#img_3.jpeg
Глава первая
1
В роте готовились к увольнению. У тумбочек, в проходах между двухъярусными железными койками и у стола возле дневального, как говорится, шла работа: бойцы и младшие командиры подшивали подворотнички, искали на полках в тумбочках гуталин, чтобы до блеска начистить крепкие яловые сапоги со стальными дугообразными подковами…
Возле младшего сержанта Чеботарева, который уже привел себя в порядок, убрал сапожный крем, иголку с нитками и собирал разложенные по хорошо заправленной койке запасные подворотнички, остановился старшина роты Шестунин, не узкий в плечах, рослый, еще не потерявший стройности сверхсрочник. Он недовольно поглядел на Чеботарева. Тот выпрямился и замер по стойке «смирно».
— Пример подаете бойцам? — укорил его старшина. — Или забыли, что на койку класть ничего нельзя? — И направился дальше.
Чеботарев расправил подворотнички. Обругал себя: «Болван!» Мелькнуло: «Вот лишил бы увольнения!..»
Он оглядел казарму — искал своего друга, сержанта Федора Зоммера. Того нигде не было. Чеботарев сунул подворотнички на верхнюю полку в тумбочку и захлопнул дверцу. Обрадовался — все-таки старшина ограничился только замечанием. На скуластом волевом лице Чеботарева появилась улыбка. Мысленно он выговаривал Зоммеру: «Пропал, и след простыл… А вот лишил бы меня старшина увольнительной?.. И твои смотрины накрылись бы… Да и моя Валюша за свою подружку не простила бы нам. Не знаю, что и подумала бы — обманщиками еще назвала бы». Вспомнив, что в письме, которое отправил Вале неделю назад, просил ждать его возле ворот в расположение части, подошел к окну. Высунувшись из него, Чеботарев долго смотрел вдоль улицы, на людей, проходивших мимо ворот. Потом спохватился: «Разве она в такую рань появится? Дай бог, подошла бы к четырем часам, как просил, а то опоздает на полчаса опять и скажет: «На работе дел невпроворот». А какие дела в райкоме комсомола в субботу?! Ясно, девичьи замашки — прийти не первой на свидание. И ничего с них не возьмешь, так уж принято».
Чеботарев оттолкнулся локтями от подоконника и встал. Снова оглядел казарму. Зоммер не появлялся. Тогда он вышел на крыльцо, окинул залитый горячими лучами июньского солнца двор — с конюшнями, плацем, сиренью вдоль высокого дощатого забора, над которым тянулась в три нити колючая проволока.
Друг оказался на спортивной площадке. Стройный и крепкий Зоммер, раздевшись по пояс, работал с пудовой гирей. «Вот ты где, шельма!» — улыбнулся Чеботарев и, спустившись с крыльца, пошел к Зоммеру.
Тот играл гирей, как жонглер. Он то подкидывал ее и, выпуская из руки, перехватывал на лету другой, то начинал медленно выжимать.
Чеботарев на ходу снял гимнастерку и майку, подойдя к другу, ворчливо бросил:
— Когда же эта чертова жара спадет? — и обхватил дужку стоявшей рядом гири, такой же, как у Зоммера. — Значит, поиграем, Федь? — весело проговорил он и стал поднимать гирю, а потом выжал ее — совсем легко, как пушинку.
Зоммер даже позавидовал ему.
— Посмотришь на тебя со стороны, Петр, — шутливо сказал он, — ты как медведь: весь в жиру и лени. А когда увидишь тебя, например, с гирей или со штангой… тогда начинаешь понимать, что такому не попадайся: все ребра переломает, если разозлишь.
— А ты не зли, — продолжая играть гирей, простодушно рассмеялся Петр.
Зоммер знал, что Чеботарев не обидчив, и не унимался:
— Если бы ты, как я, постоянно тренировался на снарядах, то был бы вообще… Каждая мышца была бы видна у тебя, только бы на тебе медикам анатомию мышц изучать.
Петр поглядел на Зоммера — у того и впрямь все тело было свито из мышц, выступавших крутыми, упругими буграми. Усмехнулся, вспомнив, каким был Федор еще не так давно, когда на этой же площадке начиналась их дружба — беспокойная сначала, нервная… Тогда Петр, новобранец, только прибыл в полк. Как-то схватились они бороться. Чуть ниже Зоммера, но широкоплечий, он измотал того и повалил, прижав обеими лопатками к земле, да так, что у Зоммера что-то хрустнуло. После этого они с месяц, а то и больше, делали вид, что не замечают друг друга, хотя служили и в одном взводе. Потом снова сцепились. Петр и на этот раз одолел Зоммера. И Зоммер начал усиленно тренироваться. И теперь борьба проходила уже с переменным успехом. Но Зоммер еще больше злился, когда тот одолевал его. Доходило до ссор. Однако спортплощадка сближала снова, потому что Зоммер все время нуждался в достойном сопернике и этого соперника видел лишь в Чеботареве.
По-настоящему же сдружились они недавно, когда этой зимой познакомились с девушками — подругами Валей и Соней. «Надолго ли?» — почему-то подумал сейчас Петр.
Он мягко опустил на утрамбованный песок гирю. Неторопливо смахнул ладонью пот с невысокого, уходящего назад лба. Слова Зоммера воспринимались уже иначе. Вспомнилось, как однажды здесь же, на спортплощадке, Федор сказал ему: «У тебя… ты будто не проснулся, не раскачался еще. Ты резвей!» Он говорил с намеком, и намек этот был нехороший, можно было обидеться. Но Петр тогда отшутился: «Я не конь, да и кровь у меня холодная — сам знаешь, я житель северный». Сейчас он задумался, сравнивая себя с Зоммером. И обидно ему стало: силе Зоммера в полку все завидовали, а его, Петра, силы никто и не замечал. Чеботарев старался докопаться: почему? И вдруг понял: у Зоммера сила волей нажита, тренировкой, а у него — от природы, естественная, и потому, значит, не бросающаяся в глаза, больше того, дающая повод к насмешке. А добытое трудом всегда вызывает уважение.
Стараясь скрыть нахлынувшую обиду, Чеботарев улыбчиво смотрел на Зоммера, который все еще занимался, хотя от жары и работы с гирей с него ручьем стекал пот. Бодрясь, сказал:
— Федь, а когда ты в увольнение начнешь собираться? Или смотрины в сторону? — Соня и Зоммер, у которого осенью кончался срок службы, на сегодняшний вечер назначили нечто вроде помолвки, потому что девушка считала обязательным для себя получить у матери благословение на брак.
Зоммер, отпыхиваясь, мельком глянул на Петра, еще раз подбросил вверх гирю, поймал ее, как мячик, растопыренными руками, вновь подбросил и, отскочив в сторону и глядя, как гиря с тяжелым вздохом припала к земле, ответил:
— Успею. Шестунин меня ради нашего сабантуя раньше отпускает. Так что проверять меня особенно не станет. Да и в норме я: дерану сапоги щеткой — весь и сбор.
Он снова потянулся к гире.
Петр недовольно вздохнул:
— Хватит тебе. Пошли.
— А ты, смотрю я, не в духе, — понимающе посмотрел на него Зоммер. — На «медведя» обиделся? — И засмеялся: — Плохо у тебя с критикой-самокритикой. Это я ведь так… по-товарищески.
— По-товарищески волк овцу съел, — тихо пробурчал Петр.
— Ладно-ладно, — миролюбиво сказал Федор. — Критика из дружеских уст есть шутка.
И странно, не от этих слов, а оттого, как произнес их Зоммер, Петру стало легко, обиду будто рукой сняло.
— Да я ведь так… — только и проговорил он.
Федор взял со старого, с разорванной обшивкой «козла» гимнастерку, майку и ремень. Петр поднял с земли свои вещи. Оба, на ходу натягивая одежду, направились в казарму.
Возле дневального, у длинного стола для чистки оружия, толпились красноармейцы.
Петр и Федор подошли к ним. Прислушались. Красноармейцы говорили о положении на советско-германской границе. Запевала роты — боец из второго взвода Слинкин, отвечая кому-то, выкрикнул высоким, звонким голосом:
— Псков вечно в слухах — враг не дремлет! Запугать хочет! А нам бояться нечего. Нас двести миллионов плюс мировой пролетариат.
Боец Закобуня, стараясь подавить вечно блуждающую по лицу улыбку, добавил:
— У Гитлера кишка тонка на нас напасть. Ему по ночам снятся, наверно, легендарные победы Красной Армии; он, как подумает о нашей мощи, в страхе валит в штаны.
— Преуменьшать силу противника нельзя, товарищи, — вмешался комсорг роты старший сержант Растопчин. — Чему нас учит партия? Реально смотреть на происходящее. Гитлер готовится к войне, чтобы сокрушить первое в мире социалистическое государство. Это не секрет. Не секрет и то, что в этом деле ему помогает мировая буржуазия. Умалять факты не нужно. Германия — противник серьезный. Но и страх нам не к лицу. Мы тоже не сидим сложа руки, готовы ответить тройным ударом на удар…
К Чеботареву повернулся боец Сутин, низенький, тучноватый крепыш. Он мельком глянул на Зоммера и, привстав на цыпочки, с таинственным выражением зашептал Петру о том, что немцы будто бы вплотную подвели к нашей границе свои части и есть опасность, что со дня на день перейдут ее и начнут войну.
Прямо в лицо Петру со словами Сутин выдыхал и водочные пары, а тот терпеливо слушал и все больше хмурился. Разговоры на эту тему в последнее время возникали часто. Но они не вселяли в Чеботарева ни страха, ни тревоги. Не трус по натуре, готовый на самопожертвование, он, конечно, понимал, что война — неминуемая гибель десятков, сотен тысяч бойцов и командиров, и никто не знает, случись она, на кого падет страшный жребий… О смерти его, Чеботарева, у него не появлялось и мимолетной мысли. Ему казалось, что он не побоится столкнуться лицом к лицу с любым гитлеровским солдатом и у него хватит силы и умения выйти из этой схватки победителем. Поэтому сейчас Чеботарев вдруг подумал: если война начнется, он н а в с е г д а может потерять Валю, н а в с е г д а лишиться счастья…
Чеботарев уже не слушал ни комсорга, ни Сутина, который невнятно шептал:
— Это я от знакомой сегодня узнал в городе, когда ходил старшине покупать амбарную книгу. А ей сказал какой-то майор, с границы приехал…
Стоявший рядом Зоммер нервничал, и лицо его сделалось непроницаемым. Не хотелось верить Сутину. Хотелось верить в другое: в то, что никакой войны с Германией не будет… Сам немец, родом из Энгельса, Зоммер любил свой народ и, как истинный его сын, болел душою за то, что в Германии творится неладное, что гитлеровцы толкают немцев на авантюры… Он поднял тяжелый, холодный взгляд на Сутина и по-командирски строго проговорил, оборвав его:
— Этот ваш майор — паникер. Он что, забыл сообщение газет от четырнадцатого июня? В нем ясно сказано, для чего немцы стоят на границе… Я вам советую: первое, не заглядывать в бутылку, когда находитесь на службе, а второе, быть бдительнее и не связываться с кем попало — враждебные элементы умеют использовать в своих целях длинные языки.
Сутин обиделся. Его пухлые щеки порозовели, глаза совсем сузились, и он промолвил, оправдываясь:
— Я же… я как товарищам. Слухи же… Доверяю вам.
— Хватит, чего уж там… — постарался замять все Чеботарев, а сам думал, глядя на Сутина: «Не с той стороны подъезжаешь, дружок». — Спасибо за доверие. — И спросил: — Ты сегодня в увольнение идешь?.. Тогда тебе не мешало бы руки от ваксы отмыть, да и подворотничок у тебя того, не из свежих.
Сутин ушел в умывальник. Комсорг Растопчин все еще беседовал с бойцами.
— Испытывал? — спросил Зоммер Чеботарева.
Петр не ответил. Он знал, что Зоммер не любил Сутина да и побаивался, потому что тот, упорно считали в роте, чуть что — и бежит куда-то с кляузой на кого-нибудь.
— Мнительный уж ты стал больно, — чтобы успокоить друга, сказал Петр. — Все на себя принимаешь. При чем тут ты и Германия?! Мы что, дураки? Не понимаем разницы?
Они пошли к окну, выходившему на улицу. Облокотившись о подоконник, вспоминали, что сами слышали, бывая в городе, о возне немцев вдоль государственной границы. Разговаривали негромко, часто обходясь полунамеками. И укреплялись в вере, что войны не будет, потому что тому и другому не хотелось, чтобы она началась.
Вскоре Зоммера вызвал старшина Шестунин.
Оставшись один, Чеботарев выглянул в окно. Смотрел, не появилась ли перед проходной Валя. «А может, не получила еще письма? — забеспокоился он. — Ведь я же в нем просил, чтобы ждала тут: прямо отсюда пойдем к Соне».
По улице, разомлев от жары, шли редкие прохожие. Петру показалось, что они не только о войне, а и вообще ни о чем сейчас не думают, кроме одного — поскорее оказаться дома, в прохладе.
Громыхая пустой железной бочкой в кузове, неторопливо пробежала полуторка. Провожая ее взглядом, Петр опять подумал о Вале: «Не получила, наверное». И после этого глянул на стенные часы-ходики над тумбочкой возле дневального — до построения увольняемых оставалось меньше часа.
Подошел Зоммер.
— Я?.. — замялся он и зашептал, сунув руку в нагрудный карман гимнастерки: — Я сейчас ухожу в город. Старшина приказал отнести командиру роты срочный пакет из штаба полка. Прошу, купи всего, что потребуется: вина, колбасы, конфет, для себя водки… Я буду ждать вас у Сони. — И протянул Петру скатанные в трубочку деньги.
Петр от денег отказался.
— Ты что? У меня есть! — возмутился он. — Куплю все, как сказал.
Зоммер ушел, но деньги все же сунул.
Старшина Шестунин вошел в казарму и начал проверять порядок: как заправлены койки, все ли в тумбочках аккуратно сложено… Вскоре раздался его басовитый, властный голос:
— Сутина ко мне!
Старшина вышел в проход между рядами коек. Увидав Сутина за игрой в шашки, потряс куском ржаного хлеба. И снова по казарме раскатился грозный голос Шестунина:
— Почему у тебя опять краюха под подушкой? Тебе что!.. Тебя не кормят?.. Я не предупреждал?!
Сутин встал. Катая между пальцами черную пешку, подошел к Шестунину.
— Я… — начал он оправдываться.
— «Я, я»! — оборвал его Шестунин. — Сколько можно! Лишаю тебя увольнения! — И крикнул всем: — Увольняемые, строиться на плац!
Все направились во двор. Сутин — тоже. Он семенил на коротких ногах за старшиной и говорил:
— Не наедаюсь я. Сами знаете… Может, я больной чем. Наемся, и тут же снова… Отпустите.
— Не могу, — спокойно бросил старшина Сутину. — Иди доедай свою ковригу.
Строились весело. Причиной веселья был Сутин.
Когда Шестунин подошел к правофланговому, долговязому бойцу Закобуне, в ворота въехала грузовая машина с комсоставом батальона — на выходной день вернулись из лагеря, где стоял полк. Возле гаража, перед воротами, машина остановилась. Комбат майор Похлебкин, выйдя из кабины, напомнил командирам, чтобы в понедельник в пять утра быть без опоздания здесь, и неторопливо направился к выстроившимся красноармейцам своей роты, которая несла службу по охране имущества части и поэтому в лагерь не выезжала.
Узнав комбата, Шестунин прекратил осмотр. Крикнул бесстрастно и громко:
— Смир-р-рна! Равнение напр-ра-аво-о! — И побежал навстречу комбату — не так чтобы шибко, но вид делал, что бежит.
Строй замер.
В трех метрах от майора Шестунин остановился. Доложил. Тот выслушал; подойдя к строю, поздоровался и сказал:
— Значит, в город собрались? Так, так… — Глаза Похлебкина пробежали по шеренге, прощупывая строй. — А ну, проверим, как вы собрались в этот самый город.
Майор остановился против Закобуни.
Низенький, худенький, поджарый, в ярко начищенных хромовых сапогах, в узких, обтягивающих тонкие икры галифе, весь туго стянутый ремнями, он показался Чеботареву в сравнении с сухим и долговязым Закобуней игрушечным человечком, и Петру вдруг подумалось, что вот этот невзрачный майор имеет над всеми здесь такую большую власть, а лиши его звания, и будет он такой же, как все они, и даже слабее.
Не найдя в одежде Закобуни изъянов, майор перешел к следующему, Карпову. Тонкая ладонь комбата вошла ему под пряжку кожаного ремня, но перекрутить ремень не смогла.
— Молодец, — довольный, бросил Похлебкин и спросил: — Карпов ваша фамилия? Из взвода лейтенанта Варфоломеева?
— Так точно! — подтверждая, выкрикнул Карпов.
— Исправно служишь, — улыбнулся тонкими губами комбат. Вспомнив, видно, что Карпов долго не мог научиться штыковому бою, спросил: — Колоть теперь умеете?
— Так точно, умею, товарищ майор, — Карпов улыбнулся.
До Чеботарева комбат шел минут двадцать. Неимоверно пекло солнце. Все стояли потные. Нетерпеливо переминались с ноги на ногу, ругались про себя, что не вовремя принесло Похлебкина.
Чеботарева майор осматривать не стал: надоело, да и понял, что готовились в увольнение тщательно. Но вдруг уже от третьего за Петром бойца он вернулся. Прикусив нижнюю губу, майор нагнулся над сапогом Чеботарева. Его рука потянула из-за голенища торчащий угол портянки. Выпрямившись и отступив на три шага от строя, комбат скомандовал Чеботареву:
— Два шага вперед, арш! — И к Шестунину: — Ваш младший сержант не умеет портянки наматывать. Видите? Чем вы здесь занимаетесь? Там батальон день и ночь учится, сил не жалеет, а вы… бездельничаете! — И к Чеботареву: — Сколько лет служите?
Чеботарев молчал. Понимал, надо ответить, но не мог. Внутри что-то непримиримое, злое сдерживало. «Знаешь, что же спрашивать?» — твердил он про себя, почти уверенный, что его увольнение комбат отменит.
— Молчите? — Похлебкин смерил его долгим насмешливым взглядом.
Строй настороженно замер. Шестунин, не ожидая ничего доброго, ел глазами комбата, вытянувшись перед ним так, что исчезла еле приметная сутулость. Похлебкин думал. Потом, чтобы слышал строй, но не громко, проронил:
— Увольнение Чеботареву отменяю. Посадите… — Петра так и дернуло: на губу… А через паузу услышал: — За уставы. Пусть учится отвечать командирам и наматывать портянки… Научится, доложите лично о выполнении.
Небрежно поднеся руку к козырьку фуражки, майор повернулся и неторопливо зашагал к воротам. Шестунин проводил его злыми глазами и распустил строй. Подошел к Чеботареву, который засовывал за голенище угол портянки.
— Эх ты, растяпа! — с сожалением бросил старшина. — Всю обедню Зоммеру испортил.
Чеботарев, даже не взглянув на него, ушел в казарму. Удрученный, высунулся из окна, вглядывался в людей около проходной части — искал Валю. Вдруг подумалось, что зря не попросил кого-нибудь из уволенных в город сообщить о случившемся Зоммеру. Решил: «Надо отписать обо всем Валюше». Досадуя на себя, полез в тумбочку. С конвертом и ученической тетрадью направился в ленинскую комнату.
В ленинской комнате было торжественно и тихо. Шестунин, навалившись грудью на край стола, играл с комсоргом роты в шахматы. Сутин читал свежий номер «Крокодила». Когда Петр проходил мимо него, он ехидно улыбнулся и шепотом спросил:
— Ну как комбат?
— Придира он, а не комбат, — обиженно буркнул Чеботарев.
Выбрав укромное место, подальше от всех, он сел за стол. Раскрыл тетрадь. Месяцы знакомства с Валей промелькнули в памяти. Написал в раздумье:
«Родная Валюша!
Шлю тебе внеочередную депешу. Понимаешь, так получилось, что в город меня сегодня не отпустили. А не отпустили потому…»
Карандаш помимо воли сам остановился на бумаге. Не напишешь же ей про это «потому»! Стыд один!..
Не выходила из головы просьба Зоммера. Петра захлестнула новая волна обиды на комбата. «Будто я какой молокосос — как по щекам отхлестал!»
Петр поднялся… Идя мимо стендов, машинально читал заголовки: «В чем сила Красной Армии», «Советский народ на трудовом посту», «Чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим», «Свято соблюдай воинскую присягу». Возле бюста Владимира Ильича Ленина, стоящего на высокой тумбе, покрытой алым бархатом, глаза наткнулись на ротную стенгазету, членом редколлегии которой был и он. Промелькнуло название передовицы «Если завтра война…» Писал ее перед уходом в отпуск политрук роты Буров. Комсоргу Растопчину конец передовицы почему-то не понравился. Надо было послать кого-нибудь из редколлегии к Бурову, который отдыхал здесь, в городе, и посоветоваться с ним, а Растопчин ссамовольничал, приписав к ней такой конец:
«Наша сила — в нашем народе, в нас, воинах Красной Армии и славных моряках Военно-Морского Флота, в интернациональном духе нашей армии, в рабочем классе капиталистических государств, который, если капиталисты сунут свое свиное рыло в наш советский огород, не будет стрелять в своих братьев по классу, а направит оружие в спину нашему врагу, в одряхлевшее тело капитала».
Конец этот выглядел в передовице как ненужный довесок, но никто с Растопчиным спорить не стал: мысль эта была не нова. Об этом пели песни, говорили в беседах и на политзанятиях, показывали кинокартины… Но, вспомнив про слух, сообщенный Сутиным, Петр подумал о Зоммере: «Не спешишь ли, Федор?» Он тяжело вздохнул, проговорил про себя, имея в виду уже Валю: «Женись вот… Женишься, а тут война…» В глаза бросилась карикатура, на которой изображались злостные самовольщики. Под ней красовалась ярко выведенная подпись:
«По инициативе бойцов и младших командиров мы, члены редколлегии, в этом номере навечно хороним самовольные отлучки!»
Буквы прыгали. Из головы не выходило: «Подвел я тебя, Федор. Подвел».
Петр тихо вышел в коридор и вскоре оказался на крыльце казармы. Еще борясь с внезапно возникшим соблазном, миновал двор — пустынный, без соринки. У конюшни остановился, огляделся. Легко перескочив учебный окоп, юркнул в заросли сирени вдоль забора.
По-прежнему пекло солнце. Было душно. Густая жесткая трава шуршала под ногами, и Петру казалось, что звук этот разносится на весь двор. Но страха не было. Было лишь желание — не подвести Зоммера.
Раздвинув куст, Петр пролез к лазу, о котором слышал от бойцов в курилке. Отвалив от забора гнилой пень, потрогал доску. Качается. Отодвинул се. Прислушался. Просунул в отверстие голову. За забором был чей-то двор. Сбоку росли яблони, перед самой доской зеленел, развалясь в квадратной раме из палок, куст смородины, а рядом с ним, вплотную с забором, стоял сколоченный из полусгнивших горбылей мусорный ящик.
Протискиваясь через дыру большим, сильным телом, Чеботарев зацепил штаниной за гвоздь. Ржавый конец его, пробороздив, выдрал клок. Но Чеботарев этого не заметил — в голове было одно: «Только бы не нарваться на патруль»
2
После обеда в горкоме комсомола собрали актив и пионервожатых. Обсуждали, по существу, один вопрос: как идет летняя оздоровительная кампания? Совещание окончилось в пятом часу, а после него Валю, работавшую здесь техническим секретарем, засадили за разбор бумаг.
Появился откуда-то Саша Момойкин — инструктор орготдела. Он взялся Вале помогать, да только мешал, отвлекая ее от работы разговорами.
Валя Момойкину нравилась. Но она не отвечала взаимностью. Другой уж давно бы отстал — не таков оказался Саша. Он был упрямый и настойчиво домогался ее любви.
Саша Момойкин вырос в деревне под Псковом. Рос без отца (отец, белогвардеец, еще в гражданскую войну пропал без вести). Жили вдвоем с матерью. Бедно и скупо. Так что в свои шестнадцать лет, когда ему пришло время получать паспорт, он, наслышавшись, что в городах куда легче, уехал из колхоза. В Пскове устроился у тетки, сестры матери, окончил девять классов и поступил, работать на завод «Выдвиженец». Как-то на комсомольском собрании Момойкин удачно подверг критике работу комсомольского бюро. Его заметили товарищи из горкома комсомола. Осенью фамилия Саши уже стояла в списках кандидатов в члены бюро комсомольской организации. Не прошло и двух лет, как Момойкин очутился в штате горкома комсомола. Этому поспособствовало и то, что, работая слесарем, Саша покалечил кисть левой руки. Оставаться на своей работе он уже не мог. Тут-то как раз и подвернулась свободная должность инструктора, на которой, как ему объяснили, до него сидел не тот человек…
Валя урывками думала о Петре. Когда разобрала наконец все бумаги, глянула на ручные часы — подарок отца после окончания десятого класса.
— Мамонька родная! — ахнула она.
— Опоздала? — с иронией спросил Саша, знавший о ее дружбе с каким-то, как он пренебрежительно говорил, солдатом, хотя рядовой и сержантский состав у нас так не называли.
— Опоздала, — созналась Валя и, забросив за спину тяжелую русую косу, лукаво усмехнулась: — Ты уж прости… Ждет, опоздала.
Валя не вышла — вылетела из горкома. Понеслась прямо домой. Сворачивая в переулок, выбила из рук какой-то старушки сумку с булками. Растерянно остановилась. Торопливо собирала румяные, аппетитные булки и подавала хозяйке.
— Все вы, Морозовы, такие, — неопределенно проговорила старушка, когда Валя уже побежала дальше.
Морозовы жили у реки Псковы́ в маленьком деревянном домике, срубленном еще дедом Вали. Деда она почти не помнила, но знала, что и яблоньки в огороде за домом посажены им. Валин отец, Спиридон Ильич, работал на одном из заводов мастером цеха, но к пятидесяти годам сердце сдало, и он ушел в бухгалтерию — кассиром. Заработок стал маленький. Мать не работала — все прихварывала. И Валя, окончив год назад школу, учиться дальше наотрез отказалась. Пройдя курсы машинисток, поступила работать в горком.
Еще издали через редкий дощатый забор Валя увидела мать. Варвара Алексеевна полола грядки, на которых росли лук, репа, огурцы, помидоры.
— Мам, Петр не приходил? — крикнула дочь матери с крыльца.
Варвара Алексеевна медленно разогнула спину, покачала головой: не приходил.
Сиротливо сделалось на душе у Вали. «Надо было к проходной забежать. Может, ждет там, как писал, — подумала она. — А может, в сквере ждет?.. Все равно ведь к Соне идти».
Валя заскочила в кухню. Нашла кринку с молоком, испеченную матерью сдобу. Перекусив, побежала переодеваться в свою комнату. Скинув с себя платье, бросила его на кровать и прошла в большую комнату. Открыла гардероб. Сняла с вешалки платье в больших красных маках по светлому фону. Прикинула.
— Идет? — игриво спросила Валя свое отражение в зеркале, вделанном в дверцу гардероба, и невольно подумала о себе, что — красивая.
Примеряя платье, она кокетливо вертелась перед зеркалом. Забыла и о Петре. Только уж взглянув на часы-ходики, раскрашенные по кругу циферблата яркими картинками в белых кружочках, снова вспомнила о нем. «Подождет», — решила Валя и бросила платье на круглый раздвижной стол, накрытый вязаной скатертью. Руки снова потянулись в гардероб — к белому платью в синий горошек. Валя и его примерила. И оно ей шло.
— Все идет, все идет! — прыгала она перед зеркалом.
— Молодцу все к лицу, — улыбнулась, остановившись в дверях, мать.
— Да? — засмеялась и тут же смутилась дочь.
Надев платье, Валя заскочила в свою комнату. У туалетного столика слегка запудрила розовые щеки.
На всякий случай Валя пошла к скверу. Разглядывала толпившихся у кинотеатра «Пограничник» красноармейцев. Петра среди них не было. «Значит, ушел с Федором», — решила она и направилась по проспекту за Пскову́, где жила Соня. У площади перед Кромом остановилась. В глаза бросились высоченные, отдающие холодом каменные стены древней крепости. Повеяло чем-то далеким и забытым. «Одной-то идти неудобно. Вдруг Петра там нет?» — подумала она и вернулась обратно, в сквер.
Скамейка, где они с Петром обычно коротали вечерние часы, пустовала. Густая тень от молодой липы лежала на дорожке. «Неужели не стал ждать?» — мысленно укорила она Петра.
Горячее летнее солнце стояло еще довольно высоко в небе — светлом, без единого облачка. Его лучи терялись в листьях, не достигая земли. С реки Великой тянуло легким освежающим ветерком. Валя огляделась. «Что за ерунда! Может, он прячется?» — решила она, вспомнив, как Петр заставил ее однажды так прождать на скамейке добрых минут десять, и посмотрела на развалины городской крепостной стены.
— Да нет, нет его, — прошептала она и вдруг подумала: «Все равно придет… Дождусь и уйду. Пусть знает, как с девушками обращаться». Но Валя так только подумала. Она понимала, что не сделает этого — мало ли почему его нет: он в армии, там свои порядки.
Строя разные домыслы, Валя поднялась и прошла к кинотеатру. Вернулась. Села на скамейку. Вспомнилось, и раньше бывало, когда Петр задерживался или совсем не приходил на свидание. Наконец убедив себя, что всему виною не он, а служба, Валя успокоилась, стала доброй. «Не писал бы, что уволится, — рассудила она. — А к Соне одна не пойду. Что я там одна-то?!»
На краешек скамьи подсел незнакомый молодой человек в клетчатом шевиотовом костюме. Он приветливо посмотрел на Валю, хотел уже заговорить, но Валя, поймав его оценивающий взгляд, встала и пошла к проспекту.
Из репродуктора лилась музыка. Дорожка была пустынна, и Вале показалось, что одной идти здесь даже хорошо. Одной. И идти неторопливо, ни о чем не думая.
Она встретила Петра на проспекте. Его глаза, настороженно скользнув по сторонам, замерли на ней. «Что-то случилось», — подумала, пожимая ему руку, Валя.
— Опоздал! — прошептал Петр.
«Ничего не случилось», — заключила Валя и успокоилась.
Они неторопливо пошли в глубь сквера, к их скамейке. Петр, порываясь объяснить, почему задержался, все крутил вокруг да около. Хотел рассказать, как ходили на стрельбище и как Закобуня радовался, получая винтовку-самозарядку, а там оказалось, что она — барахло (из-за песчинки, попавшей в нее, отказала на стрельбах). Но промолчал — это же военная тайна.
Они сели. Он гладил широкой и шершавой ладонью тонкие длинные Валины пальцы, перебирал их… Смотрел в ее большие глаза. Стало хорошо. Валя спросила, пойдут ли они к Соне. Петр сразу сник. Огляделся. Валя подумала, подозрительно сощурив на Петра глаза: «Все-таки что-то случилось», и вдруг увидела его разорванную штанину.
— А что это у тебя с брюками-то?
— С брюками? — Петр смутился, переспросил: — С брюками-то?.. — И притворно улыбнулся: — Ах, с брюками! Понимаешь… — И сказал правду, тихо выговаривая слова, будто его мог кто подслушать: — В самоволке я. А это, понимаешь… когда через лазейку… Зацепил, видно.
— Ну и что теперь тебе будет? — взволновалась Валя.
— Если узнают, то… губа, арест…
— Хорош!.. Эх! — вздохнула она и осуждающе поглядела на него.
Петр стал оправдываться. Рассказал путано, с запинками, делая долгие паузы, обо всем, что произошло с ним в роте.
— Вот, — закончил он совсем невеселым голосом, — купил Федору с Соней все, что надо было, и отнес. Колбасы какой-то, вина, торт… Объяснил, что в самоволке, а Федор разозлился и прогнал. «Иди, — говорит, — а то хватятся». Вот я и иду в роту. Иду, а все-таки думаю: заскочить сюда надо, вдруг ждешь. — И добавил, чувствуя, что объяснение это не удовлетворило Валю: — Если бы не Федор, так разве я ушел бы? Ведь друг! Как это — обещать и не сделать?! — и враз понял, что сказал лишнее: зеленовато-синие Валины глаза округлились, потемнели и начали щуриться, а тонкие, дугою, темные брови супились, на лице появилось высокомерное отчуждение.
Она встала.
— Теперь мне все понятно, — медленно, с холодом в голосе проговорила Валя. — Значит, меня на дружка променял? Эх, кавалер… А я-то, дура, спешила!
Петр поднялся со скамьи вместе с нею. Стоял, потупив глаза. Не знал, куда деть большие, тяжелые руки. Думал о том, что все происшедшее глупо. И Федор, посчитал он, прав был, когда, узнав, что ради покупок (кстати, оказалось, уже все купила сама Соня) пошел на нарушение дисциплины, выругал. Хотелось, чтобы Валя поняла его правильно. Не укладывалось в голове, почему так заносчиво, враждебно повела себя она с ним.
Он схватил ее за руку и держал, упорно не желая отпускать. Шептал просительно:
— Ну, прости… прости… Я, понимаешь… Я…
— Отпусти, говорю, — как чужому, сказала Валя и вытерла другой рукой навернувшиеся на длинные ресницы слезы. — Синяк оставишь… медведь!
Пальцы Петра сами собой разжались. Растерянно глядел он ей вслед.
Когда Валя скрылась, Петр неторопливо пошел в противоположную сторону, к Советской улице.
— И для нее медведь… — горько проговорил он вслух.
Петр почувствовал себя одиноким и обиженным. Выйдя на тротуар, повернул прямо в часть. «Пусть лучше остановит патруль. Пусть в проходной задержат! — думал он в горячке. — Да сам доложу!..»
Но его никто не остановил. Встретившийся сержантский патруль только внимательно оглядел Петра со средины улицы и, козырнув в ответ на его приветствие, прошел дальше, а прогуливавшийся летчик в синей пилотке даже не посмотрел в его сторону и не отдал в ответ честь.
Когда показалась проходная части, у Петра учащенно забилось сердце. А тут еще, настежь распахнув дверь, вышел дежурный по части младший лейтенант Акопян. Подойдя к нему, Петр козырнул и хотел пройти во двор, но тот остановил его.
— А вы разве уволены? — удивленно спросил он Чеботарева и, догадавшись, в чем дело, скомандовал: — Марш в казарму! Утром разберемся.
Петр снова козырнул ему — и не так уж, как перед этим, а нехотя, устало, будто сутки находился на тяжелых работах и весь выдохся. Через проходную шел, охваченный тревожными думами. И то, что сулило ему это «утром разберемся», показалось хуже всяких пыток.
Варвара Алексеевна скоблила кухонный стол. Как была — в фартуке, с ножом в руке — вышла на крыльцо. Увидав дочь с заплаканными глазами, насторожилась.
— Что с тобой? — спускаясь с крыльца навстречу, чуть слышно проговорила она.
Валя уткнулась в сухую, впалую грудь матери. Ответила, еле сдерживая слезы:
— Ничего, мам… Просто так…
— Не ври матери-то, — оправляясь от испуга, грозно повысила голос Варвара Алексеевна. — Думаешь, не видать по тебе-то?
Валя, увлекая ее в дом, деланно рассмеялась:
— И действительно, что со мной? Не веришь? Ну и не верь. Ничего не случилось, просто поссорились с Петром.
Валин отец, любивший Петра и чаявший иметь такого зятя, услышал. Поднялся с кровати — у него с обеда пошаливало сердце, и он, придя с работы, отдыхал. Как был, в одних трусах, Спиридон Ильич вышел в коридорчик. Потребовал от Вали объяснения. Та в двух словах рассказала, на что обиделась. Отец измерил ее строгим взглядом и сказал:
— Честью, дочка, надо дорожить. Это хорошо. Но и пойми: ради товарища мужчина и на губу, на арест пойдет… Чтобы помирились! Ишь обидел! Порядочностью обидел! Надо гордиться, что у них такая крепкая дружба, а ты!..
Не договорив, он ушел в комнату.
Мать молчала. Не знала, одобрить или нет поступок дочери. И «арест» — слово тоже нехорошее — она вспомнила, как однажды ночью забрали соседа… Что, если и Петра так же?.. Валя объяснила матери: в армии арест бывает как бы условный, вроде выговора по службе, и только. Тогда Варвара Алексеевна успокоилась. Но стала думать о другом: какой же он муж дочке будет, если нарушителем является? Вспомнила что-то из своей жизни. Муж ее, Спиридон Ильич, в молодости тоже вел себя, по ее мнению, непутево: и сидел при царе, и партизанил тут, на Псковщине, в гражданскую, и с продотрядами уходил, да мало ли что. И неожиданно мысли ее перенеслись на самое главное. Сокрушенно вздохнув, она подумала, что вот последнее дитя скоро выпорхнет из родимого гнездышка, как уехал в Казахстан на год, а за годом — на второй да так там и остался старший сын Данила и как ушел в армию и служит теперь уже сверхсрочную другой, Евгений. Больше для того, чтобы что-то сказать, вымолвила, обращаясь к Вале:
— А ты тоже хороша: и из-за тебя, поди, он пошел в эту самую отлучку-то… Поди, и к свадьбе готовишься… потихоньку.
— Что ты, мама?! Ему еще год служить. — Валино лицо пошло красными пятнами. — Уж как скажешь! Может, я еще и не решила, люблю его или нет.
— Да видно! — укорила она дочь. — Будь оно так, не переживала бы. — И вышла.
Валя еще не знала, помирится или нет с Петром. Но, обругав себя за несносный характер, поняла, что была не права, и от этого ей стало хорошо. Раздевшись, легла в постель. Глаза закрылись сами собой, и навалился на нее глубокий детский сон. Мать, вскоре войдя снова в комнату, долго стояла над дочерью. О чем-то вздыхала… Изрезанные мелкими морщинками губы ее то и дело шевелились…
В распахнутое окно лился мягкий закатный свет. С речки тянуло прохладой. Все в комнате охватывали сумерки. Но лицо Вали, спокойное и розовое, мать продолжала видеть. Когда совсем стемнело, Варвара Алексеевна тихонько прикрыла окно, снова подошла к кровати, но слабые глаза уже не различали лица дочери, хотя ей, матери, оно все виделось, безмятежное, счастливое…
Глава вторая
1
Чеботарев редко видел сны. А в эту ночь ему приснилось, будто он на свадьбе у своей одноклассницы Гальки. Гальку до десятого класса дразнили Рыжей. За свадебным столом она сидит в белом подвенечном платье одна, без жениха. Никто не спрашивал, где жених, потому что Рыжая — девчонка злая и сильная: может так огреть чем попало, что ходуном заходит перед глазами белый свет. Перед Галькой целая батарея бутылок с густым бордово-красным вином… Чеботареву отвели место у самой двери. Отсюда хорошо смотреть в окно — на высоченную, в два обхвата лиственницу, а за нею — на кромку обрыва, на золотистую, как Галькина голова, тихую вечернюю Обь, за которой синела бескрайняя тайга с бледным, чуть желтоватым небом. Рыжая насупленно смотрит на пустой стул рядом. Вдруг, оглядев компанию, Галька тычет рукой в Сеньку и говорит: «Садись за жениха».
Сенька тоже боится Рыжую и поэтому беспрекословно выполняет ее требование, хотя этого ему совсем не хочется.
Галька берет в руки стакан с вином. Берет в руки свой стакан и Сенька… Берут все. Митька кричит: «Рыжая, чокаться будем, а кричать «горько» не будем! Это пережиток помещичье-буржуазный! Помнишь, говорила Цапля — литераторша?» Митьке от Гальки мальчишкой попадало больше всех, но он все равно не шел с ней на мировую. Петру хочется урезонить Митьку: «Не выгибайся!», и он пробует, но… нет голоса. А все уже стоят и тянут друг к другу граненые стаканы. Петр хочет поднять свой, но стакан прирос к столу. Бегут мучительные секунды. Рыжая, сведя густые белесые брови, вперила в Петра глаза. Чокаются. Петр слышит не перестук, а тревожный, набатный звон стаканов. Надо и ему чокаться, но рука не может оторвать стакан… И вдруг донышко отстает, и бордово-красная жижа льется на стол, обтекая тарелки с закусками…
Возле пристани под горой тревожно гудел буксир. Чеботарев проснулся. В открытом окне на чистом светлом небе играли зоревые сполохи, сгоняя одинокую звезду. Тревожно зуммерил ротный телефон. Дежурный, видно, спал в штабной комнате. По кафельному полу часто-часто звенели подковы сапог дневального — он бежал к телефону. Чеботарев закрыл глаза, повернулся на другой бок и, спрятав под простыню голову, тут же уснул. Но сон его был краток: по казарме во всю мощь покатился срывающийся голос дежурного по роте старшего сержанта Растопчина:
— Ро-о-ота, па-а-адъ-е-е-ем! Боева-а-ая трево-о-ога!..
И с Чеботарева, как ураганом, сорвало простыню.
Спрыгнув с койки, он машинально натянул брюки, гимнастерку, сунул в сапоги ноги. К пирамиде с оружием прибежал первым. Схватил свой ручной пулемет. В сутолоке отыскивал Карпова, который был у него вторым номером. Увидел его у вешалки, когда хватал скатку. С кислым, заспанным лицом Карпов осовело водил глазами.
— Ты что?! — набросился на него Чеботарев.
— Что? Ничего! — огрызнулся Карпов. — Скатку свою не найду никак. Кто-то, видно, заместо своей взял.
— Не разевай рот! — крикнул Чеботарев и побежал на плац.
Старшина Шестунин согласно боевому расчету, сообщаемому ежедневно на вечерней поверке, уже строил роту.
Чеботарев стал в строй. Почти следом, оттолкнув Закобуню, втиснулся рядом и Карпов.
— Нашел шинель, значит, — усмехнулся Петр.
— Нашел, — ответил тот нехотя. — На пол свалили. За вешалкой, не заметил в такой толкучке.
— Раззява ты, — миролюбиво сказал Петр. — Раззява, вот что я скажу тебе. Надо с вечера смотреть, что где у тебя лежит… Так когда-нибудь без дисков прибежишь, а то и без штанов. А начнись война?..
— Не прибегу, — обиделся Карпов. — Что я, ребенок?
Выслушав доклады помкомвзводов, старшина согласно боевому же расчету послал часть бойцов и младших командиров на склады получать боекомплект — патроны, гранаты, снаряжение, обмундирование, суточный неприкосновенный запас продовольствия — НЗ. Оставшиеся люди заняли боевой порядок роты — окопы и пулеметные ячейки вдоль забора, амбразуры — окна в здании, чердаки…
Участок обороны отделения, в котором служил Чеботарев, находился возле забора. Бежали гуськом: командир отделения сержант Курочкин, младший сержант Чеботарев, бойцы Карпов, Закобуня, Сутин…
Спрыгнув в свой окоп, вырытый еще прошлой весною, Чеботарев поставил на площадку пулемет, деловито поправил ножки, приложился — удобно ли будет стрелять. Водя мушкой по серым, истрескавшимся доскам забора, думал: «Куда же тут стрелять, если взаправду враг?»
В сирени свистнула синица и смолкла.
Карпов сидел на дне окопа. Открыв коробку, он вытащил диск и ждал распоряжения Чеботарева.
Между забором и сквером от проходной бежали старший лейтенант Холмогоров и его связной.
— Встань, — сказал Чеботарев Карпову, — командир роты.
Метрах в тридцати от окопа Холмогоров перешел на шаг — выдохся, через весь город бежал. Увидав на плацу Акопяна, повернул прямо к нему. Туда же затрусил от дальнего окопа Шестунин.
Чеботарев тревожно посматривал на Акопяна с повязкой дежурного по части на рукаве. Вспоминал не столько о размолвке с Валей, сколько о самовольной отлучке. Становилось не по себе. «На мою беду, затеял вчера Федор эти смотрины, — подумал, вздохнув, Петр. — Вот сейчас Акопян доложит, и начнется».
Он поглядел на смирно привалившегося к стенке траншеи Карпова, внутренне обругал себя: «Угораздило же пойти в самоволку! Столько времени прослужил, и ни одного серьезного нарушения дисциплины не было, а тут на тебе, вычудил».
Отвернувшись от Карпова, Чеботарев снова стал смотреть на командиров. «Неужели доложит?!» — опять вздохнул он. Вздохнул и нетерпеливо уставился в сутулую спину старшего лейтенанта Холмогорова, который уже выслушивал коренастого Акопяна, а потом поглядел на рослого старшину, узнававшего каким-то ему одному известным способом обо всем, что делается в роте… Чеботарев соображал на всякий случай, как себя вести. Думал: «Неужели не пронесет?» Его охватили сомнения: правильно ли поступил, что не доложил о самоволке сам. Вспомнил, как еще вчера, когда только расстался с Валей, решил: придет в роту, найдет командира отделения Курочкина и скажет ему, где был, а там… Там, ясно, губа — или прямо с вечера, или с утра. Отсидит, вот и все. Неуверенность в правильности этого решения появилась у Петра, когда он подходил уж к части. Заколебался тут Петр: нужно ли докладывать? Ведь знают только Федор да Валя с Соней. Доложишь, а потом стыда не оберешься: и засмеют, и… Первое, что получится из этого, свои же, бойцы и сержанты, скажут: «Эх, тоже мне! Нашкодил и сам же с повинной… Трус». А Курочкин соберет отделение и станет прорабатывать. Построят взвод — командир взвода лейтенант Варфоломеев пропесочит, а там и командир роты с политруком Буровым… А что он ответит комсомольцам?.. Нет, надо молчать. Губа — это не просто: доложил, сел, отсидел, вышел… И решил он не докладывать, — может, пронесет. Но когда у проходной встретил его Акопян, понял Чеботарев: не пронесет… Однако Петр и здесь остался при своем решении: не докладывать. «Если Акопян доложит… — рассудил он, неторопливо подходя к казарме. — Ну, что ж… тогда пусть что будет: сознаюсь… судьба, значит…»
Холмогоров выслушал Акопяна и как-то медленно развернулся всем туловищем к окопам. Крикнул так, что голос его, обычно громкий, хотя и с хрипотцой, сорвался:
— Ро-о… строиться!
Петр, охваченный испугом, что сейчас все и начнется, со звериной легкостью выскочил из окопа.
Сломя голову неслись на плац бойцы и сержанты. Гремели котелки, фляжки, противогазы, били по бедрам ручками шанцевые малые лопаты…
Шестунин построил роту. Прокричав «Смирно!», побежал к Холмогорову, который стоял с командирами взводов в стороне.
На старшину Холмогоров даже не посмотрел — махнул, растопырив короткие пальцы, рукой: дескать, не надо докладывать — и подошел к строю. Помертвевшими, остановившимися глазами долго вглядывался он в лица бойцов, будто решался на что-то необычное, рискованное. Но правый фланг, где стоял, замирая, Чеботарев, он даже не видел. И Петр вдруг понял по сумрачным лицам командиров, по их глазам, наполненным холодным блеском, что случилось что-то очень серьезное и дело совсем не в нем, Петре, не в его проступке.
Рота замерла в предчувствии беды.
Давила, нависая, тревожная тишина. Не пели в сирени птицы. Не скрипели солдатские сапоги. Как-то сразу вырвавшись из-за крыши, всех осветило большое расплывающееся солнце, обещая день жарче вчерашнего.
И в эту настороженную тишину Холмогоров, поблескивая маленькими, сейчас потерявшими хитринку глазами, громко, слово за словом проговорил:
— Товарищи бойцы и младшие командиры, мы находимся в состоянии войны с фашистской Германией. Красная Армия ведет бои с немцами, пытающимися перейти границу… — И поправился: — Государственную границу… — Пальцы Холмогорова потянулись к вороту гимнастерки, душившему его.
Чеботарев перестал видеть перед собой предметы, командиров. Перед ним заходили, плавая, то приближаясь, то удаляясь, калейдоскопически расцвеченные круги… Сжались челюсти. Он скосил глаза на строй — увидел суровые, оцепеневшие лица.
Все это длилось мгновение. Потом у кого-то брякнула фляжка, где-то за спиной Чеботарева раздался томительный, горький вздох. Сзади послышался гневный шепот сержанта Зоммера, думающего, видимо, о гитлеровцах: «Гады…», а Закобуня в ответ бросил с неподдельной лихостью в голосе на родном языке, что водилось за ним часто:
— Бисовы диты… Ну вот мы им наковыряемо на задках дырок…
Чеботарев оглянулся, увидел Зоммера, у которого крепкая, обычно красная, шея побелела. И тут Петр осознал вдруг до конца, что случилось. И его сразу охватило тоскливое чувство, будто уходила из-под ног земля, уходило то, чем он жил до этой минуты. Уходило безвозвратно, навсегда. Уходило во в ч е р а ш н е е. Говоривший Холмогоров показался непреодолимой преградой между этим вчерашним и тем, что наступило сейчас. Жизнь пойдет теперь, думал Чеботарев, совсем по-иному: будет она с другими муками, другими страстями. Кровь да горько-соленые слезы омоют матушку-землю… О том, что это, сегодняшнее, может принести смерть и ему, мысли не приходило. Да и пришла бы если — он воспринял бы ее, пожалуй, без тени страха, ибо хотя и представлял, как умирают в бою и что означает для человека смерть, но представлял умозрительно…
Холмогоров распустил роту. Шестунин, оставив командиров отделений и помкомвзводов на месте, приказал бойцам идти в казарму.
От проходной бежал политрук Буров — кончился его отпуск!
В казарму шли, растерянно поглядывая друг на друга. Чеботарев сказал Закобуне:
— Получается, слухами-то действительно земля полна. Сколько в городе болтали, что на границе неспокойно, а мы… не верили… Успокаивали все… А слухи-то, вышло, были правильные. Не кто-нибудь говорил — в семьях пограничников говорили, а они-то уж знали, что на границе делалось.
— Да, — только и сказал в ответ Закобуня.
Идущий сзади Сутин начал балагурить, но все получалось у него деланно. «Геройствует», — подумал, покоробившись, Петр. Сутина кто-то оборвал, назвав шутом… Красноармейцы из третьего взвода заспорили вдруг, откуда нанесут немцам сокрушительный удар. Боец второго взвода Слинкин своим звонким голосом перекрикивал спорщиков, нравоучительно произнося:
— Война может так стремительно развернуться, что и фронта не увидишь. Велика ли даже теперь Германия, чтобы ее пройти. Да наши быстроходные танки проскочат ее в два счета. Какой уж тут сокрушительный удар!
В казарме Чеботарев почему-то поставил пулемет не в пирамиду, как положено по уставу, а на пол у койки. Тоскливо глянул в распахнутое окно. Подумал: «Война уже, а город спит, потому что еще рано, а вот проснутся и… услышат. Ужасно. Что будет делать Валя, когда узнает?..» Он открыл тумбочку и стал неторопливо выбирать заложенные в роман «Как закалялась сталь» письма от родителей и Вали. Сложил их и сунул в вещевой мешок, потом, посчитав, что вещмешок может и потеряться, переложил в карман брюк. Постоял. С минуту глядел опять в окно, перевел взгляд на книгу, на полураспахнутую дверцу тумбочки. Все это показалось теперь как бы чужим, ему уже не принадлежащим. Но книгу было жалко, и он запихнул ее в вещмешок. Огляделся. Увидел Карпова. Тот на корточках сидел перед своей тумбочкой и, выбросив все с полок на пол, торопливо совал в вещмешок носовые платки, зубную щетку… Положил хромовые сапоги, купленные недавно на городской толкучке. «И поносить не успел, — посочувствовал напарнику Чеботарев и вдруг подумал: — Да на черта ему такие сапоги на фронте?» А Карпов уже запихивал в вещмешок все без разбора.
— Брось! На кой тебе это?! — недовольно крикнул Чеботарев Карпову. — В мешок надо продукты, патроны… Тоже мне обозник нашелся!
В это утро Петр плохо соображал, что делал. Когда Шестунин послал отделение Курочкина к складам, немцы начали бомбить аэродром в Крестах. Бойцы спрыгнули в щели. У некоторых стучали зубы. Прибежавший Шестунин, поглядывая на небо, с которого сыпали бомбами самолеты, кричал Курочкину:
— Вы что!.. Он разве на вас бросает?! Он за городом бомбит!
По его приказу все выскочили из щелей. Унимая дрожь, Петр бежал за Карповым. Поглядывал в сторону Крестов, где по небу плыла черная пороховая гарь… О бомбежке Чеботарев думал и в складе, и когда таскал в казарму полученные на роту ящики с гранатами, цинковые коробки с патронами и запалами для гранат. Часто вспоминал о родителях. Думал все: «Тут война, а у них в Сибири и не знают, поди, еще», — и сокрушенно вздыхал. Несколько раз подходил к окну в казарме: ему казалось, что среди редких прохожих должна появиться и Валя, не могла не появиться, должна простить…
Перед самым завтраком из лагерей вернулся полк. Когда он проходил под окнами, Петр опять был в казарме. Удрученно смотрел, как шли солдаты — без музыки, без песен. Красноармейцы, можно было подумать, уже сутки идут с двойной выкладкой. Поразило Петра и то, что с тротуара прохожие посматривали на колонну с разными чувствами. Среди зевак, показалось ему, даже сверкнули и глаза, в которых таилась усмешка и злоба. «Радуется», — проскрипел зубами Петр и вдруг начал почему-то думать, что сейчас, очевидно, у внутреннего врага не хватит выдержки таить свою ненависть к Советской власти и он обязательно поднимет где-то голову и этим усилит фашистскую армию. Но это Петра не устрашило — перед ним шел полк, пусть не так шел, как умел он ходить в мирное время, но он шел, его полк, силу которого Чеботарев хорошо себе представлял. Не устрашило потому, что из таких полков, как его, состоит вся Красная Армия.
Петра дернул за рукав сержант Курочкин.
— Ты что, оглох? — прогудел он.
И Петр опять побежал к складам.
2
Варвара Алексеевна слышала сквозь сон глухие взрывы бомб, зенитную стрельбу и никак не мола проснуться. Только когда забарабанили в наружную дверь, открыла глаза.
Морозова поднялась и, ворча, пошла в сени. Думала: «Или во сне приснилась стрельба, или маневры опять?..» Сбросив крючок, Варвара Алексеевна распахнула двери — на крыльце стояла соседка.
— Акулина Ивановна? — недоуменно произнесла Морозова и, обратив внимание на ее перепуганное лицо, спросила участливо: — Случилось что?
Соседка опасливо поглядела по сторонам и тихо прошептала в самое ухо Варвары Алексеевны:
— Случилось будто… Я корову гнала в стадо… и все что-то говорят: война будто… началась… с германцем.
— Окстись! Что ты? — отмахнулась от нее Варвара Алексеевна. — Не дай бог! — И, перекрестившись на дверной косяк, хотя была и неверующей, добавила в страхе: — А может, разговоры одни?
— Вот и я думаю, разговоры, может быть… Да и ведь Кресты вон… бомбили… — вставила Акулина Ивановна, продолжая говорить шепотом, будто ее кто мог подслушать, и вдруг укоризненно закончила: — Ох и спите же вы!
Несколько минут они стояли так — безмолвные, почерневшие от страшной вести.
По улочке торопливо прошел военный с вещмешком и рядом женщина — жена, видно. Она старалась не отставать от мужчины, плакала, бестолково собирала в пучок растрепанные длинные волосы. И все говорила, говорила…
«Война», — у Варвары Алексеевны закололо сердце. С предельной ясностью всплыли в памяти дни, когда на родной ее Псковщине полыхала война. Ни за что ни про что солдаты Юденича расстреляли тогда ее брата — кто-то видел его на митинге с большевиками. Рядом с родным селом белые спалили деревню — за то будто, что она «красная». А какая она была красная! Такая же, как все, русская. В селе, где жила ее тетка, белогвардейцы расстреляли каждого десятого из подлежащих мобилизации, потому что они не хотели служить у белых… Да мало ли страху было! А мужа, когда против белых партизанил… чуть не словили его тогда белые…
Утреннюю тишину разорвал шум моторов, донесшийся откуда-то со стороны военного аэродрома, из-за Крестов… Подпрыгивая, по укатанным ухабам улочки пробежал грузовик…
— Война, — вслух горько вздохнула Морозова.
Соседка тоже вздохнула. Ее полное, в здоровом румянце лицо побагровело.
— Пойду, — сказала она наконец.
Варвара Алексеевна печально проводила ее глазами. Она старалась глубже вдыхать свежий утренний воздух, отдышаться. Прошла на кухню. Перекрестилась на пустой угол. Просила бога отвести руку антихриста — не от себя, а от детей своих, от всего привычного уклада, которым жила уже двадцать лет. «Разговор» с богом не успокоил, но сердце кололо меньше. Хотела будить мужа — и не решилась: «Еще как что с сердцем…» Прошла в комнату к Вале. Тихо, как вечером, стала у ее кровати. В раскрытую оконную створку било солнце. Лучи его горели на светло-розовом пододеяльнике, прятались в раскинутых по подушке Валиных волосах… Сколько она стояла так — грустная, погруженная сразу во все свои материнские заботы, — не помнила. Понимала: надо разбудить дочь — и не будила. Но не по привычке, когда обычно по утрам старалась продлить ее безмятежный девичий сон… Заметив, что солнечные лучи значительно переместились, Варвара Алексеевна собралась, наконец, с духом и бережно тронула спящую Валю. Дочь заворочалась, потом нехотя села, щуря от света глаза.
Мать тревожно смотрела на дочь. Печальные глаза ее медленно, но все настойчивее влажнели; и вот их совсем затянула слезная пелена.
— С папой что?
Варвара Алексеевна все пыталась произнести роковое слово, но губы ее дрожали и никак не хотели разжаться.
— Война… Война, доченька, началась будто… с германцем… — выдавила она наконец.
Валя спрыгнула с кровати. Спросила, стараясь не выдавать охватившего ее волнения:
— Кто сказал?
Мать объяснила, что знала. Валя включила репродуктор. Он молчал, потому что было еще рано. Валя схватила платье, в котором была вчера с Петром.
— А если и война, так что такого? — вдруг с какой-то непостижимой для матери решимостью в голосе заговорила она. — В горком бегу, мам, узнаю все. — И весело, будто всю жизнь ждала этой минуты, добавила, воинственно потрясая маленьким, почти детским кулачком: — Пойдем воевать. Еще так наподдаем!
— «Наподдаем», — ворчливо, но немного уже отойдя, сокрушалась Варвара Алексеевна. — Подумала бы об отце-то с матерью. Поддавать — это дело братьев твоих: Данилы да Евгения.
Валя не слушала. Чмокнув мать в щеку, выскочила на улицу.
Несмотря на ранний час, Вале то и дело встречались прохожие. Чаще это были военные — командиры, бойцы. Все они спешили. У Солодежни — старинного здания с массивными арочными колоннами — навстречу Вале выскочили мальчишки, среди которых был и сын соседки, Акулины Ивановны, — девятилетний Колька.
— Ура! Война! — радостно кричали они и, размахивая самодельными деревянными сабельками, подпрыгивали, будто скакали на лошадях.
«Все-таки война», — подумала Валя и побежала, не замечая, как на спине путаются не заплетенные в косу шелковистые волосы. Бежала с таким чувством, словно в горкоме кто-то другой за нее уже делает то, что должна делать она.
За большим с резными ножками столом первого секретаря, уехавшего с неделю назад в отпуск, сидел Саша Момойкин. Спокойным, рассудительным голосом, будто ничего не произошло, он разговаривал по телефону.
— Я понял вас, — слышала Валя через открытую дверь из комнаты. — Но все-таки… воскресный-то воскресный, а ведь война… Есть, по возможности считать, что сегодня выходной день! Но, если понадобимся… Есть, есть… А директив, указаний, так сказать, все же ждем — должен же комсомол города как-то реагировать на войну… Нет, я к тому, что, может, в массы послать активистов?.. На понедельник? На понедельник у нас, кажется, главное — помочь пионерлагерям… Что?.. Есть!..
Валя занялась прической. Расчесав костяным гребнем спутанные волосы, кое-как, небрежно заплела их в косу. Бросила гребень в полувыдвинутый ящик своего стола. Подошла к карте на стене. Разглядывала советско-германскую границу вдоль Пруссии. Вытянув шею, шевелила губами — читала названия населенных пунктов.
Через открытую дверь Саша оглядел Валю всю. Его неулыбающиеся глаза, скользнув по ней сверху вниз, остановились на ее ногах. Тонкое платье просвечивало. Ясно очерчивались контуры стройного, красивого тела…
Саша поднялся. Вышел к ней. Улыбнулся. Взял Валину руку в свои, еще грубые, с заметными мозолями, которые нажил, когда работал слесарем. Валя, оторвавшись от карты, поглядела доверчиво ему в глаза, думала: «Ну, ясно, ему сообщили, что на границе все хорошо. Даем по зубам!» Но от того, что Саша перебирал ее пальцы, ей стало неприятно, и она осторожно высвободила руку. Пошла от карты — неторопливо, чуть устыдившись чего-то. Саша плелся за нею, виновато опустив голову. Остановились у дивана. Валя села. Ждала, что Саша заговорит о положении на границе. Не дождавшись, спросила:
— Ну, что там слышно?
Где-то в коридоре хлопнула дверь, звякнули ключи… Саша, не сводя глаз с Валиной полуоткрытой груди, молчал.
— Мне все кажется, — наконец произнес он, — что я несчастный. Другим во всем везет. В любви. В чем хочешь. Вот война — они на войну уйдут, а я… — Он страдальчески глянул на свою изуродованную кисть, сунул ее в карман брюк. — Меня и тут обидят — даже добровольцем не возьмут. Я уж узнавал… знаю, скажут: «Сиди здесь, в тылу, с девчатами. Зачем нам инвалиды».
Вале стало жалко Сашу. Она сочувственно улыбнулась. Хотелось утешить, сказать, что у каждого жизнь складывается по-своему, но если ты гражданин, то, где бы ты ни был, выполняй свой долг, и будешь полезен, нужен. Но не сказала. Слушала.
— Люди рождаются — раз, — доносилось до нее, — живут — раз, умирают — раз. И все им отпущено природой. Каждый… Только мне она во всем… — он сделал паузу, выдохнул из сильной груди воздух — будто кузнечным мехом вытолкнул: — Я ведь, как ты пришла сюда, сразу полюбил тебя… Смотрю на девчат, сравниваю их с тобой и… тоскую… А признаться тебе боюсь. Думаю: сиди уж, видишь ее — и довольствуйся…
Валя онемела. Понимала, надо сейчас же ответить ему, чтобы он тут же смолк. Но слова не приходили. Хотела подняться — не могла. Наконец встала.
— О чем вы говорите?! — перейдя на «вы» и глянув на входную дверь, с гневом в голосе прошептала она. — Как вы можете?! В такое время…
Момойкин тоже встал. Загородил ей путь. Губы его еще шевелились, но слов уже не произносили. Валя, не оттолкнув, а небрежно прикоснувшись к нему пальцами и отодвинув его в сторону, проскочила мимо.
Выбежав из здания, она пошла на проспект… Опомнилась, когда очутилась в сквере, у скамейки, где поругалась с Петром. Остановилась. И странно, подумала не о ссоре между ними — будто ее и не было, — а о том, что им надо встретиться. Рассуждала: здесь, в городе, в горкоме, как и вчера, сегодня, завтра и после, будут жить работой и все, что она видит сейчас, останется таким же завтра, послезавтра, через год, а вот он, Петр, уйдет отсюда, окажется там, на границе, где уже сражаются… И каждую минуту ему будет угрожать смерть…
По проспекту тянулась на запад, к Рижскому шоссе, кавалерийская часть. Шли эскадроны. Сытые кони везли походные кухни, брички, груженные ящиками и мешками, тянули пушки… Конники, молодые, краснощекие, как на подбор парни, вросли в седла… «А может, и Петя уходит?» — тревожно подумала Валя и побежала к казармам полка, в котором служил Чеботарев.
Всматриваясь, она долго стояла перед окнами казармы. Петр не показывался. Подошла к воротам. Пригляделась к толпившимся женам командиров. Снова стала против окон. «И зачем я его обидела?» — думала она о Петре, уже не надеясь увидеть не то что его самого, а хоть кого-либо из его знакомых. В это время в окне и вырос Закобуня.
— Гриш! Гриш! — обрадовалась Валя.
Тот услышал. Глянул на нее. Узнал и, театрально махнув рукой, высунулся из окна.
— Що?.. Петра?.. — блеснул он золотым зубом. — Нэма его — на складах уси, грузять… Передать що?
— Привет ему передай. Привет, — подавляя тревожное волнение, через силу улыбнулась Валя и отошла на противоположную сторону улицы.
Она долго стояла там и ждала: вот появится Петр. Но Петр не появлялся. «Обиделся и не хочет видеть», — решила Валя, но все ждала. Наконец до слез расстроившись, пошла домой.
На кухне мать складывала в продуктовую сумку матерчатые мешочки из-под круп. Увидев Валю, проговорила:
— Вот… Акулина Ивановна в магазин побежала… Гляди, так и очереди начнутся. Надо купить чего пока.
Валя поморщилась. «В такое время, когда… когда мы должны думать о защите Родины, когда… идет война, когда на границе убивают наших людей… когда… Нет! Никуда я не пойду — стыд один». Матери сказала недовольным тоном:
— Ну как так можно! Акулина Ивановна всю жизнь редиской да репой торгует, а ты… Как хочешь, я не пойду. Стыдно в такие часы думать о желудке.
Варвара Алексеевна насупилась. Продолжая подбирать и складывать мешочки, выговаривала дочери:
— О желудке всегда надо заботиться. Он как дитя малое: есть захочет и просит, не спрашивая, откуда взять.
Валя прошла в большую комнату. Отец лежал на кровати. Увидев дочь, пододвинулся к стене — садись, мол.
— Что там слышно-то? — тихо спросил он, когда Валя присела на краешек кровати. — Война, значит?.. Так, так… Все лежу. На завод сходить бы, а лежу… Проку-то от меня теперь мало. Это годков бы так с пяток — десяток назад… Лежу все, думаю… В империалистическую… спервоначала казалось, что раздавим Вильгельма, как гниду. А не вышло… — Он, видимо, отвечал на какие-то свои мысли. Валя слушала его рассеянно — думала о Петре да о том, что ей делать, куда податься, не сидеть же сложа руки, раз случилось такое. — Нет. Враг, он, прежде чем напасть, сил набирается… И пока ты сломишь его… Пруссак издавна такой, и в два счета с ним не разделаешься… Оно, конечно, победим. — Спиридон Ильич вздохнул. — Война, она штука тяжелая. Как ни придется, а победить надо… Иначе тебя скрутит, окаянный. Вон в восемнадцатом годе — разутые, раздетые, в голоде — и то одолели. Всякие там Юденичи, хоть у них и танки были, а натолкнулись на народ — и вспять пошли… А сейчас и вовсе: только одним коммунистам оружие в руки дай, какая армия будет! Тут по ковру к победе Гитлер не придет… Помню, когда уже партизанил я, как получилось. Контра эта всякая к Питеру, а мы ее отсюда, с тылу. Они думали, им красную дорожку выстелют до Смольного… Не вышло… Я тогда был у Егорова, Матвея Егорыча… с ним и партизанил.
Отец на минуту смолк. Растирал рукой грудь над сердцем — болело. Валя глядела на узкие, костистые плечи отца и старалась представить, сильный ли он был в молодости, и не могла.
Прокашлявшись, отец снова заговорил:
— Весь народ в тот год поднялся. И старые, и молодые шли, и, как ты, девчонки были. Одна пришла, помню, к нам в отряд — тогда мы, кажись, под Островом уж были, — малюсенькая такая, и говорит: «Я на фельдшера училась. Примите сестрой милосердия».
Валя схватила отца за руку, прижалась к ней горячей щекой.
— Папа, я тоже сделаю так. Я же в дружине училась, на сестру! Что я, даром в Осоавиахим ходила?!
Валины глаза искрились, в ее голосе слышалось горячее отцовское упрямство.
Спиридон Ильич, погладив дочь по голове, положил руку на ее ладонь. Сказал:
— Трудно сейчас еще решить… Таких, как ты, вряд ли теперь возьмут… Ведь тогда что было!.. А сейчас мы… Армия-то у нас вон ведь какая!
Вошла с хозяйственной сумкой в руках мать.
— Я все равно решила, папочка, — твердо сказала, поднявшись с кровати, Валя. — Сейчас же иду в военкомат. Добровольцем пойду.
Мать, сразу взяв высокую ноту, заголосила. Сумка выскользнула из ее рук. Припав к дочери, она уткнулась ей в плечо. Валино платье мокло от материнских слез.
— Ты вот что, мать, — пробасил, насупившись, Спиридон Ильич, — слезы эти… чтобы духу их в доме не было. А дочь… Что же? Жалко. Дочь, она кровь с тобой наша. Да только, если все заголосят так, как ты, Гитлер этак, пожалуй, и до нас доберется… Вон на финскую сколько добровольцев ушло — и ничего, вернулись.
Мать опешила. Оттолкнув от себя дочь, с обидой выговорила:
— Хорош отец!.. Как был ты непутевый, так и есть. Ерманскую по фронтам горе мыкал, в гражданскую все болота на брюхе исползал, а семья хоть как тут… Хоро-о-ош!.. Да подумал бы: может, хватит с наше-то?.. Нет, надо еще и родную дочь на убиение толкнуть! Родную!..
Валя вышла на кухню. Про себя упрекнула мать: «Эх, ты… Не понимаешь ты…» — И спросила ее оттуда, через дверь:
— Выходит, зря пели мы «Как один человек, весь советский народ за свободную Родину встанет…»? Для удовольствия, и только?! Нет!
Увидав на столе кринку с молоком, Валя ощутила голод. Достала краюху пшеничного хлеба. Стала есть. Вошла мать.
— Села бы хоть, — проговорила Варвара Алексеевна и отвернулась к посуднику, не в силах глядеть на дочь, потому что видела ее уже где-то там, на черте между жизнью и смертью, отчего старые, много видавшие на своем веку глаза снова застилались слезами.
Глава третья
1
Все утро первого дня войны Чеботарев ворочал ящики, грузил в машины и на повозки продукты, боеприпасы. Пришлось даже выносить из казарм постели и таскать их на вещевой склад. И что бы он ни делал в это утро, ему все вспоминалось мирное время, счастливое, сулившее человеку много-много хорошего. Память упорно возвращала его во
ВЧЕРАШНИЙ ДЕНЬ
Медленно гонит к Оби холодные воды Сосьва. Петр стоит на выдавшихся далеко в реку деревянных помостах пристани. Остриженный, с набитым продуктами холстяным мешком за плечами, в фуфайке и яловых сапогах. Стоит среди таких же, как он, призывников. А рядом — мать и отец. Мать время от времени уголком белого в полоску головного платка, завязанного под подбородком, утирает заплаканные глаза. Отец, не терпевший слез, от сознания, что нельзя при людях отругать жену, хмурится и глядит на белую от пены Сосьву — дует сильный низовой ветер, и по реке идут, тяжело наваливаясь одна на другую, серые, как волчье брюхо, громадные волны… А Петру, как и всем призывникам, радостно. Подумать, сколько ждали они, еще мальчишками, этого дня, когда их призовут в армию! Сколько связано было у них с этим мечтаний! Сколько надежд питал каждый из них, думая об армейской службе!.. Взгляд Петра уходил за Сосьву, за острова, за Малую и Большую Оби, за глухие таежные леса — урманы… В памяти всплывает родной Полноват, где провел отрочество. Возбужденный, думал, с каким чувством в Омске посмотрит впервые в жизни на автомобиль, на чудо-паровоз, знакомые только по кино и картинкам в учебниках и книгах. Не выходит из головы и Лиза, девушка, с которой дружил со школы и которую любил. «Как прибудем на место, надо сразу же ей написать», — неторопливо рассуждает про себя Петр.
Ветер доносит далекий приветственный гудок парохода. Все поворачивают головы на звук. Далеко-далеко, за островами, заросшими талом, стелется от него дым.
Пароход. Заволновались, зашевелились люди. Но долго еще виден был один дым. Потом наконец из-за светлой таловой зелени выплыл белый, сверкающий на солнце стеклами окон и сам пароход. Разбивая лопастями колес воду, медленно пришвартовался он к пристани… А через два часа дал уже второй гудок. Началось прощание. Мать Петра, натерпевшаяся горя, пока муж скитался по тайге с партизанами в гражданскую войну, а потом, вступив в Красную Армию, гонялся за разбитыми белогвардейцами и дрался с японцами, на всю жизнь затаила в душе страх к военной службе и поэтому сейчас обливалась горючими слезами и выла на всю пристань, так что можно было подумать, будто хоронит сына… Отца это окончательно взбесило. Поддав легонько жене в бок — а кулак у него был увесистый, — он угрожающе пробасил ей на ухо:
— Перестань! Срамота одна. — И медленно протянул сыну руку.
Они крепко, по-мужски, с ухмылкой на лице, обнялись. Отец грубовато сунулся после этого Петру в лицо щетинистыми рыжеватыми усами.
Прозвучал третий гудок, когда Петр наконец пошел на палубу… Подняли трап. Отдали носовой конец, и пароход стало относить от причала.
Работали колеса. Медленно отходила пристань. Петр все глядел на отца с матерью. Ему было грустно. Он вспомнил отцовский взгляд, когда тот стал обнимать его: та же, что у матери, только приглушенная боль разлуки. И когда пристань осталась далеко позади, он продолжал еще думать об отце с матерью — почему-то теперь оба они казались ему чем-то единым, целым.
…А пароход плывет, плывет. Гребут воду лопасти неутомимых колес. Не унимается ветер. Ходят крутые пенистые волны. Велика Обь! Кажется, нет ей ни конца ни края. Катит воды через тайгу да топи. Течет она, течет — широкая, могучая и величавая. Преодолевая течение, медленно поднимается по ней пароход вверх, чтобы через тысячи километров, пройдя по Иртышу под высоченным, больше сотни метров, отвесным яром, где, как говорят легенды, погиб Ермак, приплыть наконец туда, в Омск, и там отдать берегу все, что он везет в трюме, на палубах, в каютах…
…От Омска ехали на запад. Чугунные колеса вагонов, напевая монотонную дорожную песню, крутили и крутили версты.
Петру все было в диковинку. Ни тайги со зловещими, темными дебрями, где впору ходить только зверю. Ни полноводных рек… Из окон вагона виднеются ровные степи да перелески, урочища. Потом Урал. Его проехали ночью. Петр впервые видит горы. И до смешного они кажутся ему невысокими и ненужными. Целый день в вагоне говорили о Волге. До полночи не спал Петр, чтобы увидеть наконец эту великую русскую реку, воспетую еще Некрасовым. Мысль о Волге всегда жила в сердце Петра. Она перемежалась со стихами о ней, с кадрами из кинофильма «Волга-Волга»… «Если Обь так огромна, то какою же должна быть она, Волга?» — думал он всегда. И великая русская река представлялась ему океаном воды с берегами, которые никогда не видят друг друга… Но вот и Волга. И Петр не верит. Разочарованно смотрит он на ленту реки, мелькающую между перилами железнодорожного моста. «Уже Оби, — думает он, кусая губу, — что за черт, может, это не Волга?» Но спросить не осмеливается. Да и у кого спрашивать, если в вагоне все — его земляки и никому из них неведома она, эта Волга, кроме как из книжек?! Потом доносится шепот: «Ну и великая русская река! Уже нашей Шайтанки», и невеселый смешок разъедает тишину… После Петр поймет, что не широтой велика Волга, а историей. И со стыдом вспомнит он этот смешок, которому сейчас вторил в душе сам.
Постепенно, по мере приближения к Пскову, Петр начинает думать, что здесь, на Руси, все не как у них, в Сибири. Здесь все в других, уменьшенных масштабах. И когда выгрузили их в Пскове, то река Великая показалась ему просто самозванкой, а о ее притоке — Пскове́ — и говорить было нечего: так себе, проточка. Но Петра поразил Псков. Зачарованный, ходил он вокруг древнего, сложенного из дикого камня кремля, похожего, скорее, на царство Черномора, чем на грозное оборонительное сооружение псковитян. Ходил возле городских полуразрушенных стен, пялил глаза на церкви и церквушки, которых в городе оказалось бесчисленное множество, замирал перед тяжелыми, скрывшими не одну тайну стенами Поганкиных палат… И многое еще — интересное, необычное — захватило с первых дней службы в этом городе воображение Петра, полонило его сердце. С языка не сходило: «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет…» Написал об этом и Лизе… Постепенно пообвыкли. Прошел год. Побежал второй. Все стало своим, привычным и близким. Бывая в увольнении, Чеботарев уже не засматривался древностями сказочного города. Чаще жались к кинотеатру «Пограничник». Заглядывались на девчат… Петр никак не мог простить Лизе, что изменила ему, вышла замуж… Чеботарев полюбил ходить и на Великую. Неторопливо плыли по ней лодки — не такие, как на Оби, проще. На таких там делать нечего — опрокинет, зальет волной даже при слабом ветре. Изредка пробегал пароходик — тоже по сравнению с теми, которые ходили там, на родине, малюсенький… С крутого берега хорошо было смотреть и на Завеличье, и вдоль реки, туда, за Мирожский монастырь, на голубые дали. А как чудно было зимой! Здесь — не в Сибири. Морозы маленькие, снег мягкий, ветер не жгучий. Повзводно ходили на лыжах за город. Легко бежали по засыпанным снегами полям. В зимние выходные дни горожане часто устраивали лыжные соревнования. От гарнизона на них попадали обычно сибиряки. Один из таких дней врезался в память Петра на всю жизнь: тогда он познакомился с Валей Морозовой. Было это так. Чеботарев на лыжных соревнованиях защищал честь роты. Складывались они для него неудачно: часто спадало с правой ноги крепление. Когда до финиша оставалось каких-то двести — триста метров, он увидел сбоку мелькание медленно отстающих от него лыж. Это бежал Сутин. «Поднажми!» — приободрил его Петр. И тут… Чеботарев вдруг почувствовал, что летит головой вперед. Упал. Встал. Разозлился, потому что за это время пропустил троих. Побежал. Сначала никак не мог понять, почему упал, а потом разобрался, что виновата была — палка Сутина, угодившая ему под ноги. Финиш Петр прошел сконфуженный. А когда остановился, постоял — почувствовал боль в руке. Пошел к медпункту — щиту с красным крестом. Девушка с санитарной сумкой долго прощупывала предплечье. Потом, подняв на Петра миловидное лицо с большими глазами, усмешливо сказала:
— Перелома нет, по-моему. Может, к врачу обратитесь? Вон он, у финиша, — и показала рукой на женщину, окруженную работниками Осоавиахима.
— Так вы не врач? — проговорил Петр, не скрывая разочарования. — А кто же вы? Сестра?
— Да как сказать, — смутилась девушка и начала прихлопывать озябшими руками в перчатках, — и сестра и не сестра. Я на курсах в Осоавиахиме учусь.
Петру девушка понравилась. Он хотел узнать у нее имя, но удержался. Разглядывая ее простое темно-синее пальто с серым заячьим воротником, спросил:
— Вы учитесь или работаете?
— У вас, я вижу, и рука прошла? — сказала девушка и залилась смехом.
— Рука? — растерянно переспросил Петр и вдруг почему-то тоже засмеялся.
В девушке было что-то от Лизы.
Пальто плотно облегало ее тонкую в талии фигуру. Румяные щеки горели от морозца, еще сильнее подчеркивая высокий лоб и игриво-доверчивые глаза.
Звали ее Валей. Рослая и стройная, с длинной тяжелой косой, она влекла к себе… И Лизина красота, блеклая, спокойная, подавлялась броской красотой этой девушки.
Смущаясь, Петр упросил Валю встретиться с ним у кинотеатра в следующую субботу. Валя обещала прийти с подругой.
Петр не верил, что девушки придут, но в субботу все же явился к «Пограничнику», прихватив на всякий случай и Зоммера. Девушек не было. Ждали. Зоммер высмеял Петра за то, что тот привел его на свидание, даже не зная, откуда девчата.
Петр отмалчивался. С девушками всегда робкий, он завидовал Федору. Тот был с ними дерзок и смел. Он подходил к ним легко. Находчивый, артист по натуре, Зоммер сразу становился среди них своим.
Вечер был холодный. Зоммеру надоело попусту тратить время. Потоптавшись на месте, чтобы согреть ноги, он сказал Петру:
— Подшутила она. Или была, а ты не узнал ее.
Петр молчал. Придумывал, что сказать в ответ. Оглядывал гуляющих по тротуару девушек. Ломал голову: стоит ли еще ждать?
Девчата подошли откуда-то сбоку. Петр обрадовался. Проговорив «здрас-с-сте», протянул своей знакомой руку. Робко пожал тонкие горячие пальчики…
Валину подругу звали Соней.
Этот вечер они провели все вместе. Петр не мог нарадоваться, что прихватил с собой Зоммера, потому что вдвоем с Федором все получалось у него легко и просто.
Гуляли по улицам. Разговаривали о пустяках. Шутили.
Вечерний город притих. В неярком уличном свете падали редкие снежинки…
Подойдя к Крому, все четверо остановились. Валя показала рукой в темноту на древние высокие кремлевские стены, сказала задумчиво и тихо:
— Я люблю наш город. Порой мне кажется, что на всем свете нет больше такого красивого, такого мужественного, такого… такого древнего-древнего города. Его любил даже Пушкин. Когда он приезжал к нам, — она сказала именно «к нам», будто он приезжал сюда, когда она уже жила на свете, — он часто поднимался на Кутекрому — вон та башня, видите? — и смотрел оттуда, смотрел… А с нее далеко видно, даже Ваулины горы. И все вокруг красиво-красиво…
От высоких кремлевских стен уходили они молча, взявшись за руки, как давние друзья. Говорить никому не хотелось.
Вторично Петр увиделся с Валей только через две недели. Зоммер пойти на свидание не смог: полковая самодеятельность, в которой он считался чуть ли не главным заводилой и актером, готовила программу ко Дню Красной Армии. Терять субботний вечер Федор никак не хотел — остальные дни недели были заняты напряженной боевой учебой.
Встретив Валю с Соней у Поганкиных палат, Петр объяснил, почему не пришел Зоммер. Чтобы смягчить охватившую Соню грусть, сказал, что, мол, на праздник пригласит всех в часть на концерт и они там увидят Федора во всей его красе. Девчата посмеялись, но согласились прийти.
В этот вечер они гуляли недолго. Дул неприятный, пронизывающий ветер. Метелило. Билеты в кино достать не удалось. Продрогнув, Соня стала прощаться. Без подруги и Валя не хотела больше гулять. Петр решил проводить девушек.
Шли к Крому, потом по мосту через Пскову́, мимо церкви, отдававшей холодом и мертвенным покоем… Проводив Соню, пошли назад, к Вале. Петр держал подругу за локоть. Под тяжелыми арками Солодежни они остановились. Ветра здесь почти не было. Петр взял Валю за руки и слегка привлек к себе. Ему хотелось поцеловать девушку, но он никак не мог пересилить робость. Потихоньку вздыхал. Наконец наклонил к Вале голову. Лоб его прикоснулся к выбившимся из-под вязаной шапочки волосам. Девушка продолжала стоять недвижимо, не сопротивляясь и не отталкивая его. Он прикоснулся к ее губам… Валя на поцелуй ответила неумело и пугливо…
В тот вечер Петр вернулся в казарму лишь к отбою. Почти всю ночь не спал. Память уносила его к дому, где жила Валя. Казалось, и она там, у себя, не спит… Вспомнив, что обещал девушкам пригласить их на вечер в День Красной Армии, потянулся под легким байковым одеялом и сел. Провел по стриженой голове пятерней. Думал: «И сорвалось же с языка! А вдруг не разрешат? В клубе ведь не так много мест». И стал смотреть туда, где стояла койка Зоммера. Потом откинул одеяло, босиком пошел к другу. Потихоньку, чтобы не разбудить соседа, потряс его за плечо. Зоммер открыл глаза. Увидев Петра, сел. Петр примостился на койке рядом. Рассказал о приглашении.
— Ерунда, — прошептал заспанным голосом Федор. — Из-за этого можно было и не будить. Сделаем. Скажу, что гримеры из… ну, придумаю откуда. — И, дружелюбно столкнув Петра с койки, лег: — Спать! Сделаем.
Петр ушел. Старался уснуть, но все грезилась Валя, ночной город, на улицах которого завывал жгучий, пронизывающий ветер, и сон не шел. Перед глазами маячили крепкие, на века поставленные колонны Солодежни…
Зоммер обещание выполнил. Когда пришло двадцать третье февраля, он провел Соню с Валей в клуб.
Концерт начался после торжественной части. Зал не вмещал всех, и многие стояли в проходах, в распахнутых настежь дверях, сидели перед первым рядом прямо на полу. Валю с Соней Зоммер посадил во втором ряду — почти в центре. Петр, уступив свое место жене какого-то командира, смотрел концерт сидя на полу.
Зоммер прекрасно сыграл матроса-предателя. Когда пьеса кончилась и актеры высыпали, раскланиваясь, на сцену, все кричали: «Браво Зоммеру! Браво!..» А пением своим Зоммер просто покорил. Зал буйствовал и требовал: «Бис!..» Конферансье — женщина лет двадцати пяти, жена командира третьей роты, — краснела и кланялась слегка то певцу, то залу. Подойдя к Зоммеру, она зашептала что-то.
— «На заре ты ее не буди». Слова Фета, музыка Варламова, — объявила конферансье.
Зоммер спокойно глядел в сторону баянистов. Боец Слинкин, у которого по вечерам Зоммер учился играть на баяне, нащупывал нужные клавиши. Младший оперуполномоченный Вавилкин замер в ожидании. Невысокий и хлюпкий, из-за инструмента он был еле виден… Подав рукой знак баянистам, Зоммер запел:
Петр слушал, и ему казалось, что песня эта сложена про него с Валей и что не Федор вовсе, а он поет ее своей Валюше. Даже вспомнилась Солодежня и почудилась та метельная, беспокойная ночь, полная счастья и еще чего-то хорошего, когда он впервые поцеловал Валю, а после в казарме долго не мог уснуть, обуреваемый мыслями. Представилось, как Валюша спала тогда — и были «и подушка ее горяча, и горяч утомительный сон…» И хотя Чеботарев не умел петь, но молча стал подпевать Зоммеру… Хотелось повернуться, посмотреть на Валю, но, почему-то оцепенев, он не двигался, хотя можно было лишь чуть повернуть голову, и глаза увидали бы ее, сидевшую рядом с Соней, — околдованную, захваченную исполнением романса.
После концерта, убрав из зала стулья, объявили танцы. Валя пошла с Петром танцевать танго «Дождь идет». Петр смущенно вел ее среди пар. Думал только об одном: не сбиться бы с такта. Валя сразу поняла, что танцор он никудышный, и, чтобы подбодрить его, сказала:
— Ты смелей. Не бойся… И меня слушайся…
В это время Петр наступил ей на носок, и она смолкла, улыбнулась, а потом прошептала:
— Ничего, до свадьбы заживет, как говорит мама, — и покраснела, покосившись на Петра: уж не принял ли он ее слова всерьез?
Но Петр и виду не подал, как приятны были ему эти слова.
Когда наконец танец кончился, они подошли к Зоммеру. Тот стоял с Соней возле Шестунина, державшего под руку свою жену. Старшина, не скрывая восхищения, говорил снисходительно улыбающемуся Зоммеру:
— …Нет, ты природный актер. Тебе бы, если уж честно говорить, надо не здесь топать, а быть… ну… ну, хотя бы в МХАТе… Ты бы Москву сразу покорил!
Заиграли вальс-бостон. Зоммер с Соней, а Шестунин со своей женой пошли танцевать. Петр мялся: никак не мог понять, что играют. К ним подлетел, улыбаясь, младший лейтенант из второй роты. Он пригласил Валю на танец, та пошла с охотой. Петр, привалившись к стене, не спускал с них глаз, и в нем росла ревность, потому что командир, выгнувшись, прижимался к Вале и непрерывно говорил что-то, а та, смущаясь, отстранялась…
Так и прошел этот вечер для Петра — в смятении, зависти, боли, что не научился раньше танцевать, — и в то же время он наполнил его какой-то еще никогда ранее не испытанной радостью.
Хорошо запомнился Петру из «вчерашнего дня» и Первомай, который встречал он в доме Морозовых. Пришел туда и Федор с Соней.
Стол был великолепный. Спиридон Ильич и Варвара Алексеевна хотели уйти, но молодежь их не отпустила. Сели в большой комнате. Спиридона Ильича попросили произнести первый тост. Сухой, высокий, с рюмкой водки в полувытянутой руке, он заговорил, поглядывая на гостей:
— Ну, что ж, дорогие наши гости и вы, мать и дочь, прошу выпить за наш счастливый Первомай! За ваше счастье, за счастье нашего народа! — А потом как-то тепло-тепло сказал, обращаясь к жене: — За тебя, голубушка.
Все чокнулись, выпили и стали закусывать.
— Давайте петь! — минут через пять весело предложила Соня и тут же затянула:
Ей дружно подтянули:
Голос у Сони был низкий. Она пела размашисто, вкладывая в слова удаль, сопровождая их жестами, мимикой, придавая им какую-то свою особую окраску. Поэтому не одному Петру, даже Зоммеру, судя по тому, как он посматривал на свою подругу, — ее пение нравилось.
Потом попросили Зоммера спеть на родном языке, и Федор спел старинную немецкую песню, в которой, как он перед этим перевел, рассказывалось о несчастной любви крестьянского парня к дочери богатого человека. Песня была грустная и всех тронула.
После пения Федор и Петр вышли на крыльцо… Валя и Соня убежали в другую комнату.
Через тонкую переборку был слышен возбужденный голос Сони:
— Нет, ты мастерица, Валька. Как красиво ты сшила это платье. Нет, посмотри… Мне бы такое! Сама кроила или мать? Сама? Молодчина ты, Валька…
Спиридон Ильич постучал в переборку: дескать, куда там делись? Подруги, возбужденные, веселые, вернулись. Появились и Петр с Федором. Соня спросила у Варвары Алексеевны:
— Когда же вы меня будете учить шить?
— А когда у тебя охота придет, — посмеивалась та, а по голосу, каким говорила это, чувствовалось, что гордилась дочерью.
Федор завел патефон. Девчата поочередно начали учить Петра танцевать. Тот сначала смущался, а вскоре, войдя во вкус, сам стал приглашать их поочередно. Федор, станцевав по разу с Валей и Соней, подсел к счастливому Спиридону Ильичу, который стал ему рассказывать о своих делах в годы гражданской войны. Сидевшая через стул от них Варвара Алексеевна слушала-слушала и перебила.
— Хватит тебе об этом, — урезонила она его. — Рассказал бы еще, как в коллективизацию белогвардейку спасал и через это чуть партбилета не лишился. Моли бога, что колхоз сколотил, а то бы… — И смолкла, потому что усы у Морозова сердито задергались, что означало его крайнюю раздраженность.
— Ну и ботало, — выговорил он после паузы. — Женщину с ребятенком спас, не контру ведь! Да и мужика-то у ней белые по мобилизации забрали, насильно… Не сам он подался к ним.
Петр и Федор снова вышли на крыльцо. Когда вернулись, застали такую картину: Соня, Спиридон Ильич и Валя сидели за столом. Соня говорила:
— Если так Гитлер думает, то у него не мозги, а мякина в голове.
— Но ведь все говорят, что на границе неспокойно, — ставя на стол самовар, сказала Варвара Алексеевна.
— Пусть пошебаршится, — присаживаясь к столу, безразлично бросил Петр, имея в виду Гитлера.
— Как двинем на него всю нашу армию, так от его хваленых войск перья полетят, — поддержала его Валя.
— О-о, как ты научилась в горкоме-то! — невесело засмеялся входивший в азарт Спиридон Ильич. — Нет, голубушка! Германия, она испокон веку против нас была, сколько крови из нас повыпустила… Моря не хватит, если собрать бы ее всю вместе.
— А что? — вскипела Валя. — У них, если не считать рабочих, и воевать некому. Это раньше, когда народ, как овец, гнать можно было…
Спиридон Ильич сердито посмотрел на дочь.
— Вот ты говоришь, — начал он. — если не считать рабочий класс… А как это не считать? — Тут лицо его с густыми бровями и остренькой седеющей бородкой посуровело, большой белый лоб покрылся испариной. — Как?
— Как? А вот так! — решил помочь Вале Федор. — Рабочий не станет стрелять в рабочего. Нет!
— О-о, еще как стреляли, — невесело усмехнулся в усы Спиридон Ильич. — Все революции душили чьими руками? Руками рабочих же. Оденут их в шинели и… Приказывают им, а они… стреляют. Куда денешься? Страх многих согнет. А немецкие рабочие что, не такие же люди? Прикажет Гитлер — и будут стрелять… В концлагерь тоже мало охоты идти…
— А Тельман? А коммунисты? — не унималась Валя, ошеломленная мыслями, которых никогда раньше не слышала от отца. — Они вот идут в концлагеря… а в братьев по классу стрелять их не заставишь. Не заставишь!
Спиридон Ильич вышел из-за стола. Соня пыталась затянуть «Тамару», но ее никто не поддержал.
— Коммунисты… — заложив за спину руки, заговорил наконец Валин отец. — Вот ты про что… Умница… Но ты знаешь, когда коммунисты — сила? Когда с ними народ. А Гитлер и Геббельсы там разные сумели устрашить народные массы, а компартию загнали в подполье, и она оказалась от основной части народа изолированной, а народ, получилось, остался без ее идейного и организационного руководства. Больше, гитлеровская пропаганда разными посулами да обманом, подачками как бы переманила отсталую часть народа на свою сторону. Вот оно все как обстоит. — Спиридон Ильич снова сел, взял вилку и, начав есть винегрет, добавил: — Вот когда отрезвеет немецкий народ от геббельсовской пропаганды, тогда уж он воздаст нацистам за все, что они с ним сделали, — и смолк.
Установилось тягостное молчание. Стараясь примирить обе стороны, Зоммер, неторопливо подбирая слова, негромко сказал:
— Вообще-то, этот вопрос сложный. Что говорить! Гитлер оболванил народ — это ясно. Но немало в народе осталось и честных немцев. Мне, как их соплеменнику, вдвойне горестно сознавать трагедию немцев. Даже порой непонятно, как это немцы, такой деловой и умный народ, оказались в руках отребья человечества, изуверов, палачей.
Зоммер горько усмехнулся, встал, поднял стакан с вином и, задумавшись о чем-то, предложил выпить каждому «за свое».
Петр не знал, за что пил Федор. Сам же он выпил за любовь, за Валю. Выпил и стал у раскрытого окна.
День был по-весеннему теплый. Солнце преображало мир: оно грело измерзшуюся за долгую зиму землю, отдавая ей свое тепло, чтобы она, в свою очередь, передала его через плоды, через урожай людям. Набирала цвет яблоня. Подсыхали грядки. В ленивой неге отражалось в речке Запсковье…
Красивый был этот день — Первое мая! Да и не только он — вся жизнь, находящаяся сейчас там, по ту сторону роковой черты, которой перере́зала судьбы людей начавшаяся война, представилась Чеботареву сплошным потоком счастья. Но ему и теперь, когда война уже шла, казалось еще, что оно, счастье, все-таки не оставит человека.
2
Пока бойцы и младшие командиры свертывали ротное имущество, получали все, что следовало получить, в клубе со средними и старшими командирами полка было проведено совещание.
Грузный, в летах уже командир полка изложил густым, в меру сильным голосом обстановку, сложившуюся на границе. Он говорил о том, что фашистская Германия, нарушив пакт, вероломно напала на нашу страну, о том, что у нас хватит сил и энергии нанести ей сокрушительный, беспощадный удар. Полковник сообщил и о том, что по всей стране сейчас идут митинги и советский народ, как один человек, клянется в верности своему Отечеству, своей родной Коммунистической партии и ее вождю товарищу Сталину и готов взять в руки оружие и вместе со своей славной Красной Армией встать на защиту социалистических завоеваний, не жалея ни крови, ни жизни.
Об обстановке на границе, кроме того, что передали из корпуса, полковник ничего не знал. Поэтому он сказал далее о задаче, которую должен выполнять полк на ближайшее время. Батальон Похлебкина рассредоточивался поротно в деревнях севернее и северо-восточнее Пскова — полковник провел пальцем по висевшей карте-двухверстке, указав район рассредоточения, — а все остальные подразделения должны были занять позиции по Рижскому шоссе в районе Псковского укрепленного района (УР).
Выступил и комиссар полка. Он больше касался морали, долга, ответственности каждого перед народом, перед партией и правительством, перед идеями, за которые наши отцы и деды проливали кровь в классовых битвах. А завершил он свое выступление таким образом:
— Надо личным примером, выдержкой, спокойствием укреплять боевой дух красноармейцев. В мирное время, знаете, полк был не на плохом счету. Значит, задачу выполнить можем. — Он поднял глаза, передохнул, обвел всех взглядом, в котором были и мудрость старого человека, и суровость бойца, и отцовская доброта. — Война — это испытание нашей закалки, нашего мужества, нашей верности, нашего умения воевать… а учиться воевать время у нас было, и кое-чему мы научились… Не спасуем, думаю. — И сурово: — На это и нацеливать личный состав. — Комиссар посмотрел на командира полка, проговорил: — С политсоставом на эту тему я буду еще беседовать. Собрания проведем — партийные, комсомольские. Митинг… — и отошел в сторону, дав понять, что у него все.
Командир полка предложил задавать вопросы. Через несколько минут из заднего ряда послышался голос лейтенанта Варфоломеева:
— А как с семьями? В глубокий тыл их будут отправлять или нет?
У многих этот вопрос вызвал улыбку. Похлебкин выговорил Холмогорову шепотом:
— Несерьезные у вас командиры. Что он с таким вопросом суется?
Командир роты неопределенно пожал плечами — так, что можно было понять: примет к сведению.
— О каком еще глубоком тыле может идти речь? — вскинув седую голову, чуточку насмешливо загудел в зал командир полка. — Псков — это уже глубокий тыл. О наших семьях нечего заботиться. Это вдоль границы — там семьи временно, очевидно, будут эвакуированы глубже в тыл. — И в тишину: — Кто еще?
— Ас семьями повидаться, значит, не придется?
— Не придется. — Полковник поглядел на ручные часы: — Через полтора часа выступаем.
Командир третьего батальона спросил тревожным голосом:
— А как там УРы? Восстанавливать, что ли, их будем?
Полковник, сцепив за спиной руки, несколько минут ходил перед столом и молчал. Зал, затаив дыхание, прислушивался к шарканью его старческих ног и ждал, когда он заговорит. А полковник, видно, никак не мог собраться с мыслями и молчал.
Дело в том, что после того, как Прибалтийские республики присоединились к СССР, началось укрепление границы, переместившейся на запад. Было решено Псковский и Островский укрепленные районы и другие, оказавшиеся в глубоком тылу, демонтировать. Вдоль новой государственной границы воздвигались такие укрепрайоны, которые требовали еще большего количества средств и техники. К сожалению, к началу войны достроены они не были. Это полковник знал. Но он знал и то, что в приказе ничего не говорилось о спешном приведении Псковского укрепрайона в надлежащий вид. Полк выдвигался в укрепрайон, очевидно, временно и должен был потом куда-то передислоцироваться. Но заданный вопрос смутил полковника. Он вдруг подумал: «А что, если нашим частям не удастся сразу прорвать фронт противника вдоль границы, больше, если противник, развивая временный успех, частично вклинится на нашу территорию? Что тогда? — И ответил сам себе: — Тогда военные действия неизбежно переместятся на территорию между старой и новой государственными границами. Имея по старой границе подготовленные укрепленные районы, территорию, находящуюся перед ними, можно превратить как бы в предполье. И это предполье явилось бы на данный момент полосой, на которой изматывались бы основные ударные силы врага. А благодаря этому вскоре возник бы благоприятный момент для нанесения по противнику генерального удара… — Полковник стер ладонью с большого лба выступившие капли пота, оглядел зал и вдруг оборвал свою мысль: — В штабе военного округа, не говоря уже о генштабе, лучше знают, что делать со старыми УРами и как проучить врага».
Командир полка отыскал глазами комбата, задавшего вопрос.
— Из приказа по полку узнаете все, что надо делать, — назвав комбата по имени-отчеству, ответил наконец он.
Вопросов больше не задавали. Командиров распустили по подразделениям.
Похлебкин шел с командирами своего батальона. Все молчали. Молчал и он. Заметив, что пряжка поясного ремня у Варфоломеева, сползла на бок, майор сказал, подчеркнув каждое слово:
— Лейтенант Варфоломеев, вы совсем забыли, что находитесь в армии. Командиру полка задали несуразный вопрос — все командиры батальона краснели за вас. Сейчас идете, будто у себя дома. Поправьте ремень!
Холмогоров глядел, как лейтенант поспешно поправляет ремень, и думал о Похлебкине: «Зоркий же, все видит». Еще на совещании, выслушав замечание комбата, он решил: как вернутся в роту, Варфоломеева отругать, а тут ему стало жаль его, потому что командир он был умный, хотя и невезучий. «Другие уже ротами командуют, — размышлял Холмогоров, — а этот со своим прямым характером да честностью… И дети, семья обременяют его — четверо… Попробуй прокормить такое воинство…»
Глухо повернулся полк. Сотрясая плац, ударил по земле строевым шагом первый батальон — батальон Похлебкина — и направился к воротам мимо игравшего марш полкового оркестра, мимо полыхающего на ветру знамени.
И звуки труб, и строевой шаг, и развевающееся на ветру знамя в первую минуту показались Чеботареву лишними. Но эта торжественность, никогда не волновавшая так раньше, вдруг захватила Петра, заставив колесом выпятить грудь, шире развернуть плечи и забыть о прошлом. Он даже подумал: «На войну так на войну!..» И от этого его лицо сделалось сосредоточенным, глаза посуровели, и он стал видеть только пилотку шагавшего перед ним сержанта Курочкина.
За проходной батальон свернул направо.
Тротуары были запружены людьми, и состояние у Чеботарева сразу сменилось другим: Петр вспомнил о Вале, и глаза его лихорадочно забегали по лицам провожающих и зевак.
Весь город, казалось, высыпал на проводы. Не было только Вали, и сердце у Петра защемило.
Приближались к вокзальной площади, а он все ждал, что вот из толпы на тротуаре выскочит к нему она. Но, нет… Жены командиров давно уже шли рядом со своими мужьями. Подбежало немало и девчат к красноармейцам. Зоммер, выйдя из строя, шагал с Соней. Взявшись за руки, они взволнованно о чем-то говорили. Петра от них отделяло три ряда бойцов. Хотелось спросить, что с Валей, почему не пришла, и не мог. Подумал о ссоре. Глаза снова забегали по столпившимся на тротуарах людям… Когда батальон, пройдя площадь у вокзала, сворачивал на дорогу к Крестам, чья-то легкая рука легла на плечо Петру, и он, уже не ждавший появления Вали, сразу понял: она.
«Простила», — тут же подумал Петр и схватил горячую Валину руку.
Так они и шли, не выпуская рук, рядом. Оба припасли на прощание друг другу много хороших, теплых слов. Но сейчас все слова исчезли. Говорили только глаза, вздохи, грустные улыбки…
Валя никак не могла отдышаться.
Когда переходили через железнодорожный переезд, она тихо, все еще не отдышавшись, сказала:
— От самой части бежала… Кое-как разобралась, куда вас повели. Все гляжу: полк вышел, пошел к площади Ленина. Не пойму, почему вас нет… Спасибо людям, подсказали.
Петр еще нежнее сжал ее руку. «Родная. Любимая, — думал он. — Я всегда буду тебя помнить, всегда буду верить…» Вслух же проговорил тихо, в тон ей и чтобы не слышали другие:
— Жди письма. Напишу… Да сама-то пиши… Почаще…
Жены командиров отходили на обочину, в сторону от колонны. Начали прощаться девчата. Валя, смахнув рукой слезы, сказала:
— Ругали за вчерашнее-то? — И, не дожидаясь ответа, продолжила: — И я хороша.
— Не ругали, — выдавил Петр, еле сдерживая волнение, и понял, что надо прощаться, так как майор Похлебкин, выехав на обочину, придержал своего молодого сильного дончака и, гарцуя на нем, махал рукою: дескать, хватит, все на места, в строй.
Петр обнял Валю. Поцеловал — сначала в мокрую от слез щеку, а потом в губы.
— Так пиши! — срывающимся голосом крикнул он, уже занимая свое место во взводе.
Закобуня говорил ему виновато:
— Я забыл… Она к казарме подходила. Спрашивала тебя… А я в этой сутолоке совсем забыл…
Петру теперь было все равно. Он не слушал его. Шел, путая ногу, и, вывернув шею так, что побелел, обтянувшись кожей, большой кадык, смотрел назад, но Вали уже не видел. А она, машинально замедляя шаг, брела и брела по обочине за удаляющимся батальоном. Петр уже перестал и оборачиваться, а она все шла. Залитые слезами глаза давно не видели его широкую спину, навьюченную вещмешком, скаткой и ручным пулеметом. «Я буду ждать тебя. Всю жизнь буду ждать! — шептали ее дрожащие губы. — До смерти буду ждать. Весь век… всю жизнь буду…» А слезы текли неудержимо и заливали глаза.
К ней подошла Соня. Спокойная, собранная, она взяла Валю под руку и чуть раздраженно проговорила:
— Перестань! — И вздохнула: — Дома наревемся.
И Валя сразу будто очнулась.
— А что? Не так? — улыбнулась ей Соня, и лицо Валиной подруги, обычно холодное и строгое, подобрело. — Нюни здесь не место распускать.
Они, не сговариваясь, стали и замахали руками вслед колонне.
Петр же почти до самого шоссе Ленинград — Остров шел как во сне. И только перед выходом на него, когда раздалась команда «воздух» и батальон бросился врассыпную от дороги, он вернулся к реальности. Падая в выгоревшую от летней жары траву, Петр осознал вдруг, что то, прошлое, что было у него с Валей, похоже теперь скорее на прекрасный сон, с которым расстаться и больно, и горько, но расстаться настало вот время, и с этим надо смириться.
Немецкие самолеты появились из-под солнца. Черные, плотным косяком шли они на аэродром Кресты.
Резко и оглушительно забили где-то совсем рядом зенитные орудия, затрещали пулеметы.
До аэродрома было рукой подать. Петр, запрокинув голову, наблюдал, как бомбы не спеша оторвались от головной машины и стали падать. Раздирая воздух стонущим воем, они неслись одна за другой к земле отчетливо видимыми черными сигарами. Взрывы — глухие, скрежещущие — наводили ужас. Петр что есть силы вдавливал себя в землю. Острый камень врезался в плечо, но плечо не ощущало боли. Увидев шагах в трех канавку, в каком-то непреодолимом страхе, который раньше никогда не испытывал, пополз к ней. Пламегаситель пулемета скреб сухую землю, выдирая траву, а он даже не заметил этого. Когда свалился в канавку, понял, что она мелка. Вытаращив глаза, вертел головой, отыскивая укрытие получше. И тут увидел Бурова. Политрук лежал в еле заметной ложбинке и, чуть приподнявшись на локте, спокойно разглядывал роту. Чеботарев, стараясь пересилить страх, тоже приподнялся.
За постройками на летном поле в нескольких местах поднимались языки пламени. В просветах за деревьями виднелись взлетающие поодиночке прямо со стоянок истребители. Нескольким уже удалось подняться, и они ввязывались в бой с немецким прикрытием. Но большую часть самолетов немецкие истребители расстреливали, когда те еще были на разбеге или только отрывались от земли. «Своих бы прикрыл сперва», — жалостливо подумал Петр, наблюдая за ястребком, который гнался за немецким бомбардировщиком… Потом Петр видел, как, охваченный пламенем, немецкий самолет пошел вниз. За ним распускался клубящийся черный хвост дыма. Чеботарев замахал кулаком:
— Ладом их, паразитов! Ладом!
К нему неумело, на четвереньках, подполз Буров.
— А что же это мы-то не стреляем, а? — спросил он у Петра, будто у товарища.
— Мы? — сказал Петр. — А куда же стрелять? Далеко, не достанем.
По цепи приказали лежать — с юго-востока шла новая группа вражеских самолетов. Шла, казалось, на город. Петр, прижимаясь к земле, поглядывал на машины с черными, в желтых обводьях, крестами и вдруг, вспомнив о Вале, ужаснулся.
По самолетам все время били зенитки. Но самолеты продолжали держаться в строю, похожем на журавлиный клин. Лишь когда два наших истребителя атаковали их, строй дрогнул. Было видно, как рвались беспорядочно сбрасываемые бомбы левее нефтебазы и у вокзала. Рвались. Но у Петра не было уже страха. Была только боль, боль за близких, за терзаемую родную землю, и ударял в нос незнакомый, горький запах взрывчатки — запах войны.
3
В понедельник Валя пошла в военкомат. Не без робости открыла она дверь и вошла в прокуренный, переполненный людьми коридор. На красном полотнище жирными белыми буквами, не потерявшими свежести, было написано: «Ответим на удар врага тройным сокрушительным ударом!» Какой-то военный остановился возле ребят, толпившихся у дверей без надписи, и, явно недовольный, спросил у них:
— Вы с повестками? По мобилизации?.. Без повесток? Так что же вы топчетесь тут?! Работать мешаете! Шли бы домой. Понадобитесь, сами вызовем.
Валя вздохнула. «Гонят, — подумала с горечью она и обратила внимание на юношу, лицо которого было ей знакомо. — Где же я его видела?» Наконец вспомнила: перед сквером, у столба с репродуктором, когда вчера выступал Молотов с заявлением правительства о начале войны.
Это было на проспекте. Перед рупором собралась толпа. Слова тонули в томительной тишине. Люди, встревоженные трагической вестью, перестали, казалось Вале, совсем дышать… Когда радио смолкло, стоявший рядом мужчина горько вздохнул. А парень — тот самый юноша, которого она сейчас увидела в военкомате, — вдруг высоко подбросил кепку и, сверкнув глазами, с бесшабашной удалью выкрикнул: «Даешь Отечественную! Разомнем косточки!» Пожилой мужчина сурово посмотрел на парня и, осуждающе покачав головой, тихо проговорил почти над Валиным ухом: «Комедиант! Чему радоваться? Это же… трагедия!» И слова его остались для Морозовой непонятными.
Валя несколько раз прошла туда и обратно по коридору. Украдкой еще раз оглядела парня, подумала: «Тоже мне — трагедия… Что нам теперь — носы повесить? Воевать пойдем!»
Взявшись за ручку какой-то двери, Валя вдруг почувствовала, что робеет. Пересиливая эту непонятную ей робость, она все-таки вошла в комнату и остановилась перед столом, за которым сидел молоденький лейтенант. Он сосредоточенно просматривал какие-то бумаги и долго не обращал на нее внимания. Потом поднял утомленные глаза и неожиданно улыбнулся. Пригласил сесть. Слушая Валю, лейтенант украдкой разглядывал ее. Когда она замолчала, он вежливо произнес:
— Девушка, я лично ценю ваш патриотизм, но… Сами посудите, если мы займемся сейчас добровольцами, а их у нас тьма, когда же нам работать? А потом… вы же должны знать: женщин у нас в армию не берут. Что ж, что вы учились в Осоавиахиме!.. Возникнет необходимость, будете работать здесь, в тылу… но это — если возникнет. — И ласково улыбнулся: — К нам все приходят и говорят так, будто мы век собрались воевать с Гитлером. Поверьте, у нас сил хватит без вас, женщин. Вот войска подтянем и ударим.
Лейтенант поднялся, дав этим понять, что разговор окончен.
После военкомата улица ослепила ее светом. Бросились в глаза тяжелые стены Солодежни, а с нею охватили и воспоминания о Петре. Валя даже будто вновь ощутила и тот первый его боязливый поцелуй… Но это радостное прошлое проскользнуло в памяти мимолетно — реальность взяла свое.
Солнце плавило асфальт. «Сколько живу, не помню такой жары», — подумала Валя. Каблуки туфель тонули в асфальте, и она сошла на проезжую, устланную булыжником часть улицы. Стремление уйти в армию как-то само собой отпало уже тогда, когда узнала, что женщин, несмотря на войну, на военную службу не берут. Но здесь, на улице, в ней все запротестовало. «Что это за неравенство? — возмутилась она. — В Конституции одно, а на деле — другое». В горкоме, садясь за свой столик, Валя твердо решила искать правду. «Не может быть, чтобы девушек в армию не брали, когда у них военная специальность есть, — думала она, приводя в порядок папку с протоколами заседания. — Вечером схожу к Соне. Посоветуюсь».
В комнату то и дело заходили активисты-комсомольцы, секретари комсомольских организаций города, незнакомые парни и девчата. Все искали такого человека, который бы объяснил им, что делать в «новых условиях», как выражалось большинство из них. Обычно подходили к Вале. Потолкавшись и ничего не добившись, уходили. А на смену им появлялись новые. Это отвлекало от работы. Валя пожаловалась заведующему орготделом:
— Хоть бы совещание провели, что ли, с ними. Разъяснили задачи.
Тот велел собрать секретарей комсомольских организаций на завтра, и Валя до конца работы обзванивала секретарей, сообщая им о совещании. После работы, забыв, что хотела сходить к Соне, по привычке направилась домой. Вспомнила об этом уже за кинотеатром «Пограничник». Повернула обратно, к Запсковью. Ни на что не обращая внимания, прошла мимо летнего сада, вдоль Октябрьской площади и сквера имени Кирова, подошла к Крому… Вспомнился разговор в военкомате. И в угнетающей немоте вечернего города Валя вдруг вообразила, что оттуда, из-за белокаменной кремлевской стены, несутся набатные раскаты вечевого колокола. Под этот тревожный, призывный стон металла, виделось ей, собирался, прихватив на всякий случай с собою топор, меч или просто вилы, встревоженный люд. Как смола в котле, кипела страстями площадь перед Троицким собором. Сбивались в отряды, в полки… Валя не знала песен, которые пел тогда народ, схватываясь в борьбе с захватчиками, и поэтому, представив, как поднимается на подмогу псковитянам взбудораженная лихом Русь, она, Валя, шептала слова, сложенные о том времени в наши годы, но ей казалось, что это они, ее далекие безымённые предки, поют, взывая к родной земле: «Вставайте, люди русские, вставайте, люди добрые…» И они вставали, шли… И вот уже, виделось Вале, летели головы с надменных и безжалостных немецких псов-рыцарей. И мелькали среди богатырей русских женские платки да белые, лебединые руки, взявшиеся не за бабье дело… И это прошлое как-то слилось с нею, Валей, и представилось в сознании плотью кровной ее земли, сущностью ее самой. И оно-то, это прошлое, перенесло ее опять в реальный мир, и Валя на старинную церковь, которую огибала, перейдя через Пскову́ по мосту, смотрела уже так, будто не было ни ее, церкви, ни того прошлого, с которым она только что встречалась как наяву, ни смутно представляемого будущего. Оставалось, проясняясь, только настоящее, наполняющее страстью делать что-то для защиты Родины.
Соня с матерью занимала полдомика с отдельным входом.
Когда Валя зашла к ней, та собирала для стирки белье. Увидев появившуюся в дверях подругу, всплеснула руками:
— Ой как ты кстати, как кстати!
Они сели на кушетку. Соня обняла Валю полными, сильными руками. Светло-серые, чуть косившие глаза ее остановились, круглое румяное лицо с коротким, немного курносым носом стало серьезным. Валя посмотрела на висевшую над кроватью гитару — Сонин подарок Федору к дню рождения — и рассказала, как ходила в военкомат, о вечевом колоколе, о русских женщинах…
Соня слушала. Когда Валя смолкла, проговорила:
— Это пустяки. Война только началась. Думаешь, она в два-три дня кончится? Как бы не так. Война пока идет, мы с тобой еще доказать успеем, на что способны. Ты просто несобранная. Надо ждать. Время покажет. Я вот сегодня в цехе у нас читку проводила, так старые рабочие говорят, что война эта… надолго. Сейчас даже неясно, как она и идет: мы фашистов бьем или они нас. Надо подождать… У нас митинг утром был… Знаешь, какая сейчас задача перед нами всеми стоит?
Валя перебила, невесело усмехнувшись:
— Да уж как не знать! Ты забыла, где я работаю? За эти дни наслушалась.
— Представляю. — Соня встала, прошлась по комнате, посмотрела в окно, снова села. — Мне, например, тоже порой кажется, что надо что-то делать, идти куда-то и проситься, чтобы взяли на такую работу, где я принесла бы много-много пользы. А проходит какое-то время, и думаешь по-другому: не суй носа. Там, — она подняла руку вверх, — думают и знают, что делать. И успокаиваешься. Берешься за обычные житейские дела, например за белье. — Соня помолчала, вспомнив что-то, заговорила неторопливо, с раздумьем: — Порой я просто не разделяю охватившую всех тревогу. В эти минуты я даже не верю, что действительно началась война… А в общем, война идет… и нас бомбили.
Соня улыбалась, потому что думала сейчас о Феде, о том, что кончится война — не век же ей быть! — и они снова встретятся, и навсегда. Ее голова с зачесанными назад вьющимися светло-русыми волосами, подстриженными коротко, опрокинулась на подушку кушетки, глаза на мгновение застыли. Разрумянившееся лицо горело.
Сонино настроение передалось Вале, и она перестала думать о военкомате, о своем желании уйти в армию и тоже улыбалась.
— Ты, Сонька, счастливая. Ты можешь рассуждать, как философ, — говорила она ей. — Тебе надо было учиться, а не на комбинат идти… И я дура. Занес меня черт не знаю куда: одни бумаги…
Они разошлись поздно. Валя поговорила с подружкой, и ей стало будто легче.
Оставшись одна, Соня замочила в большом долбленом деревянном корыте белье, чтобы утром встать пораньше и успеть до работы его выстирать. Вернувшаяся от соседки мать сказала дочери, чтобы та ложилась и не думала о белье.
— Я сама выстираю, — говорила она ей, шепелявя. — Ты не простирываешь. Не люблю я, когда белье не простирано… Все торопишься куда-то.
— Когда это не простирано было? — удивилась Соня, почти всегда стиравшая сама. — Ты уж тоже, мама, скажешь!
Мать легла спать на свою деревянную кровать, накрывшись байковым одеялом. Соня ушла на кухню и стала просматривать «Краткий курс истории партии», потому что на очередном партийном собрании ее должны были принимать кандидатом в члены партии, а она к этому готовилась основательно.
Глава четвертая
1
Рота Холмогорова остановилась северо-восточнее Пскова, в деревушке Вешкино. Метрах в ста от изб тянулось шоссе Псков — Луга — Ленинград. За шоссе начинался лес.
Расположились в одноэтажной деревянной школе. Старое, почерневшее от времени здание стояло на самом краю деревушки. Сбоку от школы, ближе к шоссе, на маленьком отлогом холмике, поросшем березами и кустарником, находилось кладбище. Дорога из деревни шла мимо школы, огибала это кладбище и круто сворачивала к шоссе.
Каждое утро рота уходила на поиск немецких парашютистов-диверсантов. Без толку проходив по жаре день, возвращалась.
Петру эти места напоминали его родину. В свободное время он выходил из школы на крыльцо и, облокотившись на скрипучие перила, подолгу смотрел на березняк, скрывавший шоссе, на темный еловый лес за дорогой, на небо, такое же бледное и далекое, как там, на Оби. А когда он останавливался у окна в коридоре, то виднелось и само шоссе. По нему то и дело проносились машины. Шли они и в одиночку, и колоннами. Шли в обе стороны, но больше на Псков. Изредка пробегали вороные легкие «эмки», проезжали повозки, проходили пешеходы… И все это — как на далекой, незабываемой Оби. Там так же смотришь, бывало, в окно и видишь, как по широченной глади реки тянутся, подчиняясь настойчивым гудкам буксира, баржи и как режут воду острым носом пассажирские пароходы, как ползут, напрягая последние, кажется, силенки, катера с плашкоутами, полными рыбы, мельтешат, скользя, словно по воздуху, легкие бударки с белыми косыми парусами или поблескивает где-нибудь вдоль низкого обрывистого островного берега весло одинокого гребца…
В окно было видно, как небо над горизонтом нет-нет да и начинали бороздить грозовые тучи. Они шли над синевой леса, над полями, и все почему-то с северо-запада. Только их громовые раскаты — приглушенные, еле слышимые — улавливались, как далекая канонада. И это возвращало к действительности. Память начинала ворошить нерадостные газетные строчки сводок о военных действиях. Непонятно было, почему наши войска все еще отходят на восток. Хотелось, чтобы этому скорее наступил конец. И поэтому, очевидно, готово было лопнуть сердце, когда обжигала мимолетная мысль: да и остановят ли? одолеем ли заразу эту, которая, как саранча, растекается по родной земле?.. А глаза машинально продолжали следить за горизонтом. Тучи, не дойдя до Вешкина, сворачивали в сторону. Их лиловые, налитые влагой крылья расплывались над горизонтом и постепенно таяли. Изморенный жарою, Петр провожал их свинцово-тяжелые горбы с понятной, пожалуй, только хлеборобу грустью.
Но однажды, за полдень, когда отделение Курочкина несло внутреннюю службу по роте, а сама рота строилась перед школой, чтобы идти на поиск немецких парашютистов, которых только что, сообщили по телефону из соседнего колхоза, сбросили с самолета, Петр увидел в окно из класса, где размещался его взвод, тучу необычную. Иссиня-черная, налитая страшной тяжестью, она появилась с з а п а д а и, показалось, утюжила землю. Поднявшийся ветер рвал листья старой рябины на лужайке за школой. С мышиным писком ходили на шарнирах открытые створки окон. Что-то тревожное промелькнуло в мыслях… Схватив пилотку, Петр бросился в коридор, выскочил на крыльцо.
Солдаты уже построились.
Надвигающаяся туча не выходила из головы Чеботарева. Он то и дело поглядывал поверх крыши, ощерившейся обветренной щепой стрехи, на небо и все ждал, когда появится гребень тучи — из-за угла здания был уж виден ее край, быстро растущий, расходящийся, охватывающий небосклон над лесом. И почему-то уже хотелось, чтобы она, туча, свернула в сторону. Но она росла. Вот показалась и ее вершина… А Холмогоров вел себя так, будто и не замечал этого. Он спокойно объяснял командирам взводов задачу, то и дело тыкал коротким пальцем в развернутую карту…
Раздался первый раскат грома — где-то совсем рядом, над лесом, за школой. От его гула, почудилось Чеботареву, вздрогнула напоенная теплом земля. И в глазах Петра эта туча выросла вдруг в жуткое сказочное чудовище. И это чудовище, показалось ему, сейчас, через несколько минут, закроет собою все небо и напустит на людей мор, мрак, вбирая в свою кровожадную утробу все живое, чувствующее, понимающее… В это время Шестунин привычно крикнул:
— Ро-ота-а, смир-р-рна-а! Р-равнение на-а сре-ди-и-ну-у! — И, повернувшись кругом, побежал вперевалку к Холмогорову, который, поставив командирам задачу, уже говорил с Буровым.
Чеботарев вышел из школы. Посматривая, как докладывает старшина, не переставал следить за тучей.
Стих ветер. Не вздрагивала больше пыльная, побуревшая листва осинки напротив окна, мертвенно белели ромашки на клумбе, висела в немой предгрозовой тишине неторопливая, но твердая, чеканная шестунинская поступь.
Холмогоров, выслушав рапорт Шестунина, скомандовал «Вольно». И в это время — будто раскололось на кусочки небо! — сухой, горячий воздух совсем рядом сотрясли резкие, оглушительные раскаты. Команда старшины потонула в них, не дойдя до строя.
Командир роты смотрел на разбухший чернотой запад. Вспышки молний сверкали совсем близко, уже над кладбищем. Холмогоров полез в нагрудный карман гимнастерки, извлек оттуда кировские часы.
— Черт возьми! — поглядев на стрелки часов, выругался Холмогоров и сказал Бурову спокойно, словно между прочим: — Переждем? Или нет? Ведь и фашисты не пойдут никуда в такую погоду?
— Что мы, глиняные?! — серьезно ответил политрук. — Не размокнем, а время сработает на нас: фашисты-то уж наверняка отсиживаться будут там.
Холмогоров оглядел роту. Снова посмотрел на тучу. Потрогал зачем-то кобуру.
— В общем… правильно. Строимся вот долго еще. Быстрее надо.
Рота двинулась по дороге. Огибала кладбище. Все на ходу готовили плащ-палатки. То, что идут дружно, Чеботарева успокаивало. И он уж не так тревожно смотрел роте вслед.
Раскатисто гремел гром. Рванул ветер, поднимая с земли пыль, мусор… Зазвенели, как тонкое листовое железо, стекла окон; росшие у шоссе перед школой молодые березки пригибались… Завыл нервно и тягуче провод, протянутый к школе. Все учащаясь, с дробным металлическим стуком шлепались дождевые капли. Темнело…
Рота не дошла еще до шоссе, когда с неба, как из ведра, обрушился ливень, и почти тут же, больно ударяя по телу, захлестал град. И не то чтобы прохлада, какой-то сырой, угнетающий холод окутал Петра, и он, полупромокший уже, бросился на крыльцо, под навес. Перепрыгнув через ступеньку, к двери, еще раз посмотрел на роту.
Рота выходила на шоссе. Все шли, накрывшись плащ-палатками. Холмогоров, махая рукой идущему впереди Шестунину, что-то кричал. Шестунин, повернувшись на его крик, выскочил из строя и отдал команду. Рота как ошалелая рывком бросилась вперед…
Чеботарев вбежал в школу.
Курочкин кричал от дальней по коридору двери:
— Младший сержант, закрой окна в своем классе!
Чеботарев бросился к себе во взвод. Увидел там вихляющие на петлях створки. Кинулся закрывать их. По рукам хлестали косые, туго натянутые дождевые струи, ударяли градины.
Стало еще темнее. За белесой стеной из воды и града не было видно леса. У рябины на лужайке под окнами град сбивал листья, ветер гнул, надламывая, ветки; крупные, с голубиное яйцо, ледяшки с силой били о землю, покрывая ее холодной, смешанной с грязью и сором рыхлой серой массой. Старое, построенное еще прадедами здание сотрясалось, и чудилось, вот-вот развалится. Но какая-то сила помогала ему все это выдерживать — жить.
За спиной Петра что-то зашипело. Он даже подумал было, не рушится ли стена, но тут же в хаосе звуков уловил знакомые слова, с которых начинались сводки о военных действиях. Из черной тарелки репродуктора на стене в коридоре неслось: «пррр… должали развивать наступл… Шауляйском… Бродском направ… Все атаки противника… направлении отбиты с большими… него потерями. Контрударами наших механизированных… разгромлены танковые части противника и полностью уничтожены… мотополк пехоты… Немцы спускают по пять — десять парашютистов в форме советской милиции для уничтожения связи… В тылу наших армий созданы истребительные батальоны для уничтожения диверсантов-парашютистов. Руководство истребительными батальон…»
Репродуктор вдруг смолк: видно, оборвался провод.
Поняв, что не везде гитлеровцы прут — кое-где их начали бить, Петр обрадовался. Подойдя к окну, посмотрел наружу.
Град прошел. Но все еще хлестал землю ливень, свистел, завывая, ветер. Через сетку дождя виднелся лес — темный, еле различимый. Выйдя в коридор, Петр снова подошел к окну. Задумался. Вспомнил о роте, которая сейчас была неизвестно где, Псков вспомнил, Валю, вспомнил далекую Сибирь с родным домом на высоком берегу широченной Оби… Не заметил, как пролетело время, и дождь кропил землю уже мелкими, почти отвесно падающими каплями… Но все было неузнаваемо. Все, на что любил Петр смотреть отсюда, поблекло, потеряло свои прежние очертания, краски… Осинка подле окна стояла полуободранная, со сломанными, свисшими сучьями. Молодые березы у шоссе, так приветливо смотревшие на Петра каждый раз, как он выходил из школы, помрачнели, сникли. Выйдя на крыльцо, он обратил внимание, что через них видны теперь и шоссе, и хмурый, напоенный водой и избитый градом лес.
Но туча прошла, и снова светило всему живому солнце, земля как-то враз будто обогрелась, потеплела… Бежали ручьи, таял град, начинала подниматься прибитая трава. Жизнь возвращалась… Разбойная, выдыхающаяся туча у горизонта таяла, растворяясь. Петр видел над головой небо — синее, прозрачное, глубокое-глубокое; и ему подумалось: вот так всегда во всем… И скованная зимними стужами земля — отходит. Весеннее солнце, постепенно освобождая землю от снега, дает ей силу. И шаг за шагом сходят на нет следы зимней сумятицы; сначала медленно, а потом быстрей и быстрей начинает идти все в рост, и незаметно наступает лето. И не узнать уж в цветущей, плодоносящей матери-земле, которой одно любо — ЖИЗНЬ, той, на которую смотрели глаза, когда с нее, перетерпевшей зимние морозы, сходит последний снег.
К месту приземления парашютистов-диверсантов рота ошалело неслась сначала по шоссе, а потом по заболоченной лесной дороге, через сплошную стену воды вперемешку с градом. Хлестал неистово, не давая бежать, ветер…
В мирное время было много учебных тревог, и батальон часто совершал марш-броски. Но маршруты намечались для них обычно такие, что бежать было не очень трудно. Да и погода, как правило, выбиралась ясная. Рядом всегда трусил на своем красивом коне Похлебкин. Он и шутил, когда на душе у него было весело, а если боец начинал отставать, то обычно слышался его звонкий командирский голос: «Тяжело в ученьях, легко в бою!.. Напря-я-яжи-и-и-ись!»
Да, этот марш-бросок не походил на те, учебные. Град перешел в мелкий холодный дождь, когда вырвались из леса на ржаное поле. Тут роту поджидал парень на неоседланной лошади. В брезентовом старом плащишке, он выехал навстречу из-под одинокого столетнего дуба, избитого насквозь градом, с обломанными кое-где ураганом ветвями.
Рота на минуту остановилась.
Холмогоров, засовывая в брючный карман мокрую карту, слушал парня, который что-то объяснял, не слезая с лошади. Выслушав его, подозвал командиров взводов и, поставив перед каждым из них задачу, приказал Варфоломееву вести свой взвод к месту приземления парашютистов.
Дождь кончался. Но бежать было не легче. Мокрая одежда тянула к земле…
За Варфоломеевым бежали Зоммер и командир третьего отделения старший сержант Растопчин. Когда дождя уже не было, перешли на шаг, а вскоре стали. Парень объяснял, спешившись, где приземлились немцы. Приказав ему остаться на месте, Варфоломеев поставил задачу командирам отделений, и взвод, тут же разбившись на группы по три человека, цепью пошел прочесывать лес.
Зоммер шагал с бойцом Слинкиным. Пригибаясь, он всматривался в гущу леса впереди, изредка бросал взгляд по сторонам, где метрах в тридцати — пятидесяти маячили соседние группы.
К Зоммеру присоединился вскоре Буров, которого Холмогоров послал со взводом Варфоломеева.
Минут через двадцать вышли к болоту, узкой лентой преградившему им путь. Остановились, приглядываясь, как лучше перейти его, и тут Слинкин вдруг присел и вскинул самозарядную винтовку. Зоммер, тоже приседая, мгновенно увидел немцев и, бросив взгляд на политрука, который из-за ствола березы смотрел вперед, крикнул:
— Хенде хох! Руки вверх!
Немцы сидели под елью на другом краю болота, прикрывшись маскхалатами. Было их двое. Услышав крик, они мгновенно схватили автоматы и, полоснув на голос длинными очередями, стремительно кинулись в лес.
Слинкин нажал на спусковой крючок, но винтовку заело, и она не выстрелила. Матерясь что есть мочи, он бросился через болото. За ним, держа винтовку наперевес, рванулся Зоммер. Буров, провалившись в торфяное жидкое месиво по пояс, размахивал пистолетом и кричал им вслед:
— В обхват давайте! В обхват!
Вбежав в лес, Зоммер огромными прыжками понесся по следам немцев. Слинкин, о котором в роте всегда думали, что он может хорошо только петь, отплясывать барыню да играть на баяне, не отставал.
Когда впереди, метров с пятидесяти, ударили по ним из автоматов, они попадали. Зоммер прицелился в видневшуюся из-за старого пня голову и выстрелил. Голова скрылась, и стрельба смолкла.
— Ползи к ним слева, — негромко приказал Зоммер Слинкину, а сам все всматривался в пень и пространство вокруг него — старался понять: попал ли в немца и где второй?
Слинкин быстро пополз по-пластунски, чтобы оказаться у немцев слева. Буров перебежками кинулся вправо-вперед. Зоммер тоже, стремительно вскочив, сделал перебежку.
Из-за пня не стреляли. Слинкин вдруг закричал:
— Там один, а другого нет! Убитый, наверно, этот! — и, вскочив, побежал к нему.
Пуля угодила гитлеровцу в переносье. Он лежал, уткнувшись лицом в обросший мохом пень.
Буров приказал Слинкину остаться с убитым и побежал, махнув Зоммеру пистолетом, дальше. Но град кое-где уже стаял, и понять, куда направился гитлеровец, было трудно.
Они дошли до ручья и остановились.
— Бесполезно это, — проговорил Зоммер. — По ручью, может, пошел.
— Да-а, — неопределенно растянул Буров и посмотрел на ручей, который бурлил и пенился от стекавшей в него воды, как горная река. — Получается, этого он оставил прикрывать себя… вроде смертника.
— А мы тоже хороши, — сказал Зоммер, нахмурившись так, что над переносицей у него образовались две глубокие складки. — Пролежали там… Не догадались. Дали ему время уйти.
Они вернулись к Слинкину. Тот уже снял со спины убитого ранец с рацией, вывернул ему карманы и выложил все из них на пень.
— У него два документа, — проговорил Слинкин, поглядывая на остановившегося политрука. — По одному он Ганс какой-то… не разобрал, а по другому — гражданин Пскова Петров.
— Это они могут, — вздохнул Буров, думая, как поступить с убитым.
Сняв фуражку и почесав лысину, он посмотрел на Зоммера, склонившегося над документами, и сказал:
— Понесем его? Давайте пойдем на место сбора. Там и решим, что делать с трупом.
— Может, похоронные почести устроим… — на вид спокойно проронил Зоммер, а в душе его все вскипело: «Зарыть его, собаку, здесь, и только. Пусть гниет безвестным».
Зоммер взвалил немца себе на спину — и не такой уж оказался он тяжелый. Приказав Слинкину взять рацию и остальное, пошел к месту сбора взвода. Буров устало пошагал следом. Сзади тащился почти совсем выбившийся из сил Слинкин. Буров глядел на свисающие со спины Зоммера ноги гитлеровца, обутые в наши сапоги, на полу расстегнутого пиджака — он был одет в гражданское — и думал: «Оба немцы, а какая разница! Один прислужничал бандитам и погромщикам, а другой служит трудовому народу, воспитан в интернациональном духе… готов умереть за самые благородные идеи…»
Мысли его прервал Варфоломеев:
— Вот вы где? А мы ищем вас. Вы, оказывается, в сторону отклонились… Вон куда деранули! — И, уже подойдя совсем близко, объяснил, глядя на Бурова: — Я, как услышал выстрелы, всю цепь собрал — и к вам, а под елью только маскхалат. Туда-сюда, все запутали. Уж потом, когда снова стрельбу услышали, кинулись на выстрелы… да и блуждаем все вот.
Зоммер с отвращением сбросил со спины под ноги остановившемуся перед ним командиру взвода гитлеровца и отошел на шаг в сторону.
— Кто его? — спросил Варфоломеев.
— Зоммер, — поставив на мшистую землю рацию, пропыхтел Слинкин.
Зоммеру стало неудобно. Он глуховато пробасил:
— Вместе мы… Что там.
Бойцы обступили убитого. Разглядывали и удивленно и разочарованно — человек как человек, ничем от л ю д е й не отличается. Но и хмурились — это был в р а г, тот, кто кого угодно из них мог застрелить, подвернись ему. И недоумевали — экий сморчок… и вот такие разбой какой учинили на планете!
Буров приказал Варфоломееву немца зарыть. Двое бойцов лениво начали копать малыми саперными лопатами землю. Остальные бойцы отошли в сторонку и, присев на корточки, отдыхали.
Возвращались в роту не спеша. Варфоломеев, видя, что люди совсем выбились из сил, разрешил идти, не соблюдая строй. Все пошли, разбившись на группки — товарищ льнул к товарищу.
Опять, как до грозы, светило солнце. Его горячие лучи падали на мокрую одежду, и она парила.
Взвод, не зная короткой дороги к шоссе, двигался по лесной тропе, которая крутила по скатам холмов, заросших редкой сосной и елью, выводила на опушки, бежала среди кустарника… Но идти было легко — каждому прибавляло бодрости чувство, что сделали они все-таки большое дело.
Зоммер шагал следом за Бреховым — помкомвзвода шел рядом с Растопчиным и слушал, как тот рассказывал, какие у них на Кубани бывают грозы с градом. Зоммер приотстал. Жалел, что упустили второго немца. Чутким слухом уловил, как за спиной Сутин тихо возразил кому-то:
— Все равно он свой по крови, а своего убивать всегда жалко…
Зоммер сразу понял: о нем. И как-то тяжело стало ему идти. Облепленные грязью сапоги прилипали к глинистой дороге. Остро, ощутимо возникла проблема: как на него, немца по национальности, смотрят теперь его собратья по оружию? Видят ли они разницу между ним, советским немцем, и гитлеровцами?.. «Если отшвырнуть в сторону эмоции, то мне, пожалуй, и доверять теперь нельзя. Тут Сутин, выходит, где-то возле правды, — болезненно сморщившись, так, что обозначились на щеках белые пятна, заключил Зоммер и вдруг, возмутившись, вскипел: — Чушь какая! Какое имеет значение, кто я по национальности! Надо мне в душу смотреть, а не на физиономию!..»
Взвод подходил к шоссе, где поджидал его майор Похлебкин с конной охраной — ехал, видно, из третьей роты. Варфоломеев, увидав комбата, негромко крикнул:
— А ну, в строй!
И Зоммер, услышав команду, забыл обо всем на свете и приказал отделению строиться.
Взвод на ходу собирался в отделения… Когда до всадников осталось метров десять, Варфоломеев подал команду:
— Взво-о-од, стой! Смирно! Равнение на сре-е-е-ди-ну-у! — И побежал докладывать.
Похлебкин приподнятием плетки остановил его.
— А почему вы докладываете? С вами же политрук! — раздраженно произнес он. — Вы что, порядка не знаете? — И спешился.
Майор подозвал к себе Бурова. Играя плеткой в опущенной руке, выслушал, откуда движется взвод.
— Ну и дисциплина у вас, — когда политрук смолк, проговорил Похлебкин. — Убили какого-то паршивого немца и распустились. Я смотрю, толпа какая-то волочится из лесу, а не взвод. — Он смолк, посмотрел на Варфоломеева, который стоял возле политрука Бурова, на бойцов, старавшихся принять бравый вид, и вдруг скомандовал звонко: — Взво-од, слушай мою команду! Рр-авняйсь! Смирр-на-а! — А когда бойцы выполнили команду, глянул на Варфоломеева и сказал голосом, полным торжества: — Вот каким должен быть строй. Не понимаю, чему вас учили в мирное время?.. Со стороны вам надо было посмотреть, на кого вы походили. — И отдал команду: — А ну, проведите строй!
— В направлении к Вешкам? — спросил упавшим голосом Варфоломеев и, получив утвердительный ответ, подал соответствующую команду.
Превозмогая усталость, взвод, высоко выбрасывая ногу, сделал шаг, второй, третий… выйдя на шоссе, повернул к деревне, где стояла рота, и начал отбивать ногу по гладкому, накатанному, как стекло, асфальту. Похлебкин шел по обочине, чуть позади взвода. За ним следовал, еще не понимая, как вести себя, Буров, за спиной которого слышалось глухое разнобойное цоканье копыт похлебкинской свиты.
Прошли метров двести.
Похлебкин двигался, плотно сжав губы, отчего они сделались бескровными и тонкими, как ниточки.
Приотстав, он поравнялся с политруком и сказал, довольный тем, что видит:
— Ничего! Не разучились еще ходить. — И назидательно подчеркнул: — Подчиненные любят, когда с них спрашивают, и походят на военнослужащих при условии, если их держат в руках. Не будет этого, не будет и армии. Будут вооруженные толпы.
Буров молчал, а смолкнувший Похлебкин смотрел на легковую машину, которая мчалась со стороны Пскова на Лугу. Обдав взвод, а потом и Похлебкина с Буровым струей еще не согревшегося после грозы воздуха, она быстро удалялась по шоссе. Провожая ее взглядом, комбат обратил внимание на женщин, сидевших среди узлов и чемоданов.
— Бегут. Спасают свои драгоценные шкуры, — зло сказал он. — А кому они нужны? — И вдруг заговорил о семьях командиров батальона, оставленных в Пскове: — Не опасно там им будет? Надо бы как-то вывезти. Мои могут в Ленинград уехать. У других тоже есть где-то родня.
Буров, не спуская больших черных глаз с марширующего через силу взвода, томительно слушал рассуждения Похлебкина о семьях. В конце концов получалось, что в майоре заговорила мимолетная слабость. В действительности же все правильно: в штабе полка сидят люди, которые знают, когда и что надо делать. К такому выводу комбат пришел не потому, что не знал обстановки, сложившейся за эти первые дни войны по всей границе, с севера до юга, а потому, что привык за время службы в армии к строгому соблюдению субординации во всем и не представлял, как можно браться за то, что положено делать не ему. Надежду, что с семьями все утрясется, давало и другое. Ему казалось: вот — да об этом писали и в газетах — развернутся наши полевые части, подойдут из глубокого тыла резервы, до конца отмобилизуют армию, и тогда гитлеровцев остановят где-нибудь между старой и новой границами, а потом нанесут по ним мощный удар и погонят их восвояси…
И все же мысль о семьях взволновала Похлебкина. Интерес к марширующему взводу пропал. Майор даже перестал в такт маршу солдат похлестывать плеткой по голенищам своих начищенных сапог. Маленькими острыми глазами он еще смотрел в сторону взвода, но уже не любовался его четким, выверенным шагом.
Наконец комбат остановился. Подав плеткой знак подвести коня, он миролюбиво приказал Бурову:
— Можете следовать дальше. — И добавил: — Мне в штаб, к себе.
В это время Слинкин допел первый куплет популярной перед войной песни «Если завтра война…», и взвод могуче подхватил:
Бурова слова песни обходили: он угрюмо о чем-то думал и ничего не слышал. Что это были за мысли, никто не узнает. Только никогда не забудется взгляд политрука. Думая, он холодно глядел на Похлебкина, который, легко забросив в седло тело, стеганул коня по крупу плеткой и понесся крупной рысью впереди преданно поспешающих за ним всадников.
Рота вернулась в Вешкино часа за полтора до ужина. Взвод Варфоломеева пришел последним. Холмогоров, узнав, что убили диверсанта, обрадовался, построил роту и объявил Зоммеру благодарность. Когда вычистили оружие, разрешил всем отдохнуть.
Уставшие и еще мокрые бойцы и командиры сняли гимнастерки и брюки, развесили их кто где смог и легли спать.
Ужинали позже обычного. После ужина Буров приказал старшине и Шестунину собрать всех бойцов и младших командиров на политбеседу. Сидя с Холмогоровым в небольшой учительской комнате, ставшей теперь их штабом и спальней, политрук рассудил, что лучшая тема для беседы «Военные действия Красной Армии и неминуемый крах гитлеровских войск». Они хотели уже идти к собранным в классе бойцам, но в это время крестьяне соседней деревни привели пойманного немца-диверсанта.
Буров поглядел на пленного. В его потемневших глубоких глазах появилось было любопытство, но оно тут же сменилось презрением и ненавистью. Вспомнился почему-то уезжавший от взвода Похлебкин. Бросив Холмогорову: «Займись с ним сам», он ушел проводить беседу.
Холмогоров решил немедленно доставить немца в батальон. Вызвав Варфоломеева, он приказал выделить человека с автоматом.
Варфоломеев назначил Сутина.
Ездовой уже подъехал к крыльцу на бричке, запряженной парой лошадей. Вокруг него столпились бойцы. Подшучивали:
— Почетный ты у нас человек!
— Тройку бы запряг — не кого-нибудь покатишь, самого что ни на есть фашиста.
— А он доро́гой тебе шею не свернет?
Ездовой, парень прямодушный, первого года службы боец, насмешек не понял. Сказал серьезно:
— Серко расковался… Некого запрягать.
Поднялся общий хохот. Ездовой, не понимая, в чем дело, сердито дернул за вожжу и проговорил ворчливо, глядя на лошадь, бившую передним копытом о землю:
— Но, ты-ы, Добряк, не дури!
А пленного в это время уже допрашивали; Холмогоров решил использовать Зоммера в роли переводчика и узнать у гитлеровца, не напарник ли он того, убитого, и с какой целью его перебросили к нам в тыл.
— Скажи ему, — говорил он Зоммеру, — если будет молчать, это отягчит его вину. Припугни. Спроси, был ли еще кто с ним и, если был, где его искать.
Зоммер перевел, поглядев на вошедшего Шестунина. Немец выслушал спокойно. Понял, что Зоммер немец. Сказал ему едко:
— Нас было двое. Одного вы убили. — И разразился, как у себя дома: — Я немец, и вы немец. Я — ариец, а вы — иуда. О чем мне говорить с вами? Вы опозорили арийскую расу… Учтите, скоро наши войска будут уже здесь! Вот тогда вы поймете свое место в этой войне, но будет поздно. Скажите ему, — холодный, тяжелый взгляд фашиста метнулся в сторону Холмогорова, — что немцы завоюют весь мир. Им не перед кем отчитываться, кроме фюрера… Я не буду говорить.
Зоммер, сдерживая бешенство, перевел. Холмогоров закусил нижнюю губу. Обрадовался, что не ушел и второй парашютист.
Варфоломеев глянул в надменное, с холодными глазами лицо пленного и проговорил:
— В расход его, гада, надо пускать, а мы… церемонимся. Гитлеровцы нашего брата — ни детей, ни стариков, не говоря уже о нас, военных, — не жалеют. За бабами, за детьми на самолетах гоняются… Что газеты-то пишут?!
— Хватит! Надо быть человеколюбивей. Его оболванили, а он, может, такой же крестьянин, как ты, — оборвал его Холмогоров и поднялся со стула: — Спроси, Зоммер, еще раз у него, будет он говорить или нет?
Зоммер, переговорив с пленным, ответил:
— Отказывается, товарищ старший лейтенант. Говорит: «Я на вас плевал, мы всех вас повесим, большевиков». — И добавил, заметив, как в чуть приоткрывшуюся дверь уставилось чье-то ухо: — Он оскорбляет меня, всех нас оскорбляет. Говорит: «Большевики своих солдат в баранов превратили — подряд стригут, а сами волосы носят. Мы, — говорит, — длинноволосых всех поперестреляем». — Зоммер заметил, как ухо за чуть открытой дверью отшатнулось, и было смолк, но, тяжело вздохнув, проговорил еще: — Он меня иудой называет. Все мы у него зараза… Вот они, фашисты, зараза и есть! Как дома себя ведет.
Холмогоров невесело усмехнулся — разглядывал карту, которую отобрали колхозники у пленного.
Открылась дверь. Командир второго взвода младший лейтенант Акопян, входя в комнату, сурово выговаривал вытянувшемуся возле косяка Сутину:
— Ухо у тебя, как у лисицы хвост, везде суется. Ты и немцев подслушиваешь?
Сутин молчал. Акопян презрительно оглядел его, осуждающе покачал большой головой и захлопнул дверь.
Холмогоров оторвал от карты глаза. Посмотрев на Акопяна, задумчиво сказал Зоммеру:
— Переведите ему, старший сержант, что это за крестики наставил он на речке? Броды указывал? — И ко всем в комнате: — Видите, как получается у гитлеровцев: еще неизвестно, как все у них обернется завтра, а они уже дороги прощупывают на Ленинград!
Зоммер перевел вопрос пленному. Немец, выслушав его, дал понять, что отвечать не станет, и отвернулся к окну.
Молчание длилось минут пять. Наконец Холмогорову это надоело. Обращаясь к Шестунину, он сказал:
— Свяжите ему руки, да покрепче, и на бричку. В батальоне, может, разговорится.
Беседа уже закончилась, и возле крыльца толпились красноармейцы.
Пленного вывели к бричке. Шестунин крепкой льняной бечевой начал стягивать ему руки. Сутин еще раз проверил свой автомат. Он побаивался, как бы немец не удрал в дороге, и в то же время радовался, что попадет в штаб батальона.
Холмогоров говорил подошедшему Бурову:
— Плохие мы следователи…
Сутин привязал концом бечевки немца к бричке.
— Почту спроси! — крикнул ему Шестунин. Он вспомнил о своей семье, которую две недели назад, до войны, отпустил погостить в Уфу к родственникам.
2
Комбат Похлебкин был у себя, когда вечером Сутин с немцем подъехал к дому, где размещался штаб.
Ездовой остановился у привязи. Сутин соскочил с брички и отвязал пленного. Отвязал и столкнул с задка.
Пленного ввели в большую комнату штаба, а потом к Похлебкину.
Немец у Похлебкина был долго.
По распоряжению дежурного по штабу пришли два бойца — конвоиры и увели его в полуподвал здания. Сутин не уходил — надеялся, что его вызовет к себе Похлебкин. Через полуоткрытую дверь слышался голос комбата, говорившего по телефону со штабом полка. Кончив говорить, Похлебкин вышел из комнаты. Подойдя к Сутину, сказал, похлопав его по плечу:
— Воюете, значит?.. Так-так, — и вернулся с ним в свой кабинет.
Сутина Похлебкин на этот раз принял сухо. Узнав о самоволке Чеботарева (Сутин поклялся, что сам видел, как тот возвращался) и о том, что он, Петр, назвал его, комбата, солдафоном (Сутин тут приврал для эффекта), майор в сердцах, еле сдерживаясь, бросил:
— Распустились! Безобразие! Бардак… — и с еле скрытым презрением посмотрел на Сутина.
«Вот момент попросить о переводе меня сюда, в штаб, — уловив в голосе комбата одобрение своему поступку, рассудил Сутин. — Все дальше буду от передовой, когда на фронте окажемся». И он проговорил:
— Бардак, и я говорю, товарищ майор. Вот потому у меня просьба: переведите меня к вам… хоть в хозвзвод пока, а можно и в штаб.
Похлебкин выслушал. Встал из-за стола, обогнул его, прошел к поставленным у стены стульям, вернулся и остановился против Сутина. Смутившись, — очевидно, Сутин в этой роли был ему противен, — он тихо сказал:
— За нарушителями дисциплины присматривать надо. Я вами займусь!
«Я вами займусь» означало — ротой. Но Сутин понял эту фразу по-своему: «Переведет, значит. Долг платежом красен — понимает!»
Выпроваживая Сутина, Похлебкин стыдливо думал: «Взашей бы тебя отсюда!.. Да, но без таких не обойдешься: информация все-таки… Хорошие они или плохие, во имя чего идут — разве в этом суть? — И уже размышляя о делах: — Надо по ротам ехать. Развалят дисциплину, если самому сидеть здесь. А этого Чеботарева — на губу его! Ишь, солдафона во мне увидел!»
Утром Сутин проснулся оттого, что кто-то тянул его за ногу. Открыв глаза, сел. Увидал ездового. Понял: будит, чтобы ехать обратно в роту.
— Что тебе? — зашипел он на него. — Только сон самый. — И оглядел нары, на которых спали бойцы комендантского взвода. — Еще подъема не было.
— Ехать пора, — прошептал в ответ ездовой. — Мне за дровами еще надо смотаться.
— За дровами-и… — Сутин насупился, маленькие глазки на оплывшем, круглом лице сделались злыми. — А может, погодя немного почта придет? Ты об этом думал? — нашелся он. — Поспи еще, и я посплю. Успеем.
Ездовой, боец доверчивый, пожал плечами и ушел к лошадям.
Поднялся Сутин вместе со взводом. Взяв шинель, вышел во двор. Около умывальника, прибитого к вкопанному в землю столбу, толпились раздетые по пояс бойцы — умывались. Рядом младший сержант стриг машинкой голову сержанту. Сутин сразу же вспомнил подслушанный им допрос пленного, его слова о баранах и длинноволосых. «Подстригусь-ка я, — потрогав начавшие отрастать волосы, подумал он. — А то… вдруг и правда к фашистам попадем… Вон как жмет он!.. Пристрелят ведь с волосами-то? Сочтут за политрука».
Когда младший сержант кончил стричь сержанта, он попросил:
— Проведи-ка… — и показал себе на голову. — Сколько в роте ждать еще стрижки, а голова не терпит, привыкла к безволосью.
Младший сержант остриг его. Сутин, радостный, засучил рукава гимнастерки, расстегнул ворот и ополоснул лицо холодной водицей.
— Мыло бы взял — рядом лежит ведь! — проговорил незнакомый боец, обращаясь к нему.
— Я чиста-ай, — растянул Сутин. — Дома помоюсь уж как следует! — И, довольный, пошел к бричке.
Ездовой запрягал лошадей. Сутин бросил в бричку шинель. Видя, что ездовой намеревается ехать, обозлился. «Лошадей, поди, накормил, а о себе и не подумал, — молча ругался он. — Что мы, хуже лошадей?» — И к ездовому:
— Ты, вот что, сам как хочешь, а я, пока не пожру, на бричку не влезу.
Ездовой пристегивал вожжи. Спокойно ответил:
— Ты в штаб сходи. Может, письма пришли. Пожрать всегда успеем.
— Успеем. С тобой успеешь. Выспаться и то не дал. Приедем в роту, загоняют… Нечего нам торопиться.
— Нечего, нечего, — передразнил его ездовой и серьезно добавил: — Ты же знаешь, что мне еще надо в лес за дровами ехать для кухни. Что там есть будут, коли не привезу? На чем варить-то?
— Жрать захотят, найдут на чем… Школьных возьмут, — ответил Сутин. — Пошли завтракать. Дадут, чай.
Их накормили, как гостей, сытно, вволю. Садясь в бричку, Сутин засунул в карман прихваченные два ломтя хлеба. Поехали… Резвые застоявшиеся кони, сразу перейдя на рысь, весело бежали по дороге. Колеса мягко катились по укатанной колее. Сутин благодушно поглядывал на сосны по сторонам. Достав ломоть хлеба, начал его жевать. Выехали на шоссе. Километра два ехали спокойно. Потом, прижав их к обочине, прошла на Псков колонна военных машин, кузова которых доверху были нагружены ящиками с боеприпасами.
— Снаряды, видать, — сказал ездовой и ударил вожжою правую лошадь.
— Спросил бы, — ответил Сутин. Он достал второй ломоть хлеба, повертел его в руке и положил обратно, проговорил: — Везем, везем к границе всего, а все отступаем… Когда же кончим отступать?.. Может, враги народа подстраивают отступление? Не всех, поди, выловили?
Когда проехали разбросанные по пригорку избы, Сутин вдруг подумал, что на шоссе их могут обстрелять немецкие самолеты, и сказал:
— Давай по проселкам ехать. Страсть люблю по ним.
— Давай, — ответил ездовой. — Я тоже люблю.
— Да не торопись, а то рано приедем и что-нибудь делать заставят.
Заметив впереди переезд и уходящую в лес дорогу, ездовой свернул туда. Опять быстро вертелись колеса, мелькали по сторонам деревья, бежали навстречу распластанные на дороге тени. Ездовой неприятным, хриплым голосом, не выдерживая мотив, затянул: «Наш паровоз вперед летит…» Морщась, Сутин развалился на шинели, положил на ухо, чтобы не слышать ездового, руку и уснул. Когда его ударила по пухлой, жирной щеке нависшая над дорогой ветка, он открыл глаза.
Ездовой уже не пел.
Сутин провел ладонью по остриженной голове, и его охватили грустные мысли. Он так и лежал, пока проселок не выбежал на шоссе и покуда недалеко от Вешкина на обочине не увидел полуторку со спущенным задним колесом. На траве по-над канавой сидели усталые женщины, большей частью с детьми. Сутин, которому не давала покоя мысль о том, как в действительности идут дела на фронте, попросил ездового остановить лошадей.
— За дровами же мне еще… — опять уперся ездовой.
— За дровами, за дровами… — проворчал Сутин. — Что они дались тебе! На минутку ведь, — и, перехватив вожжи, потянул на себя.
Лошади стали.
Сутин спрыгнул с брички и побежал через дорогу.
— Здравия желаем, товарищ ефрейтор, — козырнув, шутливо проговорил он над возившимся на корточках возле колеса шофером.
Ефрейтор поднял голову. Обиженно ответил:
— Под своими пока еще ходим… Можно и попроще… скажем, руку подать.
— Откуда? Из Латвии? — присев рядом, заговорил Сутин. — Как оно там, воюют наши… или как?
— Читай газеты. Как написано, так и есть, — неопределенно ответил шофер и снова принялся за свое дело.
— Так она тебе и напишет, как они идут. Жди…
Видя, что к разговору шофер не расположен, Сутин встал, направился к женщинам, которые равнодушно поглядывали на него.
— Добрый день! — сказал он молодцевато.
— Добрый день, добрый день, — недружно ответили женщины и остановили на нем глаза, говорившие о том, что пришлось им многое перестрадать и что в страхе они и за свое будущее.
Голодные, изнуренные за дорогу дети смирно сидели возле своих матерей и, видно, ждали, что дядя скажет им что-то ласковое, доброе.
А «дядя» не собирался понять ни их взглядов, ни взглядов женщин, которые не все приходились этим детишкам мамами, так как у одних матери погибли в дороге от немецких бомб и пуль, а у других остались на границе и оказывали первую помощь истекающим кровью бойцам и командирам, а то и, вооружившись винтовкой, вместе с мужьями били наседавших саранчовой тучей гитлеровцев…
— Откуда будете-то? — счел уместным задать вопрос Сутин и, сунув руку в карман, наткнулся пальцами на ломоть.
Ближняя к нему женщина, ей было лет двадцать пять, не больше, ответила с сильным акцентом — должно быть, латышка:
— Из Шауляя. Жены командиров мы… Выехали на четырех машинах, а остались… одни. Тех — сожгли, расстреляли фашистские самолеты. — И глаза ее затуманились: — Дочку, поганые, убили.
— Да-а, — неопределенно протянул Сутин. — Ну а как наши, стоят? — И, глядя на детей, ощупал хлеб.
Женщины молчали. Латышка подняла на него глаза, враз высохшие. Сидевшая рядом с ней курносая женщина лет тридцати ответила на вопрос Сутина:
— Стоят…
Разговор не ладился. Но Сутин догадался, что дела на границе идут не ахти как. Видно, в газетах пишут правду, что немецкие самолеты гоняются по дорогам за каждой живой душой… У немцев много танков… Сутину стало не по себе. «А вдруг комбат забудет перевести меня? Хоть бы взял быстрее, а то, того и гляди, на запад полк отправят». По его телу пробежала мелкая, колющая дрожь. Не простившись с женщинами, он кинулся к бричке. Мелькнуло о детях: «Одним ломтем всю эту ораву разве накормишь! Уж лучше съем сам».
— Что хоть они говорят? — трогая лошадей, спросил ездовой. — Как там наши-то?
— Дерутся. Что им остается делать, если немец наседает. Не бросишь же винтовку!
— Ясно, не бросишь. Зачем ее бросать-то? Она — чтоб воевать.
«Дурак ты, — подумал Сутин, посмотрев ему в спину с необычной яростью, — вот ухлопают, тогда… Вояка еще мне!» Когда бричка уже сворачивала с шоссе к вешкинскому кладбищу, он нащупал в кармане оставшийся от завтрака ломоть хлеба, вынул его и торопливо начал жевать, запихнув почти весь в рот, но вкуса не ощущал.
3
Было часов шесть утра. «Эмка» старшего оперуполномоченного стояла возле крыльца школы. Сам он, уйдя в комнату Холмогорова, сидел, откинувшись на спинку стула. Перед ним, потирая руки, нервно ходил Буров. Подполковник ждал ответа на свой вопрос. Разговор шел о Зоммере. Наконец Буров остановился напротив подполковника, поглядел ему в лицо холодно, сухо.
— Наблюдать за Зоммером, как вы просите, я буду. Между прочим, в мои обязанности и без этого входит присматриваться к моральному состоянию личного состава, как я понимаю. — И, вспомнив, что на днях Зоммер советовался с ним относительно вступления в партию, добавил: — А вам известно, что он хочет вступать в партию? Со мной уже говорил.
— Политрук! У вас есть политическое чутье? — воскликнул вдруг подполковник. — О какой партии может идти речь?! — Помолчав, он уже более мягким тоном сказал: — Я думаю, вы все понимаете, политрук. — И, заглянув в свой блокнот, попросил: — Пригласите ко мне младшего сержанта Чеботарева.
Буров ушел.
Подполковник задумался. Сел. Открыв блокнот, вчитывался в выписки из записной книжки младшего оперуполномоченного Вавилкина. Морщил лоб. Старался понять, что же представляет собой Зоммер, и не мог, потому что выписки противоречили тому, что говорили о Зоммере и бойцы роты, с которыми он уже успел поговорить, и политрук Буров. У подполковника нервно задергалось веко. Он опять вернулся к выпискам. Вспомнил, как, направляясь в роты, заглянул в штаб к майору Похлебкину и беседовал там с младшим оперуполномоченным Вавилкиным. Сержант азартно листал свою записную книжку и запальчиво комментировал фразы, относящиеся к Зоммеру: «А это?! Это вот?! Или вот это?! Что это, не доказательство?.. Да он: весь там, у гитлеровцев! Как подойдут, так и перебежит. Поверьте моему слову, перебежит. Нюхом чую…» Подполковник грубо оборвал его: «В книжке у тебя… сплошь домыслы, а фактов… нет! Очернительством это называется. — И добавил миролюбивее: — Разберитесь сначала хорошенько, а потом уж и настаивайте на отправке его в глубокий тыл. Человека легко оттолкнуть от тех, в кого он верит, за кого жизнь готов отдать… Человека изучить — это вам не затвор разобрать. Советую почаще вспоминать Дзержинского. Вам доверили людей, не что-нибудь…»
Буров открыл дверь и вошел.
Пропустив мимо себя Чеботарева, он попросил разрешения уйти и вышел.
Подполковник пригласил Чеботарева сесть. Тот сел. Вежливость подполковника ему не нравилась. «Ровно ничего не сделал я… Зачем бы? — И, вспомнив о самовольном уходе из казармы в город в вечер Зоммеровых смотрин, покраснел: — За самоволку?.. Уже дошло?»
— Как служится? — мягко заговорил подполковник и вдруг заметил растерянность в глазах Чеботарева. — Вы чем подавлены? — спросил он участливо. — Вы знаете, кто я?
— Так точно, товарищ подполковник. Вас все знают, — выдавил Чеботарев.
— Ну вот, нашли общий язык, — улыбнулся подполковник, а в глазах его вспыхнула обида. — Я буду с вами говорить откровенно и прямо.
Он сделал паузу. Чеботарев, ожидая вопроса, не спускал с подполковника глаз и все придумывал, как лучше объяснить, почему ушел в самоволку. А подполковник выжидал чего-то, будто испытывал Петра на стойкость. Наконец обида в его глазах погасла, и он официально сказал:
— Вы хорошо знаете сержанта Зоммера? Расскажите о нем все, что знаете.
Петр сначала обрадовался — ничего не знают о самоволке, пронесло. Но тут же его прошиб пот — уже от самого тона, которым был задан вопрос. Начал сбивчиво рассказывать. Коснулся того, откуда Зоммер родом. Упомянул об отце его, который работал сапожником, рассказал о матери-учительнице…
Подполковник послушал-послушал и оборвал Чеботарева:
— Это вы не рассказывайте. Мы сами знаем, откуда он и кто у него родители. — Лицо подполковника, гладко выбритое и отдающее синевой, потемнело: — Вы же комсомолец… и… дружите с ним! Кому, как не вам, знать его?
— Дружу, — тихо проговорил Чеботарев.
— Ну так вот и рассказывайте.
— А о чем рассказывать? — прошептал Петр и уставился в пол.
Все, что он мог вспомнить о Зоммере, всплыло в памяти четко, ясно. Вежливый, начитанный, умеющий ценить дружбу, Зоммер думал, как все бойцы и сержанты роты. И веселился, как все, и грустил, если была к этому причина… Одним, пожалуй, он отличался от многих: Зоммер был честолюбив, напорист и ловок, мужеству его, отваге не было предела. Прошлым летом в лагерях проводили специальные показательные игры, где перед батальоном Зоммер демонстрировал, изображая «красного», свое боевое мастерство. Он умело перехватывал на лету учебную гранату, брошенную в него «противником», и посылал обратно — туда, откуда она прилетела. Граната «разрывалась» — подсчитывали по секундомеру — как раз в тот момент, когда достигала «противника». Но Зоммер отличался не одним этим. Его штыковой удар с последующим поражением «противника» прикладом был настолько точен и страшен, что «противник» — чучело из соломы — приобретал вид, непригодный для продолжения занятий. Зоммеру в роте многие прочили героя, верили: заслужит в будущих схватках с действительным противником… Отличался от многих Зоммер и тем, что был прям: с его языка срывались порой колкие фразы. Но эта прямота у него шла от боли за общее дело, от желания видеть жизнь советских людей еще краше.
Чеботарев поднял глаза. Вымолвил, глядя на подполковника, застывшего с печатью терпения на лице:
— Морально он устойчив, политически выдержан. — И смолк, глотая слюну, отчего большой кадык дернулся снизу вверх.
Подполковник, пристально оглядев Чеботарева, поднялся. Высокий, стройный, он так посмотрел ему в глаза, будто хотел прочитать в них единственно нужное слово, заключающее истину.
— Я вам… верю, младший сержант, — сказал он наконец и проводил Чеботарева до двери.
В дверях Чеботарев вдруг понял, что не сказал самого главного, и его обдало жаром. Повернувшись к подполковнику, он прохрипел, потому что пересохло в горле:
— Он вчера… немца… убил… в лесу. Фа-шиста!
Подполковник понимал, видно, состояние Чеботарева. Он благодарно кивал головой и сосредоточенно о чем-то думал, а когда остался один, озадаченно проговорил вслух:
— Чепуха какая-то получается… По всему видать, Зоммер — наш человек, надежный. — И подумал: — «Надо проверить, какими сведениями пользуется Вавилкин. Тут можно и напортачить. Немцы тоже не на одну колодку».
До подъема Чеботарев ходил около школы как чумной. Он решал: сказать или нет Зоммеру о разговоре с подполковником? Хотелось и предупредить друга, и боялся: а как он поведет себя после этого?
Чеботарев понимал подполковника — бдительность сейчас нужна, как никогда. Но объяснить себе, почему подозрения в неблагонадежности пали именно на Зоммера, он не мог: все в роте, да многие и в батальоне, знали Зоммера хорошо и верили ему, как себе.
Завтракать Чеботареву не хотелось. Он старался смотреть в эмалированную тарелку с перловой кашей и куском жирной баранины, но глаза нет-нет да и поднимались, и его виноватый взгляд останавливался на мгновение на Зоммере, сидевшем со своим отделением на другом конце соседнего стола.
Зоммер, видно, что-то знал, а может, только догадывался о чем-то и на своего друга не смотрел. В его глазах было беспокойство. Взгляд их подолгу замирал на стоявшей возле школы «эмке». Задумчивый, мятущийся, тяжелый взгляд сейчас не голубых, а посиневших до черноты глаз.
После завтрака, чтобы не встречаться с Зоммером, Чеботарев ушел в класс и сел писать родным, на Обь. Но Холмогоров приказал заняться строевой подготовкой, и раздалась команда дневального выходить на построение.
Занимались час повзводно. После этого объявили перекур. Чеботарев подошел к Брехову и попросил у него кисет. Никогда не куривший раньше, он неумело свернул козью ножку, прикурил и, вдохнув едкий густой дым, закашлялся. Неподалеку стоял Зоммер — ждал, когда Чеботарев подойдет к нему.
— Ты что это? — первым заговорил Зоммер. — За модой погнался?
Слова были произнесены Зоммером весело, с шутливостью в голосе. Но Чеботарев знал его, как себя, и сразу по каким-то ему одному известным признакам догадался, что тот актерничает. А уж артист-то — все знали — Зоммер был отменный.
Схватив Чеботарева за руку, он пошел в сторону, к «эмке». Сказал, чтобы все слышали:
— Брось эту заразу, — и ловко выхватил из пальцев Петра самокрутку, скомкал ее, кинул под ноги.
Когда прошли «эмку», Зоммер остановился. Посмотрел в мятущиеся глаза Чеботарева, который ждал, что вот теперь Федор спросит, зачем вызывали его к подполковнику.
Но Зоммер ни о чем не спросил его. Облизав пересохшие вдруг губы, проронил упавшим голосом:
— Попрощаться хочу с тобой… на всякий случай, а то… — он посмотрел в сторону «эмки», — укачу вот на ней, куда Макар телят не гонял. Так у вас говорят? Так.
— О чем ты? — выдавил наконец Петр. — Я не понимаю тебя.
— Не притворяйся! — резко оборвал его Федор. — Я ведь не требую, чтобы ты рассказывал, о чем у вас был разговор с этим… товарищем. Было бы можно, ты сказал бы сам.
Оба помолчали. Чеботарев стоял с низко опущенной головой. Слова Федора убили его.
— Только вот что скажу я тебе, — услышал он наконец тихий голос друга. — Кто бы что когда ни сказал обо мне, помни: я никогда не изменю советскому народу, потому что сам советский и с ним моя совесть. Это есть и моя тебе клятва. Что бы со мной ни случилось, никогда не верь, что я предатель. Я умру, но не предам.
Зоммер поглядел на красноармейцев возле крыльца, на «эмку». Серые умные глаза Чеботарева тоже пробежали по машине и остановились на лице Зоммера.
— Зачем ты все это говоришь мне? — спросил он Федора. — Я в тебя верил, верю и буду всегда верить без клятв.
— Возможно, — вырвалось у Зоммера, и он почему-то зашептал, приблизившись почти вплотную к Петру: — Ты еще не понимаешь, что такое «я — немец». А я действительно немец и действительно чувствую к немцам из Германии кровное родство. Нас разделяет немногое на первый взгляд — место, где мы родились, выросли. Словом, родина… А на самом деле между нами пропасть — нас разделяют идеи, цели жизни: советские немцы строят коммунизм, а немцы фашистской Германии под видом исправления «исторической несправедливости» — этой навязанной им выдумки Гитлера — участвуют в оголтелом империалистическом разбое. Как видишь, разница тут большая.
Он смолк. Взял Чеботарева под руку, и они пошли по дороге к кладбищу. Чеботарев смотрел на пятиконечную звезду над пирамидальным обелиском, поставленным над братской могилой расстрелянных белогвардейцами в гражданскую войну партизан. Слушал, как Зоммер говорил:
— Да, я немец. И я глубоко переживаю за тех немцев, которые томятся в застенках гитлеровских тюрем и в лагерях, и страстно ненавижу — не меньше, а больше, чем люди других наций, — тех немцев, которые нацепили на себя свастики и позорят немецкий народ. И об этом я не постыжусь сказать кому угодно. Немец немцу — рознь, и нацию составляет все то лучшее, что в ней есть. Не гитлеровская же свора ее цвет! Это понимают все передовые люди.
Они поравнялись с обелиском, повернули обратно.
Чеботарев машинально смотрел теперь на пятистенок с высоким летником — его хозяин-кулак и выдал, по рассказу жителей деревни, партизан белогвардейцам. Слушал, как Зоммер говорил, будто рассуждая сам с собой:
— Надо всегда на все глядеть трезво. Мне не стыдно за то, что я немец, и меня охватывает глубокая скорбь, когда я думаю, какую трагедию переживает сейчас Германия. Этого, конечно, не понять таким, как Сутин. До них никогда не дойдет, что нормальному ребенку невозможно оторваться от груди матери. А моя мать — Советский Союз. — И рассказал: — Вчера допрашиваю гитлеровца, а этот Сутин дневальному говорит: «Тоже нашли переводчика! Да у него самого немецкая кровь. Против единокровных не пойдет…» Хорошо хоть, тот оборвал его. А ведь кто-то мог и поверить!
Чеботарев удивился. Никак не укладывалось в голове, что Сутин может пойти на такую пакость. Возмущенно воскликнул:
— Что он, сдурел?
— Ты, друг мой, наивен бываешь, как дитя, — обрезал незлобно Зоммер. — Твой Сутин что хочешь скажет, если почувствует, что за это и ему перепадет.
На крыльцо выскочил дежурный по роте Растопчин. Крикнул:
— Командиры взводов, к командиру роты! Заниматься поотделенно!
Зоммер пошел к красноармейцам своего отделения, которые кучкой стояли в сторонке от остальных и, поджимая животы, смеялись, слушая Слинкина.
Отделения строились.
Чеботарев стал в строй. Думал: «Вот бы все это сказать подполковнику! — И тут же решил: — Нет, не сумел бы я о тебе сказать, Федор, как ты сам».
Опять топали с добрый час: ходили строевым шагом, в ряд, в шеренгу, поворачивались налево, направо, кругом… Повторяли приемы с винтовкой… Когда командиры взводов вышли из школы, все уже так выдохлись, что Чеботареву даже подумалось: «Лучше бы за диверсантами гоняться по лесу», а когда следом за ними показался на крыльце подполковник в сопровождении Холмогорова и Бурова, у него внутри что-то екнуло. Но подполковник направился к машине, где уже сидел шофер. Чеботарев прошептал: «Пронесло!» — и глянул на Зоммера, который продолжал командовать отделением. Молча Петр ругал Федора: «Паникер ты! Этот подполковник — Человек с большой буквы! Сам приехал, а не Вавилкина своего прислал. Приехал, разобрался и укатил восвояси. Может, кому-нибудь за дезинформацию еще влепит как следует».
Но угнетенное состояние не проходило. Чеботареву казалось теперь, что в разговоре с подполковником он вел себя неправильно. «Молчал, как дурак, — выходил из себя Петр. — Надо было выложить ему все о Федоре. Рассказать, какой он честный парень, верный, принципиальный… Я же многое о нем знаю!..»
Глава пятая
1
Момойкин по-прежнему упорно искал встречи с Валей, которая теперь стала избегать его, а когда он заходил к ней в комнату, старалась не разговаривать с ним, и если по работе приходилось обмолвиться словом, то называла его на «вы». Саша нервничал.
Как-то в полдень он возвращался с машиностроительного завода, где проводил совещание с активом комсомольской организации. Еще по дороге ему пришла в голову мысль, что поскольку идет всеобщая мобилизация, то и в горкоме секретарей и заведующих отделами призовут в армию, а места их занять будет, по существу, некому. «Мне, конечно, предложат какой-нибудь пост, — решил он, и самолюбие его разыгралось: — А здорово будет! Вот возьму да вступлю в партию, и меня назначат секретарем… Конечно, а кого же?! Не поставят же на это место девчонку». Но для полного счастья, посчитал он, будет недоставать семьи, хорошей красивой жены, как Валя. «А может, начистоту с ней поговорить? — дерзко подумал он. — Война! Что, Валя ждать будет этого… солдата? Женская половина человечества так устроена, что ждать не умеет. Да и нет смысла ждать. Солдат и… секретарь — все-таки разница есть. Любовь любовью, а благополучие тоже вес имеет».
В горкоме был обеденный перерыв. Саша шел по коридору, приоткрывал двери пустых комнат, заглядывал в них и снова закрывал. Ему нужен был заведующий орготделом. В секретарской комнате Саша увидел Валю. Она печатала на машинке. «Вот сейчас я с ней поговорю», — решил Саша и вошел в комнату. Валя, окинув его сердитым взглядом, продолжала работать. Саша сел на стул у окна, почти рядом с Валиным столом. Смотрел на ее тонкие пальцы, проворно и легко ударяющие по клавишам. Потом приподнялся, пододвинул стул еще ближе к столу. Вздохнул. Забросил пятерней к затылку волосы. Когда Валя вложила чистые листы бумаги и снова начала печатать, он опять вздохнул.
— За что вы обиделись на меня, Валя? — спросил наконец он, назвав ее на «вы».
— Я ни на кого не обиделась, — сухо ответила Валя, не переставая стучать на машинке.
— Обиделись, — произнес Саша и улыбнулся.
Про себя Валя давно простила его. «Что с них, с парней, возьмешь? Все они такие — липнут к нам, хочешь или не хочешь этого», — заключила она как-то, подумав о Саше. Но внешне не изменила к нему отношения. Сейчас Валя не сдержалась и улыбнулась. Саше только того и надо было. Пододвинув стул вплотную к столу, он тоже улыбнулся и протянул ей руку, настойчиво требуя замирения.
— Отстань, — перейдя на «ты», сказала Валя. — Что мы с тобой, воевали, что ли?
Саша не отставал, Валя протянула ему руку:
— Ну, мир, мир, мир! Еще что?
Тот не выпускал ее руки.
— Правильно, Валя, верх всегда должно брать благоразумие, — говорил он радостно. — Из-за пустяков ссориться, когда вместе работаем, одним и тем же живем, — это, конечно, глупо. Знаешь, давай пойдем сегодня в кино?
— Что ты, Саша! — высвобождая руку, ответила Валя. — Какое кино нынче, если я вот дела сдаю! Ухожу я от вас.
— Как уходишь?! — Саша встал. — Куда?
— В госпиталь. По нашей, горкомовской рекомендации.
Саша вспомнил, что два дня назад к ним действительно поступила из военкомата бумага. В ней говорилось, чтобы комсомол помог развертывающимся в городе госпиталям организовать набор медицинского персонала. Целый день беседовали тогда с работниками Осоавиахима, подбирая молодежь из тех, кто окончил курсы сандружинниц.
— Зачем же ты это сделала? — сказал Саша после минутного молчания. — Тебе что, в горкоме не работалось? Да ты знаешь…
Валя перебила:
— Все знаю. Сейчас надо быть там, где мы нужнее, где принесем больше пользы. Ты же сам за это агитируешь.
— Не смешивай: то агитировать, а то самой работать.
— Одно и то же, — взяв папку, с укором в голосе проговорила Валя. — Чем мы лучше тех людей, которые там работают, и чем они хуже нас?
— Нет, не понимаю, — твердил Саша, осознавший вдруг, что теряет Валю.
— Да нечего понимать! Не буду же я сидеть здесь, раз все воюют… Даже стыдно здесь сидеть, когда такие, как я, нужны там, в госпиталях. Вы интересовались, прости, ты… интересовался, сколько раненых поступает?
Саша подошел к ней вплотную, сказал тихо, оглядев при этом комнату, будто проверяя, нет ли кого в ней еще:
— Ты не понимаешь. Я добра, только добра хочу тебе. А не понимаешь ты вот что. Пройдет неделя еще, две, три, и всех ребят от нас возьмут в армию. Кому же тут работать? Мне придется и таким, как ты… У тебя же мать больная, отец. Разве можно тебе не учитывать этого? — И добавил, заглядывая в глаза Вале, которая упорно, склонившись над папкой, продолжала нумеровать страницы: — Здесь и ты бы пошла в гору… Оклад бы повысился… А там… и перспектива бы возникла…
— Давай не будем, Саша, решать мою судьбу, — улыбнулась Валя. — Что ты так печешься обо мне? Заключили мир, а тут хоть снова ссорься.
— Я… как товарищ, как человек, который относится к тому, как устроится твоя жизнь… может, не совсем и равнодушно, но, все взвесив… Понимаешь, я хочу… счастья тебе… А ты…
Саша замолчал. Почему-то подошел к окну, заглянул через полуоткрытую дверь в кабинет, вернулся к Вале. Ему хотелось сказать: «Не любил бы тебя, так хоть в воду кидайся!» Но он молчал.
Пришел секретарь.
— Саша, зайди ко мне, — сказал он повелительно и скрылся в кабинете.
Валя с усмешкой посмотрела на уходившего Сашу. Положила папку в шкаф у стены. «Ну вот и все», — подумала она с какой-то грустью, потому что поняла вдруг, что действительно никогда больше не вернется сюда, к этим папкам, к столу, к людям, которые успели занять в ее сердце определенное место.
Было часа три, когда Валя вышла из горкома комсомола. Боясь, что место ее в госпитале могут занять, решила идти туда сейчас же.
Проходя мимо магазина, пристально оглядела очередь. Тут же встретился ей военный патруль: сержант и два бойца. Скользнув по их красным повязкам на рукавах, она остановила взгляд на поваленных у тротуара, видно, танком молодых тополях, под сенью которых как-то в конце мая они гуляли с Петром. Стало грустно. Но еще грустнее стало ей, когда она увидела, что госпиталь, в котором собиралась работать, разместился в казармах, где стояла часть Петра.
У проходной санитарные машины ждали очереди, чтобы въехать во двор. Валя остановилась, мельком взглянула на раненых в кузове полуторки, и ее взяла оторопь. Показалось, никогда больше не вернется прошлое: она побежит с работы сюда и ей навстречу из этих ворот выйдет Петр. Из этих ворот… Да ворот, по существу, уже и не было. Одна их половина валялась у забора — видно, зацепила машина и сорвала, — а другая висела, распахнутая, на одной петле.
Через въезд то и дело пробегал невысокий мужчина в белом халате. По его требованию проезжали во двор машины с ранеными. Тут же сновали городские мальчишки, чтобы хоть одним глазом взглянуть на раненых бойцов и командиров. Мужчина в халате одинаково равнодушно покрикивал и на мальчишек, и на зазевавшихся шоферов.
Робко подошла Валя к мужчине в халате, спросила, назвав номер нужного ей госпиталя, туда ли пришла.
Мужчина, грозя кулаком шоферу, который намеревался проехать через ворота, показывал на ухабину. Мельком взглянув на Валю, бросил:
— Сюда идите, барышня, — и указал на двор.
В этот день Валя до позднего вечера носила раненых. Сначала носилки казались легкими, но через некоторое время она почувствовала их тяжесть. Пальцы переставали держать скользкие толстые ручки. Валина напарница, бывшая сестра из городской больницы, откровенно ее жалела.
— Куда тебе с твоими-то пальчиками, — сказала она по-матерински сострадательно, когда увидела, как Валя на ступеньках крыльца чуть-чуть не выпустила ручки носилок.
Обессилев окончательно, Валя попросила другую работу. Ее заставили снимать с раненых старые бинты.
В перевязочной пахло лекарствами, кровью. Было страшно притрагиваться к бинтам. Присохшие к ранам, пропитанные кровью бинты приходилось разрезать. Под ними открывались сгустки почерневшей крови на рваном теле, раздробленные кости, обожженная кожа. Не то что притрагиваться — глядеть на это было жутко. И Валю тошнило от вида этих ран, от лекарств…
Домой она вернулась в полночь, обессиленная, готовая броситься на кровать и, закрыв глаза, тут же заснуть. Но пришлось рассказать, где была. Мать поставила перед ней чашку с молоком. Отрезая ломоть хлеба, довольно вздохнула:
— На глазах хоть будешь. Что поделаешь, война, надо кому-то и там быть.
Есть Валя не смогла. Ей все мерещились бинты, кровь, раны. Скинув легкое, без рукавов, платье, легла в постель. Вошел отец. Пододвинув к кровати стул, сел.
— Ты бы хоть предупредила нас, — сказал он задумчиво. — А то… истомились. Ждем, ждем, а тебя все нет. — И, сделав паузу, спросил: — Ну что раненые-то говорят хоть?
— Раненые? — Вале не хотелось рассказывать, но, приученная быть правдивой, она повторила слышанные фразы: — Техники массу Гитлер бросил на нас. Танки там, самолеты, пушки… разное. А наших самолетов почему-то мало… В Латвии банды появились — «пятая колонна». На наших нападают… Отступаем, говорят, основательно…
Отец тяжело вздыхал, слушая дочь. Валя, боясь его расстроить, замолчала. Он сказал:
— Да-а… А я вот ухожу в истребительный батальон. Матери еще не говорил, а утром придется сказать… Мобилизуюсь… по проявленному желанию с моей стороны. В Петровке или Вешкине, наверно, стоять будем. — И вздохнул: — Надо помогать войскам, ничего не сделаешь. Немец-то вон все швыряет этих своих парашютистов. А кто за ними гоняться будет, как не мы? Молодым на фронте надо быть… — и не договорил, замолчал, вслушиваясь в нарастающий вой сирены.
Валю не удивило, что отец записался в истребительный батальон. Наоборот, ей стало даже радостно. «Вот, нечего было и меня корить. Сами то же делают».
Вошла встревоженная мать.
— Опять эти ироды летят, — с тревогой в голосе произнесла она.
— Да, воздушная тревога, — спокойно согласился отец. — Буди, мать, соседку, в склеп пойдем. — И к Вале: — Я тут днем в садике на этот случай блиндажик соорудил. Мало ли что: бомба, она дура — никто не знает, куда полетит. Город-то все-таки возле войны стоит — не помешает, думаю.
Одевшись, Валя вышла в садик.
Стояла белая ночь. Солнце уже опустилось за горизонт, но лучи его мягко освещали небо… В полумраке серели крыши домов, мертвых, без огней. Валя бросила сонным голосом:
— А затемнение соблюдают.
— А как же, — в тон ей ответил отец. — Это если мигальщик какой появится, тогда другое дело. Ну да его живо сцапают. У нас сейчас патрули везде. И наши, из истребительного, дежурят… помоложе кто.
Валя знала, что есть люди, которые в ночное время фонариками показывают немецким летчикам, где надо бомбить. Но она никак не могла понять, как это можно предавать своих? На память пришла легенда о том, как в тысяча двести сороковом году, когда Александр Невский, разбив на Неве ярла Биргера из шведского рода Фолькунгов, ушел во Владимиро-Суздальское княжество, на Псков напали рыцари Тевтонского ордена. Горожане стойко защищались. Но немцам помог изменник, псковский посадник Твердило Иванкович. Будто ночью он показал врагу подземный ход из Завеличья под рекой Великой в кремль, и враги пробрались в город. «Может, и выдумка это, — вздохнула Валя. — Только ведь исторически достоверно, что Твердило «владел в Пскове вместе с немцами», то есть предательски сотрудничал с ними… торговал… Навряд ли выдумка. Без предателей нигде не бывало… Вот и у нас… ведь вот они, появились… Что же это за люди? — И ответила сама себе: — Это люди без Родины. Ужасно! Разве можно идти против своего же народа, против отечества?..» Глядя на чернеющие в сумерках остатки дома Акулины Ивановны, вчера сгоревшего от немецкой зажигательной бомбы, спросила отца:
— Все же странно. Сколько врагов народа выявили, а этих вот вовремя не поймали. Почему так?
Отец не ответил. Они прошли за яблони. Возле грядок, где росла клубника, возвышался холмик.
— Это и есть твой склеп?
— Это и есть. Все сделано как полагается. Рассчитано на пять мест. — Отец сел перед укрытием на скамеечку, которую смастерил, врыв в землю столбики и прибив на них доску. — Иди. Я полезу, коли нас бомбить начнет.
Соседка с сынишкой и мать были в склепе. Слышалось тревожное завывание мотора. «По одному летят», — пронеслось у Вали в голове, и она поставила ногу на ступеньку. Действительно, скоро в грохоте зенитных орудий и треске пулеметов она различила глухой взрыв, потом второй, третий… Над вокзалом подымалось зарево. Что-то горело. В небе рвались зенитные снаряды, по нему шарили лучи прожекторов, его прорезали пунктирные потоки из красновато-желтых точек от трассирующих пуль… Мать потянула Валю вниз. «Хорошо, что раненых всех с санитарного поезда успели вывезти», — думала, спускаясь, Валя.
Уже там, в склепе, Валя ощутила легкий озноб, вызванный страхом. Пересиливая его, она спросила, как ей показалось, даже с веселой ноткой в голосе:
— А поспать тут есть где?
Спиридон Ильич, спускавшийся следом, серьезно ответил:
— Не предусмотрел, но можно устроиться на одной лавке, мы и на другой как-нибудь поместимся.
Валя легла на холодную, сырую скамью, покрытую каким-то тряпьем.
— Дела-а, — растягивая слова, ворчал в темноте отец. — Никак, опять вокзал бомбит! Уж больно близко рвется. Парализовать снабжение фронта хочет, гадина!.. И над складами военными, кажись, кружит. В той стороне зенитки тоже бьют.
А Валя засыпала. Сначала ей казалось, что она таскает носилки с ранеными. Потом увидела себя среди бойцов, залегших в цепь и, несмотря на невиданный огонь врага, упорно удерживающих оборону; Валя выполняла обязанности сандружинницы. Уже обессилевшая, она все выносила с поля боя раненых, а глаза шарили по окопам и стрелковым ячейкам, отыскивая Петра, который — видела она — раз показался из-за бруствера траншеи. «Схожу туда. Может, он там кровью истекает», — твердила про себя Валя, когда возвращалась со сборного пункта раненых, а ноги вдруг перестали повиноваться. Раздался глухой взрыв… Земля под ногами ходила ходуном, расступалась. Теряя последние силы, Валя глубже и глубже тонула, засасываемая в земляную толщу, и никак не могла выкарабкаться.
Когда она открыла глаза, с потолка сыпалась земля, а мать ее шептала что-то бессвязное. Акулина же Ивановна, обхватив Кольку, плакала — тихо, словно боялась разбудить ее, Валю. Отец выглядывал из склепа и негромко говорил:
— Уймитесь! Это шальная… Разве ему попасть в нас? Мы… точка. — И спускаясь уже обратно в убежище: — В грядку с морковью попал. Весь огород, гадина, попортил.
Валя села. С замиранием сердца вслушивалась в одинокое уханье рвущихся где-то не очень далеко бомб да в неистовую стрельбу зениток, а думала о Петре.
2
Старший оперуполномоченный посоветовал Холмогорову с Буровым поиск диверсантов вести мелкими группами и сразу по всей территории, отведенной роте. На следующий день так и сделали.
Варфоломееву участок достался дальний. До него шли взводом, а потом рассыпались по отделениям.
Курочкин вывел свое отделение на лесную опушку.
По косогору раскинулось ржаное поле. Град обошел его стороной, и рожь стояла здесь невыбитая, густая, сильная.
Нигде не было видно ни души.
Карпов поставил к ногам коробку с дисками от ручного пулемета Чеботарева и, восхищаясь рожью, залитой лучами солнца, начавшего уже припекать, растянул:
— Хоро-ша-а! — Он посмотрел на Чеботарева, который мало что понимал в хлеборобстве, так как вырос на севере Сибири, и добавил: — О таку косу сломаешь.
Далеко в поле Закобуня заметил шалашик. Красноармейцы настороженно посмотрели на его чуть поднявшийся над рожью темноватый конус. Послышалась команда Курочкина, и отделение, крадучись, пошло вперед цепью. Потом ползли.
Метрах в пятидесяти от шалашика Чеботарев увидел среди ржи валун. Подобравшись к нему, неслышно раскрыл ножки пулемета и бесшумно поставил их на скользкий камень. Рядом, все же брякнув коробкой, примостился Карпов. Шипя на него, Чеботарев стал прилаживаться для стрельбы по шалашу.
Курочкин был уже где-то справа от шалаша, а Закобуня и Сутин — слева. Другие бойцы подползали к нему с тыла.
Вскоре Закобуня вскочил и пружинистым кошачьим шагом ринулся к шалашику. Метрах в десяти от него он упал и крикнул:
— Выходи, кто есть!
Смотревшая на Чеботарева сторона шалашика качнулась, из него, неторопливо раздвинув ветки ольшаника с жухлой листвой, показалась седая взлохмаченная голова старика.
Первым поднялся Карпов, за ним — Чеботарев.
— Ну и чучело! — направляясь к шалашу, засмеялся Карпов.
Сконфуженный Закобуня встал и выругался по-украински.
Лежал еще только Сутин. Поравнявшись с ним, Чеботарев сказал ему с ехидством в голосе — после разговора с Зоммером он никак не мог настроить себя на равнодушное отношение к Сутину:
— Вставай, Аника-воин! Или трусишь? А вдруг старик… выстрелит?
— Не трушу, а осторожность… должна… — проговорил Сутин не смутившись и поднялся. — Там, за его спиной, может, кто и есть! Мало ли как бывает. — Он начал очищать с запачканных брюк грязь, а сам поглядывал на старика и сопел себе под нос: — Сатана проклятая, теперь опять заставят мыть…
Закобуня подошел к старику вместе с Чеботаревым. Поглядывая на дробовик в руках колхозного сторожа, он сказал шутливо:
— Так, деда, фашистские диверсанты у тебя всю рожь спалят — в неположенное время дрыхнешь.
Старик был глуховат. Опершись на ружье, как на посох, он выставил левое ухо и старался уловить, что ему говорят. Появившийся из-за шалаша Курочкин спросил у него по-командирски требовательно:
— Ночью тихо тут у тебя было? Подозрительные не проходили? Немцы не пролетали?
Дед не расслышал. Курочкин повторил, прокричав ему в волосатую раковину уха и показывая на небо рукой.
— Летать-то кто-то полетывал, — заулыбался дед в курчавую седую бороду и пошутил: — Бомбить вот никто не бомбил: цель мала. И что проку этакого убить — мне и так скоро помирать.
Все засмеялись, кроме Курочкина, который снова прокричал старику:
— Я серьезно спрашиваю: чужие, диверсанты не проходили?
— За кого ты меня считаешь, сынок? — обиделся дед. — Да увидел бы, словил бы… Как я разрешу врагу по нашей земле ходить?! Я все ж вооруженный! — И дед, строго поглядев в глаза Курочкину, погладил похожей на лопату сухой ручищей изъеденный ржавчиной ствол ружья.
Кто-то усмехнулся:
— Рожь-то зеленая! Что ее стеречь?
— Извини, дедусь, потревожили, — прокричал не то с издевкой, не то ради вежливости Курочкин и приказал бойцам идти к опушке.
— Сам понимаешь, служба, — засмеялся Закобуня.
— Служба, служба, — уже вдогонку проговорил дед, расслышав, видно, только последнее слово.
До полудня отделение просмотрело весь свой участок. Домой, в Вешкино, возвращались уставшие, с мокрыми от пота спинами, потому что горячо пекло солнце.
Дорога вывела к полю, избитому градом.
— Ждали, ждали колхознички урожая, а дождались… — тоскливо поглядывая васильковыми глазами на прибитые к земле, измолотые стебли овса, отметил Закобуня.
Кто-то сзади ответил:
— Не везде же выбило. Вон рожь-то какая! Видел ведь?! Град прошел полоской.
— Полоской… Что ж, что полоской. На этой полоске твоей, поди, столько выбило, что город прокормить можно, — не удержался Карпов.
— Овсом-то? — не разобравшись в сути разговора, решил блеснуть умом Сутин.
Никто ему не ответил. Закобуня и Карпов, любившие землю каждый по-своему, поглядывали на овес скорбно-скорбно.
На шоссе, откуда уже слышалось урчание моторов, решили выйти прямо через лес. Напали на тропу, которая, то и дело теряясь, вывела в редколесье. Дальше начиналось болото. Позавчерашняя гроза напоила его водой, и оно сделалось непроходимым. Но Курочкин, понимая, что все устали, решил скорее выйти на шоссе, которое, судя по шуму машин, было совсем недалеко, и сказал:
— Преодолеем. На то мы и бойцы Красной Армии.
Где проваливаясь в гнилую, черную жижу, а где прыгая с кочки на кочку, преодолели его и оказались у шоссе.
Передохнув на обочине, двинулись по шоссе к Вешкину. Нагнали цепочку беженцев. Старичок лет семидесяти толкал тачку, нагруженную чемоданами и узлами. Молодая женщина, придерживая рукой вконец изнуренного мальчика лет семи, помогала тянуть тачку за лямку и напрягалась, как бурлак. Когда обходили тачку, старик тяжелым взглядом окинул строй. Глаза его будто говорили: «Защитнички тоже мне». Чеботарев опустил взгляд. «В чем же мы виноваты, — никак не мог понять он. — А если нас здесь держат?» Сбоку шла девушка лет двадцати. Чеботарев ее не видел — в глаза ему бросились ее ноги; он подумал: «Все туфли сбила». И вдруг повеяло на него чем-то близким. «Валя!» — охваченный волнением, чуть не выкрикнул Петр и тут же поник: не она… Обогнав эту цепочку людей, Чеботарев долго еще шел с таким чувством, будто только что виделся с Валей. Обернулся, чтобы посмотреть еще раз на беженку. Но вся группа сделала привал, и беженки среди сидевших на обочине не было. «А если и Валя где-то вот так бредет по дороге? — подумал Петр. — Немцы-то напирают вон как!»
Мысль о том, что он, Петр, больше не увидит Валю, раньше у него не появлялась. Казалось, что все образуется, станет на свое место, их снимут отсюда и, отправляя к границе, приведут в Псков. Да и как же иначе? За Псковом, на УРе, полк; там штаб, обмундирование, обозы… Возле Крестов, в складах НКО, надо, наверно, получать недостающее оружие, боеприпасы. Надеясь на это, как-то в Вешкине, перед самым отбоем, Петр даже размечтался: привиделась ему тогда эта встреча с Валей на берегу Великой, под крепостной стеной…
Закобуня, запрокинув голову, крикнул Курочкину:
— Товарищ сержант, гул. Самолеты!
Все без команды остановились.
Не очень высоко над лесом летел щукоподобный с двумя тупорылыми моторами немецкий самолет. Его атаковывали два наших истребителя. Тонкая струйка трассирующих пуль прошила фюзеляж вражеской машины, и от нее пошла волнистая лента черного дыма. Истребители понеслись вверх, а вражеская машина еще летела по курсу. Из нее выбросились два темных комочка — немцы. Раскрылись парашюты…
Курочкин моментально оценил обстановку. Прикинув, куда приземлятся летчики, бросился с обочины через кювет и крикнул:
— За мной!
Откуда только взялись у всех силы. Бежали как звери. По лицам хлестали ветки, ноги во что-то проваливались, но никто не замечал этого.
Когда оказались в густом осиннике, Чеботарев крикнул:
— Они где-то здесь!
— Дальше где-то! — тяжело дыша, прокричал Карпов и бросился вперед через мшистое, зыбкое под ногами болото.
Вскоре Чеботарев увидел свежие вмятины следов.
— Вот они! За мной! — разнесся по болоту его голос, и он кинулся по следу.
Сбоку, отмахивая длинными ногами, бежал Закобуня. Остальные были тоже где-то рядом, но из-за кустов и осинника Чеботарев их не видел.
Ноги вязли все сильнее. Вдруг осинник расступился, и метрах в двадцати перед собой Чеботарев увидел возле невысокой жиденькой березки, приютившейся на кочке среди воды, бултыхающегося в трясине немца. Одну руку он тянул к свесившейся над ним гибкой березовой ветке. Ужас стыл в глазах гитлеровца. И когда он заметил Чеботарева, то, показалось Петру, глаза его на какое-то мгновение просветлели, в них сверкнул огонек надежды, потому что в нем, Чеботареве, он, враг Чеботарева, увидел своего спасителя. Вытянув вверх руки — сдаюсь, мол. — немец вытаращил глаза на ставшего перед ним у края трясины Чеботарева со вскинутым пулеметом и стал погружаться в болото все глубже.
Чеботарев в горячке чуть было не выстрелил, но, увидев эту хватающую воздух руку, эти просветлевшие на мгновение глаза, вдруг вспомнил вчерашний разговор с Зоммером о том, что немец немцу — рознь, и опустил ствол пулемета.
Выскочил из-за осинки Курочкин с бойцами.
— Где второй? — хрипло выкрикнул он и тут же приказал трем бойцам бежать назад, обследовать место приземления и идти по второму следу; а если там парашют один, то искать второй.
Закобуня ломал в стороне осинку, чтобы подать конец ее ствола немцу и вытянуть его из трясины, но Карпов опередил его, сунув барахтающемуся из последних сил гитлеровцу винтовку штыком вперед. Гитлеровец, видно, уже понял, что его не убьют, хотя, пока его вытягивали, за штык держался судорожно сжатыми пальцами и все поглядывал то на бойцов, то на дуло — ждал выстрела.
Когда немец — упитанный, длинный, в прилипшем к телу летнем комбинезоне, перехваченном в талии ремнем с пустой, полной болотной грязи кобурой, — поднялся сначала на четвереньки, а потом на ноги с поднятыми вверх руками, Курочкин с угрозой в голосе спросил его:
— Где второй? — и, тут же поняв, что гитлеровец не говорит по-русски, повторил, употребив весь свой запас немецких слов: — Цвай где? Цвай, спрашиваю?
Для ясности он показывал на пальцах, что спускалось их двое.
— Цвай? — фашист пытался улыбнуться; дергая щекой, заговорил что-то по-своему.
Эта сцена вызвала у некоторых улыбку, а Чеботарев, обращаясь к немцу, насмешливо бросил:
— Каля-баля… Вот не убегал бы, сухим бы остался.
— Хиба так можно? — вставил Закобуня. — Это тебе не дома: мы часть болот специально не высушивали — вас топить в них теперь будем.
Немец сразу сник, а когда Курочкин, шикнув на Закобуню, еще ближе подступил к нему, совсем растерялся.
— Я тебя спрашиваю, где цвай? — проорал сержант. Курочкину было обидно, что он, командир в роте далеко не из последних, упустил врага.
Вернулись посланные искать второго.
— Два там парашюта, и следы сюда ведут, — доложили они.
— Не сквозь землю же он провалился! — посмотрел на них Курочкин.
И вдруг немец по тому, видно, как простодушно — даже с каким-то любопытством — поглядывали на него красноармейцы, как все-таки не злобно суетится их командир, утвердился в мысли, что расстрел ему не грозит. И на лице его появилась злобная усмешка, под рыжей челкой на низком выпачканном болотной тиной лбу запульсировала жилка. Он выпрямился, перестал трястись. Сказал с достоинством, хотя руку выбросить, как было принято у фашистов, вперед-вверх побоялся:
— Хайль Гитлер! Рус капут!
Чеботарев стиснул зубы. Снова вспомнил слова Зоммера о разных немцах. Смуглое лицо Закобуни совсем почернело, и он выругался, а Сутин, стоявший сбоку от сержанта Курочкина, с силой ударил гитлеровца в ухо. Немец покачнулся, но устоял.
— А бить пленных нельзя, — сказал он вдруг по-русски, медленно цедя слова. — Надо знать международную конвенцию. — И прошептал: — Мужичье!
— Где второй? — ошеломленный тем, что немец говорит по-русски, грозно подступил к нему Курочкин.
— В болоте он. Утонул. Ранен был. Я его понес и провалился. Не его же спасать, если сам тонешь, — с пренебрежением проговорил пленный.
Сутин, грозно посмотрев на пленного, посоветовал Курочкину:
— Пусть достанет. Может, у того документы какие важные.
Когда гитлеровец выволок напарника, все увидели, что череп у того проломлен ударом пистолета. По телу Чеботарева поползли мурашки.
— Какой подлец! — громко прошептал он, посмотрев на пленного. — Товарища убил, чтобы себя спасти.
Сутин с ехидцей поправил его:
— У них не товарищи, а приятели, — и сострил: — От слова «приятный». А приятной и баба не всегда бывает.
Это он мстил Петру за реплику во ржи. Но его никто не слушал. Каждый по-своему выражал вслух негодование поступком гитлеровца.
— Вот зверье! Убил и стал на него, чтобы не засосало самого… — возмущался Закобуня.
Мертвый был летчиком. Сняв с него планшет с картой и вывернув карманы его летной куртки, все задумались, что с ним делать. Наконец Курочкин решил по-своему: он приказал пленному столкнуть труп в трясину. Тот сделал это хладнокровно. Сутин поглядывал, как уходят в болотную тину обутые в хромовые сапоги ноги мертвого немца, не выдержал и пожалел — хороший, мол, хром, снять бы надо, не по-хозяйски. Курочкин обрезал его:
— Бессовестный! Больше чтобы подобного я не слышал. Не хватало нам иметь мародера.
Пленному гитлеровцу связали брючным ремнем на спине руки и повели его к шоссе.
Чеботарев шагал за ним. Закинув за плечо пулемет, думал: «Вот они какие бывают, Федор, немцы! Похуже и тех, о которых ты говорил с ненавистью».
Вышли на шоссе. По противоположной кромке дороги устало брели беженцы. Пленный не очень громко, но так, чтобы слышали бойцы, проговорил:
— Через неделю-две падет Ленинград, к осени — Москва. И куда они бегут? От нас не убежишь. Мы уже на Двине. Крунтспилс взяли. Дороги между Псковом и Лугой уже фотографируем — сверяем точность карт… Ребята вы хорошие, вам надо думать о сдаче — фюрер воюет с большевиками…
Чеботарев не сдержался: послав из-под руки приклад пулемета вперед, он сильно ударил им немца в спину. Пленный смолк. Дернулся и озлобленно поглядел на Петра. А Петр начал сознавать: выскочи бы на немца таким, какой он сейчас, — весь диск высадил бы в эту погань. Идти стало невыносимо трудно. Мокрая от пота гимнастерка прилипала к лопаткам. Ремень от пулемета впивался в плечо и тянул вниз. В душе копилось какое-то омерзительное равнодушие. Хотелось сесть прямо тут, на обочину… Но надо было идти, и он шел…
Вторую половину дня рота неподалеку от школы занималась тактической подготовкой. Часов в восемь вечера из батальона привезли письма. В коридоре у столика дневального столпились бойцы — каждый хотел первым получить долгожданную весточку.
Письма раздавал старшина, Шестунин. Он брал из рассыпанных по столику писем конверт и, поднимая его над головой, выкрикивал фамилию. Письмо уплывало через головы, и счастливчик отходил в сторонку, разрывал конверт, прислушиваясь к голосу старшины — не будет ли еще.
Чеботарев протиснулся почти к самому столику. В каком-то предчувствии ждал: вот старшина выкрикнет его фамилию!.. И письмо действительно ему было — из Сибири, еще довоенное. Получил его Петр уж чуть ли не последним, когда собирался подойти к Зоммеру, читавшему у окна весточку из Энгельса, от отца.
Петр пробегал неровные, витиеватые строчки отцовского почерка, а сам все думал: почему не пишет Валя? Оказывается, рыболовецкая бригада отца опять перевыполнила план весенней путины. Сейчас поселок готовится к летней ловле рыбы. У отца много забот. Плюс ко всему его хотят назначить руководителем всеобуча. А какой из него руководитель всеобуча, писал он, когда военная техника теперь новая, уйма уставов? Как же ему руководить, если все-то его военные знания — это то, что получил он в гражданскую войну? Он звал Петра после демобилизации домой.
«С Валей приезжай, коль она мила тебе и у тебя все серьезно, — приписал он в конце письма. — Лишь бы она человеком была. Все-то вместе веселей будет».
На обороте листка была приписка от матери. Она скучала, жаловалась, что по ночам ей мерещится, будто не дожить до встречи. А на днях приснился сон: под жгучим солнцем стояла высокая спелая рожь, и из нее на дорогу шла, держа что-то в пригоршне, девушка вся в белом… И мать Петра увидела, что на ладони у ней… капля еще не свернувшейся крови. «А это, вещает сердце, к войне», — заканчивала мать.
После письма Чеботарев словно побывал дома: пахну́ло на него родным краем… Настроенный на грустный лад, он подошел к Зоммеру, который стоял недалеко от крыльца и поглядывал на девчат у ближнего от школы пятистенка с высоким летником под передней и задней избами. Девушка в белом не выходила из головы, и ему хотелось поделиться впечатлениями о письме с Федором. Но мешала стеснительность — еще, мол, высмеет за суеверный этот вздор. И Петр, поглядев на девчат, сказал:
— Что-то наши молчат. Может, Псков бомбят… крепко и их уж нет там?..
— Поживем — увидим, — неопределенно проговорил Зоммер и вдруг смачно улыбнулся, поглядев на Петра: — Подойдем к ним.
Возле пятистенка на вынесенной из дома скамье сидело уже четверо.
Зоммер, не дожидаясь согласия Петра, направился к девчатам. Петр постоял. Вздохнул — опять подумал о Вале и почему-то о той, в белом, — и пошел за Зоммером.
К девчатам подошли они вместе. Петр смущался. Зоммер изобразил на лице улыбку. Напустив на себя разухабистость, сказал:
— Вечер добрый! Что тут сидите? Такие красавицы и не подходите… Думаете, съедим? Съешь вас!
Девушка в черной юбке клеш и синей кофточке, бедовая на вид, повела жаркими глазами, опушенными длинными ресницами, и съязвила, окая:
— А то не съедите? Вон идет наш витязь. С ним еще, быть может…
Петр посмотрел на деревенскую улицу и увидел худенького подростка лет шестнадцати с гармошкой. Паренек шел сюда.
— Это гармони́ст ваш? — преодолевая робость, удивленно спросил Петр. — Вы его́ ждете?
— Его, — хихикнула крайняя девушка и, поймав на себе оценивающий взгляд Зоммера, опустила, краснея, большие глаза, а та, в юбке клеш, игриво, с легким вздохом всплеснула руками:
— Да что из него толку! Вас ждем. Парней-то у нас всех в армию взяли!
— Ну так в чем дело? — Зоммер заулыбался. — Мы к вашим услугам.
— Тогда давайте танцевать!
— Танцевать? — Зоммер обвел девчат виноватым взглядом и проговорил: — На это надо иметь разрешение старших командиров. Я мигом. — И, посмотрев на Петра, побежал к школе.
Чеботарева, который остался с девчатами, сковывала робость. Он придумывал, о чем бы заговорить. Клял на чем свет стоит Зоммера. Смущенно глядел то в горячие глаза той, в юбке клеш, то себе под ноги.
Подошел подросток с гармонью. Став в тени под старой яблоней, он заиграл плясовую негромко и уверенно.
От соседней избы потянулись к пятистенку стоявшие там девчата. Подойдя, они стали между Петром и гармонистом. Некоторые скрестили на груди руки… Девчата задорно переглядывались, с любопытством посматривали на Петра. Вконец растерянный, Чеботарев решил, что дальше молчать просто неудобно. Стараясь придумать, о чем бы заговорить, он наконец спросил не своим, как ему показалось, чужим голосом:
— Как в колхозе дела-то? Управляетесь без мужчин?
— Ох! — вырвалось у тон, в юбке клеш, и она, схватившись за живот, раскатилась, в топ гармошке, веселым, заливистым смехом.
— Град же все побил! — услышал Чеботарев откуда-то сбоку брошенные большеглазой слова.
— С тобой, солдатик, не соскучишься, — перестав смеяться, сказала девушка в юбке клеш и остановила взгляд на рукаве его гимнастерки, плотно обтянувшем мышцы. — И статен, и красноречив, как наш председатель.
Стоявшие сбоку девчата улыбались, а на скамейке посмеивались.
Петр был готов провалиться сквозь землю. Хотелось уйти, но сдвинуться с места он почему-то не мог. Как прикованный, переступал ногами, а глаза смотрели на носки давно не чищенных, полыселых от каждодневной ходьбы по лесам и болотам сапог. И когда от крыльца донесся голос Зоммера: «Сюда, девчата!» — Петр просветлел.
Подбежавший Федор сразу все понял и шутливо проговорил, кивнув на Петра:
— Не скучали? Он у меня веселый — это сегодня не в духе что-то… — и добавил, притворно выказывая удивление: — О-о, да вас вон сколько стало! По паре на брата.
На крыльцо школы вышел с баяном Слинкин и несколько бойцов и младших командиров. Они поглядывали в сторону девчат и о чем-то переговаривались. Показав на них, Зоммер сказал:
— Так пожалуйте на наш пятачок. Командиры у нас сговорчивые, дали два часа на танцы.
В юбке клеш переглянулась с подружками. Зоммер, взявшись правой рукой за конец скамьи, посмотрел на Петра.
— А ну, берись! — сказал он ему.
Петру стало спокойнее с Зоммером. Взявшись за другой конец скамьи, он даже произнес, набравшись духу:
— Словно царевен доставим.
— Поднять ли? — игриво посмотрела на него та, в юбке клеш.
Зоммер поглядел на девчат возле гармониста, которые, подхватив подростка под руку, направлялись к школе, и, мигнув Петру, стал поднимать скамейку. Когда ножки скамьи оторвались от земли, девчата качнулись в воздухе и, как куры с насеста, спрыгнули на траву, визжа и смеясь. Трое из них направились к школе, вслед за девчатами с гармонистом, а эта, в юбке клеш, взяла Петра и Федора под руки. Загадочно глянув им в глаза, она повела их за дом. Там, на стуле за сиренью, стояла бутылка с самогоном, стакан и лежала головка лука.
— Если вы бравые, то не откажетесь, — сказала она озорно.
— Не пью я эту… — выдавил было Зоммер и не договорил — махнул рукой.
Осторожно выглянув из-за веток, Петр и Федор выпили по стакану, закусили. К школе направились, взяв девушку под руки, но Зоммер почти тут же их оставил и поспешил вперед.
Самогон брал свое — у Петра совсем пропала скованность. Слинкин уже играл танго, и перед школой на истертой сапогами лужайке кружились пары.
Подойдя к кругу, Петр предложил девушке станцевать. Во время танца, ласково подшучивая, она сказала ему почти в самое ухо:
— И увалень же ты! Как звать-то?
Петр назвался. Узнал, что девушку зовут Ольгой и что она замужем, мужа, как началась война, сразу взяли в армию.
— Ждешь его? — сочувственно проронил Петр.
— Теперь разве дождешься?! — усмехнулась Ольга.
Они отошли в сторону, потому что танец кончился.
— А что не дождаться? — удивился Петр. — Война — это еще не значит, что всех убивают…
— Жди, вернется, — стояла на своем Ольга.
Они помолчали. Прижавшись к Петру, она с тоской в голосе спросила:
— Вы согласны со мной танцевать весь вечер?
— Я-то согласен, — взяв ее за руку, прошептал он, — да как ребята, — и глянул в сторону красноармейцев. — Девчат ведь мало…
— Да я ни с кем, кроме тебя, не буду танцевать, — перейдя на «ты», отрезала Ольга. — Баб не делят.
Тут Слинкин заиграл «Барыню». Ольга вошла в круг и поплыла вдоль разгоряченных солдат. Над головой держала развевающуюся голубую косынку. Петр, чтобы она не стала вызывать его на танец, подошел к курившим в сторонке бойцам, попросил махорки и, свернув козью ножку, вдохнул едкий дым. Глядел, как Зоммер с большеглазой идут за школу, где почти сразу начинался лес… Ольга, бросив плясать, подскочила к Петру и взяла его под руку. Прижимаясь к нему нежно, спросила:
— А ты знаешь, чем наше кладбище знаменито? — Она потянула Чеботарева на дорогу и неторопливо повела по ней, а когда они поравнялись с калиткой в изгороди из прясел, прошептала: — Зайдем!
Ольга увела его в дальний, свободный еще от могил, покрытый травою тенистый угол кладбища.
Косые лучи солнца едва пробивались через листву. Тянуло запахами цветов и могил.
— Что ж тут знаменитого? — спросил Петр изменившимся голосом и посмотрел в томные глаза прижавшейся к нему Ольги.
— Сядем, — прошептала она и, увлекая Петра за собой, села, разбросив юбку клеш по траве.
По телу Петра пробежал холодок, но искушение было неодолимо. Упершись коленкой в землю, он всей тяжестью навалился на грудь женщины… Спина Ольги коснулась травы. Губы ее, влажные и пламенеющие, искали его губы, глаза закрылись…
И тут с Петром что-то случилось. Вспомнив вдруг Солодежню и неумелые Валины поцелуи, он подумал: «Бессовестный! Что я делаю?» Сразу же прошел хмель. Мгновенно поднявшись, Чеботарев, весь красный, хрипло проговорил:
— Не надо… Девушка у меня есть.
Ольга, прикрывая подолом ноги, села. Растерянная, с вспыхнувшей обидой в глазах, она хотела что-то сказать и не могла.
Петр подал ей руку, чтобы помочь встать.
Не замечая протянутой руки, Ольга вдруг вскочила и, отряхиваясь, раздраженно сказала:
— Ну и фокус! Узнал бы кто, засмеял.
Обратно возвращались как чужие. Выходя из ограды, Ольга, видно из тактических соображений, грубо подхватила Петра под руку. Не доходя до танцующих, остановилась. Оглядела себя и Петра.
— Землю сотри с коленки, — прошептала она насмешливо.
Стыд еще больше охватил Петра. Прячась за Ольгу, он стал тереть брючину.
С крыльца дежурный по роте старший сержант Растопчин кричал, заглушая баян:
— Рота, приготовиться к вечерней поверке! Закончить танцы!
— Ну… до свидания, — не зная, что сказать, выдавил Петр и протянул Ольге большую сильную руку.
— Не до свидания, а прощай, — тихо проговорила Ольга и, увидав подходивших к ним Зоммера и счастливую большеглазую, моментально сделалась такой же, какой встретил ее Петр с Федором у пятистенка. — Не забывай! — нарочито громко произнесла она, подавая ему крепкую, крестьянскую руку.
Петр жал ей руку и, не умея скрывать чувств, краснел от растерянности, а она, как ни в чем не бывало, обращаясь уже к нему и Зоммеру, говорила:
— Заходите. Мой дом четвертый, — и показала, поведя жаркими, с ресницами, как опахало, глазами по ряду деревенских изб за пятистенком.
Когда прощание кончилось и те ушли, Зоммер лукаво глянул на друга и сказал:
— Ну и ну-у! Отхватил красотку! — и засмеялся, а потом тихо, с деланной суровостью в голосе пригрозил: — Я вот Вале отпишу.
— Походить нельзя? — оправдывался Петр.
— Да нет… Я ничего, — успокоительно похлопал его Федор по плечу и пошел к своему отделению.
А Петр, и когда становился в строй, и когда бежал вместе со всеми в класс, и когда раздевался, не переставал чувствовать своей вины перед Валей. Ему казалось, что все бросают на него насмешливые взгляды, и он готов был им крикнуть: «Да ничего же не было!» Но никто в действительности не смотрел на него — каждый торопился на примятое под шинелью сено, чтобы закрыть глаза и уснуть, хотя, когда легли, еще долго слышался радостный говор, потому что всем, кроме Петра, этот вечер принес разрядку и успокоение.
Долго не мог уснуть и Чеботарев. Не выходила из головы Ольга. В сумерках мерещились ее жаркие глаза с ресницами, как опахало. Петра охватывали сомнения: а не предрассудки ли руководили им? Вон Зоммер храпит уже, ему хоть бы что. Уже засыпая, думал: «Странно, ведь Валю я люблю всем сердцем, а не стояла же она так передо мной, когда приходил со свидания…» И ему уже казалось, что, повторись сегодняшний вечер, и он поступит совсем по-другому.
Глава шестая
1
Похлебкин приехал в Вешкино утром, когда первый и второй взводы кончали завтракать — остальные чуть свет ушли на поиск. Варфоломеев, увидев всадников уже возле самой школы, положил на край изрезанной перочинными ножами парты деревянную ложку. Встал. Найдя глазами помкомвзвода Брехова, подошел к нему:
— Старший сержант, сейчас же выдели в класс по человеку из отделения — пусть наведут порядок. Остальных собери вон туда, — и указал рукой на бревенчатую стену школы против рябины. — Комбат приехал. Видел?
— Да все видели.
Брехов улыбнулся, предчувствуя «веселую» жизнь.
В класс побежали те, кто успел позавтракать, — Слинкин, Чеботарев и еще двое. Варфоломеев бежал впереди.
Всадники уже спешились. Коновод и бойцы вели коней к березкам против здания. Похлебкин ушел в школу.
Варфоломеев, открыв дверь в комнату командира роты, спросил:
— Разрешите? — И увидел: Похлебкин сидел за столом, отвалившись за спинку стула, Холмогоров и Буров стояли перед ним навытяжку и слушали.
— Подождите, — повернув в сторону двери суровое лицо, сказал майор.
Варфоломеев закрыл дверь.
Из класса, в котором размещался третий взвод, выскочили старшина Шестунин и фельдшер роты — щупленький человек, похожий на Слинкина. Варфоломеев вошел в свой класс. Следом влетел фельдшер.
— Держись, — сказал он, глядя, как в классе наводят порядок.
— Тебе что, у тебя всегда в твоей части порядок. Порошки с бинтами — не люди, — усмехнулся командир взвода и добавил: — А у нас вот начальство, если захочет, непорядок всегда найдет. Поднимется на цыпочки, проведет белым носовым платочком по верхнему косяку, соберет десять пылинок и… ткнет в нос. Тогда начнется: эта винтовка не так стоит, тут… Да что там, говорить!
Фельдшер отвечал:
— Это все не обидно, порядок должен быть, и чистота нужна. Дело в другом. Я вот сколько в армии нахожусь, с чем сталкиваюсь? Идет инспекторская поверка. И чистоту в подразделениях проверят, и знание материальной части, и в тумбочку заглянут… Посмотрят, как бойцы штыком колют, как в мишень стреляют, как конницу умеют отбивать, — все проверят. И одно непременно забудут проверить: чем живет боец, командир, как он настроен… Все ли у него хорошо дома, в семье.
— Ну, ты уж загнул, — перебил его Варфоломеев. — Проверки такие нужны. Не с неба свалилось: «Плох тот проверяющий, который не находит непорядок». А в душу, откровенно говоря, тоже заглядывали. И не только проверяющие… Да еще как заглядывали! На это нам обижаться нельзя. Правда, были и формалисты. А тут все проще должно обстоять: надо видеть в подчиненном человека, и только, питать к нему уважение как к человеку. Дундуку это не всегда понятно. Вот так.
Он замолчал. Фельдшер ушел к дневальному. Варфоломеев смотрел, как Слинкин выравнивал поставленные в козлы вдоль глухой стены винтовки, а Чеботарев, шагая прямо по сену, аккуратно подбитому к стене, ставил в ряд у изголовья вещевые мешки.
— Порядок? — оглядывая комнату, спросил Варфоломеев.
— Так точно, порядок, — ответил, выпрямившись, Чеботарев.
Варфоломеев придирчиво осмотрел все, что могло броситься в глаза комбату, если он пожалует проверить класс. Убедившись, что придраться будет не к чему, присел на краешек скамейки единственной оставшейся в углу комнаты парты. Задумался.
— Уж на фронт скорее отправляли бы, что ли! — простонал возле пирамиды Слинкин. — Июль на носу, а мы все тут торчим. Другие уже целую неделю воюют!
Варфоломеев, сняв фуражку, заехал растопыренными пальцами в длинные рыжие волосы и проговорил:
— Не подстригся в Пскове, теперь когда подстрижешься… Эх!
Распахнув дверь, вошли майор Похлебкин, старший лейтенант Холмогоров, политрук Буров, старшина Шестунин и дежурный по роте Растопчин. Варфоломеев встал, резко выпрямившись. Похлебкин, не обращая на него внимания, оглядел класс, оружие в козлах, пробежал глазами по вещмешкам и повернулся к Холмогорову:
— Везде одно и то же.
Когда все вышли в коридор, лейтенант снова сел.
Из коридора донеслась команда дежурного:
— Командиры взводов и помкомвзводы, к командиру роты!
Варфоломеев вышел из класса.
В штабной комнате роты Похлебкин сидел опять там же, за столом, Холмогоров с Буровым примостились на краю скамьи, пододвинутой к столу.
— Рассаживайтесь, — пригласил комбат, не переставая рыться в бумагах из своей полевой сумки.
Все сели.
Похлебкин, в общем-то человек как человек, давно усвоил неписаный закон армейской службы в мирное время: у кого в подразделении порядок, тот и на лучшем счету у вышестоящего командира. Поэтому он делал все чтобы в его батальоне в смысле порядка, как говорится, комар носа не подточил. И ради того чтобы в ротах был надлежащий порядок, он становился беспощаден к подчиненным. Сейчас, взбешенный тем, что увидел здесь, он неистовствовал. «А если из полка приехали бы да поглядели на все это?!» — выкрикнул он про себя, когда перевернул последнюю бумажку, и сразу же понял, что с этого надо и начинать. И Похлебкин, прикрыв вытянутой ладонью стопку бумаг, поднял глаза.
— А если, скажем, командир полка бы приехал да все это увидел, — раздался его скрипучий голос, — как бы вы все на это смотрели? — И к Холмогорову: — Я не понимаю вас, старший лейтенант. Что у вас делается в роте? В каком виде ваши бойцы? Пуговицы оторваны, сапоги грязные у многих. А как стоит оружие! Вы что, в поле, на передовой? Кто разрешил держать оружие повзводно? — И, вспомнив, как приехавший вчера поздно вечером во вторую роту почтальон рассказывал о танцах у Холмогорова, повысил голос до крика: — Что это за танцульки в военное время?
Он на минуту смолк, проверяя реакцию на свои слова. В наступившей тишине было слышно, как начищенный носок его хромового сапога выбивает мелкую дробь. Все не сводили глаз с комбата. Ждали, что он скажет еще.
Заглянув в бумажку на столе, Похлебкин резким тоном спросил Холмогорова:
— У кого во взводе младший сержант Чеботарев?
— В первом взводе, у меня, товарищ майор, — встав, отчеканил Варфоломеев.
— У вас? — ехидно улыбнулся Похлебкин. — Что ж, тогда мне все понятно. Если в присутствии командира взвода во взводе нет дисциплины, то как же она будет держаться в его отсутствие? — Майор зло оглядел всех и, остановив на лейтенанте взгляд, выкрикнул: — Вы знаете, что ваш Чеботарев неделю назад, в субботу, перед войной, ходил в самовольную отлучку?!
— Нет, товарищ майор, — растерялся Варфоломеев.
— «Не-ет», — повторил Похлебкин с издевкой в голосе. — А кто же должен в первую очередь знать, что делают бойцы и младшие командиры? Комбат, что ли?
Доброе широкое лицо Холмогорова почернело, на лбу образовались глубокие складки. «Коварство какое! — кричало все в нем. — Оставил напоследок… как вроде снаряда, чтобы… стереть в порошок перед всеми».
Буров уронил в растопыренные ладони подбородок и подумал о том, что Варфоломееву не везет в службе, и только. Другие уже ротами командуют. И ведь способный, старательный. Восемь классов имеет, училище окончил… А все характер. Человек хороший, только гордый и честный, а через эту честность с Похлебкиным каши не сваришь: чуть не по уставу, и точка… «Скоро уж тридцать стукнет, — посмотрев на Варфоломеева, рассудил он. — Пора бы за ум взяться…»
Поднялся Акопян.
— Разрешите, — проговорил он, остановив взгляд смоляных глаз на Похлебкине, и, не дожидаясь, когда тот разрешит, сказал: — Я знал об этом случае. В субботу, когда он из самоволки шел, я дежурство нес. Вечером доложить было некому, а утром… война… забыл даже, честно говоря…
— Стыдно, младший лейтенант! Стыдно! — перебил его, выкрикивая слова, Похлебкин. — Дешевый авторитет зарабатываете. Знаете, как называется ваш поступок на военном языке? Па-ни-брат-ство! — Комбат поглядел на открывшуюся дверь, в которой остановился, заняв своим телом все пространство между косяками, пропагандист полка Стародубов, поднялся, но еще успел сказать Холмогорову: — Стройте личный состав!
Все вышли. В комнате остались комбат и пропагандист полка в звании батальонного комиссара. Не зная еще, зачем приехал Стародубов, Похлебкин подошел к нему. Изобразив на лице радость, поздоровался. Картинно разбросил руки, обнял.
— Не ждал, не ждал, — говорил он, стоя на цыпочках. — Не думал…
— Вот… послан к вам… помогать. — Стародубов вежливо высвободился из объятий майора и добавил: — Заезжал в штаб батальона. Узнал, что вы здесь, и вот… прямо к вам.
— Ну что ж! Хорошо… Рад, рад, — комбат усаживал его на табуретку возле стола.
Стародубов, улыбаясь, проговорил:
— Что ж, сядем, — и показал, чтобы Похлебкин садился на стул.
Стародубов объяснил, чем вызван его приезд в батальон. Познакомил Похлебкина с приказом по полку, где говорилось о возложении в данное время особой ответственности за моральный дух и боевое состояние подразделений на всех политработников части, а также указывалось, кто из политсостава, находившегося при штабе полка, в какие батальоны направляется.
Они долго молчали. Стародубов то и дело встречался с испытующим, настороженным взглядом Похлебкина. Вспомнилось: когда приехал в штаб батальона, разговорился с дежурившим там младшим лейтенантом. Из того, как он мнется, рассказывая, Стародубов понял, что Похлебкин крепко держит подчиненных в руках и сор из избы, как говорится, выносить не дает. На то, что идет война, это было ясно из слов младшего лейтенанта, здесь смотрят еще так себе, будто идет игра — вот разве только пойманные немцы…
Похлебкин выжидал — пусть заговорит Стародубов, выскажется.
Он понимал: приказ давал Стародубову права чуть ли не комиссара, да и звание он имел высокое, и поэтому с его мнением, как ни крути, придется, пока его, Стародубова, не отзовут в штаб полка, считаться; получается, на батальон теперь их, командиров, стало, по существу, двое, и все надо делать так, чтобы это было правильным с точки зрения обоих.
Молчание нарушил Похлебкин. Он тепло спросил:
— Как добрались? Вы как будто в отпуске были?
Стародубов сокрушенно махнул рукой:
— После как-нибудь. До этого ли?
— О чем вы? — насторожился Похлебкин. — Вам надо вид принять, почиститься. Будто в окопах были.
— Что вид! — бросил Стародубов. — Мой вид! Вот у батальона вид не совсем гожий.
— Считай как хочешь, — вдруг перешел на «ты» Похлебкин. — Прислали помогать — помогай, а критиковать легче легкого. Много в батальоне есть гожего и много негожего… Давай делать, чтобы все было гоже.
Стародубов поднялся. Прошелся по комнате. Остановился у окна. Похлебкин сидел как вкопанный. Глаза его сделались непроницаемыми — так сузились, что их прикрыли ресницы.
Дежурный по роте, распахнув дверь, доложил, что личный состав построен.
Похлебкин махнул на него рукой, и дверь закрылась.
Молчание нарушил Стародубов:
— Зачем это построили их?
Похлебкин в двух словах рассказал о Чеботареве, его проступке и заявил, что намерен посадить его на гауптвахту.
Стародубов хмурился.
— Кузьма Данилович, — заговорил он, улыбнувшись одними глазами, и отвернулся к окну, — пойми меня правильно. Я считаю, пора на дисциплинарный устав смотреть глазами человека, сознающего, что идет война, и поэтому применять его букву особенно продуманно… — Он помолчал. Спросил не оборачиваясь: — Неужели этот Чеботарев такой уж нерадивый? Ну ладно, допускаю, провинился он… Ну испытай его на чем-нибудь, проверь. Вот, кстати, вы, кажется, о семьях своих командиров еще не позаботились. Вот и пошлите его в Псков, чтобы вывез их. Я, между прочим, на полуторке сюда приехал. Ее и возьмите.
Они надолго замолчали. Стародубов подумал, что здесь, в батальоне, в сущности, живут еще мирными представлениями. А так ли надо?.. Ему вспомнилось, как, находясь в отпуске в Алупке, узнал он о начале войны.
И Стародубов, и жена его любили встречать рассвет над морем. В эти ранние часы небо обычно безоблачно, а по воде ходит отлогая, замирающая зыбь. Вокруг царит безмолвие, и только где-то внизу, под скалистым обрывом, набегая на каменистый берег, шуршит волна галькой, силясь рассказать о чем-то своем, непостижимом и далеком. Лучи солнца вырываются из-за овального, смыкающегося с небом горизонта как-то вдруг и, очертив его мягкую, не видимую отсюда зыбь легкой позолотой, светятся, искрятся.
Так было и в день начала войны.
Рано, когда небо на востоке чуть-чуть начало бледнеть, пошли они к морю. Минуя дорожки, сбегали по каменистой, крутой тропке, протоптанной любителями прямых спусков и подъемов. Жена смеялась и все приговаривала: «Каблук отвалится — чинить будешь». А он, крепко держа ее за руку, в ответ только улыбался и все думал: «Как мы еще молоды!.. Что лучше: эти первые минуты восхода или наша любовь?» И отвечал, радостный: «Наша любовь». Почти у самого моря, на дорожке, которую пересекали, встретили плачущую молодую женщину. Она торопливо шла, держа в руке носовой платок, и плакала, не утирая слез. Стародубов огляделся и спросил участливо: «Кто вас обидел?» Та подняла на него большие светлые глаза и прошептала, глотая слезы: «Да война ведь, война!.. Севастополь бомбят немцы. Семья у меня там…» Стародубов разжал ладонь — рука жены, как плеть, упала и повисла…
Вспомнились Стародубову и Симферополь с вокзалом, набитым военными, комендатура… Все военнослужащие в голос просили: «Билеты! Билеты дайте — нас же в частях ждут! Хоть стоя, хоть на багажных полках…» Комендант разводил руками и говорил утешительные слова: «Как-нибудь устроим… только военнослужащих. Жены, семьи — во вторую очередь». До Пскова Стародубов ехал целую неделю. Всю дорогу не мог забыть, как уговаривал плачущую жену в Симферополе: «Ничего, добирайся к матери. Не могу я задерживаться здесь — война…» Что с ней стало?.. Ехал через Минск. В Белоруссии дважды попадал под бомбежку. На какой-то станции горел отведенный в тупик состав, рвались вагоны со снарядами… Где-то видел вместо вокзала груду камней и щебня… Поезд везде стоял часами, а на больших станциях — до суток: пропускали на запад воинские эшелоны…
Молчание нарушил Похлебкин.
— Николай Александрович, давайте так, рука в руку… — снова перейдя на «вы», тихо проговорил он. — С Чеботаревым этим я, возможно, не продумал… Но, скажу прямо в лицо, работать будем на уступках, иначе не сработаемся.
— Не на уступках, а на разумном согласии, на принципиальном решении вопросов, — поправил его Стародубов.
— Можно и так назвать это. Как хотите, — промолвил комбат, — но все-таки учитывайте: командиром батальона являюсь пока я, и отвечать за него мне, а не вам… А Чеботарев… давайте пошлем его в Псков. Солдат он добросовестный, да и война… можно простить. — И вдруг вскипел: — Но вы знаете… мне боец Сутин доложил, что Чеботарев, когда я лишил его увольнения, назвал меня даже солдафоном!.. Извините, но это… это…
— А если это критика снизу? — простодушно проговорил Стародубов. — Ты так не подумал? Бойцы, они тоже часто видят не меньше нашего… а порой и больше, только высказать им это часто бывает некому — мы не слушаем, а кому еще говорить? — И, сделав паузу, добавил: — Мы должны быть умнее. Нам из всего надо извлекать для себя уроки.
2
Из роты Чеботарев заехал в штаб батальона, взял там командировочное предписание, и шофер, выпросив на кухне хлеба и отварного мяса, погнал машину к Пскову.
То, что происходило на шоссе, ближе к городу, поразило Чеботарева. На восток шли и шли беженцы, ехали обозы. Шофер часто останавливался. Когда полуторка уперлась в образовавшуюся впереди пробку, сказал:
— Надо было часа на три раньше выезжать. Тогда бы проехали легко, а сейчас поднялись, кому приспичило, и прут кто куда… Теперь до позднего вечера такая толкотня будет на шоссе, — и выругался. — Плохи, брат, видать, дела на фронте… Что ни день, города сдаем, направления новые появляются. И когда его, окаянного, остановим?!
— Остановим, — тихо проговорил Чеботарев. — Вот подтянут резервы, армию до конца отмобилизуют… и жиманем. Так жиманем, что от фашистов перья полетят.
— А тебе известно, что немец за Минском уже? — Шофер посмотрел на него. — К Москве норовит прорваться… — И после того как свернул из махорки цигарку и закурил, продолжил: — Война только началась, а он вон уж куда хлестанул! А если по газетам нашим, так можно подумать: не сегодня-завтра опрокинем…
— Так в газетах же и об этом пишут. От народа… и захочешь, так не скрыть, — возразил Чеботарев.
— Не скрыть, — ворчливо произнес шофер. — Вон как Перемышль отбили, то и написали, а когда сдали снова — молчок…
— Сгущаешь ты, — буркнул Петр.
Шофер замолчал.
Чеботарев поглядел на проходившую мимо девушку с узлом, подумал: «Может, и Морозовы уехали?»
С трудом разобрались, из-за чего образовался затор. Оказалось, у грузовой машины, кузов которой был набит, видно, детдомовскими пяти — семилетними детьми, кончился бензин или испортился мотор. За машиной двигался обоз с ранеными — перебазировался госпиталь. Ездовые ругали шофера. Шофер растерянно посматривал на них и чесал затылок. Пешеходы молчаливо обходили машину.
Мимо Чеботарева шли и шли люди…
Машину, ссадив с нее детей, таких же молчаливых и усталых, как пешеходы, своротили на обочину солдаты из обоза. Две женщины, наверно воспитательницы, подталкивали ребятишек к полянке за кюветом. Хлопотали возле них, как куры-наседки…
В образовавшийся проем хлынул обоз. На каждой подводе сидело, а где и лежало по два-три раненых красноармейца. Некоторые бредили, пытались сорвать окровавленные бинты. В предпоследней бричке лежали двое вытянувшись. «Покойники», — с ужасом подумал Петр.
— По проселкам надо добираться! — неожиданно сказал шофер и, круто разворачивая полуторку, стал съезжать с шоссе к идущей в сосняке полевой дороге, по которой, очевидно, и ездили-то от случая к случаю, да и то местные жители. — Попали… Содом.
На них, расступаясь, махали руками. Кто-то зло крикнул, глядя Петру в глаза:
— Сволочи! Люди ведь!
С трудом выбрались из глубокого кювета. Петр вспомнил о хлебе с мясом и заставил остановить машину.
— Подожди, ребятишкам снесу, — взяв завернутые в газету продукты, сказал он шоферу и побежал, расталкивая людей, через шоссе, к детям. Сунул сверток в руки растерянной женщине — она и не поняла, что он сует. Побежал обратно.
Поехали молча. На проселке шофер газанул. Где-то уже перед Крестами машина выбежала на шоссе, оказавшееся в этом месте свободным.
Въехали в город.
Петр поглядел на усталого шофера.
— Знаешь, у меня в Пскове знакомые есть, — сказал он ему. — Давай у них остановимся. Все равно всех собирать надо, а нас никто, думаю, не ждет. Пока-то соберешь!
— Показывай, куда ехать, — сразу же согласился шофер.
У перекрестка Петр попросил свернуть с проспекта в проулок. Выехали на улочку, ведущую вдоль реки Псковы́… Дом Морозовых показался неожиданно, а на месте соседнего дома лежала груда обгорелых бревен да торчала, упираясь в небо, печь с высокой трубой. Петра передернуло. Уставившись на пепелище, он проговорил:
— Давай к тем вон окнам, — и показал рукой куда.
Из кабины он выпрыгнул еще на ходу. Поднялся на крыльцо, распахнул дверь, прошел на кухню. Там незнакомая полная женщина раскладывала на столе солдатское белье, гимнастерки… Петр остолбенел. Женщина повернула к нему лицо, и он узнал в ней соседку Морозовых.
— Боже мой! — выпрямилась Акулина Ивановна, медленно разворачиваясь тучным, расплывшимся корпусом в его сторону: — Никак, жених Валюшин?
Вид ее сразу успокоил Петра. Молча слушал он соседку, которая объясняла, что Валя сейчас на работе — эвакуирует госпиталь, а Варвара Алексеевна стоит в очереди за хлебом.
— С утра стоим, впеременку, — пояснила она и, начав вдруг сгребать все со стола в мешок, заговорила, будто жаловалась: — Сгорела я, бомбой меня в первый день… — И стала оправдываться: — А власти будто разрешили брать, что можно, со складов армейских… Все берут… Все равно наполовину разбомбили, да и горят они… Вот я и… с сынишкой своим, Колюшкой…
Поставив мешок в угол, соседка предложила Петру пройти в комнату. Петр отказался. Выйдя из дома, подошел к шоферу, который копался в моторе.
— Так я пойду. Обойду всех, сюда пусть собираются. — Петр глянул через плечо шофера на мотор.
Шофер, отпустив проводок от свечи, выпрямился.
— Валяй, — сказал он, не переставая глядеть на двигатель. — Мотор что-то пошаливает. Проверить надо кое-что. Утром поедем. — И улыбнулся: — Да, а себя как мы заправлять будем?
— Как-нибудь заправимся… вот у них, — сказал Петр, обрадованный тем, что поедут обратно утром и что будет время наговориться с Валей досыта.
Многих на квартирах не оказалось: эвакуировались вместе с семьями военнослужащих гарнизона. Уехали и Варфоломеевы. Чеботарев разыскал только жену Похлебкина с дочерью, четыре семьи командиров из третьей и второй рот, жену одного сверхсрочника (у Похлебкиных сидела, когда он туда пришел) да жену Холмогорова.
Ноги у Петра гудели — исколесил весь город.
С женой Холмогорова (нес ей два тяжелых чемодана — все, что у них было) он возвращался к Морозовым уже в пятом часу пополудни.
Еще издали увидел Валю.
Необъяснимое волнение охватило Петра. Он растерянно заулыбался. Подходя, видел, как легкий ветерок колышет подол светло-голубого крепдешинового платья-кимоно… Заметно похудевшая, Валя казалась еще стройнее, красивей. На ресницах ее блестели слезы, а по лицу блуждала легкая улыбка.
Поставив чемоданы, Петр продолжал растерянно улыбаться… Ему хотелось крепко-крепко обнять Валю, поцеловать ее в губы. Но сковавшая его робость — и оттого, что во дворе стояли шофер и Холмогорова, и оттого, что Валя не была ему женой, — мешала. И он, не пересилив себя, протянул ей руку.
Валя руки не взяла. Она припала к нему грудью, уткнулась лицом ему в шею. Он слушал, как бьется ее сердце. Шептал:
— Успокойся, Валюш, — и чувствовал, что слова пропадают в пересохшем горле.
Валя поглядела ему в глаза; и он понял, что она все время ждала его, помнила о нем и сейчас никак не верила, что все это не во сне.
Петр взял Валю за плечи. Проговорил еще нежнее:
— Успокоилась?
— Глупая я, правда? — улыбнулась в ответ Валя и стала вытирать глаза.
— Хорошая ты, — прошептал Петр.
С чемоданами они направились в дом. По пути Петр говорил:
— Сбор у вас назначил. Эвакуируем семьи военнослужащих. — И добавил, чтобы не испугать Валю: — На всякий случай.
— Да уж понятно, — вздохнула Валя, и зеленоватые искристые глаза ее потемнели.
Валя уже от Кольки слышала о цели их приезда, но значения его не осознала — ею владело одно желание: скорее встретиться с Петром. Сейчас же, услышав об эвакуации, она вдруг подумала, что их встреча — последняя. В голове промелькнуло все то, что узнала в эти дни от раненых, от беженцев… «Эвакуируем», — с трудом повторила она про себя слово, произнесенное Петром. — А кто о нас побеспокоится? И мы вот госпиталь тоже эвакуировали… А что с нами будет? О нас, выходит, и беспокоиться некому?..»
До этого Валя не задумывалась о своей судьбе. Ей все время казалось, что, если понадобится, этим кто-то займется. А тут вдруг… Даже утром, когда во двор госпиталя въехала колонна автомашин и на них стали грузить раненых и имущество, отправляя все это в тыл, а вольнонаемным объявили, что их, в том числе и Валю, взять не могут, — даже тогда оставалась она спокойной, верила, что Псков все же останется нашим. И вот… Петр… «На всякий случай…» Теперь-то она поняла значение этих слов!
Петр поставил чемоданы в коридорчике. Прошел с Валей в большую комнату.
— А где Варвара Алексеевна, Спиридон Ильич? — взяв Валю за руку, спросил он.
Валя прижалась к нему. Сникла. Ей было и радостно, что рядом Петр, и горько, что он скоро уедет, и жутко, потому что считала уже, что следом сюда непременно придут гитлеровцы… Петр не понимал ее волнений. Рассудив, что в семье у Морозовых что-то случилось, снова повторил свой вопрос.
Высвободив руку, Валя села на стул и сказала:
— Мама в очереди за хлебом. Приходила да опять ушла — сменить Акулину Ивановну с Колькой. Что-то хлеб сегодня не везут. А папа… он в истребительный батальон записался — немецких парашютистов вылавливает где-то.
— Как же он, больной?
Петр пододвинул стул, присел рядом и снова взял в свои Валину руку. Валя проговорила:
— Что ты, папу не знаешь? Я, дескать, как овца: куда стадо, туда и я. — И спросила: — Ты хоть ел?.. Не ел? А шофер тоже не ел?
Петр подошел к окну. Пошире распахнул полуоткрытые створки, поглядел на шофера, который стоял с Холмогоровой в конце огорода. Кричать было далековато, но Петр все же крикнул:
— Ты поел?
— Поел, — донеслось в ответ.
На кухне Валя поставила перед Петром овсяную кашу на молоке. Разожгла примус — грела чай. Петр, откусив от ломтя хлеба, спросил:
— Это такой хлеб выпекать начали?
— Такой, — вздохнула Валя, не переставая глядеть на него.
— Ну и хлеб!
— Хоть такой бы был, — тихо сказала Валя. — Скоро и такого, пожалуй, не будут давать. Вечер уж, а мамы все нет.
Петр вспомнил о Зоммере и поинтересовался:
— А как Соня?
Валя села напротив.
— Соня что! Все такая же, — немного повеселев, говорила она. — Беззаботная… Посмеивается… Может, сходить нам к ней? Узнает, что ты был и не зашел, обидится.
На пороге показалась Варвара Алексеевна. Петр сразу встал — будто перед командиром. Не зная, как себя вести, ждал, поспешно дожевывая хлеб.
— Ну, здравствуй, здравствуй, защитничек, — устало протянула она ему свою сухую руку. — Экуировать, значит, приехали? Всю Россию не экуируешь. Эх вы!.. Болтали, болтали, а теперь опять отцы за вас выправляй все. — И к Вале: — Чайник-то сними. Не видишь, кипит.
Валя сняла чайник. Налила Петру кипятку. Спросила у матери:
— Не дали хлеба-то?
— Как видишь, — ответила мать, положив на скамью пустую сумку. — Акулина осталась… Может, говорят, и будет.
Петр пил, обжигаясь, слабо заваренный чай. Пил не садясь. Когда Варвара Алексеевна вышла из кухни, предложил:
— Так сходим к Соне-то?
Они вышли из дома. Пока шли до моста через Пскову́, их дважды останавливал военный патруль. Петр показывал документы, и их пропускали.
Дверь в сени была закрыта. Валя сходила к соседям. Там сказали, что Соня как будто дома. Петр постучал в дверь из тонкого теса. Дверь задрожала.
Соня, распахнув окно, высунулась наружу и увидела Валю.
— Ты?!
Они ждали еще минут пять. Наконец внутренняя, из коридора, дверь заскрипела на петлях.
— Подожди, Валюша, сейчас, — говорила Соня, копошась в сенях. Петру показалось: в чулан кто-то вошел. — Не ждала.
— Вижу, что не ждала, — весело ответила Валя и толкнула Петра за угол сеней: — Спрячься.
Соня была в домашнем ситцевом платье. На румяном лице подруги Валя заметила растерянность. Такой Соня делалась всегда, когда ее в чем-то уличали.
— Значит, не ждала? — пристально оглядела подругу Валя. — Хороша. Ничего себе. А я тебе сюрприз приготовила.
— Письмо от Петра получила?
— Впускай, тогда скажу.
Валя притворно насупилась и направилась в сени.
Соня хотела уже закрывать дверь, но в это время из-за угла вышел улыбающийся Петр. Соня сначала было не поверила, что он один, без Федора, и, придя в себя, как это делала она всегда, ойкнула — очевидно, так у ней получалось от избытка чувств — и бросилась за сени. Убедившись, что Федора нет, схватила Петра за плечи. Долго вопросительно смотрела в его сияющие глаза, будто хотела узнать: почему он один? Потом, прислонив рывком к его плечу голову, отстранилась и снова побежала за сени. Заглянув за угол, вернулась.
— А Федя?.. — глаза Сони беспокойно остановились на Петре.
— Один я. За семьями приехал, — сказал Петр и пошел в дом.
В комнате все было как прежде. Заправленная кровать Сониной матери стояла в углу слева. Вздымались к невысокому потолку взбитые пуховые подушки… Кушетка справа укрыта ситцевым чехлом, давно сшитым Соней на руках. На столе, застланном вязаной скатеркой, стояла с колокольчиками и ромашками кринка.
— Откуда это цветы у тебя? — сразу же обратила внимание Валя на кринку.
— Откуда? — спросила Соня и, смешавшись, стала их нюхать. — Это я… нарвала…
Валя увидала на спинке стула мужской пиджак. Соня стала против стула, пытаясь загородить его от Петра и Вали, потом поняла, что это глупо, и, взяв пиджак в руки, понесла его в коридор.
— Ну и ну, — только и сказала Валя, когда та вышла, а Петр, ничего не говоря, поднялся и заходил по комнате.
Сони не было долго. Вернулась расстроенная, без пиджака. Сказала, садясь на стул:
— Что же вы стоите? И к Петру: — Рассказал бы, как вы живете? Где находитесь? Не пишете что-то… Федор-то как?
— Да так… Живем… — неопределенно ответил Петр, думая все о пиджаке: «Откуда он?.. Не успел Федор из головы выветриться, а тут… другой».
Ему не хотелось больше быть у Сони. Подмигнув Вале — пойдем, дескать, — он остановился у двери. «Порадую Федора, — рассуждал про себя Петр. — Вот еще мне вертихвостка!» — И вспомнил, чем кончилась, по рассказу Зоммера, их помолвка. Оказалось, она переросла у них, как выразился Федор, в свадьбу. Вот как это вышло. Сидели они за праздничным столом втроем: Федор, Соня и ее мать. Выпили. Закусили. Мать куда-то ушла. «Ну, я осторожно начал, — рассказывал Петру Федор, — а Соня и поставила над всем точку. Судьба, говорит, видно: не могу я против твоей воли. Да и посуди: что ждать нам твоей демобилизации? Да и к чему ждать?..» Рассказывая, Зоммер делал вид, будто смущается, потому что получилось у них очень уж прямо. Но возразить, дескать, Соне не смог, только спросил: «А как мать на это посмотрит?» «На что на это?» — удивилась в ответ Соня. «На что, на что, — заворчал он. — На то, что поженились, не расписавшись еще». «Улажу, — проговорила она. — Я ведь у ней активисткой слыву, а активистка должна ломать старые представления о браке…» Слушая Зоммера, Петр удивлялся своему другу: не промах, мол. «И тут не изменил себе», — думал он, позавидовав Федору, потому что Софья, ясно, теперь его, а вот Валя — это еще на воде вилами писано… Только и сказал, когда Зоммер смолк: «Получилось, ты женился до войны, а мою свадьбу справлять после войны будем…»
Соня, играя какую-то сложную, еще непривычную роль, заискивающе смотрела Вале в глаза. Сказала:
— Что вы насупились? Это пиджак… родственник приехал из деревни… Ушел в город, а пиджак не надел.
— Ой, не врала бы уж, Сонька! — сказала в сердцах Валя. — У тебя никаких родственников никогда не было.
— Не было, а вот стал.
— Ладно, пошли, Валя, — холодно сказал Петр, нахлобучивая на голову пилотку и направляясь из комнаты.
У Сони заблестели, налившись слезами, глаза.
— Подожди, я все объясню, — она схватила Валю за руку. — Это… — И смолкла. Потом уже в коридорчике прошептала: — Я… не могу сказать правду. Это… совсем не то, о чем вы подумали…
— Что не то? — Валя вырвала руку. — Зачем объяснять? Что мы, маленькие?
Возбужденные Петр и Валя спустились по ступенькам крыльца и направились на улицу.
Соня, уткнувшись в косяк, кусала губы, чтобы не заплакать. Пересилив себя, открыла задвижку чуланчика. Оттуда вышел парень лет двадцати восьми.
— Что-нибудь случилось? — спросил он.
— Ничего не случилось, Еремей Осипович, — ответила Соня. — Подруга приходила с женихом своим. Обиделись… думают, я любовница ваша. — И закрыла сени, набросив на петлю большой ржавый крючок. Пройдя с Еремеем Осиповичем в комнату, с горькой усмешкой посмотрела ему в глаза: — Эх, конспираторы! Не надо было вам и прятаться. Не фашисты шли ведь, свои.
Всю дорогу Валя и Петр молчали. Когда подходили к дому, Валя остановилась.
— Как же теперь мне к Соньке относиться? — сказала она. — За подругу ее считать? Да?..
— Не знаю, — сознался Петр, думая, а как бы он поступил, если бы Валя так же… и проговорил: — Надо разобраться… Может… — Но тут, вспомнив про танцы и Ольгу, покраснел и смолк — слова застряли в горле.
— Нет, это предательство! — кипятилась Валя. — Как это называется?! Жених в армии, может, завтра кровь прольет за нее же, дуру, а она… Я презираю таких девчат.
Они свернули в проулок к Пскове́. Тут, у самой реки, недалеко от дома Морозовых, росла старая, свесившая над водой ветви ветла. Под ней кто-то поставил скамейку. На скамейку женщины, приходя на речку полоскать белье, ставили корзины и тазы. Как-то в мае здесь были вчетвером: Петр, Валя, Соня и Федор. Сейчас скамейка пустовала. Петр и Валя сели на нее и долго смотрели на воду. У того берега, роясь клювами в иле, плавали домашние утки.
Валя проговорила:
— Холодновато от реки, а?
Она прижалась к нему, и он почувствовал тепло ее тела. Огляделся. Прикоснулся щекой к ее уху. Валя повернулась к нему лицом. Губы ее чуть приоткрылись… в выражении глаз было что-то от Ольги…
Он встал и потянул Валю за руки. Она поднялась и припала к нему снова.
Они поцеловались.
— Поди, ждут нас дома-то? — сказал наконец Петр, не видя между ней, такою, и Ольгой той, разницы, и понял по затуманенным глазам Вали, что думает она сейчас совсем не о том, чтобы уходить…
Несколько минут они стояли и тянули за руки — легко, играючи — друг друга в противоположные стороны: Валя — вниз, к воде, по которой заходящее солнце разлило свои вечерние краски, а Петр — вверх, к людям, домой… И первая сила, неуступчивая и древняя, как сам мир, одолела вторую, идущую от разума и, как и он, такую же шаткую. Петр сел на скамейку, увлекая за собой и Валю… Они молчали. Говорили их руки, глаза, губы… Домой вернулись поздно.
Варвара Алексеевна, вскипятив самовар, угощала собравшихся жен и детей командиров в большой комнате. За столом было тесно, но все, судя по лицам, радовались гостеприимству хозяйки. Шофер куда-то ушел.
— Айда чай пить? На кухне, — предложила Валя.
Чаевничали нехотя. Петр сообщил, что пока стоят они в Вешкине, по шоссе. Его охватила грусть. «Скоро уеду, — думал он. — Когда еще увидимся?.. Да увидимся ли? Может, скоро на фронт отправят… Последний раз, может, видимся?» Варвара Алексеевна после чаепития хотела готовить в большой комнате на полу постель для гостей. Но Холмогорова сказала:
— А что это мы будем стеснять хозяев? У меня есть покрывало брезентовое… Будем привыкать к кочевой жизни, — и рассмеялась.
Гости стали стелить себе в саду.
Вернулась с хлебом Акулина Ивановна.
Петру постелили в кухне на полу. Варвара Алексеевна спала в большой комнате, а Акулина Ивановна и ее сынишка ушли к Вале.
Петр ворочался. Сон долго не приходил. Слышалось далекое уханье бомб. Все думал о Вале и о том, как сложится теперь ее судьба. С непривычки от пуховой перины было жарко. Сбросив легкое байковое одеяло, он лежал под одной простыней.
Петр не знал, сколько прошло времени, когда дверь скрипнула и в густых сумерках горячие Валины руки нащупали простыню, откинули ее…
Утром полуторка, рассекая ранний, пахнущий лугами и озоном воздух, понеслась из города. Петра, примостившегося в кузове сзади у борта на узлах и придерживавшего рукой Валю, на переезде сильно подбросило. Прижавшись к ней, он улыбнулся. Машинально пробежал глазами по щиту с надписью:
«Покажем пример революционной бдительности, дисциплины и организованности! Все силы — на защиту Отечества, на разгром и уничтожение врага!»
Сказал Вале на ухо:
— Хорошо, что вы согласились поехать. Смотри, что со станцией сделали: сплошные воронки, сеять можно — все перепахали… А чего доброго, и за город возьмутся.
Валя не ответила. Она вспомнила, как мать утром, когда ей с Петром пришло в голову, что и им надо ехать, отнекивалась. «Куда я поеду? А дом на кого?» Но когда Петр сказал, что из Луги они всегда ведь могут возвратиться, а здесь останется Акулина Ивановна и вернувшемуся Спиридону Ильичу объяснит, где их искать, тут Варвара Алексеевна задумалась. «Ненадолго-то можно, — согласилась она наконец. — Родню повидаю».
Машину бросило в сторону. Петр, придерживая Валю, взглянул на Варвару Алексеевну, которая сидела у самой кабины. Глаза Валиной матери блестели, худое, морщинистое лицо стало еще морщинистей, верхняя губа все время подрагивала. Петр вспомнил, как трудно ей было прощаться с домом. Уже расцеловавшись с Акулиной Ивановной, она еще дважды заходила в него, прошла в палисадник, присела на скамью, потом, потянувшись к сирени, оторвала от нее веточку и сунула за пазуху. Поднявшись со скамьи, вытирала рукавом шерстяной кофты слезы со щеки… И никак не могла проститься с тем, на что ушла вся ее жизнь.
Впереди на обочине стояла, подняв руку, женщина с мальчиком и девочкой. У ног ее лежал набитый доверху холщовый мешок. Шофер, высунувшись из кабины, крикнул ей:
— Садитесь, да быстрей! — и затормозил.
Петр спрыгнул на землю. Легко, как пушинку, взял на руки и перенес в кузов девочку, а потом мальчика. Женщина с помощью Вали — та тянула ее за руку — лезла в кузов и, задыхаясь, шептала:
— Милые… хоть нашлись… добрые… люди…
Петр забросил в кузов мешок и прыгнул в машину.
На стыке с Островским шоссе полуторка стала. Петр неспокойными глазами уставился вперед: сплошной поток машин, повозок, пешеходов с тележками, тачками и просто так, без всего, заполнял Ленинградское шоссе, двигаясь от Острова. Шофер стал беспрерывно сигналить. Но никто будто не слышал… Полуторка, осторожно нажимая на поток, врезалась в эту гущу. Медленно пошла она в шаг с изнуренными людьми дальше. И почти тут же — Петр не понял, как это началось, — за кромки кузова уцепились руки… через борт, закидывая свои жалкие узелки, полезли люди. Машина стала, шофер, приоткрыв дверцу и высунувшись наполовину из кабины, орал во все горло:
— Что вы делаете, под колесо попадете!.. Рессоры лопнут!..
Но для этих людей, насмотревшихся за свой путь всяких ужасов, слова его были пустым звуком.
Петра с Валей притерли к заднему борту. Машина стронулась, волоча за собой людей, уцепившихся за борта и не сумевших еще сесть, однако не терявших на это надежды. Шофер теперь вел полуторку, почти упираясь в задок впереди идущей повозки.
Так ехали с час, а то и больше.
Где-то перед селом поток поредел. Машина вырвалась на простор и понеслась. Километров семь не доезжая Вешкина, настигли другой поток беженцев. Опять ехали, еле опережая пешеходов. Километрах в пяти от Вешкина услышали резкие пулеметные очереди. Петр повернул на выстрелы голову: над горизонтом, то прижимаясь к шоссе, то взмывая вверх и снова падая, два немецких истребителя расстреливали людей. Самолеты неслись прямо на полуторку. Сердце Петра, охваченное страхом и болью, что вот так все может кончиться, застучало.
Пешеходы бросились врассыпную с шоссе. За ними, выскакивая из кабин, спрыгивая с повозок, неслись к лесу шоферы, ездовые… Полуторка с Петром и Валей, резко затормозив, стала. Не решаясь еще выпрыгивать из кузова, все смотрели, как через обочины и канавы, падая, подминая друг друга, бежали люди… Вспыхнула впереди трехтонная машина. Петр схватил Валю, поднял и почти бросил через задний борт на землю. Намеревался тут же спрыгнуть сам, но вспомнил о Варваре Алексеевне. Крикнул Вале:
— В канаву ложись, в канаву! — и толкнулся в сторону кабины, силясь добраться до Валиной матери.
Валя к канаве не побежала. Она стояла у кузова и, вытаращив налитые слезами глаза, кусала, как ребенок, палец и громко шептала:
— Мама, мамочка…
Петр работал локтями. Пытаясь пробиться к кабине, озверело крикнул:
— Да прыгайте же вы! Расстреляют!..
А в это время по кузову стеганула очередь, другая… Раздался страшный, дикий крик у левого борта. И тут же машина резко дернулась вперед. Старичок в косоворотке, потеряв равновесие, чуть не вылетел за борт, но его удержала женщина… Набирая скорость, полуторка бешено помчалась по освободившемуся шоссе.
— Остановите! Остановите! — кричал, заглушая стоны, Петр, но люди, охваченные ужасом, окаменели, только Варвара Алексеевна, в трудные минуты всегда собранная и спокойная, поняла его и колотила кулаками в матерчатую крышу кабины. Но шофер как не слышал — гнал и гнал.
С того момента, когда Петр выбросил Валю, прошло несколько десятков секунд, может, минута, но ему показалось, что прошли часы, что разделили его с нею версты… Обезумев, он схватился за борт, перенес тело наружу, нащупал ногой крюк для прицепа, оперся на него и, резко толкнув себя руками назад, прыгнул… Подошвы сапог пробороздили по асфальту — ему казалось, что из-под ног летят искры. Тело сигарой пошло вперед… Петр приподнял голову, налитыми кровью глазами смотрел вслед быстро удалявшейся полуторке.
Встал. Покачиваясь, зашагал в обратную сторону. Шел, тупо уставившись в даль дороги, где еще мелькали, то поднимаясь, то падая, темные силуэты вражеских истребителей. Сделав шагов двадцать, остановился. Провел исцарапанной в кровь ладонью по звенящей от ушиба голове и вдруг, сорвавшись с места, побежал.
На шоссе выходили люди. Они пугливо озирались, всматривались в горизонт, все не решаясь подойти к оставленным машинам, повозкам, тележкам, к брошенным узлам, мешкам, чемоданам… Более робкие, если у них вещи были при себе, возвращались в лес и шли на восток болотистой опушкой. Петр всматривался в лица — искал Валю… Он не бежал уже — шел навстречу все сгущающемуся потоку, стараясь отыскать место, где осталась она. Когда идти стало нельзя, Петр выбрался на обочину. Вспомнив о подожженной машине, оглядел шоссе — горела не одна, а четыре… Пошел по самой кромке дороги. У опушки, недалеко от пенька, увидел убитую девушку, и сердце замерло. Медленно-медленно, спустившись с обочины, приближался он к ней. Не Валя… и одета не так… Направился вдоль леса. Пройдя километра два, Петр осознал, что давно миновал то место. Он растерянно посмотрел на идущих по шоссе людей и повернул обратно. Шел, шел и вдруг понял: Валю он потерял, потерял навсегда… Остановился перед трупом девушки. Поглядел на березу, молчаливо свесившую листья. Дрожали коленки. Направился к пеньку. Высокая переросшая трава путалась в ногах, мешая идти. Опустился на пенек, гнилой, с одного края уже изошедший трухою, и вдруг заплакал навзрыд. Заплакал, как плачут в горе женщины. И не было у него стыда за свои слезы. Плакал и все смотрел то на труп, то на беженцев, идущих по дороге. Выплакавшись, поднялся. Как исповедовавшийся перед совестью, стоял, готовый принять на себя все беды, нависшие над Родиной, над этими людьми, угрюмо бредущими на восток.
Глава седьмая
1
Рота Холмогорова, не успев убрать из классов слежалое, разбитое до трухи сено, ушла своей дорогой, а на смену ей пришли другие люди — отряд псковского истребительного батальона. Людей в нем было немного, двадцать шесть человек. Все в отряде выглядело проще, чем в армии. При его организации еще в Пскове люди сами разбились на три группы, выбрали каждая себе старшего. Отрядом командовал лейтенант, присланный из штаба погранотряда. На какое время был он прикомандирован, никто не знал. Не знал и сам лейтенант. Обязанности комиссара исполнял Спиридон Ильич Морозов. Райком так распорядился. «У нас у многих сердца слабые. До срока изнашиваемся… — сказал ему один из секретарей, когда Спиридон Ильич заартачился. — У тебя опыт по гражданской есть. Кому же еще быть политической головой отряда?» Одеты были каждый кто в чем пришел и походили на допризывников, сбитых в кучу для прохождения военной подготовки, что практиковалась перед войной (только винтовки были у допризывников деревянные, а у этих настоящие, хотя и послужившие на своем веку предостаточно).
Когда отряд, придя в Вешкино, остановился у школы, председатель колхоза не захотел пускать его в здание.
— По избам давайте, — грубо сказал он, насупив такие же, как у Спиридона Ильича, густые, нависающие на глаза седые брови. — Что тут у меня, приют? — И, заметив, как поползли желваки по скулам лейтенанта, добавил, явно начиная хитрить: — Школу надо ремонтировать, к зиме готовить. Дети ждать не будут.
Бойцы нахмурились. Не понравилось им отношение председателя. Будто не война привела их сюда, а на досуге время они убивают.
Лейтенант вспылил. Спиридон Ильич отвел председателя в сторону и сказал:
— Ты… что?.. Обстановки не понимаешь? Мы это… ради себя, что ли? На кой нам леший эти пушки нужны бы, если не война? — потряс он винтовкой. — Половина из нас — твоих лет: кто сердечник, кто что… Наше ли дело по лесам да болотам просто так таскаться? А ты… — и укоризненно уставился ему в лицо, на шрам от клинка через весь лоб.
Взгляд председателя остановился на ощеренном носке сапога Морозова.
— Размещайтесь уж, — вдруг сказал он и добавил: — Не стесняйтесь, заходите в правление артели, мало ли что понадобится!
Разместились хорошо. Разравнивая сено, чтобы спать, Спиридон Ильич даже пошутил со своим бывшим приятелем — в одном партизанском отряде дрались в гражданскую войну, — бойцом Фортэ, который в истребительный батальон пришел тоже сам, по своей воле, но, как выяснилось, вояка оказался из-за слабости зрения еще хуже, чем Морозов:
— Ну вот, в школу, считай, нас приняли. Теперь не балуй, учись знай!
Фортэ посмотрел на него сквозь сильно увеличивающие стекла пенсне, улыбнулся и сказал в ответ:
— Намекаешь?.. Кое-как доплелся сам, а все бодришься.
Приставив винтовку к стене, Спиридон Ильич вышел из класса. По-хозяйски оглядел неширокий коридор, раскрыл окна — пусть проветрится. В учительской сказал лейтенанту, который изучал по крупномасштабной карте местность:
— Схожу в колхоз. Может, питанием помогут. И газетку опять же добыть следует — второй день не читали.
— Давайте действуйте, — не переставая смотреть в карту, ответил лейтенант. — Уломайте этого председателя. Может, барашка заколет — не убудет.
Морозов сходил в правление колхоза. Газет не достал — не было. Договорился о барашке. Послал за ним бойцов и вышел на крыльцо. «Умыться бы, пока то да се», — поглаживая острую нерасчесанную бородку, подумал он и поглядел вдоль улицы, отыскивая колодец. Его взгляд остановился на крайней пятистенной избе с высоким летником, резными наличниками и венцами, обветренными временем. Сердце Спиридона Ильича екнуло: в восемнадцатом году в этом доме располагался штаб карателей. «Как его? — силился вспомнить фамилию хозяина дома Морозов. — Нет, запамятовал… Паразит, предатель поганый. Из-за него пол-отряда потеряли… Да-а… А дом стоит, и ничего ему не делается». Спиридон Ильич отвернулся — о колодце забыл. Смотрел на кладбище — тогда его не было. Росли на том месте молодая малина да кустарник… Каратели свалили туда трупы… Тут и захоронили их крестьяне. Потом уж на месте захоронения поставили памятник — сбитые пирамидой доски венчала звезда, вырезанная из жести. Только надпись и была хорошая — в Пскове мастер-ювелир сделал… Так и началось это кладбище… Спиридон Ильич вспомнил, как в пятую годовщину гибели товарищей партизаны, оставшиеся в живых, посадили молодые березки вокруг братской могилы. «Матереют», — подумал о деревьях Морозов. В это время из-за кладбища показался военный. Он шел к школе. Спиридон Ильич спустился с крыльца. Ждал. В фигуре военного, в его походке, движениях было что-то знакомое. Спиридон Ильич протер полусогнутым пальцем заслезившиеся от напряжения глаза и вдруг… узнал. «Да Петр же это! Он!.. Конечно он, чертяка!» — И Морозов торопливо засеменил к нему навстречу. Видел, как Чеботарев сначала замедлил шаг, а потом совсем остановился.
— Петь!.. Петр!.. — кричал отец Вали. — Ну и встреча! — А сердце защемило: куда его несет в одиночку, что с ним случилось?
Он облапил Чеботарева длинными сухими руками, прижался к нему, как к сыну, похлопал по спине. Глаза Спиридона Ильича повлажнели. Не обращая внимания на упавшую с головы кепку, топтался перед Петром, мял его.
— Откуда ты, чертяка? — последнее время Морозов к месту не к месту часто употреблял слово «чертяка».
— Рота наша тут… стояла, — неуклюже высвобождаясь из его рук, ответил Чеботарев — понял уже, что роты здесь нет.
Он наклонился, поднял кепку Спиридона Ильича, держал ее и, думая о том, как потерял Валю, вдруг осознал, что обо всем придется рассказывать старику. «Убьет его эта весть, — Петр даже отвернулся. — Что же делать?» Смяв в руке кепку Морозова, он сошел с дороги. Отдал кепку. Они сели на камень-валун, где Шестунин любил играть в шахматы. Петр поправил пилотку. Смотрел на Спиридона Ильича, который, по-стариковски согнувшись, бил кепкой о голенище сапога, вытряхивая из нее пыль. Это был тот, довоенный, Морозов и не тот. Нос у Спиридона Ильича заострился, лицо осунулось, скулы отливали синевой. Этому Морозову можно было дать и за шестьдесят — старик стариком.
Спиридон Ильич повернулся к Петру и тут заметил, что на рукаве у Чеботарева рваная дыра, гимнастерка и брюки не то в машинном масле, не то еще в чем-то.
— Откуда ты такой? Уж больно того… будто кобели драли.
Петр встал. «Разве можно ему рассказывать что о Вале?» — в тревоге подумал он. Проговорил, ощутив, как пересохло горло:
— Так… С машины свалился. — И добавил твердо: — В батальон пойду. Может, штаб еще на месте.
Морозов тоже поднялся. Сочувственно положил на плечо Петру руку. Вглядываясь в его усталое лицо с ввалившимися щеками и сухими, утомленными глазами, заговорил:
— Ты ел?.. Не ел?.. Ну вот. Тогда давай пойдем к нам, поешь: у меня в мешке краюха есть, сала кусок… А там видно будет. Расскажешь, как служится… Я думал, вы воюете уже. Письма-то получаешь?
Петр видел, как блеснули его глаза, слышал, как дрогнул на слове «письма» голос. «О своих думает», — догадался Чеботарев.
У крыльца Петр сказал Морозову, что писем ни от кого не получал.
В коридоре, у окна, откуда Петр любил смотреть на открывающийся перед школой простор, стоял мужчина в темно-синем однобортном костюме, в изодранных, видно в лесу, штиблетах и протирал пенсне. «Тоже воевать собрался», — с горькой усмешкой подумал о нем Петр и спросил Морозова:
— Чем хоть занимаетесь?
— Как чем? — удивился тот. — Армии помогаем, вам. За порядком следим… Работы много.
Петр почти не слушал — его мучил окаянный вопрос: сказать все же о Вале или не сказать?
В классе — здесь размещался второй взвод роты — Петр сел за парту, придвинутую к стене. Отбивал носком сапога такты приставшей песни «Соловей, соловей — пташечка…». Отбивал медленно, тихо, отчего мотив казался ему грустным. Спиридон Ильич нашарил в большом, обрезанном сверху холщовом мешке краюху и сало. «Бережливый, — узнал Петр мешок — реликвию Морозовых. — С гражданской бережет… Поди, и не думал уж, что носить придется снова».
Ел Петр один. Ел устало, без охоты. Морозов достал из мешка пол-литровую кружку с отбитой во многих местах эмалью, засуетился:
— Сбегаю, может, кто воды принес, — и ушел.
Вскоре Морозов вернулся с кружкой воды. Петр напился, Спиридон Ильич уселся рядом и стал любовно, по-отцовски следить, как лениво жует Петр хлеб и сало. Следил и думал, понимая, что неспроста глаза Чеботарева все уходят в сторону: «Что-то случилось у него».
— Рассказал бы… — попросил он.
— О чем рассказывать-то? — печально поглядел ему в глаза Чеботарев. — Вы тут как?.. Я говорю, тяжело вам ведь… Как здоровье-то?
— Что о нас спрашивать? До здоровья ли, — вздохнул Спиридон Ильич, поняв, что Петр ни о чем не расскажет. — Война идет, в меру сил воюем… Я вот вижу, тебе жалко нас. Думаешь, знать, ноги еле волочим?.. А мы вот уже четверых фашистов на счету отряда имеем. Одного убили, правда. Так сам виноват — не стреляй, когда захватывают тебя.
— Убивать их всех надо на месте, — обозленно вставил Петр. — Как паршивую скотину, безжалостно.
— Да неудобно, когда руки он тянет вверх, — оправдывался Морозов. — А по газетам судя, как они с нами обращаются, то и убивать мало. Согласен… Письма-то были тебе? — спросил он, забыв, что уже спрашивал об этом.
— Письма? — Петр приложил руку к карману и вспомнил, что единственное письмо от отца с матерью осталось в вещмешке. — Да были, — сказал он. — Из дому письмо. Так, ничего особенного.
Глаза Спиридона Ильича, вспыхнув, сразу погасли.
— О своих ничего не знаю. Бомбят все там. Когда стояли ближе, так слышно по ночам было… Валентина-то, чертяка, — не слыхал, поди? — в госпиталь устроилась. Боевитая, непоседа… в меня.
Петр с силой надавил на собранные в шарик хлебные крошки, подумал: «Может, рассказать все же? Попытается найти — я же больше ничего не смогу». Но что-то идущее или от боязни расстроить старика, или просто от стыда, что не уберег ее, удерживало.
— Уходить мне надо, а то как бы и штаб батальона не снялся… — сказал он, почти упрашивая. Знал: посидит еще немного и расскажет все, не выдержит.
— Отдохнул бы. Больно уж ты того, усталый. Да и рукав зашить надо. — Спиридон Ильич встал, взял свой мешок и извлек из него в носовой платок завязанные нитки с иголками.
Уверенности, что следует отдохнуть, в голосе старика Петр не почувствовал. «Сам понимает, что идти надо», — решил он. Неумело Петр начал пришивать выхваченный углом кусок материи. Глянул на зашитую дыру рядом — след от самоволки — и подумал: «Обе — дыры как дыры, а кто поймет, которая от чего».
Закончив, Петр встал.
— Так я пойду, — грустно сказал он.
— О тебе-то я так и не услыхал, — с трудом выговорил Спиридон Ильич.
— Рассказывать не о чем. Вот тут стояли. По лесам за немецкими парашютистами гонялись, как и вы…
Расстались они на шоссе, пустом и мертвом, словно на рассвете.
Пожав Спиридону Ильичу руку, Петр пошел торопливым шагом. Не оглядывался, чтобы не видеть сгорбленной фигуры Морозова. Шел и думал о Вале, терзал свою совесть тем, что не уберег подругу.
…Штаба батальона на месте не оказалось. Петр у колхозника переночевал и рано утром поднялся.
Отказавшись ждать завтрак, он выпил стакан молока и торопливо вышел на безлюдное шоссе. Направляясь к Пскову, с тревогой думал: а вдруг не найдет роту? Может, и в комендатуре не знают теперь, где она находится? Вспомнив, что в казармах еще оставались полковые склады, решил сначала зайти туда.
Мимо, шурша шинами о сухой асфальт, бешено неслась к Пскову колонна военных машин с накрытыми брезентом кузовами. «Боеприпасы, видно, везут», — подумал он и поднял руку. Последняя притормозила, молодой шофер в военной форме крикнул:
— Не положено, видишь, — и кивнул на кузов.
Колонна, пыля, скрылась за пригорком. И снова стало тихо. Поднимаясь, плыло над лесами солнце. Позже стали встречаться беженцы, как вчера, и поодиночке, и группами, а где-то даже целой партией, не меньше той, что была у Крестов. Но беженцы были уж не в диковинку: он не обращал на них внимания, потому что сам находился в положении не лучшем, чем они, да и устали глаза видеть человеческую беду.
В одном месте взгляд его остановился на двух женщинах, и то потому лишь, что они сидели на изуродованной консоли сбитого немецкого самолета и ели. В стороне торчал хвост машины и фюзеляж. На скрученном металле желтела свастика. Петр даже замедлил шаг. Пристально глядел на желтый цвет, и не верилось, что вот так просто можно повергнуть вражескую машину и она будет лежать изуродованной, жалкой.
Женщины заметили, что Петр с таким вниманием смотрит на самолет. Перестали жевать. Петр, встретившись с их глазами — укоризненными, насмешливыми почему-то, — отвернулся и прибавил шагу. Ожило в памяти вчерашнее утро, обстрел, Валя… И чем ближе он подходил к тому месту, где потерял ее, тем настойчивее думы о ней вытесняли из головы все остальное. Наконец… вот и обгорелая машина, сваленная уже кем-то в кювет… Петр остановился напротив пня, где сидел перед убитой девушкой. Рядом возвышался свежий холмик земли — кто-то похоронил… Огляделся, соображая, правильно ли он искал Валю. И вдруг ему показалось, что она могла убежать только в лес, а там, если ранена, упасть и… — это слово он не мог выговорить — «умереть». Оно не укладывалось в его сознании.
С какой-то дрожью в теле Петр сошел с обочины и направился, подминая траву, через узенькую полоску болота по опушке к лесу. Вошел в лес. Мягко ступая по прошлогодней листве, приглядывался. Ждал, что вот наткнется глазами на свежий холмик… Раздвинув кустарник, вышел на тропку, пересек ее и, пройдя через редкий березняк, оказался на опушке. За полем, на небольшом отлогом взгорке, разбросалась деревушка. Петр тяжело вздохнул. Сделав еще несколько шагов, остановился, тоскливо уставился на деревню, будто молил ее сказать правду, которую та должна была знать и поведать ему.
2
Открыв глаза, Валя увидела оконце, уставленное горшочками с цветами, полураздвинутые занавески и сразу все вспомнила. Попробовала повернуться, но, почувствовав острую боль в ноге, притихла. Так лежала она в пуховиках, может, минуту, может, час. Все виделось ей шоссе. Думала о матери, Петре… Боль в ноге поутихла. Валя долго смотрела в простенок неоштукатуренной, бревенчатой стены — на фотографию мужчины, сделанную, видно, очень давно. По сторонам висели фотокарточки поменьше — женщина в платке и парень, в чертах которого угадывалось что-то знакомое. Потом ее взгляд пополз по пазам… В красном углу чуть тлела перед иконами богоматери и Христа лампадка. К глухой стене прижалась русская печь. Напротив печи, у среднего окна, стоял квадратный стол без скатерти. Валя стала припоминать, как попала сюда.
…Глухими, цокающими ударами рассы́пались вокруг Вали пули. Острая, обжигающая боль разбежалась по ноге. Валя увидела кровь… Бросилась с шоссе к лесу — вслед за другими. Выскочила на тропинку. Сколько бежала, не помнила. Остановилась, когда почувствовала слабость. Стараясь не упасть, села на бровку вьющейся между молодыми березами тропы. Пробовала оторвать от подола платья ленту, чтобы наложить жгут, но в руках не было сил. Чувствуя, как теряет сознание, огляделась. Людей нигде не было. Схватившись рукой за жиденькую ветку, начала валиться на бок. Сейчас ей казалось, что тогда она плакала и звала маму… а ветка гнулась, гнулась… И еще: будто окровавленной рукой прижала подол к ране…
Заскрипела дверь.
К кровати подошла женщина лет пятидесяти, в черном платке и темном платье. Перекрестившись, сказала грубым, почти мужским голосом:
— Полегчало, дочка? Бога молю.
— Спасибо, — прошептала Валя.
Женщина погладила ее шершавой, как у мужика, ладонью по собранным в косу спутанным волосам. Спросила:
— Поесть, может, дать? За полдень уж время-то… Надо есть, а то крови вон сколько вышло.
Валя не ощущала голода. При мысли о пище затошнило. Отрицательно покачала головой.
Женщина вышла в сени и скоро вернулась с глиняной кринкой. За печью на кухонном столе она налила в стакан парного молока и принесла его Вале.
— Выпей, — садясь на кран кровати, ласково попросила она. Приподняв голову Вали, поднесла стакан к ее бескровным губам.
— Не хочу, — сказала слабым голосом Валя и, отпив полстакана, положила голову на подушку.
— Тебе больше есть надо сейчас. Сил набираться, — заговорила женщина.
— Как вас звать-то? — спросила Валя.
— Да все теткой Надеждой величают. Зови так.
— Спасибо вам, вы спасли меня…
— Да что уж! Чего тут считать. Я ведь человек, поди… А ты, поди, не помнишь ничего?.. Не помнишь? Ну вот… Иду это с работы — в поле была… гляжу, на тропке-то… ты. А тут уж через поле и деревня наша, рядом. Побежала за соседкой. Врачует она у нас… Ты без памяти, значит, была. Я-то не понимаю, а соседка, она мастер лечить. У нас все к ней идут, как занемогут чем… Ну, вот… Оглядела она тебя. Нога не сломатая. Так, рана одна. Перепугалась ты, наверно… Приложила она к ране что-то, да и сюда, ко мне перенесли тебя.
Тетка Надежда подняла на икону в углу глаза и зашептала молитву. Валя глядела на ее губы и старалась понять, что она шепчет. Валин взгляд был нежен и добр — не такой, каким она окатывала свою мать, если заставала за молитвой, хотя мать ее и молилась от случая к случаю, больше из суеверного предположения, что коли бог есть, то услышит, а нет, так не переломится она оттого, что перекрестилась.
Помолившись, тетка Надежда снова подала Вале стакан.
— Допей, — сказала она, вздохнув. — Чуть и осталось. Не выливать же добро, грех.
Валя покорно взяла дрожащей рукой стакан. Приподнялась, искривив от боли лицо. Тетка Надежда придерживала одной рукой ей голову, другой помогала держать стакан. Валя с трудом глотала парное молоко. Выпив, откинулась на подушку и спросила, начав сомневаться во врачебных способностях соседки:
— А фельдшер хоть у вас есть в деревне? — и стала думать о красноармейце, который умирал от гангрены в госпитале, где она работала.
Фельдшера в деревне не было. Все здесь, оказывается, лечились сами — травами да заговорами. И только по большой надобности, когда эти средства не помогали, люди ехали в Псков.
Тетка Надежда встала. Отнесла стакан за печь. Вернулась. Постояла над кроватью. Потом сказала, что побежит в правление, и ушла. Валя уснула. Сквозь сон слышала, как то приходила, то снова уходила куда-то хозяйка. Изредка открывала глаза. Бездумно глядела в черный от копоти потолок и не замечала, как глаза снова закрывались и ею овладевал сон. Сон часто прерывался — пулевая рана в икре ныла и при малейшем движении «стреляла», давая о себе знать. Нога казалась деревянной, чужой. Вале хотелось повернуться на бок, согнуть в коленке ногу. Не решалась. Когда сон больше уже не приходил, а тело отекло и лежать стало невмоготу, Валя осторожно приподнялась на локте, стала поворачивать раненую ногу. Жгучая боль разбежалась от икры вниз и вверх по ноге… Валя все-таки повернулась на бок. Уснула. Проснулась, когда в комнате стояли сумерки…
Нахмурившись, долго глядела в темноту, прислушиваясь. Не то из сеней, не то откуда-то через окно или полуоткрытую на крыльце дверь доносился неясный шепот. Женский голос, более громкий, принадлежал — узнала Валя — тетке Надежде, а другой — мужской, приглушенный — почти не доходил и скорее угадывался по паузам да ворчливому и злому шипению.
Когда утром Валя открыла глаза, то первое, о чем она вспомнила, был таинственный ночной шепот. «Или померещилось? — подумала она, не доверяя себе. — Может, бредила?» — и пощупала лоб. Лоб показался холодным. «Разве своей рукой определишь, есть или нет температура?» — вздохнула Валя и стала прощупывать пульс, зажав большим пальцем артерию на руке выше кисти. Пульс был частым. «Температурю», — подумала Валя. Но боль в ноге ослабла, и она радостно улыбнулась.
Прошла из сеней с ведром картошки тетка Надежда. Валя слушала, как она гремела за печью кастрюлями, и все думала: что это — сон был или хозяйка действительно с кем-то шепталась?
Хозяйка еще несколько раз выходила и входила в избу. Потом стала топить печь. И тут впервые Валя как следует разглядела ее.
Тетка Надежда была женщиной невысокой, но телосложения крепкого. Тугая коса, уложенная на затылке в большой пучок, выпирала из-под черного ситцевого платка. Сейчас на ней была серая кофточка и длинная черная юбка. Обута тетка Надежда в мужские сапоги, никогда, видимо, не чищенные и уже сильно поношенные.
Почувствовав на себе взгляд, тетка Надежда повернула к Вале строгое, с узким подбородком и толстыми губами лицо. Она улыбнулась Вале, но улыбка тут же, едва появившись, сошла с лица. Отвернувшись опять к печи, тетка Надежда сказала:
— Полегчало?
— Полегчало ровно, — в тон ей ответила Валя и, подумав, что звать хозяйку теткой Надеждой все-таки неудобно, спросила: — А как ваше отчество-то?
— Семеновна, — орудуя в топке ухватом, проронила хозяйка и, снова повернувшись к Вале, полюбопытствовала: — Откуда будешь-то?
— Из Пскова я. — И Валя рассказала ей все: и как они с матерью решили уехать в Лугу, и о том, что отец их где-то в истребительном батальоне, словом, все, что знала о себе и своей семье.
Надежда Семеновна, поставив в печь чугун и две кастрюли, подошла к Вале. Скрестив на груди крепкие руки, стояла так, о чем-то думая. Валя молчала. Грустно смотрела на противоположную стену, где висели фотографии. Вспоминала о матери и отце. Еле сдерживала слезы, потому что хозяйка казалась ей такой же ласковой и доброй, как мать.
— А кто это на фотографиях у вас, — спросила Валя, чтобы только о чем-то говорить, так как боялась, что Надежда Семеновна опять уйдет, и останется она одна тут, в чужой избе.
— На фотографиях-то? — Хозяйка будто даже удивилась: — Семья моя это. В середке, там муж. Считай, что и не жила с ним: как забрали в армию белые в революцию, так и сгинул, а это сын… Сын у меня есть. Ладный сын, — и заулыбалась, вытирая углом платка нос. — Вся жизнь в нем теперь. Пришел вот, увидишь, — и села к Вале на кровать, вдавив постель до перекладины. — Все образуется, господь бог милосерден. И ты найдешь своих. Мама твоя в Луге, поди уж, да и отец где-нибудь так же…
Надежда Семеновна снова, как вчера, гладила Валю по голове, спрашивала, болит ли нога, не перевязать ли рану? Валя отнекивалась, боясь бередить ее, а сама думала, что перевязать бы надо… Больше всего она страшилась гангрены.
В это время в дверях показался парень, похожий на Надежду Семеновну. Он переступил блестевшими черными штиблетами через исшарканный порог и остановился. На нем были темно-синие с острой стрелкой брюки и темно-синяя тенниска. Валя глянула на него и… обомлела. Жмурясь, она с силой свела веки. Открыла глаза. Снова закрыла. «Не может быть!» — пронеслось в голове ее. Но это был действительно Саша — Саша Момойкин.
— Вот он, сын мой! — с гордостью произнесла Надежда Семеновна и увидела, как смутилась Валя. — В Пскове жил… Приехал вот. Встречались, что ли?
Забыв о боли, о том, что лежит в одной рубашке, Валя приподнялась на локте и, уставив на Сашу остекленевшие, широко раскрытые глаза, спросила полушепотом:
— Оставили… Псков?
Саша молча подошел к кровати, взял Валю за плечи и уложил на подушку, прикрыв ей грудь одеялом. Сказал, стараясь подавить свое замешательство:
— Лежи. Отчет после дадим…
А Валя ждала ответа. Щеки ее горели нездоровым румянцем. Надежда Семеновна женским чутьем поняла, что лишняя, и ушла за печь. Саша сел на место матери, взял неизувеченной рукой Валину руку.
— Что же ты молчишь? — Не отнимая руки, тихо сказала Валя. — Совсем там плохо, что ли? Как ты оказался здесь?
— Плохо, — соврал Саша, боясь, что она может его упрекнуть за то, что убежал из города. И сбивчиво заговорил, переменив тему: — Представляешь, какая встреча! Как в романе… А мне мама говорит о тебе ночью, когда я пришел, а я думаю… О чем думаешь, я думаю? О тебе думаю. Куда, думаю, занесла тебя судьба?.. Куда забросило?..
Валя вспомнила последнюю с ним встречу в горкоме. Высвободила руку.
Из-за печи вышла Надежда Семеновна. Пытливо уставив на них глаза, она всплеснула руками, шлепнув ими по крепким, мясистым бедрам. Все в ней так и говорило: «Вот бы пара была!»
— Да вы, никак, знакомы уж? — услышали они ее голос.
— В горкоме вместе работали, мам, — поднялся с кровати Саша. — Морозова, Валя. — И шутливо: — Конфликтует все со мной… на личной почве… А я ее люблю, вот и все.
Валя поморщилась, краснея. Придержав одеяло одной рукой, приподнялась на локте и, пересиливая пронзительно разбежавшуюся по ноге боль, спросила:
— А ты не удрал?
Саша резко повернулся к ней. Лицо его стало непроницаемым — такое оно бывало у него тогда, когда он сидел на совещаниях или разговаривал с людьми ниже себя по должности.
— Ляг, Валя, — по-хозяйски сказал он. — Что бежать-то? Ты речь товарища Сталина не знаешь… В Пскове слышно, как стреляют пушки. Того и гляди, фашисты здесь будут.. Гибель идет. Конец.
— Как… гибель?! — крикнула Валя, следя за рукой Надежды Семеновны, отмахивавшей кресты — молилась. — Где эта речь? У тебя есть она? — Забывшись, Валя сбросила с себя одеяло и, как была в рубашке, свесила с кровати ноги, встала и, перекосившись от боли, тут же села. Заплакала.
— Ты сдурела? — укладывая ее, сдержанно говорил Саша. — Нет у меня этой речи! На черта она? Речь, речь… Речью немца не остановишь. Теперь пушки нужны, самолеты, танки…
Валя не слышала его слов. Она плакала. Плакала навзрыд, представив вдруг, что действительно всему, что она любила, без чего не мыслила свою жизнь, — всему этому пришел конец. В голове ее путались слова, сказанные Сашей, со своими мыслями: она могла поверить чему угодно, но тому, что когда-либо мог наступить конец Советской власти, — этому она верить не хотела, не могла, боялась поверить, потому что, сколько помнила себя, знала, что Советская власть — народная власть, а народ — всю жизнь учили ее, и она так считала — победить нельзя и нельзя уничтожить. И к этой мысли она привыкла, как дети привыкают к родителям и носят в себе любовь к ним до конца дней… Валю начало знобить. Потом бросило в жар. Надежда Семеновна захлопотала. Принесла и положила на голову мокрое полотенце. Охала. Саша ушел за печь. Что-то пожевав там, вышел из комнаты в сени…
В беспамятстве Валя била сжатым кулачком по мягкой перине и тихо выкрикивала:
— Где эта речь?
Надежда Семеновна сходила к соседке — та была на работе в поле. Вернувшись ни с чем, обессиленная окончательно и растерянная, она встала перед красным углом, еле освещенным бледным пламенем лампадки, и, поедая глазами лики Христа и Богоматери, исступленно начала молиться. Молилась долго. Став на колени, била в поклонах лбом о крепкий выскобленный пол. Ее взгляд, окаменело застыв на образах, казалось, уносил всю ее, ограждая от зла, куда-то в другой мир, где все было просто и ясно устроено, где добродетель исцеляла страждущих и они жили тихо и отрешенно от всех сует, готовые по первому зову чьей-либо грешной души пойти ей на помощь…
Помолившись, она поднялась. Глядела на Валю, как на родную дочь. За вздохами и слезами вспоминала нелегкую свою жизнь. Когда мужа мобилизовали конники Булак-Балаховича, остался у нее на руках несмышленыш Сашка да дочка, родившаяся месяца три назад… Так и мыкалась. Одна мыкалась с ними. Все ждала, придет муж, а потом и перестала ждать… Только исступленней все отвешивала поклоны иконам да старилась вместе с ними…
Надежда Семеновна посмотрела на фотографию мужа в простенке между окнами — она знала на ней каждый штрих, каждую точку, насиженную мухами. В расшитой белой холщовой рубахе с откидным воротом, глядел он на нее немного испуганными, покорными глазами, вздернув острый обросший подбородок. Лоб, нос сильно походили на Сашины. Только глаза да губы у сына оставались ее, материнские, да сам он был такой же, как она, коренастый, широкоплечий. «Был бы ты с нами, — прошептала Надежда Семеновна горько, — может, наша Таня и выжила бы».
Валя снова начала бредить. Обессиленно что-то выкрикивала. Надежда Семеновна вдруг решила: «Надо Сашку послать за соседкой в поле», — и пошла в сени.
Сына она нашла в огороде. Он сидел на старом, полусгнившем чурбаке — остатке от давно сваленного тут ветром вяза, которому было бог знает сколько лет. Возле Саши лежал пес — дворняжка белой масти с черным пятном вокруг одного глаза. Саша тихо гладил по шее собачонку, которую еще щенком притащил в дом и назвал Трезором.
3
Петр долго стоял против деревни, где потерял Валю. Не заметил, как вошел в гречиху между лесом у шоссе и избами. Остановился. Подумал: «Да что я! Разве теперь найдешь ее?» Подумал и, резко повернувшись, твердым шагом направился через лес к шоссе. «Роту найти надо, а не пустым делом заниматься», — ругал он себя, поднимаясь на обочину.
Шел минут десять — двадцать по безлюдному шоссе. Солнце начинало припекать спину. Гимнастерка прилипла к лопаткам. Когда за спиной что-то затарахтело, Петр, не сбавляя шага, повернул на звук голову: за ним, пристраиваясь к нему, полз мотоцикл с коляской. В коляске, придерживая укрепленный ручной пулемет, сидел ефрейтор, а за рулем — лейтенант. «Командир связи», — догадался Петр.
— Куда, сержант? — крикнул лейтенант, когда мотоцикл поравнялся с Чеботаревым, и улыбнулся.
— В Псков, товарищ лейтенант, — ответил на ходу Петр.
— А я в Остров. Садись. До Крестов подвезу, а там рукой подать, — и затормозил машину.
Петр, радуясь неожиданной удаче, быстро сел в седло.
Поехали с ветерком. Лейтенант все время что-нибудь рассказывал, шутил — громко, чтобы слышал Петр, выкрикивал слова. Петр понял его по-своему. «Все в дороге, — рассудил он, — без людей скучает, а свой поднадоел изрядно, видать», — мельком глянул на ефрейтора, дремавшего в люльке. Спросил, как идут дела на фронте.
— На фронте? — лейтенант даже обернулся. — Об этом солдат не должен спрашивать: немец наступает — мы отступаем, мы наступаем — немец отступает… Война, как еще она может идти?.. Так и воюем.
Сбоку, замаскировавшись в старом еловом лесу, стояла колонна военных автомашин. По лесу, рассыпались солдаты. Глянув на них, лейтенант крикнул Петру:
— Немец научил: боятся теперь днем ездить. Авиации его боятся… А я вот не боюсь. Все езжу — ничего. Что ее бояться?.. Волков бояться — в лес не ходить.
Почти сразу после колонны, за некрутым поворотом, солдаты расчищали шоссе: немцы разбомбили колонну автомашин. Обгорелые полуторки опрокидывали в кюветы. Лейтенант, съехав с шоссе, погнал в объезд. Зазмеился проселок. В одном месте сидели на траве и жевали черные ломти хлеба женщины. Лейтенант притормозил, крикнул им:
— Куда путь держим, бабоньки? В Расею? — и на минуту остановил мотоцикл.
— В какую тебе Росею? — обиделась ближняя, в длинном деревенском платье, совсем еще молодая. — Здесь что, не Россия?..
— Испокон эта земля была русской, — вставила другая, видно, мать ее. — И с укором лейтенанту: — Это некоторые ищут на востоке Росею-то. Одних спрашиваем: «Что уходите-то?» Так они: «Здесь опасно. Сюда может враг прийти». А куда он не придет, если бежать от него? Так и взаправду вся Росея сплывет, хоть она и велика.
Где-то выскочили снова на шоссе. Вскоре показался и перекресток. Прямо уходило Островское шоссе, а дорога на Псков сворачивала вправо почти под прямым углом.
На перекрестке находился контрольно-пропускной пункт.
Лейтенант остановил мотоцикл перед преградившими дорогу сержантом с двумя бойцами, вооруженными автоматами, и показал ему документы.
Петр слез с седла.
Сержант, возвращая лейтенанту документы, посмотрел на Чеботарева:
— А это кто с вами?
— Это? Попутчик это. В Псков ему. Встретил на дороге и подхватил.
— Как же вы, товарищ лейтенант, берете к себе кого попало? — сухо произнес сержант и потребовал у Чеботарева документы. — Нынче столько всяких шатается по тылам…
Он не договорил — Петр сунул ему в руки красноармейскую книжку, а лейтенант нахмурился, соображая, видно, как повести себя с этим человеком.
— У меня нюх такой есть, сержант… — выговорил наконец лейтенант, и густые рыжие брови его поползли от переносицы вверх. — Угадывать, кого можно взять, а кого нельзя. И не указывайте старшим.
— Я вам не указываю, товарищ лейтенант, а этот факт о вас будет сообщен по инстанции… потому как связному по особым поручениям никого из посторонних возить не положено. Ваш же пассажир… еще надо разобраться, кто он и зачем ему в Псков.
Мотоцикл сорвался с места и покатил по шоссе. Лейтенант помахал Петру рукой и крикнул весело:
— Бывай здоров!
Красноармейскую книжку Чеботарева сержант разглядывал долго. Листал ее, вертел в обветренных руках, присматривался к печати… Что-то решал. Петр с тревогой глядел на его руки и ждал, что он скажет.
— Отведи этого, — бросил наконец сержант бойцу. — Шляются тут всякие!
— Какой же я всякий, — проворчал Чеботарев и вдруг подумал, что тут его могут задержать и послать в любую часть, кроме своей, а то и еще куда. — Я военнослужащий Красной Армии, а не всякий. Вы же видели мои документы?!
— Документы можно подделать, — обрезал его сержант. — Вон вчера с какими документиками задержали! Закачаешься!.. Иди. Там разберутся.
Чеботарева привели в старую избу, стоявшую за посадками вдоль дороги на город. Возле глухой стены тянулись нары с матрасами, набитыми соломой, и на них кое-где спали одетые бойцы. У окна за большим столом сидели на скамейках друг против друга два человека в майках и играли в шашки.
Боец, оставив Чеботарева у порога, подошел к столу и, прикладывая руку к пилотке, доложил сидевшему лицом к двери:
— Товарищ младший лейтенант, задержанного привел. Со стороны Луги к Пскову пробирался.
Младший лейтенант сначала небрежно махнул рукой — подожди-де, не до вас. Потом вдруг поднялся и, поддергивая галифе, спросил:
— Пробирался?.. Документы есть при нем? — Он оглядел Чеботарева с ног до головы, снова сел на скамейку и бросил партнеру: — Подожди!
Конвоир подал своему командиру красноармейскую книжку Чеботарева, который все выбирал момент сказать, что как же это он «пробирался», когда он ищет роту.
— А что у вас еще есть из документов? — спросил младший лейтенант Чеботарева, когда пробежал по страницам его красноармейской книжки, и Петр, вспомнив о предписании, подал его ему. Младший лейтенант пробежал по бумаге взглядом и грубо сказал бойцу: — А что вы его задержали?
— Сержант это, — промямлил конвоир, оправдываясь.
— Сержант, сержант… Голову надо иметь на плечах! — проворчал он и вдруг спросил Чеботарева: — А как вы сюда попали? Где ваша часть, младший сержант?
— Часть? — Чеботарев задумался: он уже понимал, что говорить что попало этим людям нельзя… Поэтому, тщательно подбирая слова, стараясь глядеть на командира нарочито добрее, он проговорил, простодушно улыбнувшись: — Кабы я знал, где она. Ищу вот. Наша рота в Вешкине стояла, штаб полка в Пскове будто оставался… Туда и иду. Там скажут, где рота. — И добавил, чтобы объяснение выглядело весомее: — Рота снялась и ушла, когда я задание выполнял. В Пскове, видать, она. Куда же ей деться — не иголка.
— Правильно рассуждаешь, младший сержант, — согласился с ним младший лейтенант. — Иди! Обратись в комендатуру. Там скажут, где искать.
Младший лейтенант схватился за затылок и, уткнувшись в доску с шашками, начал думать. Чеботарев посмотрел на партию. «Тоже мне страж! — почему-то с неприязнью подумал он о младшем лейтенанте и, чтобы чем-то насолить ему, сказал насмешливо:
— Продули. Сначала давайте.
— Ну, ты!.. — огрызнулся вдруг тот. — Ты еще не ушел? Иди давай, иди, пока…
И по тону, каким были сказаны эти слова, и но выражению лица младшего лейтенанта Чеботарев моментально понял: правда, пока отпускают, надо уходить… А в комендатуру, решил он, шагая уже через железнодорожный переезд, мимо разрушенной бомбами и явно не действующей железнодорожной станции, идти не надо: еще начнутся всякие выяснения. «Надо к своим казармам пройти, — думал он. — Может, кого и встречу там».
Из своих в Пскове Петру никто не встретился. Зато на каждом шагу попадались военные патрули. Делая вид, что спешит куда-то, выполняя задание, Чеботарев принимал молодецкий вид и, по уставу отдавая честь, проходил мимо. Увидав развороченный угол казармы третьего батальона (видно, попала бомба), распахнутые ворота и пустой двор, даже не стал останавливаться. Пройдя до переулка, свернул к реке. Там, на крутояре, под полуразрушенной крепостной стеной из почерневшего от времени известняка, сел. Место было укромное. Петр смотрел на мост вниз по реке, на Мирожский монастырь напротив, за рекой. Думал, что делать дальше. Рассудив, что полк должен стоять где-то на УРе, стал соображать, как переправиться на тот берег. Понимал, на мосту стоит наряд — обязательно остановит.
Гудело уставшее тело. Хотелось есть. Высоко поднявшееся солнце пекло. Надо было искать тень.
К берегу пристала лодка. Из нее выскочил паренек лет пятнадцати. Бросив на песок весла, он привязывал лодку к вкопанному столбу.
Петр спустился к нему.
— Слушай, мальчик, не перевез бы на тот берег? — проговорил он торопливо. — А?
— А что, можно, — оглядев его, ответил тот и бросил в нос лодки плетеную торбу. — С рыбалки я.
Они поплыли. Паренек греб сам. Где-то на середине реки он вдруг перестал грести и спросил:
— А почему не через мост вы? Или в самоволке? — и засмеялся, снова взмахнув веслами.
— Почти что, — ответил серьезно Петр и поведал ему вкратце свою историю.
Паренек выслушал внимательно. На его загорелом курносом лице появилась тень задумчивости. Бросив весла, он сунулся в нос лодки, к торбе. Вынув из нее краюху хлеба, сказал:
— На вот. Ты, поди, голоднющий. Поешь, а то дорога, она бывает длинная… Когда еще найдешь своих-то!..
Хлеб был черствый, но вкусный — не такой, как у Морозовых. Петр макал его в воду и с жадностью ел. Когда подплыли к берегу, хлеба уже не было.
Поблагодарив паренька, Петр пошел в гору. Старался держаться в отдалении от Рижского шоссе. За городской окраиной, выйдя в поле, напал на тропу и зашагал по ней. Километра через полтора она вывела его к пустовавшему шоссе.
Вокруг, насколько хватал глаз, стояли хлеба. Чеботарев, устало передвигая ноги, шел и думал: кому они теперь нужны, кто будет их убирать, когда?.. Сзади послышалось гудение автомашины. Петр обернулся и увидел «эмку» командира своего полка. Он весь сразу как-то подтянулся и, шагнув на асфальт, вытянул, как бы преграждая ей путь, обе руки. Легковая машина, обдав его ветром, проскочила мимо. Только и успел заметить: на переднем сиденье, рядом с шофером, сидел сам командир полка. Тоскливым взглядом провожал Чеботарев хвост клубившейся за машиной пыли, но и радостным, потому что знал теперь определенно: полк где-то здесь, на УРе.
Он уже перестал было смотреть на удаляющуюся «эмку», когда вдруг увидел, что она останавливается. Чеботарев бросился бежать к ней.
Из задней дверцы автомобиля выскочил, поджидая Петра, адъютант полковника. Передняя дверца тоже открылась. Показалась бритая голова командира полка.
Подбежав к машине, Петр остановился как вкопанный и, приложив к пилотке руку, доложил:
— Товарищ командир полка, младший сержант Чеботарев, из первой роты первого батальона. Возвращаюсь, отыскивая часть, в роту. Отстал от роты, выполняя задание майора Похлебкина.
Полковник — с лицом добрым и улыбчивым — думал.
Петр опустил руку. Продолжал стоять «смирно».
Полковник тяжело вылез из машины. Подошел к Чеботареву и протянул ему руку с мягкой, как подушка, ладонью.
— Ну, что ты теперь скажешь, оракул? — с усмешкой обратился он к адъютанту. — Каковы наши бойцы? Дезертируют, брат, единицы. Советского бойца от врага не оттащить, пока он глотку не перегрызет ему. — И, похлопав Петра по плечу, приказал лезть в машину.
До штаба полка, показалось Петру, ехали считанные минуты. На душе стало радостно.
«Эмка», пробежав деревушку в стороне от шоссе, остановилась под навесом, прикрытым маскировочной сеткой. Петр выскочил из машины. Следом выбрался и адъютант. Командир полка, тоже выйдя, приказал адъютанту отвести Чеботарева к дежурному по части, а сам направился к крыльцу рядом стоявшего небольшого домика, перед окнами которого прохаживался часовой с автоматом.
Дежурный по части выслушал Чеботарева и позвонил писарю.
— Чеботарев тут какой-то объявился, старшина, — кричал он в трубку полевого телефона. — А?.. Что?.. Не слышно, хрипит… К вам?.. — И, положив трубку на рычаг, сказал Петру: — Идите в соседний дом, к писарю.
Писарь сидел в большой комнате. Рядом на подставленном к столу стуле пыхтел трубкой младший оперуполномоченный сержант Вавилкин. И тот и другой, когда Чеботарев вошел, разглядывали его бесцеремонно.
— Так, так… Значит, нашелся младший сержант? — изрек щупленький Вавилкин, не спуская с Чеботарева маленьких юрких глаз. — Нам Похлебкин уже докладывал… Так… Так…
Писарь постукал толстой ручкой с пером рондо по зеленой обшивке стола и начал рыться в бумагах.
— Присядьте пока, — произнес он.
Вавилкин шепотом спросил у писаря:
— Это ведь тот Чеботарев, который за семьями ездил? Конечно, он самый!.. Так мне, пожалуй, надо поговорить с ним. Он вам пока не нужен?
— Нет.
Чеботарев насторожился. Подумал: «Если спросит, как отстал от машины, то рассказать или нет? Скорее, не надо. Еще начнет придираться. Скажет, нарочно отстал».
Вавилкин кивнул Петру безлобой головкой с волосами, подстриженными ершом, и направился важно к двери.
В конце длинного узкого коридора в маленькой комнатке стоял стол, три стула и сейф. Вавилкин размашистым жестом руки пригласил Чеботарева сесть к столу, а сам, порывшись в полевой сумке, извлек оттуда толстую красную папку.
Вавилкин по-хозяйски сел за стол. Раскрыл папку. Нашел в бумагах какой-то смятый листок и, положив его перед собой, спросил Чеботарева, пытливо уставившись ему в глаза:
— Вы хорошо знали сержанта Зоммера?
Чеботарев изменился в лице. Подавшись к Вавилкину, спросил:
— Его что… уже нет?
— Я не в том смысле, — Вавилкин поморщился. — Боев еще нет. Он служит в роте… пока. Но, сами понимаете… идет война — война с немцами.
— При чем же Зоммер? — вставил Петр, успокаиваясь, и вдруг вспомнил разговор с подполковником в Вешкине. — Но он же наш, советский, не из Германии!
— Наш… — холодно улыбнулся Вавилкин и, заметив, как взгляд Чеботарева бежит по листку, который сержант вынул из папки и положил рядом, прикрыл его руками.
Чеботареву все еще казалось, что он видит перед глазами почерк — крупный, неуверенный, с буквами, поваленными то влево, то вправо. «Да это же, никак, Сутин писал?! Неужели он, мерзавец, наскулил что?» — кольнула догадка, и Петр, в упор посмотрев в застывшие глаза Вавилкина, проговорил:
— Я не знаю, что у вас тут за бумага… Может, кто и по злобе… накапал. Только Зоммер — наш человек.
Он хотел уж рассказать, что думает сам Зоммер о немцах и своем месте в этой войне, то есть передать разговор Зоммера с ним, Петром, в тот день, когда в роту приезжал подполковник, но его опередил Вавилкин.
— Непонятно мне, как вы легко берете его под защиту, — выдержав взгляд Чеботарева, спокойно проговорил сержант. — И что это еще за «накапал»! Что за слово? — он слегка повысил тон. — Извольте отвечать как положено! — И спросил, не снижая тона: — Кто в Пскове у Зоммера был из девчат?
— Кто? — И Чеботарев в двух-трех словах рассказал о дружбе Федора с Соней, упомянул о Валентине Морозовой.
— А Морозова эта в горкоме работает?
— Валя-то? — почему-то переспросил Чеботарев и, заподозрив вдруг, как бы Вавилкин не подумал, что он отсиживался это время у нее дома, стал рассказывать, как уговорил ее с матерью ехать в Лугу, как потерял в дороге…
Вавилкин внимательно выслушал Чеботарева. Долго молчал, потом глаза его потеплели — может, вспомнил свою жену, которая с двумя детьми кочевала сейчас где-то по России-матушке. Сказал:
— Вы хороший человек, Чеботарев. Честный. Но этого одного мало. Чутье, чутье должно быть… Вы понимаете, о чем я?
— Да… но его же вся рота знает?!
— Я не о том. Совет даю вам… на будущее, — назидательно проговорил он и, взяв напечатанный на пишущей машинке бланк расписки, протянул его Петру: — Заполните и распишитесь.
Чеботарев пробежал глазами текст с требованием хранить в тайне разговор Вавилкина с ним и запротестовал.
— Я же военную присягу принимал! Зачем мне расписку давать? — краснея, говорил он. — Если наш разговор военная тайна или государственная тайна, тогда вы скажите мне об этом. Скажите, и я буду хранить его, не разглашу.
— Присяга не то… — сразу став прежним, перебил Петра Вавилкин. — Распишитесь. И не рассуждать! А о вопросах моих подумайте. Мы еще встретимся.
Руки Чеботарева дрожали — не от страха перед ответственностью, которую он принимал на себя, давая эту расписку — бланк для нее Вавилкин сам придумал и напечатал на штабной машинке, — а от всего: от пережитого в дороге из-за Вали, от боязни за ее судьбу и судьбу Зоммера, от усталости, наконец, и от того, что Сутин… Кое-как нацарапав свою фамилию, он поднялся. Вавилкин, засовывая расписку в красную папку, встал тоже.
— Можете идти к писарю, — сказал он, не глядя на Чеботарева.
Петр вышел в коридор. Или от переживаний, или еще от чего — затуманило голову. Показалось, что вот-вот упадет от непосильной ноши. А сбросить ее нельзя. Ее надо нести… И минутная радость, что нашел свой полк, совсем заглохла в нем. «Эх, судьба!» — горько подумал он и пошел, медленно переставляя ноги, навстречу этой самой судьбе…
Глава восьмая
1
Густой, дымчатой поволокой ложились на землю сумерки.
Неяркие лучи падающего за горизонт солнца вырывались из-за макушек далекого, уже на латышской земле, чернеющего леса и скользили над полями, перелесками, окрашивая все в мягкий багровый цвет. Разбросанные по линии укрепрайона валуны тлели, как угли. Их затухающий свет отражался в небе, отсвечивал на еле видимой паутине высоких перистых облаков бледными желтовато-красными тонами. На юге, там, где находился город Остров, тускло розовели всполохи. Оттуда доносились глухие взрывы. Они то сливались в сплошной неясный гул, и тогда, чудилось Похлебкину, сидящему у своего КП на деревянном ящике из-под мясных консервов, гудела сама земля, то становились ясно различимыми, и он, всматриваясь в ту сторону, начинал считать их и, принимая бомбежку за подступающий уже фронт, силился расшифровать язык боя. Был ли это страх? За дни, которые батальон находился здесь, оборудуя свой участок обороны, тревога немного улеглась. Росло любопытство и нетерпение человека, уставшего ждать… Но это «ждать», как ни странно, и стоило Похлебкину большого напряжения воли. Его угнетало не то, что скоро к готовым для обороны позициям подойдут немцы. Угнетало другое: как он поведет себя в этом первом бою? Он терялся. Ему казалось, что не справится… И по телу пробегал озноб, который ничем нельзя было унять. Тогда комбат твердил про себя статью из Боевого устава пехоты, в которой говорилось, что бой — это испытание всех, и духовных и физических, сил человека. И ему становилось легче. Но все так же хотелось понять себя прежде, чем наступит испытание… Когда оно наступит, думать будет поздно. Тогда надо будет командовать, быть таким, каким должен быть командир в бою.
Откуда-то с запада до Похлебкина долетел гул самолетов. Он насторожился, прислушиваясь. Гул, завывая, нарастал. Немцы.
Майор поднялся с ящика. Нервно двинул его носком сапога, и он, скользнув с бруствера, покатился по ступенькам в блиндаж. Комбат оглядел небо. Высоко над горизонтом поблескивала вражеская машина. «На нас идет», — подумал Похлебкин, и ему показалось, что у него внутри, под сердцем, что-то лопнуло. «Надо передать по ротам, чтобы не демаскировали себя», — прострелила его сознание мысль, и он, спрыгнув с бруствера, бросился вниз по ступенькам. Споткнувшись в сумерках о ящик, комбат упал на четвереньки. Ругаясь, быстро поднялся, вышвырнул ящик за бруствер и только после этого вошел внутрь блиндажа.
Перед оплывшей свечой дежурный телефонист, разбросив локти по застланному картой с позициями батальона самодельному столу, читал книгу. Похлебкин приказал — и совсем не командирским, а другим, незнакомым голосом:
— Свет… Свет погаси… немцы летят. — И тут же, одергивая себя за то, что поддается страху: — Передай в роты: не демаскироваться.
Телефонист, захлопнув книгу, принялся дуть на свечу. Пламя колебалось, бегало вокруг фитиля и не хотело гаснуть. Потухло. Зазуммерил телефон. В темноте Похлебкин слышал, как телефонист схватил трубку. КП полка давал общий приказ: позиций не обнаруживать, по самолетам без команды не стрелять.
Комбат нащупал растопыренными пальцами скамейку возле стола и сел. Вслушался. Гудело где-то над головой. Гул сначала нарастал, а потом постепенно стал удаляться к Пскову. Похлебкин облегченно вздохнул. Поднялся. В темноте прикрыл дверь и приказал зажечь свет.
В неярком мерцании свечи вырисовывались низкие из бутового камня и цемента стены командного пункта, нары подле ниши для продовольствия. На нарах спал на душистом сене Стародубов. Спал, как ребенок, раскинув руки. Он показался Похлебкину еще более могучим. «И улыбается, — подумал майор с неприязнью. — Хоть бы черта увидел во сне, что ли! Нет, снится, поди, как по ротам целый день бегал. Верит, наверное, в эти свои собрания, митинги, беседы… Даже лошадь где-то оставил: вишь, задницу ему отбило. Ездить надо по-настоящему научиться, вот и не отобьет… Тоже мне, кадровик».
Похлебкин почувствовал усталость. Подойдя к нарам, ослабил поясной ремень, лег на спину, скрестив на груди руки.
В блиндаже было душно, но дверь открывать Похлебкин не решался. «Летают, — думал он, поворачиваясь на бок, — еще свет заметят».
Сон не шел. Вспомнил о семье. «Хорошо, что вывез, — улыбнулся он в темный потолок блиндажа. — Чеботарева жалко. Пропал человек. Ну, еще не такие потери будут. — И заключил: — Без потерь сражений не выигрывают».
Где-то в стороне Пскова ухали бомбы. Поняв, что не уснуть, Похлебкин вышел из блиндажа и, отыскав выброшенный за бруствер ящик, сел на него, задумался, уставившись грустными сухими глазами куда-то в одну точку. «Неужели у немцев такая сила, что не остановить их ничем?..» — копошился в его усталом мозгу вопрос.
Похлебкину вспомнилось совещание, которое на следующий день после прихода батальона на УР проводил командир полка на своем командном пункте. Это было отсюда километрах в трех, на склоне небольшой высотки; в тяжелом шестиамбразурном доте. Свет десятилинейной лампы, подвешенной к бетонному потолку, ровно освещал весь отсек дота, падал на длинный, из струганых досок стол, на расстеленную на нем карту укрепрайона. Комбаты с адъютантами старшими, командиры артиллерийских дивизионов и минометных рот окружили стол. Командир полка, осунувшийся несколько за последнее время, знакомил с обстановкой. Остро отточенный красный карандаш его то и дело ходил по карте. Слушали молча, затаив дыхание. Думали…
Как стало известно впоследствии, немецко-фашистская «Группа армий «Норд», у которой было шестьсот танков и тысяча двести самолетов, имела задачу: разгромив войска Северо-Западного фронта и захватив Прибалтийские советские республики, во взаимодействии с расположенной в Финляндии армией «Норвегия» и двумя финскими армиями с х о д у о в л а д е т ь Л е н и н г р а д о м.
Но это… планы. В действительности в Прибалтике получилось вот что.
В четыре часа двадцать минут под прикрытием сильного артиллерийского огня немцы начали наступление по всей нашей границе с Восточной Пруссией, рассчитывая в самые короткие сроки выполнить поставленную задачу, то есть м о л н и е н о с н о. Но события стали развиваться не в их пользу: г е р о и з м воинов Красной Армии и поднявшихся на борьбу с врагом советских людей срывал «блицкриг».
Правое крыло Северо-Западного фронта состояло из частей и соединений 8-й армии, а левое — 11-й.
В полосе 8-й армии к шести часам немцы заняли местечко Кретинг, а к девяти овладели Таурогеном, после чего стали развивать наступление на Кельме, угрожая этим окружить всю 8-ю армию, которая, ведя кровопролитные бои и нанося противнику тяжелые потери, вынуждена была отойти и занять новые рубежи обороны.
События осложнились тем, что в штабе Северо-Западного фронта обстановку не знали, так как к этому времени немцы успели разрушить связь, и к вечеру 22 июня на основании директивы № 3, которая обстановку, сложившуюся на границе, тоже не учитывала, отдали приказ, перейти на главном направлении в контрнаступление и активными действиями выбить вражеские войска с советской территории. Этот контрудар из района северо-западнее Каунаса окончился для нас трагически: 11-я армия не могла противостоять до зубов вооруженным полчищам гитлеровцев, и уже к вечеру 23 июня ее фронт был прорван. Немцы, расширяя прорыв, к 25 июня прорвались в глубь страны до 126 километров в направлении Даугавпилса и 230 — Минска. Войска 11-й армии с тяжелыми, кровопролитными боями отходили к Полоцку, оставив открытым путь на Даугавпилс. Так окончилось это неподготовленное, поспешное контрнаступление.
8-я армия, левый фланг которой вновь оказался открытым, боясь окружения, начала отступать к Риге. Сохранив боеспособность, она все время вела горячие оборонительные бои. Гитлеровцы, свирепея, засыпали ее с воздуха бомбами, старались измотать непрерывными атаками… Она несла большие потери в людях и технике. 26 июня 8-я армия отошла на Западную Двину, а потом и за нее. 1 июля была оставлена Рига.
В тяжелых изнурительных боях, проявляя невиданный героизм и стойкость, 8-я армия под ударами во много раз превосходящего ее по силе противника медленно отходила на север, к Таллину, оставляя с боями рубеж за рубежом.
Используя образовавшуюся брешь между 8-й и 11-й армиями, немцы вышли на Западную Двину и в районе Даугавпилс — Крустпилс. Брошенная против них 27-я армия, в задачу которой входило заткнуть эту брешь, еще не успела развернуться — у нее просто не было для этого времени, — как гитлеровцы 2 июля вновь перешли в наступление, 27-я армия стала отходить к Опочке, и вот в стыке-то между ней и 8-й армией немцы через несколько дней осуществят глубокий прорыв к Пскову. Опять нависнет — уже из-за отступления 27-й армии — над истекающей кровью, но сдерживающей правый фланг Северо-Западного фронта 8-й армией опасность окружения, и она отойдет еще севернее…
Слушая командира полка, Похлебкин нервничал. Получалось, части Красной Армии, сдерживая натиск все еще превосходящих сил противника, с боями отходят на более выгодные рубежи. Падение Минска 26 июня объяснялось случайностью. Псковско-Островский укрепленный район должен был своей железобетонной грудью преградить путь дивизиям 18-й немецкой армии, рвущимся к Ленинграду с юго-запада…
В словах полковника много было путаного, неясного, В гробовой тишине отсека голос его звучал глухо.
Машинально схватывая слова командира полка, Похлебкин представлял, как немецкие самолеты, господствуя в воздухе, наносят бомбовые удары по нашим тылам и оборонительным рубежам, как обрушивает враг на наши рубежи шквал артиллерийско-минометного огня, как вслед за этим в промежутки между узлами нашей обороны устремляются танки со свастикой на броне и как потом в проделанную брешь просачиваются мотоциклисты, пехота, чтобы, зайдя в тылы нашим частям, сеять панику, создавать видимость окружения. Посаженная на машины пехота не отстает от танков… «Да это ведь, по сути дела, — Похлебкин даже потер кулаком лоб, — не что иное, как наша тактика глубокого боя, которую мы проповедовали лет пять назад. Танки были созданы для этого…»
Брезжил рассвет.
Похлебкин поднялся с ящика.
Тоскливо оглядел он уснувшее в ночной тишине поле — никогда не паханное, все в мелких валунах и жесткой траве. И за всем этим ясно увидел он свою судьбу. Даже кольнуло сердце, чего раньше у него не было. «Черта с два его здесь удержишь», — подумал он и испугался, потому что показалось, будто сказал это вслух и его кто-то мог услышать. Оглядевшись, майор успокоился. Вспомнив, как на том же совещании комиссар полка говорил о моральной подготовке бойца к встрече с врагом, горько подумал: «Моральная подготовка… Попробуй внуши ему, солдату, что рыба тоже мясо. Докажи ему, что гитлеровцы имеют успех в силу просто внезапности удара и нашей неотмобилизованности…»
Вот-вот должно было выглянуть солнце — короткая летняя ночь, не начавшись, по существу, кончилась.
В стороне по едва заметной тропке прошел на смену часовой. Недалеко в ложбине, заросшей мелким кустарником, заржал конь комбата. До Похлебкина долетело простодушное ворчание вестового.
Комбат переключился на будничные свои дела. Он мысленно оценил весь укрепрайон, на котором служил еще в мирное время, когда его только строили… Демонтированный перед войной, он не представлял теперь серьезной преграды на пути рвущихся к Ленинграду фашистских войск: некоторые траншеи полуразмыло, не хватало пушек и пулеметов для дотов и дзотов. Не было личного состава для полевого заполнения, а без этого, понимал Похлебкин, никакой укрепрайон не сможет стать активной крепостью, потому что враг блокирует, то есть окружит, огневые точки одну за другой и возьмет их гарнизоны измором. Надежда на отступающие части, которые можно было использовать в качестве полевого заполнения, о чем говорил и командир полка, малоперспективна. Вся надежда была на себя, на свой личный состав, на свое умение.
Похлебкин начал подсчитывать огневую мощь УРа на участке батальона. Но без карты майор не умел мыслить и поэтому пошел в блиндаж.
Телефонист все читал. Комбат, не дав ему подняться, взял книгу.
— Интересная? — Похлебкин сел на скамейку, подкинул книгу на руке, как бы взвешивая, стал разглядывать растрепанные страницы. — Тяжелая?
— Чижолая, — подтвердил телефонист, — прямо за душу берет… в отдельных местах особливо.
Комбат долго смотрел на приклеенные кем-то к книге корочки из синей толстой бумаги.
— Чем же она «чижолая»? — передразнил Похлебкин телефониста и начал листать книгу. Вспомнил, как любил читать в молодости, даже когда был уже командиром взвода. По опыту знал, истрепанные книги всегда интереснее. Бывало, откроет такую книгу, подумает, начнет листать — найдет рисунок и по нему отгадывает, про что в ней написано. Только потом уж заваливается на кровать и читает запоем до утра. После женитьбы свободное время стала отнимать семья, и постепенно читать отвыкал. Все реже брал в руки книгу. Все меньше тянула к себе ее тайна. А когда стал ротным, увлекся уставами. Дал себе слово назубок все их выучить. И выучил. Гордился этим. Замечал, как некоторые даже завидовали ему…
2
После завтрака старший лейтенант Холмогоров и политрук Буров обходили позиции роты. Начали не с фланга, а с центра — со взвода лейтенанта Варфоломеева, отделения которого, в представлении Холмогорова, являлись основой всей обороны роты да и батальона, так как оседлали шоссе Псков — Рига и должны были прикрывать от врага самый удобный путь для его наступления. Холмогоров и Буров сосредоточили на этом участке половину всей огневой мощи роты. Об этом они доложили Похлебкину, еще когда он проводил рекогносцировку местности. Комбат сначала сопротивлялся, но, видя, что его не поддерживают другие командиры рот, вынужденно согласился с предложением Холмогорова.
Подойдя к КП первого взвода, который разместился в доте, метрах в ста пятидесяти южнее шоссе, спрятавшись за деревушку, Холмогоров остановился. Поглядел в холодные глаза Бурова. Сказал:
— А как думаешь, Егор Александрович, мы не просчитались с таким порядком в организации, обороны?
Буров, не меняясь в лице, ответил:
— Я тут, Александр Иванович, целиком и полностью полагаюсь на тебя. Ты строевой командир. Тебе и карты в руки. Нас, политработников, допусти до того, чтобы мы решали, как оборону организовывать, так мы дров наломаем. — И после небольшого раздумья добавил: — Я вот за дух бойцов, сержантов… поручусь. Тут я все сделаю, чтобы и нас они не осрамили да и вообще чести советского военнослужащего. И думаю, не осрамят.
— Я с тобой как с товарищем, — поглядывая на Варфоломеева, который бежал к ним откуда-то с левого фланга по брустверу траншеи, бросил немного с укором Холмогоров, — а ты… Сам знаешь: одна голова хорошо, а две еще лучше. Мне что-то с вечера вот стало казаться: а вдруг немцы пойдут не по шоссе, а, скажем, на Акопяна, — и показал рукой за шоссе, на позиции второго взвода. — Понимаешь, в принципе все у нас в обороне, по-моему, правильно, но мы не учли одного: болото-то перед вторым взводом высохло… И смотри, какие удобные подходы к нему: в кустиках сосредоточат за ночь танки, пехоту и ударят с зорькой…
Подошедший Варфоломеев остановился сбоку. Холмогоров, не обращая на него внимания, водил короткой вытянутой рукой по горизонту, сопровождая жесты словами. Буров слушал его, смотрел, куда указывала рука командира роты, и все время сосредоточенно думал. Сказал, когда тот смолк:
— Ты, пожалуй, прав.
— Вот что, Ефим Григорьевич, — обратился Холмогоров к Варфоломееву, — приданную противотанковую батарею сорокапяток давай перенесем к северу от шоссе, — и показал рукой куда. — Там она пусть и основные и запасные позиции имеет. Оттуда ей легче будет поддержать и второй взвод, и твой правый фланг — Растопчина, а третий взвод и так продержится.
За третьим взводом оборону держала третья рота батальона. Ее левый фланг упирался в чернеющий плотной стеной лес. Впереди, откуда ждали врага, до самого горизонта лежали равниной распаханные черные земли. Одним краем они упирались в шоссе, а другим — в лес. Вероятность того, что гитлеровцы станут наступать по лесу и пахоте, согласились все, мала.
О том, как укрепить позиции второго взвода, Холмогоров, Буров и Варфоломеев рассуждали минут двадцать. Потом, поглядывая на валун, огромный, глубоко вросший в землю, лейтенант сказал:
— Тут ни до чего не договориться, товарищ старший лейтенант. Сил у нас мало. Для обороны дали вон какой участок! Тут по уставу и для трех рот земли лишку. На отвагу да на смекалку вся надежда.
Холмогоров, не успокоившись, направился с Буровым во второй взвод. Обогнув полуразвалившийся сарайчик возле крайнего дома, вышли на шоссе. Постояли. Холмогоров поглядел на уходящее вдаль полотно дороги. Прямое как стрела, оно чуть прогибалось посредине. «Какой черт понесет здесь гитлеровцев? — подумал, еще больше утвердившись в своих мыслях, Холмогоров. — Немец не дурак». И сердце у Холмогорова екнуло. «Просчет допустил я глупый. Страшно глупый», — ругал он себя, перейдя уже шоссе и выходя через позиции отделения сержанта Курочкина на позиции отделения Растопчина, за которым занимал оборону второй взвод. Холмогоров рассматривал раскинувшуюся перед глазами местность, прикидывал, что и как получится, если немцы действительно направят главный удар на второй взвод. Далеко, за дотом, заметил на коне комбата.
— Похлебкин к нам жалует, — сказал он Бурову, как-то вдруг сникнув.
Майор ехал в сопровождении коновода, придирчиво оглядывал траншеи, бойцов. Холмогоров и Буров поспешили навстречу. По лицу подъезжающего комбата Холмогоров понял, что Похлебкин не в духе, но на доклад о выявленном просчете и организации обороны все же решился. Когда комбат спешился, бросив повод коноводу, Холмогоров стал излагать свои соображения. Комбат слушал внимательно, все больше чернея обветренным, загорелым лицом.
— Вы что думаете, мы сюда в пешки играть пришли? — сказал он, когда Холмогоров смолк. — Вы же понимаете: батальон занял оборону, все средства огня и весь личный состав учтены в совершенно определенной, с вами же выработанной системе взаимодействия. Если теперь вы займетесь передвижками, потом другой, третий, что же получится?.. Успокойтесь. Не разрешаю отходить от принятой схемы обороны. — И, оглядев Холмогорова, наставительно проговорил: — Вы бы лучше посмотрели, на кого у вас походят бойцы и сержанты. Обросли все. Приказываю немедленно подстричь всех. Косы скоро можно заплетать будет.
Похлебкин легко сел в седло. Поехал дальше, в третью роту. Холмогоров, ошеломленный, смотрел ему вслед. Буров саркастически улыбался.
— Дела-а, — сказал наконец командир роты.
— Ладно, — с нотками утешения в голосе заговорил Буров. — Ты иди во второй взвод. Кумекай. Внутри подразделения, может, что и предусмотришь, а я займусь… прическами. Раз они уж так нужны сейчас, надо делать. Похлебкин этого не оставит.
Они разошлись. Буров направился обратно, в первый взвод, чтобы оттуда идти в третий, а Холмогоров пошел дальше. «Черта с два я успокоюсь! — думал он, мысленно не соглашаясь с комбатом. — Когда бой начнется, тогда поздно будет думать. Тогда делать надо, воевать». И в его возбужденном мозгу снова закипела работа. Вопрос, как усилить правый фланг оборонительного участка роты, не имея никаких резервов, принял форму какой-то очень сложной шарады, разгадать которую надо было непременно, потому что от этого зависела жизнь и его самого, и людей, которые ему вверены, а главное — прочность обороны. Так думал он, маленький, похудевший за последние дни и от этого ставший казаться старше, Холмогоров.
В отделение Курочкина машинку для стрижки волос принесли после обеда, когда подошла очередь. Подстригал всех сам Курочкин, который любил это дело. Зная об этом, Закобуня как-то еще в мирное время сострил, что после демобилизации в запас «наша Курочка всех петушков острижет и первым парнем на деревне станет». Курочкин не рассердился — считал профессию парикмахера не хуже других.
С охотой стриглись немногие. Карпов, пощипывая свой темный хохолок, подумал: «Уж в бой скорей, что ли? Тогда, может, бросили бы эту затею?» Только Сутин, поглаживая рукой совсем короткие волосы, вертелся возле Курочкина и готов был тут же подставить свою большую и круглую, как арбуз, голову под машинку.
— Где она, твоя шевелюра? — сказал ему командир отделения и, вместо того чтобы стричь, послал его на ничейную землю, к болоту, где был небольшой пруд. — Нарви травы. Спать не на чем в дзоте, — добавил он строго.
Сутин, подавленно взглянув на сержанта, лениво побрел на ничейную землю.
Охотнее всех стригся Закобуня — волосы у него росли, как на породистой овце, дружно и быстро. С прибауткой оседлав выступавший из земли серый валун, он подставил Курочкину голову.
— Смотри, волосы-то у тебя кучерявятся, — сунул ему под нос машинку с выстриженными с виска волосами командир отделения. — Можно и пожалеть такие!
— А я не хочу выделяться, может, — простодушно ответил Закобуня и дунул на машинку так, что волосы снесло, как ветром; пошутил: — Без волос голова, как маковка — на мушку не враз посадишь.
Где-то к востоку послышался комариный гуд самолетов. Стоявшие рядом бойцы задрали головы. Один из них крикнул:
— Вот они! Кажись, наши «чайки». — И показал рукой.
Курочкин перестал стричь. Высоко в небе к фронту действительно летело звено наших истребителей.
— Теперь дела пойдут… Пополнение, — съязвил Закобуня.
Курочкин зло одернул его:
— Остригу, как барана. Сиди и не балагурь. Не время.
Истребители пролетели. Закобуня унялся и молча ворочал головой, подставляя ее под машинку.
Нарочно оставив на голове Закобуни хохолок, Курочкин засмеялся.
— Хорошо? — спросил он, оглядывая его.
Закобуня ухватился рукой за хохолок и, изобразив на лице нечто вроде удивления, выкатил на сержанта брызнувшие синью глаза.
— Во, — подергивая хохолок, проговорил он серьезно, — був из правобережных холопов, быдло, по прадеду, а став запорожским козаком. Добре! — И притворно попытался встать с камня.
Под общий хохот Курочкин срезал ему этот хохолок и приказал всем, кто подстригся, бежать к прудику помыть головы.
— Карпов, — крикнул он, водя машинкой по голове очередного бойца, оседлавшего валун, — ты старший! Прикажи от моего имени Сутину немедленно идти ко мне. Сколько нарвал травы, с тем пусть и идет. А то он там проволынит.
Карпов, Закобуня и два бойца вприпрыжку побежали к прудику. Почти незаметная тропка вела их, виляя среди противотанковых и противопехотных минных заграждений по земле, никогда не паханной и сплошь усеянной камнями ледникового периода. На этой земле и трава-то росла чахлой, жесткой, как проволока заграждений, опутавших здесь все вкривь и вкось.
У прудика на охапке сорванной травы лежал, раздевшись до трусов, Сутин. Окинув взглядом его нехудеющее, в складках жира, смуглое тело, Закобуня крикнул:
— Встать и живо марш к сержанту! Приказ.
Раздевались, поглядывая, как нехотя собирается Сутин. Одевшись, он связал лежавшей рядом веткой дикой яблони траву и медленно пошел, переваливаясь, как утка, на позиции отделения. Закобуня увидел на берегу прудика яблоньку с отломанной веткой и полуразодранным стволом.
— Ну и паразит… Он же изранил ее скрозь! — сказал Закобуня сам себе, осматривая яблоньку. — Разве ж так можно?
Закобуня, быстро искупавшись, оделся и стал рвать осоку, выбирая подлиннее. Сплетя из нее что-то наподобие веревки и набрав в руку илистой земли из-под ног, он направился к яблоньке. Стянув разодранный по рогатине ствол, замазал рану.
— Гриш, ты что? — удивился, подойдя к нему, Карпов. — Да тут живого места не останется, как бои начнутся.
— Нехай все равно живе, — не обращая на его слова внимания, с остервенением забинтовывал ствол Закобуня и еще раз выругал Сутина: — А ще каже, в колгоспи був. Такых гнать из колгоспу мало.
Карпов стал помогать. Придерживая ствол выше раны, смотрел, как искусно работают руки Григория, сильные, жилистые.
К вечеру над позициями соседа слева, далеко за лесом, появились немецкие самолеты. Это были бомбардировщики Ю-87. С совиными полувытянутыми лапами, они стали в круг и методично, один за другим падая за лес, бросали бомбы, а потом, взмывая, становились обратно в круг. Над лесом росло, заволакивая небо, темно-серое тяжелое облако пыли и дыма. Холмогоров, только что вернувшийся из второго взвода, постоял у своего КП, поглядел бомбежку и устало спустился по ступенькам в блиндаж. Лег на узенькие нары с соломой поверху и невольно ощутил, как земля передает удары. «Гляди, так и на нас налетят», — рассудил он.
В блиндаж ввалился перепачканный в глине Буров. Отряхнув брюки, он сел на край нар. Поглядел на Холмогорова, улыбнулся чему-то, потом сказал:
— Считаешь?
— Что «считаешь»? — не понял Холмогоров.
— Что? Ясно, бомбы. Что еще осталось считать? — Буров беззвучно рассмеялся и показал белые как снег-зубы.
— Нечего их считать.
— И я так думаю, — ответил Буров и вдруг начал рассказывать: — Сейчас возвращаюсь через первый взвод и встречаю Варфоломеева. «Как, — спрашиваю, — считаешь?» Бомбы то есть. А он: «Чего считать их? Война еще не знамо сколь продлится. Так если начать сейчас счет вести — цифр не хватит». Я, откровенно, немного даже растерялся от такого ответа. Говорю: «Ефим Григорьевич, гляжу я на тебя и не пойму: у всех в лице появилось что-то новое… ждут боя, а у тебя…» Он улыбнулся мне, отвечает: «Значит, боятся, — и задумался. — Что мне краснеть, поджидая их?.. Я не девица, и они не парни». — «Ну, не краснеть, скажем, а думать, взвешивать…» — «Я все взвесил, — говорит. — Подойдут, будем драться…» Одним словом, поговорили.
— Ложись-ка, отдохни, — пододвинувшись к стене вплотную, тихо сказал Холмогоров.
Буров отдыхать не стал. Вспомнив, что хотел провести политинформацию с бойцами второго взвода, поднялся и ушел.
Холмогоров полежал-полежал и сел, а потом вышел из блиндажа. Огляделся. От КП Похлебкина шли двое. Понял — не комбат. Немецких самолетов уже не было. Над лесом, за третьим взводом, еще плавала сизая дымка пыли. На душе Холмогорова стало тоскливо до тошноты. «Хоть бы начиналось скорей, что ли?» — И он снова поглядел на тех двоих, идущих от штаба батальона. И вдруг в одном из них узнал по угловатому телу и медведеподобной походке Чеботарева. Не веря, поморгал глазами. Опять вгляделся и вдруг обрадовался, заулыбался. Шестунину, который сидел на ящике возле землянки для отдыха личного состава и писал, видно, письмо семье, крикнул:
— Тимофей, сюда!
Тот как ошалелый, бросив все, кинулся к нему.
— Смотри! — кричал он бегущему старшине. — Чеботарев же это! Чеботарев!
Шестунин, сообразив, в чем дело, остановился. Повернулся в ту сторону, куда указывал рукой Холмогоров. Подойдя уже к командиру роты, сказал:
— Петр… точно.
Холмогоров, радуясь, засмеялся. Вспомнил разговор с Похлебкиным, когда тот, находясь на пункте боепитания роты, выговаривал ему, что плохо работает и даже не списывает со счета подразделения Чеботарева, который, теперь, дескать, ясно, не вернется.
— Пополнение, — наблюдая за подходящим Чеботаревым, говорил вслух сам себе Холмогоров. — Солдат свой дом знает.
Когда Чеботарев с сопровождающим из батальона бойцом подошел к Холмогорову и, отдав честь, начал докладывать, командир роты махнул на него и стал трясти ему руку. Выспрашивал, где был.
Чеботарев похудел. Кожа на лице потемнела, щеки ввалились, и оттого скулы выдавались еще больше. Глаза смотрели холодно и жестко. Только грудь и осталась такой же широкой и сильной да раздували рукава гимнастерки будто отлитые из железа, крепкие мышцы. Во всем поведении Петра — в выражении лица, глаз, в том, как он непринужденно размахивал руками, — во всем этом чувствовалось, что в нем что-то изменилось, чем-то он не походит на себя прежнего. «Будто лет пять жизни ему прибавило», — подумал командир роты.
Когда Чеботарев смолк, Холмогоров сказал старшине:
— Проводить прикажи кому-нибудь во взвод, а то еще на мины напорется. — И к Петру: — Обедал хоть?
Чеботарев утвердительно кивнул и покраснел, не понимая, почему так душевно расположен к нему командир роты. «Наверно, что семью вывез», — решил наконец он и покраснел еще больше, так как считал, что за это благодарить нечего, потому что поехал за семьями по приказу.
Шестунин ушел к землянке за провожатым и скоро вернулся со связным Холмогорова. Чеботарев направился во взвод. Холмогоров смотрел ему вслед и вдруг вспомнил, что еще не ел. Он попросил старшину сообразить ужин. Шестунин побежал к ротной полевой кухне. Холмогоров перевел взгляд на шоссе и почти у горизонта далеко распростершейся перед ним равнины заметил движение. «Отступают, наши отступают», — понял он и судорожно сжал кулаки. Ему не верилось, не хотелось верить, что сдерживавшие впереди фронт войска могут под ударами гитлеровцев отступить. «Тылы, наверно, отходят», — немного успокаиваясь, стал убеждать себя Холмогоров и сел на выпиравший из земли валун. Телефонист из блиндажа по его требованию принес бинокль. Холмогоров долго всматривался в полотно дороги, в движущиеся по ней машины и растянувшийся в промежутках между ними обоз. «Тылы… Пожалуй, это и не тылы, — сделал он наконец вывод. — Части какие-то идут». — И побежал в блиндаж докладывать обо всем увиденном Похлебкину. Телефон, как назло, шипел, и разобрать, что отвечал комбат, было почти невозможно. Ругаясь по телефону на связь, майор в конце концов положил трубку. Холмогоров снова вышел из блиндажа. Машины уже находились перед позициями первого взвода — въезжали в деревушку. Их хорошо можно было различить и так, но Холмогоров все-таки опять приставил к глазам бинокль.
В безветрии над машинами стоял высокий столб пыли. Саперы, размахивая руками, показали шоферам проход через минное поле.
— Отступают, — тревожно проговорил Холмогоров.
Когда старшина принес в котелках дымящуюся перловую кашу со свининой и чай, есть уже расхотелось. Холмогоров нехотя стал глотать пищу. Старшина взял бинокль и, приставив его к глазам, начал, не менее тревожно, чем командир, рассматривать дорогу. По ней сплошным потоком тянулись теперь уже брички. Рядом, передвигая устало ноги, брели бойцы.
Откуда-то из-за КП выскочил Буров.
— Что это там? — крикнул он, показывая Холмогорову в сторону первого взвода.
— Как что? — Холмогоров поднял голову. — Не видишь разве, драпают, а на военном языке — отступают, значит.
— Да не о том я! — нервно проговорил политрук. — Посмотри на первое отделение!
У Холмогорова выпала из рук ложка — подумал, что там… немцы. Взяв у Шестунина бинокль, обвел им позиции взвода Варфоломеева и удивился:
— Драка, что ли? — и, приставив бинокль к глазам еще раз, вдруг соскочил и побежал туда. За ним кинулся и Буров.
Возле дота на позициях первого отделения творилось что-то невообразимое. Холмогорову показалось даже сначала, что там играют в кучу малу…
Метрах в пятидесяти уже от свалки командир роты закричал так, что показалось ему, у него рвутся перепонки:
— Встать!
Подбежав к куче барахтающихся тел, Холмогоров снова проревел над катающейся друг по другу солдатской братией:
— Вста-а-ать! Я приказываю! — и потянул первого попавшегося за сапог.
Подбежал сержант Курочкин. Где-то недалеко гремел над окопами голос Варфоломеева.
Приходя в себя, бойцы начали подниматься. Закобуня оправлял гимнастерку и говорил:
— Вот ведь… Яка холера… це… ми… — и виновато глядел на Холмогорова.
— Да у тебя что, язык отсох? — загремел на него начавший было слушать его Варфоломеев. — Ты что, по-русски разучился?
Поднялись уже все. Одергивали гимнастерки. Стояли потупясь. Чеботарев украдкой стирал с кулака подолом гимнастерки кровь. В стороне стоял Сутин. Нижняя губа у него была разбита и залита сбегавшей из носа кровью. Под глазом и на щеке наливались кровоподтеки.
По виду Сутина Холмогоров кое-что понял.
— Смотреть мне в глаза! — приказал он Сутину и повел взглядом по раскрасневшимся лицам бойцов отделения.
— Кто дрался? — с угрозой спросил их Буров и тоже вперил в красноармейцев почерневшие глаза.
Варфоломеев молчал. Он знал по опыту — своему опыту, который приобрел, когда еще служил бойцом, — не скажут. Молчал, а сам упорно думал, пытаясь разгадать причину драки.
Вдруг чуть вперед выдвинулся Чеботарев. С ненавистью в глазах он выговорил:
— Я дрался. Я во всем виноват — бил Сутина.
Холмогоров оторопел. А Буров, приблизившись почти вплотную к Чеботареву, гневно сказал:
— Позор! Последнее дело!.. Этому ты что, в отлучке научился? — Политрук ненавидел людей, которые в спорах вместо силы разума применяли силу кулаков своих, и был с ними беспощаден. — За что ты избил Сутина?!
— За что? — обиженно переспросил Чеботарев и нашелся: — А пусть Сутин сам… скажет!.. Я… расписку дал молчать. Пусть!
Все посмотрели на Сутина, который, опустив голову, шмыгал носом. Холмогоров приказал ему идти к прудику и вымыть лицо. Буров говорил Варфоломееву, чтобы тот присмотрел за Чеботаревым и внушил ему, как надо вести себя в армии. Курочкин, отвернувшись, грыз сухую былинку.
Гнетущее состояние длилось минуты три. Потом Холмогоров отдал распоряжение всем идти на свои места, а Варфоломееву — разобраться, виновных наказать и доложить об этом лично.
— Немец на носу, — сухо бросил он напоследок, кивнув в сторону Изборска, откуда по шоссе шли, отступая, части, — а вы тут… — И пошел усталой походкой обратно к своему КП, а пройдя немного, остановился, повернулся и крикнул Бурову: — Ты разберись во всем!.. Уладь как надо.
У КП Холмогоров опять стал наблюдать за дорогой, над которой висела пыль, скрывая двигающиеся двуколки, кухни, усталых бойцов… Он сел на камень и задумался. Решил, что от этих частей для обороны укрепрайона толку будет мало. Вдруг услышал далекие раскаты орудийной стрельбы. Не поверил. Прислушался. Глухо гудело где-то за Изборском. Ухала артиллерия. Гудел приближающийся фронт, гудел, передавая через застывший, хрустально чистый воздух свой устрашающий говор.
Приказав сообщить на КП батальона, что слышится далекая артиллерийская перестрелка, Холмогоров не полез в землянку, остался на воздухе. «Все-таки это, наверно, отходят тылы. Не может быть, чтобы перед немцами не было войск», — подумал он, поглядывая на шоссе, за которым низко висело над горизонтом солнце.
Холмогоров поднялся. Решил сходить к шоссе. Узнать. У деревушки, проходя мимо сарая, в котором спала часть бойцов из первого взвода, он услышал пение. Пел Слинкин. Кто-то несмело подтягивал ему и только мешал. Высокий звенящий голос запевалы роты выговаривал, налегая на тоскливые ноты:
Холмогоров остановился. Слушал, как боец пел. «Да, жизнь…» — подумал он, вздохнув. Грусть песни сразу же завладела им. Он почти зримо ощутил, как голос Слинкина бился, пульсировал, будто просил кого-то помочь. И Холмогоров вдруг понял, что Слинкину не хватает Зоммера, с которым они всегда пели. А голос у сержанта был густой, с переливами. Его баритон вплетался в голос Слинкина как-то незаметно, исподволь.
Песня вдруг смолкла, и наступила тишина, в которой послышался цокот копыт да натужное гудение моторов — оттуда, с шоссе. Холмогоров еще ждал: «Запоют, поди». Но Слинкин больше не пел. А Холмогоров все стоял и ждал. Растревоженный, вспомнил вдруг о жене, а потом о вчерашнем вечере, когда Слинкин с Зоммером пели его любимую:
И припев:
…Вернулся на КП Холмогоров уже ночью.
Буров лежал на нарах и читал газету при свете коптящей семилинейной лампы без стекла. Когда Холмогоров молчком разделся и лег на застланные плащ-палатками нары рядом с Буровым, тот сказал, оторвавшись от газеты:
— Вот жили… Социализм построили. Коммунизм начали строить… Помешали, стервы…
— Что построили, тебе видней, — проговорил уставшим голосом Холмогоров, — а вот что сейчас будет, надо гадать.
Глаза Бурова нехорошо блеснули. Потом он потянулся и, задумавшись, уставился в бетонный потолок. Негромко сказал:
— Заныл. Не ожидал я от тебя… Сейчас нам надо быть собраннее, тверже. Надо верить, что все это… временные успехи гитлеровцев и что мы… обязательно победим. Смотри! — Он сел и убежденно заговорил, отсчитывая по пальцам: — У нас морально-политическое единство — раз, партия ленинцев — два, у нас передовой по сравнению с Германией и ее сателлитами общественно-политический строй — это три. — Он победно поглядел на Холмогорова и снова лег. Посмеивался: — Да мы грудью раздавим их — нас чуть не двести миллионов… — И вдруг, подавив смешок в голосе, серьезно: — Раздавим и станем строить коммунизм дальше. Ну, может, не мы, но те, кто выживет в этой жестокой схватке с фашизмом, — они будут строить. И построят… А они не успеют, так их дети доведут начатое нами дело.
— Говори, говори, — усмехнулся Холмогоров, у которого слипались глаза.
— Что говори? А я не говорю? — не понял Буров. — Говорю, что коммунизм мы все равно построим…
Глаза у Холмогорова совсем закрылись. Он уснул. Во сне командир роты увидел, что слушает Бурова. Буров вдруг переместился на трибуну, которая стояла в клубе полка в Пскове, а сам Холмогоров оказался в первых рядах битком набитого зала и слушал. Буров, выбрасывая вперед руку, говорил, то приглушая голос, то давая ему волю: «Построим, товарищи, построим! Нам, нашему поколению, возможно, и не придется его уже видеть, но дети наши будут жить в коммунизме. И наша мечта, за которую мы так дорого заплатили, так много отдали и которая для нас есть идеал самого прекрасного, которое только можно и вообразить, им, детям нашим, к сожалению, будет казаться как нечто обычное.
Мечта у наших детей будет, вероятно, еще красивее. И поведет она их в будущее дальше, вслед за нашей мечтой. И пойдут они…»
Холмогоров поглядел на сидевшего рядом пропагандиста полка Стародубова и усмехнулся: «Красиво у тебя получается, политрук, — думал он, снова посматривая на Бурова, — а вот жена от тебя ушла, изменила тебе… Помнишь, рассказывал мне, что не умела она находить и ценить красоту в человеке — только и видела все себя…»
Холмогорова разбудил зуммер телефона. Он сразу сел, посмотрел на телефониста, который, схватив трубку, слушал и одновременно водил по отекшей руке локтем другой… Буров спал на спине, рядом. По его лицу блуждала счастливая, детская улыбка.
Холмогоров осторожно соскользнул с нар, босиком прошел к телефонисту по дощатому полу и сел на скамейку у стола. Телефонист, опустив на рычаги трубку, доложил, что из штаба батальона сообщили: боевое охранение завязало бой с противником.
Холмогоров вышел из блиндажа.
Солнце уже поднялось над плешиной земли. От болота тянуло легким туманом. Холмогоров посмотрел на плавающие в тумане кусты и редкие деревья за болотом, на деревушку, через которую уходило шоссе туда, где кипел сейчас бой, и съежился в ознобе.
Даль говорила треском ружейно-пулеметной стрельбы. Чтобы успокоиться, Холмогоров начал делать физзарядку.
Вышел Буров и глядел, как он энергично махал короткими руками, рассекая свежий, остывший за ночь воздух.
Неожиданно где-то совсем близко, на шоссе, раздались оглушительные длинные очереди. Холмогоров перестал махать руками. Тут же увидел невысоко над землей пару несущихся немецких истребителей. Обстреляв деревушку, они пролетели дальше, в глубь обороны, почти над головами. И Холмогоров, и Буров, инстинктивно присев от рева моторов, тревожно смотрели им вслед.
— Вот ведь как получается: ровно уж и под бомбежкой были, — заговорил наконец Буров, — пули над головой свистели, а перед такой оказией ноги в коленках затряслись. А у тебя? — И глянул на Холмогорова, который почему-то снимал майку. Буров тихо засмеялся, поняв, что с командиром роты произошло нечто аналогичное. — Ничего, — добавил он. — Что мы, не люди? Обстреляемся вот, тогда он пусть нас заставит трястись! Правда ведь?
— Штука серьезная, — все еще глядя в сторону, где скрылись самолеты, проговорил Холмогоров. — Тут, брат, призадумаешься. Наших-то в воздухе не видно. Если бы были они, так летали бы через нас ведь и мы бы их видели.
— Мы тут на пятачке. Что мы видим? — ответил Буров неуверенным голосом. — Пойдем. Вздремнем еще. А?
Они пошли в блиндаж. Но поспать им пришлось недолго. Через полчаса их снова разбудил зуммер телефона. Слышался грохот наверху. Гудели моторы. Сотрясалась земля…
Выскочив из блиндажа, Холмогоров и Буров сразу же распластались на выжженной солнцем и вытоптанной земле. Над КП полка, который находился далеко в глубине обороны, и над деревушкой у шоссе кружили, заходя с солнца, Ю-87. Пикируя, они по одной бросали бомбы и снова становились в строй, в круг. Бомбы со страшным воем медленно неслись к земле по кривой линии. Рвались зенитные снаряды, резали воздух трассирующие пули счетверенных «максимов». Над землей поднималось облако пыли, дыма, огня. Ухала, стонала равнина. В нос Холмогорову бил едкий пороховой запах. Командир роты понимал, что опасность ему не грозит. Но нервы не слушались, и короткие цепкие пальцы впивались в сухой крепкий грунт, будто Холмогоров боялся, что вот поднимется ураган и сорвет его с места, сорвет и бросит невесть куда.