаза просвечивали болотным огнем. Они, должно быть, неким образом магнетизировали. Глядя в них, хотелось встать и подойти ближе.

Павел Романович этого не сделал, удержался, а вот Анна Николаевна поднялась и шагнула вперед.

Старуха поглядела на нее, приоткрыла рот и облизнула тонкие древесные губы языком-змейкой.

Дроздова сделала еще шаг.

Хотел было Павел Романович крикнуть, чтоб не смела более придвигаться, да только голос куда-то делся. Что за напасть? Он потянулся к револьверной кобуре (тоже непросто, руку будто судорогой свело). Но в этот момент в тучах над лесом неожиданно обозначился разрыв. И над мрачным, зелено-серым таежным ковром высветило вдруг такою лазурью — да еще с золотом! — что Дохтуров на миг даже зажмурился.

А когда открыл глаза, все закончилось. Ни змеи, ни старухи. Да и дождь перестал.

Неужто привиделось?

Он повернулся к Дроздовой, встретился с ней взглядом. И в ее глазах прочитал тот же вопрос.

— Ну как, живы? — послышался голос ротмистра. — А ведь дождались, похоже. Тучи на юг сносит. Будет вёдро. Давайте, господа, седлайте своих росинантов, и в путь. Прошу за мной — я теперь во главе колонны.

— Что это было? — прошептала Анна Николаевна, склоняясь к Дохтурову.

— Не знаю. А было ли?

Дроздова поглядела на него в некотором смятении, но более спрашивать не стала, молча поехала следом.

* * *

Цицикар открылся неожиданно. Раздались в стороны толстенные таежные великаны, раздвинулись ветви, и показались дальние огороды, а за ними — кривобокие сарайчики вперемешку с крытыми соломой фанзами.

— Это, надо понимать, окраина, — прошептал ротмистр. — Эх, жаль, не догадался спросить бинокля.

Павел Романович подумал, что переживать особенно нечего: Вербицкий бинокля все равно бы не дал. Да только он ни к чему. Зрение, от рождения весьма неплохое, за годы ссылки у Павла Романовича приобрело небывалую остроту, так что он отличнейшим образом мог обходиться без оптических приспособлений.

За фанзами начинались сады, а над ними вдали возвышались купола церковки со звонницей. Еще далее — два-три здания повыше, скорее всего, официального назначения.

— Предлагаю рекогносцировку, — сказал Агранцев. — Мы идем с вами, доктор, а прекрасная Анна остается в тылу.

— Лошадей отпустить? — спросила Дроздова.

— Зачем? Стреножим, и пусть погуляют. Мало ли…

До ближайшей фанзы пришлось добираться пригнувшись, а местами и вовсе ползком. Павел Романович не без сожаления подумал, что новенькое обмундирование наверняка потеряло свой вид. Впрочем, не о том теперь надо тревожиться.

Перед тем как зайти, осмотрелись. Прислушались.

Обыкновенные крестьянские звуки: собака брешет где-то вдали, скрипит колодезный ворот. Над нешироким двором пролетела ворона, спланировала на старую лиственницу. Почистила клюв, глянула на гостей. Словом, все исключительно пасторально. Картину портило лишь тарахтение бензинового мотора, впрочем, доносившееся очень издалека.

Перекрестившись, ротмистр нырнул в дверь. Павел Романович, как было уговорено, подождал полминуты, понаблюдал — и шагнул следом.

Картина открылась следующая.

Глинобитные стены, земляной пол, прикрытый циновками. В центре очаг, над которым на деревянной треноге висит плоский широкий котел. Рядом — китаянка неопределенного возраста. Одной рукой помешивает в котле бамбуковой палкой, другой держит ребенка, совершенно голого, который, не просыпаясь, сосет материнскую грудь.

Увидев пришельцев, китаянка попятилась. Разжала пальцы, и бамбук свалился в огонь. А вот младенец показал себя молодцом — вцепился в мать, как обезьянка, удержался и снова зачмокал. Похоже, даже и не проснулся.

В этот момент дверной проем перечеркнула чья-то тень, и в фанзу вошел китаец. На плече он держал шест-коромысло, на концах которого висело по брезентовому ведру.

— Ага! Камаринский пейзан пожаловал! — бодро прокомментировал ротмистр. — Скажи-ка мне, братец…

Договорить он не успел.

Китаец сделал неуловимое движение шестом — ведра полетели в стороны, ударили два водяных фонтана — и скакнул вперед, метя шестом ротмистру в грудь.

Ш-ш-жик!

Казачья шашка описала в воздухе полукруг (при ярком свете это бы наверняка смотрелось еще красивее) и укоротила шест вдвое.

При столь устрашающем, хотя и безмолвном реприманде китаец оторопел и попятился.

Но дело было еще не закончено.

Стоявшая у Агранцева за спиной китаянка схватила свою палку, которая успела уже заняться с одного конца, и без колебаний стукнула ротмистра по затылку.

Тот охнул, выпустил из рук шашку, согнулся.

Раздумывать было некогда: Павел Романович вырвал из кобуры револьвер и щелкнул взводимым курком. Это следовало сделать чуть ранее — но он, увы, не поспевал за событиями. Впрочем, большего не потребовалось: китаянка бросила свою палку и кинулась ничком на пол.

«Как бы ребенка не раздавила».

Но напрасно он беспокоился — малыш мышкой вывернулся из-под матери, вскарабкался ей на спину и уселся, посверкивая черными глазенками.

Павел Романович выразительно посмотрел на китайца, показал револьвером в угол.

Агранцев, выпрямившись, с кряхтеньем потер затылок.

— Однако… Экая амазонка…

Похоже, ротмистру было неловко.

Павел Романович с револьвером в руке подошел к китаянке — та, съежившись, торопливо переползла к мужу.

Дохтуров подошел ближе, опустился на корточки и задал какой-то вопрос.

Услышав родную речь, хозяева фанзы вовсе не оживились. Покачали синхронно головами — дескать, не понимаем — а после согнулись в поклоне, да так и замерли.

Павел Романович повторил вопрос на родном языке.

Тот же эффект.

— Тьфу! — сказал ротмистр, подходя ближе. — Не хотят говорить. Прикидываются, ясное дело! Пугните-ка их как следует.

— Не думаю, что прикидываются, — проговорил Павел Романович. — Скорее, мой китайский не вполне хорош. А по-русски они действительно не понимают.

— Ну и свинство с их стороны. Сколько лет рядом живут. Могли б уж и выучиться. А, ну их. Одно слово — макаки.

Ротмистр покосился на свое плечо.

— Черт! Глядите, погон отстегнулся. Не поможете?

Дохтуров выпрямился, переложив револьвер в левую руку.

В этот момент китаянка вдруг загомонила. Оживленно жестикулируя, показала на плечо ротмистра.

— О чем это она? — спросил Агранцев.

— Не пойму… подождите…

Наконец китаянка, раздраженно махнув рукой на своего благоверного, повернулась к Павлу Романовичу и затараторила громче, помогая себе жестами.

Ротмистр крякнул:

— Ну и чешет! Что твоя швейная машинка «Зингер и сыновья»!

— Подождите! — Павел Романович поднял руку, прислушиваясь, и ободряюще кивнул китаянке.

Та застрекотала пуще прежнего, изо всех сил помогая себе руками. При этом все показывала себе на плечи, щелкала, словно стряхивала муравья, вытягивала губы трубочкой и целилась указательным пальцем Павлу Романовичу в грудь: «Пом-пом!» Потом залилась гортанным клокочущим звуком и пустилась вприсядку.

— Ну, что? — нетерпеливо спросил Агранцев. — Уяснили, к чему эти половецкие пляски?

— Похоже, в переводе звучит так: вчера пришел вооруженный отряд, прогнал местную власть, тех, кто носит погоны, — расстрелял (я так понимаю, речь о жандармской команде) и пошел грабить. Кур, свиней. В общем, что есть, то тащили. У этих тоже взяли трех поросят…

— Да подождите вы с поросятами! Сколько людей в отряде? Чем вооружены? Где стоят, и…

— …И как имя-отчество комиссара, — докончил за него Дохтуров. — Извините, этого она не знает.

— Тогда на кой черт она нам сдалась?! И без того известно, что в Цицикаре — красные.

— Зато неизвестно другое: одному служилому удалось спастись из устроенной мясорубки. Точнее, двоим, однако насчет второго мне не совсем ясно.

— И где ж эти беглецы?

— Судя по всему, здесь, — сказал Павел Романович и выжидательно посмотрел на китайцев.

Те опять зачирикали на своем птичьем наречии, словно бы в нерешительности. Потом китаянка встала и поманила Павла Романовича за собой.

Он спрятал револьвер.

— Пойдемте, ротмистр.

— Уверены, что не ловушка?

— Нет.

Миновали дощатую перегородку, делившую фанзу на две неравные части. Здесь было нечто вроде кухни, соединенной со «столовой». На стенах — полки с многочисленными плошками, пучки пряно пахнувших трав развешаны под потолком. На тонкой бронзовой цепочке свисает масляная лампа.

— А хозяева-то не из бедных, — сказал Павел Романович, — обыкновенно в этих краях довольствуются лучиной.

— Ну-ка, ну-ка, — проговорил ротмистр, оглядываясь. — Так-так… Клянусь, мне это кое-что напоминает…

Он шагнул вперед, расшвырял грязные циновки. Открылся земляной пол. А у самой стены — лаз, прикрытый цельной деревянной крышкой.

— Ну, так и есть! — воскликнул Агранцев. — Как в той фанзе, где я с Зиги моим подружился. Нехитрая архитектура.

Павел Романович взялся было за крышку, но Агранцев его упредил:

— Подождите! Пускай она — мало ли кто там, внизу.

Китаянка сноровисто откатила крышку и наклонилась над темным отверстием, подсвечивая себе снятой со стены лампой.

Тянулось время, прошла минута, вторая.

Ни звука, ни тени. Ничего.

— N’avez pas peur! Nous sommes du general du Croate! — крикнул Павел Романович.

Внизу послышалось какое-то шевеление, и потом дребезжащий голос глухо спросил:

— Qui vous?

— Дохтуров, Павел Романович. Я врач. Со мною офицер, ротмистр Владимир Петрович Агранцев.

— Как вы сюда попали? — уже по-русски спросили из-под земли.

— По казенной надобности, — ответил Павел Романович.

— А что за нужда-то?

— Эй, вы, там! — закричал ротмистр. — Мы сейчас уйдем отсюда ко всем чертям, и сидите в своей дыре хоть до второго пришествия! Была охота с вами возиться!

— Так не вылезти нам самим, — прозвучало снизу. — Толкните ту узкоглазую, пускай лесенку скинет.

Обращаться к китаянке не пришлось: догадавшись, она просеменила в угол и вернулась с тонким шестом, на который были приколочены поперечины. Спустила шест вниз, и вскоре из отверстия показалась всклокоченная голова.

Голова огляделась по сторонам единственным глазом (второй закрывала пугающих размеров багровина), вздохнула. Сказала:

— Ну, кажись-таки наши! Слава тебе, Пресвятая заступница!

С этими словами подбитый человек принялся выбираться. Получилось у него не очень, пришлось помогать. Наконец выкарабкался — немолодой седоусый мужчина в разодранном жандармском мундире. Один рукав напрочь отсутствует, другой залит чем-то засохшим, буро-коричневым. Выражение лица дикое.

«Довели человека, — подумал Павел Романович, — никак в себя не придет».

— А где же второй? — спросил ротмистр.

— Имеется и второй, ваше благородие, — закивал головой жандарм. — Только он вроде как не в себе. Вы его покуда не трогайте.

— А что с ним?

— Да в смерть его изорвали, изверги. Кабы не я, ему б и конец. Уж очень он им, видать, насолил.

— Кто вы? И кто кому насолил? — спросил Павел Романович. — Говорите толком.

— Человек я служивый, — с готовностью отозвался спасенный. — Жандармский вахмистр Ребров, Виктор Иванович. Служу здесь в конвойной команде. То есть служил… До того, как налетела коммуна, будь она… — Далее вахмистр произнес монолог, насквозь нелитературный, однако прерывать его ни Павел Романович, ни Агранцев не стали.

Когда унтер умолк, Павел Романович спросил:

— Это вы про какую коммуну сказали?

— Да про парижскую, какую ж еще! Про убивцев этих! Вчера налетели, с рассвета. За главного у них такой хлыщ вертлявый, в белом кителе, будто генерал, прости Господи. А как начнет языком молоть — не остановишь. И чешет, и чешет. Да все так складно… Я думаю, из судейских он будет.

— А почему же коммуна?

— Это они себя так кличут: баталион-де имени красной Парижской коммуны. Да только какой там баталион! Шайка, вот и весь сказ. Им главное — пограбить. А красивые слова — они для отвода глаз.

— И славно пограбили? — прищурившись, спросил ротмистр.

— Да уж недурственно! Вчера начали, во вкус вошли. Сегодня едва ль остановятся. Думаю, в самом разгоне теперь. Да вон, послушайте: чуете, что творится?

Павел Романович прислушался.

— Поют, что ли?

— Какое поют! — Вахмистр в отчаянии махнул рукой. — Это же бабий вой над всем Цицикаром! — Он замолчал.

Молчали и Дохтуров с Агранцевым.

— Но все ж таки удивительно, — сказал жандармский вахмистр Ребров, осторожно касаясь разбитого лица. — Ну налетели. Ну пограбили. Однако и уходить надо. А они вторые сутки на одном месте! Рискованно. Сдается, поджидает кого-то здесь красная босота.

— Правильно вам сдается, — сказал ротмистр. — Именно что поджидают. Но вам-то как удалось выскочить? Или вы очень везучий?

— Тут такое дело… — замялся вахмистр. — Даже сказать неудобно… В общем, спасся я благодаря тараканам.

— Вот как?

— Начальство приказало, — продолжал жандарм, — ума не приложу, для какой такой надобности… А только пришло распоряжение: наловить по избам не менее двух сотен и в картонку упрятать, да еще под сургуч! Да в спешном порядке — к ближайшему «Трансконтиненталю». Там и вручить, самому начальнику поездной бригады, лично в руки! Виданное ли дело!

— Невиданное, — согласился Павел Романович, — продолжайте.

— Взял я двоих из конвойной охраны, отправились по дальним фанзам. По счастию, в эдакой дряни недостатка не наблюдается. Но все ж пришлось попотеть. Прыткая нечисть! Да и спешили мы, чтоб успеть к экспрессу доставить. А времени было в обрез. Я и подумал, что лучше будет вручить поганый пакет обходчику, с тем чтоб тот передал станционному дежурному. У него и сургуч имеется… В общем, отдал я сверток и отправился с конвойными в «Лоскуток».

— Куда? — переспросил ротмистр.

— В «Лоскуток» — это трактир привокзальный. Думал поужинать, да и выпить, грешным-то делом. А вона как получилось… — Вахмистр сокрушенно покачал головой. — Ведь и крики слышал, и стрельбу отдаленную, а не придал значения. Так, думаю, балуют солдатики с эшелонов.

Он помолчал, потом продолжил:

— А в «Лоскутке» — мать честная! Весь зал полон красным жульем. Трактирщик, белый как мел, за стойкой трясется. И тут мы заявляемся, в синих-то мундирах жандармских, да при погонах! Мне сразу же в личность прикладом — хрясь! Понятное дело, сомлел. Упал на пол, гляжу на все вроде как через студень прозрачный. А мои-то конвойцы, Царствие им Небесное, вместо того чтоб бежать, за шашки схватились! Ну и подвели под них точку. Не стали даже стрелять — покололи штыками. А меня Господь миловал. Я ведь у самого входа упал. Пока моих конвойных кончали, кое-как за порог скатился. А там собрался с духом — и давай Бог ноги. И поверить не мог, что сбегу. Пальнули несколько раз в спину, но догонять не стали. Верховых нет среди них, да и пьяные были. Свезло.

Ребров перекрестился, вздохнул.

— Понятно, — сказал Павел Романович. — А что же ваш товарищ по несчастию к нам не выходит? Настолько плох?

— Будешь плох. Шомполами на площади отходили! Привязали к чугунной решетке, и ну сечь! Живого места на спине не осталось.

— А вы, значит, освободили, — заключил ротмистр.

— Освободил.

— И не побоялись? — спросил ротмистр.

— Очень даже боялся. Да только гляжу — погони не наблюдается. Ну, думаю, своих не уберег, так хоть этого избавлю. Пускай он и жидовских кровей, да ведь все одно — человек. Ремни срезал, сюда приволок. Я эту фанзу давно знаю. Жена здешнего ходи, Ля Вея, меня и конвойных обстирывала.

— Понятно, — повторил Дохтуров. — Что ж, пора познакомиться с вашим крестником. Вы со мной? — спросил он у ротмистра.

— Нет. Здесь побуду… на всякий случай.

Павел Романович потрогал бамбуковый шест, покачал легонькие перекладины. Взял у китаянки масляный светильник — и тут вдруг грохнуло где-то вдали, словно гигантский металлический шар уронили на стальную плиту. Над головами прокатилось долгое-долгое эхо.

— Ну вот и все, — сказал ротмистр.

— Брандер?

— Безусловно. Конец «Справедливому».

Павел Романович ничего не ответил. Посветил вниз — и стал спускаться.

— Побыстрее! — крикнул вослед Агранцев. — Время дорого!

В углу, на ворохе рисовой соломы лежал человек с окровавленным лицом, устремив к потолку заострившийся нос. Павел Романович пощупал пульс, оттянул веко. Попробовал приподнять — раненый, застонал.

Но оставлять его тут одного было никак нельзя. Пришлось вернуться, объяснить хозяевам, что требуется. Наконец, раненого вынесли наверх.

— Ба! — воскликнул Агранцев, всматриваясь в изможденное, несчастное лицо. — Да это ж старый знакомец! Как же, как же! Помню: господин Симанович. Личный фотограф при такой-то-матери-парижской-коммуны батальоне. Неласково они с ним обошлись. Должно быть, фотокарточками не угодил.

— Оставьте, — сказал Дохтуров. Он тоже узнал фотографа. — В горячке человек. По всему, пара часов осталась, не более.

— Человек? — скривился ротмистр. — Кого это вы человеком назвали? Субъекта, что казни невинных собирался фотографическим аппаратом снимать? Уж не знаю, за какое вознаграждение. Впрочем, подозреваю, за все те же сребреники.

На это Дохтуров ничего не сказал, пошарил по карманам.

— Платок… — пробормотал он, — куда-то запропастился… У кого есть чистый?

— Извольте, — скривившись, ответил Агранцев. Достал из кармана сложенный вчетверо лоскут белой ткани, сплюнул и протянул: — Держите.

На скулах у Павла Романовича прокатились желваки.

— Принесите воды! — крикнул он вахмистру. — Да поживее!

— Зачем? — спросил Агранцев. — Сами говорите — кончается.

— Вам не понять.

Ротмистр присвистнул, но ничего не сказал — снаружи в этот момент послышалось тарахтенье мотора. Звук быстро нарастал, приближался.

Агранцев сдернул со спины карабин.

— А ну-ка… — И выскользнул наружу.

Вернулся скоро, поставил карабин у стены.

— Жаль, мимо проехал. Я даже и не увидел. А недурственно было бы захватить! Прокатились бы с ветерком!

— Это не простое авто. Броневик, — сказал вахмистр.

— Откуда вы знаете?

— Так ведь он наш. По весне из Харбина прибыл. Для укрепления города, значит. Свое название имел — «Офицер». Босота его первым и захватила. Они на нем по всему Цицикару катались, из пулеметов по окнам щелкали. А старое название краской залили, новое намалевали: «Товарищ Марат».

Ротмистр на это ничего не сказал, только зубами скрипнул. Рукой махнул и вышел из фанзы.

Павел Романович посмотрел ему вслед. Что-то неладно складывалась их экспедиция. Пока совершенно неясно, как предупредить литерный. И Анна Николаевна заждалась. Как там она?

— Премного благодарен… — раздался вдруг хриплый шепот.

Дохтуров оглянулся — раненый фотограф открыл глаза и печально глядел на него.

— Тихо. Лежите, вам нельзя говорить, — сказал Павел Романович.

— Можно, — ответил фотограф Симанович. — Мне теперь все-все можно… Но прежде покорно прошу принять извиненьице.

— Да погодите вы! — сердито крикнул Павел Романович, хватая фотографа за запястье. — Хм, девяность пять… Странно. Пульс замедляется. Как себя чувствуете?

— Как пьяный биндюжник под ломовым извозчиком… — прошептал Симанович. — Но извозчик, похоже, уехал, и я, по крайности, могу снова дышать.

Фотограф пошевелился.

— Помогите мне сесть, молодой человек, — проговорил он. — Я имею сказать пару слов…

Павел Романович и вахмистр прислонили злополучного фотографа спиной к стене. При этом Дохтуров не спускал с Симановича глаз — и вид при этом у самого Павла Романовича был весьма озадаченный.

— Мой папа был замечательный человек. Очень умный, — сказал Симанович. — Ай-яй-яй! Мне таки очень далеко до моего папы. Нас было пятеро, не считая старшей Ханы, которая вышла замуж за гоя, да будет Господь к ней милостив. Когда мы пришли во взрослое состояние, наш папа собрал всех однажды и устроил промеж нас жребий. О, это был особенный жребий! Специально забили курицу, порезали на куски. И мы тащили потом эти куски не глядя. Кому досталось крыло, кому ножка. Мне, вообразите, выпало гузно. Это весьма показательно… А наш папа сказал: получившие ножки да возьмут по корове. Кому достались крылья — заберут по паре гусей. А ты, Фроим, согласно выбранной части, заберешь мое кресло, в котором я двадцать лет отдыхал после работы. А больше вы ничего не получите, потому что остальное я уже продал. И знайте, мы не скоро увидимся, потому что я теперь отправляюсь на Святую землю. Вам надлежит оставаться и жить в мире между собой. Такова моя воля, а если вы этого не сделаете, так вас ждет такое, что это не слыхано, и весь свет будет о вас говорить.

Тут Симанович ненадолго умолк.

— Заговаривается, — прошептал вахмистр.

Но фотограф, оказывается, просто немножечко отдыхал.

— Да, наш папа был умный человек, — сказал он, глядя на Дохтурова влажными карими глазами, — но скажите на милость, много ль наживешь на кресле, коему стукнуло двадцать лет? Даже если оно еще вполне крепкое?

— Не знаю, — признался Павел Романович.

— Тогда кладите себе в уши мои слова, — сказал Симанович, который отчего-то все меньше походил на умирающего. — Всего через полгода я обернул никчемное кресло в новейший фотографический аппарат! А еще год спустя моя студия стала лучшей в Чите. Я назвал ее «Паноптикум», и она стоила названия, можете мне поверить!

— Верю, — сказал Павел Романович, с изумлением глядя на фотографа. — Как ваша спина?

— Моя спина?.. — переспросил тот. — И вы еще спрашиваете? Интересно узнать, где заканчивается фотограф Симанович и начинается молодой доктор!

— Позвольте-ка взглянуть на вашу спину, — настойчиво сказал Павел Романович.

Фотограф послушно лег на живот.

Павел Романович осторожно осмотрел Симановича. Рубцы, конечно, изрядные, но выглядят все ж успокоительно: никакого нагноения, края рассеченной кожи сошлись, и даже припухлость совсем незначительная.

— Что вы там видите, молодой доктор?

— Моя фамилия Дохтуров. То, что я вижу, меня вполне устраивает.

— Вот как! Месье Дохтуров, вы очень хорошо умеете делать свою работу. Полчаса назад в этом подвале я был уверен, что не протяну и часа. Теперь мне уже так не кажется. И все потому, что вы просто посидели рядом.

— Весьма рад… — рассеянно ответил Павел Романович, пребывавший в некотором замешательстве. — В таком случае, мне пора.

— Постойте! Неужели вы думаете, что Фроим Симанович не умеет быть благодарным? В самом деле? Так знайте: он умеет быть таким.

— Благодарить не нужно, — ответил Дохтуров, поднимаясь. — Пожалуй, вы вне опасности. Я рекомендую пару дней не вставать. На всякий случай.

— Скажите, ваше благородие, — подал голос вахмистр, — уж ежели вы жидка с таким толком попользовали, нельзя ли и меня как-нибудь?.. А то глядите, как морду-то всю раздуло!

В этот момент в фанзу вернулся Агранцев.

— Морду? — переспросил он. — Это, братец, пустое. Не воду ж с тебя пить. Вон этому иуде куда как хуже… — Ротмистр посмотрел на фотографа и осекся.

— Это что, вы его исцелили? — спросил он тихо. — Вы, должно быть, волшебник?

Вопрос Дохтуров оставил без внимания — да и что отвечать-то?

— Пойдемте, — сказал он. — Тут наша помощь без надобности.

— Подождите! — вскричал фотограф. — Ведь я же сказал, что Фроим Симанович имеет признательность. Я буду полезен.

— Да? — Агранцев зло усмехнулся. — Кому именно?

— Ой, господин офицер, вы мне не верите!

— Нет.

— Так вы имеете на это право. Но если б вы знали мою историю…

— Могу представить, — зло сказал Агранцев. — Вы жили тихо и бедно, но пришли красные и сказали, что вот настало уже ваше время. Теперь можно посчитаться со старой властью и за черту оседлости, и за погромы, и за многое другое. А потом попросили выполнить поручение весьма необычного свойства. Вы, может, сперва даже отказываться пытались. Но красные были настойчивы, а для большей убедительности что-нибудь такое сделали. Ну, там, разбили десяток фотографических пластин.

— Вы истинно правы, господин, офицер, — тихо ответил Симанович. — Все почти так и было. Но только разбили они не пластинки, а детские головы. Детей же мне Бог дал не десяток — всего семеро…

Агранцев пожал плечами.

— Понятно, — сказал он. — Но теперь-то чем вы не угодили?

— Так это обратно из-за пластинок. Закончились они у меня. Не то чтоб совсем, но требовалось поправить запас. Я и попросил одного из коммунаровцев сходить к аптекарю, спросить, нет ли в наличии. И для образца дал одну пластиночку, порченую. А меня самого поразили в свободе передвижения. Если куда отлучиться, так надобно разрешения спрашивать… Словом, я попросил, а тот, шмендрик, побежал к комиссару докладывать. А тот хмельной, не разобрал что к чему. Глянул на пластинку — а там ведь негатив, не сразу поймешь. Глаз нужен наметанный. Комиссару ж учудилось, будто это он снят, да еще вместе с нашей Авдотьей. Ай-яй-яй, и напустился же он на меня! Кричит: мы тебя поим-кормим, а ты нашими портретами раскидываешься?! А может, ты специально их передал, чтоб в контрразведку? Так я тебя проучу!

— Значит, от усердия своего претерпели, — равнодушно заключил ротмистр. — Поделом.

— Владимир Петрович, — сказал Дохтуров Агранцеву, — право слово, оставьте его. Идемте.

— Одну минуточку, — жалобно сказал Симанович. — Одну только минуточку! Вы вправе люто ненавидеть меня. Ведь там, на хуторе, я был заодно с вашими врагами и ничего не сделал, чтоб облегчить вашу жуткую участь. Видит Бог, я не мог ничего поделать!.. Но кто ж поверит еврею… Месье доктор! И вы, господин офицер! Вы не должны мне верить. Вы можете спросить себя: кто таков этот Симанович, чтоб мы ему верили? И что видел он в этой жизни, чтоб быть теперь нам полезным? Вы совершенно правы — я видел всего пару пустяков. Но среди них есть один, который теперь кое-чего стоит.

— Ну? — спросил ротмистр.

— Я знаю, как найти тех, кто стоит во главе всей этой хевры!

— Что? — переспросил Павел Романович. — Что это значит?

— Это значит, месье доктор, что мне известно, где сидят коноводы бандитской шайки, именующей себя Парижской коммуной. Бывший присяжный поверенный Логус, называющий себя товарищем Лотовым, и женщина в мужских сапогах и с маузером на боку, с глазами овчарки и душой бандерши.

— Без надобности, — сказал ротмистр. — Штурмовать большевистскую ставку нам пока не с руки.

— Зачем штурмовать? — спросил фотограф. — Я знаю, как пройти незаметно и даже миновать охрану.

Дохтуров с ротмистром переглянулись.

— Вот как, — сказал ротмистр. — Миновать охрану. И это возможно?

— Абсолютно! — уверил фотограф. — Только вам придется взять меня с собой.

Ротмистр хмыкнул.

— И как вам это, доктор? — спросил он.

— Думаю, стоит попробовать.

— Да, но тащить абрашку с собой!

— А тохэс мит а понэм кенэн нит зайн мэхутоним, — непонятно сказал фотограф.

— Это идиш? — спросил Павел Романович. — Боюсь, не силен. Переведите.

— Задница и лицо породниться не могут, — ответил Симанович. — У вас говорят мягче: «Гусь свинье не товарищ».

— Тут имеется в виду совершенно другое, — сердито сказал Павел Романович, мельком глянув на ротмистра. — Но важно не это. Скажите: вы уверены?..

— Как в своей маме, месье доктор!

— Хорошо. Что нужно сделать?

— Прежде всего, — сказал ротмистр, — надобно загримировать нашего Сусанина. Иначе экспедиция закончится, не начавшись.

Фотограф пожал плечами:

— Зачем возить корову на чердак? То есть я хочу сказать, к чему напрасные усилия? Нет, Фроим Симанович останется при своей природной наружности. А вот вам очень желательно подправить кое-чего.

* * *

Павел Романович ожидал, что Цицикар — просто село, и назвать его городом можно только с изрядной натяжкой. Однако же он ошибался. Дома были вовсе не сплошь деревянные, имелось немало строений каменной кладки. Правда, в большинстве явно старавшихся хоть отдаленно напоминать новомодные постройки в Харбине: то высунутся с верхнего этажа затейливые балкончики с полосатыми противосолнечными тентами, то запузырится толстенькими крашеными колоннами крыльцо-портик, выстроенное в популярном стиле а-ля антик. Даже купола у православного храма были тоже густого, шоколадного цвета — как у харбинского.

Но только теперь храм стоял разоренный, разграбленный. А на луковке, перевернувшись, повис сбитый крест. Да и сам Цицикар являл собой гнетущее зрелище: на улицах никого, многие дома сожжены, а частью побиты, присутственные места все в запустении. Лавки напрочь разграблены. На тротуарах и мостовых грязь, мусор, обломки чужого скарба — должно быть, выброшенного красными витязями по ненадобности. А кое-где встречалось зрелище и похуже: собаки, терзавшие неубранные трупы.

Трудно даже представить, что отряд красных всего за сутки устроил подобное бедствие.

Шли так: впереди, ссутулясь и вжав голову в плечи, брел Симанович. Подле него, шаркая, приволакивая ноги, — вахмистр; руки у того и другого связаны за спиной. А следом вышагивали Дохтуров и ротмистр. Правда, узнать их теперь было нелегко: лица измазаны, волосы всклокочены, безпогонные мундиры расстегнуты, что называется, до пупа.

У ротмистра в довершение картины в углу рта тлела цигарка.

Павел Романович, не имевший привычки к табакокурению, на ходу лузгал семечки, весьма живописно сплевывая шелуху.

Карабины держали за спиной. И Павел Романович весьма убедительно покрикивал на «арестантов»:

— Шевелись, безугольщина! А то вот погоню босоплясом!

Это, конечно, была авантюра. При мало-мальски дотошной проверке сей маскарад никого бы не обманул. Расчет был на непродолжительность маршрута, а также на то, что пошли уж вторые сутки непрерывных грабежей и пьянства, и «красные витязи» определенно должны сомлеть от водки и пролитой крови.

Пока брели от окраины — все было спокойно. Но когда нищие фанзы сменили двухэтажные дома, ситуация изменилась. Попадались навстречу вооруженные бойцы парижско-коммунального батальона, и пару раз маленькую процессию даже окликнули. Симанович при этом еще больше сутулился, а у вахмистра как-то особенно заплетались ноги.

Но обошлось.

Наконец вышли на широкую улицу, шедшую параллельно железнодорожному полотну. Улица была загляденье: нарядные домики в два ряда, наличники сплошь резные, а за невысокими палисадниками — фруктовые сады, где уже наливались сахарным соком первые маньчжурские груши.

Тут ротмистр стал проявлять сдержанное нетерпение: злым шепотом спросил, долго ли еще, и знает ли сам Симанович, куда и к кому направляется?

Надо отметить, что к этому моменту Павел Романович и сам стал несколько сомневаться. И то сказать: забрались невесть куда — а ведь главноначальствующим этой шайки коммунаров удобнее было б разместиться поближе к центру. Скажем, в вокзальной пристройке, а еще лучше — на жандармском розыскном посту. Вот уж где все под рукой: и телеграф, и телефонный аппарат. Да и в смысле визуального наблюдения розыскной пункт очень удобен: в самом центре, да еще на пригорке.

Но фотограф шагал и шагал, как заведенный, а вопрос ротмистра вовсе проигнорировал. И тут, грешным делом, посетила Павла Романовича вполне очевидная мысль: а ну как все рассказанное Фроммом Симановичем — чистой воды выдумка? И приведет их опальный фотограф прямехонько под коммунарские штыки? Чтоб гнев от себя отвлечь или еще для какой цели.

И так от этой мысли сделалось на душе скверно — хоть назад поворачивай.

Но в эту самую пору из-за угла вывернулись двое заросших мужичков в солдатском. Расхристанные, но при оружии, вели они третьего, совсем молоденького. По всему, троица была мертвецки пьяна. Старшие покуда держались на ногах, а младший совсем обессилел: шел, глаз не раскрывая, и выписывал ногами, обутыми в ярко-желтые кожаные ботинки (несомненно американского производства), такие вензеля, будто они у него были на шарнирах и могли гнуться произвольно в любую сторону.

Столкнулись, можно сказать, нос к носу.

— Эй, кавалерия! — заорал один. — Кого споймали?

Момент получился щекотливый. Прямо сказать — опасный. И ведь разглядели, что карабины кавалерийские! Даром что пьяные.

Симанович остановился и словно стал меньше ростом. Вахмистр в замешательстве оглянулся назад: Павел Романович увидел его чудные, белесые, совершенно оловянные глаза.

Ротмистр выплюнул цигарку:

— Абрашку ведем. Не видишь?

— Ого! Да энто ж наш хотограф! И куды вы его?

— Куды-куды. На кудыкину гору, — ровно ответил Агранцев. — Комиссаров приказ, не твоего ума дело. Проваливай.

Расчет был на властность в голосе и авторитет комиссара, товарища Логова-Логуса.

Однако не получилось.

— Но-но, не задирайся! — закричал второй. — Мы ж вятские, ребята хватские! Чё вынырнул-то, подкопытник? Или леща плескануть?!

И шагнул вперед, сжав кулачищи — изрядного, надо признать, калибра.

Его товарищ, видя такой расклад, сбросил с плеча руку сомлевшего коммунара и тонко крикнул:

— И мы — Воронеж-хрен-догонишь! Раз догонишь, два возьмешь! Ну держись, кавалерия!

По всему, кровопролития было не избежать. И, вернее всего, с самыми печальными для «конвойной» команды последствиями.

Но тут, лишенный опоры, младший коммунар постоял-постоял, а после мягко осел наземь. Это движение неким не вполне ясным образом привело его в соответствие с окружающей действительностью: глядя снизу вверх удивительно чистыми, прямо-таки лучезарными глазами, он вдруг сказал почти трезво:

— Ой, Симанович! Живой! Ну надо же! А кто это с вами?

И тут Павел Романович узнал этого парня. Молодой, розовощекий, синеглазый, с белыми кудрями из-под рабочего картуза — ну конечно же, Лель! Тот самый. Только румянца поменьше, да кудри сбились и потускнели.

— Мое почтение… — пробормотал Симанович. — Таки вот, заарестовали меня. Однако ж спешу доложить, недоразуменьице вышло…

— А-а… — протянул Лель. — Это бывает. Пойдем-кось вместе до товарища комиссара.

— Со всей моей радостью. — Фотограф засуетился и даже руками взмахнул (хорошо, ротмистр дело знал и узлы затянул на совесть, так что веревки выдержали). — Прошу учесть: в моем лице вы имеете человека, прикипевшего всей душой к новой власти. Новая власть дала мне буквально все! Вы не еврей, вы не можете этого знать. А теперь вышла ошибка, да ведь комиссар не даст пропасть бедному Симановичу…

— Ты, это, погоди… — пробормотал синеглазый Лель. — Чего-то я нынче усталый… Ничё, сейчас встану. Нут-ко, подсобите…

Его поставили на ноги, причем помогать принялись обе стороны. И как-то так вышло, что конфликт сам собою развеялся, и далее пошли уже вместе.

— Вы, верно, к нам недавно пристали? — спросил один из солдат. — Откудова?

— Из второго взвода, — кратко сообщил Агранцев.

— Из второ-ого?! — почему-то изумился солдат. — Во, значит, как… А куды ж коней подевал, кавалерия? Или того? — Он выразительно щелкнул себя по горлу.

На это ни ротмистр, ни Дохтуров ответить не успели, потому что второй, до сих пор молчавший, сказал вдруг, оборотившись к Агранцеву:

— Да ведь ты не солдат. Даром что рожа черная… По всему — офицер. Уж я-то навидался вашего брата!..

Ротмистр нисколько не смутился. Пожал плечами, сказал:

— Я и есть офицер. Из волонтеров. На германской в прапорщики произвели.

— А как же ты в партизанах?

— Обыкновенно. Лечился тут по ранению, а обратно на фронт не поехал. Обосновался в Харбине, да только и там теперь мобилизация началась — адмирал Колчак всех под ружье ставит. Вот и подался в леса.

Солдат презрительно сплюнул.

— Не очень-то складно у тебя получается. Брешешь, поди.

— А ты и сам на окопника не слишком похож, — сказал Агранцев. — Ишь, рожу наел. Гладкая, сытая. И страха-то Божьего в глазах не видать. Я так думаю, отсиделся где-нибудь в конвойной команде, а войну только на афишках и видал.

От этих слов у солдата кровью налилась шея. Видимо, угодил Агранцев в самую точку.

Солдат сверкнул глазом, глянул на Павла Романовича. По всему — тоже хотел опасения либо упреки высказать.

Но Дохтуров его упредил:

— Я — врач. Доктор.

— Ври больше!

Тут уж пришла пора Павлу Романовичу удивиться.

— Глупости. К чему мне врать? А вот ты мне лучше скажи: голова-то часто болит?

— Голова?.. — непонимающе переспросил солдат. — Ну, болит… напохмелок…

— А когда трезвый?

— Бывает, что и на трезвяк допекает.

— Это от многокровия, — заключил Павел Романович. — Вон, лицо-то — впору прикуривать. Придем, кровь тебе отворю.

— Для какой такой надобности?!

— Чтоб удар не хватил. По-вашему — кондрашка. Апоплексия. От лишней крови бывает. Так что отворять непременно. А еще есть трава, называется сушеницей. Я тебе ее покажу. Будешь делать взвар и пить каждый день. Через месяц забудешь о своей головной боли.

Солдат посмотрел на Павла Романовича удивленно и даже немного испуганно и ничего не ответил. Замолчал, да и бочком-бочком отодвинулся в сторону.

У Дохтурова была некоторая надежда, что попутчики по дороге отстанут. Но вышло иначе. Лель со своими спутниками сперва рядом вышагивали, а потом даже и обогнали. И здесь уж ничего поделать было нельзя — не бежать же бегом, в самом-то деле. Хороши будут конвоиры!

Миновали почти всю улицу, и уже в самом конце Лель со своими присными свернули в палисад, к большому нарядному дому — темно-красному, с белыми наличниками. Симанович, по всему, тоже сюда нацеливался. Повернул в калитку без размышлений.

Когда ступили на крыльцо да распахнули дверь, Павлу Романовичу стало не по себе: в сенях расположились двое стрелков из «парижского» батальона. Сидели небрежно, винтовки у стены составлены, зато у каждого револьвер — не в кобуре, под рукой. И глаза — волчьи.

Задерживать гостей они не стали. Кивнули, а один сказал коротко:

— Привели? Ну, проходьте.

И все. Словно давно поджидали.

Дохтуров с ротмистром молча переглянулись. Без слов было ясно: попались.

Зашли в горницу. В красном углу празднично возвышался накрытый кумачовой скатертью стол, за которым расположились двое — Лель и памятный еще по прошлой таежной встрече комиссар Логус. У окна стояла Авдотья, поигрывала концами платка. А сбоку, возле двери, устроились недавние провожатые. Тот, которому Дохтуров обещал отворить кровь, что-то шепнул своему товарищу, и оба покатились со смеху.

В общем, скверно.

— Ну, служивые, заходите. Не стесняйтесь, — весело сказал комиссар и даже привстал навстречу. — Кого это вы привели?

— Зотий Матвеевич, это фотограф, — пояснил Лель. — Я ж говорил.

— Да вижу, — весело сказал Логус. — Столь примечательную личность не узнать трудно. Здравствуйте, господин Симанович. Сами, значит, вернулись. Да еще не один. Похвально. И с кем же вы к нам пожаловали?

На фотографа было жалко смотреть.

— Не слышу ответа, — сказал комиссар. — Что это за господа с вами? Откуда и какого роду занятий?

Тут Симанович замычал, закрутил головой и подсеченным снопом повалился на пол.

— Но-но! — прикрикнул комиссар. — Не в театре! Признавайся: для какой такой цели незнакомых привел?!

— Отомстить он надумал, — сказала молчавшая до сих пор Авдотья. — Ты ж его выпороть велел. Вот он и вызверился.

— Ну и что, что выпорол? Для его ж пользы. Так сказать, профилактически. Дабы разбирал впредь, кого и каким манером снимать на свой фотографический аппарат.

Слушая всю эту замечательную чепуху, Павел Романович искоса оглядел помещение. Не очень-то оно напоминало штаб батальона.

От прежних обитателей (надо полагать, недавних) осталось немного: венские стулья, шифоньер с выломанными дверцами и комод с косо выдвинутым нижним ящиком, похожим на сбитую набок челюсть. Лики с божницы сброшены, вместо них наспех пришпилена мутноватая фотография пролетарского вождя.

Самым замечательным в горнице были сундуки. Их тут имелось никак не менее дюжины. Явно чужие, разнокалиберные — и богато украшенные, с коваными углами и бронзовыми ручками, и совсем простые, дощатые, — они теснились вдоль стен, как приживалки на чужом дворе. Что внутри — непонятно; впрочем, крышка одного была опущена не до конца, из-под нее выглядывала меховая лапка какого-то пушного зверя.

«Да уж определенно не штаб, — подумал Дохтуров. — Скорее вертеп разбойничий».

— Ну что ж, гости незваные, — сказал комиссар, потирая ладошки. — Будете говорить? Кто такие? С чем пожаловали?

— Сказывали, со второго взвода они, — со странной интонацией сообщил солдат.

И тут же все покатились со смеху.

— Ну, повеселили, — сказал комиссар, вытирая глаза. — Значит, так-таки со второго? Ой, не могу!

Павел Романович видел, что комиссар с ними играет. Или хуже того — провоцирует. Пожалуй, ничуть при том не рискуя — карабины на ремне, на раз-два не скинешь. И до револьверов, пожалуй, тоже не добраться. Что ж, лучше менять тактику.

Но тут ротмистр, которому, похоже, все это надоело, шагнул вперед.

— Надо понимать, в вашей банде считать до двух умеют не все, — сказал он. — И потому все взводы — исключительно первые.

При этих словах комиссар прекратил смеяться.

— Ну почему же… — протянул он. — Владеем какой-никакой арифметикой. Не все, конечно. Да только не в том дело. Просто нет у нас никаких взводов. Вообще. Мы, как боевая единица новой революционной армии, не признаем старых войсковых делений. У нас устройство, как в войске великой римской республики, — манипулы и центурии. И без номеров, а по именам командиров. Вот, скажем, этот боец, что у двери, будет из манипулы Красюка, а центурия его ломакинская. Так я говорю?

— Так… — подтвердил боец.

— Любопытно, — сказал ротмистр. — А отчего ж батальонное деление сохранили? Назвались бы уж легионом, что ли.

— И назовемся, — кивнул Логус, — только народу пока не хватает. А батальон — это революционно. Это было принято еще Парижской коммуной.

— Однако, — сказал Агранцев. — Оригинально.

— И полезно! — воскликнул комиссар. — Потому что позволяет без труда выводить на чистую воду шпионов. Вот вас, например.

— Мы не шпионы, — сказал ротмистр. — Это даже такому ослу, как вы, должно быть понятно с первого взгляда.

Комиссар захлопал глазами.

— Почему? — глуповато спросил он.

— Зотий, да ты глаза-то открой! — крикнула от окна Авдотья. — Забалтывает он тебя. Ведь это ж тот самый, что с хутора сбег! Вон и приятель его тут. Что дохтуром тогда представлялся.

Логус вытаращил глаза, подался вперед.

— А ведь верно… Как же это я сразу… Эй! Снимите с них карабины!

В тот же миг Павел Романович почувствовал, как между лопаток ему уткнулся револьверный ствол. После чего чужая рука властно сдернула с плеча ружейный ремень. Он покосился назад — там с наганом на изготовку стоял революционный страж из сеней. Второй в этот момент таким же образом обезоружил Агранцева.

Комиссар Логус выбежал на середину горницы, схватил один из венских стульев и, перевернув, уселся животом к спинке. Обвел пленников взглядом из-под очочков.

— А знаете, господа, вы и не подозреваете, до чего я рад нашей встрече, — промурлыкал он. — Веруй я в Бога, сказал бы теперь: он вас послал. Кстати, весьма кстати.

Комиссар потер ладошки, а потом, будто припомнив что-то, вдруг закручинился.

— А ведь я к вам по-людски отнесся. Вот вы, — Логус ткнул пальцем в Павла Романовича, — просили меня дам ваших тогда развязать, чтоб ветками от гнуса обмахивать? Просили. И отказал я вам? Нет, не отказал. И чем же вы мне отплатили?

Комиссар театрально возвел очи горе.

— Ну хорошо, своих прикончили — в конце концов, ваше дело. Это я могу понять. Захотели своих сорадетелей по эксплуататорскому сословию от нехорошей смерти избавить. Но зачем же деда, старца нашего, истребили?! Он ведь ничего вам не сделал.

Комиссар зло блеснул стеклышком очков, и Павел Романович понял, что Логус разозлен всерьез.

Получалось странно. Гибель караульных волновала Логуса куда меньше, чем судьба какого-то аборигена. С чего бы?

Но оставаться в неведении пришлось недолго.

— Да этот дед один стоил сотни! — в ярости закричал комиссар. От его недавнего благодушия не осталось следа. — За ним столько народу держалось! Как он исчез, от нас целая рота отпала… я хотел сказать — манипула! Говори, куда его дели? Жив он? Ну!

Комиссар отшвырнул стул, подскочил к Павлу Романовичу, ткнул кулаком в рот.

— Вы ошибаетесь. — Дохтуров потрогал языком разбитую губу. — Мы не видели вашего деда.

— Да?! И господ с парохода тоже не вы передавили?

— Нет.

Комиссар побледнел.

— Значит, я все перепутал, — шипяще сказал он. — И вы — никакой не доктор, а это — не тот самый господин, которому давеча мои люди так неудачно прошлись по лицу прикладом.

— Тут в самую точку, — сказал Агранцев. — Да только мы теперь квиты. Хотя и не в полной мере. Жаль.

— Я ж говорю, мстить надумали, — сказала Авдотья. — И жидок заодно с ними.

Но комиссар, до сих пор внимавший словам боевой подруги со вниманием, теперь отмахнулся:

— А, ладно! Мстить, не мстить… Не до того мне сейчас. А ну, говорите, куда деда девали, старца нашего многомудрого? Извели или нет?!

Комиссар побледнел, лицо его исказилось. Видать, взволновался всерьез из-за утраты приснопамятного «дида».

Павел Романович подумал: на этом можно сыграть. Не все потеряно.

— Допустим, жив ваш старик, — раздельно сказал он. — Что дальше?

— Где он?! — завопил комиссар. — Куда девали?

— Покажем, — обронил включившийся в игру ротмистр. — Гарантии?

— Что? Гарантии? — переспросил комиссар. — А какие вам нужны гарантии?

— Скажем, так, — ответил Агранцев. — Вы отпускаете одного из нас, он приводит деда. Второй остается в заложниках.

Идея была неплоха. Во всяком случае, шанс, хотя б для кого-то. И комиссар, похоже, готов был принять условия. Он задумался, потом посмотрел вверх, словно там надеялся прочитать подсказку.

Но тут неуемная Авдотья испортила все дело.

— Да ты никак им поверить собрался? — закричала она. — Пень безлозый! Они ж тя обдурить нацелились!

— Чего лаешься? — огрызнулся комиссар. — Скажи, если лучше придумала.

— И скажу, — ответила та. — Они ж с бабой сбежали. Ее найти надобно. Баба, она нам все-все поведает.

— Ого! А ведь верно, — комиссар снова заулыбался. — Ну что, хороша мысль? — Он весело оглядел пленников. — Добровольно признаетесь, где ваша институтка скрывается? Или предпочитаете прежде помучиться?..

— Дурак ты, Зотий, — угрюмо сказала Авдотья, — такие, как эти, насчет баб своих никогда ничего не скажут. Порода не та.

Вздохнула и отошла от окна. Остановилась перед Павлом Романовичем — крепкая, бедерчатая, каменноликая.

Заглянула в глаза.

— Нет, не скажут, — повторила она. — Ты вон лучше жидка спроси, да с пристрастием. Он те скорее расскажет, где и как с энтими господами дружбу-то свел…

Павел Романович похолодел. Ведь точно: Симанович вполне может привести к фанзе, а от нее — рукой подать до опушки, где Анна Николаевна сейчас с лошадьми… Начнут искать — найдут непременно. Да и кони ржанием выдадут.

Видимо, и ротмистр подумал о том же.

— Ваш чертов еврей ничего не знает, — сказал он. — Да и толку с его слов? Такой соврет — недорого возьмет.

Но обмануть комиссара не удалось.

— Ага! — воскликнул он, впиваясь глазами в Агранцева. — Вот тут ты врешь, братец. Вижу, мы в точку попали! Ну, Авдотья, ты голова!

Он повернулся к Симановичу, который так и не вставал с пола:

— Где дамочка?

— Не знаю! — взвизгнул фотограф. — Никого не видел, как Бог свят!

— Ну, ты, вша! Бога-то не поминай всуе, — сказал один из стражей (тот самый, что обыскивал Павла Романовича). — Дозвольте мне, Зотий Матвеевич, с ним поговорить. Я это умею.

— Давай-давай, голубчик, — закивал головой комиссар. — Побеседуй, а мы поглядим.

Коммунар вышел вперед. Был он молодой, дюжий, с льняным чубом, лихо выбивавшимся из-под заломленной набок казацкой фуражки с желтым околышем. На поясе висели две кобуры: одна деревянная, от маузера, и вторая, брезентовая, — из нее виднелась рукоятка револьвера наган.

Фотограф в ужасе отпрянул, пополз в угол.

— Что, забоялся? — хихикнул комиссар. И прокомментировал: — Увидал русака жидок — и в кусток! Вашей породе гнилой против нашей не сдюжить. В нас — здоровье, в нас — сила! Верно я говорю, Авдотья Ивановна?

Павел Романович глянул на красного комиссара и не выдержал — усмехнулся. Никак тот не походил на живописных былинных богатырей: кость узкая, шевелюра некрепка, глаза навыкате, таращатся из-под очков. Диагноз очевиден: худосочие вследствие детского рахита плюс базедова болезнь, отягощенная истероидной гипоманиакальностью. В самый раз в клинику к профессору Бехтереву, который таких больных лечит по новой методе, впрыскиваниями. Говорят, очень хорошие результаты.

Но этого объяснять Павел Романович не стал, оставил при себе. Сказал вслух:

— Знающий не говорит, говорящий не знает.

— Что это вы загадками изъясняетесь? — вскинулся комиссар.

Авдотья тоже будто собралась спросить — глянула быстро, да губу вдруг закусила и промолчала, отвернулась.

В этот момент на улице послышался шум мотора. Ближе, ближе — наконец совсем рядом. Раздались голоса.

— Похоже, броневик прибыл. «Товарищ Марат». Сходи, посмотри, — комиссар кивнул второму стражу.

Тот вышел.

Все заинтересованно уставились на дверь — и Лель, и хмельные его спутники, развалившиеся у двери, и комиссар. Лишь вернувшаяся к окну Авдотья все глядела куда-то вдаль, сквозь чистые прозрачные стекла.

Боец вернулся буквально через минуту. Склонился к комиссару, пошептал на ухо.

— Вот как? На подходе? Славно! — азартно сказал тот, знакомым жестом потирая ладони. — Авдотья Ивановна, слыхала?

— Чего там?

— Литерный поезд Хурхуру проследовал. Скоро у нас будет! Пойду, распоряжусь, чтоб встретили, как подобает.

— Сходи, — разрешила Авдотья. — А я тут побуду. На энтих поглядеть интересно.

— Вот и славненько, — с этими словами комиссар поспешил к выходу.

Невидимый отсюда броневик всхрапнул мотором и укатил.

Чубатый казак ухватил Симановича за волосы всей пятерней и рывком поднял на ноги. Тот закричал пойманной птицей, забился. Но — куда там: железная рука держала крепко, насмерть. Не вывернешься.

— Постойте, — сказал Павел Романович, — погодите, не мучайте его. Он все равно ничего не знает. Я объясню. Та особа, с которой мы бежали…

— Не усердствуй, касатик, — перебила его Авдотья, — сейчас твоим словам веры нет. Да и как же иначе? Мы ведь для тебя с ним (Авдотья кивнула на ротмистра) враги, ироды бессердечные. Ты нам что угодно навертишь, лишь бы доли своей лютой избегнуть.

И оборвала сама себя, замолчала, глядя на Павла Романовича. Странным сделался ее взгляд — то ли раздумчивым, то ли даже печальным, непонятно.

Между тем чубатый подтащил фотографа к простенку, кинул на лавку. И ловко, в несколько движений, прихлестнул за лодыжки к сиденью — брючным ремнем самого Симановича. Руки же завел ему наверх и на них сам уселся, лишив тем самым злополучного фотографа какой-либо возможности двигаться.

— Ну что, чертяка? — спросил чубатый, глядя на Симановича сверху вниз. — Пробулькнешь теперь словечко?

— Клянусь, я ничего не знаю…

— Ну ладно. Щас разговоришься.

Чубатый снял фуражку и вытащил из-за отворота околыша сапожную кривую иглу длиной вполладони.

Фотограф заверещал и зажмурился.

Тут Авдотья, вздохнув, легко отошла от окна.

— Держите крепче, — сказала она, кивнув на Дохтурова с ротмистром.

Трое мужчин тут же кинулись исполнять приказание: напарник чубатого ухватил за плечи Агранцева, а двое спутников Леля вцепились в Павла Романовича.

— Да не то, дураки, — сказала Авдотья. — Офицера примите. А с дохтуром я отдельно поговорю.

— Авдотья Ивановна, — уважительно проговорил чубатый, — вы бы того… Поостереглись… А ну как бросится?

— Бросится? — со странною интонацией переспросила Авдотья. — Бросится! Ну, напужал!..

И, поманив за собой Дохтурова, пошла к двери в соседнюю комнату.

* * *

Павел Романович вышел следом. На ходу увидел, что Агранцев скривился, многозначительно хмыкнув.

Для чего понадобилось уединяться, размышлял на ходу Дохтуров. В самом деле, не для скорых же любовных утех! А впрочем, с эдакой особой всего можно ожидать.

Остановились на пороге другой горницы.

Была она маленькой, похожей на девичью спаленку. Подушечки разнокалиберные, вышитые занавески на окнах, узкая кровать — одиноких снов утешительница. Добротная, с никелированными металлическими шарами. Из дорогих. Баловали, должно быть, здешние хозяева дочку. Интересно, что с ними теперь? Хорошо, если живы…

Первой ступила Авдотья, пропустила мимо себя Дохтурова. Он услышал, как щелкнул ключ в замке.

Повернулись друг к другу, встретились глазами.

— Скажи-ка, — промолвила таежная амазонка, — да как на духу: ты и вправду дохтур? Иль только прикидываешься?

Павел Романович удивленно моргнул — не ожидал вопроса.

Авдотья, видя это мгновенное замешательство, усмехнулась:

— Да ты никак решил, что я тя любиться сюда зазвала? Точно, по глазам вижу. Все вы, кобели, одинаковы… Ну так что? — нетерпеливо добавила она. — Слыхал, что спросила?

— Слыхал. Я — доктор.

Она вздохнула.

— Хорошо, коли так… На тебя вся надежа. Это ведь ты того офицера-то врачевал? Я прям диву далась, как скоро морда на нем зажила. Видать, хороший ты лекарь.

— Говори толком. Что случилось?

— Хворая я… По нашей, по бабьей части…

— Понятно. Рассказывай.

Это не заняло много времени — с первых почти слов Павел Романович угадал, в чем дело. Но догадка догадкой, а медицинский осмотр — вещь непреложная. Однако условия для столь деликатных манипуляций были не самые подходящие. Вот когда пригодился бы верный саквояж!

И все ж удалось. Очень кстати в горенке сыскались зеркальце в серебряной оправе и серебряные же чайные ложки в прикроватной тумбочке. Авдотья сперва сильно совестилась, но потом покорилась, стихла.

Роли теперь сместились: красная атаманша стала послушной пациенткой, а пленник — взыскующим врачом.

— Ну как? — спросила Авдотья. — Совсем худо? Ох, да у тебя ж руки в крови!

— Ничего. — Павел Романович покидал испачканные ложки и зеркальце на расстеленный по кровати рушник. — Черт, воды нету. Ладно.

Сел, вытер пальцы концом рушника (все равно выбрасывать), кивнул:

— Садись. — И, глядя в настороженные глаза, спросил: — Плод давно вытравляла? Отвечай как есть!

— Пять недель минуло. — В глазах ее плеснулся страх.

— В общем, так, — сказал Павел Романович. — Помочь тебе можно. Здесь где-то наверняка есть аптека. Если ее ваши молодцы не спалили, я приготовлю мазь. Но это на время, а по-настоящему тебе надо в больницу. В походных условиях излечить тебя до конца невозможно.

— В какую больницу?

— Да хотя бы в Харбин.

— Сдурел! Для меня там леченье простое: на два штыка в землю.

— Ничего. Обойдется, если мы с тобой вместе вернемся.

Авдотья замолчала, глянула с прищуром.

— Вон ты куда! Хоро-ош… От революции меня отворотить метишь?

Павел Романович пожал плечами.

— А много тебе она дала, революция?

— Мне-то? Может, и дала… Да что я — важно, чтоб обчеству стало привольно!

— Да уж, обществу нашему ныне куда как вольготно… — вздохнул Павел Романович.

— А вот ответь-ка, — перебила его Авдотья, — уморили вы нашего дида? Ей-богу, никому не скажу.

— Тогда зачем тебе?

— Надобно.

— Нет, — сказал Дохтуров, — не уморили. Даже помощника его не тронули. Получил тот по шее, и только. Да он разве не рассказывал?

— Из него ныне рассказчик негодный. Не знаю уж, чем вы его приласкали, а только поутру нашли мы его холодным.

Павел Романович несколько смешался. Да и что тут скажешь? Бил ротмистр, а проверить, каков результат, тогда времени недоставало. Впрочем, что теперь говорить.

— А знаешь ли, что ваш старик раны человеческим салом лечит? — спросил Дохтуров. — С живых людей кожу сдирает. Он сам — хуже зверя. Для чего он вам сдался?

Тут уж Авдотья пожала плечами.

— За ним — сила, — ответила она. — Чалдоны ему верят. Городские, конечно, смеются, да только много ли среди нас городских? Нет, без чалдонов тут революцию делать никак невозможно. А потому и без дида — никак… Хотя, — добавила Авдотья, — чуяло мое сердце, что не вашенских это рук дело. Видать, сам по себе сбег…

— И ты тоже беги, — сказал Павел Романович. — Покуда не поздно.

Она усмехнулась.

— Ништо… Останусь. За мной крови много. Да и без Стаценки скучно мне жить стало. Вокруг одни псы подподольные. Нету настоящего мужика. Вот разве ты…

— Беги, — мягко повторил Дохтуров.

Авдотья нахмурилась, затеребила платок.

— А коль отпущу, что делать станешь? — спросила она, глянув из-под бровей.

«И в самом деле, — подумал Павел Романович, — что теперь делать? Ведь обе наши затеи провалились. „Справедливый“ погиб, а литерный поезд предупредить уже невозможно. Равно как нельзя помешать красным подготовиться к его встрече».

— Вернемся, откуда пришли, — ответил он.

— К барышне своей?

— Да.

— И мстить нам не станешь?

— Не стану. Да и не собирались мы счеты сводить.

— Хорошо. Тогда отпущу вас. Только ты мазь-то мне сделай, не обмани.

* * *

Авдотья пошла к двери первой и на ходу еще махнула рукой — не торопись, мол. Провернула в замке ключ, и только взялась за дверную ручку, как в соседней комнате раздался такой вопль, что у Павла Романовича захолонуло сердце. Потому что подобным криком кричать может лишь человек, которому жизни всего ничего осталось. Или такая беда с ним стряслась, что будет похуже смерти.

В большую горницу они вбежали одновременно.

Павел Романович, которого врачебная работа всегда несколько отстраняла от действительности, содрогнулся — словно успел позабыть, что оставил здесь четверть часа назад.

А открылось следующее.

Чубатый казак стоял возле лавки, подле которой на полу лежал Симанович, закрывая руками окровавленное лицо. Казак склонился над ним, сжимая в пальцах сапожную иглу. С нее вниз свисало что-то объемистое, студенистое, похожее на крупную каплю.

— Ну, зри! Зри, говорю! — крикнул чубатый в остервенении. Был он потный, раскрасневшийся — похоже, разговорить еврея-фотографа оказалось труднее, нежели он полагал. — Нравится?! До чего довел, черт упрямый! Говори, что велено! Или второй тебе выдрать?

Он пнул лежащего носком сапога.

Симанович вздрогнул, отнял от лица ладони. Один глаз у него сверкал черным огнем, а вместо другого был жуткий багровый провал.

— Про… про… — Голос у него сорвался.

Спутники Леля глядели на происходившее с жадным интересом — старались не упустить ничего, дабы было потом что вспомнить. А вот самому Лелю приходилось не столь хорошо: лицо у него сделалось землистым, рот вдруг плаксиво перекосился. Он покачнулся за столом, и тут же его вывернуло наизнанку.

Расхристанные спутники, с сожалением оторвавшись от зрелища, двинулись помогать.

И в этот момент ротмистр, о котором все как-то позабыли, незаметно шевельнулся. Повел плечами, потом коротко двинул локтем — и державший его страж кубарем покатился в угол.

Чубатый оглянулся на шум. Бросил свою иглу, схватился за кобуры.

Ротмистр же вскинул правую руку к затылку и легким скользящим движением выхватил спрятанную на спине шашку. Сталь тихо прошелестела в воздухе, описала светящийся полукруг — и вскинувшийся было страж повалился с рассеченною на груди гимнастеркой.

Агранцев повернулся к чубатому. Тот, выкатив глаза, рвал из кобур револьверы. Наган заколодило, но маузер он таки успел вытащил. Да только на спуск нажать опоздал: тяжелый немецкий пистолет грохнулся на пол — вместе с отрубленной кистью.

Остальные остолбенели на миг. Но все ж быстро опомнились (что было довольно удивительно при их спиртуозном состоянии), бросили своего закисшего Леля и кинулись к окнам. Да только ни один выкинуться не успел: клинок в руке ротмистра дважды с шорканьем распорол воздух, и оба красных витязя кулями свалились на подоконники.

Это была настоящая пляска смерти. И это было даже красиво — потому что никогда прежде Дохтуров не видел такого мастерского, отточенного владения клинком.

Все происходило с фантастической быстротой. Комната наполнилась глухими вскриками, топотом и вязким кровяным духом. В этом мгновенном хаосе ротмистр двигался с уверенностью Мефистофеля на хорошо срежиссированном спектакле. Но клинок в его руке был вовсе не бутафорским.

— Хосс-поди… — прохрипел кто-то в углу.

Дохтуров быстро глянул — вахмистр, невероятным образом успевший укрыться под лавкой, таращился снизу на происходившее светопреставление. Он дернул руками — словно пытался перекреститься — да только кисти его по-прежнему были скручены.

И тут все стихло.

Ротмистр замер в середине, отведя руку с шашкой чуть в сторону. Павел Романович заметил, что клинок, как ни странно, совершенно чист. Агранцев стоял спиной, не оборачивался, но чувствовалось: пискни хоть мышь — вмиг располовинит. Он был еще весь в ажитации схватки, и это следовало учесть, прежде чем сделать и шаг.

Видимо, Авдотья это тоже почувствовала:

— Довольно, — сказала она, — уже всех порешил. Кидай шашку-то…

В этот миг укрывавшее стол красное полотно шевельнулось. А затем, грохнув каблуками, какой-то человек единым махом выскочил и взметнулся наверх. Вспрыгнул — и застыл, пригнувшись, сжимая в руках по револьверу. В его облике было нечто-то крысиное, хищно-пугливое — так что и не признать сразу недавно розовощекого, улыбчивого Леля.

— Стоять! — закричал он ломающимся голосом. С подбородка еще тянулась грязно-коричневая полоса с разводами.

— Батюшки! — по-бабьи ахнула Авдотья. — Ты-то куда? Сапожищами да на стол! А ну, слезавай с кумача!

Ах, не про то, быстро подумал Павел Романович. Неужели не видит, что сейчас это вовсе не глупый, зарвавшийся мальчишка, которым она его знает? Теперь он остервенился от страха и крови и еще не вполне отошел от хмеля — так что можно ожидать все что угодно.

Агранцев, по всему, тоже это понимал. Дохтуров заметил быстрый особенный взгляд, которым тот окинул горницу.

«Решает, сумеет ли достать прыжком, — понял Павел Романович. — Но далеко — не достанет».

И тут Авдотья решительно направилась к столу.

— Стой! — завопил Лель. — Это все из-за тебя, сука! Зачем пошла с этим лясы точить?

— Тебя, заплевыша, не спросила, — спокойно отозвалась Авдотья. Она повернулась и сказала Павлу Романовичу: — Да вы на него не смотрите. Известно, он у нас парень с дурцою. Я велю его выпороть.

Павел Романович прежде не раз видел выражение злобы на человеческом лице, но такой ярости еще не встречал. Лель подпрыгнул на месте, плюнул — и выпалил с двух рук.

Будь он поопытней да более ухватист — влепил бы сначала пулю ротмистру, как самому опасному противнику. Но злость и уязвленная гордость заставили поступить по-иному.

Два первых выстрела ударили Авдотье в спину. Она вскинулась, но не упала и даже сумела обернуться — чтобы получить два следующих в лицо.

Это и дало ротмистру шанс. Правда, совсем крохотный.

Агранцев прыгнул вперед, тускло блеснул занесенный назад клинок. Но, как ни стремительно действовал ротмистр, расстояние было слишком большим. Лель успел повернуться.

Снова ударили выстрелы — парно, залпом.

Мелькнула в воздухе шашка. Столь быстро, что ее движение было невозможно проследить.

А потом Лель упал.

Как-то неловко сковырнулся прямо под стол. И выглядело это странно — будто он поскользнулся на ровном месте.

Павел Романович устремился к столу. Посреди, на кумачовой скатерти, стояла пара желтых американских ботинок. И все.

Получалось, что Лелю каким-то образом удалось выскочить из своей обуви, не затрудняясь развязыванием шнурков. Непонятно. Прямо-таки иллюзион.

И тут же Дохтуров понял свою ошибку. Ноги злополучного Леля по-прежнему оставались в ботинках — но только ступни, отсеченные по щиколотку. Шашка ротмистра сбрила их, словно колосья. Это казалось невероятным, но так и было на самом деле.

Дохтуров обогнул стол — Лель лежал на полу, разбросав руки в стороны. Револьверы валялись поодаль. Павел Романович нагнулся, приподнял голову, и мальчишка спросил шепотом:

— Как… это…

Но отвечать не было надобности: глаза у Леля закатились, он запрокинулся назад, со стуком ударившись затылком о доски.

— Господин доктор, — послышался голос Агранцева. — Вас не затруднит подойти, когда с этим пареньком закончите?

* * *

«Дурак. Трижды дурак! Самонадеянный глупец!»

Это были самые мягкие выражения, адресованные Павлом Романовичем самому себе. Но если б запоздалые сетования имели хоть малую толику пользы, жизнь на земле непременно переменилась бы к лучшему.

И все же извинить себя Дохтуров никак не мог. Их экспедиция потерпела фиаско на всех фронтах, и в том имелась его доля вины.

Планы были отличные, чего не скажешь о результате: бронепоезд погиб (тут, правда, личная причастность Павла Романовича не просматривалась, но тем не менее), литерный поезд вот-вот прибудет на станцию — прямехонько в руки красным. Фотограф, вызвавшийся быть проводником, погиб. Как и Авдотья. И с нею вместе — трое из красного батальона. Эти, конечно, сами виноваты. Знали, на что идут. Но все же… Лель, правда, пока еще жив, но для него самого было б лучше поскорее отдать Богу душу.

И самое главное: ротмистр Агранцев ранен двумя выстрелами. По всему, ранен смертельно — в живот.

Умей Павел Романович побыстрее ориентироваться, да отвлеки на себя вовремя Леля — может, и удалось бы избежать сей ужасающей кровавой бани. Но не сподобил Господь к военной ловкости. Вот лечить — это пожалуйста.

…Обратный путь из дома, служившего комиссарским штабом, до знакомой фанзы занял втрое больше времени. Вахмистр нес захваченные обратно карабины, Павел Романович поддерживал ротмистра. Двигаться пришлось осторожно, от угла до угла. На счастье, коммунаров на улицах не оказалось: должно быть, сосредоточились возле путей, готовясь к прибытию литерного.

Большую часть Агранцев прошел сам, и только под самый конец, когда дома состоятельных горожан остались позади и начались китайские выселки, ротмистр обессилел. Тут уже понесли его на руках, на пару с вахмистром. Еще в «штабе» Павел Романович наложил раненому тампонированную повязку, что остановило кровотечение. Но и только.

Китаец и китаянка оказались на месте — словно и не было этих нескольких часов. Вахмистр сказал им что-то на местном наречии, показал на Агранцева. Те согласно закивали, не выказав ни малейшего удивления.

Оставив ротмистра на их попечение, поспешили за околицу, в лес. Там, на опушке, Дохтуров окликнул Анну Николаевну. Сперва тихо, потом погромче.

Никакого результата.

Затененная кустами ложбинка, где они оставили мадемуазель Дроздову, была пуста. Куда ж она подевалась? И ни записки, ни какого-нибудь знака.

Павел Романович огляделся по сторонам. Давно миновал полдень, становилось жарко. Солнечный свет сеялся сквозь листву, светлыми пятнами разбегаясь по лесной подстилке. Где-то поблизости, невидимая, заливалась птица неизвестной породы. Послышалось шуршание, мелькнула маленькая тень. Павел Романович повернулся — на ближней сосне, глядя из-за ствола, притаилась белка. Увидела Дохтурова, блеснула глазами-бусинками, зацокала.

— Ваше благородие, вы говорили, будто коней-то недалече оставили? — неловко спросил вахмистр. Он тяжело дышал и вид все время имел самый виноватый — понимал, что в критический момент оказался не на высоте положения. Но у Павла Романовича не было к нему претензий.

— Да, где-то здесь. Их стреножили, так что они не могли уйти далеко. И вот что: прекратите глаза прятать! Нисколько я вас не виню. Такая там карусель закрутилась… Я виноватей вашего, у меня ведь руки оставались свободны.

— Эх, доктор! Вы — человек штатский, а мне по службе положено…

— Что положено? Воевать в одиночку против целого батальона? Все, довольно. Давайте лучше искать нашу знакомую.

Искали долго, но тщетно. К тому же поиски сдерживались тем обстоятельством, что ни вахмистр, ни Павел Романович не решались кричать особенно громко — неизвестно, кто тут мог шнырять по соседству.

— Ушла, — заключил вахмистр спустя четверть часа безрезультатных розысков. — Вона как все облазили. Котенка б сыскали, не то что девицу.

— Да не могла она уйти, — сказал Дохтуров. — Некуда.

— Ну… — Вахмистр не закончил.

Павел Романович понял его без слов: если ушла не по своей воле — значит, увели насильно.

Этого только не хватало.

— А знаете, коней-то здесь нет, — вдруг сказал вахмистр.

— С чего вы взяли?

— Вот и видно, что вы человек городской, хотя и ученый, — вахмистр пригладил усы. — Мы ведь как есть все облазили, а конских яблок нигде не видали. Вот вам, скажем, они попадались?

— Нет как будто.

— Значит, и лошадок нету поблизости.

Похоже, он был прав. Тогда следовало возвращаться и там уж решать, как быть дальше.

Сверху послышалось знакомое цоканье. Кружась в воздухе, просыпались чешуйки разодранной шишки. Белка?

Павел Романович поднял голову. И прямо над собой, саженях в трех над землей, увидел Дроздову. Она устроилась в развилке, тесно прижавшись к стволу.

— Анна Николаевна!

Никакого эффекта. Неужели спит? Но тогда каким образом удерживается на такой высоте?

Пришлось сломить длинный прут и, встав вахмистру на плечи (закряхтел, но выдержал), пощекотать мадемуазель лодыжку (надо заметить, совершенно прелестную).

Она открыла глаза со второй попытки.

— …а коней я сама отпустила, — смущенно говорила Анна Николаевна спустя четверть часа, когда возвращались тропинкой к знакомой фанзе. — Понимаете, после того как раздался этот ужасный взрыв… — Она вздохнула, заново переживая случившееся. — Я поняла, что броненосный поезд уничтожен, а потому помощи взять неоткуда. И мне оставалось только вас дожидаться.

— А лошадей-то зачем? — хмуро спросил Павел Романович.

— Боялась, заметят. А заодно и меня… Представляете, все время казалось, будто кто-то крадется. Я потому и на дерево забралась.

— Ну, вы отчаянная, — с деланым восхищением сказал вахмистр. — Ровно как моя старшая.

Анна Николаевна на это ничего не ответила. Она вообще была не слишком приветлива с жандармским унтером — после того как Дохтуров представил их друг другу. Сказывалось, вероятно, сословное предубеждение к голубым мундирам. Хотя глупо, конечно.

Ребров это понял — замолчал и более не заговаривал.

— И как там, на сосне? — осведомился Дохтуров. — Спокойнее?

— Да. — Анна Николаевна улыбнулась. — Я даже заснула. Только сперва кушачком привязалась…

Дохтуров только головой покачал. Впрочем, можно ли строго спрашивать с девушки? Разумеется, ей было страшно. Особенно учитывая близкое ее знакомство с людьми из красного батальона.

— А где же наш ротмистр? Он в секрете, да?

— Он ранен, — ответил Дохтуров. — Мы оставили его в фанзе.

— Боже мой! — Дроздова остановилась, поглядела на Павла Романовича округлившимися глазами. — Это серьезно?

— Я надеюсь, не очень, — уклончиво сказал Павел Романович.

— Что же мы станем делать?

— Будем пробиваться к своим.

Он чуть не сказал: «На лошадях бы получилось быстрее», — но сдержался.

— Пойдемте же, пойдемте скорей! — Дроздова заспешила вперед всех по тропинке. — Он, может, сейчас истекает кровью!

Павел Романович, ощутивший мгновенный укол ревности, промолчал и прибавил шаг.

* * *

Запах в погребе был просто ужасный.

Анна Николаевна, спустившись, даже пошатнулась, и рука ее невольно взметнулась к лицу — зажать нос. Но все же удержалась, застыла, глядя расширившимися глазами на ротмистра.

Света было немного — две масляных лампы на стенах. Агранцев лежал навзничь, на том самом тряпье, что недавно служило постелью вахмистру и Симановичу. Рядом — таз с горячей водой. Несколько белых, относительно свежих лоскутов ткани — их тоже дала китаянка.

Дышал ротмистр трудно, но был в сознании. У него уже начиналась горячка, глаза сухо блестели в неверном желтоватом свете.

— Дождались все-таки, — сказал он Дроздовой. — Зря. Надо было одной уходить. Ну да теперь что… Уж не взыщите, что беседую лежа. Pardon, однако мой ливер, так сказать, несколько потревожен.

Ротмистр говорил коротко, отрывисто.

Павел Романович с возможной тщательностью вымыл руки, опустился рядом с Агранцевым. Приподнял одежду.

Дроздова негромко вскрикнула.

— Тихо, тихо… — Вахмистр повлек ее в сторону.

Дохтуров сосредоточенно разглядывал рану. Точнее, раны — их было две. Одна сквозная, касательная, задета мышечная стенка. Вторая — глухая, раневый канал направлен через тонкий кишечник. Крови, правда, немного. А вот признаки воспаления — налицо.

— Что, доктор, покидаю экспедицию? — негромко спросил Агранцев. — Жаль, так и не узнаю про эту вашу Гекату. Или, может, подсмотрю потом… с облачка? Да, боюсь, оно меня не удержит. Как думаете?

Он засмеялся.

— Я думаю, говорить вам надо поменьше. Пока что.

— Бросьте. Раз в живот — все. Я в японскую насмотрелся… Ах, черт, пить-то как хочется! Но не прошу. Знаю, все одно не дадите.

Павел Романович поднялся на ноги, подошел к вахмистру.

— Передайте своей китаянке, — сказал он, — пусть принесет снова воды. И еще… опия. А вам, — он повернулся к мадемуазель Дроздовой и немного запнулся, словно подбирая слова помягче, — лучше подождать наверху. Проследите, чтоб китаянка подготовила воду на совесть. Мне нужен белый кипяток.

Ребров нахмурился, молча кивнул. И Анна Николаевна стерпела, ничего не сказала. Надо отдать должное: она вообще хорошо держалась.

Когда оба ушли, Павел Романович вернулся к ротмистру.

— Все хотел спросить, — сказал тот, — о чем это вы секретничали тогда с атаманшей?

— Оказал ей услугу. Профессиональную.

— И что, успешно?

— Вполне. Она даже намеревалась нас отпустить.

Ротмистр вздохнул, что было вообще-то ему не свойственно.

— Значит, я поторопился. Ну да теперь не вернешь. Ce quiest fait, est fait. Она хоть не мучилась?

— Нет. Умерла сразу.

— Это хорошо. Что наш фотограф?

А вот с Симановичем ничего хорошего не было. Его ранение было хоть и чудовищным, но не смертельным. Памятуя, как быстро тот оправился от последствий шомпольной порки, Павел Романович почти не сомневался, что фотограф выживет. Но Симанович умер. Убил его болевой шок. Незадолго до того, как боль скрутила по-настоящему, он сказал:

— А знаете, господин доктор, вы станете смеяться. Ведь Фроим Симанович хотел перейти в православие! Да-да. Так и сказал себе: если выгорит живым воротиться — прямехонько к попу отправишься. Да только не вышло. Может, и к лучшему? Ведь у вас говорят: жид крещеный — что вор прощеный…

Но Павел Романович не стал ничего передавать ротмистру. Когда принесли воду, заново обработал рану. А потом подал особенное питье в чашке — чуть-чуть, на полпальца.

Агранцев хлебнул, чуть закашлялся. Потом заметил:

— А водица-то маком отдает.

— Пейте уж, — ответил Дохтуров.

Вахмистр, стоявший за спиной Агранцева, быстро перекрестился.

Когда ротмистр задремал, Дохтуров поманил жандармского унтера.

— Пойдемте, — шепотом сказал он. — Проведем небольшую рекогносцировку. А вас, Анна Николаевна, очень прошу здесь побыть. Приглядите за раненым.

Выбрались из погреба.

— Как думаете, — спроси Ребров, — сколько ему осталось?

— Сутки. Много — двое.

— Плохо. Лучше бы уж быстрее отмучился. А так и сам не жилец, и нас за собою утянет.

— Что вы предлагаете?

— А то, — ответил вахмистр, — оставим его китаезам. Они и маком попоют, чтобы не мучился. Отойдет их благородие гладко, без терзаний. А после похоронют его по-людски. Я их знаю, им доверять можно.

— Бросить раненого — гнусность, — ответил Павел Романович. — Но вас никто не неволит. Можете уходить.

Вахмистр проворочал что-то под нос.

Дохтуров немного побродил по двору. Наткнулся взглядом на кривоватую лесенку. Подхватил, приставил к стене фанзы и легко вскарабкался наверх.

Отсюда были видны крыши дальних строений. Но и только.

Павел Романович перетащил лесенку, укрепил возле старой лиственницы и минуту спустя очутился на семисаженной высоте. Теперь Цицикар оказался как на ладони.

День клонился к вечеру, солнце жарко ворочалось в дымке. Вдали остро блеснули две нити — это пополуденный свет отражался в отполированной стали рельсов. Правее виднелось желто-белое здание вокзала, похожее на пасхальный кулич. Вокруг него происходило что-то странное: земля и откосы железнодорожной насыпи колебались и перекатывались, точно водяная поверхность. Павел Романович подумал сперва, что это оптический обман зрения. Но, присмотревшись, разобрал: окрест путей шевелились и перебегали человеческие фигурки. По всему — бойцы батальона имени Парижской коммуны занимали позиции перед прибытием литерного.

Правда, их было как-то уж чересчур много.

* * *

— Ну, доктор, что угодно можете просить! Все исполню. Да куда там просить — требовать можете!

Атаман Семин — еще вполне молодой человек, выглядевший, правда, сильно усталым, в заломленной набок папахе и с вислыми казацкими усами — стиснул Павлу Романовичу плечи и шагнул назад, словно любуясь.

Двое адъютантов его столь же масляно поглядели на Павла Романовича. А вокруг собралась изрядная толпа горожан, сдерживаемых казаками конвоя. Были шум, крики и всеобщее ликование. И получалось, что центром этого маленького столпотворения сейчас оказался именно Дохтуров.

Павел Романович молчал. Он чувствовал себя странно: было приятно и в то же время как-то неловко.

Атаман истолковал паузу по-своему.

— Хотя, конечно, дела после, — сказал он. — Надобно прежде победу отметить. Матвей, распорядись!

Один из адъютантов ввинтился в толпу и исчез.

— А мы покуда переждем, отдохнем, — продолжил атаман. — Чай, заслужили.

Конвой потеснил экзальтированных цицикарцев, и Павел Романович в сопровождении вооруженных людей отправился на вокзал, где в помещении ресторации обосновался ныне временный атаманский штаб.

Столы были сдвинуты к стенам, так что получилось большое свободное пространство. Его немедленно и занял конвой, а Павел Романович вместе с атаманом и вторым адъютантом прошли в отдельное помещение, очень, кстати, уютное. Должно быть, недавно здесь располагался кабинет управляющего.

— Славно, — сказал атаман, оглядевшись. — Не поверите, вторые сутки в седле. Будто закаменел.

Он устроился в кресле, достал портсигар, жестом предложил Павлу Романовичу.

— Нет? Ну как хотите. — Атаман закурил, с удовольствием выдохнул дым.

— Надумали?

— Нет, не надумал.

— Жаль. — Атаман пригладил рукой изрядно поредевшую шевелюру. — У меня в отряде вам бы работы достало.

Семин произносил почти слово в слово недавние доводы Вербицкого. Только, разумеется, знать он этого не мог.

— Прошу простить, но принять предложение никак не могу, — сказал Павел Романович. — А вот обещанием вашим, пожалуй, воспользуюсь.

Трудно поверить, но разговор происходил всего лишь спустя четыре часа после того, как Павел Романович высадился с импровизированного наблюдательного пункта на старой лиственнице. Последующие двести сорок минут вобрали в себя необыкновенно много событий. Пожалуй, столько обыкновенная жизнь обыкновенного человека не вместит и за год.

Впрочем, оно бы и слава Богу.

А тогда, разглядев сверху залегшие у насыпи красные цепи, Павел Романович понял, что шансов у литерного поезда никаких. Не требовалось быть военным специалистом, чтобы прийти к такому заключению. Дело в том, что, прежде чем подойти к станции, любой прибывавший поезд должен был миновать мост — совсем невеликий, в одну ферму. Располагался он на подходе, в двух верстах. И очень легко становился клапаном, заграждающим путь к отступлению: стоило обрушить несколько конструкций — и мост станет непроходим. Коммунары наверняка это сообразили: Дохтуров видел копошившиеся возле моста фигурки. А чуть позже разглядел и притаившуюся в проходе между пакгаузами пушку.

Словом, план красных был ясен: дождаться, когда поезд проследует входной семафор, обрушить мост, заперев состав с тыла, и без особых проблем захватить, для верности дав несколько орудийных залпов над головами. Впрочем, могли ударить и прямо — по вагонам конвоя.

Павел Романович глянул вниз — вахмистра там не было. Сквозь тощую лиственничную хвою двор фанзы просматривался великолепно, однако Реброва нигде не было видно.

Спустившись, Дохтуров обнаружил, что отсутствует не только Ребров, но и второй карабин. Забрав свой (хорошо, хоть его оставил вахмистр), Павел Романович вернулся к фанзе, на ходу размышляя о собственной перспективе. Возможностей имелось не много.

Можно попробовать отсидеться в фанзе, вручив жизнь заботам китайцев. Но без вахмистра на них уже нельзя положиться.

Можно поспешить ко входному семафору, чтобы попытать судьбу и все-таки предупредить литерный. Прямо сказать: сей вариант был весьма героическим, но не слишком реальным.

Имелась, впрочем, и третья возможность.

Павел Романович спустился в погреб. Воздух здесь стал как будто чище. Удивившись про себя этому обстоятельству, он наклонился над раненым. Ротмистр был в забытьи, и жар у него определенно усилился — с этой стороны, увы, никаких приятных сюрпризов.

Анна Николаевна сидела под самым светильником, положив на колени небольшую пухлую книжку. Но читала странно — с закрытыми глазами. Похоже, не слишком-то выспалась в своей сосновой развилке.

Он тронул ее за плечо. Дроздова тут же открыла глаза.

— Анна Николаевна, — сказал Дохтуров, — мне нужно отлучиться. Я прошу вас побыть здесь. Сумеете?

— Конечно. А куда вы?

У Дохтурова, который сказал вовсе не то, что ему бы хотелось, потяжелело на сердце, и он ответил не сразу:

— Постараюсь найти аптеку. Вас оставаться не понуждаю. Прямо скажу: тут может быть опасно. И я не могу вам оставить оружие. Этот карабин — все, что у меня есть.

— А наш вахмистр?

— Исчез.

Она зябко поежилась.

— Я останусь, разумеется. И мне не нужно оружия. Скажите… вы очень на меня злитесь?

— Простите?..

— Ведь я отпустила лошадей. Как последняя дура. С ними мы могли бы уйти.

— Мы и так уйдем.

Тут Дроздова внимательно посмотрела на него — и Павел Романович не смог продолжать.

— Вашей вины нет, — сказал он. — Вы не могли знать, как обернется.

Он наклонился и подхватил карабин.

— Постойте, — сказала Дроздова. — Раз уж вы в аптеку… Прошу, добудьте мне опий.

— Зачем?

— Чтоб не так страшно. Я хоть и дура, но все же понимаю, что нас ждет. Боюсь попасть им в руки живой.

Павел Романович нахмурился.

— Понимаю. Только в аптеках опия не бывает, там морфий. И то теперь — вряд ли.

Хотел добавить: «Да это и не поможет», — и снова промолчал.

— Что же мне делать?

— Ничего.

Словечко это прозвучало нехорошо, и она заметила.

— Не слишком-то учтиво. Тогда, в блиндированном поезде, вы держались любезнее.

Павел Романович перекинул карабин с плеча на плечо.

— Послушайте. Я хочу, чтобы вы ушли, — прямо сказал он. — В этом все дело. И я не знаю, как вас в том убедить, чтоб не стать в ваших глазах негодяем.

Анна Николаевна заглянула ему в глаза.

— Скажите, ведь он — умирает?

— Да.

— Почему же вы ничего не делаете?

Павел Романович посмотрел на нее, не зная что и сказать. Весь его врачебный опыт говорил: рана чрезвычайно опасна, а без настоящей хирургии — несомненно смертельна. Но как объяснить это барышне, за свою жизнь не видевшей ничего опаснее булавочного укола?

Но он тут же вспомнил, как она держалась на хуторе и в лесу, — и устыдился собственных мыслей.

— Отчего вы молчите? Сделайте операцию! Вы же врач!

— Весь мой инструмент — кавалерийский штык. А из перевязочных материалов — вот эти грязные тяпки. Простите, но я бессилен.

— Ведь он же ваш друг! И вы так легко говорите об этом!

«Друг?» — переспросил сам себя Павел Романович. И не нашел что ответить.

Дроздова вздохнула.

— Тогда о чем говорить? — сказала она. — Ступайте по своим делам. А я пока постираю одежду. Если умрет ваш товарищ, то хоть лежать ему в чистом.

Отвернулась, села возле масляной лампы и снова взяла свою книжку.

Павел Романович шел скорым шагом по улице. Шел не таясь, открыто — красные сосредоточились все где-то возле вокзала. Вдоль деревянных тротуаров сплошною стеной тянулись высокие, в полторы сажени, крашеные заборы. За ними — добротные, ухоженные дома. Но стучать бесполезно. Ни за что не откроют. И это сейчас было хуже всего.

Потому что Дохтуров сказал Анне Николаевне неправду.

Ни в какую аптеку он не собирался. К чему? Характер ранения и состояние ротмистра надежды не оставляли. Ротмистр непременно умрет, в этом нет ни малейшего сомнения. Так что аптека без надобности.

Но и тревожить раненого нельзя. В его состоянии малейшее сотрясение крайне мучительно. Поэтому остается только одно — ждать развязки.

Павел Романович был убежден: жизни ротмистру осталось сутки. Может, даже меньше. После этого они смогут уйти — выполнив некоторые печальные обязанности. Но только на лошадях. Пеший поход им не выдержать: на него просто нет сил — прежде всего, у Анны Николаевны. Поэтому без лошадей никак. Лошади — единственный шанс. Прямо сказать, невеликий.

Но говорить об этом мадемуазель Дроздовой не стоило. Многовато будет для девятнадцатилетней барышни.

Наверняка еще недавно раздобыть в Цицикаре коней не представляло ни малейшего затруднения. А сейчас город затаился, замер. Обыватели ныне носа за ворота не высунут, словно и нету их вовсе.

Словом, оставалось надеяться лишь на удачу — это и была третья возможность.

Павел Романович прошагал несколько кварталов, не встретив ни единого человека. Даже собаки из-за оград не тявкали. Это, наконец, становилось странным.

Покружил еще по городку. Но нигде не посчастливилось — ни лошадей, ни людей. Наконец, вышел к пожарному депо. Здание хорошее, добротное, краснокирпичное. Посередине свежекрашеная дверь под узорным кованым козырьком, справа и слева — ворота для выездов. А сбоку — каланча. Высокая, саженей двадцать, наверху круглая площадка устроена — для наблюдателя. Заботливо укрытая круглым деревянным навесом.

Павел Романович отправился на разведку. Но и здесь оказалось все то же — ворота депо не заперты, и пожарных ходов с их замечательными лошадьми, бочками да лестницами-топорами-баграми не наблюдается.

Оглядевшись, Дохтуров перехватил карабин под мышку и вошел внутрь. Заглянул в караульную, в кухмистерскую. Прошелся по немногочисленным кабинетам.

Нигде ни души. Ни брандмейстера, ни топорников.

Тогда Павел Романович свернул в правое крыло, вышел на круглую площадку и принялся подниматься по чугунной винтовой лестнице. Выглянул наружу.

Вот где был настоящий наблюдательный пункт! Куда там старой лиственнице. Тут и открылась Дохтурову вся диспозиция.

Красные действительно сосредоточились возле вокзала. Да только не одни — чуть поодаль стояли, сгрудившись, горожане, около двухсот человек. (Теперь понятно, отчего это красные витязи казались столь многочисленными.) Рядом — несколько бойцов с винтовками. И едва Павел Романович все это разобрал, коммунары принялись выстраивать полоненных цицикарцев рядами вдоль железнодорожных перронов.

Что за действо такое?

Очень скоро все объяснилось. Вышел человек в белом кителе, прогулялся вдоль шеренг. Павел Романович его узнал: ну конечно, комиссар Логов-Логус, собственной персоной. Выглядел комиссар оживленно: размахивал руками, стеклышками очков поблескивал. Горожане же имели вид самый понурый и недовольный, но стояли смирно. Потом комиссар закончил, застопорился. Что-то скомандовал, и жители принялись нестройно кричать, всплескивая при этом руками — но безо всякого энтузиазма. Некоторые из дам пополоскали в воздухе платочками, однако тоже весьма апатично.

В общем, вышло все это слабо, без подъема, но комиссар энергично покивал головой — видно, остался доволен.

Потом к вокзалу тяжело подкатил серый блиндированный автомобиль — должно быть, это и был тот самый «Товарищ Марат». Сбоку распахнулась дверка. Комиссар забрался внутрь и укатил.

Павел Романович сообразил: готовится спектакль. Актерами назначены горожане, а зрителями — служивые из атаманского конвоя, который ожидается в самом недальнем времени. Расчет простой: несмотря на заведомо плохую игру статистов, в первую минуту люди из конвоя все примут за чистую монету. Увидят то, что ожидают, — радостных обывателей. Что и требуется. А дальше приветственное слово скажет спрятанная неподалеку пушка.

Вот, значит, какой обычай у вас, господин батальонный комиссар. Предпочитаете прикрываться мирными жителями. Неблагородно.

Павел Романович сел, прислонился спиной к кирпичной опоре в центре наблюдательной площадки. Спускаться отсюда не было смысла.

Литерный предупредить не получится.

И вот почему: до самого моста вдоль пути были устроены секреты, в коих расположились стрелки красного батальона. Сверху их было отчетливо видно. Даже полдроги не пройти — непременно подстрелят.

На улице тоже толкаться незачем. И в фанзе, в погребе, для Павла Романовича сейчас занятия не имелось. Потому что теперь ротмистру Агранцеву едва ли смог бы помочь даже и госпитальный хирург, вооруженный всеми средствами медицины.

Лучше здесь оставаться. Во всяком случае, будет понятно, каков расклад.

Павел Романович взял карабин, вынул затвор. Поглядел внутрь — чисто ли содержал оружие прежний хозяин? Оказалось, вполне. Оно и понятно: карабин-то из арсенала бронепоезда, а там, в цейхгаузе, люди понимающие. Это вам не красный сброд.

Магазин был полон — пять патронов. Дохтуров выщелкнул их, осмотрел, а потом один за другим снова упрятал под пружину.

Налетел порыв ветра, разворошил шевелюру (и без того, надо сказать, изрядно потрепанную) и донес издалека хрипловатый паровозный гудок. Павел Романович вскинулся: в той стороне, где железнодорожная насыпь упиралась в стальные опоры моста, плыл над дальним лесом черный паровозный дым.

Литерный!

Красные, похоже, тоже заметили — на привокзальной площади прекратилось всякое движение, стрелки попрятались. И только две нестройные шеренги горожан топтались на платформах, готовясь отыграть свои невеселые роли.

Потом показался поезд. Двигался он удивительно споро и уже минут через пять прокатил через мост. Перейдя тем самым, неведомо для себя, роковую черту. И, как ни в чем не бывало, побежал дальше. Состав был небольшой: всего три ярко-зеленых вагона, которые тащил за собой пузатенький паровоз. Павел Романович не слишком разбирался в путейской классификации, но это, судя по всему, была обыкновенная «овечка» — локомотив серии «О». Фыркая паром, он ходко протащил вагончики мимо входного семафора. Издали поезд казался каким-то ненастоящим, игрушечным.

Павел Романович в душе надеялся, что конвой будет настороже и заметит неладное еще на подходе. Но «овечка», не снижая скорости, весело бежала вперед — можно сказать, прямехонько в зубы красному волку.

Снова закричал гудок. До перрона литерному поезду оставалась самое большее пара минут.

И в этот момент что-то у красных пошло не так.

Внезапно в полной почти тишине грянул пушечный выстрел — и прямо перед поездом из насыпи вырвался грязнобурый фонтан земли. Мгновение спустя поезд уже тормозил, отчаянно скрежеща железом. Паровоз зашипел, укутался облаком пара.

Двери первого и последнего вагонов откатились по сторонам, и, не дожидаясь, когда состав вполне остановится, посыпались наземь конвойцы. Словом, момент внезапности красными был решительно и бесповоротно утерян.

Снова бухнула пушка, и следом затрещали, защелкали одиночные выстрелы.

Конвойцы принялись отвечать. И весьма удачно: огонь красных стал реже, да и пушка быстро замолчала. Потом Павел Романович увидел, как несколько человек конвоя, перевалив через рельсы, ползком устремились к красным секретам. Пластуны двигались весьма проворно (видать, имели немалый опыт) и очень быстро подобрались к ближнему стрелку. Тот, увлеченно жаря по вагонам, их совершенно не замечал. Ну и дострелялся: двое пластунов соскользнули к нему в ячейку, после чего «красному витязю» стало определенно не до пальбы.

Соседний стрелок оказался более наблюдательным — не дожидаясь визита пластунов, выскочил из секрета и зайцем припустил к пакгаузам. А следом за ним покатились другие.

Между тем конвойцы, прикрытые насыпью, перебегали все ближе к вокзалу. А потом из-за поезда показались всадники — казачья полусотня. Их высадку Дохтуров не видел: мешали вагоны. По всему, конвойные наскоро наладили сходни и вывели лошадей за насыпь. Верховые немного покружили на месте, потом быстро построились и на рысях пошли вдоль насыпи к вокзалу.

Словом, близилась виктория, причем наиполнейшая.

Это уразумели даже гражданские обитатели, в воинской науке неискушенные. С первыми выстрелами все они как один неловко повалились на перронный настил. А теперь, завидев кавалеристов, вдохновились, горохом запрыгали с платформ и прыснули во все стороны.

Тут Павел Романович услышал знакомое механическое рычание. А потом из-за угла на улицу, где стояло пожарное депо, вывернул броневик. Застопорил, словно принюхиваясь. Дохтуров разглядел на сером боку его надпись, выведенную красным суриком:

«ТОВАРИЩ МАРАТ».

Несколько секунд броневик стоял, взревывая мотором, а потом сорвался с места и, вихляя на выбоинах мостовой, полетел к станции.

Улица, по которой он мчался, шла вниз, под уклон, и выводила прямо на привокзальную площадь. Площадь была уже частью заполнена — недавние пленники, спустившись с перрона, перемешались с осмелевшими любопытствующими и образовали здесь немаленькую толпу.

Вот в нее и вкатился с ходу «Товарищ Марат», поливая вокруг из пулемета. Смял, раскидал в стороны. Над площадью пролился стон. А броневик выбежал к вокзалу и принялся за казаков.

Пулемет у «Товарища Марта» имелся только один — курсовой. Но и его хватило: полусотня потеряла строй, рассыпалась. Двое верховых свалились. Еще одна лошадь бестолковым галопом поскакала прочь, вскидывая задние ноги и волоча за собою всадника, зацепившегося ногой в стремени.

Но, получив успех, броневик не задержался на месте. Сила его была в скорости, и он сразу умчался, окутанный душным облаком.

После этого коммунары воспряли. Стрелки, выстроившись в цепь, перебежками двинули к насыпи. Конвойцы по-прежнему отщелкивали их из винтовок, так что снова пришлось залечь, но уже ближе к путям.

В общем, если по шахматному, ситуация получалась патовой. Красные не смогли одолеть конвой с разгона, а у тех не получалось с конной атакой. Но все равно долго так продолжаться не могло. Время-то было против красного батальона имени Парижской коммуны.

Потом Павел Романович снова увидел броневик. Он опять вывернул с верхней улицы к пожарному депо, но больше уж не останавливался: перебрался на другую сторону и по узкой кривоколенной улочке покатил к железной дороге.

Никто из конвоя его не видел.

«Товарищ Марат» притормозил у самого полотна. Открылась дверка (с такого расстояния совсем крошечная), и двое из команды броневика спрыгнули наземь. Зачем — скоро стало понятно. Взялись сооружать перекат через пути, чтобы, значит, «Товарищ Марат» на ту сторону мог перебраться.

Павел Романович, глядя на эту деятельность, аж кулаки стиснул — да только что тут поделать? Бежать к вокзалу? Так эти быстрее управятся.

Но тут стрельба у путей пошла гуще, семинцы насели и, похоже, снова начали брать верх. Понеслось «ура!» — правда нестройное, — и покатились коммунары назад, к пакгаузам.

Броневик это мигом учуял. Пыхнул бензиновым дымом и рванул сызнова к станции. Опять заколотил его пулемет, и бравые крики конвойцев быстренько стихли.

Однако Дохтуров уже не следил за блиндированным «Маратом». Перекат через насыпь — вот что его сейчас занимало. Работа не из сложных, управятся быстро, а значит, и броневик тут снова вскоре покажется.

Павел Романович подхватил карабин и нырнул в проем, на винтовую лестницу. Вниз, скорей вниз!

Вырвался из депо, и — по улочке, той самой, кривоколенной. Бежать было недолго, вот уже и кончилась улочка, а за ней — небольшой пустырь, прилегающий к самой «железке». Вон и коммунары: вовсю стараются. Один лопатой кидает, второй рубит слеги из тощих придорожных сосенок, сверху кладет. Молча работают, бешено, на матерную брань силы не тратят.

Сюда, спустя короткое время, и вывернет «Товарищ Марат». Непременно. Только сразу на пустырь не попрет, прежде в улочке притаится — ситуацию оценить. И подъезжать будет не на полном ходу.

Павел Романович развернулся и зашагал туда, где улица ломалась под тупым углом. Высмотрел подходящий дом: двухэтажный, бревенчатый, окна как раз смотрят в уличный створ. Для стрелковой позиции самое лучшее место.

Надо сказать, замыслил Павел Романович одно предприятие — трудноисполнимое и до чрезвычайности рискованное. Он так рассудил: когда блиндированный «Марат» покатит по улочке вниз, то на изломе ее непременно скорость погасит. Шофэру-то сквозь бронещель широкого обзора нет. Поэтому броневик наверняка состорожничает, сперва высунет стальную морду, воздух понюхает. А уж потом к перекату дернет.

Вот тут и настанет момент, когда это чудище окажется вполне уязвимым. Только надо точно выбрать, откуда огонь вести. Времени-то будет всего ничего, на другую попытку уповать не приходится.

Вот этот, с зеленым забором, пожалуй, в самый раз будет.

Павел Романович подошел к приглянувшемуся дому, толкнул калитку. Калитка не подалась, а с той стороны еще цепь загремела. Ну да это ничего, цепь — не собака. Не жалко.

Он приставил ствол карабина к торчавшему из калитки штырю, надавил на спуск. Грохнуло. Калитка с петли слетела к чертям и завалилась на бок. Дохтуров бегом пересек двор, ловя на себе перепуганные взгляды из-за неплотно задвинутых ставен. Вбежал на крыльцо, дернул дверь на себя. Тут затруднений не возникло.

Дом как дом: сени, за ними черная кухня с печью-патриархом посередине. Направо галерея уходит, не иначе к теплому двору. А налево — лестница, на второй этаж. Павел Романович прямо-таки взлетел по ней. Обитатели дома при его появлении все уже лежали ничком, а кто не успел — тот падал, едва завидев фигуру человека в непонятном мундире и с винтовкой в руке.

И пускай себе лежат. Разъяснять ситуацию сейчас не имелось возможности.

Дохтуров кинулся к окну — ставни хоть и не до конца закрыты, а все ж заперты на какой-то хитрый замок. Второе окно — то же самое. И третье, и четвертое.

Совсем уж было решил Павел Романович опять замок пулей сбивать (хотя жалко, патронов-то всего четыре осталось), как заметил в стене низкую дверь. Заглянул: кровать, стол, зеркало прикроватное в бронзовой оправе. А на кровати — девица сидит, самого прелестного возраста. Из одежды — сорочка да коса до колен. И глаза вполлица.

Но Павел Романович, само собой, не к девице устремился — к окну. Слава Богу, хоть это не заперто!

— Ч-что вам угодно? — спросила барышня. Не завизжала и наутек не пустилась — с характером.

— Ступайте отсюда, — сухо обронил Дохтуров, устраиваясь подле окна.

— Но кто вы такой?..

— Вон из комнаты! — закричал Павел Романович.

Тут уж девицу как сдуло.

Дохтуров оглянулся мельком на хлопнувшую позади дверь, оглядел еще раз комнатку. Кровать расстелена — видать, девица-то спать собиралась. Ну да, почивать в этой глуши отправляются рано. Подле кровати — табурет, на нем волосяная подушечка-думка. А внизу — скамеечка, совсем низкорослая — чтоб только ногу поставить.

Павел Романович взял с табурета подушку, нагнулся за скамеечкой и занялся главным — позицией. Броневик мог появиться в любую минуту, так что мешкать не следовало.

Дохтуров укрепил ложе карабина на подоконнике, подложив под него жесткую думку. Получилось в самый раз: карабин не скользит, и в то же время сидит в импровизированной ячейке упруго.

А сам Павел Романович присел на скамейку. Она хоть и низенькая, но пришлась в самую пору. Удобно — приклад как раз на уровне плеча получается.

Поглядел туда-сюда, прикинул расстояние, а потом целик немного подправил. Только приспособился — а блиндированный «Марат» тут как тут. Выкатился с дальнего конца улочки и заторопился вниз, грохоча мотором. И вокруг — пыль столбом. Павел Романович даже засомневался, сможет ли стрелять из-за этакой завесы, да только пока броневик ехал, пыль ветром в сторону понесло.

Но дальше пошло не так, как рассчитывал Павел Романович: докатил «Товарищ Марат» почти до колена улицы, а останавливаться и не подумал. Притормозил разве немного. Должно быть, очень уж его команде не терпелось по ту сторону путей перебраться. Так что особенно осторожничать и не стали.

В общем, оставалось одно: стрелять по подвижной цели. До броневика было шагов пятьдесят, вроде и немного, да только попасть следовало не куда-нибудь, а точненько в бронещель. А шириной она — со спичечный коробок, даже менее. На сером броневом фоне ее почти не видать.

Павел Романович выпустил все четыре патрона. Один за другим, подряд, за какие-то секунды. Каждый раз карабин увесисто бил в плечо, а позади кто-то тоненько вскрикивал: «Ой! Ой!..»

Потом Дохтуров высунул голову, глянул жадно на улицу: что там?

А там «Товарищ Марат» — продолжал себе катить дальше. Повел по сторонам тупым пулеметным рылом — словно высматривал, кто это осмелился ему вызов бросить. Да только ничего не увидел и огнем не плюнул. А вообще-то броневик, как показалось сперва Павлу Романовичу, выстрелов его и вовсе не заметил. Но потом обнаружилось: не все с блиндированным чудищем благополучно.

Во-первых, «Марат» заметно убавил скорость. Но, главное — определенно потерял управление. Налево, вдоль улицы, не стал поворачивать, а двинул прямо, куда и ходу-то не было: там начинался высокий деревянный тротуар, а за ним — забор да ворота. За которыми стоял тот самый дом, зеленый с белой отделкой, давший сейчас временное укрытие Павлу Романовичу.

Броневик на это внимания не обратил: сдуру ударил на тротуар, подпрыгнул — и грохнул в ворота серой стальной мордой. Послышался треск, кто-то визгливо закричал во дворе. Павел Романович подумал, что «Товарищ Марат» сию минуту пожалует прямо к крыльцу, но этого не случилось.

Броневик пролез сквозь поломанные доски, прополз еще немного вперед, и тут его бензиновое сердце остановилось.

Павел Романович вскочил, кинулся к двери и столкнулся с давешней девицей-косой: вот кто ойкал у него за спиной! Не ушла, значит.

Просить посторониться не пришлось: увидала лицо Дохтурова, зажала ладошкой рот, в стенку вжалась. Павел Романович мимо проскочил — и вниз.

Скорее!

А что, спрашивается, скорее? Как он собирается воевать с броневиком — без гранат, без патронов? Этого Павел Романович не знал, но верил: что-нибудь да придумает. Но когда уже в сенях был, услышал: заскрежетало во дворе что-то с металлическим хрустом, а потом вновь ожил треклятый «Марат». Заревел, закашлял мотором.

Выбежал Дохтуров на крыльцо (весьма, кстати, неосторожно), а блиндированный монстр уже уползает со двора задним ходом. И дальше, не останавливаясь, попер задом наперед вверх по улочке. Так и убрался восвояси, на перекат через пути не полез. Не решился.

Что потом с ним было, Павел Романович своими глазами не видел. Это ему уже сам атаман рассказал — когда все закончилось.

* * *

— Жаль, — повторил атаман. — Мне здесь добрый доктор нужнее, чем тыловым крысам в Харбине. Их там и без вас есть кому пользовать. Впрочем, насильно мил не будешь… О чем просить-то хотели?

Сидели они вдвоем: адъютант принес несколько водок, закуску (очевидно, только что из станционного ресторана), рюмки. И мигом скрылся за дверью.

Глядел атаман благожелательно, можно сказать — расчувствованно. Неудивительно: получилось так, что весь его литерный поезд вместе с конвоем (а может, и с самим атаманом) спас именно Павел Романович. Точнее, его удачные выстрелы. А еще точнее — один-единственный. Который по счету — неизвестно, да и неважно. Главное, что угодил-таки Дохтуров из своего карабина «Товарищу Марату» точнехонько в бронещель.

О том ему рассказал сам Семин.

Выяснилось (это уж люди атамана расследовали), что в команде броневика было четверо. Все — матросы с Балтфлота. Люди храбрости отчаянной, звериной — и такой же беспросветной злобы. Одного из них Дохтуровская пуля достала. Не убила, но контузила — рикошетом прямехонько в голову.

Какое-то время шофэр тот пребывал в изумлении. Потом все же пришел в себя, но разум потерял: вместо того чтобы рвануть вперед и прорываться через пути, «Товарищ Марат» попятился, на ходу огрызаясь из пулемета. Палил в белый свет, как в копейку.

А на площади возле депо его достали атаманские пластуны. Подобрались вплотную и закидали ручными гранатами. Тут «Марат» совсем обезумел — дернул опять назад да и уперся нечаянно блиндированной кормой в осветительный столб. Ревел, тужился, столб в дугу согнул — но тут гранаты сделали свое дело, и пулемет у «Товарища» смолк.

Кинулись пластуны к броневику — а внутри пусто.

Тряпки горелые, жар, копоть. Кожаные сиденья кровью забрызганы.

Сбежала команда.

Хотели уж рукой махнуть — да только подошел к одному из атаманских казаков старый еврей, с пейсами. Отозвал в сторонку и сказал тихонько кое-что насчет матросиков из броневика. Так и так, дескать, видел своими глазами: в переулочке они прячутся, в двухэтажном доме, где внизу москательная лавка.

Там их и взяли, на чердаке. Казаки сперва сунулись — их встретили стрельбой из наганов. Но палили матросы недолго. Казаки опять накидали гранат — и тогда чумазые окровавленные черти из блиндированного «Марата» наконец сдались.

Потом расстреляли их, всех четверых. Но сперва, когда вели через площадь, налетели вдруг горожане и едва не отбили. Хотели самосуд устроить, за все, что от этих морячков претерпели. Казаков бранили, кричали им — дескать, что ж вы этакую сволоту, зверей, чекистов — от нас защищаете?!

Но атаман самосуда не признавал, и потому матросов увели, допросили. А уж после поставили у стены — на вполне законном теперь основании. Все чин по чину.

На допросах прояснилось, что броневик имел своей целью перебраться на ту сторону, чтоб расстрелять верховых и конвой. А заодно и своих стрелков прикрыть, дабы могли они вплотную подобраться к насыпи. Только не получилось.

Из зеленого дома тогда Павел Романович направился прямо к вокзалу — уже не спеша, потому что стрельба смолкла, и по радостным лицам горожан было понятно, чья взяла в этой кампании. Толпа на площади собралась изрядная, ликующая. Получился некий гигантский хоровод, в центре которого оказались казаки конвоя. А среди них Павел Романович, к немалому своему удивлению, обнаружил и самого атамана. Встречаться с ним прежде не доводилось, но фотографию Григория Михайловича он как-то раз видел — в «Харбинском вестнике». То, что на литерном поезде прибыл сам атаман, казалось странным. А может, и нет — если вспомнить, какой ценности груз имел литерный.

Среди толпы к атаману протиснулась девушка. Казаки ее не хотели пускать, но она изловчилась, оттолкнула одного, другому стукнула кулачком в грудь. И пробилась. Зашептала что-то, оглядывая толпу.

Павел Романович присмотрелся к ней повнимательнее. Вроде, видел где-то, недавно… И вспомнил: та самая барышня, что час назад ойкала у него за спиной — когда он сажал пули в серую тушу броневика. И барышня его тоже признала. Заговорила атаману на ухо еще оживленней, да еще пальцем показала — прямо на Дохтурова.

Павел Романович подумал: ну вот и все. Решила с перепугу мещаночка, что он и есть главный революционный террорист. И так в своей мысли уверилась, что побежала к самому Григорию Михайловичу ею делиться. Павел Романович оглянулся, прикидывая, как бы ловчей ему вывернуться из толпы, но тут же увидел, что атаман кивнул на него своим нукерам.

Поздно.

Но страхи оказались напрасными. Ничего коса-девица не напутала, а, напротив, в точности изложила. И Павел Романович, совершенно того не желая, тоже стал героем — во всяком случае, в глазах Семина.

Хотя, может, и был в этом некий резон?

…Однако вопрос задан — и на него надобно отвечать. Так чего же просить у атамана за собственное, с позволения сказать, геройство?

Чего именно он хочет, Павел Романович знал очень хорошо. Но как сформулировать столь необычную просьбу? Хоть и обещал атаман исполнить все, что в его силах, однако следует понимать: благие намерения — это одно, а действительность — нечто совершенно иное. И если прямо спросить у атамана насчет его авиации (а именно этим собирался поинтересоваться Павел Романович), то неизвестно еще, каким будет ответ.

Но получилось так, что атаман помог ему сам.

— Я так понимаю: просить денег в награду вы ни за что не станете, — сказал атаман и усмехнулся в смоляной ус. — Что ж, бескорыстие — штука похвальная, но больно неудобная в обыденной жизни. А посему, пока вы размышляете, убедительно прошу вас принять. В знак искреннего расположения, — и выложил на стол пачку ассигнаций. — И еще я распоряжусь выдать вам наградное оружие. От моего имени.

Откровенно говоря, и то и другое пришлось весьма кстати. Все прежде накопленное сгорело еще в «Метрополе». Правда, последние дни тратиться было и не на что, но это, понятно, временно. И карабин страшно неудобен — да и бесполезен теперь. Патронов-то к нему больше нет: расстреляны в поединке с «Товарищем».

Поблагодарив, Дохтуров спрятал деньги в нагрудный карман. Сейчас на нем были военный китель английского образца, галифе и замечательные яловые сапоги — все от щедрот атамана.

— Надеюсь, я вас не разорил, и осталось еще довольно, чтоб рассчитаться с японцами, — пошутил Павел Романович.

Как оказалось, пошутил весьма неудачно.

— Позвольте, — сказал Семин. — Вам, стало быть, известно, какого свойства груз следовал в моих вагонах? Разрешите поинтересоваться — откуда?

Дохтуров мысленно обругал себя за опрометчивую фразу. Но деваться некуда: ситуация такова, что, чем ближе к правде, тем лучше. Пришлось рассказать о путешествии на «Справедливом». И о том, как совершенно случайно (это Павел Романович особенно подчеркнул) ему стало известно о предназначении литерного поезда — из разговора Вербицкого со своим адъютантом.

— Вербицкий — болтун, — с досадой сказал атаман. — Чертов шляхтич. Да еще с гонором. Однако любит его команда. Кабы не это, выгнал бы уже к чертям. Но все равно, прибудет — причешу, как Бог черепаху.

— Не прибудет, — сказал Павел Романович.

— Это еще почему?

Атаман склонился над столом, глаза его сузились.

— Вот что, — сказал он. — Рассказывайте-ка мне все. А то уж больно чудно все складывается.

Пришлось рассказывать.

Пожар в «Метрополе» Павел Романович опустил, равно как фигуры Сопова и генерала Ртищева. К чему покойников поминать? О Гекате тоже умолчал — тут выходило совсем фантастично, рациональному человеку поверить почти невозможно. А Григорий Михайлович Семин был, вне всякого сомнения, очень рациональным человеком. Словом, повествование свелось к увеселительной прогулке на «Самсоне», нападению красных, плену. И побегу, разумеется, тоже.

— Интересно, — заметил атаман, когда Павел Романович умолк.

Помолчал, взвешивая что-то в уме. Поверит или нет? От этого теперь много зависело.

— Так где, говорите, ротмистр ваш укрывается?

Павел Романович объяснил — на окраине Цицикара, в погребе китайской фанзы.

— И барышня эта… Дроздова, тоже?

— Вот этого с уверенностью сказать не могу.

И тут же про себя подумал: а ведь ты гадость сказал, доктор. Для чего? Сам знаешь прекрасно, что никуда она не ушла — сидит подле умирающего ротмистра. Вахмистр Ребров — иное дело, тот так пятки намазал, что до самого Харбина добежит, не остановится. А вот Анна Николаевна никуда не уйдет. Это совершенно точно.

А все дело в том, что почувствовал он себя задетым. Потому что хотелось бы, чтоб мадемуазель Дроздова не о штаб-ротмистре столь трепетно заботилась, а о самом Дохтурове.

«Бойся чудовища с зелеными глазами!..» Верно подмечено, лучше не скажешь. Именно что чудовище, а прозвание ему — ревность.

И к кому, спрашивается? Не сказать чтобы к другу — но товарищу определенно. Можно сказать — боевому. Которому жить осталось всего ничего. И что же получается?

«А получается, что ты — бесчувственная скотина, — объяснил сам себе Павел Романович. — Совсем одичал в этих краях. О себе одном только думать научился. Да еще по абортам насобачился. Ай да прогресс!»

И тут атаман его буквально добил:

— С ним она, эта барышня. Готов спорить! — сказал он. — Я эту породу знаю. По вашему описанию, особенного склада особа. В полюбовницы брать не стоит, а вот жены выходят отменные. Впрочем, это я так, a partie.

«В жены?»

Павел Романович отвернулся и поглядел в окно, словно ожидал, что вопреки всякому смыслу увидит там сейчас госпожу Дроздову.

Красива она?

Пожалуй, да. Ему всегда нравились сероглазые, светло-русые. Как Наденька Глинская. Как та баба из Березовки. И ростом не слишком заметные. А еще — тот особенный поворот шеи, когда глянешь, и сердце непременно удар пропускает. Но это описать невозможно. Впрочем, весьма вероятно, другой в этом изгибе не обнаружит ничего особенного.

В этот момент атаман вернул его к действительности.

— К черту баб, — сказал он. — Давайте лучше о деле. Что там с моим бронепоездом?

Узнав о пущенном навстречу «Справедливому» брандере, атаман треснул кулаком по столу.

— Полячишка безмозглый! Говорил ведь, чтоб контрольные платформы впереди поезда ставил! Теперь бы их отцепил, а сам отошел подальше. И тогда пускай брандер навертывается! Да хоть десять разов кряду! Пути после поправить — ерундовое дело. А так и бронепоезд сгубил, и команду. И сам сгинул.

— Вербицкий говорил, будто в харбинском депо ему контрольных платформ не дали, — заметил Павел Романович.

Атаман поднял взгляд.

— Не дали? — переспросил он. — В зубы их! В зубы! Единственно это и понимают. Меня там не было! А то бы попомнили, Богом клянусь!

Он помолчал немного, потом сказал:

— Нужно высылать разведку. Мало ли, вдруг кто уцелел на «Справедливом»? Жаль, авиация не в строю. Придется казаков, верхами. А это сутки, не меньше.

— Что, у вас разве воздушные силы имеются? — осторожно спросил Павел Романович.

— А вы как думали! Самый что ни есть боевой истребитель. Н-да… Только несладко ему приходится. У нас ведь постоянной дислокации нету, нынче здесь, а завтра — далече. Аэроплан, известно, не ворона, где захочешь — не сядет. Готовим для него полосу, да только по таежному быту как надо не всегда получается. Наш авиатор через это уж столько натерпелся! Недавно вот сел, да неудачно: шасси — за корягу, аэроплан — свечкой! Пилот остался без двух пальцев — срезало обломком винта. Будто серпом сжало. Хорошо, на левой руке.

— И что же, снова летает?

— Кто, авиатор?

— Насчет пилота не сомневаюсь. Знаю: народ отчаянный, — ответил Павел Романович. — Касательно аэроплана интересуюсь — неужели восстановили? После такой-то аварии?

— Нет, конечно. На дрова развалился. У нас теперь новый.

— Союзники помогли?

— От них дождешься. Все проще: захватил в Чите товарный состав. А в нем вагончики опломбированные. Стали смотреть: вот те на, три истребителя! Разобранные, конечно. Краснюки, когда отходили, вагоны-то подорвали, но все ж механики восстановили. Собрали из трех один. До вчерашнего дня летал.

— А теперь? — спросил Павел Романович.

— Теперь у него про-фи-лактика, — пояснил атаман. — Пилот говорит, день-два. Но позвольте, я вижу, вы авиацией интересуетесь?

— Очень. Признаюсь, не ожидал, что в вашем войске даже воздушные силы.

— Ну, какие уж силы… Говорю, всего один аппарат, — атаман хмыкнул. Но чувствовалось — слова Павла Романовича были ему приятны.

— Пускай один. Все равно любопытно взглянуть.

— Только взглянуть? — Атаман глянул с прищуром.

— Если возможно, хотелось бы и полет совершить.

— Это и есть ваше желание? — спросил атаман.

Павел Романович кивнул. Он чувствовал — вон миг, когда все решится. Наконец-то! Пилот-наблюдатель — та самая ниточка, что приведет к Гекате. Или кто там она есть в действительности? Посмотрим… Довольно уже бегать, довольно прятаться. Теперь существует возможность встретиться, так сказать, лицом к лицу. И спросить за все.

— Быть посему, — сказал атаман. — Я, правда, полосу готовить в Цицикаре не собирался. Но коль вы такой авиационный поклонник… Похлопочу перед Козловским.

— Простите?

— Поручик Станислав Козловский. Гатчинский выпускник, пилот от Бога и вообще золотая голова. Он прилетает завтра. Не сомневаюсь, вы с ним сойдетесь…

В этот момент раздался тонкий стеклянный звон: рюмки на столе затрепетали, а водочная поверхность в бутылке подернулась рябью. Павел Романович ощутил, что и сам стол заметно вибрирует.

— Что за дело? — спросил атаман.

И тотчас в кабинет сунулся давешний адъютант:

— Наблюдатели доложили, с юго-востока дым. Из-за сопок не видно, но по всему — тяжелый состав.

— Пойдем-ка, глянем, — атаман тяжело поднялся. — А вы пока можете здесь обождать.

— Нет уж, — ответил Павел Романович с некоторой даже обидой.

Они вышли в коридор, прошли через общий зал. На крыльце атаман прищурился, посмотрел туда, где над дальними соснами темными хлопьями висел паровозный дым, уже раздерганный ветром.

Смеркалось, однако народу на площади не убывало — а пожалуй что и стало побольше. Горожане, чудесным образом избавленные от лютой опасности, искали выхода переживаниям. Царило общее ликование. И главным его катализатором по-прежнему оставались казаки — которых, по всему, такое внимание ни капельки не тяготило.

Дохтуров вдруг почувствовал себя лишним:

— Пойду, поищу аптеку.

— Дать провожатых? — спросил атаман.

Павел Романович покачал головой:

— Не нужно.

Он уж было шагнул со ступени — но задержался. Словно что-то толкнуло. Он вдруг спросил:

— Аэроплан-то у вас какой марки будет? «Сопвич»?

— Кажется, — ответит атаман. — Да тут разницы никакой. Пилот вам все объяснит и прокатит на своей этажерке. Я распоряжусь.

Хотя говорил атаман вроде по-прежнему благожелательно, однако в глазах промелькнуло что-то новое, не совсем приятное. Словно бы атаман Семин слегка разочаровался в Павле Романовиче. По причине неосновательности выдвинутой просьбы. В самом деле, ну что это за награда для взрослого человека — прогулка на авиационном моторе?

Атаман спустился с крыльца и зашагал к перрону. Следом — конвой.

Павел Романович мельком подумал, что атаман идет слишком открыто. Не ровен час — кто-нибудь из коммунаров на мушку поймает. Наверняка не всех из города вышибли.

И тут же подумал: хорош доктор. Ведь сулился добыть опий для умирающего!

«К черту все аэропланы! Где ж у них здесь аптека?..»

Он оглянулся — и вдруг ощутил знакомое колебание почвы под ногами.

Павел Романович повертел головой и увидел, как из-за леса выползает что-то массивное, темно-серое, грузное, похожее на доисторического монстра. Чудовище приблизилось — и вдруг пронзительно закричало, выбросив вверх белое облако пара.

Не требовалось никакой особенной остроты зрения, чтобы узнать: это был «Справедливый». Бронепоезд. По всему — невредимый.

Толпа у вокзала загудела, заволновалась.

Пойти встретить? Любопытно поговорить с Вербицким. Но… это означает новую задержку.

Павел Романович задумался. Что ж получается? Похоже, он будто деревянный и рад каждому поводу, чтоб только не возвращаться в фанзу?

Да, так и есть. И тому причин несколько. Прежде всего — сам ротмистр. Помочь Агранцеву нельзя, положение его, несмотря на потрясающую живучесть, совершенно безнадежно. И вместе с тем мысль о том, что этот человек, полный сил и какой-то особенной, нервической энергии, обречен — мучительна. Ротмистр — не обыкновенный больной, с потерей которого можно вполне примириться. Это — друг. Вот в чем дело.

Есть и вторая причина: Анна Николаевна. Она, похоже, в ротмистра влюблена. А от Павла Романовича ждет теперь чуда, волшебства. Или хотя бы попытки его сотворить.

Что же, в таком случае, делать? Не возвращаться — и предоставить все естественному ходу событий?

Он вдруг вспомнил, что наградного оружия так и не получил. Надо спросить, где его карабин. Только вот у кого?

Подобраться с атаману теперь оказалось непросто — конвойцы теснили народ, осаживали, рассыпая крепкие матюки. И Дохтурову тоже досталось:

— Куды?! Сказано вам — расчистить платформу!

Сказано — сделано. Платформу расчистили, и команде прибывшего «Справедливого» уже никто б не смог помешать. Павла Романовича людской волной отнесло вбок, к пакгаузам. Отсюда и смотрел, как, фыркая паром, стопорится бронепаровоз. Слушал грохот сдвигаемых дверей на бронеплощадках.

На первой, прикрепленный к курсовому орудию, плескался российский триколор. Когда поезд стал, орудийная башня покатилась вправо на шарнирном погоне. Потом влево — это был салют, но без выстрела.

Толпа поняла, взорвалась новыми криками. Какой-то господин прямо перед Павлом Романовичем неистово потрясал в воздухе лаковой тростью. Поодаль счастливо рыдали две мещаночки бальзаковских лет.

На Дохтурова вид императорского штандарта тоже произвел особенное действие: он против воли почувствовал, как увлажнились глаза. Мелькнула вдруг безумная мысль: неужели?.. Неужто государь спасен — и каким-то чудом находится на этом поезде?! Но как возможно?!

Тормозной скрежет, белые клубы пара. Сквозь них видны фигуры сходящих на платформу людей. Разумеется, государя средь них нет.

Адъютант, Вербицкий… Позвольте, а это еще кто?

Человек, привлекший внимание Павла Романовича, был в штатском. Причем костюм его определенно видывал виды — за исключением картуза на голове. Картуз был железнодорожного образца и сиял новехоньким козырьком.

В правой руке штатский держал корзину, укутанную платком. А в левой — саквояж. Рыжий, кожаный, заметно потертый. Удивительно знакомый…

Сойдя на перрон, господин принялся озираться. По всему, он не очень представлял себе, куда направится далее.

А вот Павел Романович теперь представлял себе это очень хорошо. Потому что он узнал саквояж! И не только его — корзину тоже. Хотя она и была частью укрыта платком.

Дохтуров весьма неучтиво стал продираться вперед. Дамочки взвизгнули, а стоявший впереди господин огрел по плечу тростью. Но это были сущие мелочи.

Между тем штатский на перроне поставил поклажу себе под ноги и закурил, по-прежнему озираясь вокруг. Похоже, идти ему было некуда.

Павел Романович удвоил усилия — и вскоре достиг цепочки конвоя. Дальше пути не было. Он привстал на носки, чтоб разглядеть окружающее. Где ж атаман? Сейчас он был бы как нельзя кстати.

Но Семина нигде не было видно.

А штатский докурил, подхватил вещи и не торопясь пошел обратно к броневагону. Минута — и он нырнет внутрь.

— Эй! Послушайте! — закричал Дохтуров.

Стоявший рядом конвоец глянул неодобрительно, однако ничего не сказал. (Удивительно: едва Дохтуров оказался один, конвойцы, только что ласково улыбавшиеся, вмиг перестали его узнавать.)

— Господин с саквояжем!!

Это было довольно глупо. Павел Романович понимал: ведет он себя, мягко говоря, странно. Но выхода не было.

«Да как же звать-то его? — лихорадочно думал он. — Ксаверий? Климентий?.. Все не то! Черт, вечная моя проблема: человека знаю, а вспомнить имени-отчества не могу. Хоть кол на голове теши!»

В это время «господин с саквояжем», услышавший крик Павла Романовича, вздрогнул и остановился. Он крепче прижал к себе вещи — а потом оглянулся. Его взгляд заметался по толпе. Миг — и остановился на Павле Романовиче.

Узнал.

Павел Романович увидел, как шевелятся его губы. Что он там говорит?

Подул ветерок — и донес обрывок фразы.

— Вот вам и морген-фри!..

В этот миг Павел Романович вспомнил: Клавдий Симеонович Сопов. Купец и удачливый негоциант — если только все это правда. Клавдий Симеонович, по всем законам погибший на борту речного парохода «Самсон», потопленного красными третьего дня на реке Сунгари. Вместе с сухопарым старичком-генералом. Они оставались в каюте, а Павел Романович с ротмистром отправились на «рекогносцировку». После уже видеть Сопова не довелось — ни среди живых, ни среди мертвых. По всему, должно Сопову лежать на дне Сунгари.

Воскрес сей удивительный господин, что ли?

А следом мелькнула осторожная мысль: а что, если он каким-то образом сумел открыть секрет панацеи?

Конец первой книги

Ссылки

[1] Неофициальное название полосы отчуждения в годы управления КВЖД генералом Д. Л. Хорватом (1903–1920 гг.).

[2] Завод по производству местной водки — ханки. (кит.)

[3] Буксир.

[4] Unsuccess — неуспех. (англ.)

[5] Начальник штаба верховного главнокомандующего.

[6] Михаил Фридрихович фон Коттен — генерал-майор, начальник Московского, а затем Петербургского охранного отделения.

[7] 1 марта 1881 года террористами был убит император Александр II.

[8] Февральская, как ее принято называть, революция началась 8 марта по старому стилю.

[9] Абшид — увольнение. (нем.)

[10] Не бойтесь! Мы от генерала Хорвата! (фр.)

[11] Кто вы? (фр.)

[12] Что сделано, то сделано. (фр.)

[13] В сторону. (фр.)

Содержание