#img_4.jpeg
Глава первая
1
Это был самый страшный день в жизни Петра. Раздумья о Вале, о предстоящих боях — все заслонилось тем, что узнал он после прихода в отделение политрука Бурова.
Было еще утро, но солнце уже начинало нещадно палить. Через позиции роты, отступая, торопливо прошло какое-то подразделение. По данным разведки, немецкие части, взяв Изборск, приблизились к УРу километра на четыре и остановились.
Укрепрайон ощетинился, готовый принять на себя гитлеровские удары. Наблюдатели не спускали глаз со своих секторов наблюдения. Выдвинутые вперед секреты следили за каждым вражеским шагом.
В это-то время и пришел в отделение Курочкина политрук Буров с газетами в руках. Передав одну из них сержанту, он приказал собрать свободных людей.
— Сейчас же прочтите, — сказал он и тяжело пошел дальше, а что прочитать, не назвал.
Курочкин недоуменно поглядел ему вслед и крикнул, чтобы свободные бойцы собирались к пулеметной ячейке Чеботарева. Развернув газету, он увидел на первой полосе Обращение Сталина к народу, и сержанта будто обдало жаром. Машинально складывая газету вчетверо, он подошел к ячейке, где его уже ждали бойцы.
Усадив всех на бруствер траншеи, он передал Карпову газету.
— Сидя читать или стоя? — спросил Карпов и, заметив высоко в небе немецкий самолет, летевший в их сторону, добавил: — Может, обождем, а?
Все сразу услышали тонкое завывание. Подняли головы, всматриваясь в силуэт приближающегося самолета. Машина делала круги — парила над укрепленным районом, как коршун.
— Корректировщик это, — не переставая глядеть на самолет, проронил Закобуня. — Подразведать хотит. Вот посмотрит на нас, а потом начнется…
— А ну все в траншею! — вдруг обозленно приказал, спрыгнув первым, Курочкин и, когда все попрыгали с бруствера, заставил Карпова читать.
Карпов, привалившись спиной к прохладной стенке траншеи, развернул газету. Окинув взглядом первую полосу, вдруг взволновался, отчего конец его носа, и так красный, еще больше покраснел, а широкие ноздри раздулись. Подняв встревоженное лицо на Курочкина, он необычно звонко спросил:
— Речь Сталина читать? — и, не дожидаясь ответа, вдруг понял, что, конечно, ее и надо читать.
Первые два слова Карпов прочитал обычным своим голосом — негромким, но четким и приятным, слегка басящим, а потом вдруг сорвался на хрип. Чеботарев, стоявший с ним рядом, впился глазами в газетную полосу. Торопливо пробежал:
«Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!..»
Дальше читать Петр не смог: буквы прыгали, расплывались… Ему стало не по себе — будто шел все по краю обрыва да оступился и вот уже летит в бездну, зная, что расшибется, но не веря пока в это, потому что еще теплится в груди надежда за что-нибудь уцепиться.
Чеботарев отвернулся от газетной полосы и тяжело-тяжело вздохнул.
По-прежнему завывал немецкий разведчик, а Петр не слышал его нудного, надсадного воя: слышал лишь Карпова, который, овладев голосом, выговаривал слова спокойно и даже несколько торжественно. Чеботареву начинало разъедать душу горькое, тоскливое чувство. Он, не мигая, уставился в противоположную стену траншеи, на одуванчик, надломленный и безжизненно свисающий с бруствера, и думал сразу обо всем: о делах на фронте, о себе, о Вале… Думал об отце, матери. В глухом, затерянном на Оби поселке, казалось ему, мать и отец читают-перечитывают эти же строки вождя. И им еще тяжелее, чем ему, потому что они беспокоятся не только за отечество, которому отдали самые лучшие годы, но и за него, за сына… И со всеми этими мыслями Петр переместился — в воображении — в Москву, город, где он никогда не был, ко в котором всегда мечтал побывать, и мысленно приходил на Красную площадь, чтобы увидеть Мавзолей, Кремль, где живет Сталин, легендарных Ворошилова, Буденного… «Нет Литвы, — думал Петр, путая свои мысли с тем, о чем читал Карпов, — Латвии… Правительство наше все делало правильно… Есть, есть в Германии люди, которые сочувствуют нам и пойдут с нами… Мы вступили в смертельную схватку… Передовые люди Германии повернут штыки против фашизма… Нет, эти люди не повернут… — Петр перестал смотреть на цветок. — Как это не повернут?! — возмутился он про себя. — А кто же нас учил, что если капиталисты развяжут с нами войну, то рабочий класс их страны…»
Мыслей было много. Они возникали в голове Чеботарева и тут же гасли, уступая место другим. Разобраться во всем оказывалось трудной, нелегкой задачей.
Взгляд Чеботарева пополз по кромке траншеи и на минуту опять задержался на надломленном, свисающем одуванчике. Потом он отвел от цветка глаза и холодно оглядел людей. Все, насупившись, слушали Карпова и думали о своем. Снова уставился на цветок. Петр твердо уже знал, что на фронтах плохо, что отступление вынужденное, и как все повернется в этой войне, было не ясно. Но он твердо уверовал вдруг и в то, что победа над врагом зависит теперь только от него, Петра, да от них вот, которые, как и он, стоят и слушают слова Сталина, от народа, от каждого советского человека. «Как все поведем себя, так и будет», — неожиданно спокойно подумал он. На какое-то мгновение мелькнул образ спрыгивающей с полуторки Вали. В глазах ее — широко открытых, потемневших — застыл ужас. Но все это показалось ему сейчас таким эпизодическим, ничтожно малым в море слез, крови и мук, захлестнувшем Родину, что он усмехнулся и, дотянувшись до цветка, с ожесточением сорвал его и стал разминать в пальцах…
Когда Карпов кончил читать, руки его мелко дрожали.
Чеботарев бросил истертый цветок. Сплюнул за окоп и вдруг сказал — тихо, жестко:
— Теперь хоть все ясно.
— Да-а, — протянул в ответ Курочкин и замолчал, приняв от Карпова газету.
— Добрэ получилось, — вымолвил в сторонке Закобуня.
Чеботарев оглядел иссиня-голубое небо.
Сутин тяжело дышал, рыл пяткой сапога стенку траншеи. Немного растерянные, поблескивающие глаза его бессмысленно уставились вдаль, за бруствер. Нервно курил, делая затяжку за затяжкой.
Наконец Курочкин, засовывая за ремень газету, приказал расходиться по своим местам, а сам направился, видимо, к тем, кто еще не слышал Обращения.
Расходились по одному и молча.
Чеботарев никак не мог успокоиться. Он долго поправлял площадку для пулемета. Перебирал патронные диски, разложив их на дне пулеметной ячейки перед нишей для боеприпасов.
Карпов стоял сбоку. О чем-то думал.
Сложив в нишу диски, Чеботарев взялся за гранаты и противотанковые бутылки с воспламеняющейся жидкостью. Потом зачем-то ощупал вещевой мешок, в котором любовно хранил книгу Николая Островского «Как закалялась сталь». Вспомнилось, как тринадцать дней назад, в первый день войны, когда взвод на плацу перед казармой приводил себя в боевую готовность, он с Карповым набивал патронами диски. К ним подошел Варфоломеев. Командир долго смотрел на вещевой мешок Чеботарева, потом нагнулся и, прощупав его, спросил: «Что это у вас? Книга? Не тяжеленько будет с ней в походе?» Чеботарев ответил, несколько смутившись: «С этой книгой только легче будет — «Как закалялась сталь» Островского». Карпов шмыгнул красным носом, встал: «Я, товарищ лейтенант, говорил ему, чтобы бросил… Не до книг будет. А он слушать не хочет… Я вот сапоги хромовые бросаю, а ему книжку бросить жалко». Варфоломеев долго молчал. Наконец сказал Петру: «Раз Островский, так ничего. — И к Карпову: — Вы тоже мне… Всегда как ляпнете, так хоть на стенку лезь. Надо понимать: сапоги и Островский… Какое может тут сравнение!.. — И, подумав: — Мы еще читку устроим по этой книге между боями…»
Подошел командир отделения Курочкин.
Петр выпрямился. Стал выговаривать, что боеприпасов у него мало.
— Вот от тебя-то я не ожидал этого… — перебил его Курочкин и увел в сторону глаза — в воздухе что-то просвистело, и вдруг все трое увидели, как в стороне от КП Холмогорова рванул, поднимая землю, снаряд.
И враз тишина наполнилась пушечной стрельбой, и позиции роты покрылись грибками черных, оглушительных взрывов. «Началось», — не то подумал про себя, не то проговорил вслух Чеботарев. Карпов высунул голову над бруствером и озирал позиции. Курочкин, схватив его за плечо, рванул вниз и закричал:
— Ты что, думаешь, мне жизнь твоя не дорога? Мне… у меня бойцов мало, чертова дубина! — И побежал по траншее к доту с сорокапятимиллиметровой пушкой и станковым пулеметом, где он выбрал для себя место, чтобы управлять боем.
Артиллерийско-минометный налет длился минут пятнадцать — двадцать. Петру это время показалось вечностью. Жутко было поднимать над бруствером голову, но еще невыносимей было лежать на дне окопа в неведении, что делается вокруг. И он, пересилив охватившее его оцепенение, приподнялся, выглянул. Над полем стояли дым и пыль. Мелькали, сверкая, как светлячки в ночное время, смертоносные вспышки разрывов. Среди них, не понимая, куда бежать, метался одичавший конь Холмогорова, на котором тот почти не ездил. Огонь переносили уже в глубину обороны, когда он выскочил на нейтралку и понесся к прудику. Не добежав до прудика метров сто, конь мгновенно исчез в облаке взрыва.
— На мину напоролся, что ли? — разжав напряженно сжатые губы, вздохнув, проговорил Карпов — жалел лошадь.
Чеботарев промолчал: он все смотрел вперед и ждал, что вот-вот немцы вырвутся из-за кустов за болотом и пойдут в атаку.
Обстрел оборвался внезапно. И наступила гнетущая тишина. Она длилась, может, минуту, может, две. Потом ее нарушил далекий звук рожка Варфоломеева, дающего сигнал: «Приготовиться к отражению атаки».
Петр невольно повернул голову на рожок. Вдоль отсечных позиций по брустверу бежал Буров. Потом взгляд Петра метнулся туда, на запад, откуда слышался далекий шум моторов, и увидел, как по шоссе, прямо на отделение Зоммера, медленно двигались черные точки мотоциклистов, за которыми ползли три танка. Километрах в двух от окопов танки сошли с дороги и остановились за валунами, нагроможденными кучами. Мотоциклисты, набирая скорость, неслись дальше.
В стороне, у деревушки, гудел рожок: «Слушать мою команду». Чеботарев, стараясь не пропустить сигнал «огонь», поймал впереди несущегося мотоциклиста на мушку и ждал.
В траншею спрыгнул запыхавшийся Буров. Слышно было, как у ячейки Сутина он кричал:
— Ты что, спать сюда прибыл? Задачу не знаешь?!
Карпов, тоже выбравший мишень и державший ее на мушке винтовки, сквозь зубы проронил:
— Не пойму я Сутина… Скользкий он какой-то. Все думает о чем-то. Трусит, может?
— Вот настоящие бои начнутся, поймешь. Каждый на виду будет, — продолжая держать на мушке мотоциклиста, ответил Чеботарев.
Возле Чеботарева с Карповым Буров остановился.
— Без приказа не стрелять, — сказал он, не спуская глаз с движущихся мотоциклистов, и побежал дальше, ко второму отделению, оседлавшему шоссе.
Чеботарев удобней упер ногу в боковую стенку ячейки. Ждал команды. Уже видны были поблескивающие на солнце каски мотоциклиста и стрелка, сидящего за пулеметом в люльке… Странное чувство овладело Чеботаревым: с одной стороны, он в нетерпении ждал, когда разрешат стрелять, с другой — это Петр ясно почему-то осознал именно в эти минуты, — палец на спусковом крючке судорожно подрагивал, глаза видели в мотоциклистах не врагов, а людей. Убивать их было страшно.
Карпов говорил рядом — размеренно, с напряжением в голосе:
— Вот, фугасом бы рвануть.
Чеботарев обернулся. Окинул Карпова разгоряченными глазами. Снова припал к прицелу.
Рожок Варфоломеева прогудел команду «Огонь» неожиданно (а может, рожка и не было, а Петру показалось), и он нажал на спусковой крючок. Видел, как мушка на мгновение скакнула куда-то вверх от цели. Своих выстрелов ему не было слышно — только подрагивал пулемет в руках, да заметил, как гитлеровец, в которого он целился, медленно заворачивая машину, падает с сиденья.
Стреляли со всех запасных позиций.
Мотоциклы, разворачиваясь, начали уходить. Из дота второго отделения заливался «максим». То и дело, теряя управление, машины сваливались в кювет… Танки выпустили по нескольку снарядов и, выйдя из-за валунов, пошли в атаку.
Где-то за спиной Чеботарева заухала артиллерия. Доты пока молчали, не желая, видимо, загодя выдавать себя.
Вокруг танков начали рваться снаряды. Танки расползлись еще шире по фронту. Два из них пошли через болото, и было видно, как, подмятые ими, пригибаются, исчезая, макушки молодых, торчавших над кустарником деревцев. Крайний танк, показалось Петру, шел прямо на него. Чеботарев бросил пулемет и кинулся к нише с гранатами и противотанковыми бутылками. Крикнул Карпову, хотя кричать совсем и не было надобности, так как тот стоял почти рядом и держал связку гранат:
— Бутылку! Бери бутылку!
Метрах в пятистах от Чеботарева танк резко повернул и побежал, выбрасывая из-под себя пыль и камни, в сторону деревушки. Стало видно прижавшихся к его броне десантников. Сунув бутылку в нишу, Петр припал к пулемету и дал длинную очередь по гитлеровцам, посмотрел на Карпова и снова застрочил.
Заговорили немецкая артиллерия и минометы, бившие теперь откуда-то из-за кустарника. Немецкие солдаты, спрыгивая с танков, падали на землю и, прячась за камни, окапывались.
Средний танк напоролся на мину и порвал гусеницу. Его развернуло, и он, подставив борт, стал отстреливаться из пушки.
Дальний танк, заскочив в какую-то впадинку, остановился и стрелял по позициям взвода, поддерживая своих огнем.
Танк, который сначала шел на Чеботарева, а потом повернул к деревне, каким-то чудом проскочив минное поле, разворотил сарай и избу, в которых, видимо, никого не было, и, вырвавшись на шоссе, вдруг замер. Из него повалил густой черно-коричневый дым.
Немцы, прячась за разбросанные вдоль кювета валуны, убегали, бросая раненых. Раненые пробовали ползти, но разгоряченные первой схваткой бойцы из отделения Зоммера били по ним и укладывали их навечно.
Постепенно стрельба стихла с той и с этой стороны.
Тихо на позициях было не больше часа. Потом с запада в небе показались Ю-87 и истребители. Построенные неплотным пеленгом, они шли прямо на позиции взвода. Истребители, видя, что наших самолетов нет, парами начали обстреливать наши позиции.
Где-то далеко — почудилось Чеботареву и Карпову — рожок прогудел сигнал «В укрытия». И Петр, сняв пулемет с площадки для стрельбы, сполз в ячейку: бежать в блиндаж было не близко. Пригнулся и Карпов. Оцепенев, они вслушивались в завывание моторов.
Ю-87, не ломая строя, обошли позиции с юга и, теряясь в лучах солнца, начали разворачиваться. С резким креном оторвался от строя сначала ведущий. Он, как степная хищная птица, падал на деревушку. За ним второй, третий… При выходе из пике от машин отделялись черные веретенообразные бомбы — по одной. Самолеты взмывали, снова падали. Истребители, нащупав, откуда били наши зенитные орудия и пулеметы, пикируя, поливали их из пулеметов. Одна из машин так и не вышла из пике, врезавшись прямо в зенитную пушку.
Осознав наконец, что бомбят не их, Карпов и Чеботарев начали приходить в себя. Чеботарев даже приподнялся над ячейкой, стараясь вглядеться в то, что происходит там, у дороги. Повернувшись к бледному Карпову, сказал, чтобы как-то его успокоить:
— У нас на Оби так халявы в воду падают… за добычей, — и не узнал своего голоса.
В деревне горело четыре дома. Светлый дым, смешиваясь с мелкой, почти не ощутимой глазом пылью, поднятой взрывами бомб, в безветрии стоял бурым облаком и таял где-то высоко в небе.
Прибежал бледный Сутин.
— Страшно, — процедил он сквозь зубы, выстукивающие частую, как пулеметная очередь, дробь. — Все кажется, на нас сыплет. Летит как будто на нас. Только потом уж ясно — не на нас.
В облаке пыли плавало желтовато-красное солнце. Самолеты, то взмывающие вверх, то падающие, казались теперь черными сказочными чудовищами, распустившими свои лапы с невидимыми когтями, чтобы, свалившись на добычу, схватить ее и унести. Сплошной гул от взрывов бомб, от рева моторов, от стрельбы зенитных пушек и пулеметов, от поливающих землю свинцом истребителей заполнял пространство.
Вблизи ячейки Чеботарева разорвалась только одна бомба. Разворотив землю, она осыпала окоп сухими комьями глины вперемешку с мелким камнем. Один камень больно ударил в плечо Сутина, надорвав ему гимнастерку. Тот схватился рукой за плечо. Трясущимися руками разорвал индивидуальный перевязочный пакет. Чеботарев, втиснувшийся в угол своей ячейки в обнимку с пулеметом, смотрел на скорчившегося от боли Сутина и все ждал, откуда у того потечет кровь. «Вот сейчас… в нас», — мелькнуло у него в голове. И ждал этого «сейчас» с какой-то необъяснимой покорностью. Но взрывов больше не было. Вдруг наступила необыкновенная тишина — такая, которую ощутил Чеботарев, когда со взводом отбил первый, пробный наскок немцев на оборону.
Все еще не веря, что бомбежка кончилась, Чеботарев приподнялся. Самолеты улетали. В ушах гудело. Он стал трясти головой, прыгая, как делают, когда в уши попадает вода. Слышалось, будто у деревни поет рожок Варфоломеева сигнал «По местам». Но Чеботарев не поверил, что это поет рожок. «Оглушило», — пронеслось у него.
Сутин все еще не приходил в себя. Потирая рукой плечо, он то и дело смотрел на пальцы. Думал, очевидно, что вот-вот выступит через гимнастерку кровь. Индивидуальный перевязочный пакет лежал у него на колене.
Только тут Чеботарев увидел, что Сутин без автомата. «С перепугу оставил в своем окопе», — подумал он и строго спросил:
— Где у тебя автомат?
Сутин не ответил и вдруг со всех ног бросился по траншее в свой окоп.
На немецкой стороне вспыхнула, сгорев в воздухе, ракета.
И Чеботарев, и Карпов одновременно увидели, как из-за укрытий вдоль посадок и по открытому месту ползут танки. В воздухе послышался уже знакомый свист пролетающего снаряда. Потом поднявшийся перед ними столб земли на мгновение закрыл танки… Опять начался беглый артиллерийско-минометный обстрел. Танки, стреляя на ходу из пушек и пулеметов, добавляли огня.
К наблюдательному пункту Курочкина по траншее бежал, пригибаясь, связной Холмогорова. В стороне, высунув из окопа голову, Варфоломеев подавал на рожке взводу какой-то сигнал, а какой — слышно не было.
Связной Холмогорова, пробегая мимо Чеботарева, крикнул:
— Танки отражать готовьтесь! Приказ — стоять насмерть!
Танки расползались по полю, набирая скорость. За ними, чуть пригнувшись, бежала пехота. Вражеская артиллерия била наугад, больше по траншеям и ячейкам, которые находились за первой линией обороны и не были заняты. Чеботарев, чувствуя холодок в спине, лихорадочно думал, откуда лучше закидывать танки гранатами и бутылками с горючей смесью. О вражеской пехоте в эти минуты он забыл.
Заговорила пушка дота, перед которым занимало оборону отделение Растопчина. Откуда-то из-за КП Холмогорова — показалось — стреляла полковая артиллерия. До обидного редкими и незаметными в поднятой вражескими танками пыли вставали разрывы от наших снарядов.
То, что немцы стреляли больше с перелетом, родило мысль: «Не нащупали еще». И от этой же мысли Петр похолодел, потому что показалось: вот-вот нащупают — и тогда будет конец.
Отсеченная огнем станковых пулеметов от танков, немецкая пехота залегла. Что было дальше, Чеботарев помнил плохо. Видел, как санитары пронесли на носилках, пригибаясь, чтобы шальная пуля или осколок не задели, раненого Слинкина, который что-то шептал сухими бледными губами и, силясь подняться, дергал свисающей с носилок залитой кровью рукой… Видел, как слева, возле дороги, рванули воздух фугасы. Рванули, но рановато — во взметнувшейся и не осевшей еще земле показались вдруг черные рыла танков… Со стороны прудика выскочило два. Танки неслись прямо на дот слева от Чеботарева. Но тут же глаза выхватили еще один танк. Выплевывая из пушки снаряды, он торопливо полз прямо на окоп. Петр одеревенелой рукой сжал горлышко бутылки с горючей смесью и ждал: сейчас подорвется на противотанковой мине… Но танк проскочил и минное поле… В траншее, бросив носилки с раненым Акопяном, прижались к крутой стенке санитары. Акопян кричал, не открывая глаз:
— Эх, пушку бы еще нам!.. Накрыли бы!..
Далеко в тылу, в стороне от КП роты, несся на коне Похлебкин. За ним, еле поспевая, летел коновод. «Куда это он? — спросил себя Чеботарев и, поглядев мгновение на державшего в руках связку противотанковых гранат Карпова, понял: — На свой КП».
Танк был уже близко. Петр увидел, как корпус машины, строго повернув на его окоп, замер, увеличиваясь. Карпов бросил связку гранат. Не долетев, она покатилась по ровной, еще не изуродованной боем земле, и — разорвалась. А танк все шел. Карпов сполз по стенке на дно окопа. Таращил на Чеботарева бессмысленные глаза. Один санитар, схватив из ниши бутылку, запустил ею в танк — перелетела — и побежал по траншее прочь от носилок с переставшим кричать Акопяном.
— Сволочь! — вдруг взревел Чеботарев на танк не своим голосом и, размахнувшись, бросил бутылку в стальное чудовище, которое, кромсая сухую землю и высекая траками искры из валунов, вот-вот должно было показаться над их бруствером.
Не глядя, куда упала бутылка, Петр выхватил из ниши связку гранат и швырнул ее так, что она покатилась по земле под скрежещущий металл, а сам, обессилев, начал сползать грудью по ровной, глинистой стенке ячейки на дно… Видел, как, обрушиваясь, стенка заваливала землею вещмешок с книгой Островского, а танк, вздрагивая, нависал сверху черным, грязным брюхом…
2
Саша Момойкин не был беспечным человеком. Угнетенный неизвестностью, он все время, как пришел в родное Залесье, не переставал думать над вопросом: бежать ли дальше на восток, оставаться ли здесь или перебраться в Полуяково, к дяде? Однажды вечером, уйдя в поле, Саша долго бродил по знакомой округе. От пруда доносилось печальное пение девчат, заунывно играла и гармонь… Невольно вспомнились ему последние дни в Пскове.
В горкоме партии тогда день и ночь толпились какие-то люди, составлялись какие-то списки, куда-то отправлялись машины с консервами и сухарями, с патронами, толом. И в горкоме комсомола большинство было занято какими-то срочными делами, а Саша по-прежнему выполнял обычные свои обязанности. И ему показалось, что его обошли. Он пошел к секретарю горкома партии. Долго не мог попасть в кабинет. Поймав его наконец в коридоре, объяснил. Тот ответил, что работай, мол, как работал, надо будет — используем при необходимости.
Момойкин из горкома пошел домой. У квартиры расстроенного Сашу встретил сосед, Шилов. Шилов был из Залесья же, когда-то в нем держал лавчонку, а в двадцать восьмом году вдруг ее продал и переехал в Псков, так и бросив отцовский дом, в котором теперь размещалось правление колхоза. «Ты что, не у дел стал?» — хитровато посмеиваясь, спросил Шилов Сашу. «Да вот…» — замялся в ответ, Саша. Но Шилов кое-что понял и проговорил: «А знаешь почему ты не у дел, осиновая твоя башка? — Он зыркнул по сторонам глазами, посмотрел на соседние двери и потом только продолжил: — Где твой отец? С белыми ушел в восемнадцатом… То-то. Не доверяют тебе, значит». И хотя это было не так — Саша просто не попал нужному человеку под руку, — Момойкина это поразило. Ему показалось э т о правдой. Саша остолбенел. Отца он не помнил, не знал. При чем тут отец? В Момойкине все вскипело. Войдя к себе в комнату, он бросился на кровать и так пролежал до утра, не сомкнув глаз. А утром… Утром передавали по радио речь Сталина. Слушая ее, Саша все больше падал духом. То, что он оказался не у дел, его уже не волновало. О жизни государства, Советской власти он в это время не думал — все у него преломлялось в мозгу исходя из личных интересов…
Девчата у пруда все еще пели, играла гармонь… Солнце зашло за тучи. Дышала испариной земля. Саша вспомнил, что там ждет его Маня. Но к пруду он не пошел — неторопливо зашагал к дому. Оправдывался перед собой: «Усложняю». «Врешь, успокаиваешь себя, — вмешалась вдруг совесть. — Ты же, по существу, дезертир: бросил работу в самую ответственную минуту и удрал, спасая свою шкуру, забыв о самом святом для гражданина — об Отечестве. Поверил словам бывшего кулака Шилова». «Но мне же не доверяли!» — пробовал стоять на своем Саша. «Неправда, тебе, может, не доверили большого, но тебе доверили бы что-то меньшее. Это тоже немало», — упорствовала Сашина совесть. «Что же мне делать? В армию меня не примут, инвалид я, а в Пскове мне делать нечего: от горкома комсомола осталось одно помещение, а люди, работники его, на добрую половину разбежались», — защищался, привирая, Саша. «Так ли уж, разбежались? — смеялась над ним совесть. — Ты же видел, что первый секретарь четыре ночи не спит, дело делает… И другие. И для тебя бы, как для многих ребят из комсомольских вожаков, нашлась бы работа». «Какая уж тут работа! Что морочить мне голову? — ответил в сердцах Саша своей совести. — Гляди, и придут фашисты». И это принесло Саше облегчение, потому что он считал, где-то в глубине души не веря тому, что пишут об их зверствах на советской земле наши газеты: немцы, собственно, тоже люди, партийных руководителей они, может, еще и не пощадят, а комсомольских… «Нужно им воевать с девчонками да мальчишками! Потом, если всех хватать, так девать некуда будет. Плюнут они на это, и только. А по деревням и подавно не тронут… Буду жить у матери, хозяйством займусь…» Но тут Саша ясно ощутил, что где-то в душе, скрытно от себя, готовится он стать на тропочку, ведущую к предательству.
Вечерело. Справа за отлогим холмом над березовой рощей повисло готовое провалиться в серую облачную пелену солнце, а слева, с того края деревни, от пруда, все еще доносился голос гармошки, которому вторили неторопливые девичьи голоса. Один голос, высокий, сильный, — его все время слышал Саша — принадлежал Мане, с которой он учился еще в школе. Девушке Саша нравился. Она полюбила его, и в редкие его наезды из Пскова они стали встречаться. Гуляли до утренней зорьки. Уйдя в поля, бродили по пустынным дорогам и тропкам. Забирались в стога сена и целовались там… Уходили в лес и… Маня ни о чем не жалела. Ей казалось, что Саша — ее, что он никогда не уйдет от нее. Но для Саши Маня являлась всего-навсего эпизодом в жизни: любить он не любил ее по-настоящему и никогда не вспоминал, уезжая из Залесья.
Когда на землю уже опустились сумерки, Саша подошел к дому. Забравшись через хлев в сарай, лег на полог и забылся в тяжелом сне.
…В эти дни колхоз убирал в лугах сено. Надежда Семеновна уходила на работу туда. И как-то Саша, когда мать ушла, сел на скамейку возле Вали.
Валя молча поглядела на Сашу. Старалась вспомнить название деревни, в которой стоял Петр (он говорил ей об этом в Пскове), и не могла. Но знала, деревня где-то тут, по шоссе. Наконец вспомнила и вдруг ощутила, как Сашина ладонь легла на ее руку. Руку она не отняла — только холодно поглядела ему в глаза. Все думала о Вешкине. Услышала тихий, вкрадчивый голос Саши:
— Вот видишь, судьба свела снова нас вместе. Ты вот спрашивала, не убежал ли я… Я хочу тебе все объяснить. Только ты не волнуйся… Тебе нельзя… волноваться. Я скажу обо всем как на духу, потому что… ты знаешь, я… тебя… — И вместо того чтобы сказать слово «люблю», он припал трясущимися губами к ее руке.
Валя закрыла глаза — горячие, гневные. Рука ее скользнула от губ Момойкина и спряталась под одеяло, ухватив и подтянув к горлу его край. А Саша — будто не заметил этого — продолжал говорить. Она слушала его и думала: «Говори, говори. Выговаривайся, шкура ты этакая, паразит несчастный. Выкормила тебя Советская власть, а напрасно…» Рассудив так о нем, она начала сравнивать его с Петром, с Федором. Ей представился немного озорной, всегда веселый и едкий на слово Закобуня. Увидела она и родного отца, людей, которых знала по работе и так… Увидела — и еще больше возненавидела Момойкина. И если бы не нога, то Валя, вероятно, поднялась бы сейчас и, отхлестав его по лицу, ушла.
— Вешки отсюда далеко? — спросила она, не дав ему доисповедаться.
— Вешки? — Саша даже растерялся, не уловив связи между ее вопросом и тем, что он ей говорил так долго и трудно. — Вешкино, а не Вешки. Это деревня. Не очень далеко она…
— Если я попрошу тебя, — стараясь быть с ним добрее, проговорила Валя, — сходишь туда? — А сама думала: такой ее тон, так высказанная просьба сломят Момойкина и он решит, что она его поняла, что отношение к нему у нее доброе, и выполнит просьбу.
Валя объяснила, что в Вешкине должен стоять Петр и что только через него она может узнать, что с ее матерью. Саша понял Валю по-своему: «Петр этот, солдатик, ей уже не нужен. — И вдруг сделал для себя открытие: — Не отвергла. Не отвергла меня, значит». А после этого сказал:
— Ради тебя, Валя, я хоть на край света схожу. Вешкино — это же пустяк, рукой подать… Как фамилия-то этого… красноармейца?
Она назвала фамилию Петра.
Саша встал, принес Вале кружку холодной кипяченой воды и только потом вышел из дому. Настроение у него поднялось. Заложив в рот два указательных пальца, он по-мальчишечьи озорно свистнул Трезора. Собака не появлялась. Обогнув дом, Саша вышел на проселок, ведущий к Вешкину. За пригорком, возле ржи, остановился. В нем взыграла вдруг ревность. «А на черта я к этому ее хахалю пойду?» — подумал он и сошел с дороги. Войдя в рожь поглубже, Саша утоптал место, разделся и лег, подставляя солнцу широкую, загоревшую уже спину. Лежал, как в яме. Ветерок не доходил. Уснул. Проснулся часа через три. Нещадно палило солнце. Саша поднялся. Вокруг было пустынно. Деревня, вытянувшись по косогору, как вымерла. Одевшись, он вышел на дорогу и направился к дому, огибая деревушку, чтобы не встречаться с людьми. У огорода к нему пристал, повиливая хвостом, Трезор.
— Где это ты болтаешься? — миролюбиво проговорил Саша и через огород пошел к дому.
Валя спала.
Саша стал есть. Валя проснулась. Лежала на спине, куда-то вверх устремив ввалившиеся глаза.
— Все болит? — спросил ее Саша.
— Ну, был? — встрепенулась она.
— В Вешкине? Был, а как же. — Он сделал паузу. Заговорил, подбирая слова побольнее, чтобы угадать ее чувства к Чеботареву: — Были там красноармейцы. Стояли… А сейчас и след их простыл.
Валя выслушала молча. «Надо бы вчера еще попросить… Может, застал бы, — подумала она. — К фронту, наверное, двинулись».
Саша сел, как утром, на скамейку возле кровати. Долго смотрел в Валины глаза и наконец решил, что первый шаг сделан — присмирела. Хотелось прижаться губами к не закрытому одеялом покатому смуглому плечу. Но что-то удерживало. Не будь она больна или хотя бы не так тяжело больна, он — Саша на это бы решился — припал бы к ней… И все-таки, зажмурив почему-то глаза, он погладил ее плечо.
— Перестаньте! Прошу вас, — услышал Саша чужой голос и почувствовал, как плечо, дернувшись, сбрасывает руку. — Я ведь никогда не полюблю вас. Договорились же еще в Пскове. Противный вы человек.
Саша обескураженно смотрел ей в лицо. Постепенно взгляд его становился жестким и мстительным. Он медленно поднялся со скамейки — старался показать, что это еще не все и что будет в конце концов так, как он хочет.
Вечером Саша решил встретиться с Маней. Он долго раскладывал по длинной лавке свои вещи, привезенные из Пскова. «К черту сидеть тут!» — отодвигая в сторону темно-синий шевиотовый костюм, гневно думал он и не знал, как отомстить Вале. Рядом с костюмом положил белую рубашку. Стал искать в чемодане галстук. «Не взял. Идиот, — выругал он себя, но тут же, увидев на деревянном шпиле в стене забытый им в мае, когда приезжал сюда, бордовый галстук, обрадовался: — Ничего, сбруя в норме. Манька возликует… Да и не одна она — все готовы ручку подать, не то, что ты», — мысленно упрекнул он Валю.
Из дому Саша вышел уже поздно. Направился к пруду. Навстречу, рассыпаясь по дворам, шло стадо коров. Коровы, мыча, останавливались — звали своих хозяев. Из-за рева не было слышно, играет ли гармонь. Пройдя правление колхоза, Саша увидел за плотиной, у березовой рощи, девчат и парней. Подойдя к ним, без церемоний подхватил Маню под руку и повел к роще. Удаляясь с нею, шутливо щипал ее за бедро. Говорил:
— Вот и снова я у вас. Замуж не вышла, значит? Смотри, в девках так и засохнешь.
Маня молчала. Когда были уже в роще, остановилась.
— Что-то ты поешь не то, соколик? — угрожающе посмотрела она на него. — Смотри, от меня ты ни к кому не уйдешь. Я тебя где хочешь найду и никому не отдам, а уж этой беженке и подавно.
— Какой беженке?
— Знаем какой. Мать твоя всей деревне нахваливала ее. Говорила, будто ты с ней и работал даже в Пскове вместе.
«Растрепала», — обругал в сердцах мать Саша, а вслух сказал:
— Ерунда это.
Маня была ревнива, но глуповата и доверчива. В словах Саши, показалось ей, таилась правда, а то, что Надежда Семеновна в поле намекнула, будто у сына с этой горожанкой не просто знакомство по работе, так это — ну конечно же! — материнское желание, выданное за правду. И Маня потянула Сашу дальше в лес. Прижавшись к нему, думала, что он у нее один-единственный и никому она не отдаст его. Ей представилось, что вот все уляжется и он женится на ней и увезет ее в город. А если… если ей изменит — своими руками задушит, отравит… А Саша в это время прикидывал в уме, куда вести Маню. Полянка, на которой они бывали в прошлом году, далековато. На месте, где встретили майскую ночь, видно, опять пасут коров в дневную жару, и поэтому там грязно. И странным показалось ему: давно ли стал жить в городе, а вот в родной округе уже как в чужом доме.
Глава вторая
1
Холмогоров был прав, когда говорил, обходя на УРе позиции своей роты, что немцы пойдут через кустарник и болото.
Когда у гитлеровцев сорвалась первая атака, вторая, третья, они пыл поубавили. Начали выдвигаться ближе к позициям роты, окапываться… Весь в грязи, с порванным рукавом, — задело осколком! — Буров вбежал в блиндаж и крикнул Холмогорову:
— Захрясли! Захрясли, говорю, фашисты! Не получилось с наскока!
Они оба вышли из блиндажа. Показавшись над бруствером, спокойно глядели в сторону немцев. Холмогоров задумчиво говорил:
— Вот тебе и блицкрах… С ходу тут, брат, ничего не сделаешь. Нас нахрапом не возьмешь. Почешут еще задницы.
Буров хитро усмехнулся:
— Значит, полагаешь, устоим?
— А ты… не полагаешь? — вскипел было Холмогоров, но, увидев хитроватую улыбку политрука, тут же остыл.
— Мне полагать нечего, — посерьезнел Буров. — Я уверен, и уверенность свою мне надо передавать бойцам. Вот моя задача. А что силы сравниваю… что ж, мы должны быть реалистами: войско у Гитлера сейчас очень сильное: десять лет готовился к войне с нами. На это ему капиталисты денег валили валом. Цели-то у них одни: разделаться с первым в мире социалистическим государством… Не понимают, олухи, что за нашим общественным строем будущее. Будущее, за которое весь народ готов кровь отдать.
— Агитируй, агитируй, — вставил, лукаво поглядев на Бурова, Холмогоров. — Добавь еще: «А народ, как учит марксизм, победить нельзя, если он защищает свои, кровные интересы…» — И, вдруг схватив висевший на груди бинокль, стал смотреть на кустарник за болотом.
— Не иронизируй, — обиделся Буров. — Я не агитирую, а просто думаю вслух. Вперед заглянуть хочется…
Буров замолчал, потому что понял: Холмогоров, чем-то обеспокоенный, его не слушал больше. Вглядываясь в сторону немцев, политрук старался определить, что там происходит, но простым глазом ничего не видел.
Оторвавшись наконец от бинокля, Холмогоров пристально посмотрел на Бурова и сказал:
— Мы вот строим тут с тобой прожекты насчет «вперед заглянуть», а нам надо не об этом думать, а как сбить спесь с гитлеровцев вот сейчас, здесь, сию минуту.
— А что случилось? — не понял Буров.
— Что? Немцы сейчас выдвигаются через кустарник к болоту. Видно, оттуда ударить хотят.
Холмогоров торопливо пошел в блиндаж, соединился по телефону с Похлебкиным. Буров, остановившись в проходе, слушал, как командир роты говорил в трубку об обстановке, складывающейся на его участке обороны, и о том, что считал необходимым несколько видоизменить систему взаимодействия огневых средств.
— Надо усилить первый взвод, особенно отделение Растопчина, а у нас там ни черта. Батарею противотанковых пушек, говорю, на правый фланг роты передвинуть надо!.. Что?.. Передвинуть, говорю!..
Холмогоров вдруг смолк. Нахмурив брови и сузив глаза так, что от них остались одни щелочки, слушал комбата. Когда голос Похлебкина оборвался, он положил на телефонную коробку трубку, вытер со лба пот и процедил, обращаясь к Бурову:
— Черт-те что! Накричал, в самовольстве и трусости обвинил, а в суть не вник. — И кивнув в сторону немцев: — Неужели ему не понятно, буквоеду, что они т а м пойдут и, значит, к э т о м у надо готовиться, предупредить э т о?! Полковая артиллерия! Да разве полковая артиллерия тут поможет, если она где-то на куличках?
Холмогоров ругался долго. Выждав, Буров предложил предпринять что-нибудь в рамках, дозволенных для роты. Тот посмотрел на него так, будто встретил впервые.
— «В рамках дозволенного»!.. — передразнил он политрука и вдруг заговорил уже на полном серьезе: — В рамках дозволенного у меня все учтено. Так что сдвинуть с места нечего.
— А ты все-таки пораскинь мозгами, — настаивал Буров.
Холмогоров задумался. Они опять вышли из блиндажа в траншею. Прислонившись к брустверу, придирчиво переоценивали расположение огневых средств роты. Отделение Растопчина, перед фронтом которого, за кустарником, шла непонятная, угрожающая возня немцев, действительно огневую мощь имело незначительную. Но когда Буров предложил Холмогорову самовольно передвинуть батарею сорокапяток, командир просопел:
— Каждый сверчок знай свой шесток. Учти, мы с тобой пока не генералы. Я под трибунал не хочу.
Весь остаток дня Холмогоров пробыл в каком-то нервном напряжении. Несколько раз заглядывал на позиции первого взвода. Посоветовавшись с Варфоломеевым, усилил двумя станковыми пулеметами правый фланг за счет ослабления левого. Стык между вторым взводом и первым теперь оказался прикрыт огнем надежнее.
— Эх, теперь бы еще противотанковых пушечек! — вздохнул Варфоломеев. — Тут у нас… провал.
— Придется отбиваться противотанковыми ружьями, гранатами, бутылками, — ответил Холмогоров и пошел, немного успокоенный, к себе на КП.
Поздно вечером в наступившей тишине стало слышно, как урчат между кустами занимавшие исходный рубеж для атаки немецкие танки. Рано утром на позиции роты Холмогорова налетела авиация. Бомбили с полчаса. Когда самолеты улетели, началась артиллерийская подготовка. Гитлеровцы забрасывали позиции батальона снарядами и минами, не жалея боеприпасов. В воздухе носилась желтая пыль, в которой расплывалось, потускнев, солнце. Свистели, повизгивая, на мгновение заглушая сплошной гул, осколки. Они то и дело ударялись о валуны, вросшие в землю, и высекали из камня, как кресалом, яркие огненные вспышки. От этого, казалось, огромное, утонувшее в желтой пыли и черном пороховом дыму поле как бы искрилось…
Минут через десять стрельба гитлеровцев начала ослабевать. Холмогоров, сообразив, что они переходят на беглый огонь и переносят его в глубь нашей обороны, чтобы бросить пехоту и танки в атаку, выскочил из блиндажа. Побежав было по траншее на запасной КП роты, находившийся за отделением Растопчина, он, как-то неестественно схватившись за правый бок, выпустил из руки автомат и стал садиться. Видевший это Буров выбежал из блиндажа. Подхватив командира роты под мышки, он посадил его, прислонив спиной к стенке. Холмогоров посидел так, а потом стал валиться на бок. Политрук с подоспевшим связным положили его на дно траншеи.
Холмогоров срывающимся голосом кричал в блиндаж телефонисту:
— Передать общий: всем занять боевые места. Приготовиться к отражению атаки…
Труся́, торопливо подбежали откуда-то по траншее фельдшер и два санитара с носилками.
Холмогоров был ранен осколком. Ребро на правом боку, вывернувшись, торчало через рваную дыру в гимнастерке. Оттуда хлестала кровь.
Командира перенесли в блиндаж.
Буров, принявший командование ротой, приказал тут же доложить о случившемся майору Похлебкину, а сам склонился над Холмогоровым, которому в это время накладывали на рану повязку. Холмогоров, не обращая внимания на боль, наставительно говорил политруку:
— Ты… поближе к Варфоломееву будь. Он парень с головой. Кое-где и подскажет что дельное… Впрочем, я тебе, пока силы будет хватать, помогу… Только вынесите меня наружу, где виднее…
Но Холмогорова оставлять на поле боя не решились. Рана у него была тяжелая. Он с каждой минутой становился все слабее. Поэтому, как ни упирался командир, его понесли в тыл. За носилками, чуть пригибаясь, чтобы не задела шальная пуля или осколок, шел Буров. В грохоте и гуле все разгорающегося боя ему еле слышно было, как Холмогоров, показывая слабеющей рукой на правый фланг роты, произносил:
— Черт с ним, с Похлебкиным! Прикажи сейчас же батарее противотанковых пушек перейти на запасные позиции за правым флангом взвода Варфоломеева — пусть прикрывают подходы к отделению Растопчина. Дураку этому доложишь: Холмогоров, мол, еще до ранения приказал. Я, мол, ни при чем…
Буров, на мгновение выпрямившись, машинально поглядел в сторону отделения Растопчина и вдруг увидел, что по полю через проделанные за ночь проходы в минных полях и проволочных заграждениях ползут, оставляя за собой черные хвосты пыли, вражеские танки. Кинув на Холмогорова тоскливый взгляд, как бы прощаясь с ним, Буров побежал обратно в блиндаж. Там, через амбразуру, он неотрывно стал глядеть на немецкие танки, за которыми, пригибаясь, бежала пехота. С позиций гитлеровцев поливали ружейно-пулеметным огнем и забрасывали минами. Но — это было заметно даже Бурову, человеку, в строевой службе разбирающемуся мало, — у нас не хватало артиллерии. Буров старался понять, как развернется бой дальше. Боролся с охватившей его робостью. Подумав о себе: «Эх, растяпа! Это тебе не беседу проводить, а бой вести… Думал, век в политсоставе проходить? А тут на вот, командуй!» — он вдруг оторвался от амбразуры и, приказав немедленно вызвать Варфоломеева на запасной КП роты, кинулся туда. Понял, что менять сейчас позиции сорокапяток не время.
Когда Буров оказался на запасном КП, лейтенант Варфоломеев был уже там. Все такой же собранный, с простодушным лицом и яркими, спокойными глазами, он в ответ на буровское: «Что будем делать, Холмогоров-то ранен?» — неторопливо произнес:
— По-моему, надо проучить фашистов, — и объяснил смысл этих слов: — Танки будем уничтожать, а которые прорвутся — их там, — и махнул рукой на тылы полка, — добьют. Вот с пехотой… ее надо обязательно отрезать от танков и не допустить к позициям — положить, прижать огнем к земле. Иначе — гибель.
И полетела команда по всей роте: с места не сходить, неподбитые танки пропускать, прячась на дне ячеек и окопов, вражескую пехоту отрезать от танков и прижать к земле, никакой паники.
«Никакой паники» добавил Буров от себя лично. Добавил с умыслом: эти слова должны были напомнить бойцам и младшим командирам те беседы, которые он проводил с ними на УРе.
Бой закипел нешуточный.
Бойцы роты будто вросли в свои ячейки и огневые позиции. Восемь танков врага, подбитые ими, стояли недвижно, дымясь и полыхая огнем. Слышно было, как где-то в нашем тылу долбила полковая артиллерия: видимо, уничтожала прорвавшиеся вражеские машины. Отрезанная от танков немецкая пехота залегла в низине, перед озерком. И только сравнительно небольшой ее части удалось вклиниться на позиции роты — туда, где занимало оборону отделение Растопчина. Загнанное врагом в дот, это отделение до вечера отстреливалось от наседающих гитлеровцев. Прибежавший на КП роты Похлебкин ругался и требовал разблокировать дот и выправить положение. А чем разблокируешь? Идет бой, в роте каждый человек на счету, убери одного, и образуется брешь. Но все же попробовали. Однако вклинившиеся немцы успели укрепиться, и сбить их не удалось. Когда к вечеру бой начал затихать, Варфоломеев предложил Бурову план: до ночи дот поддерживать огнем, не давая возможности врагу на захваченном участке сосредоточивать свежие силы, а с наступлением сумерек, стянув перед ним на позиции часть личного состава роты и хорошо подготовив огневой налет, ударить в штыковую… Из дота беспрестанно стреляли. Но людей и огневых средств у Растопчина становилось, судя по частоте огня, все меньше, и немцы час за часом все плотнее сжимали вокруг дота кольцо. К сумеркам, когда Варфоломеев уже полностью приготовился к контратаке, на глазах у всей роты дот взорвался, и его поглотило красно-бурое пламя взрыва. Или сами себя подорвали, или немцы. Скорее сами, потому что до взрыва, когда штурмовая группа гитлеровцев, сделав неожиданный рывок, оказалась у стен дота и солдаты ее, как муравьи, с трех сторон облепили его железобетонную громаду, оттуда, изнутри, послышалось пение «Интернационала»…
В атаку повел бойцов Варфоломеев сам. Повел почти тут же, после взрыва. По гитлеровцам, вклинившимся в оборону, били кинжальным огнем пулеметы… Рядом с Варфоломеевым бежал Закобуня. Долговязый, он отмахивал саженные шаги и, опережая лейтенанта, на ходу кричал:
— Во, глядите, это Чеботарев чешет по ним… Его почерк… за комсорга им дает, за ребят!.. Як кроты, заховались вражины в зэмлю…
Немцы смогли поднять головы, только когда пулеметы по ним больше не стреляли. Но атакующие были уже рядом. Организовать огневой отпор немцы не могли — под громогласно покатившееся по полю «ура» красноармейцы бросались в штыковую. Более храбрые из немцев выскакивали из траншей и ячеек, пробовали защищаться. Началась жестокая работа прикладов и штыков. На глазах у Варфоломеева Закобуня ловким ударом из-под низу разворотил прикладом своей винтовки челюсть здоровенному гитлеровцу и тут же, изловчившись, проколол штыком второго… У помкомвзвода Брехова немец ударом винтовки выбил из рук автомат. Старший сержант, схватившись за его винтовку, вырвал ее из рук гитлеровца, а подоспевший боец вонзил в это время в бок вражескому солдату граненый штык своей трехлинейки… Некоторые немцы хватались за головы дрожащими руками, падали… Их лица выражали ужас. Их можно было и пощадить. Но не щадили и их. Налетевший с немецкой винтовкой в руках на фашиста озверевший Брехов с силой ткнул, как концом палки, чужим оружием гитлеровцу в переносье. Кинжалообразный сверкающий штык, прорезав хрящ, вошел в кость и застрял. Брехов, дергая на себя винтовку, выругался. Стоявший неподалеку с поднятыми руками немец смотрел на то, как он силится вырвать штык, и вдруг, схватив брошенную к ногам до этого винтовку, бросился, замахиваясь, на старшего сержанта. Варфоломеев, увидав это вовремя, в два прыжка оказался перед фашистом и, подняв, как булаву, опустил автомат на голову гитлеровца…
Убегающих преследовали лишь до траншеи, где проходил передний край обороны отделения Растопчина. Вдогонку им посылали, у кого остались, пули. Проскочил в азарте атаки траншею только Закобуня: он гнался за тщедушным, бросившим, видно, при бегстве винтовку немцем. Догнав его, Закобуня послал вперед винтовку, и штык ее наполовину вошел в спину гитлеровца. Из окопа Чеботарев грозно потрясал окровавленным кулаком и кричал:
— Гриш! Гриш-ка-а! Куда?! Назад!
Закобуня, выдергивая из спины падающего врага штык, поглядел в сторону Петра, тут же повернулся и понесся назад…
Весь бой занял считанные минуты, и бой этот холмогоровцы выиграли. Но уже добежавшему до первой траншеи и спрыгнувшему в нее Варфоломееву некоторое время еще никак не верилось, что это так.
С флангов роты били по последним удирающим немцам станковые пулеметы, винтовки. Откуда-то из глубины обороны по вражеским позициям вели огонь артиллеристы и минометчики. За КП Похлебкина, в лощинке, стояли готовые рвануться на помощь пехоте танки. Но Варфоломеев этого не замечал. Высунувшись из-за бруствера и не обращая внимания на начавшие рваться вокруг немецкие мины и снаряды, он пристально глядел в сторону врага и ждал, что вот, очухавшись, гитлеровцы пойдут в ответную атаку. Ждал и думал, как поступить дальше. Глаза его горели яростью, и последние краски вечерней зари, еще пока мерцающей над занятой гитлеровцами землей, отражались в них неяркими, потухающими всполохами.
2
Спиридон Ильич инструктировал перед выходом на задание группу бойцов, когда к школе, пофыркивая, подошла «эмка». Морозов отдал последние распоряжения и подошел к шоферу, который вручил ему записку. Один из секретарей райкома партии писал, чтобы Морозов, поручив временно командование отрядом кому-либо, приехал с машиной в Псков.
— Кому же я поручу? — ворчливо сказал Спиридон Ильич шоферу. — Вчера отозвали лейтенанта. Он в минуту передал мне отряд и умчался куда-то… Может, и меня так же… уеду да и не вернусь обратно?
Он долго размышлял, кого бы оставить: заместитель его выполнял задание. Наконец решившись, поручил отряд рядовому бойцу Фортэ, которого знал с гражданской войны, а сам, взяв на всякий случай свою винтовку и мешок с вещами, залез в машину.
В Псков приехали быстро — шоссе пустовало, только у Крестов встретились танковые подразделения, да и те стояли в укрытиях между деревьями.
Ждать приема не пришлось. Секретарь — уставший, видно, не спал не одну ночь, — принял сразу.
Оказалось, на всякий случай, если придется оставить врагу Псков и прилегающие районы, Спиридона Ильича назначали командиром партизанского отряда. Отряд должен был составиться из тех людей, которые входили в его, вешкинскую группу. Были разработаны явки, связи, указаны базы снабжения.
Спиридона Ильича расспрашивали, как была организована партизанская борьба в гражданскую войну, создавали ли базы снабжения и тогда, и еще поставили перед Морозовым массу вопросов. Спиридон Ильич кратко рассказал, а на прощание, посмеиваясь в усы, пожаловался:
— Сил-то у меня маловато вот стало.
Секретарь, поднявшись вместе с ним, похлопал его по плечу и ответил:
— Передадите опыт, и на печку. — И улыбнулся: — Если затащишь вас. — И уже серьезно: — Партии сейчас особенно нужны такие, как вы, люди. Война разыгрывается, сами знаете, не на шутку. Гитлеровцы рвутся в глубь страны как бешеные. Надо мобилизовать на борьбу все силы народа. Читали ведь, что в Обращении к народу сказал товарищ Сталин?
— Читал. Как же, — задумавшись, ответил Спиридон Ильич. — Такое разве упустишь? Читал, да не раз, пока каждую буковку не впитал нутром…
Кому-кому, а Морозову особенно был понятен смысл слов, сказанных вождем народу. В гражданскую войну, когда белогвардейщина раздирала на куски земли государства, а сил у молодой республики вначале было недостаточно, чтобы сломить сопротивление врага, тогда партия тоже ставила все ресурсы на кон. Борьба шла не на жизнь, а на смерть. Брат не щадил брата, отец — сына. Хозяйничала во всем суровая необходимость революционного времени.
Взяв оставленные у дежурного милиционера винтовку и мешок, Спиридон Ильич вышел на улицу.
Был уже полдень. Солнце нещадно палило опустевшие улицы.
Поспешая домой, Спиридон Ильич все время думал о разговоре в райкоме партии, старался представить себе, что принесет ему, семье его, народу завтрашний день, и не, мог. Слишком гнетущи были сообщения, появившиеся на страницах газет. «Шутка ли, так прет немец! — думал он. — Такой силе каждый камешек надо поперек дороги положить — только так ее уймешь».
Чем ближе подходил он к своему дому, тем чаще его мысли сбивались на рассуждения о жене и дочери. О сыновьях он подумал так: они что, парни, им на роду написано с винтовкой побрататься. Вспомнил, как при въезде в город на «эмке», глядя на разрушения от бомбежек, заколотилось у него сердце. «Живы ли? — обожгла его тогда мысль. — Заехать бы. Хоть глазом посмотреть». Но Морозов даже не сделал шоферу намека. «Раз машину прислали, значит, что-то очень срочное», — подумал он, чтобы как-то отогнать мысли о семье.
Перед крыльцом Акулина Ивановна вытряхивала половики. Увидя подошедшего к калитке Спиридона Ильича, она выпустила из рук половик и так осталась стоять, причитая:
— Одни мы остались тут с сынишкой. Видел хоть своих-то? — У Спиридона Ильича сдавило сердце: «Случилось что-то!» — Уехали в Лугу. Красноармеец этот ваш увез.
— Расскажи хоть толком, — пожимая ей руку, Спиридон Ильич вперил в нее настороженный взгляд и думал, что, раз Петр не сказал, значит, что-то случилось с ними. — Когда уехали? Зачем?
Они вошли в дом. Там все было как прежде. Акулина Ивановна, рассказывая, ставила самовар. Спиридон Ильич слушал ее, а сам размышлял: «Что же с ними случилось в дороге?.. Вот шельмец, этот Петр. Что бы сказать!.. Чертяка, ведь не убил бы». Когда Акулина Ивановна смолкла, спросил:
— Писем от них не было?
— Да какие письма! — удивилась соседка. — Сказывают, почта совсем перестала работать. Война… Какие уж тут письма!
Пили густой кирпичный чай со сливками. Акулина Ивановна выставила на стол самодельный калач. Но Спиридон Ильич не наслаждался чаем — обуревали одна хуже другой мысли о жене и дочери. Вслух же, когда выпил чашку, проговорил:
— Будто никогда так и не чаевничал.
Он отодвинул от себя чашку и, намереваясь идти в комнату, подумал: «Отдохну и пройду по явкам. Глазами посмотрю… Может, там не явки, а одна видимость». Но уходить из кухни не хотелось. Тут все было ближе к памяти о жене, о дочери. И все-таки, поднявшись, Спиридон Ильич прошел в комнату. Достал из кармана брюк записку с явками и паролями и начал все это заучивать.
Явок было три: основная и две запасные.
Выучив адреса, пароли и отзывы, Спиридон Ильич вынул из кармана коробок со спичками и, подойдя к открытому окну, поджег бумажку.
Явки Морозов решил проверить вечером, чтобы пораньше утром отправиться в Вешкино, в отряд. Ненадежных надо было распустить из отряда по домам под каким-то предлогом, а с остальными провести соответствующую подготовительную работу и потом уходить в истоки реки Псковы́, а будет там трудно, так и за реку Плюссу.
В комнате Вали Спиридон Ильич разделся и лег подремать. Кликнул Акулину Ивановну и попросил, если уснет, разбудить часов в восемь вечера. Акулина Ивановна вышла, плотно прикрыв за собой дверь. Он долго лежал, всматриваясь в потрескавшуюся штукатурку на потолке. Старался отогнать навязчивые мысли о семье и не мог. Рассуждал: «Все у нас не так, как у других… Вот Акулина Ивановна, ей, поди, все одно, какая власть. Она, знай, поторговывает. Мучки где-то достает на сдобу… Приспособляемость… И всех переживет. Здоровая, что ей». Но он не восхищался своей соседкой. Просто понимал, что в жизни могут быть люди и вроде нее.
Уснул Спиридон Ильич незаметно. Проснулся часов в семь вечера. Одевшись, проверил документы на право ношения винтовки, припомнил снова явки и вдруг решил уйти отсюда и больше не возвращаться, а ехать после встречи со связными прямо в Вешкино. Но тут же передумал. Как-то неудобно идти с винтовкой по домам. Еще заподозрит кто. Так и на след наведешь.
Спиридон Ильич налегке вышел из дому.
Сходив на одну из запасных явок и направляясь на основную, Спиридон Ильич призадумался. Нужного человека там он встретил, поговорил с ним, и не утешило его это знакомство. Связной был мелким служащим. Шилов. При разговоре с Морозовым он все время старался подчеркнуть свою преданность Советской власти, напирал на то, что ходил в активе, собирался вступать в партию… а голосок — тонкий и подобострастный — срывался на дребезжащие, пугливые нотки. «Никакой пролетарской закваски, — слушая его, думал Спиридон Ильич. — Такие сдадут запросто». По дороге на основную явку Спиридон Ильич решил твердо: с Шиловым дела не иметь. «Мало что рекомендован… Людей нам сейчас не видно. Вот если гитлеровцы захватят Псков, тогда оно, может, все и прояснится: вся вошь, как при Булак-Балаховиче, наружу выползет».
На основную явку следовало идти в Запсковье. Спиридон Ильич по дороге к ней думал, стараясь понять, как развернутся события вокруг его отряда, если немцы действительно прорвут фронт, захватят Псков и уйдут дальше. Мысль о том, что немцы могут вообще уничтожить Советское государство, и не приходила в голову, да если бы и пришла, он тут же прогнал бы ее. Вообще, Спиридон Ильич интуитивно считал, что его народ живуч и, перед какими бы испытаниями его ни поставила история, он устоит. Вот эта-то сила убеждения, вероятно, и делала Морозова стойким, наполняла его спокойствием и рассудительностью.
Перед нужным домом Спиридон Ильич замедлил шаг, огляделся. Прошел, присматриваясь, дальше. Покружил вокруг по переулкам и улочкам, изучая подходы. Везде ютились, прижимаясь к зелени палисадников, такие же одноэтажные, полудеревенского типа домики.
Вернувшись к дому, Морозов постучал в ближнее к закрытым сеням окно. Подойдя к тонкой тесовой двери, ждал, прислушиваясь. В тишине уловил далекое постреливание. Где-то по Рижскому шоссе шел бой, догадался Спиридон Ильич. В сени вышла пожилая женщина и, открыв дверь, спросила, что надо. Морозов замешкался, сравнивая приметы, и сразу понял, что не тот человек. Спросил, произнеся первую часть слов из пароля:
— Извиняюсь, дочь дома?
— Сейчас позову, — недовольным голосом ответила женщина и исчезла.
На всякий случай Спиридон Ильич вошел в сени. Оглядывался, примечая все. Вскоре к нему вышла твердой походкой девушка двадцати двух — двадцати трех лет. Спиридон Ильич сразу узнал в ней Валину подружку, с которой познакомился на первомайском празднике у себя дома. Оторопел. Соня тоже растерялась.
— Спиридон Ильич? — первой заговорила девушка. — Проходите! — И повела на кухню.
«Неужели адрес спутали?» — ругал про себя райкомовских работников Морозов, следуя за Соней. Усадив гостя, Соня заговорила:
— Как Валя? У вас все хорошо? — И села сама.
Спиридон Ильич, то скручивая, то раскручивая в руках кепку, рассказывал, что знал, о дочери. Чувствовал, надо уходить: времени в обрез, а тут такая неразбериха. И колебался. А вдруг это все-таки она? Наконец Спиридон Ильич решил вплести в свой рассказ вторую часть пароля. Произнес:
— Вот так, голубушка. Так и потерял дочку, выходит. Но, сама понимаешь, живой думает о живом. Иду это тут, смотрю — на столбе объявление… Это вы продаете кушетку?.. Дай, думаю, зайду. Вале куплю.
Соня, услышав заученные слова, изменилась в лице. Встала.
Морозов с минуту смотрел внимательным, немигающим стариковским взглядом в порозовевшее лицо Сони. Не дождавшись от нее ответных слов, встал. Хотел уже прощаться и уходить, но в это время Соня четко выговорила:
— А если бы мы продавали, чем бы вы платили: деньгами или продуктами?
Ответ был по мысли точен. Но слова чуть-чуть не совпадали. Морозов, внутренне совсем уверившись, что попал по адресу, все-таки еще колебался.
Минуты две они стояли молча. Потом Спиридон Ильич вдруг сел. Не спуская глаз с Сони, произнес, вплетая пароль:
— Все-таки странная у нас произошла встреча. Шел по указанному на бумажке адресу. Спросил вашу мамашу: «Извиняюсь, дочь дома?.. Это вы продаете кушетку?..»
Соня не дала ему договорить. Засмеявшись вдруг, она схватила с гвоздя кухонное полотенце. Утерла им завлажневшие глаза. Сказала:
— Не думала даже, Спиридон Ильич, что вы и есть тот человек, которые должен… — И шепотом повторила отзыв.
Пододвинув к себе табуретку, Соня села, и у них пошел неторопливый деловой разговор. Спиридон Ильич перебрал все возможные варианты связи между ними. Договорились, что, пока Соня не подыщет надежные тайники, все указания, которые будут поступать от партийных органов к ней, он будет брать прямо отсюда через своих людей или она станет ходить на явку, которую он сообщит дополнительно.
— А скорее всего, это будет тайничок тоже, — уже кончая разговор, предупредил Спиридон Ильич. — Пока не приглядимся, к людям надо относиться осторожно. — И вдруг снова спросил о напарнике, с которым должна была работать Соня и о котором она уже все ему рассказала: — Значит, ты хорошо знаешь этого Еремея Осиповича? Говоришь, вместе работаете? То, что он сын родственника большевика с дореволюционным стажем, имей в виду, почти ни о чем еще не говорит. Приглядись к нему.
Спиридон Ильич стал собираться, нахлобучил на голову кепку так, что глаза исчезли под большим козырьком. Вспомнил о Вале, и у него вспыхнуло к подруге дочери горячее, отцовское чувство.
— Попрощаемся, — сказал он, протянув Соне руку. — Когда теперь встретимся? Долго еще, может, не встретимся… Береги себя, а если случится что… — и не договорил, потянувшись к ее щеке вздрагивающими седыми усами.
Они троекратно поцеловались.
Соня из сеней смотрела на уходящего Морозова и все старалась угадать смысл недосказанных им слов. А смысл был простой: предполагая, что наши войска могут оставить и Псков, Спиридон Ильич хотел намекнуть Соне, что случиться может всякое и ко всему нужно быть готовой, даже к смерти.
Последняя явка находилась в Завеличье. Надо было по мосту перейти на тот берег реки Великой и там, пройдя немного по Рижскому шоссе, свернуть в сторону. Путь не короткий. Спиридон Ильич посмотрел на спускающееся к горизонту солнце и ускорил шаг.
Когда заходил на мост, его остановили военные. Младший сержант с самозарядной винтовкой, загородив дорогу, потребовал документы. Морозов показал полученный в райкоме пропуск, и тот разрешил ему идти дальше.
— А что это собираются делать? — глянув на бойцов, спускавших под мост ящики, спросил он младшего сержанта. — Взрывать?
— Взрывать, что еще, — ответил тот грубовато и добавил с горечью в голосе: — Жмет немец. Что же, мосты ему оставлять, что ли?
Морозов пошел было дальше, но увидел, как за рекой Великой, приближаясь к мосту, по дороге змеится широким потоком серая масса солдат. «Отступают», — зашлось сердце. А людской поток, заполняя пролеты, наползал на мост, угрожая схватить и понести Морозова обратно, с собою.
Он заспешил. Поравнявшись с устало шагающим впереди колонны майором, прижался к перилам. С трудом пробирался вперед. Навстречу шли оборванные, в грязном обмундировании, перебинтованные, изнуренные переходом и боями, небритые люди. Они катили пушки, несли на плечах полуразобранные «максимы», стволы и плиты от минометов. Под поклажей гнулись спины. Усталые глаза глядели угрюмо, жестко.
У Спиридона Ильича засосало под ложечкой. На душе стало одиноко и горько. И он почему-то понял, что партизанить обязательно придется. То, что раньше было для него теоретическим предположением, сейчас показалось неизбежностью. Гитлеровцы возьмут город и пойдут дальше. Где их остановят, было для него загадкой. Опасность, которую несло фашистское нашествие и о которой так ясно было сказано в Обращении Сталина к народу, приняла для него живой, конкретный облик.
Он почти перешел мост и неожиданно остановился. «А стоит ли туда идти? — рассудил Морозов. — Прошляюсь тут, а вдруг как гитлеровцы жиманут? И до Вешкина не доберусь… Где тогда людей своих сыщу? Разбегутся, а то в леса уйдут, и останусь, как бобыль».
Так, в колебаниях, он двинулся дальше. Глаза то и дело пробегали по лицам двигающихся навстречу бойцов и командиров.
Где-то уже за мостом Морозов, сойдя с дороги, снова остановился. Мимо лошадь тянула семидесятишестимиллиметровую пушку. За ней, рассыпав строй, шли солдаты, а за ними — артиллеристы; ухватившись за лафет, они катили такую же, как впереди, пушку сами. Спиридон Ильич подумал: «Или лошадей поубивало?» — и снова направился вперед. На месте, где надо было сворачивать, он опять стал. Мимо в крайнем ряду солдатской колонны проходил рослый крепкий парень с наискось перебинтованной головой. На широких мускулистых плечах он нес станину от пулемета «максим». Станина пригибала солдата и делала его как бы сутулым. Но все равно чем-то уж очень знакомым пахнуло на Спиридона Ильича. Вглядевшись в лицо солдату, Морозов вдруг крикнул:
— Петр! Петр! — И бросился к нему.
Это был действительно Петр.
Окинув Морозова дрогнувшим взглядом, он мучительно улыбнулся. Передав станину Сутину, вышел из строя и протянул Спиридону Ильичу руку. Пошел, стараясь идти в ногу с ним, сбоку колонны.
Спиридон Ильич теперь твердо решил не идти на явку, а ехать прямо в Вешкино. Встрече он по-отцовски обрадовался и шел, если бы посмотреть на них со стороны, будто провожал сына на тяжелое, нужное дело.
Заговорили они, только когда оказались у моста. Спиридон Ильич, заметив: хорошо, мол, что он, Петр, не тяжело ранен, — спросил, что же случилось с его, Морозова, семьей? Петр рассказал. Выслушав, Спиридон Ильич упрекнул его за малодушие — не смог, дескать, рассказать в Вешкине? — и проговорил:
— Так что Валюша в Луге, думаю я. Если бы не так, ты бы ее на шоссе или около него нашел.
Петр промолчал. Тихо сказал — через паузу:
— Вот, топаем… — И голос его упал до полушепота: — Дрались, как звери, и вдруг приказ: отходить. Оказывается, где-то южнее, под Островом, что ли, враг прорвал оборону и держаться дальше стало бессмысленным. Так и сказал наш Буров: «Приказ получен. Никаких разговорчиков. Вы что, в окружение хотели бы попасть?! Гитлеровцы на Порхово идут, нас с юга обходят!..»
Перешли мост через Великую. За Довмонтовым городом колонна, свернув вправо от белокаменных стен Крома к проспекту, ускорила шаг… Возле проулка, который вел к дому Морозовых, Спиридон Ильич, уже успокоившийся и переставший думать о семье, понял: надо прощаться. Подав руку, остановил Петра. Чеботарев, нахмурившись, проговорил:
— Вы Федора Зоммера помните? Это товарищ Сони… еще Первое мая у вас справляли… пел который? — И через паузу, проглотив слюну: — Ну так вот, он остался там, на УРе… прикрывают наш отход… может, и в живых уж нет парня. — И смолк.
Молчал, скорбно поглядывая в лицо Петру, и Морозов. А мимо шли и шли солдаты. Наконец Спиридон Ильич потянулся к Петру, чтобы поцеловать его на прощание. Расцеловались. Легонько толкнув Петра — иди-де, твои далеко ушли, — Валин отец попятился в сторону, к тротуару. С тротуара крикнул, стараясь, чтобы в голосе не было грустинки:
— Воюй! Будем ждать… Любили тебя и любим! Прощай!
Петр невесело улыбнулся, сделал ему прощальный взмах рукою и, не оборачиваясь, пошел — широко шагая, опережая идущих в колонне бойцов.
Спиридон Ильич с глубокой печалью глядел в спину Чеботареву. Когда Петр, нагнав своих, исчез в колонне, Морозов вытер тыльной стороной ладони заслезившиеся глаза, кашлянул и направился, стараясь идти быстрей, к своему дому, чтобы взять вещевой мешок, винтовку и поспешить в отряд.
3
Брезжил рассвет. С запада ползло, заволакивая небо, тяжелое черное облако.
Зоммер, сойдя с шоссе вблизи Завеличья, остановился, снял с плеча тело пулемета «максим» и бережно опустил его на запыленные жирные листья подорожника. Устало выпрямившись, стянул на лоб пилотку, вытер ею потное, грязное лицо и посмотрел на облако. Посмотрел и подумал, что так же вот, как оно, неторопливо ползут сейчас от УРа сюда, к Пскову, гитлеровские части. Снова надев пилотку, глянул вперед, на замерший в предутренней тишине город, и представил, как на том берегу реки Великой торопливо окапывается, готовясь к новой жестокой схватке с врагом, родной полк.
Подошли немного отставшие первый номер пулемета и боец-сапер — все, кто уцелел от группы Зоммера, оставленной на позициях батальона Похлебкина в составе арьергарда для прикрытия отхода полка.
Зоммер посмотрел на пулеметчика, ссутулившегося под тяжестью станины, и негромко сказал:
— Давай поменяемся, ты устал.
Боец опустил возле пулеметчика коробки с лентами, поправил съехавшую на глаза каску с вмятиной от пули над виском и приготовился помочь Зоммеру снять с младшего сержанта станину, охватившую шею, как хомут.
Младший сержант не дал. Поправил станину, подкинув ее толчком плеч, и проговорил:
— Ничего. Донесу. Немного осталось.
Зоммер подумал о младшем сержанте: «Настойчивый. Из сил выбился, а тянет», вслух же сказал:
— Как хочешь, — и, снова закинув на плечо тело пулемета, пошел вперед.
Пока шли по Завеличью, Зоммер размышлял то о Бурове, которому надо будет рапортовать, что задание выполнено, то о Соне. Изредка поглядывал на задернутые занавески окон. Показалось сначала, что люди в домах спят беспечно и покойно. Возле одного домика он даже замедлил шаг. Подумал о его жильцах: «Хоть бы за Великую ушли, там у своих бы оказались». В это время занавески в крайнем окне чуть шелохнулись, и Зоммер, снова прибавив шагу, отвернулся от домика. Понимал уже, что покой этот обманчивый, обманчива и тишина, в которой гулко раздавались удары о булыжную мостовую солдатских подков. Все здесь не спало. Только замерло, ждало своей участи. «Может, и Соня сейчас вот так же не спит», — погрустнев, подумал вдруг Зоммер.
Показалась Пароменская церковь и мост через реку вправо от нее. Луковка купола над четырехскатной крышей чернела на фоне светлевшего края облака… Зоммер ускорил шаг. Заходя на мост, всматривался в сереющий противоположный берег реки, в крепостные стены, башни, крыши домов — хотелось скорее увидеть готовившихся к обороне однополчан. Но там все как вымерло, и Зоммер, ошеломленный, подумал: «Неужели ушли дальше?» И он остановился вдруг как вкопанный: вторая половина моста была взорвана и, осев, концом уходила в воду. Зоммер стоял перед рваным, свисающим краем моста и какое-то мгновение глядел, охваченный тяжелым чувством, то на тот берег, то на черную воду возле взорванного быка, в которой голубым светом мерцало отражение яркой звезды. На глазах оно стало тускнеть и пропало. Зоммер рывком задрал голову и увидел над собой наползающее на небо облако, закрывшее звезду. И с еще большей остротой почувствовал он, что попал в положение трудное, прямо трагическое.
Сердце Зоммера ныло. Как каменное изваяние, стоял он у края взорванного моста и все всматривался в тот берег. Из-за плеча услышал, как младший сержант сказал упавшим голосом:
— Что туда шары пялить? Надо лодку искать да скорее переправляться. Немцы, поди, уж проснулись и катят по шоссейке.
Это «немцы» теперь, когда шла война, Зоммер слышал постоянно, и ему казалось, что он уже привык к этому слову. Но сейчас почему-то оно нестерпимо больно кольнуло его в неперестававшее ныть сердце. Хотелось крикнуть: «Не немцы они — фашисты, сволочи, отребье нации!» Но тут же что-то в нем и запротестовало: «Какое же отребье! Под штыком ведь не только нацисты и их лизоблюды — вся Германия! Все, кому Гитлер дал оружие, стреляют в нас…» С этими противоречивыми мыслями, не ища ответа на них, Зоммер некоторое время тупо глядел в черную воду перед собой, на взорванный бык, потом отступил от края моста на шаг, повернулся как-то всем корпусом и пошел на берег.
Лодку они нашли выше по реке, на луговине перед Мирожским монастырем. Стащили ее в воду. Она текла по всем швам.
Зоммер вычерпывал солдатским котелком воду из лодки, а остальные гребли: один — прикладом винтовки, а другой — подобранной на берегу палкой. К берегу пристали, стоя по щиколотку в воде.
Выбравшись из лодки, передохнули. Карабкаясь в гору, снова тащили на себе части «максима». У изъеденной временем крепостной стены из бутового почерневшего камня их остановил вышедший через пролом навстречу старшина с бойцом. Выяснив, кто они такие, старшина сказал:
— Сюда должен был с УРа прийти какой-то полк, может, и ваш, да, видимо, немцы все карты спутали — ударился, поди, с перепугу куда-нибудь в сторону. — Он насмешливо посмотрел на недоумевавшего Зоммера, добавил сурово, по-командирски: — Вы, сержант, останетесь здесь. Велено всех, кто идет оттуда, — и старшина мотнул головой на юго-запад, — задерживать. Здесь тоже надо организовывать оборону.
Солдат-сапер нетвердо проговорил:
— По мне, воевать хоть где одинаково: и страшно, и нужно.
Зоммер решил, что возражать старшине бесполезно, и молчал. Старался понять, куда делся полк. Мелькнуло: «Может, переправился через реку выше, у бродов, и занял оборону там?»
Чуть поднявшись по мощенной булыжником улице вверх, остановились они у церкви. Старшина показал Зоммеру, на ее колокольню, сказал, обратившись ко всем:
— Забирайтесь туда. Если фашисты сунутся к реке, оттуда по ним и лупите. Приказа не дожидайтесь. — И, посмотрев Зоммеру в глаза, пригрозил: — Если самовольно бросите этот пост и уйдете, ответите за это.
Старшина ушел торопливой походкой вверх по улице. Глядя ему в спину недружелюбно, Зоммер думал: «Куда нам уходить?» Он посмотрел на облезлые стены церкви, на пристроенную к ней высокую звонницу, на своих товарищей. Приказав собирать пулемет, подошел к двери, ведущей внутрь. Прочитал небрежно сделанную на фанерной дощечке надпись: «УТИЛЬСЫРЬЕ».
На двери висел ржавый амбарный замок. Зоммер, сбив его прикладом автомата, распахнул дверь и вошел внутрь. На него пахнуло сыростью, плесенью. И вдоль недлинного коридора, и внутри церкви, и на винтовой кирпичной лестнице, ведущей на колокольню, лежало тряпье, тюками и в рассыпанном виде.
Зоммер полез на колокольню. За ним следом карабкались с собранным «максимом» пулеметчик и боец.
Под куполом колокольни на изъеденной ржавчиной железной перекладине сидела какая-то птица. Увидав человека, она шумно ударила по воздуху крыльями и улетела. Проводив глазами птицу до проема в стене, Зоммер огляделся. Через высокие проемы метровой ширины можно было вести огонь во все стороны. Из них хорошо просматривалась река, тот и этот берег, ближние улицы.
Пулемет поставили перед барьером к проему, глядевшему на реку. Зоммер, приказав бойцу-саперу быть за второго номера, послал его за водой для пулемета. Тот вскоре принес ее — набрал из колонки неподалеку от церкви. Залили кожух. Поглядывая на воду, Зоммер захотел пить и пошел к колонке. Стояла она метрах в двадцати от крыльца церкви, по ту сторону улицы. Подойдя к ней, Зоммер умыл под холодной струей лицо. Думал, что, может, все же надо было искать полк, но тут же обругал себя слюнтяем. Стал пить. Глотал воду большими глотками. Напившись, неторопливо пошел назад. Поднимаясь по крутым ступенькам лестницы, вдруг почувствовал, как от усталости гудят сделавшие двадцативерстный переход ноги.
Где-то далеко, вверх по реке, у бродов, началась ружейно-пулеметная и орудийная стрельба. Зоммеру, уже поднявшемуся на колокольню, опять вспомнился родной полк. Он посмотрел через проем в ту сторону. Туча уходила на северо-восток, и небо над бродами было чистое. Лучи поднявшегося за лесами и лугами солнца золотили подернутую легкими туманами даль. «Может, там наш полк и занял оборону», — подумал Зоммер, вглядываясь в далекие, плавающие в сизых туманах перелески, луговины, поля, в свернувшую перед бродами на юг реку.
Он сел на кирпичный холодный пол, вытянул уставшие от долгого перехода ноги, стал растирать их. Слушая, как не на шутку разгорается стрельба у бродов, смекнул, что сюда надо бы принести несколько тюков тряпья, чтобы закрыть ими проемы снизу — все меньше будет лететь пуль и осколков.
Тяжелые тюки они таскали наверх втроем. Закрыли снизу ими три проема, когда младший сержант, поглядев на тот берег реки, неожиданно для всех крикнул:
— Немцы!
Все бросились к оружию. Пулеметчик, припав к пулемету, прицелился. Боец-сапер схватился за винтовку. Зоммер, оставив лежавший посреди колокольни тюк, подскочил к прислоненному у стены автомату. Поглядев на автомат, потянулся рукой к винтовке сапера. Сказал:
— Помогай младшему сержанту, а я из твоей буду стрелять.
Отдав бойцу автомат, забрал у него винтовку. Вглядываясь в отлогий скат возле Мирожского монастыря, видел, как по нему бегут к реке машины-амфибии. Перевел планку на прицеле. Говорил пулеметчику:
— Не стрелять! Пусть подплывут поближе. Бей по бортам. Топи, а я по фашистам бить буду.
Когда амфибии отплыли от берега метров на тридцать, откуда-то разнобойно ударили по ним из нескольких винтовок. Вокруг машин поднялись недружные всплески.
— Стреляй! — приказал пулеметчику Зоммер и, положив цевьем на тюк винтовку и целясь в водителя головной машины, стал ждать, когда «максим» заговорит. Ворчал: — Ближе подпустить надо было. Это старшина, поди, там. Вот олухи, не дали подпустить.
Пулеметчик посмотрел на Зоммера.
— Подождем чуток, — сказал он. — Пусть немцы думают, что их здесь, по существу, не ждут, а мы подождем, подпустим поближе и уж так ударим… перья полетят!
— Тоже дело, — вступил в разговор боец, а Зоммер, не переставая держать на мушке шофера, ворчливо выругался.
Когда головная амфибия достигла середины реки, пулеметчик открыл огонь. Длинная очередь раскатилась по округе и на минуту приглушила уже вовсю ухавшую у бродов артиллерию. Вокруг головной машины, подбираясь к борту, встали режущие воду всплески. Зоммер, все еще державший на мушке ее водителя, нажал на спуск. Выстрела за пулеметной дробью не слышал, но увидел, как шофер, сунувшись вперед, повалился на бок… Через минуту-две головная амфибия начала медленно разворачиваться, а вторая, плывшая за нею, оседая на нос, все шла вперед. Метрах в пятидесяти от берега она резко накренилась и, оставив после себя разбегающиеся круги, исчезла под водой. На середине реки, делая круги, медленно погружалась в воду третья. Три остальные, подхватив на буксир первую, стали удирать, но машина на буксире так и затонула, не достигнув берега… Выбросившиеся из затонувших амфибий гитлеровцы плыли кто куда. Зоммер, торопливо работая затвором, прицеливался в их головы и спокойно стрелял. Бил почти без промаха. По ближним. И когда последний из немцев, почти достигнув этого берега, ушел, сраженный пулей Зоммера, в воду, он, Зоммер, увидел, что две из удиравших трех машин уже добрались до берега, выползли на сушу и бегут за монастырскую стену, а третья, от которой тянулся буксир к первой, затонула на отмели и из нее выскакивают оставшиеся в живых гитлеровцы. Плюхаясь в воду, они торопливо шли, подгребая руками, к берегу. Зоммер начал стрелять по ним. В это-то время сапер и крикнул:
— У моста показались!
И пулеметчик прекратил огонь.
За Пароменской церковью между тополями действительно темнели амфибии. На улице останавливались грузовики с пехотой. «Вот когда начнется», — разгоряченный стрельбой, подумал Зоммер и пригнул голову к косяку проема, потому что перед колокольней, вырвав из замощенной булыжником улицы камни, разорвался снаряд.
После короткого беглого обстрела берега из пушек и минометов немцы перенесли огонь на город и начали переправу у моста. Амфибии двумя колоннами спустились к воде и поплыли.
Младший сержант помрачнел. Зоммер, насупившись, похлопал его по плечу и ободряюще проговорил:
— Ничего. Двум смертям не быть, одной не миновать.
Младший сержант, плотно сжав губы, открыл огонь. Зоммер тоже стал целиться. Было далеко. Вражеские головы на амфибиях прыгали над мушкой маленькими, еле уловимыми точками. Поймать их было трудно. Но Зоммер все же выстрелил раз, другой, третий… Немецкая артиллерия часть огня перенесла на церквушку. Снаряды рвались вокруг нее, попадали в ее толстые крепкие стены и, с треском высекая искры, крошили хорошо обожженный, веками ничему не поддававшийся кирпич. Но пулеметчик продолжал стрелять. Стрелял и Зоммер.
Вражеские машины еще не достигли берега, когда немецкий снаряд, угодив в край стены у проема, где лежали пулеметчик с бойцом, оглушительно рванул воздух. Зоммера бросило, сильно ударив головой о стену. Теряя сознание, он слышал, как с сухим, приглушенным треском сыплется на него отваливающаяся штукатурка, известь, кирпичная крошка. Видел, как тюк тряпья, поднявшись на ребро и рассыпаясь, валится на него всей тяжестью…
Три дня восточнее Пскова фронт то смолкал, то гремел с новой силой. Город наполняли немецкие части.
На четвертый день рано утром фронт разразился канонадой опять. Части в городе зашевелились, а когда стрельба стала отдаляться и редеть, поползли из Пскова на восток. Зоммер, прятавшийся все это время в церквушке среди тряпья, немного уже пришел в себя: меньше болела голова, ее не кружило, реже подступала тошнота… И решил он вечером из церкви уходить. Но куда? Зоммер думал, думал и пришел к мысли, что надо пока добраться до Сони. «Там подкреплюсь, в себя приду и… жиману к фронту», — заключил он.
До вечера Зоммер сидел в своем убежище за наваленными у стены тюками и продумывал, как будет идти. Мелькнула даже дерзкая мысль убить гитлеровца, переодеться и идти в открытую. «Остановят, что-нибудь придумаю», — соображал он.
Поздно вечером, когда небо плотно закрыло тучами и стало совсем темно, он осторожно вышел к полуразрушенной церковной ограде. Осмотрелся. Стал пробираться по безлюдным, вымершим переулкам и дворам. До Псковы́ добирался часа полтора. К Сониному дому подходил, совсем выбившись из сил. С опасением заглянул в окно, тихо постучал по стеклу. Вполголоса произнес:
— Соня, впусти. Это я, Федор.
Не отзывались с минуту. Потом донесся испуганный голос Сони:
— Не может быть!
Зоммер, держась дрожавшими от усталости руками за стену, обошел половину дома.
Дверь открыла Соня. Она не впустила его, а втянула, схватив за плечо. Закрыв дверь, повела его в темноте по коридорчику. Сонина мать, стоя возле кухни, полушепотом выдавливала из себя:
— Боже мой! Откуда это ты?
— С неба, мать, — прохрипел на ходу Федор.
Соня завела Зоммера в горницу. Усадив на стул, занавесила ватным одеялом окно и зажгла, прикрутив фитиль, лампу. Ее смятенный взгляд застыл на изнуренном лице Зоммера. Она прикусила нижнюю губу, готовая вот-вот заплакать. Зоммер угрюмо глядел на дверь, за которой стояла Сонина мать и трясущейся рукой поглаживала на голове волосы. И тут же Зоммер увидел на кушетке парня. «Нашла уже кого-то», — подумал Федор и на минуту забыл о себе, о радости, с которой подходил к Сониному дому. Ему стало так же тоскливо и одиноко, как в тот рассветный час, когда он шел с пулеметчиком и бойцом-сапером к Пскову и остановился перед взорванным мостом.
— А где же ваши? — стараясь подавить растерянность, проговорила Соня. — Откуда ты?
Зоммер молчал. Глядел в пол — на широкую щель между плахами. Думая над вопросом Сони, он неожиданно Для себя понял, что рассказать, чтобы она поверила, как он оказался здесь, невозможно. Пристально поглядев ей в лицо, Зоммер ответил:
— Это долго объяснять.
Багровея, Соня села на кушетку, рядом с парнем.
Зоммер поднялся. Тяжело. Устало. Подумал, что отсюда ему немедленно надо уходить к фронту. Но тут же рассудок взял верх: куда идти, где он теперь, фронт-то, как идти, если голову кружит от боли, от усталости, от голода… «Нет, сейчас мне не уйти», — заключил Зоммер и снова сел.
Чуть опустив лицо, он тяжело смотрел из-под насупленных бровей на Соню, на парня — старался угадать, кто же тот ей: любовник или просто случайно оказавшийся у них знакомый? Смотрел, изучая, приглядываясь — даже не было сил ревновать.
Из кухни Соню кликнула мать. Соня ушла, а вскоре позвала Федора.
Тут мама тебе постелила, — направляясь на кухню, слышал Зоммер, и ему показалось, что в Сонином голосе прозвучали нотки виноватого человека.
На кухне Зоммер еле различил в темноте раскинутую на полу постель. Подумал о себе с жестокой иронией: «Муж тоже мне». Соне, как чужой, подавленно сказал:
— Поесть бы хоть чуть. Четвертый день не жравши.
Соня засуетилась. Подала ему стакан молока, кусок ржаного хлеба. Глотая слова, проговорила:
— Раз столько времени не ел, так и нельзя больше пока.
Она дождалась, когда он поест. Уложила его на пол и ушла.
Зоммер почти тут же уснул. Через час, когда начало светать и Соня, обсудив с Еремеем Осиповичем вопросы, касающиеся их подпольной работы, и проводив его, пришла на кухню, Федор уже не спал. Лежа на спине, он посматривал в потолок и думал то о Соне, которую теперь не знал как считать — женой или… то о своем положении. Увидав входившую Соню, поглядел на нее так, как смотрят на человека, которого ненавидят, презирают. Соня это заметила. Присев рядом, на лавку, уставилась на него пристально, с болью в глазах.
— Кто этот парень? — холодно спросил Зоммер, у которого пропала охота уличить ее в чем-то гадком, потому что решил: если человек разлюбил одного и полюбил другого, то плохого в этом еще ничего нет, важно, чтобы во всем этом проявилась честность.
— Кто, Еремей Осипович? — удивилась Соня и вдруг, поняв его, покраснела, глаза ее забегали, налились злостью.
Пауза была долгой. Потом Соня проговорила тихо, стараясь не заплакать:
— Ты лучше сначала сам расскажи, как оказался здесь и где твой полк?
— Скажу, — так же тихо, как она, ответил Федор и сел. — Не бойся… Расскажу и уйду, тебя подводить не стану. Ты будешь тут спокойно… — и не договорил, почувствовав, что вырвутся не те слова.
Соня беззвучно заплакала. Зоммер сурово смотрел в залитое слезами лицо и молчал. Думал, как выбраться из города и где искать фронт, своих. Следил глазами за Соней, которая встала и подошла к окну. Услышал, как она заговорила с ним голосом, в котором звучали такие нотки, что ей нельзя было прекословить:
— Ты меня ревнуешь к Еремею Осиповичу? Так я тебе отвечу. Но я прошу, это будет о нем первый и последний наш разговор. И вопросов, кто он и зачем сюда приходит, больше не задавай. — Глаза ее обжигали. И Зоммер перестал на нее смотреть. Вдруг услышал: — Любила я только тебя… А Еремей Осипович… с ним меня связывает другое. А что? Отвечу прямо: сейчас не скажу. Может, после когда-нибудь… узнаешь… И не проси, чтобы сказала. Доволен?
Соня смолкла. Ее заплаканные, но уже высохшие глаза блестели, и это усиливало их строгость.
Зоммер недоумевал. В переставшей что-либо понимать голове стоял, как кол посреди пустой дороги, один вопрос: что же между ними тогда за отношения?
В дверях показалась Сонина мать с мужской одеждой и ботинками в руках.
— Хватит вам, — положив все на лавку, сказала она сухо и объяснила Зоммеру: — Вот мужнины брюки, рубаха, ботинки… Ты сейчас потощал, оно впору будет. Оденься, а красноармейское давай сюда — спрячу, а то… и до греха недолго — схватят.
Она вышла. Зоммер поглядывал на одежду и успокаивался: понял, что Соня ему не лгала. В его глазах появился стыд. Хотелось пожалеть Соню, но что-то еще мешало, удерживало. И, стараясь не смотреть на нее, он проговорил:
— Ладно, не сердись. Видишь, я весь… издерган. На УРе первый раз увидел гитлеровцев, и сердце сжалось: надо в них, гадов, стрелять. Только сейчас по-настоящему начинаю понимать, как германские немцы низко пали. Подумать ведь только! Неужели у них действительно рабочий класс совсем забыл о революционных традициях немецкого пролетариата?! Еле пересилил себя. А здесь, в Пскове… — И Зоммер виновато глянул Соне в глаза. Одеваясь уже, стал рассказывать, как оказался в городе, на колокольне.
Брюки по длине оказались ему как раз, а по ширине были узковаты. Рубашка не сходилась на шее.
— На день в подполье тебя спрячу, а то… фашисты еще заскочат и увидят, — потеплев, вымолвила Соня.
Зоммер был рад и подполью — только бы в безопасности. «Вот наберусь силенок, тогда и подполье не нужно станет — уйду», — мелькнуло у него, и он начал рассказывать, что было с ним дальше, после разрыва снаряда.
— Очнулся я и понял: сейчас сюда гитлеровцы ворвутся. Кое-как выбрался из тряпья. Огляделся. Пулемет, весь искореженный, вплющило в стену, пулеметчик лежит убитый, а сапер… в луже крови. Голову кружит, к горлу тошнота подступает. Понял: как-то надо спуститься вниз и там зарыться в тряпье, а то… пропал. На четвереньках добрался до лестницы. Спустился… Только успел спрятаться в самой церкви, гитлеровцы и на самом деле пришли… В ушах звенит, но слышу, как между тюками ходят. Походили, поднялись на колокольню… Ушли… А меня жажда мучает. Вечером осмелился — выбрался из своего убежища. Автомат, думаю, надо подобрать или винтовку хотя бы. Губы пересохли. Сил нет туда лезть, но залез. Там ничего уже не было. А тела убитых ребят, видно, сбросили вниз — в этот вечер они лежали под колокольней… Спускаюсь с колокольни, иду по церкви, придерживаясь за стену, и вдруг слышу — журчание. А там, в комнатенке сбоку, кран с водой… Не он бы, так пришлось бы к колонке пробираться ночью. Жажда мучила…
Соня, успокоившись, нежно смотрела ему в глаза, улыбалась. Изредка тяжело вздыхала. Когда снова вошла мать и взяла, чтобы спрятать, Зоммерово солдатское обмундирование, Соня скатала постель и, направляясь с ней в комнату, ласково проговорила:
— Пошли туда.
В комнате они сели на кушетку. Зоммер опять стал рассказывать о своих мытарствах в церкви. В это время послышалось урчание моторов. Заскочившая к ним в комнату мать прошептала:
— Германцы! Сюда идут!
Прятаться Зоммеру в обещанное подполье было поздно, потому что группа солдат из остановившейся на улице колонны уже подходила к крыльцу, а западня находилась в коридорчике. Выскочивший было в коридорчик Зоммер растерянно посмотрел на Соню и попятился обратно в комнату.
Соня толкнула Зоммера на кушетку.
— Сиди, да и только. Муж, и весь сказ.
Зоммер сел. Стараясь овладеть собой, принимал спокойный, независимый вид.
Когда немцы вошли в комнату, Зоммер неторопливо поднялся. По привычке заложив большие пальцы под пояс брюк, как под ремень на гимнастерке, убрал назад складки.
— Злужил? — спросил его старший немец, да так громко, будто обращался к глухому.
Зоммер понял, что этим жестом, по существу, выдал себя, и, приготовившись ко всему, ответил в тон гитлеровцу.
— Злужил… Давно злужил…
Глава третья
Утомительной пыльной дороге, казалось, не будет конца. Ноги переступали машинально, а она вилась с пригорка на пригорок, из ложбины в ложбину, бежала через густые вековые леса, через древние, не помнящие своего основателя и истории своей деревушки и все уводила на север, восточнее Гдова. Чеботареву уж четвертый раз пришла очередь нести станину от «максима», а привала и не думали делать. Торопились: огромная масса людей, разделенная на батальонные и ротные колонны с головной, тыловой и боковыми походными заставами, двигалась на северо-восток, чтобы где-то вновь занять оборону и насмерть биться с сильным, не выдохшимся еще противником. Связь с другими частями, оборонявшими УР, а потом занявшими оборону на реке Черехе к юго-востоку от Пскова и восточнее города, была потеряна, потому что прорвавшие оборону немцы оттеснили полк к северу от шоссе Псков — Ленинград. Знатоки среди красноармейцев говорили, будто теперь полк торопится к реке Луге, вдоль которой от нижнего ее течения, а точнее, Кингисеппского УРа до города Луги и южнее за время войны создан оборонительный пояс из укрепрайонов для прикрытия ближних подступов к Ленинграду… Сначала ждали, что гитлеровцы вот-вот насядут, а потом, когда надоело ждать и когда стали иссякать силы, перестали об этом думать. Просто шли, шли.
…Раскаленная жгучими солнечными лучами станина, втирая в тело соленый, настоянный на дорожной едкой пыли пот, больно давит плечи Чеботареву; и ему уже невмоготу, когда черный от загара и грязи Закобуня дергает его за рукав гимнастерки и показывает на станину: давай, мол, понесу, очередь. Чеботарев сходит на край дороги и, на ходу вцепившись руками в железо, помогает Закобуне перенести на плечи тяжелую, раскаленную станину. Тот, покряхтев, невесело улыбается. И все-таки не может обойтись без шутки, говорит:
— И докуда на сухом пайке держать будут? Так всю Русь-матушку пройдем и горячего не попробуем.
Петр молчит. Приставший к роте еще у Пскова корреспондент «Ленинградской правды» вынимает из кармана пиджака блокнот и на ходу пишет тупым, искусанным карандашом. «Опять записывает», — зло думает о нем Петр и смотрит на сбитые полуботинки корреспондента, на брюки, все в пыли, на почерневшую от грязи тенниску. Закобуня тоже смотрит на корреспондента. Смотрит изучающе. Смотрит и вдруг спрашивает его с ехидством в голосе:
— Писатель, что ты все пишешь?
Тщедушный, хлюпкого телосложения парень глядит на Закобуню серьезно и убежденно.
— Что пишу? — произносит он наконец. — А то и пишу… Все пишу. Что увижу, что услышу — все пишу. На память надеяться нам, газетчикам, рискованно. Со временем из головы, как из решета, все уходит. А это забывать нельзя.
Закобуня, тужась под станиной, невесело пыхтит в ответ.
— Да скорей бы забыть. Что тут жалеть-то?.. Скорей бы все это кончилось!
Петр, принимая у Сутина свой пулемет, одобряет в душе Закобуню. В другой раз он сказал бы корреспонденту то же, а сейчас ему не хочется от усталости открывать рот. Он только одобрительно поглядывает на солдата да старается заглушить в себе растущее чувство опустошения — будто потерял что-то самое дорогое для себя и потерю эту уж не вернуть никакой ценой. Вот какое это чувство… А тут еще жара… Полуденное солнце, кажется Чеботареву, собралось растопить ему спину. Гимнастерка, белая на лопатках от соли, льнет к телу, разъедая его. С намокшего бинта сбегают время от времени жгучие капли пота. Чеботарев смотрит в шею Курочкину и видит, как на ней такие же капли оставляют, смывая пыль, грязные полосы. Со временем уши перестают слышать, как глухо отдаются шаги роты по укатанному колесами крестьянских телег проселку. Только качается перед глазами грязная, вся в потеках, шея сержанта да жжет спину солнце.
Сколько они идут так, Петр не знает: он потерял представление о времени, о пройденном пути. Мучительно старается понять, почему полк, отойдя с укрепрайона, занял оборону не на берегу реки Великой, где она течет через Псков… Вспоминается поле между Крестами и станцией Березки, где наши и немецкие танки, схватившись в танковом бою, жгли и кромсали друг друга… Петр перестает видеть шею Курочкина. Вместо нее — в воображении, конечно, — видит картину отгремевшего между Крестами и станцией Березки жестокого танкового боя, после которого на поле остались обгорелые бурые остовы и немецких, и наших танков, валяющиеся, как игрушечные, тяжелые башни с погнутыми пушками… обожженные танкисты… Когда видение исчезает, Чеботарев опять начинает видеть грязную шею Курочкина. Она перед ним качается, качается…
Дорога, вырвавшись из старого соснового леса, круто уходит вниз. Шея Курочкина пропадает снова. Перед глазами открывается глубокая котловина с речкой и мостом через нее. Глаза видят, как за мостом дорога поднимается в гору — отлогую, засеянную рожью, а дальше дремлет, прижавшись к лесу, деревня. Когда ноги ступают по шатающимся бревнам моста, Петр думает: «Вот почему не по шоссейкам идем! Куда тут немцам с танками да с машинами — не пролезут… На шоссе, может, давно бы нагнали нас они с техникой-то». И это маленькое преимущество их перед немцами наполняет сердце радостью. Он ощущает прилив сил. И в гору идти уже легче. И Петр идет, снова видя грязную, в потеках шею Курочкина.
В деревне делают привал. Его никто не ждал, поэтому команда воспринимается с какой-то неуверенностью.
Взяв алюминиевые котелки, Закобуня и Карпов с перевязанным плечом — задело осколком мякоть — бегут к колодцу. Петр, развалившись в тени у приземистой, почерневшей от дождей и ветра избы на вытоптанной скотом и птицей траве, наблюдает — бездумно — за командиром полка, который, раскрыв дверцу легковой машины, что-то по карте объясняет Похлебкину.
Предвоенный лоск с Похлебкина сошел. И Чеботареву смешно, как комбат, стараясь сохранить военную выправку, гнется перед машиной, заглядывая в карту. Когда машина, подняв хвост пыли, скрывается за поворотом, Похлебкин направляется к колодцу, где Буров уже наводит порядок. Идет он лениво, валко. И по тому, как он идет, Петр догадывается, что комбату этот переход достался труднее, чем бойцам и сержантам.
Возвращаются, поплескивая водой из котелков, Закобуня и Карпов. Петру жалко воду. Он встает и хочет крикнуть: «Полегче! Вы что, воду не носили?» — и вспоминает вдруг свой родной поселок, где он три раза в день ходил на реку за водой. Но Петр не кричит им. Он развязывает вещмешок и достает из него сухари, кусок шпига и перочинный ножик. Все это Петр раскладывает на угол развернутой плащ-палатки и садится. Трое, в кружке́, они жуют, похрустывая сухарями, жирный, плавящийся во рту шпиг. Молчат. Да говорить и не о чем. Все, что надо было, переговорили, пересудили.
Женщины мелькают от изб к солдатам и обратно. Чеботарев видит, что они носят кринки и свертки. «Потчуют», — думает он, и ему вдруг хочется выпить холодного, из погреба, молока. Он встает, решает пойти со своим котелком в избу, но в это время из-за угла, переваливаясь, как утка, медленно выходит старая женщина с глиняным горшком в руке и направляется к ним. «Вот она, легка на помине», — мелькает у Петра, и он вновь садится.
Старуха подходит к ним. Руки у нее черные и все перевиты пухлыми синими венами. Она протягивает горшок Закобуне. Тот, приподнявшись на колени, улыбчиво смотрит в провалившийся рот старушки и берет молоко.
Закобуня наливает молоко в Петров котелок, и все по очереди прикладываются к нему.
Молоко парное еще. Чеботарев пьет его, и всплывают в памяти опять родные места. В нос отдает стайкой и коровой. «А стала бы поить нас, отступленцев, молоком моя мать? — задумывается он. Растягивая глотки, он решает: — Стала бы. Мать — женщина… Из жалости бы стала. У них всегда на первом месте жалость», — и, нехотя оторвав губы от котелка, передает его Карпову.
— Да ты попей, попей, — сильно окая, просит старуха Петра и говорит: — Я поднесу, коль мало будет. Поднесу, — и по-матерински жалостливо посматривает на его бинт. — Пулей голову-то?.. Чем голову-то, задело, говорю?
— Не знаю, мать, — смутился Петр, — рана-то пустячная. — Может, осколком, а может, и камнем от валуна. Там, на УРе, валунов было много.
Старуха вздыхает, подперев сухой подбородок рукою, печально вглядывается в их лица, а Петру кажется, что она сейчас думает не об их солдатской доле, а о судьбе всей страны, народа, и ему становится невыносимо тяжело. «Не оправдали мы твоих надежд, мать», — думает, опустив глаза, Петр. Старуха, видно, понимает мучения Чеботарева и, отвернувшись, молчит. Пауза длится долго. Потом она спрашивает:
— А можо, еще принести молочка-то?
— Спасибо, мать, — тихо произносит Петр и смотрит на Закобуню с Карповым, которые, очевидно, думают о том же, о чем думает и он.
Старуха опять молчит. Вытирает концом черного платка выцветшие глаза и начинает, напирая на «о»:
— У меня вот тоже где-то сынок… мойер… — И крестится: — Сохрани его, господь! — И к ним: — Дай бог и вам благополучия! — Потом вдруг как бы выговаривая, с насмешкой: — Сказывают, немец уже к Ленинграду идет. Скоро вас обгонит? — И к Петру: — Ты вот с виду-то богатырь… а… не бьешься — каблуки сбиваешь…
Глаза старухи начинают слезиться. В них нет уже ни насмешки, ни укора. В них стоит один немой вопрос: почему же армия отступает?
Закобуня передает котелок с молоком опять Петру. Сам вытирает кулаком губы. Обиженно усмехнувшись, говорит старухе:
— Ты, мать, того… вроди як енерал. Усе видишь крашче командиров.
Злую шутку его никто не принимает. И Карпов и Чеботарев глядят на него осуждающе, с неприязнью. Закобуня, видно, и сам начинает понимать, что сказал не то, и смущенно опускает глаза, потянувшись за ломтем шпига.
А старуха все стоит над ними. Скрестив на впалой груди руки, думает тяжелую свою думу.
Выпив остатки молока, Петр отставляет котелок, подает старухе пустую ее посудину. Благодарит.
Старуха кивает и спрашивает, не надо ли еще. Солдаты наелись, напились. Больше им не надо. Теперь им хочется только одного: развалиться на траве. Они так и делают.
Пожелав им доброго сна, старуха уходит за избу. Они смотрят ей вслед, а сами витают в мыслях далеко-далеко отсюда — вспоминают свой дом, своих матерей… Глаза их становятся ласковыми и добрыми. Это, наверно, материнские глаза, которые они только что видели, сделали их такими.
Материнская ласка…
Как хороша ты, скупая и беззаветная… Даже тогда, когда разлетаются дети по белу свету, а мать остается одна, — и тогда эту ласку они носят с собой. И если становится им трудно, если не от кого ждать им помощи, она утешает и наливает силою…
Два часа привала пролетели.
Слова команды, и батальон — на ногах.
Чеботарев, подняв ручной пулемет, становится в криво растянувшийся вдоль улицы строй и вдруг видит, что осталось их от батальона, по существу, роты две с половиной. Он оглядывает свой взвод. В нем нет отделения Растопчина. И Петру — мимолетно, но ярко, со всеми подробностями — вспоминается последний день на укрепрайоне и гибель третьего отделения.
Чеботарев посмотрел на остановившегося перед строем комбата и на Стародубова, который все время шел где-то в хвосте колонны, а сейчас вышел, очевидно, показаться. Подумал: все-таки здорово отчехвостил Буров Похлебкина, когда немцы дот блокировали. Так прямо и сказал: «Холмогоров был прав. Надо уважать в бою талант, а не звание. Звание врагу — чепуха, хитрость ему страшна, умение». Комбат в ответ только сверкнул глазами и увел Бурова по траншее в сторону. А связной Похлебкина рассказывал «по секрету»: «Приезжал на КП батальона командир полка. Выслушал Похлебкина не до конца, а потом как заорет: «Что вы мне БУП, БУП! Боевой устав не догма, а руководство к действию… Вам не батальоном командовать, а складом заведовать! Вы мне положение исправьте! Куда глядели? Мальчишке ясно, что они здесь пойдут. Холмогорову сразу так надо было делать. Себя вините — не его…»
И вот батальон опять на марше. Идет полчаса, идет час. Неожиданно из-за леса вырывается на бреющем полете пара «Мессершмиттов-109». Увидав колонну, они резко взмывают вверх, а потом падают на разбегающихся в стороны солдат. Но страха уже нет — обессилены и привыкли. Все прячутся в густой березовый лес. Истребители, пустив очереди, уходят дальше и накрывают другой батальон. Но там отвечают огнем на огонь, и один из самолетов, чуть взмыв, резко идет вниз, к лесу. Доносится глухой, далекий взрыв. Над лесом поднимается бурое пламя. В батальоне похлебкинцев подсчитывают потери. Убита артиллерийская лошадь. В кустарнике Сутин находит раненого помкомвзвода Брехова.
И батальон снова идет. Чеботарев слышит, как в сторонке Варфоломеев говорит Бурову:
— Теперь начнется. Раз обнаружили, значит, покою не дадут. Вот посмотришь, оставшийся «мессер» приведет бомбардировщики.
От пророчества командира взвода становится холодно и как-то неуютно на душе. Но самолеты не летят час, другой. Сделали уже два привала, коротких, по десять — двадцать минут, а их нет. После очередного привала Чеботарев заметил, что во время отдыха ноги делаются деревянными и первое время плохо слушаются. Он приглядывается к шагающим рядом товарищам и понимает, что они испытывают то же.
Батальон нагоняет женщину, которая идет посреди дороги и держит что-то в руках. «Ребенок, конечно, ребенок», — думает Петр. Идет она тихо, не спеша. Ей пора бы уже отойти — уступить колонне дорогу, а она все идет, не оборачиваясь. Похлебкин сердито кричит ей:
— Гражданочка, сойдите с пути!
Женщина оборачивается и вдруг бросается в орешник, обступивший проселок. Потом, поняв, что ее не тронут, боязливо сходит на край дороги и идет сбоку, чуть впереди Варфоломеева. Похлебкину это не нравится, и он подходит к ней, а потом неожиданно для Петра шарахается к колонне. И тут Петр видит ее лицо. Оно осклабилось. Большие, затененные черными ресницами глаза дико вытаращены. Слышится неестественный, жуткий смех. Сильно прижав к груди ребенка, она кричит комбату:
— Кыш! Ух!..
«Сумасшедшая!» — проносится в голове Чеботарева страшная догадка, и он сразу начинает все понимать. Ребенок мертв. Теперь Петр даже видит на покрывале, в которое закутано тельце, кровавое пятно. «Беженка, — мелькает у него мысль, и он вспоминает Валю. — При обстреле с воздуха, пожалуй, убили, гады». Ему страшно. Он даже представил, что и Валентина тоже сошла с ума и теперь вот так бредет без пути-дороги. Ему холодно. Глаза, не мигая, следят за женщиной. Ей лет двадцать пять, не больше. Ему жалко ее. Ему больно… А в голове — Валя. Подступают горячие слезы.
Комбат приказывает Варфоломееву прогнать сумасшедшую. Варфоломеев подходит к ней, берет за руку. Она, вырвав руку, бросается в сторону, на полянку возле дороги. Остановившись в густом пырее, поднимает подол платья и неестественно хохочет. Ее жест ни у кого не вызывает улыбки. Все еще больше мрачнеют, а корреспондент, не глядя под ноги, пишет… Петру становится противно, и он отворачивается, не переставая думать о Вале. Успокоительные слова Спиридона Ильича на мосту теряют смысл, растворяются… Корреспондент ему теперь уже невыносим… А женщина вдруг садится на траву и тычет, растягивая широкий ворот платья, худую белую грудь в сжатые губы ребенка.
— Смотри, — шепчет Петру взволнованный Закобуня.
Петр, взглянув, тут же отворачивается.
Минут через десять к Бурову подходит, нагнав строй, фельдшер. Отдает честь, негромко докладывает:
— Товарищ политрук, Брехов умер… Что прикажете?
Буров, не ответив, прибавляет шагу, нагоняет Похлебкина и докладывает ему, очевидно, о Брехове. К комбату подходит и Варфоломеев. Втроем они что-то обсуждают на ходу. «Как хоронить, решают», — мелькает у Петра догадка, и ему неожиданно становится не по себе — Брехова во взводе все любили за справедливость.
Солнце бьет теперь в левое плечо. Откуда-то спереди тянет легким, прохладным ветром. Идти становится легче. Но в это время за проселком, сделавшим поворот и снова выпрямившимся, открывается вид на редкий сосновый лес, в котором их поджидает третий батальон со штабом полка и артиллерией. «Большой привал будет», — догадывается Петр и слышит, как Карпов, идущий за ним, говорит Закобуне:
— Здесь, наверно, его похоронят? — имея в виду Брехова.
Привал действительно большой. Но добрый час из пяти, отпущенных командиром полка на отдых, заняли похороны.
Могилу вырыли на небольшом бугре у дороги. Тело завернули в плащ-палатку, положили возле ямы. Перед могилой выстроился взвод Варфоломеева, собрался почти весь командный состав. Из полкового оркестра нашлось четверо музыкантов с трубами; остальные давно побросали свои инструменты и несут раненых, боеприпасы, минометы, катят пушки… Буров подошел к яме. И раньше-то худой, сейчас он был похож на скелет. Темные глаза его, не мигая, долго смотрели на тело старшего сержанта. Потом он произнес:
— Пуля врага вырвала из наших рядов славного боевого товарища и командира. Он прожил недолгую, но достойную ч е л о в е к а жизнь.
Буров делает паузу. Все склоняют головы. Молча смотрят на приоткрытое бледное лицо старшего сержанта. А Буров, оправившись от спазм в горле, снова говорит. Рассказывает, каким был в жизни Брехов, как героически вел он себя на УРе. И говорит он п р а в д у.
— Мы еще придем сюда, наш боевой товарищ и друг, — а голос Бурова дрожит, и по щекам его бегут скупые солдатские слезы. — Придем… Да, придем! Не век отступать будем… Мы все равно победим…
Чеботарев не может больше смотреть в остекленевшие глаза Бурова. Какое-то мгновение ему кажется, что он видит и эту победу, о которой говорит политрук, и то, как возвращаются все они сюда, чтобы почтить память однополчанина, и как вечно благодарные потомки склоняют головы над безымянными холмиками и братскими могилами, отмеченными обелисками, где спят вечным сном те, кто грудью защитил от смертельной опасности Родину… Чеботарев пытается увести взгляд от тела Брехова, вслушаться, что же дальше говорит политрук, но не может ни того ни другого. Глаза, будто скованные, а вяло работающий мозг продолжал рисовать картину грядущей победы. Петр не может вообразить всего пути к ней. Не может представить, когда и какою она будет… Лишь чей-то глубокий вздох приводит его в чувство, и в уши ему ударяет глухой, с надрывом голос Бурова. Чеботарев смотрит на политрука. Шепчет: «Верно: мы все равно вернемся сюда… поклониться тебе… Может, не я, не все, кто сейчас здесь, уцелеют… но кто-то…»
Буров под тяжестью горя весь сгорбился. Голос его перешел на шепот. Словно примиряя живых с мертвыми, он произносит:
— Земля родная да будь ему пухом! — И вдруг, неожиданно для всех распрямившись и оглядывая заплаканными глазами подавленно склонивших головы людей, с какой-то неестественной для него свирепостью и непреклонной решимостью выкрикивает, потрясая сжатым кулаком: — Смерть фашистским захватчикам! Смерть!
Чеботарев машинально за политруком шепчет с такой же свирепостью: «Смерть!» И другие шепчут. И Брехов, кажется Петру, шепчет. Лес, голубое небо, земля под ногами, могила — все шепчет страшную для немцев клятву: «Смерть!»
Буров глядит на закрытые глаза старшего сержанта. Глядит с минуту. Потом наклоняется над ним и прикрывает ему лицо.
Гремит салют из пистолетов: командир полка не разрешил салютовать из винтовок — экономит боеприпасы.
Под хлопки выстрелов и траурный марш, который играют музыканты негромко и замедленно, тело Брехова опускают в могилу… Бросают по горсти земли и отходят… Слышно, как она глухо бьет по не защищенному деревом, завернутому в плащ-палатку телу солдата… Командир полка грустный — не отходит от могилы. Рядом с ним, окаменев, стоит комиссар полка. Поблизости, уронив на могучую грудь голову, тяжело дышит Стародубов… Солдаты ставят в ногах могилы плоско затесанный вверху столб и начинают ее заваливать. Оркестр играет «Интернационал». Голоса труб сливаются в единую могучую мелодию, и Чеботарев сразу приходит в себя. Окинув коротким взглядом быстро работающих саперными лопатами солдат, он останавливает глаза на затесе столба с надписью:
«Старший сержант Брехов В. П. Июль 1941. Отомстим!»
С короткими привалами полк шел ночь, утро. Сделали привал, переждав жару, пошли дальше.
О немцах уже никто и не думал, когда головной дозор донес, что впереди по проселку на север едут немецкие мотоциклисты и пехота на машинах. Батальон Похлебкина принял боевой порядок. Подоспевший командир полка вытащил карту. Посматривая в нее, рассуждал вслух:
— Где же они могли пройти? Почему они впереди нас оказались?
Его пухлый палец скользил по карте. Похлебкин из-за его руки ничего не видел, но понимал, что положение складывалось тяжелое.
Карта подсказала: гитлеровцы проскочили или западнее — по Гдовской дороге на Ямм, или восточнее — через Струги Красные на Ляды. Ни то ни другое не утешало. Надо было принимать спешно решение. Остановившись на том, что, вероятнее всего, немцы опередили их, пройдя вдоль Псковского озера на север по Гдовскому шоссе, полковник решил вести полк северо-восточнее, лесом — к Плюссе, а там, переправившись через нее, идти болотами до соединения с отступившими к реке Луге частями.
Скучившись, сколько возможно, при усиленном походном охранении двинулись вперед. Спустились в долину Плюссы.
Вечерело.
По шаткому бревенчатому мосту переправились через реку и оказались в низинных заболоченных лесах. Настоящая тайга обступила их. Дорога кое-где переходила в топь. Под ногами пружинил мох, хлюпала вода. Люди еще шли, а автомашины с продовольствием и боеприпасами, обоз, артиллерия застревали через каждый километр-два пути. Приходилось тянуть все это через торфяное всасывающее месиво. У «эмки» командира полка кончился бензин. Можно было заправить ее из баков полуторок. Но полковник вылез из «эмки» и, приказав ее подорвать, пошел пешком. Шел и видел: люди выбиваются из сил. Тогда он решил повернуть правее и выйти на гряду, которая, судя по карте, проходила километрах в десяти отсюда.
Лес расступился неожиданно. Болотистая низина как-то враз перешла в открытое широкое поле, возвышающееся чуть-чуть к востоку. С той стороны поля снова тянулся лес, но не такой, как позади, — еловый, вперемежку с осиной и кустами, а чистый сосновый бор.
Двинулись через поле. Под ногами похрустывала пшеница. Она была здесь густая, высокая. И никому не было ее жалко. Все думали об одном: как бы поскорее попасть в бор.
Полк медленно, тремя колоннами, пересек дорогу, бегущую посреди поля. Втянулся в лес. На дороге показалась колонна немецких танков. Они шли с юга. Перед танками неслись мотоциклисты, за танками, на порядочном удалении, бежали машины-вездеходы, длинные желтовато-зеленые кузова которых были набиты солдатами. И оттого, что немцев было много и ехали они совсем по-домашнему, без опасения, некоторым стало не по себе.
Тяжело сделалось на сердце и у Похлебкина. «Вся надежда, — решил он, — на ночь». А сумерки опускались медленно. Похлебкин, достав карту из полевой сумки, всматривался в рельеф и пытался понять, куда идет полк. На пути была такая же, какую прошли раньше, низина. По ней тянулись леса и топи. Но низина эта лежала левее и далеко впереди. И спасение, казалось ему, было в том, чтобы скорее оказаться в ней — немцы туда не пойдут. За ночь до низины можно было добраться. Но для этого надо было, повернув на северо-запад, идти по лесу километров пятнадцать. И Похлебкин, видя, что движутся не туда, нервничал. Старался понять замысел командира полка и не мог. Когда, устало шагая, он заметил, прикинув по компасу, что полк повернул на северо-запад, к низине, ему сразу сделалось легче. Теперь Похлебкин мысленно поторапливал колонну. Ему все мерещилось, что вечереет слишком медленно — ночью идти, думал он, спокойнее, немцы отдыхают. Когда же наконец еле различимы стали в сумерках деревья, к нему вернулась даже твердость, и он размечтался, вспомнив золотое предвоенное время. Тогда Похлебкину было куда легче. Исполнительный, любивший опрятность, четкость и беспрекословное соблюдение субординации, он умел добиваться того, что его батальон считался одним из лучших, даже когда проходили армейские поверки. И спроси бы тогда любого из командиров в полку, можно ли тягаться с его подразделениями, каждый ответил бы: рискованно. И действительно, чьи подразделения на последних маневрах быстрей всех строились в каре, чтобы отбить воображаемую атаку конницы? Его, Похлебкина. Чьи подразделения в рукопашной схватке — имитировалась на искусно расставленных чучелах — выходили победителями? Его, Похлебкина. И он вспомнил вдруг, как кавалерийский полк этой весной в лагерях осваивал атаку. Командир корпуса, собравший после учений командный состав, от командиров батальонов и выше, так и заявил, обратившись к кавалеристам-рубакам: «Посмотрите, как бойцы и командиры Похлебкина ведут себя в рукопашной схватке! Любо смотреть! Все движения четкие, уколы смелые, наверняка… А у вас? Стыдно, товарищи кавалеристы. У вас, когда смотришь со стороны, в руках не шашки, а первобытные дубины!..» Вспомнив это, Похлебкин даже улыбнулся — он и сейчас не понимал, что не столько хвалили его, сколько сам батальон, командиров рот, взводов, отделений, солдат. Вспомнилось, как жене нравилось смотреть на четко марширующий батальон, и ему взбрела в голову тщеславная мысль: «Окажись я на месте зама по строевой, — он оскалил в темноте белые частые зубы, — я бы вышколил весь полк. Загляденье было бы, а не полк. Я бы показал, на что он способен».
О многом вспомнилось Похлебкину за эти два часа короткой летней ночи.
Раздавшаяся где-то далеко впереди, справа, длинная автоматная очередь прервала мысли Похлебкина. Напружинившись всем телом, он прислушался. Там, судя по звуку, километрах в трех — пяти, началась перестрелка. Теперь стреляли и из пулеметов. «Напоролись», — заволновался Похлебкин и бросился в голову батальона. Пристроившись к своему адъютанту старшему — маленькому худощавому грузину, он тревожно поглядывал вперед, в предрассветные сумерки, снова прислушивался к не-затихающей стрельбе…
Пеший посыльный от командира полка передал приказ подтянуться и ускорить шаг. И пошла от бойца к бойцу — до самого хвоста колонны — команда.
Бой в стороне не прекращался. Похлебкин догадался, что походная застава наткнулась на крупные силы немцев и, имея, очевидно, приказ задержать врага, бьется там насмерть.
Короткая летняя ночь проходила. На востоке алел рассвет. Сквозь полуголые макушки сосен пробивались яркие утренние краски.
Под все разгорающуюся справа стрельбу батальон Похлебкина выполз на опушку. Дальше, за широким лугом, усыпанным, как серебряными монетами, озерками с кустарником у берегов, березовыми рощицами, местность переходила в таежную заболоченную низину. «Вот оно где, наше спасение!» — не обращая внимания на стрельбу справа, успел подумать Похлебкин и увидел, что полк вовсе и не собирается никуда уходить: впереди идущие батальоны и артиллерийско-минометные подразделения, перегораживая луговину и виляющую по ней дорогу, занимали оборону. Будто кипятком ошпарило Похлебкина. Ему сделалось жарко и душно. И подбежавшего пешего посыльного от командира полка он выслушал как в кошмаре… В чувство его привел снаряд, разорвавшийся поблизости.
Выполняя приказ командира полка, Похлебкин развернул батальон лицом к гитлеровцам. Загнул правый фланг так, чтобы немцы не смогли обойти позиции батальона. Стал отдавать дополнительные распоряжения ротным командирам. Отдавал, а сам поглядывал вперед, на виднеющуюся далеко деревню, перед которой застыли в поле вражеские танки, автомашины с пехотой… «Неужели он их задержать хочет? — думал майор Похлебкин о командире полка с укором. — Да разве их теперь задержишь?! На УРе вон, на реке Великой, и то…»
…Оказалось, полк преградил путь вражеским танкам и машинам с пехотой, которые рвались на север, к реке Луге, чтобы оттуда, переправившись, ударить на Ленинград с юго-запада.
Глава четвертая
1
События разворачивались стремительно. Еще совсем недавно Саша Момойкин, выйдя из дому и направляясь на вечеринку к Мане, слушал тишину мирно спавшей деревни. А вот уж и фронт слышался… Днем соседний колхоз прогнал через Залесье на восток стадо. Залесские колхозники целый вечер вели дебаты на экстренном собрании. К полуночи согласились, что надо угонять и им. К утру часть скота погнали. Проводив стадо, мужики и бабы взяли косы и разбрелись по окрестным лугам косить траву. Но какая это была косьба? Так, убивали время… Когда по Залесью разнеслось, что фронт ушел на восток и деревня вроде бы уже за германцем, люди совсем приуныли. Наскоро собрав пожитки, укатил куда-то председатель. А четверо мужиков во главе с единственным в деревне коммунистом пришли к Момойкину и вызвали его на крыльцо.
— Обращение Сталина к народу слышал? — спросил его коммунист. — Вот… Решили организоваться в отряд и того… в леса.
Саша с минуту мялся. Выставил изуродованную руку. Сказал: куда он такой годен?
— Ты же на охоте, бывало, вон как пулял из ружья в дичь! — проговорил один из мужиков, а другой добавил:
— Отца ждешь? — и оборвал свой голос плевком.
Вскоре Саша вернулся в комнату. Хмурый, встревоженный.
— О чем они? — спросила мать требовательно.
— А так, — отмахнулся Саша и поглядел на угрюмо сидевшую и слышавшую разговор Валю. — Делать им нечего, — проговорил он и стал, будто оправдывался, объяснять Вале — она сидела на кровати после перевязки: — Не поймут: идет война… тех-ни-ки-и! Самолеты, танки, пушки… Тоже мне отряд! С дробовиками…
Валя молчала. Вспомнились ей рассказы отца о гражданской войне на Псковщине. «Не туда ты гнешь, — думала она о Саше. — Говорит в тебе не то, чему нас учили и что становилось для нас святым, чистым, идущим от сердца… А в тебе?..» Валя отвернулась от Саши. Долго и напряженно смотрела она в пазы между бревнами. Саша ждал, что она заговорит. Не дождавшись, сказал:
— Может, думаешь, что я трус? Я день и ночь думаю, как мне поступить. — Он помолчал, пододвинул стул к кровати, сел, долго тер ладонь изуродованной руки, наконец заговорил снова: — Я должен все продумать… Я присмотрюсь, оценю все и потом уже твердо решу, что мне делать. Предателем я не стану, но и сломя голову не полезу на рожон: жизнь дается раз… В борьбе азарт — дело ненужное.
Валя бросила:
— Вот именно, получается у тебя совсем нехитро: присмотреться, оценить, где выгоднее, а потом уж и решиться, как… — и холодно: — Приспособиться.
— Валя! — возмутился Саша. — Что ты говоришь?!
— А что? То и говорю. — Она повернула к нему лицо, пронзила жесткими, сухими глазами. — Что тут говорить? Из Пскова, где, может, ты сейчас всего нужнее, удрал. Здесь выжидаешь. Что еще?.. Счастье, что тебя в партию не успели принять. Но жаль, что и комсомольский билет имеешь. А надо бы… выпереть. — И совсем тихо, чтобы не слышала его мать: — Вот моя к тебе любовь.
Саша никак не мог придумать, что ответить. Его губы плотно сжались, и, почти не разжимая их, он выдавил наконец:
— Если хочешь знать, так у меня убежденности не меньше, чем у Павки Корчагина… Я еще… покажу…
Валя неестественно громко засмеялась.
— Пава ты, а не Павка. Только вот никого не нашлось вовремя общипать тебя, — оборвав смех, холодно цедила Валя. — Каждый школьник знает, кто был Павка Корчагин. Герой он был!
— Был да сплыл!
— Не сплыл!.. А мы на что?..
Из их разговора мать ничего не поняла. Она только догадывалась, что Саша и Валя ругаются. У ней заныло сердце. Ссоры между ними она не хотела, потому что Валю полюбила, как родную, и видела, как сын тянется к девушке. Материнское чутье ей подсказывало, что если они не сойдутся, то он, Саша, женится тогда на Маньке, которую она, мать, не только не любила за вздорный характер, но и презирала за ветреное поведение, потому что сама хранила себя в строгости и нравственной чистоте.
А после полудня к Залесью подошли немцы. Это был обоз. Двигался он почему-то с юга.
В доме Момойкиных воцарилось уныние. Саша неотрывно глядел в задернутое занавеской окно. Немцы остановили лошадей перед деревней, за взгорком, возле березовой рощи. Из окна было видно, как, распрягая, треножили они некрупных, мясистых коней, похожих на выродившихся ломовиков, бегали вокруг фургонов с высокими коваными колесами. Задымила короткая труба кухни.
— Закрыл бы ставни-то, — срываясь на шепот, проговорила мать со скамьи у печи.
— Куда же я пойду? Вон идут уже, — проговорил Саша не своим голосом.
Мать как сидела на лавке, так, не вставая, и начала креститься на иконы. Губы ее вздрагивали. Валя смотрела на Надежду Семеновну, широко раскрыв глаза.
— Что же теперь будет? — прошептала она, не спуская с нее глаз.
В дом к Момойкиным стали стучать сразу двое. Приклады винтовок били в тяжелую сенную дверь глухо, но так, что стук раздавался по всей избе.
Надежда Семеновна встала.
— Пойду, — сказала она, решившись, и вспомнила молодость: тогда так же вот ворвались в дом конники Булак-Балаховича и увели мужа.
Выйдя в сени, она скинула дрожащей рукой крючок. Толкнула дверь. Стояла, загородив проход.
Немцы улыбались. Озорно поглядывали в бесстрашные глаза Надежды Семеновны. Один сказал, плохо выговаривая русские слова:
— Курка ест? Яйко ест? Ми вас нихт. Ми вас… освобождайт. Ми камунист пух-пух. Юда пух-пух, — он даже показал, вскинув на Надежду Семеновну винтовку, как это они делают.
Та, бледная, стояла не шелохнувшись. Молчала. Тогда второй, засмеявшись, сказал что-то по-своему напарнику, и тот опустил оружие, а он, отстранив Надежду Семеновну дулом винтовки, перешагнул порог. Начал бесцеремонно шуровать в стоявших у стены корзинах и ящиках. Услышав кудахтанье в хлеве, бойко заговорил с напарником.
Надежда Семеновна смотрела вслед направившимся в хлев немцам. Слушала, как они ловят кур. Вскоре один из них вернулся. Он держал в руках четырех несушек со свернутыми головами и твердил:
— Гут, гут. Карашо.
За ним появился второй.
Вечером немцы еще раз обошли деревню. У Момойкиных они забрали перину с кровати, на которой спала Валя.
Уезжали немцы утром через Залесье. Они горланили песни, играли на губных гармошках, ели кур. С первого фургона пустили по ветру из разорванной перины пух. Белое перо закружилось, понеслось вдоль улицы. Остальным это понравилось, и они начали делать то же. Белоснежное облако заволокло улицу.
Перо и пух ложились на дома, на траву… И казалось, будто зимняя стужа сковывает землю.
Саша после ухода немцев взял лопату и в хлеве у тынной стены начал копать яму — решил спрятать туда все оставшиеся запасы продуктов и одежду. Копал и слушал. Было тихо. Только отдавались в ушах звуки, когда лопата ударяла о камень, да изредка доносился от шоссе приглушенный расстоянием шум моторов. На отвыкших от физического труда руках набухали мозоли. Но Саша не обращал на это внимания, копал и копал.
К обеду яма была готова. Наскоро выложив стенки ее горбылем, Саша устлал пол досками и стащил в яму мешки с мукой, зерном, крупу, оставшееся в глиняной большой посудине топленое масло. Сверху положил лишнюю одежду. Потом яму закрыл досками, на доски набросал соломы. На все это накидал земли, а на нее поставил бочку с водой для коровы. Глядя на бочку, мать перекрестилась, а Саша, улыбаясь, похвалился:
— Освободители нам теперь не страшны.
Немцы в Залесье больше не появлялись. Страх мало-помалу проходил. По вечерам соседи собирались по завалинкам, на скамьях против окон и судачили. Счетовод Опенкин — изворотливый человечишка — как-то в порыве откровения сказал: «Если так пойдет, то жить будет можно. Не так страшен черт, как его малюют. По нашим-то газетам получалось, будто светопреставление идет». Сидевшие возле него мужики поугрюмели. Осуждающе посмотрев на Опенкина, они как по команде поднялись и пошли спать.
Саша в эти дни отлучался редко. По вечерам приходила к нему Маня. Постояв под окном, она звала его, а потом шла за деревню и там ожидала. Он с неохотой выходил к ней. Они шли в поля, в березовую рощу за взгорком. Наскоро миловались там. Возвращались в деревню. Маня все ждала, что он предложит ей пожениться. Но Саша отмалчивался, а когда она начинала заводить об этом разговор, сердился и бросал одну и ту же фразу:
— Нашла время! Война ведь!
— Что она тебя, война-то, за холку задевает? Ты же инвалид! — отвечала ему Маня, и они надолго замолкали.
Домой Маню Саша не провожал. Маня обиженно протягивала ему руку и, чуть не плача, уходила. В душе ее зрело решение поговорить с ним напрямую. И как-то она об этом заговорила. О Вале даже не намекала. Саша слушал ее не перебивая. Ковырял носком «скороходовского» ботинка бровку протоптанной в гречихе тропинки и думал: «Не мила ты мне. Отсталая ты деревня по сравнению со мной, вот что я тебе скажу. Пятиклассное не хватило духу закончить. Что я с тобой буду делать в городе-то?..» Когда Маня умолкла, он долго не знал, что ей ответить. С языка готово было сорваться: «Я… образованный, культурный, а ты — бескультурье, деревенщина. С тобой и говорить мне будет не о чем…» Но Саша сдержался. Наконец собравшись идти прямо через гречиху, он грубо обронил:
— Мало ли с кем я гулял… Так на всех женись?..
Когда Валя начала ходить, Сашу еще больше повлекло к ней. Он любовно смастерил ей костыль. С костылем она передвигалась сначала по комнате, потом стала выходить на крыльцо.
Сидя на ступеньке крыльца, Валя подолгу смотрела в сторону Пскова. Старалась представить, как там у них, в доме. Ее большие грустные глаза заволакивало слезой, и сквозь эту пелену она уже не видела ни кур, рывшихся на дороге, ни взгорка, ни белых стройных берез за ним, куда, знала, Саша до того, как она начала ходить, частенько прогуливался по вечерам с Маней… Валю мучили мысли о Петре. Об отце Валя размышляла как-то так, легко. Ей казалось, что он опять будет партизанить и ничего с ним не случится… Все мысли ее сосредоточивались в конце концов на матери. В голове возникали самые разные предположения. То ей думалось, что мать вернулась в Псков и ждет ее там и она, Валя, немного поправившись, вернется туда. То она переставала верить, что мать в Пскове, и тогда ей представлялось, как будет она добираться до Луги, где должна встретить свою мать у родных. И виделось ей в эти минуты, как шла она по Луге, открывала скрипучую, низкую калитку, заросшую по сторонам пахучей густой сиренью…
В такие минуты Саша старался не мешать ей. Интуитивно он понимал, что Валя от него совсем уходит. И оттого, что уходит, что надежды на сближение нет, ему делалось грустно.
Внешне между ними отношения установились неплохие. Как-то после прихода немцев зашел в избе разговор: если фашисты снова придут в деревню и спросят, кто она, что отвечать? Саша молчал, а мать сказала: «Женой твоей назовется, весь и сказ, а нога… Ногу с самолета ранило, когда из Пскова ехала».
Однажды утром — началась уже вторая половина июля — Саша с Валей пошли в огород нарыть картошки. Саша изуродованной рукой, как крюком, подрывал сбоку сырую землю и выворачивал клубни. В это время из гречихи, которая подходила прямо к огороду, вышел мужчина лет пятидесяти. За спиной у него был холщовый мешок на лямках из белой широкой тесьмы, в руках — объемистый фибровый чемодан. Мужчина оперся на изгородь, поставил чемодан и уставился на Сашу. Смотрел долго, пристально, не мигая.
— Дядька какой-то у прясел, — тихо проговорила Валя. — Что ему надо тут?
Саша разогнул спину, поглядел на незнакомца. Что-то передалось ему, и он ощутил биение сердца. Закинув здоровой рукой прядь вихров к затылку, спросил мужчину:
— Что вы хотели? Беженец?
— Беженец, — через минуту проговорил тот голосом, в котором — показалось Вале — было много знакомого, и, пройдя через проход в пряслах, добавил: — Сын… Сынок… Сашенька…
Саша оторопело глядел на незнакомца. Мгновенно сравнив фотографию отца с человеком, назвавшим его сыном, понял, что перед ним его отец. Сашины губы смешно, по-детски затряслись.
Незнакомец, растопырив руки, обхватил Сашу. Крепко, не целуя, прижал его к своей широкой груди. И только шептал не двигаясь:
— Сын… Сынок…
Потом, опамятовавшись, отец Саши жал руку Вале, не зная, как ее называть.
Оставив в огороде корзину, все трое, возбужденные, пошли в дом. Выскочивший откуда-то Трезор ощетинился и злобно посматривал на незнакомца.
Надежда Семеновна еще не вернулась из правления колхоза: там члены артели, собравшись, судили-рядили, как дальше жить — колхозом или еще по-другому как…
В тесной избе правления народу набилось много, пришли все. Кто бы и не пришел, да опасался, а как на это посмотрят люди. Еще скажут, новую власть поджидают. Были и такие, которые, направляясь на собрание, думали: не придешь, а там как начнут колхозное хозяйство делить! Останешься ни с чем. Основная же масса колхозников пришла совсем из других побуждений. Этим не выгодно было снова начинать жить по старинке — единолично. Все они до революции жили бедно, земли имели мало, да и та была неплодородная, помнили о нищете и вечной зависимости от «крепкого мужика», как они называли кулаков.
Опасаясь раздела хозяйства, они готовы были положить за колхоз головы и, если бы знали, что гитлеровцы самочин им простят, на горло бы наступили тем, кому колхоз был не нужен.
Вот эти две волны и схлестнулись в тесной комнатенке правления.
Сначала все молчали — кому в такое время охота начинать! Мужики — в деревне их осталось мало, потому что одни ушли в армию, другие кто куда, — курили, свертывая козьи ножки одна больше другой. Бабы грызли с остервенением семечки, которые завхоз артели принес из склада в большой жестяной бадье. Заместитель председателя артели нерешительно постукивал карандашом о край стола и все просил:
— Ну, дорогие товарищи колхозники или еще кто, не знаю, как теперь нас прозывать, предлагайте, как быть, — и смотрел виновато в тяжело уставившиеся на него глаза.
Наконец слово взял Захар Лукьянович, отец Мани. Мужик крепкий, работящий, он поднялся со скамьи, откашлялся, не прикрывая рта, и уставился в распахнутое окно на улицу.
— Об чем рядить-то? — натруждая голос, проронил он. — Мы, што ль, тут власть? Власть теперь их благородия немцев. Вот придут — и спроси у них, товарищ заместитель председателя: так, мол, и так, народу важно знать, каким порядком жить теперь?
После таких слов Захара Лукьяновича все разом загалдели. Бабы перестали лузгать семечки — сбросили шелуху с подолов на пол. Мужики как по команде прекратили курить — мяли ногами, растирая на полу, самокрутки. Все, и мужики и бабы, говорили, каждый свое. Разобрать было трудно. Потом, перекрывая галдеж, во всю глотку заорал колхозный сторож, сосед Захара Лукьяновича:
— Да за такие за слова Захару дать бы в харю. Меду ждет… Колхоз сохранить как бы, вот об чем речь вести надо нам. Она, новая-то власть, пришлая. Она побудет — да и была такова, уйдет. А нам жить надо. У нас наша власть есть, Советская. По Захару коли делать, так потом, когда вернется Красная Армия, в глаза друг другу не глянешь — стыд съест.
— Ты предлагай, предлагай! — прокричал сзади, от дверей, счетовод артели Опенкин. — Что демагогию-то разводить — наслышались. — И гвалт сразу стих.
— Какую ето такую демагогию? — посмотрев в недоумении на крикуна, заговорил оратор в примолкшую комнату. — Ето не демагогия, дорогой товарищ, а правда. Я правду говорю. Нашу землю спокон веку иноземщина топтала, а по ее не выходило, как народ несогласный под чужим ярмом ходить. Исторею знать следовало бы! — И сел.
Большинству явно понравились эти слова колхозного сторожа и то, как ловко он отпарировал крикуна.
Надежда Семеновна Момойкина, поблескивая жаркими глазами, соскочила со скамейки и, путаясь в словах, заговорила:
— А я так сужу: ждать новых властей хочется тому, кто хочет сесть на нашу, бабью шею. Вот, скажем, я. Кто я без артели? Меня всяк обидит без нее… Нет, от колхоза никак нельзя отказываться. По справедливости жить надо. — И рука ее лихо ткнула в сторону Захара Лукьяновича: — Ему что? У него полон дом рук. Он мужик. Ему и по старинке можно тянуть жизню. А вот если меня взять? С бабьими-то руками… Сама стара, сын инвалид, можно сказать…
— А ты что думала? — подскочил на скамье, рассвирепев, Захар Лукьянович, в котором вдруг заиграло желание выместить на ней тут, при людях, всю злобу за поруганную честь дочери. — Считаешь, век на тебя и на щенка твоего деревня хребет гнуть будет? Хватит! Кончились те-то времена. Вот теперь и будем по справедливости зачинать жить! — И садясь: — Не прикидывайся овечкой: все помнят, кому лизать ж… муженек подался. Нашлась проводница Советской власти.
Надежда Семеновна, будто поперхнувшись чем-то горьким, проглотила злые, беспощадные его слова. Из глаз брызнули слезы. Ничего не видя, толкаясь между скамьями, она заспешила к двери. Кто-то откровенно и с издевкой смеялся вслед, кто-то увещевал Захара Лукьяновича…
Выйдя на высокое крыльцо — изба до коллективизации принадлежала кулаку Шилову и сделана была добротно, с высоким летником, — она припала к расшатанным от времени резным перилам и навзрыд заплакала. Выплакавшись, вытерла ладонью глаза и посмотрела на полуразрушенную в двадцатые годы колоколенку церквушки. Теперь церквушка была приспособлена для хранения колхозного зерна. Надежда Семеновна перекрестилась. Перед глазами стояла вся ее жизнь, сложившаяся неуютно и безрадостно. «Только и пожила, что в последние годы. Сынок стал на ноги, сама оправилась… В колхозе дела пошли как надо… Господи, да чем я согрешила перед тобой?..»
Из-за рощи за прудом по дороге от МТС тарахтел колесный трактор. Надежда Семеновна не слышала ни его шума, ни того, что делается в правлении. Она пришла в себя тогда лишь, когда трактор, перейдя по плотине, повернул направо, подошел к крыльцу правления колхоза и один из двух сыновей счетовода Опенкина — Осип или Дмитрий, — нажав на спусковой крючок поставленного на капот пулемета «максим», дал в воздух длинную очередь. Из правления, прижимая ее к перилам, посыпали колхозники. Страх на их лицах сменялся недоумением. Останавливаясь у крыльца, они со смехом поглядывали на колесный трактор с пулеметом.
— Танка, чистая танка! — поглаживая крыло огромного заднего колеса, сказал Захар Лукьянович и с лукавинкой уставился на Осипа.
— Что глазенки вылупил? — победно улыбнулся тот с сиденья — он работал трактористом в МТС — Решили, как быть? — И с его лица сошла улыбка, ее сменила надменность. Встав, он выкрикнул с угрозой в голосе: — Вот наш наказ: всякая власть кончилась. Будем жить без власти, и точка.
— Как так без власти? — выйдя вперед, растерянно спросил заместитель председателя, стараясь не глядеть на дуло пулемета, направленного куда-то под крышу правления. — Как можно без власти?
Почти одновременно из-за спины заместителя председателя показалась голова уполномоченного милиции, который жил в Залесье и которого никто не заметил в это утро, потому что был он в гражданской одежде. Слегка побледнев, милиционер проговорил сухим, напряженным голосом:
— Вы что, товарищи Опенкины, беспорядки производите? Надо деревню мобилизовать, потому как враг кругом, а вы…
Он хотел сказать еще что-то, но в это время соскочивший с трактора Дмитрий подлетел к нему и властно пробасил на всю улицу:
— Замолчь! Где твой наган, лягавая башка? А ну выкладь! Мы думали, ты уж давно того, драпанул, а ты… еще жив!
Осип, видно, лишь чтобы поддержать брата, или просто наслаждаясь своим могуществом, снова нажал на спуск, выпустив на всеобщий страх длинную очередь, которая распорола крашенную той весной в зеленый цвет железную крышу правления.
Лицо милиционера побледнело. Дмитрий бесцеремонно залез ему в грудной карман пиджака. Вытащив оттуда в лысинах на вороненой стали наган, повертел им, глянул в дуло, крутанул барабан и, видимо, из чувства превосходства и озорства выпалил в воздух одним патроном.
— Ето не то что пугач. Работает, — сказал он примирительно милиционеру. — Да не трясись. Иди домой и сдай мне все патроны. Да поживей! — И к заместителю, председателя, играя у него под носом дулом: — А ты, бывшая власть, дай последний отбой. Пусть расходятся и живут себе, как хотят.
— А чуть что, к нам пускай приходят! — кричал весело с трактора Осип. — Мы теперь — власть!
— Хулиганы вы, а не власть! — сплюнул раздосадованно на землю заместитель председателя и направился домой.
Милиционер, придя в себя, подступал к Дмитрию и пытался его усовестить. Осип в это время спрыгнул с трактора и пошел в сторону, за толпу, где, посмеиваясь, стоял в одиночестве его отец.
Дмитрий нахально улыбался в глаза милиционеру, то и дело поглядывал на отца с Осипом. Ждал. Милиционер ему надоел. И так неудавшийся телосложением, в гражданском костюме он выглядел совсем маленьким, худеньким. Дмитрий — громадный, слывший в деревне и МТС силачом — мог бы одним нажимом пальца придавить его к земле. Но пускать в ход руки Дмитрий побаивался. Только когда милиционер сказал ему, что за хулиганство свое им, Опенкиным, не миновать расплаты, Дмитрий немного вышел из себя и легонько оттолкнул милиционера. Тот, чуть не упав, проговорил:
— Правильно, хулиганы вы, а не власть. Что будете делать, когда придут наши? Как оправдываться станете? Заюлите… Или в бега подадитесь? — и пошел не оглядываясь.
Угроза вывела Дмитрия из себя. Он прокричал ему вслед басом:
— Это когда придут! Да придут ли? Я… я вот тебе покажу, какая мы власть! — И к людям, которые уже потихоньку отходили от правления: — Граждане, мы не власть? А вот пусть посмотрит! — И приказал: — Граждане сельчане, сейчас все марш на склады и разбирайте, что любо. — Он сделал паузу, силясь придумать еще что-нибудь такое, похожее на распоряжение, и вдруг выкрикнул: — А скот — делить!
— Угнали скот-то. Последний ночью угнали куда-то, — невесело, с издевкой проговорил Захар Лукьянович, которому вся эта затея Опенкиных с трактором показалась подозрительной, и не просто озорством, но попыткой завладеть всем общественным добром.
Некоторые побежали за церковь, где в постройках размещались колхозные склады. Захар Лукьянович печально посмотрел в ту сторону и, махнув рукой, пошел к своему дому. Оглянулся. Видел, как трактор с взгромоздившимся на него Осипом взревел мотором и затарахтел за бегущей к складам толпой. Сбоку трактора поспешал его, Захара Лукьяновича, сын, Прохор.
Прохор кричал Осипу:
— Откуда пулемет-то?
— Откуда? — скалил прокуренные большие зубы Осип. — Красноармейцы лесом тянули, вот мы и разоружили их. Им что, только обуза он, а нам… Позарез он деревне нужен. Теперь у нас порядок будет… С ним… и припугнуть кого можно, а кого и…
Надежда Семеновна не слышала, о чем они говорили дальше. Как пьяная, направилась к дому. Ничего не хотела видеть, ничего не хотела слышать. Ее губы, полные, как у Саши, и так же слегка вывернутые, шевелились. Она все повторяла: «Господи… И чем, грешная, согрешила я перед тобой, пресвятая богородица…» Никого она не укоряла, никому не слала проклятия. Давно смирившаяся с судьбою, никому не жаловалась на горькую свою долю, никого не обвиняла в том, что так нелепо сложилась ее жизнь. Покорно несла она свой тяжкий крест. Проторяла свою, не чью-нибудь, дорожку жизни. Шла по-своему, но со всеми.
Медленно поднялась Надежда Семеновна на крыльцо, ни на что не глядя, вошла в сени, открыла дверь в избу.
Нельзя сказать, чтобы Надежда Семеновна сразу поняла, что в комнате на лавке перед столом, на котором были разложены вещи, сидел ее муж. Ей и в голову не могло прийти, будто он вернется в дом… Опустив руки вдоль широких, мясистых бедер, она окаменело остановилась, еле переступив порог. Глядела, широко раскрыв глаза, на Георгия Николаевича, который, дрожа изъеденным морщинами лицом, медленно поднимался со скамьи.
— Милый! Родной! Муж!.. — вскрикнула она, обмирая, и, сделав усилие, переступила порог — шла к нему, вставшему ей навстречу с растопыренными руками. Шла — к чужому и родному, знакомому до самых мелких, не видимых для другого черточек, которые, оказалось, сохранила в ней память на веки вечные и которые на человеке не смывают годы. Глаза ее стыли в суеверном страхе, и она никак не могла поверить, что перед ней он, ее муж, — долгожданный, единственный, старившийся вместе с нею — в ее мыслях, ее снах, в ее горе и радости, в ее хлопотливых, нелегких материнских заботах и тоскливом вдовьем одиночестве.
2
«Злужил»… Да, сказав это, Зоммер проговорился. Парень он был в общем-то хитрый и умный. И случилось это, очевидно, оттого, что после колокольни он чувствовал себя еще плохо — болела голова… А может, и просто минутная растерянность — все-таки перед ним стояли живые гитлеровцы.
Но немца Зоммер больше не интересовал. Оглядев комнату, фашист направился в кухню. Вернувшись, обратился к Сониной матери:
— Здиес… йа гаварйу па рюски… плоха. Ву менйа панимайт?
Сонина мать таращила на него глаза и ничего не понимала. Гитлеровцу надоело с ней объясняться, и он проговорил ефрейтору по-немецки:
— Твоим этой комнаты хватит? — И осклабился: — Пока не возьмем Ленинград, ничего лучшего у этих скотов не подыщешь.
У Зоммера боязнь, что вот они его схватят, начала проходить. Глаза его стали жесткими. Глядя в окно, он думал: «В другой обстановочке я показал бы вам Ленинград. Узнали бы, какие мы скоты».
Немцы вышли на крыльцо.
Федор рассказал Соне, зачем они приходили. Она потянулась к гитаре, висевшей на стене. Понесла ее на кухню. Зоммер пошел за Соней.
Немец-ефрейтор с крыльца махал, подзывая солдат. К нему от машин подошло несколько гитлеровцев. Переговорив, они начали таскать в комнату перины, одеяла, ранцы… Перетаскав, поставили в комнате солдата с автоматом, сбросили с себя одежду и, оставшись в одних трусах, вышли на крыльцо.
Зоммер, Соня и ее мать сидели в кухне. У Зоммера снова началась тошнота — видно, от нервного напряжения. Ломило голову. Он выпил из ведра холодной воды. Ставя кружку на стол, увидел источенный кухонный нож. На всякий случай сунул его в карман брюк. Услышал, как Сонина мать, вздохнув, проворчала на полуголых немцев:
— Бесстыжие. Тьфу!..
В кухню ввалился маленький суховатый гитлеровец, весь обросший рыжей шерстью. Он держал в руке убитых и связанных, шейка к шейке, кур. Бросив кур на стол, объяснял Соне, что их надо щипать и жарить. Было противно смотреть на него, почти голого. Сонина мать поднялась с табуретки, разрезала шнурок на шейках и начала чередить крупную и, видно, с яйцом курицу. Солдат постоял, посмотрел. Сунул в руки Федору и Соне по курице. Рыжие реденькие брови его поползли вверх — выругался по-своему:
— Лентяи! Мы вас приучим к новому порядку. У нас узнаете, как надо работать и как следует почитать арийскую расу.
Федору хотелось съездить ему за эти слова по морде, но он только пощупал в кармане ножик.
Немец вышел. Соня спросила, что говорил этот сморчок. Федор невесело усмехнулся и сказал:
— Он ругался: мы-де ленивые. — И подумал: «Какие же это немцы!.. Немощь проклятая, а тоже холуев ищет. Порядок наводить пришли. Что же за порядок может быть у этой мрази?!»
Он выглянул из-за дверного косяка. Солдаты сидели на крыльце. Ефрейтор тихонько пиликал на губной гармошке. Солдат, принесший на кухню кур, говорил ему:
— А девочка тут хорошая. Получше, чем в Изборске у тебя была…
Ефрейтор перестал играть. Поглядев на солдата, засмеялся:
— А что? Девка и правда хороша, только… жаль вот, муж рядом. Не подберешься без скандала, — и снова запиликал простенькую мелодию.
Солдаты, не слушая игрока, рассуждали о положении на Восточном фронте. Спорили, когда падут Москва и Ленинград. С завистью говорили о тех счастливчиках, которым выпадет жребий участвовать в параде победы, когда возьмут русскую столицу…
Зоммер морщил лоб. «Уснут, порезать бы всех… — думал он. — Так опять же… сам-то я уйду, а Соня с матерью. Куда они уйдут?.. Отвечать будут».
Под вечер жарили кур. Немцы, обступив Сонину мать, нетерпеливо посматривали на большую сковороду с розоватыми тушками. Спорили, кто которую станет есть. Ефрейтор, растолкав всех, повелительно произнес:
— Правая моя. Я ей гребень разорвал, чтобы отличить. — А гребень разорвал Зоммер, когда теребил ее.
Ефрейтор, обжигая пальцы, схватил за ножку недожаренную курицу. Вокруг второй пошла настоящая потасовка. Мать Сони, по-хозяйски, выражая недовольство, выговаривала:
— Сырые же они. Куда вы их? Будто век не жрали.
Зоммер с Соней вышли в сени. Глядели на машины. Зоммер вздохнул. Думал, что наши дела на фронтах, видно, действительно очень плохи. «Неужели так их и не остановят? Неужто это конец наш?..» И испугался своей мысли. Даже Соне не признался бы он, о чем сейчас подумал.
По улице, обходя машины, шел часовой. Зоммер попятился в глубь сеней.
— Уйдем, — сказала опасливо Соня и потянула Федора в кухню. — Еще соседи увидят тебя. Выболтают.
Солдаты, съев кур, угомонились. Из комнаты доносились храп и голос ефрейтора:
— А может, сходим? Что-нибудь да добудем. Не все же здесь такие бедные… Не повезло здесь нам. Нет чтобы поместить в дом побогаче. Сам влез…
Второй голос, растягивая слова, перебил его:
— Давай спать. Впереди еще много всего будет. Твоя Марта тобой останется довольна, вот увидишь.
Голоса смолкли, а на сердце Зоммера стало еще неспокойнее. Что сделают солдаты через минуту, две, через час? А вдруг поднимутся и пойдут сюда, к Соне… Засунув руку в карман, он потрогал ручку ножа, ощупал на остроту лезвие и так, не вынимая руки из кармана, лег рядом с Соней на разостланные по полу вместо постели тряпицы.
Однако ночь прошла спокойно.
Утром немцы напились, кричали песни, изображали танцы… Когда Соня спросила Зоммера, о чем они поют, тот поморщился и ответил, что поют они пошлятину. После завтрака, не одеваясь, гитлеровцы высыпали на крыльцо.
Мать собирала на стол. Соня выскочила из кухни в чулан за хлебом. Через минуту-другую в сенях загремело, падая, ведро. Послышался отчаянный Сонин крик. Зоммер выскочил в коридор. Не вынимая из кармана руки с ножом, двинулся в сени. Видел, как немец-верзила, обхватив, будто мешок, волок из чулана ефрейтора. Зоммер остановился. Потемневшими глазами смотрел на барахтающегося в руках верзилы гитлеровца. Из чулана выскочила Соня. Вытирая слезы, потянула Зоммера в кухню. Верзила говорил ефрейтору, стараясь его успокоить:
— Фюрер послал нас сюда не за тем, чтобы мы проявляли инстинкты низших рас. Ты цивилизованный человек…
Доругивались они в комнате. Зоммер, все время ждавший, что ефрейтор так этого не оставит, прислушивался и наконец понял, что солдаты того уговорили.
Немцы, немного протрезвев, ушли. Вернулись к обеду с узлами. «Видно, кого-то ограбили», — догадалась Соня, а Зоммер, прислушавшись к их болтовне, пояснил: «Залезли в магазин и все сожалеют, что вечером не пошли по городу, так как везде уже до них успели побывать солдаты и им достались крохи».
Соня стала остерегаться ефрейтора. Она почти не отходила от Зоммера, который все сидел на кухне, угрюмый и неразговорчивый. Перед вечером ефрейтор, войдя в кухню, все-таки ущипнул Соню за грудь. Соня от боли вскрикнула. Мать, неотступно следившая за дочерью, нахохлилась. Загородив ефрейтору дорогу, стала стыдить. Соня тихо тянула ее за рукав кофты — не ввязывайся, мол. Немец, не понимая слов, но догадываясь, о чем она говорит, нагло смотрел ей в глаза, дерзко улыбался, а когда она смолкла, показал, пригрозив, кукиш. Остальные немцы — они толпились в дверях кухни — засмеялись над ефрейтором. Это приободрило и Сонину мать. Засмеявшись тоже, она так стукнула по его кулаку с кукишем, что он отдернул руку, выругался. Гитлеровец уже готов был ее ударить, но тут в дом вошел офицер, и солдаты побежали в свою комнату.
Перед тем как ложиться спать, ефрейтор снова вышел в кухню. Вылив через окно кипяток из чайника, он приказал жестами Соне снова набрать воды и вскипятить, а когда это стала делать ее мать, отстранил ту и сунул чайник дочери. Соня вскипятила. Зоммер отнес его ефрейтору. Ефрейтор тут же вернулся в кухню вместе с чайником, демонстративно вылил кипяток опять за окно, приказал вскипятить снова, а потом еще раз вылил. Вылил и, злобно засмеявшись, ушел к своим.
Утром немцев подняли чуть свет. Спешно перетаскав из комнаты узлы, ранцы, винтовки, они забрались в кабины машин и поехали. Ефрейтор, выглянув из кабины, осклабился и крикнул стоявшим у окна в кухне Зоммеру и Соне:
— Ауфвидерзеен!
— Глюклихе рейзе, — ответил ему Зоммер и вдогонку послал: — Сволочь!
— Что ты ему сказал? — спросила Соня.
— Что? Ты же слышала. Попрощался…
— Я тебя прошу, так не надо. Хорошо, что он не вернулся.
Но в душе Соня одобрила Зоммера. Она и любила-то его за эту решительность.
— Я, Соня, не знаю, как их вынес. Какие это, к черту, немцы! Это просто гады… Мне надо уходить… К своим уходить, — тяжело вздохнул Зоммер, — немедленно уходить, иначе я решусь… — И он заговорил о другом: — Вчера слушаю их, а они радуются: говорят между собой, что на днях падет Ленинград и в нем-то уж они поживут… Мыслимо ли? Во мне все бунтует. Не вы бы, передушил бы всех… Вслушиваюсь в их разговор, а сам вижу, как где-то истекает кровью в боях родной полк, рота… Да, может, наших уж и в живых нет, по их телам, может, фашисты прошли от Пскова вперед… Слушаю, умом соглашаюсь, что гитлеровцы могут и Ленинград взять, если так пойдут, а сердце протестует. Хочется… — И Зоммер достал из кармана нож.
Соня испуганно посмотрела на нож. Проговорила:
— Успокойся. Уйти ты еще не можешь. Надо немного переждать. Ты же еще слаб. Тебе не дойти до фронта, да и неизвестно пока, где он. Как ты пойдешь, если тут то и дело за голову хватаешься… Давай лучше подумаем…
Соня не договорила — выскочившая из комнаты в коридор мать не своим голосом позвала ее. Соня, вздрогнув, бросилась на материн вопль, Зоммер — следом.
Мать держала в руках грязную тряпку, и Соня сразу все поняла.
— Что же это за люди за такие?! — не то возмущалась, не то жаловалась мать. — Все платья твои из шкафа до единого взяли, пальто, из сундука все повытаскали, а потом… посмотри, — и, заведя их в комнату, толкнула дочь к раскрытому сундуку.
На дне сундука… Соня старалась не глядеть на то, что ей показала мать в сундуке, а думала: в чем она теперь будет ходить, ведь осталось одно платье — старое, ситцевое, которое было на ней.
Зоммер, брезгливо отшатнувшись от сундука, сказал:
— Может, они и дома по этому новому порядку ходят прямо там, где приспичит… Какие это немцы? Это хулиганье, циники, мародеры!
Сонина мать, понюхав в кадушке, где рос фикус, сморщилась. Подняла ее и вытолкнула через окно в палисадник.
— Хулиганы и есть, — вздохнула она, приходя уже в себя.
Зоммер негодовал. В нем все кричало, стонало. Готовый сгореть от стыда, он горько думал: «И почему моя мать оказалась немкой?! Почему не родился я от русской женщины или там татарки, узбечки, белоруски?! Позорно быть немцем, если все они там, в Германии, такие, как эти!..» Но вдруг он начал переубеждать себя: «А почему я должен стыдиться своей нации? Моя мать немка, но она настоящая немка. Она учительница. Она учит детей добру, любви к своей, Советской Родине. И отец у меня хороший… Нет, народ не бывает целиком порочен. Порочны бывают те, кто управляет им, толкает его на низменные поступки…» Но Зоммер не смог переубедить себя. Стыд не проходил.
Соня, захлопнув крышку сундука, отошла к кушетке. Хотела сесть на нее и увидела, что кушетка вместе с чехлом прорезана, через все сиденье. Онемев, глядела она куда-то перед собой и слушала, как сокрушается мать:
— Ну платья взяли, ну пальто, тряпки из сундука, а к чему им мои штаны из байки? Да я их и носила-то, когда зима лютовала больно.
Зоммеру вдруг стало радостно, что ни Соня, ни ее мать не знают немецкий язык и поэтому не представляют, о чем тут говорили гитлеровцы, и, чтобы как-то ободрить их, сказал:
— Да, хорошую опору себе подобрал Гитлер! С ней он быстро голову сломит.
Днем к Соне зашел Еремей Осипович.
— А-а, сержант? — входя в комнату и увидав хмурого, немного растерявшегося Зоммера, сказал он и протянул ему руку. — Что, не ушел еще к фронту? Или того… и хочется и колется, как говорится?
Зоммер обиженно процедил, что, пока цел, надо действительно уходить. Жал парню руку. Кисть Еремея Осиповича состояла, показалось ему, из сухих, ломких косточек, и он старался сильно ее не жать… Сонина мать на чем свет стоит ругала непрошеных гостей. Еремей Осипович слушал ее серьезно. Выслушав, проговорил:
— Бесчинствуют, что тут говорить. Поживем, увидим, что будет дальше. Плакаты понаклеили везде. Объявления. Регистрируют население… Бургомистрат организуют — орган их власти. Призывают идти в него работать…
Зоммер только сейчас по-настоящему разглядел Еремея Осиповича. Парню было лет двадцать восемь — тридцать. Он был страшно худ. Кожа на его костлявом лице отдавала синевой. Большие светлые глаза сидели глубоко и оттенялись почти белыми ресницами, а шишковатый лоб венчали льняные, зачесанные назад длинные волосы. «Не то тут, да и не пара он Соне, — все еще в чем-то сомневаясь, заключил про себя Зоммер. — Другое их связывает. Другое!» И у него защемило сердце, потому что неожиданно для себя он стал догадываться: они от него скрывают что-то значительное. Подумал: «Зачем же так? Я же свой!»
Соня провела Еремея Осиповича на кухню. Парень, посматривая в окно, рассказал, что фронт ушел к Луге и там гитлеровцев остановили, что делается в городе, передал приказ:
— Живи пока, как живешь. Пусть все уляжется. Ничего не делай. Присматривайся ко всему. Я с недельку в отлучке буду.
Заговорил о Зоммере.
Из его слов получалось, что Зоммеру верить во всем нельзя. Если он настоящий советский человек, то сам должен понимать, что его место в армии, а если он хитрит, тогда для него же хуже. Значит, он просто изменник, предатель.
— Ну а если он не изменник, не предатель? — Соня строго посмотрела ему в глаза. — Он же еще больной! Ему сейчас и до фронта-то не дойти — сил не хватит, да и…
— Если не изменник? — По улице шел немецкий патруль, и Еремей Осипович, пожалев, что занавеска не задернута, потянул Соню за локоть в глубь кухни. — Если не изменник, тогда иное дело. Тогда ему все равно надо что-то придумывать — сейчас каждый честный человек борется. — И наморщив лоб: — Он принимал присягу. Если не может пока идти, пусть здесь пользу приносит своей Родине. На этот счет, кстати, есть указание партийного центра: нам нужны знающие немецкий язык люди позарез…
— Не понимаю, — вставила Соня. — Ты же предупреждал, что раскрываться перед ним, хоть я ему и верю, нельзя?
— И сейчас повторю: нельзя. Пока человека не проверили в деле, нельзя… Но ему можно намекнуть: пусть идет на службу к немцам, а там, мол, видно будет. Кто-то, мол, остался же в городе и борется — только связь придется установить с этими людьми… — И объяснил: — На заседании партийного центра решили, что наши люди должны быть и в учреждениях у немцев. Гитлеровской администрации сейчас переводчики нужны будут. Полицию формируют… Без чиновников им тоже не обойтись. Вот и пусть идет туда. Поработает — присмотримся, на что годен. Появится у нас уверенность в нем, тогда и приобщим к подполью. Сейчас все представления о людях меняются: война всех обнажает.
Соня молчала. Сама она согласилась работать в тылу у немцев легко. Вопрос о том, что ей, как и другим на ее месте, может угрожать гибель, Соню не беспокоил. «Надо так надо. Кто-то должен бороться и, если понадобится, умереть», — решила она тогда. Но сейчас, когда встал вопрос о жизни Федора, ей сделалось тяжело. Что-то запротестовало в ней. «А вдруг гитлеровцы скажут: «А, красный командир?!» — и убьют его», — метнулась мысль.
— Но он, наверное, уйдет все-таки через день-два к фронту? Полегчает и уйдет, — сказала наконец Соня, веря, что в армии ему будет надежней. — К своим уйдет.
В дверях показался Зоммер. Уловивший, видно, ее последние слова, он нехорошо улыбался. Сказал, обращаясь к парню:
— Мою судьбу решаете? Вы о себе подумайте! — И к Соне: — А ты не бойся, не задержусь. Вечером действительно уйду… ночью, может. Как-то надо пробираться к своим.
— Ты не кипятись, — ответил ему вместо Сони Еремей Осипович. — Куда ты пойдешь один? Фашисты кругом. Схватят — прикончат на месте, а то вон в лагерь… говорят, в Крестах он уже есть. — И замолчал, о чем-то задумавшись.
Зоммер обиженно посмотрел на парня и ушел в комнату.
Соня и Еремей Осипович снова зашептались.
Выслушав Еремея Осиповича, Соня проговорила:
— Но как же он здесь бороться будет? Как он к фашистам устроится? Если бы еще был гражданский, с паспортом, а то у него же красноармейская книжка… Схватят и…
— Вот и пусть хватают… — улыбнулся, чуть сощурив глаза, Еремей Осипович и сказал: — То, что у него книжка, может, и лучше. Ему надо самому к ним прийти. Пусть объяснит: так, мол, и так, немец, мол, всю жизнь ненавидел большевиков, сознательно остался, хочу служить Гитлеру и своей великой арийской расе… Понятно? А попадет туда, первое время надо притихнуть — в доверие по-настоящему войти. А чтобы к ним попасть и в доверие войти — тут надо идти на все, и на вранье… На Зоммера они клюнут: им люди позарез нужны, а кому верить в первую очередь, как не собрату по крови. — И помолчав: — Ну… в общем-то, дело его. Только пойми, Соня, борьба — это всегда риск, всегда как на острие бритвы.
Еремей Осипович встал, пристально поглядел Соне в глаза, будто испытывал ее на стойкость. Не сказав ничего больше, подал руку и ушел.
Соня мучительно решала, что посоветовать Федору. Знала: что ему скажет, так он и поступит, — а это значило решить его судьбу. И Соня выбрала… Войдя в комнату, села рядом с ним на кушетку — мать уже починила ее. Прижалась к нему. Будто размышляя, говорила, что уходить к фронту, наверное, не надо — это действительно рискованно сейчас, — что лучше прикинуться у гитлеровцев своим и, поступив к ним на работу, служить у них нашим.
— Ведь кто-то же остался в городе и борется?!
Зоммер впился глазами в ее бегающие зрачки. Выдавил:
— Непонятно и обидно: если вы и есть те борющиеся, то нечего… Ты же меня знаешь!
Зоммера душила обида. Казалось, что находится он в каком-то ложном положении: ему и хотят доверить что-то серьезное, и боятся это сделать. А почему? И в памяти вдруг всплыла встреча в последний день на УРе с Чеботаревым. Привалившись к стенке окопа, Петр поглядывал по сторонам и шептал: «Не хотел говорить, да надо тебе знать об этом: Сутин на тебя Вавилкину ябедничает, в неблагонадежности обвиняет. Сам у Вавилкина бумажку видел, Сутиным написана». Рассказал о встрече со старшим оперуполномоченным — видно, хотел успокоить Федора, потому что тот стоял от обиды чуть не плача.
Лицо Зоммера сделалось суровым. Отстранившись от Сони, он думал о том, как его встретят в полку теперь, когда он явится из-за линии фронта. Что станет говорить о нем Сутин? Как поведет себя Вавилкин? Поверят ли там ему с е й ч а с? И если не поверят, то что его будет ожидать?
Лоб Зоммера покрылся испариной. Он неторопливо провел по нему ладонями, посмотрел на плотно сжатые Сонины губы и подумал: «Какого черта мне рваться к фронту, лезть на глаза этим сутиным? Бороться с гитлеровцами можно и здесь».
Соня сидела все так же неподвижно. Зоммер понял, что ей не легче, чем ему. Старался угадать ее мысли. Вспомнил, что́ сказала ему она о Еремее Осиповиче в первый раз, когда потребовала ничего у нее об этом человеке больше не спрашивать. И Зоммера вдруг осенило: «Конечно, они и есть эти — борющиеся!» И решение пришло само собой.
— Вот что, — проговорил он твердо. — Я остаюсь здесь. Пусть будет что будет: пойду в эту самую комендатуру, а там… Если все хорошо получится и примут меня, не растерзают сразу же… я тогда покажу гитлеровцам! Самое сердце рвать им стану. — Он на минуту смолк. Налившиеся гневом глаза его, казалось, уже видели, как происходит это сведение счетов с гитлеровцами. — У меня выбор небольшой, — посмотрев на Соню, Зоммер невесело усмехнулся, — по русской сказке: налево пойдешь — в пасть попадешь, направо пойдешь — на беду набредешь, прямо пойдешь — там тоже горе ждет. Вот какой у меня выбор. Счастье мое в одном: где бы ни оказался, везде оставаться солдатом своего Отечества. Дело не в том, конечно, где драться с фашистами, важно — драться, и результативно. А раз так… может, ты и права: незачем тащиться куда-то за тридевять земель, чтобы бить эту погань.
Глава пятая
Похлебкин лежит на санитарных носилках на дне окопа.
Приближается ночь. Последние лучи багровеющего солнца еще цепляются за макушку чудом уцелевшей неподалеку одинокой сосны, ствол которой сильно иссечен осколками. Комбату жарко, и он то и дело шепчет, еле размыкая синеющие губы:
— Воды… Горит… Воды…
Над ним склонились Стародубов и Буров. Похлебкину не нужно воды: он умирает — пуля пробила ему шею под ухом.
Уставившись на комбата черными утомленными глазами, Буров удивляется, что Похлебкин совсем маленький, оказывается, и думает, вспоминая.
…Два дня, дерзко преградив немцам путь к реке Луге, отбивался полк от озверевших гитлеровцев, которым во что бы то ни стало надо было прорвать его оборону и двинуться вперед, к Ленинграду.
Лесной холмистый массив, на котором окопался полк, немцы почти беспрерывно обстреливали из пушек и минометов. Но танки после атаки в первый день, когда четыре из них были подожжены, а два застряли в болоте между озерками, гитлеровцы больше не пускали. Зато они не жалели пехоты, снарядов и мин. Сообразив, что так просто полк им не сокрушить, на третий день они пригнали откуда-то пленных красноармейцев. Тех, которые отказались идти впереди их цепи на зарывшийся в землю полк, расстреляли тут же. Остальных погнали под устрашающие окрики и автоматные очереди.
Полк замер. Замешательства не было. Просто никто не хотел стрелять по своим — все выжидали минуты, чтобы броситься в штыковую, а там… Когда до линии окопов осталось метров сто пятьдесят, среди пленных что-то произошло. Упал на землю сначала один. Упал и пополз по зеленой с редкими кустами лужайке. Потом, будто сговорившись, попадали остальные. Немцы начали было стоя, как шли, стрелять по уползающим красноармейцам, но в это время откуда-то с фланга ударил «максим». Длинная очередь пошла гулять по цепи. Немцы падали. Отстреливаясь, уползали за кочки, за кустарник. Атака их захлебывалась. Но гитлеровцы быстро пришли в себя: заметив, что огневое взаимодействие на левом фланге батальона Похлебкина организовано с соседом без учета местности, и, перегруппировавшись, бросились, пригибаясь, на батальон Похлебкина по еле заметной лощине. Пулемет с фланга второго батальона поразить их тут не мог, а ружейно-автоматный огонь похлебкинцев был очень слаб: боеприпасы кончались и огневые точки располагались здесь очень редко. И гитлеровцам удалось ворваться в наши окопы. Бойцы кинулись в рукопашную схватку. Немцы поливали наших из автоматов. Их было намного больше, и они пробились узким коридором через оборону полка на всю глубину ее, ворвались в обоз. Батальон Похлебкина оказался отрезанным от основных сил полка на маленьком пятачке земли, окаймленном со всех сторон озерками. Людей осталось совсем мало. Патроны кончались. Не было мин и снарядов. Оставалось по гранате-две на отделение.
Это произошло часа в четыре вечера. А в восемь тридцать неожиданно для батальона там, где остались основные силы полка, разразилась горячая ружейно-пулеметная перепалка. И почему-то все сразу поняли, что полк отходит в низину. И действительно, через полчаса стрельба стала медленно удаляться к болотистым лесам, на северо-восток. Стародубов, находившийся в это время с Буровым в окопе у Чеботарева, сказал, вглядываясь в помрачневшее лицо Сутина: «Знамя бы только вынесли». Буров через минуту ответил: «Знамя вынесут. Оно во втором батальоне было. Штаб вот со всеми документами… у гитлеровцев. С обозом захватили. — И проворчал: — Не обоз бы этот, так не прорвали бы… И людей бы столько не потеряли…» Стародубов, пригибаясь, побежал по вырытому ночью неглубокому ходу сообщения на КП батальона. Буров посмотрел на трясущегося Сутина. «Тебе что, страшно? — спросил он его. — Сейчас не время дрожать». Сутин, машинально сжимая цевье автомата, молчал. Политрук вспомнил, как в батальоне, когда полк стоял еще на УРе, расстреляли труса. Захотелось напомнить об этом Сутину, но по цепи передали, что его требует комбат, и Буров, забыв о ходе сообщения, а может, и пренебрегая им, короткими перебежками напрямую бросился к КП.
Похлебкин в окружении оставшихся офицеров батальона сидел на дне окопа. Вытянув раненную осколком ногу, обутую в сапог с разрезанным голенищем, он чертил на песчаном грунте схему. Буров сразу понял: решился на прорыв. Комбата выслушали. Он считал: сосредоточив оставшиеся силы на позициях второго взвода первой роты, необходимо идти немедленно на штурм. Варфоломеев предложил свой план выхода из вражеского кольца. «Сил идти на штурм у нас нет, — сказал он, поглядев на Стародубова. — Мы можем рассчитывать лишь на одно: дождаться темноты и просочиться через вражеские позиции. Поэтому не лучше ли идти ночью, и идти справа вот от этого озерка, по болоту, — Варфоломеев чуть приподнялся и указал рукой в сторону, где надо выходить. — Немцы наверняка тут имеют просто отдельные заградточки… Да и вообще, тут топь… всех не перестреляешь, а при хорошем прикрытии пулеметным огнем тем более». Похлебкин выслушал, но с планом не согласился. «Ждать ночи нельзя. Немцы раньше могут атаковать», — проворчал он. Его поддержал оказавшийся в черте батальона Вавилкин. Остальные, глянув на комбата, впились глазами в схему прорыва, начерченную майором на песке.
Молчали. Понимали — последнее слово за Стародубовым. На чью сторону он станет, так и будет. Слушали, как посвистывают, пролетая над окопом, шальные вражеские пули. Ловили далекую затихающую ружейно-пулеметную стрельбу. «А наши все же отрываются от немцев», — вздохнул Буров. Никто не откликнулся на его слова. Ждали решения Стародубова, и Стародубов, хмурясь, думал. «В батальоне осталось сто восемьдесят человек, — проронил наконец он. — Обороняться почти нечем. Патронов даже нет. — И, обведя всех холодным взглядом, произнес: — У нас один выход — принять план Варфоломеева. Этот план рассчитан на сохранение людского состава, он менее рискован… И к Похлебкину: — Мы должны или выйти сегодня, или сегодня же… погибнуть», — и замолчал. Комбат свирепо смотрел на батальонного комиссара. Ничего не говоря, встал. Ногу прожгла боль. И вдруг, схватившись рукой за шею, начал падать… Из-под ладони хлестала кровь. Его сразу же перевязали. Принесли из КП носилки. Положили на них. Стародубов приказал, Шестунину, который теперь командовал третьим взводом, быть возле комбата, а сам, прихватив Варфоломеева и Бурова, направился в первый взвод, откуда надо было идти на прорыв.
В траншее творилось непонятное. Разгоряченный Закобуня что-то объяснял сержанту Курочкину, показывая длинными руками в сторону немцев, на кустарник перед окопом. Рядом, присев на корточки, возбужденно поглядывал на обоих Чеботарев. Разобравшись, Буров выяснил, что Закобуня пытался застрелить уползающего к гитлеровцам Сутина. «Последний патрон истратил на подлеца, — объяснил он политруку. — На себя берег…» — «Для себя беречь нечего. Это… тоже трусость — беречь для себя. Надо и последний посылать во врага, — ответил политрук. — На нас пускай враг патроны расходует… Уполз, значит…» И пожалел, что не успел поговорить давеча с Сутиным — может быть, и не случилось бы этого.
Стародубов выругался. «Подлец какой», — сказал он о Сутине.
Варфоломеев, спрятав голову за куст, торчавший над бруствером окопа, стал объяснять, показывая на местности, план выхода из кольца. «Голова!» — сказал ему одобрительно Стародубов. — Тебе давно пора не взводом командовать, а повыше…»
Разработав план прорыва в деталях, Стародубов, Буров и Варфоломеев отправились обратно на КП батальона — готовить людей к последней схватке… И вот они стоят перед умирающим комбатом. Стародубов, сурово поглядывая на носилки, приказывает Шестунину собрать сюда командиров рот и взводов — их мало, их почти не осталось. Шестунин убегает. Стародубов уходит на КП.
— Воды… — уже еле слышно шепчут запекшиеся бледные губы Похлебкина, а Буров все думает, уставив на комбата худое, черное от грязи и нервного напряжения лицо: удастся ли батальону вырваться отсюда?
Стародубов, взяв на КП комбата схему обороны батальона, возвращается обратно. Они садятся на дно траншеи и, изредка бросая взгляды на умирающего Похлебкина, уточняют план прорыва. Решают: начинать через тридцать минут, чтобы не дать врагу времени одуматься и понять, что у обороняющихся почти нет боеприпасов и осталась их горстка.
К ним подошли оставшиеся в живых восемь офицеров батальона и Шестунин с Вавилкиным. Стародубов приказал старшине командовать правофланговой группой прикрытия. Тот, коротко сказав: «Есть», требует для выполнения этого приказа хотя бы четыре диска с патронами. Стародубов отдает распоряжение собрать в батальоне патронов на четыре диска. Пулеметчиков разрешает Шестунину выбрать самому… Вавилкин просится в штурмовую группу. Он спокоен, собран. Винтовка, которую он держит в руке, длиннее его тела. Стародубов, оглядев с ног до головы старшего сержанта, отказывает ему. Вавилкин еле гасит обиду.
Комбат умер.
Время идти на прорыв.
Сумерки опустились на землю, изувеченную изнурительным, тяжелым боем. Потянувший ветерок лениво покачивает уцелевшую на березе ветку, и она то открывает, то снова заслоняет от взора Бурова крупную красноватую звезду еще на светлом, не успевшем почернеть небе…
Над окопом, где сидели Чеботарев, Карпов и Закобуня, с шумом пронеслась дикая утка. Плюхнувшись в озерко, она нежно, призывно крякнула и поплыла к берегу, заросшему кувшинками и осокой. Все трое, проводив ее глазами, снова стали смотреть в сторону, куда уходил, отстреливаясь, полк. Роем звенели комары. Лицо Закобуни покрылось пупырышками от их укусов. Чеботарев, глядя, как он остервенело отбивается от комаров, добродушно дает совет:
— А ты не трогай их. Не трогай, и они тебя перестанут кусать. Эта тварь такая. Я ее знаю.
— Ты лучше дай мне пару патронов. У тебя же в диске есть, — стукнув ладонью по лбу, чтобы убить очередную «тварюгу», просил Закобуня.
— Зачем тебе патроны? — вмешался Карпов. — Пулемет… он надежнее.
— Какой же я боец без оружия? — возмутился Закобуня.
— Как какой? — усмехнулся Карпов, не перестававший страдать от раны, полученной еще на УРе. — Вот пойдем в атаку, ты прикладом будешь бить — руки у тебя длинные. Мы же винтовку у тебя тогда не попросим?
К ним подошел Курочкин.
Невеселый разговор смолк. Закобуня, высунувшись из окопа, вспомнил о Сутине и процедил сквозь зубы:
— Как же я промазал?
— В Ферапонта? — спросил Чеботарев и сказал: — Торопиться не надо было.
— Не Ферапонт он теперь для нас, а сука, — нахмурившись, поправил его Курочкин.
В стороне, перед позициями третьего взвода, какой-то смельчак переползал от трупа к трупу гитлеровцев и совал в вещмешок гранаты.
— О це снабженец! Може, наикрашче Шестунина, — бросил Закобуня и сполз на дно окопа — вокруг, взрыхляя землю, свистели пули.
— Заметили, — сказал Карпов.
Чеботарев не слушал их. Привалившись к стенке окопа, он думал, удастся ли им выбраться отсюда. Вспомнил — будто затем, чтобы навсегда проститься, — об отце, о матери, о Вале… Взгляд скользнул за окоп. Остановился на расщепленном стволе старой березы. В первый день, когда полк только занял здесь оборону, он, Чеботарев, выбравшись вечером из окопа, перочинным ножом вырезал на ее комле слова: «Здесь сражались Чеботарев, Карпов и Закобуня — бойцы батальона Похлебкина». Хотел резать дальше: указать полевой номер части. Но в это время к нему подполз Вавилкин, который на днях от должности младшего оперуполномоченного был отстранен и списан в полк на должность командира взвода и временно, пока командовать было некем, выполнял отдельные поручения при штабе полка. Прочитав надпись, Вавилкин положил Чеботареву на плечо руку и сказал: «А из разрезов-то слезы бегут… Плачет береза-то. Терпеливая, а плачет». И действительно, она давала сок. Чеботарев вслух удивился: «Лето, а все… плачет». И смотрел, как Вавилкин уже полз к соседней траншее — она вела к штабу полка, возле которого сидел корреспондент. Перед тем как Вавилкин спустился в траншею — видел Чеботарев, — корреспондент вынул из кармана брюк блокнот и, положив его перед собой, что-то записал…
С пулеметчиком и вторым номером в окоп пришел Шестунин. В руках он держал набитые патронами два диска. Передав диски Карпову, стал приглядываться к местности правее озерка.
Темнело.
Немцы изредка пускали ракеты. Шестунин не обращал на ракеты внимания. Оглядев местность, он приказал пулеметчикам, которых привел, располагаться в стрелковой ячейке Сутина. Только после этого Шестунин заговорил с Чеботаревым.
— Мы тут вроде смертников будем… — усмехнулся он одними углами губ. — Знаешь, у японцев?.. — И стал объяснять задачу, возложенную на них по плану прорыва.
Чеботарев хмурился, слушая. Карпов перепроверял, правильно ли заряжены диски. Пальцы Чеботарева нервно впились в пулемет — не от страха, а от неведения, оттого, что впереди все — как пропасть. Когда Шестунин замолчал, он прошептал так, чтобы слышал один старшина:
— А полк тоже хорош — бросил нас, и хоть бы что.
— Об этом рассуждать будем после, — обрезал Шестунин и вынул из кармана по сухарю каждому. — Погрызите лучше вот.
Закобуня, выклянчивший все-таки у Карпова обойму патронов, повеселел. Примостившись возле Шестунина и Чеботарева, он взял сухарь и проговорил:
— О це старшина гарный. И перед смэртю снабжае людэй! — И стал говорить по-русски: — Раз такое дело, то и меня оставляй с собой. Все-таки здесь мои друзья, — и остановил вопросительный взгляд на Чеботареве.
— Нам долговязые не нужны. Как каланча, будешь только маячить и выдашь нас, — невесело пошутил Чеботарев.
— Что ты так с ним? — улыбнулся опять одними краями губ Шестунин. — Пусть остается, раз хочет. И там будет не сладко, и здесь — выбор-то маленький. — И, заметив, что у Закобуни в руках не самозарядная винтовка СВТ, нахмурился: — А где твое оружие?
— Как где, вот оно, мое оружие — трехлинеечка.
— СВТ где, я спрашиваю?
— Сдал на склад, — поняв старшину по-своему, съязвил Закобуня. И стал объяснять: — Что же мне с ней, погибать?.. Дерьмо она же, не стреляет! Как ни чисти, одно и то же.
— Она не дерьмо, а личное твое оружие, — наставительно заговорил старшина. — Анархию здесь не разводи. В другой обстановочке я бы показал тебе, что она за дерьмо. За оружием уход умелый нужен. — И замолчал, чувствуя свою неправоту — конструкция СВТ была неудачной, так считали многие.
Мимо, стягиваясь на правый фланг, то и дело проходили группами по три-четыре человека бойцы и младшие командиры, большей частью забинтованные. Шли пригнувшись. Когда немцы освещали землю ракетой, они замирали и ждали, пока ракета не потухнет. На них, застывших в самых диковинных позах, смотреть со стороны было смешно, и Закобуня по этому поводу отпускал шутки, но они не вызывали даже улыбок.
В стороне по изувеченному боем кустарнику катили оставшуюся без снарядов сорокапятимиллиметровую пушку. Рисковали артиллеристы, но оставлять врагу сорокапятку не хотели.
Ветер усиливался. Орешник шумел и заглушал звуки.
Последними прошли солдаты, сгибающиеся под тяжестью минометов, мины к которым исстреляли еще днем, перед тем как немцы окружили батальон.
За минометчиками прошли, катя за собой «максимы» без лент, пулеметчики.
Замыкающими были Стародубов, Варфоломеев и Вавилкин.
Возле Шестунина Стародубов остановился. Тихо спросил:
— Приготовились?
— Приготовились, — прошептал старшина.
— По сигналу… не мешкать… идти за нами следом. Стрелять, значит, только в случае если гитлеровцы откроют по батальону стрельбу.
Он подал Шестунину руку, потом обнял его. Кивнув Варфоломееву, возглавлявшему правофланговую — самую ответственную — штурмовую группу, пошел дальше с ней. Не пригибался. У поворота траншеи на ходу помахал оставшимся во главе с Шестуниным рукой. Силуэт его могучей фигуры четко вырисовывался в ночи.
Установилась гнетущая тишина. Только шумел ветер да горели в небе звезды.
И в душе Чеботарева рождались странные, противоречивые мысли. Звезды напоминали ему о незыблемости всего, что создано природой, а ветер — о чем-то непостоянном. С одной стороны, все выглядело подчиненным железному закону постоянства и вечности, с другой же — неустойчивости и обреченности. И Человек — единственное детище природы, способное осмыслить все это и заставить служить себе, — предстал перед Петром жалким существом, лишенным понятия и целеустремленности, мелким эгоистом, забывшим о высоком смысле своего назначения.
Сердце Петра сдавило. Охватила жуткая тоска. И вот в это-то время левее, за расположением гитлеровцев, воздух разорвала длинная пулеметная очередь (Чеботарев по звуку узнал, что стреляют из нашего ручного пулемета), а на позициях немцев стали рваться мины… Поднявшийся во весь рост Шестунин потрясал автоматом.
— Не оставили! Наши! Полк!.. — И голос старшины впервые, сколько Шестунина знал Чеботарев, расслабленно задрожал: — Молодчики!.. Братики!..
Бой разгорался левее озерка. Разгорался не на шутку. А скрывшиеся в кустах орешника штурмовые группы и батальон молчали.
Наступили напряженные минуты. Шестунин никак не мог решить: стрелять по врагу или нет? Закобуня, прижимая к плечу приклад, на всякий случай куда-то прицелился. Чуть слышно напевал:
Чеботарев машинально вторил Закобуне. Рядом сопел Карпов. Шестунин все стоял.
Вдруг за орешником раздался выстрел, а пулемет немцев, расположенный правее озера, застрочил, захлебываясь, по месту, где проходил сейчас батальон. Старшина, махнув автоматом, приказал стрелять. После первой же очереди вражеский пулеметчик прекратил огонь. Но недалеко от него появилась новая точка. Чеботарев, догадавшись, что это все тот же пулеметчик, снова начал стрелять. По пулеметчику открыли огонь и из охранявшей фланг батальона группы Варфоломеева. Пулемет опять замолчал.
Старшина приказал сниматься.
Сорвавшись с места, все бросились к орешнику. Чеботарев, скинув пустой диск, на ходу вставлял полный.
Через орешник проскочили мигом. Хлюпая по влажному, колыхающемуся под ногами мху, бежали на выстрелы впереди.
Откуда-то справа хлестанула очередь. Шестунин крикнул:
— Ранило меня!..
Чеботарев оглянулся. Пулеметчиков, которые были с ними, не увидел. «Где-то в орешнике застряли, что ли?» — и тут же он заметил их фигуры между деревьями чуть в стороне.
— Сюда! — крикнул он им и понял, что из-за стрельбы, еще сильнее разгоревшейся на позициях немцев, за озерком, голоса его не слышно.
— Левее чуть… к озерку, — задыхаясь, прохрипел над Чеботаревым Закобуня.
Но Чеботарев бежал прямо.
Мох перешел в залитую водой низину. Густая осока путалась в ногах. Взяв правее, кое-как выбрались из осоки на мшистое место. Из-за куста выскочил на Карпова немец. Поведя автоматом, он дал длинную трескучую очередь. Стрелял не прицельно, с перепугу, но в Карпова угодил. Чеботарев на ходу выпустил в немца патронов пять, и тот упал. Подскочив к Карпову, Петр попробовал его приподнять. Карпов тяжелел. Из пролома в черепе хлестала кровь. «Кончается», — ошеломила Петра тяжелая догадка.
— Убили? — не своим, слабеющим голосом спросил Шестунин.
— Убили, гады! — ответил Чеботарев, и они побежали дальше, за еле различимой фигурой согнувшегося Закобуни.
Болото не кончалось. Оно то переходило в зыбучий мох, то в кочковатую залитую водой землю. Перескочили выстланную расщепленным кругляком дорогу. Немцы остались где-то позади. Но страх еще гнал (а может, и не страх, а просто желание как можно дальше уйти от места, где могли бы погибнуть). Остановились, когда Шестунин взмолился:
— Не могу больше, братцы. Силы теряю… Ранен… Батальон-то где? К нему надо.
Они остановились и тут только увидели, что попали в настоящую, как в Сибири, тайгу. Слева и справа чернела стена дремучего елового леса — бежали, оказывается, по заросшей подлеском просеке. Прислушивались. Стояла давящая тишина.
— Черта с два теперь наших найдем, — процедил Закобуня.
Шестунин присел не то на пень, не то на высокую кочку. Чеботарев старался понять, куда он ранен. Старшина показывал на бок.
— У меня в кармане… индивидуальный пакет, — слабея, говорил он. — Не бросайте только, прошу…
— Ты что, или за негодяев нас считаешь? — оборвал его Закобуня. — На кого мы тебя бросим?
Они расстегнули у него ремень. Задрали подол гимнастерки. Майка прилипла к телу. Запекшаяся на майке кровь студнем расползалась под пальцами.
Чуть брезжил рассвет. Светлеющее небо бросало на землю матовое сияние, и оно, доходя до этой таежной глухомани, делало темноту сизой.
Перебинтовав Шестунина, они долго судили-рядили втроем, как найти полк или батальон. Незнакомый лес настораживал. Трудно было представить, куда бегут по нему тропы.
Решили идти по просеке — она смотрела на восток.
Поднялись. Прошли с полкилометра, и Шестунин упал. Его положили на спину.
— Не могу больше, — прошептал он, и стало слышно, как что-то клокочет у него в горле. — Оставляйте… что уж… Куда вам со мной…
В чаще, где-то совсем рядом, глухо захохотал филин.
— Не дури, — обрезал Чеботарев. — Сейчас мы тут командиры, — и сострадательно вглядывался в осунувшееся, бледное, с болезненным румянцем на щеках лицо старшины. — Идти тяжело, что ли?.. Кружит голову?
— В глазах круги, — простонал Шестунин. — Оставляйте.
— Вот что, — не ответив раненому, проговорил Чеботарев, обращаясь к Закобуне как старший, — побудь с ним, а я на разведку схожу. Может, след от наших где остался.
Они уложили Шестунина на мягкий сухой мох.
— Без меня никуда! — приказал Закобуне Чеботарев.
Вскинув на плечо ручной пулемет, а скатку шинели и полупустой вещмешок оставив возле товарищей, Чеботарев вышел на просеку. Минут двадцать шел по ней. Просека уперлась в непролазное болото. Чеботарев свернул вправо. Пробираясь через высокий черничник, стал огибать топь. Лес все редел. То там, то тут, как бусы, висели на синих ветках светло-зеленые крупные ягоды. Минут через десять лес снова загустел. Подавшись в него, Чеботарев наткнулся на черничник со сбитой с него кем-то росой. Остановился. Долго изучал след, стараясь понять, кто шел и куда. По вмятине от подошвы понял, что шел человек. Чеботарев направился по следу. Думал: «Местный кто-нибудь, не иначе». Вскоре след вывел его к невысокому холмику, заросшему ольшаником. Показался большой шалаш, за ним второй, третий… Чеботарев остановился за черной ольхой. Долго вглядывался. Из лесу с топором и сухими сучьями вышел мужчина лет сорока пяти. По одежде — крестьянин. Чеботарев показался из-за куста. Мужчина, выронив сучья, остановился. Узнав по форме, что это наш, красноармеец, сказал:
— Проходи, проходи, что стоять-то там. Гостем будешь.
В шалашах спали люди. Некоторые жили тут семьями — ушли из деревни, которая виднелась от озерков, где сражался полк.
Узнав, что с Чеботаревым раненый старшина, мужик задумался. Покряхтев, сказал, чтобы несли его сюда, а уж здесь — их забота.
— В деревню определим на поправку или к лесничему… Тут есть километров за семь наш человек, партийный… Одним словом, присмотрим…
Чеботарев вернулся к своим. Кое-как нашел.
— Я думал, ты уж бросил нас тут, — сказал, обрадовавшись, Закобуня.
— Не мели, — обиделся Чеботарев.
Шестунин жаловался на боль в боку. Подняться не мог — не было сил.
Сломали две жидкие осинки, связали сучья. Получилось что-то вроде волокуши. Расстелили на сучья шинели, сверху положили Шестунина и потащили волокушу по просеке.
Выбивались из сил.
Добрались, когда солнце уж высоко поднялось над лесом. У шалашей стоял гомон, как в цыганском таборе. Знакомый мужик, подвесив на распорки ведро с водой, кипятил чай. Где-то в стороне, за лесом, мычала корова.
— Тут что, деревня? — удивился Закобуня.
— Нет, так это, — ответил ему мужик. — Тут стадо пасется… колхозное… Кормимся вот. Молочко парное пока попиваем. Скоро принесут, поди.
К ним подошел председатель колхоза — старик лет шестидесяти. Щупленький, с седой окладистой бородкой и почти совсем лысый.
Председатель подробно расспросил о полке, о том, где шли бои. Подозвал к себе паренька лет семнадцати и послал его куда-то.
— Тут у нас со стадом ветеринар, — стал он объяснять. — Хоть он и не доктор, а поможет. Он у нас в деревне и скот, и людей одинаково вылечивал. Сведущ во всем, шельма. Все травы лекарственные известны ему. В два счета подымет, если… — и вздохнул. — Пуля дура. Куда хочешь залезет… по германской знаю. Так разворотит все, что и травка не поможет.
Девочка лет десяти вынесла из шалаша в эмалированной пол-литровой кружке молоко. Закобуня стал поить Шестунина.
Знакомый мужик, улыбаясь, несмело сказал Чеботареву:
— Оставались бы у нас. Командовали бы нами, а мы уж… воевали бы, партизанили.
Столпившиеся вокруг колхозники и дети приветливо заулыбались.
Чеботарев не понял, насмешка это или просто мужик не сумел как надо выразить мысль, и пожал плечами, а председатель заговорил, кивнув на мужика:
— Он правду сказал: неплохо бы нам иметь военного. Вам-то все равно, где воевать — здесь ли, там ли. А из речи товарища Сталина вытекает определенно: можно и остаться.
— Вот выживет старшина, — вмешался Закобуня, все еще поивший Шестунина молоком, — он вами и покомандует. Вы пока оружие добывайте да его лечите. Он так закрутить умеет, что еще не рады будете.
Председатель, подумав, сказал:
— Добудем… Не на чужой земле-то, на своей. — И заговорил о немцах: — Ничего, еще увидят, как на нас с войной идти. Ишь, Россия им нужна стала, народ русский. — И вдруг показал всем кукиш: — А этого они не хотят?.. Чтобы русскую землю взять, надо сначала народ русский уничтожить, потому что он к ней каждым корешочком своим прирос…
Чеботарев был поражен. Поражен убежденностью в нашей победе. Поражен самим отношением председателя к войне, понятием о ней. Оказывалось, война идет не только потому, что люди, населяющие советскую землю, не хотят, чтобы пришельцы навязывали им свои порядки, определяли их будущее. Война шла вот за эту кочку, за этот лес, за озерцо у шалашей и за все, что видят глаза, — за родную землю.
Глава шестая
1
Отец Саши Момойкина решил отпраздновать свое возвращение в Залесье. По этому случаю Надежда Семеновна порешила оставшегося с прошлого лета гусака. К вечеру на столе появились салат, жареный гусь, телятина, не съеденные за зиму солености — грибы, капуста, огурчики. Георгий Николаевич, приодетый, в костюме и рубашке с галстуком, с закрученными кончиками усов, важно поставил около пирога-курника бутылки с водкой и графин кваса, приготовленного женою.
Вернувшаяся с огорода Валя сидела возле кровати и посматривала то на стол, то на суетившихся хозяев. Ее все больше охватывало горькое чувство. Вспоминались мирные дни. Первомайский праздник и то, как она с Петром, Соней и Федором встречала его у себя дома. Начинало казаться, будто с приходом гитлеровцев сюда, на Псковщину, это уже никогда не повторится. В ее голове не укладывалось, как можно в такое время праздновать. Она понимала еще Сашиного отца, а самого Сашу… Валю почти насильно усадили за стол. Пить она отказалась. Притрагиваясь к яствам, для приличия улыбалась. Наконец сославшись на головную боль, поднялась и, не раздеваясь, легла на кровать.
Валино настроение передалось, видно, и Саше. Он тоже как-то стал без охоты и пить, и закусывать, а вскоре и совсем сник.
Радостная, помолодевшая будто на четверть века Надежда Семеновна ничего не замечала, а Георгий Николаевич угадал перемену в настроении сына. Зашарив в нагрудном кармане пиджака, он с затаенной тревогой спросил Сашу:
— Ты что? Или не рад отцову приезду?
Вытащив из кармана сложенную вчетверо бумажку, Георгий Николаевич потряс ею перед Сашиным лицом и негромко проговорил:
— Не вешать нос-то! Для нас, может, сейчас только жизнь и наступает.
— Что это? — не поняв отца, спросил Саша и взял из его руки бумажку, развернул ее, вытаращил на Георгия Николаевича глаза: — Это же не по-нашему? От немцев, что ли, она?
Хмелевший уже Георгий Николаевич стал объяснять содержание бумаги. Хвастливо заверял сына, что бояться им с таким документом здесь некого. Его обычно кроткие глаза наливались злобой. Саша остолбенел. Но Георгий Николаевич уже не видел сына.
— Сами кого хошь в бараний рог согнем, — процедил он сквозь зубы и так грохнул по столу тяжелым, жилистым кулаком, что высоко подпрыгнули стаканы и ложки.
Валя настороженно вслушивалась: что это еще за бумага? Догадалась — оккупантами выдана. Не понимала: кем же пришел сюда Георгий Николаевич — купленным немцами человеком или обыкновенным скитальцем? Не вытерпев, она поднялась с кровати, прихрамывая, подошла к столу и молча взяла у Саши бумагу. Впилась глазами в чужие буквы:
«Настоящая справка удостоверяет: ее владелец — русский белогвардеец Момойкин Георгий Николаевич — направляется в село Залесье Псковского округа, к своей семье. Рекомендуем использовать в интересах великой Германии».
Валя сначала не различала слов. Немецких слов. Немного знавшая этот язык со школы, она с трудом поняла смысл документа. Под ним стояла подпись, скрепленная печатью.
Валя долго смотрела на бумагу. Глаза ее остановились на немецкой печати. Она вдруг решила, что Сашин отец — враг. И ей стало казаться, что он может выдать ее гитлеровцам, когда они зайдут сюда. «У таких людей к нам никакой любви быть не может», — рассуждала Валя. Уже жалела, что дернуло за язык рассказать утром за чаем о своем отце как старом коммунисте, дравшемся здесь в гражданскую войну против белых.
И Вале стало страшно (к кому она попала?), невыносимая тягость охватила ее (что с ней будет? как бы поскорее вырваться из этого осиного гнезда?).
Державшая бумагу рука уже дрожала.
Так и не уняв дрожь, Валя сунула бумагу Саше. Направилась к кровати. От стола хлестнул голос Георгия Николаевича, уныло запевшего:
И в это время возле дома Момойкиных появилась Маня.
Огненно-оранжевое солнце низко висело в горячем, переливающемся воздухе. Лучи его, скользя над потемневшей березовой рощей, окрашивали все в какой-то тревожный, режущий глаза цвет. Суеверная Маня подумала: «Не к хорошему».
Маня стояла на улице перед окном. Ждала. Надеялась, что Саша увидит ее и все-таки выйдет.
Из распахнутого окна лилась песня. Голос, почти как Сашкин, но и не его будто, мелодично, с драматическими переливами тянул знакомые с детства слова песни. Грустные, безысходные слова ошеломили Маню. Ей показалось, будто кто-то с остервенением сдавил ее и выжимает из груди последний выдох, последнюю теплоту сердца, последнюю радость. А голос веселел:
Прислушиваясь к песне, Маня тоскливо смотрела на рощу: стволы деревьев уже тонули в сумерках, и только верхушки их искрились в скользящих лучах солнца. Ее передернуло, и она сделала шаг от окна. Слышала:
А дальше пошла незнакомая — веселая, разухабистая — круговерть:
Маня закусила губу. Погладила по шее подбежавшего к ней Трезора. Это дикое, не сдерживаемое ничем веселье никак не вязалось с т е м, что она несла в себе.
И Маня, пятясь, стала отходить от дома. А голос все неистовствовал. В окне показалась девушка — та, беженка. Взгляд ее больших глаз скользнул по Мане и устремился куда-то вдаль — за деревню, за пруд, за рощу, в которой… «Красавица, не просто болтают», — озлобленная, ревниво подумала Маня и увидела, как возле беженки в окне вырос Саша. Увидев ее, Саша нахмурился и исчез. Маню это как хлестануло. Повернувшись, она побежала прочь. Ноги не чувствовали земли… В ушах стоял незнакомый и в то же время как бы Сашкин голос:
Маня старалась отогнать от себя слова песни и не могла. Вслед за певцом губы ее шептали: «Бог знает, что с нами случится впереди…» — а перед заплаканными глазами стояло лицо соперницы: худое, продолговатое, с прямым, строгим носом и темными нитями серпом изогнутых почти черных бровей. «Как статуя», — подумала Маня, сравнив ее с мраморной богиней, которую видела в псковском музее.
И Маня вдруг поняла, что Саша никогда больше не выйдет к ней, никогда не пожмет ей руку, не произнесет «люблю»… Представила, как объясняется он с беженкой… И в ней вспыхнуло желание за все отомстить Саше. Маня зажала ладонями — крепкими, загрубелыми на крестьянской работе ладонями — уши. Зажала, чтобы не слышать больше песню, которую пел, ударяя в самую душу, чужой и в то же время Сашкин голос.
Когда Маня на миг оглянулась, в окне вот-вот готового скрыться за изгибом улицы дома Момойкиных, показалось ей, стоит та, соперница, а рядом с ней и сам Саша. Маня — это ей тоже кажется — успевает заметить, как не только у беженки, но и у него, Сашки, счастьем горят глаза…
— Изменник! Надругатель!.. — бросила Маня гневные слова и, ничего не видя, пошла к своему дому, придумывая для Саши кару: «Нет, так ты не уйдешь от меня. Через все муки пройду, но покажу тебе, кто такая я… Мучитель… обманщик…»
На крыльце сидел отец, Захар Лукьянович, и курил трубку, блаженно вдыхая дым. За его спиной, скрестив руки, стояла Манина мать и рассказывала о чем-то смешном мужу. Увидев дочь, они почти в один голос спросили:
— Что с тобой?
Маня только махнула рукой и, заплакав, пробежала мимо. В избе она упала ничком на свою кровать. Уткнулась в подушку. Плакала навзрыд… Отец с матерью, тревожно переглядываясь, старались понять, в чем дело.
Вдруг Маня перестала плакать. Вытерев лицо, села. Сказала, торопливо расправляя на коленях юбку:
— Утоплюсь, удавлюсь, повешусь!.. — и, испугавшись того, что говорит, уставила в пол злые, покрасневшие от слез глаза.
— Что ты мелешь?! — гладя ее по волосам, сурово сказала мать. — Что ни день, то от тебя только новые причуды и идут. Что опять?
Маня не ответила. Ею уж овладела мысль о мести. «Повешусь», — повторяла она про себя и успокаивалась. А когда горячка прошла, подумала, гневно улыбнувшись: «Из-за такого еще вешаться! Слишком жирно. Не стоит того».
Маня отстранила руку матери. Улыбнувшись ей, встала, вышла в сени. Там, набрав в ковш холодной воды из кадки, сполоснула над ведром лицо. Мать, выйдя следом, настороженно наблюдала за дочерью.
— Ну вот, теперь будете, как тени, караулить, — догадываясь, что мать ее угрозу приняла всерьез, сказала Маня. — Да что я, дура какая? Из-за такого урода рук на себя не наложу, не бойтесь.
— Да ведь я… — мать не договорила: она догадалась, что у дочери это из-за Момойкина Саши, и, хорошо зная ее натуру, махнула на все рукой, вернулась в избу.
Маня вышла на крыльцо. Ее горячие, быстрые глаза нет-нет да и поглядывали в сторону дома Момойкиных. Раза два выходил отец. Говорил, что нечего стоять, спать пора, ночь, утро вечера мудренее. Выглянула мать… Но Маня не уходила. В ней укреплялась мысль попугать Сашку. Зайдя в сени, она сняла с крюка тонкую льняную веревку. Сделала петлю. «Подожди, выйдут мать или отец, увидят, что вешаться и впрямь собралась, они тебе дадут жару. Вся деревня взбеленится», — злорадствовала она, а сама привязывала уже конец веревки, стоя на скамье, к жердине под потолком… Привязала. Схватив покачивающуюся в сумерках петлю, примеряла. Ждала. «Станет кто выходить, зацеплю за подбородок и… Обомлеют… Завоют, когда станут петлю из рук вырывать… Подожди! — грозила она Сашке. — Проучу, сволочь…» И тут ей показалось, что так не вешаются. Тогда она слезла со скамейки, отодвинула ее в сторону, принесла из угла старый ящик и взобралась на него. Доски ящика поскрипывали под босыми ногами. Маня примеряла петлю: взявшись за нее, подвела веревку под подбородок и стала ждать, когда кто-нибудь выйдет.
Веревка прикасалась к шее. И Мане от ее прикосновения стало холодно. По телу побежали маленькие колючие мурашки. Ей представилось, что она уже при смерти. И сделалось до предела жутко.
«Ух, — холодно выдохнула Маня. — Вот живешь и… конец». Испугавшись, что ноги ее стоят не на середине ящика, она вывела из-под петли одну руку и, опустив лицо, чтобы видеть ящик, стала переступать. И тогда… ящик покачнулся и, ломаясь, поехал в сторону… Веревка захлестнула шею, не дав крикнуть. В первое мгновение Маня свободной рукой попробовала дотянуться до узла, чтобы помочь другой руке, прижатой веревкой к шее, растянуть петлю. Но, сильные на работе, руки тут ослабли… Мане казалось, что она кричит… Сознание ее мутилось, рука еще делала какие-то судорожные движения, хватая воздух, а ноги только вздрагивали… Хотелось вздохнуть… Хотелось… И не могла… Тело вытягивалось, вздрагивая, а в умирающем мозгу затухал вместе с жизнью истошный, раздирающий душу вопль о помощи…
Стояла ночь. В доме Момойкиных еще пели на радостях, что вернулся отец, когда весть о Маниной смерти, облетев деревню, дошла и до них. Принесла ее женщина, лечившая Валю. Она отозвала Надежду Семеновну за печь.
Саша полупьяными глазами разглядывал фотографии отца, разложенные на столе. Из-за печи Надежда Семеновна вышла белая как полотно. Крестясь дрожащей рукой, проговорила с тяжелым вздохом:
— Боже мой, что делается?! Маня-то… повесилась.
Саша сразу встал. «Из-за меня… — пронеслось в его трезвеющей голове. — Не может быть, она ведь совсем недавно стояла здесь…»
Подойдя к окну, он смотрел в ночь и видел дорогу, а на ней Маню, поджидающую его. Маню стало жалко. Но это была не та жалость, которая вспыхивает в человеке, овладевая всем его существом, а совсем другая — быстро проходящая…
Из Момойкиных никто не пошел к дому Мани. Проводив соседку, Надежда Семеновна суровым, приказным тоном велела всем ложиться спать. Со стола унесла все за печь. Постелив себе и мужу в горенке — Валю она по-прежнему укладывала на кровать, хотя спать там теперь, когда немцы унесли пуховую перину, было не мягче, — закрыла ставни и легла.
Саша ушел в сарай.
Дом затих. Но не спали в нем еще долго. Все молча ворочались, вздыхали, думали, а Саша — тот полежал-полежал и, тихо спустившись, вышел на зады. Долго стоял, вглядываясь в даль. Обойдя деревню, прошел за пруд. Постоял на том месте, где парни и девчата устраивали пляски и где встречался последний раз с Маней… Побрел по плотине.
Пруд затаился. Чернотой смотрел он в глаза Саше. В его мертвой глубине светлячками бились отражения редких звезд. А Саше чудилось, что это бьются, не в силах вспорхнуть и улететь, сами звезды. Беспомощность их, показалось ему, сродни его собственной беспомощности; их судьба, оказывается, тоже во власти более могущественных сил, чем они сами, и изменить что-либо в своей судьбе они также не в состоянии. Оттого, что это он принял за истину, Момойкину стало легче. «Если они — гиганты! — находятся в подчинении стихийных сил, — успокаивал себя Саша, — и если им путь предначертан помимо их воли, то что же спрашивать с меня, человека?! Моя воля закована в такие цепи обстоятельств, что их ничем не разорвать… И дело совсем не в совести, не в характере, — рассуждал он, уже перейдя плотину и выйдя на зады дома, в котором размещалось правление колхоза. — Наверно, что-то роковое сопутствует человеку…»
Саша не заметил, как подошел со стороны огорода к дому Мани. Спрятался за ствол старого, давшего от корней молодые побеги тополя. Отсюда на него глядело освещенное лампой незанавешенное окно. В окне плавали люди-тени. Был виден стол, а на столе… вытянувшаяся, со сложенными на высокой груди руками… Маня. Рядом, уронив на край стола голову, сидела ее мать. Как каменный, стоял отец и все глядел на закрытые глаза дочери. Тут же был и его сын — Прохор.
Сашу затрясло. Пятясь, он отошел от тополя и, озираясь, будто крал что, побежал вдоль огородов к своему дому. В сарае он долго лежал, перебирая в памяти все, что было у него связано с Маней, а потом, под утро уж, забылся и уснул.
Разбудил Сашу отец. Рано утром.
— Слазь, немцы пришли, — сказал он так, будто гитлеровцы приехали к нему в гости.
Саша вскочил на ноги и, больно ударившись круглой, в раскосмаченных вихрах головой о торчавшую перекладину, присел. Надел рубаху, натянул брюки и вслед за отцом побрел в комнату.
Надежда Семеновна и Валя стояли у закрытого ставнями окна и встревоженно вглядывались в щель между створками. Стал смотреть, вытягивая шею из-за Валиной спины, и Саша.
Немцы остановились перед самой деревней. Они были на двух машинах. В большом грузовике с желтыми деревянными бортами и сдвинутом к кабине шофера пологом сидели на скамейках солдаты. Из-за грузовика выглядывала легковая машина. Около нее стояли, поблескивая погонами, два офицера. С кузова спрыгнули солдаты и побежали, охватывая деревню.
— Эсэсовцы, — бросил Георгий Николаевич, умевший различать гитлеровцев по форме.
Саша посмотрел на Валю, и в ее глазах прочитал тревогу. Ему вспомнились газетные статьи, которые он торопливо, с недоверием пробегал в Пскове. В них много рассказывалось о зверствах гитлеровцев на временно оккупированной земле, но в это мало ему верилось. «Пропаганда», — думал тогда Саша. Сейчас же, когда гитлеровцы предстали пред его очами, он испугался их. С робкой надеждой на милость вспоминал об отцовской справке. Никак не мог понять отца — его незлые слова стучали в висках и пугали еще больше, чем гитлеровцы. Догадывался, что самое страшное в жизни только начинается. «В Полуяково бы надо перебраться было, к дяде. Не успел… Там меня никто не знает, переждал бы…», — со стоном в душе подумал вдруг он и тут же неожиданно для себя сделал вывод, что уйти, по существу, некуда — гитлеровцы на Псковщине всюду — и что надо смириться и как-то пережить это время. Саша снова посмотрел на Валю. Та не спускала глаз с немцев, хмурясь, упорно стояла на подживающей ноге. «Пробует, сможет ли уйти», — вздохнул Саша, и им овладело странное чувство, в котором к боязни за свою жизнь примешалось самолюбивое — не новое для него — ощущение, что Валя в силу именно этих событий может оказаться в его власти, хотя ключа к ее сердцу он так и не подобрал.
Грузовик, пропустив вперед легковую машину, на тихой скорости въехал в деревню. Солдаты, ощетинившись автоматами, надменно посматривали на избы.
Георгий Николаевич отошел от окна. Оглядев домашних, сказал с простодушной ухмылкой:
— Что вы, как покойники? Нас-то они не тронут. При мне же от них бумага… — и сунул руку в нагрудный карман.
Жизнь Георгия Николаевича, после того как он ушел с отступающими разбитыми частями белогвардейцев в Эстонию, сложилась трудно. Под влиянием антисоветской пропаганды он утвердился в мысли, что вернуться домой нельзя. Объявленная Советским правительством амнистия, внушала белоэмигрантщина, обман — вернетесь и… расстреляют… В буржуазной Эстонии Момойкину пришлось батрачить у зажиточных хуторян. Мыкал горе. Обиды сносил молча — чуть что, кому не лень, корили бездомником. Одно время подумывал завести семью, да кому он такой, голодранец, нужен. Разъедала тоска по родному краю, по близким… Когда в Эстонии восстановилась Советская власть, еще больше приуныл. Спать ли ложился на временную, чаще из охапки соломы постель, шел ли в поле гнуть на хозяина спину — хуторяне были тогда еще в силе, — все казалось ему, что вот «придет чека и арестует» его за службу у белых. Но работники НКВД не приходили. Момойкин им был не нужен. У них хватало настоящей работы. Бездомный и нищий, он изводился от тоски по дому, и вот однажды, месяца за полтора до нападения Германии на СССР, решился на отчаянный — в его представлении — поступок: взяв свои бумаги, Момойкин сам пришел в НКВД. Начальник слушал его внимательно, сначала был с ним сух и официален, а потом, когда узнал о нем все, сказал: «Что же вы боялись нас? Мы не звери. Советский Союз — это государство рабочих и крестьян. Там вас поймут. — И, порывшись в книгах и брошюрах на этажерке, вручил Георгию Николаевичу тонкую, как тетрадь, книжицу. — Заполните бумаги, которые вам дадут, — сказал он сочувственно, — мы установим вашу личность, а потом будем решать вопрос до конца. Сейчас пока живите здесь. Почитайте на досуге брошюру, которую я вам дал. Кстати, и грамоту вспомните. Читать-то не разучились?.. Ну вот, из нее вы много узнаете о Советской стране». — «Добрый… — идя из НКВД, со слезами умиления думал о нем Георгий Николаевич. — Понятливый…» После этого Момойкиным овладело нетерпение. Он вел счет каждому дню. Наконец устав ждать вызова, пришел туда сам. Но сержант-дежурный грубо ответил: «Ждите». Вдогонку уходившему Момойкину проворчал: «Не личности бы надо ваши выяснять, а в расход вас… Поди, все руки в крови от защитников революции…» Момойкина знакомое со службы в белогвардейской армии и давно уже забытое слово «в расход», означавшее в устах его ротного командира расстрел, вогнало в страх.
Больше в НКВД он не ходил… Наступила вторая половина июня. И вот, отчаявшись, истерзав себя страхами, Георгий Николаевич сложил в чемодан немудреные свои вещи и на станции сел в поезд, который шел на Псков. «Погляжу хоть глазом, что с Надеждой, с детьми, а там… — и махнул на все рукой, — что будет. Так тоже не жизнь». Но чем ближе поезд подходил к старой границе, тем меньше в вагонах оставалось гражданских, тем больше появлялось военных — пограничников, пехотинцев, артиллеристов… Сердце Георгия Николаевича, который всю жизнь только раболепно подчинялся, которого всю жизнь только затаптывали богатые люди, сердце его заныло в боязни, что ослушался и поехал без разрешения. На каком-то полустанке он тихо оставил поезд и направился пешком обратно к хуторянину, у которого работал, — не имел на билет денег… А тут началась война. И когда в Латвию, а потом и в Эстонию ворвались гитлеровцы, хозяин сказал Момойкину: «Немцы идут освобождать твой народ от большевиков. Молись за Гитлера: когда его армии возьмут Псковщину, тебе наконец удастся попасть домой». Георгий Николаевич несказанно обрадовался. С мстительным озлоблением вспомнил сержанта-дежурного. Теперь он, тратя скудные денежные сбережения, каждый день бегал к киоску и покупал местную газетенку на эстонском языке. Просил дочку хозяина прочитать, что пишут о продвижении немецких войск. И когда наконец Момойкин узнал, что гитлеровцы взяли Псков, ему показалось, что вернулось к нему счастье. Собрав документы, Георгий Николаевич побежал к немецкой администрации, объяснил, кто он, и попросил справку, что, мол, ему разрешается ехать в родное село, где у него семья. Офицер из комендатуры нетерпеливо, с презрительной усмешкой выслушал его и сказал по-немецки эстонцу-переводчику, что «это прекрасный экземпляр» и что такие люди сейчас будут нужны Германии там, в России. «Мы дадим вам такую бумажку», — шутливо заверил он Момойкина и тут же нащелкал ее на машинке сам, импровизируя текст.
Георгий Николаевич вынул из кармана справку, в силу которой он верил, и снова подошел к окну. Простодушно посматривал то в щель, на немцев, то на свой спасительный, как ему казалось, документ. Валя понимала его состояние и злилась. Вспомнились вчерашние опасения, когда подумала, что Момойкин-старший может и выдать, но все же не вытерпела и сказала, чуть краснея:
— Справка эта, Георгий Николаевич, такая, что вам мало от нее радости будет. — И через паузу добавила, посматривая, как на врага, на Сашу: — Честный гитлеровцам служить не станет, потому что Родина дороже всего… Потом, не век им здесь быть — наши-то все равно придут. Тогда ведь ответ держать придется.
Каждый понял Валю по-своему. Сашина мать сказала, что, может, надо это бумагу выбросить. Сам Георгий Николаевич насупился. Им овладело беспокойство: угрожает… Ему и в голову раньше не приходило, что Красная Армия еще вернется. Потом, он совсем не думал, что ехал сюда работать на немцев. Он только видел в этой бумажке свой щит. И Георгию Николаевичу стало не хватать воздуха. Надежда на семейное счастье, на тихую жизнь, о которой он так мечтал долгие годы и которую вот обрел, — все это представилось ему вдруг шатким, призрачным. Будто пригрезилось во сне, и вот, просыпаясь, осознал он, что это — сон, а раз сон, то, как откроются глаза, все уйдет, исчезнет и, как жил долгие годы, окажется он один-одинешенек…
Саша, перестав следить через щель в ставне за гитлеровцами, поглядел на отца, на справку в его руке и проговорил:
— Может, мне все-таки уйти из деревни, — и глаза его наполнились страхом. — Я уйду сейчас. Хоть на время… в Полуяково… а то… еще донесут, что работал в горкоме.
Он кинулся в горенку укладывать вещи в мешок, приготовленный им раньше, но вскоре вернулся.
Машины давно скрылись, уйдя к центру деревни. Но Момойкины продолжали смотреть в щель ставен.
Утреннее небо казалось синим. Высоко над горизонтом, подкрашенные снизу розовым, висели перистые облака. Это будило мысли о покое и вечности… Но в глаза бил острый, как нож, луч солнца, и сердце не оставляла тревога.
2
Обер-штурмфюрер барон Генрих фон Фасбиндер приказал остановить машину на площади перед правлением колхоза. Распахнув дверцу, он вышел из машины. Посмотрел на часы. Оглядел улицу. Снял черные роговые очки, протер надушенным носовым платком стекла.
Настроен он был благодушно. Путь от Пскова показался экзотическим. Настоящее путешествие! Но импонировало не только это. Больше, пожалуй, понравилось то, как слаженно, ни в чем не нарушая инструкцию, действуют солдаты. Два отделения сумели быстро оцепить деревню. Остальные врывались уже в избы. «Главное, чтобы ни одна мышь не успела скрыться». Вынимая из кобуры парабеллум, он вдруг подумал: «Пожелай Адольф Гитлер, и мы не только покорим всю землю — мы поставим на колени самого господа бога, если он существует». Барон, по годам уже не юноша, но худой и прямой как жердь и потому казавшийся моложе своего возраста, представил вдруг себя владыкой мира. В голову ударили слова марша «Херст Вессель»: «Если весь мир будет лежать в развалинах… К черту! Нам на это наплевать…» И его вдруг охватила радость, что родовые земли в Лифляндии снова принадлежат фамилии Фасбиндеров… А то ли еще будет у Фасбиндеров!
Барон снова поглядел на часы. Прошло пять минут. Подняв парабеллум дулом вверх, дважды выстрелил. Знал, что по этому сигналу солдаты начнут немедленно сгонять людей сюда, на площадь. И ничто не остановит солдат фюрера!.. Как подтверждение, из-за церкви, где находились артельные склады, долетела короткая автоматная очередь.
Постреливали теперь везде. «Хорошо, — улыбнулся барон, посматривая, как неторопливо, по-хозяйски ведет, возвращаясь от пруда, грузовую машину шофер, возле которого сидит толстый унтерштурмфюрер. — Так и надо. Русские — страшный народ. Не поставь Россию на место, она разнесет большевистскую заразу по всему свету». Вдоль домов с противоположной стороны улицы бежал солдат Карл Миллер. Фасбиндер насторожился. Ждал, играя в руке парабеллумом.
— В доме покойник! — выпалил, остановившись перед ним, солдат. — Я хотел выполнять инструкцию, а Лютц… — И стал, привирая, рассказывать, причем себя он рисовал в выгодном свете, а Лютца чернил. Получалось, что Ганс Лютц вроде ж а л е е т русских и только мешает быть таким, как требуется в «Памятке германской победы», написанной специально для солдат пропагандистским аппаратом третьего рейха…
Фасбиндер дослушивать Миллера не стал. По-прежнему играя парабеллумом, он бросил взгляд сначала на подошедшего унтера-толстяка, а потом на избы. Сказал:
— Случай исключительный… Сходим… — И уже направляясь в сторону дома Захара Лукьяновича: — Я вас, Миллер, благодарю за предусмотрительность и за гибкость ума. Вы, помню, с хорошей стороны показали себя в Польше. У вас как у верного солдата фюрера нет сердца, но есть душа. Вашими поступками руководит господь бог и фюрер… Отпуск домой вы заработаете скорее других.
Когда они вошли в избу, Захар Лукьянович стоял у изголовья дочери, женщины — подле окон. И только мать покойницы не сдвинули с места ни стрельба, ни вошедшие немцы.
В семье Фасбиндеров воспитание было поставлено строго. Детей учили не только родному, немецкому языку, но и иностранным, в том числе и русскому, с двухлетнего возраста. Почему и русскому, Генрих не знал, потому что семья жила всегда в Пруссии, в своем родовом замке. На лето выезжали в Швейцарию, Ниццу и на другие курорты Европы. Чтобы русский язык не забывался, Генрих изредка почитывал русских писателей в подлинниках. Придя на службу в армию, барон, однако, по-русски старался не говорить, если в этом не было необходимости. Так, считал Генрих, лучше. Пусть думают, что он как все: знает этот язык в меру того, что нужно знать офицеру. Но здесь, в Залесье, Фасбиндер не удержался и спросил, мягко произнося фразы, по-русски:
— У вас несчастье? О-о, как это печально! — И, видя, что покойница еще совсем молода, добавил, заподозрив неладное: — Как же это случилось?.. Такая юная и…
Все молчали. Захар Лукьянович поднял на офицера усталые глаза и тут же опустил их. Такое обращение немецкого офицера разжалобило. Задеревенелое сердце расслабло. Сдерживая слезы, он, будто жалуясь, промолвил:
— Вот… повесилась.
Фасбиндер сразу потерял ко всему интерес (обычный случай!). Вслух сказал жестко и сухо:
— Большевики в деревне есть?
Захар Лукьянович сначала не понял его вопроса. Когда же до его сознания дошел смысл слов, насупился. Смахнув кулаком со щеки слезу, сразу вспомнил о Момойкине.
— Нет у нас таковых, — сказал наконец он. — Откуда им быть, когда все убежали с фронтом.
Но тут жена Захара Лукьяновича издала такой крик, что Фасбиндер зажал ладонями уши.
— Не выгораживай! — поднялась она. — А Сашка?.. Убивец твоей дочери… Что он… не большевик? — И к эсэсовцам: — В Пскове в горкоме служил. Через него и дочь… — И заплакала.
— О-о, как жесток отец! — театрально воскликнул Фасбиндер и сказал Лютцу по-немецки: — Этих всех веди на площадь. — И к Карлу Миллеру: — С этим мужиком иди… Живым мне доставить этого большевика.
Миллер вытолкал Захара Лукьяновича на улицу.
Фасбиндер вышел следом. Довольный тем, что напал на след коммуниста, слушал, как в доме завопили. Думал по дороге к площади: «Мне везет. Я не Иоганн» (был у него такой приятель, который занимался по части снабжения в Пскове).
В сторону от машин, сбивая в плотную кучу, сгоняли народ. Вокруг стояли, угрожая автоматами, солдаты. Возле легковой машины унтер-толстяк вертел в руках наган.
— Откуда это? — Фасбиндер взял у него наган.
Унтерштурмфюрер показал на стоявших отдельно от толпы Опенкиных. Обер-штурмфюрер поглядел на них.
— Неужели? — не поверил он. — А на вид такие смирные.
Подойдя к Опенкиным, Фасбиндер дулом нагана подцепил счетовода за подбородок. Лицо счетовода покорно задралось вверх. Глаза застыли в немом страхе.
«Трус», — решил про себя Фасбиндер.
— Где взяли наган? — вежливо спросил барон Опенкина-старшего; он считал (и отстаивал свою точку зрения, еще когда готовились перейти границу СССР), что с русскими надо в отдельных случаях быть добрее, это даст дополнительный эффект.
Счетовод, видно, не подозревал хитрости и стал рассказывать правду. Обер-штурмфюрер выслушал. Узнав, что сыновья Опенкина имели пулемет, но ночью кто-то его выкрал (проделали в крыше сарая дыру, влезли и, пробравшись в сени, уволокли), насторожился. Заставил счетовода сказать, кого из жителей нет на площади (к этому времени сюда пригнали уже всех, кроме Момойкиных). Тот долго всматривался в лица выстроенных по дворам людей. Недосчитывалось заместителя председателя с сыном, уполномоченного милиции, сына коммуниста и всех комсомольцев, молодицы — соседки Опенкиных, у которой муж служил в Красной Армии, и еще многих. Назвал, все еще боязливо поглядывая на гитлеровцев, кого нет. А о том, что люди эти, вооружившись кто чем мог, ушли в лес, промолчал.
Фасбиндер учинил Опенкиным целое дознание.
Солдаты вынесли из правления стол и стулья. Фасбиндер, пригласив к себе унтерштурмфюрера и унтера-толстяка, сел на стул. Заставил объяснить сыновей Опенкина, для чего им понадобился пулемет, где они его взяли. Более хитрый Осип, смекнув, в чем дело, перехватил инициативу и рассказал все сам. Лобастый, с бронзовым от загара лицом, он блудливо поводил глазами, заискивающе горбился, старался выказать свою преданность новой власти. Фасбиндер, внимательно приглядываясь к нему, посматривал вдоль улицы — начинал волноваться: «Не сбежал бы этот Момойкин?» — и морщил гладкий белый лоб.
Льстя гитлеровцам, Осип закончил свой рассказ так:
— Новой власти хотели мы помочь, ваше… степенство (смутно помнил из книг, что так каких-то господ величали при царизме).
Обер-штурмфюрер остался доволен. «Этого, — он имел в виду Осипа, — можно и старостой временно назначить. Будет служить. Из него так и просится наружу холопье». Барон поднялся. Солдат по его знаку оттеснил, взмахнув автоматом, Опенкиных к грузовику. Опенкин-старший трясся всем телом, а сыновья его, опустив головы, косили глазами на народ, сбившийся под угрозой эсэсовских автоматов в кучу, пытались понять: что думают о них люди? Поглядывали боязливо. И это опять понравилось Фасбиндеру, потому что, догадался он, от него Опенкины ждали защиты, а от тех — кары.
В представлении Георгия Николаевича, сначала все шло гладко. Правда, шумно ворвался в дом немецкий солдат — эсэсовец. Ну и что? Естественно, он — победитель. Вошел, как хозяин. Как же еще ему входить? Естественно, что, поводя автоматом, кивком головы приказал всем стать к стене. Боится: он один, а их четверо.
У стены Георгий Николаевич стоял степенно, полуприкрыв плечом супругу. Миролюбиво посматривал на солдата, который, увидав на кухонном столе остатки от вчерашнего пиршества, простодушно показал желтые зубы и потянулся к недопитой поллитровке. Сунув ее в карман брюк, он схватил большой кусок жареной телятины и начал есть. Набив рот мясом, подошел к Вале. Показывая себе на руку, пытался знаками объяснить, чтобы сняла часы. Валя не поняла, а Георгий Николаевич, догадавшись, почему-то стал совсем добрым и подсказал:
— Отдай, Валя. Часы он просит. Отдай, наживем еще, — даже забыл, что она не из его семьи.
От слов его, произнесенных ласково, умиротворительно, ко всем пришло успокоение. Мать перестала шептать молитву, Саша даже улыбнулся, а Валя поняла, что Георгий Николаевич ее не выдаст.
Расстегнув, ремешок, Валя с насмешливой, снисходительной издевкой в глазах бросила часы в протянутую руку эсэсовца. И не пожалела, что отцовский подарок. Солдат, улыбаясь, сунул часы в карман и снова принялся за кусок телятины. Вынув поллитровку, налил в стакан водки. Выпил. Бутылку сунул опять в карман. По деревне постреливали. Солдат торопливо глотал недожеванное мясо и показывал всем усмешливо на нацеленный в них автомат. Насытившись, он швырнул недоеденный кусок телятины на пол и всем показал на дверь.
— И ей? — кивнув на Валю, заискивающе спросил Саша. — У ней нога болит, — и ткнул рукой на ногу, еще забинтованную чистой белой тряпкой.
Солдат потребовал, чтобы выходила и она, хотя, видно, сообразил, в чем дело. Валя взяла батожок. В это время в дверь ввалились, подталкивая Захара Лукьяновича автоматами, два немца. Солдат с веснушчатым лицом — Миллер — грозно направил на Момойкиных и Валю автомат. Все попятились в угол. Напарник Миллера грозно изрек, обращаясь к Захару Лукьяновичу:
— Кто… сказывайт… комиссар?
Тот хмуро смотрел в окно. Понимая, что для немцев его горе пустяки, молчал. Бросив растерянный взгляд на Сашу, промямлил наконец, обращаясь к Миллеру:
— Одним словом, баба… ум… как решето… Горе ее сковало.
— Вер ист комиссар? — взревел на Захара Лукьяновича Миллер и ткнул его прикладом автомата в спину.
— Сказывайт! — поддержал Миллера второй эсэсовец, которого он прихватил с собой по дороге сюда.
— Вот, — отскочив от повторного удара в сторону, ткнул рукой на Сашу Захар Лукьянович и добавил, будто этим можно было предупредить нависшую над Момойкиным-младшим угрозу: — Только не комиссар он. Просто служил в Пскове.
Миллер схватил Сашу за руку, выволок на середину комнаты, к столу. Солдату, который тут был до них и ел, приказал обыскать дом.
Через каких-то пять — десять минут комнату нельзя было узнать. Кровать сдвинули с места и поставили набок. Солому рассыпали по полу. Из сундука у двери выбросили небогатые наряды Надежды Семеновны. Топтались по подвенечному белому платью, которое она хранила всю жизнь. Высыпали на солому все из чемодана Георгия Николаевича. Пиджак его, вывернув в нем карманы и выбросив все из них на пол, швырнули под стол.
Георгий Николаевич сник. Увидев на полу свою справку, просил Миллера, порываясь к нему, чтобы тот поднял ее и прочитал. Миллер в ответ размахнулся и ударил его кулаком в лицо. Пошла из носа кровь. Растерянный, не понимающий, что делается, Георгий Николаевич пятился к сбившимся в углу женщинам.
Валя, уставив глаза на побледневшего, бессмысленно переступавшего возле стола Сашу, думала: «Вот дура! Уговорить его надо было, чтобы скорее уходил, когда фашисты фронт прорвали». Ее взгляд, ставший вдруг гневным, колючим, метнулся к растерянному Захару Лукьяновичу. В ее представлении он выглядел сейчас страшным человеком, вроде двурушника, о которых она читала в «Кратком курсе истории партии». Не сдержавшись, Валя процедила так, чтобы Захар Лукьянович услышал:
— Мало вас разоблачали, иуды… Не всех… вывели.
Немцы в горенке нашли Сашин комсомольский билет. Потрясая им, Миллер вытолкал Сашу на улицу. Приказал выходить и остальным.
Захар Лукьянович топтался у крыльца, не зная, с кем ему идти. Эсэсовец подтолкнул его к Момойкиным и Вале.
Как скот, окриками погнали их к правлению. Валя, прихрамывая на больную ногу, шла между Надеждой Семеновной и Георгием Николаевичем. Косила глаза на Сашу, которого вели сбоку, то и дело тыча ему в спину дулами автоматов.
На площади их всех подвели к столу.
— Этот? — видимо, чтобы еще раз убедиться, спросил у Захара Лукьяновича сидевший за столом Фасбиндер и показал на Сашу длинным пальцем с фамильным перстнем, сверкнувшим бриллиантовыми гранями.
— Этот, — глухо подтвердил Манин отец и, уставившись в черные очки эсэсовца, делавшие бледное лицо похожим на череп, встрепенулся: — Только он не комиссар. Пожалейте его. Он… От горя же это моя баба, от обиды…
Захар Лукьянович не договорил. По знаку Фасбиндера Миллер толкнул его к толпе. Крестьяне раздались. Захар Лукьянович остановился в образовавшемся проходе. Повернулся лицом к гитлеровским офицерам и так остался стоять один, пока не пробрались к нему убитые горем жена и сын его Прохор.
К толпе оттеснили и родителей Саши и Валю.
Надежда Семеновна, понимая, что случилось непоправимое, все плакала и вытирала подолом юбки мокрые от слез щеки. Неотрывно глядела на сына. Губы шептали молитву.
Фасбиндер, сняв очки, разглядывал Сашин комсомольский билет. Приказал Осипу подойти ближе к столу. Поднялся.
— Вот что, голубчик, — сказал он ему сурово, — будешь искупать свою вину перед великой Германией, — и рявкнул, вытянувшись: — Назначаю тебя старостой деревни. — Фасбиндер взял со стола наган и, небрежно вложив его в руку Осипа, указал на Сашу: — Кто он?
Осип, пораженный, что ему дали такой важный пост, радея перед новой властью, вытянулся по стойке «смирно».
— Момойкин он, вша степенства! — выпалил Осип.
— Не степенство, а господин офицер, — поправил его барон и добавил: — Болван, я спрашиваю, он коммунист?
— Не знаю, вша… — И поправился: — Господин офицер! — Осип, придурковато вытаращив серые глаза, добавил: — В Пскове он работал… в горкоме… А кто он, не знаю… Может… все они там были большевиками. Это когда вы пришли… Тут они, может, и отказались от большевитства… Точно, коммунистом был, поди…
— Вот что, — довольный, перебил его Фасбиндер, — найди веревку. Пошли кого-нибудь, брата можно. Коммунистов вешать надо. У нас с ними язык один — петля.
Но Осип брата за веревкой не послал. Взглянув на Дмитрия, стоявшего у грузовика вместе с отцом, он сорвался с места и по-мальчишечьи, будто надо было кого-то догнать из сверстников, пустился домой сам.
Фасбиндер проводил его глазами. Подошел к Саше. Комсомольским билетом приподнял ему опущенную голову и плюнул в лицо. Направился к толпе. Глаза эсэсовца сверкали злобными звероватыми огоньками. Валя сжалась. Ее взгляд встретился со взглядом гитлеровца. Никто не хотел уступать. Барон постоял перед ней и пошел вдоль толпы. Вернулся. И опять жестко смотрел в глаза Морозовой. К барону подошел унтер-толстяк. Осклабившись на Валю, он стал говорить что-то по-немецки эсэсовцу. Барон, выслушав, бросил ему какие-то обидные слова и отошел. Остановившись, заговорил. Потрясал комсомольским билетом Момойкина, уверял, что армия великого фюрера скоро уничтожит большевистские Советы по всей России и что с большевиками у немцев разговор короткий. Прозвучало несколько фраз о новом порядке, который-де несут миру они, немцы. Зловеще прорычал: что́ не покорится их, немцев, воле, то будет сметено с лица земли огнем и железом. Заговорил о Саше. Объявил крестьянам, что Момойкина сейчас повесят. Вина его, получалось, состояла в том, что он активный большевик, работал в горкоме Пскова. Потрясая в воздухе длинной рукой с золотым кольцом и перстнем на пальцах, Фасбиндер кричал, что Сашин билет — это прямая улика. Он подошел к столу и швырнул на него комсомольский билет Момойкина.
Осип, изогнувшись в лакейском поклоне, показывал Фасбиндеру залоснившиеся ременные вожжи — четыре года назад его отец украл их в колхозе. Барон приказал солдатам лезть с вожжами на старый вяз.
Надежда Семеновна истошно завыла. Рванулась вперед. Солдаты автоматами теснили ее к толпе. Она кричала, захлебываясь в слезах:
— Меня, меня наперво… За что его-то, ироды. Бога побойтесь… Меня.
Георгий Николаевич, вспомнив о справке, которая так и осталась на полу, тянул скрюченные руки к солдату и хрипел — пересохло горло:
— Ваш благородие, ваш благородие, у меня… документ… Дайте возможность…
Солдат слушал, слушал и вскинул на него автомат. Георгий Николаевич попятился… Двое солдат во главе с унтером-толстяком связали Саше руки и повели его к покачивающейся на легком ветру петле. Саша увидел петлю и только тут, видимо, поверил, что это — его смерть. Воздух прорезал, заглушив все, его жалобный, хриплый крик:
— Ма-а-ам!
Откуда-то появился Трезор. Распрямляя пушистый белый хвост, он подбежал к Саше. Скосил недобрый собачий взгляд на гитлеровцев. Залаял. Хищно оскалил зубы, вцепился в толстую ляжку унтерштурмфюрера. Осип крикнул на собаку. Унтер-толстяк в упор разрядил в Трезора кольт. Фасбиндер презрительно посмотрел на Осипа.
— Выбьешь из-под ног скамейку, — приказал ему обер-штурмфюрер.
Осип сразу сник. Жалкий, скованный ужасом, оглядывал он народ. Унтер-толстяк схватил Сашу за плечо широкой пятерней и толкнул к вязу.
Саша не сопротивлялся, не кричал больше. В его движениях появилась исполнительность. Только глаза еще лихорадочно поблескивали и то устремлялись на растянувшуюся в луже крови собаку, то искали в притихшей, одеревенело застывшей толпе мать, отца. С необычной для него покорностью подошел он к скамейке, принесенной из правления. Занес на нее ногу. Потом… Сашу подталкивал сзади Миллер, и Саша, поднявшись на скамейку, вдруг обезумел. Издав страшный, нечеловеческий вопль, он так толкнул ногой Миллера, что тот, упав, покатился по сухой, пыльной земле…
Надежда Семеновна билась, повиснув на чьих-то руках. Георгий Николаевич, прикрыв полуоткрытый рот ладонью, окаменел.
Сашу, вцепившись в ноги, держали эсэсовцы. Один, заскочив на скамью, сунул ему в рот кляп и стал ловить петлю. Саша, втянув в плечи голову, уже полусознательно боролся за жизнь.
Унтер-толстяк, став вдруг необычайно подвижным, бегал с «лейкой» вокруг виселицы и фотографировал ее с разных сторон.
Толчок ногой по скамейке, Осип сделал слабый. Качнувшись, скамья осталась на месте. Фасбиндер приободрил его:
— Посильней!
Осип зажмурился и так толкнул скамейку, что она, вывернувшись из-под Сашиных ног, метра на два отлетела в сторону.
Толпа глухо застонала. Валя перестала плакать, а Надежда Семеновна с искаженным лицом схватилась руками за волосы, и пошла на Фасбиндера, повторяя шепотом:
— Теперь меня, ирод… меня казни… — но не дошла, ноги ее подогнулись, и она повалилась головой вперед…
3
Горе, обрушившееся на семью, Георгий Николаевич переносил по-своему. Отвыкший за долгие годы скитаний от мысли, что встретится с семьей, и вот нашедший ее, со всею силой ощутивший ее тепло, теперь он никак не мог смириться с тем, что семье этой нанесен непоправимый удар… Вернувшись с судилища, он поднял справку, повертел ее в руках, надорвал, уж хотел было разорвать в клочья, но Валя остановила его и посоветовала сходить с ней к гитлеровцам.
— Может, тело хоть разрешат взять.
И он пошел. Фасбиндер принял его в правлении колхоза. Настроен он был благодушно. Выслушав Георгия Николаевича, он прочитал справку, спокойно посмотрел на Осипа, крутившегося тут же, и сказал наставительно:
— Тело разрешаю отдать: мертвый враг — все равно что друг… — И к Георгию Николаевичу: — Но помните, у нас с вами одна судьба: вы страдали от большевиков, и я страдал от них… Проявите твердость духа. Будьте мужчиной. В борьбе все равны: и брат, и сын, и отец. Если они не с тобой, значит, они твои враги. А врага уничтожают. Это сказал ваш Горький. Я люблю русскую литературу за прямоту.
Георгия Николаевича поразили слова Горького. Кто такой Горький, он не знал. Имевший за плечами два класса церковноприходской школы, он кое-как умел писать и читать. «Сердца у этого Горького нет», — думал он остаток дня, а вечером в горенке передал Вале свой разговор с немецким офицером. Валя слушала не перебивая и, когда он смолк, ответила:
— Во-первых, вы от большевиков не страдали — пожалел волк кобылу, а во-вторых… этот фашистский мерзавец занимается демагогией. Горький говорил не так. Он сказал: «Если враг не сдается, его уничтожают». А то, что сказал вам гитлеровец, и то, что на самом деле писал этот пролетарский писатель, — вещи разные. Горький — гуманист, а эти — варвары, поработители народов, скоты, зверье.
Трудно было Георгию Николаевичу разобраться во всем. Трудно. Как могли, все защищали себя и обвиняли своих противников. Получалось, каждый по-своему прав и виноват. «Все мы, люди, скоты, враги друг другу», — мысленно спорил он с Валей. Из горенки, где разговаривали они, прошел в комнату. Поглядев на прибранного на столе Сашу, вынул из кармана справку, сложенную вчетверо, измятую, надорванную. Вырвалось: «Не уберегла». Но бумажку он не порвал, не бросил. Сунув ее снова в карман, Георгий Николаевич подумал: «Все одно не помогла бы…»
И Сашу, и Маню хоронили в один день, когда эсэсовцы уехали куда-то к Вешкину. И могилы им выкопали рядом, на краю кладбища, у молодого серебристого тополя.
После похорон Георгий Николаевич задумался: кто же все-таки виноват в гибели сына? «Кто-то должен быть виновным?» — ломал он голову. Когда Валя объявила ему, что уходит, он тоже решил переселиться на время к брату, в Полуяково. Взяв в горенке мешок, который Саша готовил для себя, сказал Вале:
— Вместе уйдем. Жить тут нам теперь никак пока нельзя. — И попросил, чтобы она сложила в мешок остатки продуктов — яму не трогал.
Надежда Семеновна отнеслась к переселению безразлично. Только вымолвила, с недоверием поглядев на иконы:
— Бога мы, знать, чем-то обидели… Или сердца у него… нет.
Сложив во второй мешок вещи, Георгий Николаевич сел на лавку возле стены. Опять его одолела мысль, что должен же кто-то быть виновен в смерти сына. И тут он вдруг вспомнил, как Захар Лукьянович указывал немцам на Сашу. И в груди Георгия Николаевича все вскипело. «Подлец… Вот кто виновник». Сильными пальцами Георгий Николаевич тер коленные чашечки… Он искал способа отмщения. Поглядев на противоположную стену, увидел старый кованый нож, воткнутый в паз и служивший когда-то для забоя скота. Георгий Николаевич тут же поднялся. Выдернул из паза нож. Вышел в сени и стал точить его на полукруге — остатке от точила. Сталь еле поддавалась. Он то и дело проверял на пальце острие лезвия. Когда нож стал острым, сунул его за голенище. Нож был длинный, и ручка чуть высовывалась.
Мешок Валя собрала. Георгий Николаевич решил почему-то уходить ночью, и они молчаливо ждали вечера.
Георгий Николаевич нет-нет да и щупал ручку ножа за голенищем. Уж смеркалось, когда он поднялся и, опустив на плечо жены большую крестьянскую руку, сказал:
— Не убивайся, жена… и это пережить надо… Переждем, а там видно будет, как жить, — и вздохнул, на минуту закрыв покорные, на всю жизнь сохранившие в себе испуг глаза. — Что делать-то? Вишь, жизнь-то нам, как сучка бездомная, горести одни да нелады ворохом приносит…
Валя посмотрела на него. Подумала с гневом: «Тоже — утешил… Забыл за двадцать-то лет, как утешают близких!» Проговорила, обращаясь к нему:
— За счастье надо уметь бороться. Вокруг вас много хороших людей. Настоящих… Это фашисты принесли всем горе. Вот их и надо… бить. О Родине надо думать! — и застыдилась, невольно подумав о своем бездействии.
Георгий Николаевич убрал с плеча жены руку. Вымолвил:
— Тут я темный… Никого из людей я не помню, кромя урядника да на кого спину гнул… — и поглядел в окно, в сторону дома Захара Лукьяновича. — Да вот этого, который сына лишил… запомнил. На всю жизнь запомнил.
Было уже темно, когда Георгий Николаевич, взвалив оба мешка на плечи, вынес их на зады дома. Вернулся. Закрыл ставни, забил двери в избу… Возле хлева жалобно мычала недоеная корова, на насесте кудахтали несушки… Ничего не стало жалко. Безучастно посмотрел он на хлев, на корову… Подойдя к мешкам, взвалил их на спину и тоскливым голосом спросил Валю:
— Не тяжело ходить-то?
— Не тяжело, — ответила та, опираясь на палку.
Пошли.
По гречихе они вышли к лесу. На опушке, возле шоссе, Георгий Николаевич остановился. Сбросил на землю мешки.
— Вы тут постойте, а я вернусь на минуту… Забыл…
Сказал и направился обратно в деревню. В деревне долго стоял напротив дома Захара Лукьяновича. Вслушивался. Деревня спала.
Георгий Николаевич пересек улицу, подошел к дому. У крыльца постоял. Вынул нож… Наконец решившись, он негромко постучал в окно. Поднялся на крылечко. Ждал. Когда дверь в избу скрипнула, позвал миролюбиво, просяще:
— Захар Лукьянович, выдь… на минутку.
Отец Мани открыл двери в сени. Перешагнул порог. В его усталой, разбитой горем голове было пусто. Не понимая, зачем пожаловал гость, он остановился, почти столкнувшись с Георгием Николаевичем.
— Что скажешь? Заходил бы в дом уж, раз…
Договорить ему Георгий Николаевич не дал. С силой послав нож вперед, он воткнул его почти по рукоять.
Захар Лукьянович даже не крикнул.
— Вот. За Сашу это тебе… За сына, — прошипел Момойкин над сползающим на ступеньки телом. — Вот.
Не пряча ножа, Георгий Николаевич пересек улицу. Огляделся. Вышел к гречихе и направился по тропе.
Стояла чуткая тишина. Где-то в стороне подавала жалобный голос волчица. Георгию Николаевичу захотелось упасть в гречиху и рвать грудь… Когда подходил к опушке, голос волчицы вдруг смолк, оборвавшись на высокой-высокой ноте, в которой она пыталась, показалось ему, вылить всю свою боль, а из Залесья, широко раскатившись по полю, долетел нечеловеческий вопль Прохора, брата Мани: «У-би-и-ли-и-и!»
Глава седьмая
1
Зоммер, перед тем как идти в комендатуру, погладил брюки, вычистил ботинки, побрился. Соня привела знакомого парикмахера, и он подстриг его под бокс.
Идти до комендатуры решил с Соней. Больше веры.
В сенях остановились. Сонина мать, скрестив на груди руки и о чем-то думая, произнесла:
— Может, не такие уж они изверги… Может, только по городу зверствуют? — И добавила, будто к слову пришлось: — Мне что? Стара я стала. Вас жалко, а вы, догадываюсь, скрываете что-то от матери.
— То, что живем? — через силу улыбнулась Соня. — Так мы же распишемся! Как вернутся наши, так и распишемся.
— Не о том я, — потупила глаза мать. — Я говорю, другое что-то скрываете.
— Ой, ну и скажешь же! — Соня прильнула к ней и терлась нежно, по-детски щекой о ее щеку. — Успокойся. Мы вернемся скоро. Сходим и вернемся. Никто нас не съест.
Они вышли на улицу.
Было часов одиннадцать утра. Стояла жара. Зоммер расстегнул на вороте пуговицу, стал засучивать рукава рубахи. Соня неодобрительно поглядывала на него. Сказала, взяв его под руку:
— Думаешь, им понравится, что будешь выглядеть, как русский парень?
Зоммер промолчал. «Черт их знает, что им понравится, — и пнул по обломку кирпича так, что тот прокатился через всю улицу. — Может, им понравится то, что я сам им в руки отдаюсь. Назовут дураком и пристрелят…» Его рука машинально пощупала задний карман брюк, в котором лежала красноармейская книжка.
От Крома и дальше улицы и площади были запружены машинами, танками, бронетранспортерами… То и дело встречались патрули: пешие и конные.
Недалеко от комендатуры Зоммер остановился.
— Вот… — произнес он очень тихо и чуть коснулся губами Сониного виска.
Потом они с минуту молча смотрели на легковые машины и танкетку перед комендатурой. У подъезда стоял часовой — эсэсовец с автоматом. Над ним, чуть в стороне, лениво трепыхалось на слабом ветру бордово-красное полотнище с кругом, в котором чернотой отливала свастика. Это поразило и Зоммера, и Соню: они всегда считали, что красный цвет — символ Страны Советов. Наконец Соня прошептала:
— Цвет еще ничего не значит. Можно и петуха под павлина покрасить, однако от этого он павлином не станет. — Она взяла жесткую руку Федора и тут же выпустила, тихо сказав: — Иди. Я буду где-нибудь тут ждать… в сквере вон.
У Зоммера пробежали по телу мурашки, перед глазами, заслонив здание, по-прежнему стояло бордово-красное знамя. На его цвет он и пошел. Думал: «Спекулянты… Хотят показать и этим, что они — социалисты… Раскусят. И немецкий народ раскусит, что за интересы у Гитлера. Раскусит и…» Мысль его оборвал часовой — солдат вскинул автомат и, грозя ему, крикнул:
— Цурюк!
— Я немец. Мне нужен комендант, — стараясь сохранить спокойствие, проговорил на родном языке Зоммер.
Часовой подошел к стене и нажал кнопку. Из здания, широко распахнув половину двери, вышел стройный высокий офицер.
— Вас? — недовольно спросил он часового, и, увидав Зоммера: — Вер ист дас?
Выслушав короткое объяснение застывшего часового, офицер приказал Зоммеру следовать за ним.
Он привел его в комнату дежурного. Сидевшему там ефрейтору приказал обыскать Зоммера. Тот бесцеремонно ощупал его. Вытащил из кармана красноармейскую книжку. Повертел в руках и, удивившись, передал дежурному. Офицер, разглядывая документ, полунасмешливо-полупрезрительно сощурил на Зоммера красные, видно, от выпитой накануне водки глаза:
— Пришли раскаиваться?
Лицо Зоммера оттого, что мышцы на нем напряглись, сделалось угловатым. Розовые пятна покрыли щеки, а гладко выбритый подбородок побледнел и отдавал синевой.
— Я пришел к коменданту, — выговорил он наконец. — Ваше дело доложить.
Офицер сразу же поднял телефонную трубку. Выполняя уставные требования, торопливо доложил о Зоммере.
Зоммер стоял и слушал.
Положив трубку, офицер предложил Зоммеру сесть.
Зоммер сел. Нарочито спокойно, будто находился дома. Вытянул ноги.
Минут через пятнадцать раздался телефонный звонок. Дежурный офицер, выслушав говорившего, предложил Зоммеру следовать за ним. Федор не спеша поднялся и вышел по указанию офицера первым в коридор.
Дежурный привел Зоммера в роскошно обставленный кабинет и доложил о нем, назвав сидевшего за большим старомодным столом офицера в черном обмундировании штурмбанфюрером. После доклада он подал офицеру красноармейскую книжку и, попросив разрешения, удалился.
Глаза штурмбанфюрера скрестились с голубыми, напряженными глазами Зоммера. Наконец штурмбанфюрер перевел взгляд на красноармейскую книжку. Разглядывая ее, предложил Зоммеру сесть на стул возле стола. Зоммер сел. Старался угадать по глазам, по голосу, по поведению эсэсовца, что ждет его. Понять ничего было нельзя. Очевидно, эсэсовец изучал Зоммера.
Зоммер понял — спасение его в активности. «Смелее надо, решительней», — подумал он и заговорил, играя мягкими нотками в голосе:
— Господин офицер, я хотел бы все-таки видеть самого коменданта. Вы, как я понимаю, еще не сможете разрешить мои сомнения.
— Я бы на вашем месте начал не с этого, — несколько грубовато, но с какой-то снисходительностью заговорил штурмбанфюрер. — Вы являетесь сержантом Красной Армии, советским подданным, комсомольцем… Это все имеет для определения вашей судьбы не второстепенное значение. Если бы не ваши голубые глаза, не ярко выраженная принадлежность ваша к арийской расе, то я, может, совсем иначе начал бы разговор с вами.
— При всем моем уважении к вам, господин офицер, и при всем моем уважении к вашему высокому положению в армии моих соотечественников я прошу вас позволить мне видеться с самим господином комендантом, — осторожно подбирая слова, повторил просьбу Зоммер.
Офицер улыбнулся, но улыбка получилась неестественной.
— Я дам вам возможность увидеться с комендантом. Но мне бы хотелось предварительно задать вам один вопрос. Ваш полк, судя по данным нашей разведки, занимал оборону в районе укрепленной полосы по Рижскому шоссе, потом он под ударами нашей армии откатился к Пскову, откуда, спасая шкуру, ушел дальше, на восток. Псков взят нами девятого июля. Где вы, позволительно вас спросить, находились это время и как вам удалось оставить свою часть?
Зоммер поднялся. Он ждал этого вопроса. Он рассчитывал, что ему зададут этот вопрос, и готовился к игре.
— Я пришел к вам, господин офицер, как честный немец, — сказал он, бледнея. — Мне непонятна ваша подозрительность. Я ждал прихода великой армии, которая является моей освободительницей и с народом которой меня связывают вечные кровные узы. — По лицу Зоммера струился пот, он вынул из кармана платок; прикладывая к лицу мягкую, еще пахнущую утюгом ткань, никак не мог подавить стыд за то вранье, которое, по договоренности с Соней, выплеснул штурмбанфюреру.
— Продолжайте, продолжайте, — попросил эсэсовец, убирая в стол пистолет, лежавший до этого перед самым носом Зоммера.
— Я прошу прощения, господин офицер. Я волнуюсь, чувствуя, что вы не понимаете моих истинных намерений. — Зоммер-артист входил в роль. — Я пришел сюда затем, чтобы — и так поступил бы на моем месте всякий честный немец — предложить свои услуги, а не каяться. Мне не в чем раскаиваться. В душе я всегда был со своим народом (думал он тут о советском народе). Теперь я хочу помочь ему реально. Мне трудно представить, где бы можно было меня использовать. Вам это виднее, но, — и голос его зазвучал решительно, — я не мыслю себя в стороне от великой борьбы (он сделал паузу — не договорил, потому что имел в виду опять борьбу с гитлеровцами)… Вот поэтому я и хочу изложить свои соображения, рассказать о своей горькой жизни при Советах и просить дать мне возможность занять подобающее место в этой борьбе.
— Как вы оставили полк, в котором служили? — перебил штурмбанфюрер.
Зоммер снова сел. Сунув платок в карман, сказал, что во время ухода полка с УРа сумел, когда проходили через город, спрятаться у знакомой девушки. Соню обрисовал человеком, лояльным к гитлеровцам.
— Барышня? — спросил эсэсовец и засмеялся. — Русские барышни неплохие женщины. С ними приятно. — И вдруг добавил: — Но смешивать нам с ними кровь не рекомендуется. Русские — раса низшая. Их кровь разжижает кровь арийца. С ними хорошо баловаться, и только. Ну, простите, я отвлекся.
Зоммер решил, что отношение к нему изменилось. Если офицер еще и не доверял ему в чем-то, то, во всяком случае, не считал его врагом.
Позвонили. Штурмбанфюрер поднял трубку. Тут же опустив ее, вышел из-за стола.
— Хотелось бы, конечно, чтобы вы нас поняли, — предлагая Зоммеру следовать за собой, говорил он. — Мы относимся к немцам-колонистам, проживающим в большевистской России, благосклонно. Мы покровительствуем им, хотя нам ясно, что многие из них, а может, и большинство пропитаны ядом большевизма, и это надо будет из них вытравлять…
2
Валя до Пскова ехала с крестьянином по фамилии Анохин. Вооружившись справкой от старосты, он вез на базар продукты. Было ему лет тридцать, а может, и больше — из-за усов и выхоленной темно-русой бороды, прикрывавшей до половины его широкую, крепкую грудь, угадать было трудно.
Перед городом, с версту не доехав до развилки шоссе, он остановил лошадь, молодцевато спрыгнул с телеги. Подтянув чересседельник, долго смотрел на пленных красноармейцев, которые чинили дорожное полотно. Крутил концы загнутых усов, разлетавшихся в стороны из-под курносого мясистого носа. Он крякнул и снова сел, наконец, на телегу, свесив ноги. Сказал:
— Проедем, думаешь, аль как?
Валя не спускала глаз с пленных. Охраняли их конвойные с автоматами, здоровенные молодые немцы. Один прутом хлестал сбитого наземь красноармейца без гимнастерки… А виделся Вале Петр: где он? что с ним?
— Я спрашиваю, проедем аль… как бы ето… несогласная? — не дождавшись ответа, снова спросил Анохин.
— Надо попробовать, я ведь не начальство, — ответила Валя. — Раз собрались торговать, что ж спрашивать меня?
— Оно так, — неопределенно вымолвил мужик и тронул вожжой лошадь. — Я вот всю дорогу обдумываю… А может, она, жизнь-то, наладится, а?.. Молчишь?.. Ну помолчи, помолчи. У нас полдеревни в леса ушло, а что толку? Германец, говорят, уж к Ленинграду подошел, Москву будто бы захватывает… В лесу век не проживешь. — И заглянул ей в глаза: — Аль как?
— Вы будто век под немцем жить собрались, дяденька, — ответила наконец Валя в каком-то нехорошем предчувствии.
Мужик смолк. Насупившись, стегнул вожжой лошадь, которая и так резво трусила по обочине шоссе.
Немец из конвоя подводу остановил. Повертев в руках справку, вернул ее Анохину. Махнул рукой — езжайте, мол, пока целы.
— По-русски ни бум-бум, — выдохнула Валя, когда уже стронулись.
— Оно та-ак, — расслышав, поддакнул мужик и с презрением бросил: — Срамота, кажный нос дерет, а говорить по-нашему не того, силенок мало.
Пленные заваливали выбоины и воронки от бомб и фугасов. В стороне, за кюветом, развороченные, стояли два немецких танка. На пленных страшно было глядеть. Изнуренные, оборванные, босые… Валя, чтобы не видеть, закрыла ладонями глаза и тут же подумала: «А если среди них и… Петр?» Глаза сами собой открылись. Теперь она не замечала ни одежды пленных, ни забинтованных тряпьем ран… Она видела только их лица и искала среди них Петра. Искала, искала и увидела Сутина. Валя в неистовстве затрясла Анохина за плечо.
— Останови! — крикнула она и спрыгнула с телеги на здоровую ногу.
Мужик, ничего не понимая, остановил лошадь.
— Сутин, Су-утин! — позвала Валя человека в гимнастерке без ремня, с закатанными рукавами, и тот поднял осунувшееся лицо. — А Петр, Петр где?
К подводе бежал, размахивая автоматом, конвойный.
Мужик звал Валю, чтобы ехать от греха. А та, будто пригвоздил ее кто к дороге, стояла. Сутин, не переставая наваливать в носилки лопатой щебенку, говорил:
— Всех поразбивало. Кого поранило, кого поубивало… Меня вот контузило… пленили в бессознательном состоянии. А Петра… его, пожалуй, убило… — И смахнув со лба пот: — Да, убило…
Сутин говорил еще что-то. Но Валя больше ничего не слышала. Глаза видели умирающего от тяжелых ран Петра. Слезы подступали к горлу. Увидала, как конвоир, налетев на Сутина сзади, сбил его с ног и стал пинать. Мужик соскочил с телеги, схватил Валю в охапку и бросил на подводу. Потянув за вожжи, на ходу сел.
— Ну-у! — кричал Анохин на лошадь, а сам не спускал глаз с конвоира, все еще избивавшего Сутина. Тот не сопротивлялся, только закрывал лицо руками да кричал:
— Па-жа-а-ле-е-ей!
Пленные, не прекращая работы, посматривали в сторону Сутина. Один, весь в бинтах, грязных и пропитанных кровью, когда Валя и Анохин проезжали мимо него, выкрикивал пленному, бросавшему на носилки щебенку метрах в пяти от него:
— Никакого достоинства: кого пожалеть просит?! Мокрень поганая, а не красноармеец.
Он говорил, поняла Валя, о Сутине. Хотелось, им крикнуть: он не мокрень! Но голоса не было, а потом… какое-то раздвоенное, противоречивое возникло чувство: почему те там погибли, он же — не раненный — оказался здесь?! Догадка, что в плен сдался он сам, добровольно, ошеломила Валю. «Что у него, пули для себя не хватило?» — думала она, не переставая видеть умирающего на поле боя от ран Петра и его товарищей.
Когда уже отъехали, Анохин посмотрел на застывшую в оцепенении Валю и сказал с укором:
— Оно разе так можно! — И насупился: — А потом, чего из-за них убиваться? Срамота. Надеялись на них, а они пол-России отдали. А подумали бы своими башками: разе так можно? — И стал объяснять: — Оно ведь хоть как, а своя-то власть — своя. Ей — что так — можно и ответить… А тут такая, значит, диспозиция вышла: то ли он, германец-то, погладит тебя, то ли огреет. Народ-то чужой, что там говорить!.. Аль не так?
Валя промолчала, неприязненно посмотрев на мужика.
Подъезжали к развилке на Псков. По сторонам от шоссе стояло множество обгорелых и исковерканных танков — наших и немецких. «Настоящее кладбище», — подумала Валя, стараясь представить, какой же жаркий кипел бой там, где погиб Петр. Закрыла глаза… Нет, ей не верилось, что он погиб. Нет…
Свернули на Псков. Ехали вдоль Крестов.
На лужайке слева от шоссе сидело около тридцати гитлеровцев. Когда подвода поравнялась с ними, офицер поднял несколько солдат. Те, замахав руками мужику, пошли к подводе. Мужик остановил лошадь. Немцы, ощупывая мешки с огурцами и луком, смеялись. Потом сняли мешки с телеги и понесли за обочину, к солдатам. Те набросились на мешки, а эти снова вернулись. Солдат начал стягивать с телеги огромную корзину с пятью живыми гусями. Мужик взмолился:
— Да как это? У меня ведь справка… Детишки дома-то… четверо их у меня… Мое бы, так куда ни шло. Со-всей деревни ведь! Отчет должен дать им…
Его не слушали. По приказу офицера чернявый солдатик отпихнул мужика от телеги. Взмахом руки приказал все еще не пришедшей в себя Вале слезть. Валя, схватив батожок, спрыгнула. Солдатик под уздцы повел подводу через обочину к тополиной посадке, за которой шли какие-то работы. Офицер закричал на солдатика. Тогда тот, оставив подводу, побежал назад. Мужик, растерянно опустив руки, тоскливо смотрел на лошадь.
— Ком! Ком! — кричал гитлеровец мужику.
Мужик прослезился. Схватив его за локоть, солдатик взревел:
— Шнель! — и подтолкнул в сторону подводы. — Русс, арбайтен!.. Шнеллер!
Он толкнул мужика сзади. Мужик, слегка упираясь, испуганно озирался и шел к подводе. «На работы гонят», — ужаснулась Валя и, нарочно сильнее прихрамывая на больную ногу, всем телом опираясь на палку, заковыляла к городу. Ее не останавливали. Обернулась. Мужик понуро стоял у опустившей голову лошади. Гитлеровцы, расхватав огурцы и лук, со смехом жрали — им было не до попутчицы Анохина.
В самом городе творилось что-то непонятное. Из центра к окраине тянулись псковитяне. Несли на себе узлы, чемоданы. Шли семьями. Почувствовав неладное, Валя свернула с проспекта в сторону. Не переставая думать о Петре и Сутине, брела тихими окраинными улочками. Повстречала сидевшую на узлах и чемодане женщину с перепуганными мальчиком и девочкой лет пяти-шести. Беспокойно спросила, оперевшись на палку:
— Не пойму, что это в городе делается?
— Из центра жителей выселяют всех, — пожаловалась женщина. — Разбойники… Чего только не насмотрелась! Не один день уж идет все это. Убивают… грабят… дома терпимости будто открывают… — И, подняв детей, чтобы идти дальше: — Угол сняли у знакомых… Прямо страх берет: все там, на квартире, осталось, вот только и дали… Как жить с ними буду, — и мотнула головой на детишек, — ума не приложу.
Чем ближе Валя подходила к своему дому, тем сильнее билось у нее сердце. Увидев закрытые ставни, остановилась. Перестала думать о Петре. Ноги вросли в землю. Хотелось оттянуть время. Но безудержное желание скорее все узнать пересилило, и она пошла. К крыльцу подходила, как к чужому. Тронув рукой закрытую изнутри дверь, постояла. Еще раз тронула. Ждала, прислушиваясь. И вдруг, выпустив из руки палку, обеими кулаками забила по старым, потемневшим доскам.
— Иду, иду-у-у, — слышала она знакомый голос Акулины Ивановны, а руки все колотили и колотили в дверь.
Загремел засов, потом звякнул, падая, большой кованый крючок. Дверь открылась. Акулина Ивановна, не веря глазам, медленно тянула к Вале руки:
— Мать моя, Валюша, никак… А худущая-то!
Валя прошла в кухню и села на табуретку. Когда Акулина Ивановна, закрыв дверь, пришла к ней, устало проговорила:
— Отец-то был хоть дома?
Акулина Ивановна рассказала, как приходил перед сдачей города Спиридон Ильич, а потом от него будто наведывался раз мужчина средних лет. При немцах уж.
Акулина Ивановна ушла в сени ставить самовар. Валя, стараясь понять, где теперь мог быть отец, прохромала в большую комнату, потом в свою. Все было как прежде. Вернувшись к Акулине Ивановне, сказала:
— Гитлеровцы из центра людей выселяют — пустили бы хоть кого. Людям-то жить где-то надо.
Акулина Ивановна, собравшись с мыслями, ответила:
— Да если-кто попросится, что ж не принять. А раз ты, хозяйка, настаиваешь, так приму. — Куда-то им надо пристраиваться, пока не уладится все, — и снова склонилась над самоваром.
— Чем занимаетесь-то? — спросила Валя и увидала на полке аккуратно свернутую газету «Правда». Рука Вали, дрожа, потянулась к газете. Взяла… Пробежала первую полосу и ничего не поняла… Получалось, что немецкие войска вот-вот возьмут Ленинград и Москву, по всему фронту Красная Армия разбита и остатки ее бегут в Сибирь…
— Где вы взяли эту газету? — с дрожью в голосе спросила Валя.
— А? — Акулина Ивановна распрямила полное тело, взмахом руки откинула упавшие на невысокий лоб седеющие волосы. — Газету-то? — поняла наконец она. — Ее я… подобрала на улице. — И стала объяснять: — Жить то нечем. Вот я и перекупаю у крестьян, кто что везет на базар, да продаю это все. А торговля идет махонькая. Скажем, по стакану ягоды-то отмериваешь. Ну и заверточку нужно… Вот я и подобрала. Да потом поняла, куда на базар-то с ней: еще признает врагом немцев кто, тогда милости не жди. Вон сколько таких повесили да порасстреляли. Да и тюрьма переполнена. И лагеря какие-то у Крестов открылись… Вот и положила газетку-то. Пусть, думаю, лежит. А вчера на базаре один мужчина говорит шепотом: «Немцы «Правду» подложную выпускать начали. Раз подложная, значит, в ней говорится о том, чего бы хотелось гитлеровцам, а не что есть. Понимайте ее наоборот, и станет то, что есть. Туго уже им». Ну я и совсем за газетку-то эту перестала бояться. Пусть, думаю, лежит. Когда приспичит, заверну что. За нее ведь, раз она подложная и в пользу новых властей, не арестуют.
Валя слушала Акулину Ивановну, а сама вертела, разглядывая, газету. От настоящей «Правды» отличить ее было невозможно. И бумага была та же, и шрифты, и формат… Разве одним она чуть-чуть отличалась от настоящей: по тону информации, по характеру статей… И буквы-то в ней стали теперь казаться Вале не такими — более аккуратными, более четкими… «Фальшивка… Немцы выпустили», — подумала Валя и, негодуя, медленно стала рвать газету. Потом подняла трубу у самовара и сунула бумажки туда.
— Чай пить я не буду, — проговорила Валя. — Спать пойду… Устала я. — И ушла к себе в комнату.
На другой день Валя решила сходить к Соне. Для Вали единственным человеком в городе, которому она могла доверить свои мысли, оставалась все же Соня.
Валя скромно оделась, заплела в одну косу волосы. В сенях постояла. Оставила батожок. Взяла паспорт. Думала: «Нужно ли идти регистрироваться?»
Пошла через центр.
Встретила несколько патрулей. Во дворах домов, у крылечек толпились военные. У гитлеровцев дела шли, видно, хорошо — были они веселые.
Все ждала — остановят. Но до моста прошла спокойно. Только на мосту часовой преградил путь автоматом. Валя в испуге попятилась. Часовой засмеялся и, сделав рукою рыцарский жест, показал: дескать, проходите. Гортанно кричал ей вслед:
— Ви иест гуд, фрейлин!
За мостом на прибитом к столбу фанерном листе белели распоряжения новых властей. Валя, глянув на четкие заголовки отпечатанных в типографии приказов, прошла дальше.
Соня была дома. Когда Валя вошла в коридор, та стояла в кухне. Увидев через открытые двери подругу, Соня ойкнула, бросила на стол нож и картофелину, обтерла о передник руки и бросилась навстречу Вале. Обняла ее сильно. Целуя, смеялась.
Валя кое-как высвободилась из объятий подруги.
— Сумасшедшая, так задушить можно, — сказала она, а сама думала: «Сразу рассказать о Сутине или потом?»
— Садись, садись, — засуетилась та и выдвинула Вале из-под стола скамейку. — И откуда ты такая: кости одни.
Валя села. Перед ней опять была все та же Сонька — хохотушка, певунья, отчаянная девка. Новое, пожалуй, было в одном — показалась она Вале чем-то старше, взрослее своих лет. Той Сони, которую она, Валя, знала, уже не было.
Соня убрала недочищенную картошку на подоконник.
— Ну ее! Потом. Успеется, — засмеялась она и, присев рядом, положила Вале на спину руку. — Каким чудом здесь? Ты же уезжала?
Валя не стала говорить, что узнала от Сутина. «Пусть не знает. Когда не знаешь, легче», — вздохнула она, а перед глазами опять стоял Петр. Чтобы не заплакать, объясняла, где была это время. Соня слушала, а сама то и дело вздыхала о своем, мимоходом перебивая Валю. Пожаловалась, что немцы очистили весь ее скудный гардероб. Валя широко раскрыла большие глаза: не удивилась, только негодовала.
— Ведут они себя так, как звери не ведут. Страх один! — И стала рассказывать о смерти Саши Момойкина, которого Соня не знала.
В это время в дверях показался в майке и гражданских брюках… Зоммер. Он только проснулся. Увидев Валю, Зоммер остановился.
Валя, прекратив рассказ на полуслове, медленно поднялась со скамьи. Сразу же ставшие жесткими, глаза ее прожгли Зоммера — а может, ей только показалось, что прожгли, а на самом деле смотрела она на него испуганно?.. Вспомнила слова Сутина о Петре…
Соня поднялась вслед за Валей.
— Я забыла тебе сказать… Федор… — Соня искала слова, которые объяснили бы Вале положение, и, не найдя, очевидно, их, растерянно улыбнулась: — Вы что, не узнали друг друга?.. Поздоровайтесь хоть!
Соня схватила Федора за руку, потянула к Вале. И только тут увидала холодные, открыто враждебные глаза Вали. Выпустив руку Зоммера, она посмотрела на подругу. Глаза их встретились: Сонины — твердые, ставшие похожими на пасмурное предгрозовое небо, и Валины — презирающие, негодующие, мечущиеся.
Валя оттолкнула загородившую проход подругу и, превозмогая боль в ноге, выскочила на улицу. До церкви перед мостом бежала. Из-за спины доносился до нее Сонин затихающий крик: «Куда ты?.. Дурочка, куда ты?.. Вернись, я все объясню тебе. Вернись!..» Возле церкви, чтобы не вызвать подозрения у часового, она перешла на шаг. Обернулась. Как что-то страшное, окинула глазами оставшийся позади Сонин дом и процедила сквозь зубы:
— Предатели… потаскуха… приспособленцы…
Навстречу ей шла легковая машина. Переехав мост, машина повернула было налево, но тут же резко шатнулась вправо, к Вале. Валя отпрянула в сторону. Но машина опять вильнула, стараясь пересечь ей путь. Почти наехав на Валю, она завизжала тормозами и стала.
Бледная, растерянная, Валя видела через стекло за баранкой улыбающееся лицо немецкого офицера. Рядом с ним сидел человек в штатском. Офицер открыл дверцу… Валя медленно стала пятиться от машины к стене церкви.
— Вы куда? Прошу в машину, — улыбнулся офицер и приказал, тоже по-русски, сидящему рядом человеку в штатском: — Пересядьте!
И тут Валя узнала немца. Это был тот самый гитлеровец, который в Залесье приказал казнить Сашу. У Вали задрожали ноги. Перестав пятиться, она смотрела, как угодливо перебрался на заднее сиденье, оставив открытой переднюю дверцу, человек в штатском.
— Прошу, прошу, — сказал Фасбиндер уже тоном, не допускающим возражений.
Валя села. Как зверек в клетке, прижалась трепещущим телом к закрытой дверце, обтянутой красным бархатом. Фасбиндер оглядывал ее долго всю. Потом голосом следователя спросил, как она попала сюда, в город. Валя ответила, что здесь живет всегда, а в Залесье оказалась случайно на положении беженки, и стала рассказывать, умалчивая о Петре. Фасбиндер, слушая ее, приказал человеку в штатском:
— Выходите! Не нужны теперь. На службу идите.
Валя перестала говорить. Повернула голову. Сузив глаза, с отвращением смотрела, как тот, послушно вывалившись из машины, изгибался перед эсэсовцем.
Фасбиндер, когда человек в штатском пошел к мосту, повел машину дальше. Валя молчала. Услышала:
— Бежать — это с вашей стороны было неразумным. Армия великой Германии к осени покончит со всем вашим государством. Большевики будут уничтожены, а вы… — он помялся, проговорил с мягким выговором: — Вы живите себе на здоровье. Таких красавиц мы не тронем. — И засмеялся с о в с е м п о-ч е л о в е ч е с к и: — Мы… рыцари…
Обер-штурмфюрер остановил машину. Глянул на Валины чуть выступившие из-под подола платья бронзовые коленки, чему-то улыбнулся. Она представила, как гитлеровец положит ладонь… и, похолодев, дрожащими руками потянула книзу подол. Фасбиндер вздохнул. Одарив Валю снисходительной улыбкой, сказал:
— Я видел вас даже во сне. Вы мне снились… Из-за этого я вернулся в ту деревню, но вас там не застал… У меня пропали все надежды встретить вас и… такой случай! Нет, это провидение руководит мною. Приехав утром в город, я решил подыскать себе сносный домик. Что-то вроде виллы. Вот и взял с собой этого… — Он мотнул головой в сторону, куда ушел штатский. — Надеюсь, вы… — и улыбнулся, — не хуже его знаете город и поможете мне. Вы никуда не торопитесь?
Валя поняла, что пока ей ничто не угрожает. Проронила:
— Постараюсь… Только недолго. Мне надо домой.
— О-о! Я вас отвезу, — сказал Фасбиндер и стронул с места машину.
Вел машину он медленно — все присматривался к домикам.
— Я полюбил этот город, — слышала Валя его неторопливую, без акцента русскую речь. — Река, стены крепости, церкви… А окрестности! Монастыри, леса… Недаром здесь жил где-то ваш Пушкин. Когда кончится война, а она скоро кончится, я уйду из армии и буду приезжать сюда отдыхать, на июль месяц… — И тихо промолвил, дав понять, что он к ней неравнодушен: — Если вы позволите, между нами будет дружба.
Впереди показался дом Сони. Вале пришло в голову сказать о Зоммере. «Получится здорово. Дезертиру, да еще изменнику вдобавок, лучше смерти не придумать. Схватят и повесят…»
Перед домом Сони она попросила остановить машину. Фасбиндер, выказав на лице удивление, затормозил.
— Здесь вы живете? О, я буду рад быть вашим гостем.
— В этом доме. Вот вход, правый, — глаза Вали мстительно застыли на сенях, — скрывается переодетый красноармеец.
— Что вы говорите?! — удивился гитлеровец и расстегнул кобуру. — Когда вы его здесь видели?
— Только что видела, — стараясь понять, что будет делать Фасбиндер, сказала Валя. — Тут подруга у меня… — и не договорила, поняв, что о подруге говорить сейчас не время.
Фасбиндер, помешкав, вынул из нагрудного кармана вальтер, вогнал патрон в патронник и, открыв дверцу, вышел. Побледнев, проговорил:
— У нас с вами начинается крепкая дружба, — и, суровея, добавил: — Прошу, покажите мне его. Вы не возражаете, надеюсь? Или вы, может, непривычны к…
Валя вышла из машины. Хотела идти вперед. Фасбиндер вежливо отстранил ее рукою.
— Следуйте сзади. Этот бандит может выстрелить… — и опять не договорил, заметив на лице Вали испуг.
Сени были прикрыты. Потянув за ручку, он распахнул дверь, вошел в дом. В коридоре остановился и пригласил Валю подойти ближе. Из комнаты в глубине коридора вышла Соня. Увидев эсэсовца, она спокойно, чуть даже кокетничая, спросила:
— Что вам угодно, господин офицер?
— Я бы хотел осмотреть дом, — деревянным голосом проговорил Фасбиндер и прошел туда, откуда вышла Соня.
В комнате на кушетке, видела в дверь Валя, сидел Зоммер.
— Ваши документы, — сухо сказал Зоммеру Фасбиндер, наставив на него вальтер.
Зоммер поднялся. Неторопливо оправив подоткнутую под брюки рубашку, посмотрел с ледяным спокойствием в лицо гитлеровцу, прошел к полочке для книг, прибитой в углу, взял выданные ему как немцу-колонисту документы и вручил их Фасбиндеру.
— Я бы на вашем месте, господин офицер, сначала поздоровался, — с укором в голосе сказал Зоммер по-русски — хотел, чтобы Соня и Валя знали, о чем он говорит. — У немцев принято, когда входишь в дом, сначала отдавать долг вежливости. — И перешел на немецкий язык, что-то объясняя.
Фасбиндер вернул ему документы. Сунув пистолет в карман, уже по-другому, дружелюбно о чем-то расспрашивал. Потом, произнеся по-немецки:
— Зи хабен айне гуте аусшпрахе, — продолжил по-русски: — Хотя вы и родились вдали от родины. Я горжусь вами, — и улыбнулся, показав глазами на Соню и Валю. — Но среди нас, господин Зоммер, фрау и фрейлейн, которые, очевидно, не знают нашего языка… и мне представляется неприличным говорить в их присутствии по-немецки.
Соня и Валя стояли в дверях. Как на врага, смотрела Валя на подругу. А у Сони в глазах был укор. Они будто говорили: «Глупая ты, Валька, глупая! Разве так можно?»
Фасбиндер, извинившись перед Соней, попросил позволения сесть. Та вошла в комнату. Пригласила и Валю. Фасбиндер вежливо взял Валю за руку, бережно посадил рядом на кушетку. Отрекомендовавшись сам, узнал имена всех.
В доме Сони Фасбиндер и Валя пробыли часа два. За это время барон выведал у Зоммера все, что касалось истории появления того в Пскове. Зоммер, бахвалясь, говорил то же, что в комендатуре. Валя, слыша, как он ненавидит большевиков и Советскую власть, как он жаждет, чтобы немецкая армия побыстрее освободила родное Поволжье, где, дескать, «унижаясь, ждут освобождения» его соотечественники, томилась от наплыва гадливого чувства к этому человеку. Перед глазами опять стоял как живой Петр. «И дружил с такой поганью», — сокрушалась она. Но высказать здесь свое отношение к тому, что говорил Зоммер, понимала Валя, нельзя. И Валя молчала. Не к месту изображала на осунувшемся лице что-то похожее на улыбку. И когда Фасбиндер заметил в ее глазах уныние и спросил ее, что с нею, она ответила, что хотела бы пойти домой, так как у нее разболелась голова. Фасбиндер сразу поднялся. Извинившись перед хозяевами дома, он попросил у Вали руку и, придерживая ее, направился было наружу, но какая-то мысль остановила его.
— Прошу прощения, — обратился он к Зоммеру, который вместе с Соней шел за ними. — Вы, кажется, говорили, что изъявляли в комендатуре желание получить работу переводчика? — И, когда Зоммер подтвердил это, продолжил: — Я обещаю подумать и помочь вам. До свидания.
— До свидания, господин Фасбиндер. Я и моя супруга будем очень вам признательны за оказание такой милости.
Валя, когда гитлеровец предложил ей сесть в машину, попросила отпустить ее домой. Офицер изобразил что-то вроде обиды.
— Я обещал довезти вас до дому, и я это сделаю. Бросать такую хорошенькую фрейлейн среди дороги, да еще в такое тревожное время… Это не по-рыцарски.
Она села.
Заведя мотор, Фасбиндер высунул в открытое окно правую вытянутую руку и крикнул, будто пролаял, стоящему на крыльце Зоммеру с Соней:
— Хайль Гитлер!
Зоммер в ответ поднял левую руку, сжав до синевы кулак.
«Не научился еще приветствовать по-гитлеровски», — с неприязнью подумала о нем Валя, и вдруг у нее мелькнуло: «А может, это он мне знак подает — жест-то рот-фронтовский!.. Да нет, скорей, случайно вышло так… Да, скорей, случайно…»
Фасбиндер поехал к центру. Миновали мост через Пскову́. Эсэсовец, приглядываясь, как горит лицо девушки, выговорил:
— Если хотите, я привезу вас к нашему врачу. Я готов служить вам, фрейлейн.
Валя отрицательно замотала головой, а самой казалось, что и впрямь заболела: в груди колотилось готовое вырваться сердце, знобило. Какой кошмарный день! Предатель Зоммер. Потаскушка Сонька. А тут… этот убийца со своей любовью… Валя представила, что сделал бы с ней гитлеровец, узнай он ее мысли, и вздрогнула.
— Вот здесь поверните налево, — сказала она, показав на переулок, ведущий к ее дому.
Немец послушно свернул. Машина, когда кончился каменный настил, запрыгала по ухабам, остановилась.
Офицер о чем-то думал. Уткнувшись глазами в рытвину впереди, заговорил немного с укором в голосе:
— В деревушке, я заметил, вы жалели этого большевика… Как его? — а потом с издевкой усмехнулся: — Помойкин. — И требовательно: — Вы ненавидите нас, немцев?
Валя подняла на Фасбиндера глаза.
— Странный вопрос. — И ушла от ответа: — Парень этот — Момойкин. Он не большевик. Он приспособленец. Скажу честно, таких людей я презираю, поэтому его не жалела… Мне было просто страшно.
— К экзекуциям надо привыкнуть, — улыбнулся одними губами гитлеровец, — и они станут не страшны.
— Нас учили гуманности.
— Гуманность… Что такое гуманность? Гуманность — это заблуждение дряблого, нетвердого духа.
— Так я не думала, — устало ответила Валя и взмолилась: — Но мне все-таки надо домой! Я больше не могу.
Машина кое-как перебралась через рытвину. Фасбиндер ворчал по-немецки. Возле калитки Валиного дома остановился. Дотянувшись через Валю до ручки, открыл дверцу. Локтем коснулся Валиной груди. Смотрел на нее не ласково и преданно — в очерченных припухшими красноватыми веками глазах пылала необузданная страсть.
Пытаясь отвести локоть Фасбиндера, Валя дотронулась до его руки.
— Я прошу вас… — проговорила она чуть не плача. — Видите, мне плохо.
Немец, убирая руку, пролепетал:
— Я… прошу вас, разрешите мне проводить вас? Вы для меня… Вы… вы божество, славянское очарование…
— Не прибрано, когда-нибудь в другой раз, — нашлась Валя.
— Ну подождите, я помогу вам выйти, — взмолился Фасбиндер и, выскочив из машины, по-юношески резво обежал ее спереди; распахнув дверцу, протянул Вале руку: — Прошу вас, фрейлейн.
На крыльцо выскочили растрепанная Акулина Ивановна с сынишкой. Широко открытые испуганные глаза се онемело уставились на немца и Валю. Схватив за руку мальчика, она попятилась в дом. Коля, рванувшись, сбежал с крыльца.
— Вы разрешите мне побывать завтра у вас? — прикоснувшись тонкими холодными губами к Валиной руке, проговорил, приходя в себя, офицер.
Валя, поглядев на мальчика, покраснела от стыда. Еле слышно выговорила:
— Но вы же видите, что мне нездоровится.
— О, я понимаю вас, фрейлейн, но и вы должны понять меня: я буду волноваться, не зная, что с вами. — И, подведя ее к крыльцу, спросил: — Я до сих пор не могу понять, что заставило вас показать мне дом Зоммера? Его фрау — ваша подруга. Вы что…
— Я ненавижу, как и этот Зоммер, все советское, — перебила его Валя, — и потому выдала его, думая, что он скрывается.
— О, ко всему вы еще и мужественный человек! Это похвально, фрейлейн. Третья империя не останется перед вами в долгу. Я сегодня же сообщу кому надо, чтобы ваш дом не трогали, больше — оберегали: знаете, солдаты любят шалить, хотя их за это и наказывают — отправляют на фронт.
Фасбиндер попятился к машине. Валя, поднимаясь по ступенькам, слышала, как сын Акулины Ивановны бросил гневно:
— Эх ты, тоже мне!.. Шлюха ты продажная…
— Кто? — повернулась к нему Валя и, увидев злые, осуждающие глаза мальчика, сразу осознала значение сказанных им слов. Бросилась в свою комнату, упала на койку. Услышала голос Фасбиндера:
— Подойди ко мне, поросенок!
В голосе прозвенело столько угрозы, что Валя поднялась, стала к окну, смотрела из-за тюлевой занавески, как гитлеровец спрашивал возле машины у мальчика:
— Кто тебя научил так говорить?
— А я думал, ты по-русски не понимаешь, — промямлил Колька и, подняв на немца глаза, твердо добавил: — Дядька так говорил вчера на одну тетку, а я слышал. Она с фашистом под ручку шла…
— Фашисты — это итальянцы, а мы… национал-социалисты, — перебил его Фасбиндер и, сверкнув глазами, вкрадчиво спросил: — Ты пионер?
— Пионер, — гордо проговорил Колька, хотя был еще октябренком и о пионерстве только мечтал.
— Пионер? А где же у тебя это… галстук, — и рука Фасбиндера легла мальчику на грудь.
— Где?
Мальчик опустил лицо. Фасбиндер, схватив ребенка за нос, крепко сжал пальцы. Нос мальчика — курносый и мягкий — расплющился в крепких, сухих пальцах гитлеровца. Мальчик, упираясь, негромко говорил:
— А я все равно не зареву. Мне не больно… Я не боюсь… Все равно…
Фасбиндеру капнула на руку кровь, и он выпустил расплющенный нос мальчишки. Посмотрев на дом, полез в машину. Валя высунулась из окна.
— А ну домой, негодник! — крикнула она мальчику, боясь, что гитлеровец может сделать с ним еще что-нибудь.
Коля показал ей кукиш и, обливаясь кровью, побежал к речке — обмыть лицо.
Увидев Валю, Фасбиндер послал ей воздушный поцелуй (руку уже вытер). Валя, притворно улыбнувшись, скрылась. Заметила, как немец, достав карманную книжечку в черном переплете, глядел на дощечку с адресом дома. Писал. Спрятав книжечку, посмотрел на Валино окно. Газанув, рывком сорвал машину с места и запылил — веселый, довольный — к центру.
Фасбиндер уж скрылся за поворотом, а Валя все стояла у окна. Стояла опустошенная, бездумно. Хотелось одного — закрыть глаза и ничего не видеть.
К ней зашла Акулина Ивановна.
Валя села на стул.
Скрестив на груди руки, Акулина Ивановна тихонько сказала:
— Не бойся. Я по глазам его вижу, что он в тебя влюбился. А когда мужик любит, бояться его нечего. Такой мужик вокруг бабы, как телок, ходит: что она захочет, то и будет… — И, подумав, добавила: — Сама не уступай только…
А Вале вдруг захотелось пить. Не слушая больше соседку, она прошла на кухню. Налила в стакан холодного чая. Отпивая по глотку, думала о Соне: «А ведь как понимали друг друга! — и, вспомнив разговор, который произошел между ними, когда она пришла к ней после военкомата, с горечью заключила: — Прикидывалась… Подбивала других, а сама ждала врагов. Поди, вместе с Федором договорились еще раньше об этом. Договорились и молчали. Двурушники. Ну ничего… вам еще будет сыр с маслом».
Став в дверях, вздохнула Акулина Ивановна.
— Тут без вас, — сказала она осторожно, — дважды немцы наведывались… Это… которые облавы по городу устраивают. Спрашивали и отца твоего и тебя… Грозились. Думали, я укрываю вас… Вот я и смекаю: не уйти ли тебе от греха?
Валя поставила недопитый чай на стол. Спросила:
— Давно приходили?.. О чем спрашивали?
— С неделю как последний-то раз. А что спрашивали?.. Люди сказывают, всех из горсовета и разных партейных учреждений хватают… убивают будто…
— Что же мне делать? — насторожившись, посмотрела на нее Валя.
— А вот что, давай сведу тебя к знакомому одному. Человек надежный: перекупкой продуктов занимается.
Валя горько усмехнулась: перекупщик, подумалось ей, все равно что спекулянт в советское время. Какая тут уж надежность! Но с Акулиной Ивановной она согласилась, что надо уходить. Раз были, значит, придут еще. И Валя стала собирать в узелок необходимое белье, пошла было к комоду, в котором хранила комсомольский билет, но, вспомнив, что его увезла в чемодане мать, остановилась…
3
Фасбиндер, не переставая восхищаться таким необычным знакомством, уж строил планы, как покажется среди офицеров с Валей, предварительно, конечно, одев ее. «Перед нею померкнут все девки наших офицеров, — рассуждал он про себя, — В сравнении с нею они будут выглядеть общипанными индейками». Он решил: на следующий день, накупив вина и закуски, ехать к Вале и устроить небольшой банкетик. Можно будет пригласить и Зоммеров. Будет веселее. Подумав так, он направился к открытому для офицеров гитлеровской армии специальному магазину.
В магазине было нелюдно. Барон Фасбиндер, раскланиваясь со знакомыми офицерами и дамами, которые успели уже притащиться из Германии, не спеша оглядывал все, что попадало на глаза. Твердо остановился на том, что купит, кроме конфет, шоколада и фруктов, бутылку русской водки, бутылку французского коньяка, пару бутылок шампанского и две-три сухого вина. В отделе платья высмотрел красивое бледно-голубое вечернее платье из какого-то легкого полупрозрачного шелка. Платье было глубоко декольтировано, и Фасбиндеру представилось, как Валя удивит в нем офицеров обворожительной головкой и прелестной шеей, бюстиком… «Косу срежу. Уговорю. Что за азиатчина!.. Отведу к хорошему парикмахеру!..» — думал барон, все еще находясь в плену Валиных чар.
Придя к себе домой, Фасбиндер крикнул лакея (привез его из Пруссии). Объяснил, что надо будет купить утром, и направился в казино, открытое для офицеров.
В игорном зале было пусто. Фасбиндер прошел в ресторан. За крайним у окна столиком скучал Иоганн — его приятель по берлинским похождениям, офицер интендантской службы. Попросив разрешения разделить с ним компанию и получив согласие, Фасбиндер сел. Открыл меню. Улыбнулся приятелю в хитрющие глаза. Сказал:
— Если бы вы знали, мой друг, какой у меня сегодня удачный день!
— Блестящая операция?.. Схватил какого-нибудь видного большевика или…
— Что вы, что вы, мой друг! — перебил его барон. — У вас только это и на уме, будто жизнь состоит из сплошных хватаний. — Он намекал на то, что интендант, занимаясь заготовкой продовольствия для армии, отбирал у населения сельскохозяйственное сырье и спекулятивно продавал его в Германии.
Они замолчали. Иоганн о чем-то думал. Через минуту, две, рыскнув плутоватыми глазами по сторонам и убедившись, что поблизости никого подозрительного нет, прошептал в самое ухо Фасбиндеру:
— Это правда, что появились какие-то партизаны? Будто наших бьют…
Фасбиндер выслушал снисходительно. Проговорил, выказывая пренебрежение:
— Это выдумки. Какие партизаны?! Банда, может, две появились где-нибудь… Россия разваливается… — И, наклонившись к интенданту, стал рассказывать как о каком-то таинстве: — Сегодня я совершил невероятное. Представьте, я познакомился с русской девушкой. Прелесть. «Славянское очарование» — назвал я ее про себя. Вам, конечно, — иронизировал барон, — испорченному на приевшихся прелестях Тиргартена, не понять этого.
— Так уж и испорченному! — возразил тот, разговаривая с бароном на «ты» по-старшинству. — Не перекладывай, мой друг, с больной головы на здоровую. Это за тобой, как шлейф, тянется слава донжуана, — и, вспомнив, как Фасбиндер в Берлине увел на глазах растерявшегося майора фрейлейн, добавил: — В славные рыцарские времена не одна бы шпага скрестилась уже с твоею и тебе пришлось бы острием ее отстаивать свое право на сногсшибательные удовольствия, которыми богат наш бесшабашный и бессовестный век.
Подошел официант. Фасбиндер, глядя в меню, спрашивал, что лучше взять. Официант, изогнувшись перед ним, предлагал, советовал, плохо выговаривая немецкие слова. Когда выяснилось, что он латыш и работает здесь по контракту с немецкими властями, Фасбиндер стал называть блюда по-латышски. Официанту это очень понравилось, и он посоветовал взять из крепкого бутылочку русской водки, в меню которая не значилась и марку которой якобы здесь, в Пскову, еще не видывали немецкие офицеры, так как партия ее только что пришла откуда-то. Фасбиндер, отменив французский коньяк, заказал водку.
Когда официант удалился, интендант сказал:
— Так что же это за «славянское очарование» и где ты, мой друг, его припрятал? — и усмехнулся. — Не боишься? За это ведь по приказу могут…
— Меня на фронт не пошлют — руки коротки у них. — И Фасбиндер, закурив сигару, начал рассказывать о Вале.
Приятель удивленно таращил глаза. Улучив паузу и посмеиваясь, «спросил:
— А ты, «славянское очарование», не приглядывался — ездишь-то везде, — где лучше льны?.. Я в долгу не останусь — операция будет выгодная, как та, с беконом. Помнишь, надеюсь, в Латвии…
— Ты все жульничаешь, — присматриваясь к соседним столикам, перешел на «ты» Фасбиндер. — Надо подумать… но… предварительные условия должен знать.
— В чем дело! — зашептал тот над ухом. — Ты ведь просто конфискуешь лен у крестьян, а я… — он сделал паузу, — я же на беконе тебя не ущемил?.. Пусть будут условия те же.
Они ударили по рукам. Фасбиндер, считая сделку завершенной, снова заговорил о Вале. Интендант, которому теперь было безразлично, о чем говорит приятель, невнимательно слушал, поддакивал.
Стол накрыли. Практичный интендант уже понимал, что приятель загибает, рассказывая о девушке. Ему стало скучно. Хотелось есть. И он, смеясь глазами, предложил тост за прекрасное «славянское очарование». Фасбиндер, видя, что тот наливает вино, запротестовал.
— Давай с крепкого, — сказал он. — Я хочу, чтобы мой желудок обожгло так же, как жжет сердце.
Тот не возражал. Налили в большие рюмки, выпили. Оба крякнули и, набив рты салатом, начали жевать. Торопливо готовили бутерброды с икрой и маслом. Интендант чавкал, ворочая большими, как у бульдога, челюстями и бесцеремонно рылся пальцами в закусках. Фасбиндер, глядя на это, морщился. Они выпили еще по рюмке водки, и интендант, глянув барону в глаза, заявил, что он, Генрих, сдает и что русская водка может его свалить.
— С ней надо обращаться так же осторожно, как с любимой девушкой, — говорил он, посмеиваясь в глаза хмелеющему барону. — Иначе она убьет. Я знаю много случаев, когда…
— Водку заказывал я, — перебил его Фасбиндер, — и ты ее не жалей. А любимые… тут я тоже разбираюсь… Сегодня будем праздновать мою будущую победу. Идет? Давай за мою победу выпьем! — И он, налив по полной рюмке водки, провозгласил: — Не будь я, если это… славянское божество завтра же не покорится мне!
Интендант выпил полрюмки, а Фасбиндер, высоко задрав голову и выпятив большой тонкий кадык, опрокинул в глотку всю. Смеялся над приятелем. Упрекнул его в неуважении тоста. Тот в ответ тоже смеялся. Оба хмелели.
Часа через два, когда в казино набилось множество офицеров и когда заиграли военные музыканты, а на сцену вышли почти голые танцовщицы, стол походил уже на свалку бутылок и тарелок. Были минуты, когда Фасбиндер трезвел и, вспомнив о «славянском очаровании», твердил приятелю, что девчонку никому не отдаст, что увезет ее в родовое имение в Пруссию и спрячет от жадных мужских глаз в левую башню замка, где, по преданию семьи, прапрадед замуровал в стену живьем изменницу-жену. Когда же заиграли вальс, он вдруг поднялся и, покачиваясь, оглядел зал. Направился к столу, за которым сидели общевойсковые офицеры с русскими девушками. Девушек, знал Фасбиндер, здесь держали насильно — скрашивать одиночество клиентов. Некоторых из них так и пришлось отсюда убрать, потому что они никак не хотели исполнять прилично своих обязанностей. Многие же в страхе перед расправой остались и вот живут, прижились, даже посмеиваются и пытаются что-то бормотать по-немецки со своими кавалерами. Схватив ближайшую за руку, барон потащил ее в круг. Офицер-пехотинец, видя, что эсэсовец пьяный, возражать не стал. Фасбиндер, обхватив девушку, начал танцевать. Ноги заплетались. Уронив ей на открытое плечо острый подбородок, барон пытался объяснить, что такое «славянское очарование». Та не понимала, к кому, к ней или еще к кому, относятся его путаные слова. Задев стул, за которым сидел какой-то полковник, Фасбиндер на минуту пришел в себя. Бесцеремонно оттолкнув напарницу, побрел вдоль столов, отыскивая свой. Но стола, где должен был сидеть интендант, не нашел. У стола возле колонны увидел свободный стул и плюхнулся на него. Невидящими глазами смотрел на унтера-толстяка, сидевшего напротив.
Танец кончился. К столику подошел майор.
— Здесь сижу я, — сказал он грубо.
Фасбиндер поднялся. Снова сел, потом опять встал. Направился, качаясь, вдоль столиков. В углу за колонной его остановил штурмбанфюрер (тот самый, у которого был Зоммер, придя в комендатуру). Оглядев барона с ног до головы, штурмбанфюрер ужаснулся.
— Мой милый, — пропел он с укором. — На кого вы похожи, Генрих? Я не узнаю вас. У вас что-нибудь произошло неприятное?.. Садитесь, — и пододвинул к нему свободный стул — стол был на двоих.
Фасбиндер обалдело таращил глаза на бутылку с лимонадом. Плюхнувшись на пододвинутый стул, он обхватил руками стол, уцепился за его края и стал рассказывать о «славянском очаровании». Штурмбанфюрер, морщась, слушал его, а потом поднялся и сказал:
— Вы пьяны, барон Генрих фон Фасбиндер. Меня это удивляет. Идемте отсюда, — и, бесцеремонно взяв его под руку, неторопливо направился к двери, ведущей в комнаты, предназначенные для отдыха офицеров.
Распорядительница указала свободный номер.
Посадив Фасбиндера на диван, штурмбанфюрер приказал распорядительнице привести служанку и раздеть обер-штурмфюрера. Не уходя, наблюдал, как прибежавшая русская девушка выполняет распоряжение. Фасбиндер, повинуясь, опять заговорил о каком-то славянском очаровании.
Штурмбанфюрер с сожалением глядел холодными глазами на члена семьи, другом дома которой он был, и старался понять, что же произошло с Фасбиндером-младшим. Сообразив наконец, что Генрих спутался с какой-то русской девкой, он достал из нагрудного кармана записную книжку в кожаном переплете, вынул из нее визитную карточку со своим берлинским адресом и написал на ней:
«Господин обер-штурмфюрер СС барон Генрих фон Фасбиндер, прошу завтра утром пожаловать ко мне в комендатуру для личного объяснения. Любящий вашу семью штурмбанфюрер», — и расписался.
Он положил записку на тумбочку. На кровати уже засыпал Фасбиндер. Приказал распорядительнице, как только герр офицер проснется, вручить ему записку. Распорядительница была из немок. Она услужливо кивала в ответ. Предупредив ее, что за этого человека она отвечает головой, он поглядел на стоявшую в дверях комнаты служанку из псковитянок и потребовал, чтобы возле Фасбиндера дежурила она сама и чтобы к нему никого не пускала, пока он не проснется.
Фасбиндер проснулся часов в шесть утра. Не мог понять, где находится. В окно, завешенное темными шторами, било, стараясь прорваться внутрь комнаты, солнце. Отбросив шторы в сторону, Фасбиндер поморщился. Начал одеваться. Посмотрел на сифон с содовой, нацедил полный стакан и выпил. Увидав записку на тумбочке, прочитал. Неприятно покоробило Фасбиндера от мысли, что натворил он, видно, предостаточно.
В кабинет к штурмбанфюреру барон вошел, виновато опустив голову.
Штурмбанфюрер вежливо поднялся навстречу. Фасбиндер остановился посреди кабинета. Штурмбанфюрер положил ему на плечо руку и сказал даже ласково:
— Ну, не печалься, мой милый. С каждым бывает. Проходи, — и указал на кресло возле столика в противоположном углу от стола.
Они сели. На подносе стояли маленькие коньячные рюмки. Открыв тумбочку, штурмбанфюрер извлек оттуда бутылку французского коньяка и хрустальную посудину с разрезанным на дольки лимоном, посыпанным сверху сахарной пудрой.
— У тебя болит голова, — сказал штурмбанфюрер, откупоривая бутылку.
— Эта проклятая русская водка… — только и выговорил барон.
Они выпили. Фасбиндер заедал коньяк лимоном и ждал, что скажет ему штурмбанфюрер. Тот не торопился. О чем-то думал и тоже ждал, что барон заговорит сам. Но Фасбиндер не мог заговорить сам, потому что плохо помнил, что с ним было. Чувствовал, что надо начинать, и не мог. И тогда он сознался, потупив глаза, в этом. Штурмбанфюрер криво усмехнулся и тихо проговорил:
— Ты бредил каким-то славянским очарованием… Кто эта девка, которая вскружила тебе голову? — На «вы» он величал его редко, обычно в присутствии посторонних, так как сам хотя был и не дворянином, но имел капитал, считался видной фигурой в СС, а потому и в доме Фасбиндеров почитался как родной. Своей семьи у штурмбанфюрера не было — решил, вступив в 1923 году в национал-социалистическую германскую рабочую партию, как д е м а г о г и ч е с к и именовали германские фашисты свою организацию, что семья для него, борца за идеи Гитлера, явится только обузой. У Фасбиндеров он находил отдохновение от служебных дел и забот.
Фасбиндер без утайки рассказал обо всем, что случилось с ним до прихода в казино.
— Что же, получается неплохо, — резюмировал штурмбанфюрер. — А кто эта Валентина? Как ее фамилия? Где она живет?.. Понимаешь, разобравшись во всем этом, мы можем ответить на вопрос, с какой целью остался в городе Зоммер, и предрешить его дальнейшую участь. Прямых улик против него нет. Поэтому мы вынуждены к нему отнестись как ко всякому лояльно настроенному немцу-колонисту. Но… его могли оставить и большевики.
Фамилии Вали Фасбиндер не знал. Вынув из кармана записную книжку, нашел адрес.
Штурмбанфюрер прошел к столу и позвонил в гестапо. Оттуда сообщили о Вале, что она значится в списках опасных элементов и ее ловят. Штурмбанфюрер положил трубку. Сказал, торжествуя:
— Сейчас к твоей знакомой поедут с визитом. Подождем. Обещали позвонить. — И через паузу: — Эта девка… Морозова. Работала в горкоме. Отец ее старый большевик. Их ищут.
Фасбиндер налил рюмку и выпил, не закусывая.
— Черт возьми! — сказал он нервно.
— Ты, мой друг, везучий, — засмеялся штурмбанфюрер и, подойдя к столику, наполнил рюмки: — Давай выпьем за удачу.
Не чокаясь, они опрокинули рюмки в рот. Штурмбанфюрер снова заговорил:
— Теперь для меня все ясно. Тебе Морозова указала на Зоммера, очевидно, потому, что она смотрит на него как на изменника, и поэтому хотела уничтожить его нашими же руками. Но она не знала, что он уже был у нас… Просчиталась… Зоммер, теперь ясно по всему, ждал прихода нашей армии… Все говорит, что Зоммеру можно верить. А если он надежен, то такие люди не должны сидеть сложа руки, их надо использовать в интересах Германии максимально. Они лучше нас знают повадки здешнего населения.
Штурмбанфюрер замолчал. Снова наполнив рюмки, прошелся по кабинету. Глянул на часы. Остановился перед Фасбиндером.
— Хочется, мой милый, напомнить тебе вот о чем, — штурмбанфюрер помялся, подбирая слова. — Мне не безразлична твоя судьба. Поэтому я пекусь о тебе как могу. Вчерашний вечер… хорошо, что все так кончилось. Надо всегда помнить, что мы являемся отражением души фюрера, которая впитала в себя лучшие черты арийской расы. Поэтому здесь, в этой стране, куда мы пришли огнем и железом расчистить пространства для третьей империи, просуществовать которая, рассчитываем мы, должна минимально тысячу лет, — здесь мы должны вести себя осмотрительно, не терять своего достоинства, всегда помнить, что имеем дело с низшей расой, предназначенной волею судеб в конце концов на уничтожение. Отсюда, гоняться за русскими девками, я считаю, мягко выражаясь, унижением для себя. Мы, если нам это нужно, должны просто силой брать то, что поддерживает наш дух, укрепляет наши силы. Расе с голубой кровью провидением начертано стать владычицей этой земли. Оказаться на высоте понимания задач здесь, в России, может только тот из нас, кто раз и навсегда уяснит, что жизнь населяющих эти территории людей ничего не стоит и нужны они постольку, поскольку приносят нам какую-то пользу… Что так смотришь? Ничего, мой милый, природа жестока, следовательно мы тоже имеем право на жестокость… Мы победим при условии, если пойдем по аналогии от зверя. Запомни, большевизм, а точнее, марксизм — это есть величайшее заблуждение ума. Скоро, как только мы ниспровергнем Россию, ни у кого в мире не останется сомнения, что только национал-социализм — учение вечное и жизненное, потому что оно не питает иллюзий относительно всеобщего благоденствия, а прямо и открыто объявляет, что на планете место должно быть оставлено лишь для самой совершенной нации, то есть для арийцев, а внутри нее — для имущих групп общества. Все другие нации должны быть стерты с лица земли — и в этом высшее проявление разума, основанного на признании того, что борьба за существование идет и среди человечества. Не могу судить, гуманно ли это, но это — реалистично…
Штурмбанфюрер вновь наливал в рюмки коньяк, когда позвонили из гестапо. Взяв трубку, слушал. Корчил лицо, обиженно поглядывал на Фасбиндера. Положив трубку, сказал больше для себя, чем для Фасбиндера:
— Улизнула… Упустили птицу, которая и нам могла бы кое в чем помочь.
Он походил по комнате. Потом сел за стол, уставив на дверь глаза.
Фасбиндер смотрел на бутылку. Рассуждал, куда могла деться Морозова. Подошел к столу, сел на стул возле него и заговорил:
— Поскольку я ее упустил, то мне, очевидно, и надо за нее браться. У меня есть план. Будто ничего не зная, я возьму вина и закуски и поеду к ней домой. Ее там не окажется. Тогда я направлюсь к этому Зоммеру. Объясню, что… одному скучно… Может, что-нибудь выпытаю…
— Можно, конечно, начинать и с этого, — не дослушав, заговорил штурмбанфюрер. — Только не теряй головы. Помни, где мы находимся и для чего находимся… — И усмехнувшись: — Хоть ты, мой милый, у них и свой человек.
Они расстались.
Лакей Фасбиндера положил в машину сверток с покупками. Фасбиндер с шофером покатил к дому Морозовых. Дом оказался закрыт. Тогда он поехал в Запсковье к Зоммеру.
Оставив шофера в машине, обер-штурмфюрер пощупал в кармане вальтер и с покупками важно появился перед Соней, выскочившей на крыльцо. Следом за ней неторопливо выходил Зоммер. Сонина мать выглянула в дверь из кухни и скрылась.
— Хайль Гитлер! — четко выбросив руку, поприветствовал Фасбиндер Зоммера и, не дождавшись от того ответа, проговорил по-русски: — Добрый день, фрау. Прошу прощения, что пожаловал без разрешения.
— Что вы, что вы, господин офицер, — улыбаясь, проговорила Соня. — Мы так рады! Проходите.
Стол в комнате накрыли скатертью. Фасбиндер, вручив сверток Соне, сел с Зоммером на кушетку. По-немецки внушал ему, как должен приветствовать немец немца. После этого стал объяснять, тоже по-немецки, что, собственно, привело его сюда: хотел встретить вчерашнюю знакомую, Валю, но ее не оказалось дома, и вот… приехал к своим новым друзьям. Зоммер удивился, что Морозовой не оказалось дома. Предположил вслух, что она просто могла быть где-нибудь на берегу речки. Там она бывает часто. Фасбиндер засмеялся. Сказал, что к речке он не пошел, да и видно было весь берег. Дальше Фасбиндер вести разговор о Вале почему-то не стал. Он заговорил о делах на фронте. Бахвалился успехами немецких войск в России. Пожаловался, что дороги здесь оказались хуже тех, которые предполагали встретить. Поэтому война с Советской Россией вопреки планам затянется, пожалуй, на месяц с лишним. Зоммер делал вид, что это его не интересует: важно, мол, что победа будет за Германией. Сам же мучительно думал, что ему делать, чтобы помочь своим.
Соня пригласила всех к столу. Мать осталась на кухне. Фасбиндер удивленно развел руками. Попросил, чтобы в знак соблюдения хорошей немецкой традиции пригласили и ее, поручив ей быть хозяйкой стола. Сделал он это неспроста — думал, что неграмотная женщина болтливей и за безобидным разговором, да еще выпив рюмку вина, может сказать больше, чем Соня и Зоммер, которым в душе он продолжал не доверять, хотя исчезновение Вали и показало, что эти люди к немцам относятся если не с симпатией, то хотя бы лояльно.
Мать Сони долго отказывалась. Тогда Фасбиндер поднялся из-за стола и сам направился в кухню. Старушка в ответ на его слова засмущалась. Острые, такие же, как у дочери, глаза ее остановились на эсэсовце.
— Какая я вам буду хозяйка, — выговорила она, вытирая о тряпку руки. — Я и обычаи-то ваши не знаю. Только насмешу. Что из меня посмешище-то делать, — но в комнату пошла.
Присев на краешек стула возле стола, она молча уставилась в холеное лицо Фасбиндера. Соня разлила вино по лафитничкам — мать так и отказалась ухаживать. Выпили не чокаясь. Фасбиндер сказал Сониной матери:
— Что вы так смотрите на меня?
— А как я еще должна смотреть? — в тон ему ответила та.
— Она у нас всегда такая… не любит гостей, — сказала, улыбаясь, Соня. — При Советской власти все работала. Изморилась. У нас ведь, не как у вас, всех заставляли работать.
— Ври, ври, — обидевшись, вытаращила глаза мать. — Что я, подневольная кому была? Хотела — работала. — И указав на Фасбиндера: — Он вам гость, а мне какой он гость?.. Да если их солдаты так со мной обошлись, так как же я-то должна… Моя жизнь прошла, — и встала, пошла на кухню.
Фасбиндер, насупив брови, наблюдал. Старался уловить, как же в действительности в этом доме относятся к немцам. Старался и не мог, потому что Зоммер осуждающе поглядывал на Соню, а Соня, в свою очередь покраснев, смущенно смотрела в дверь, куда скрылась мать.
— Ваша мать, — сказал наконец Фасбиндер, — женщина своеобразная.
— Обидели ее, — нашлась Соня и извинительно улыбнулась гитлеровцу. — Понимаете, в первые дни, когда вы пришли в город, у нас остановились ваши солдаты… — и стала рассказывать, что они сделали с сундуком матери, с фикусом, с кушеткой.
Фасбиндер, слушая Соню, от души смеялся. Рука его потянулась к бутылке. Налив всем, он предложил тост за находчивость немецкого солдата.
— Когда идет война, неизбежны потери… — сказал барон. — При взятии вражеского города бывает разное.
Соня, поднеся к губам лафитничек, глядела, как Фасбиндер, опрокидывает в раскрытый рот рюмку. Взгляд ее, острый как бритва, замер на двигающемся кадыке эсэсовца. Зоммер, поставив лафитничек на стол, поднялся и взял гитару. Соня тоже не стала пить. Фасбиндеру не понравилось, что его не поддержали. Он хотел уже выговорить, но севший снова за стол Зоммер взял стаканчик, чокнулся с Соней и, подмигнув эсэсовцу, выпил.
— Мы сейчас споем, — сказал он ему. — Что вы любите?
Тот назвал немецкую песенку. Зоммер скривил губы. Изображая горесть, соврал, что в Советском Союзе немцев отучали якобы петь родные песни. Ударив по струнам, он запел старинную русскую. Аккорды лились мягкие, неторопливые. Фасбиндер, отвалившись на спинку стула, с упоением слушал. Потом, когда Зоммер смолк, попросил спеть еще.
— Я все люблю, что красиво звучит, — сказал Зоммер, и запел, тонко ударив по струнам:
Соня подхватила. Ее грубоватый голос как-то необычно просто и естественно вплелся в глуховатый баритон Зоммера. Аккорды потонули в голосах. Потекла ровная, грустная песня. И захмелевшему Фасбиндеру казалось, что поют не люди. Поют инструменты, сделанные золотыми руками необыкновенного мастера. А Соня и Зоммер, закончив петь, налили в стаканчики, втроем выпили, и снова запели — «Дивлюсь я на небо…». После нее они перешли к цыганским романсам. Безудержное веселье, которое Соня и Федор напустили на себя, задушевность, с которой они пели, — все это покорило Фасбиндера. «Надо взять к себе этого немца, — думал он, еще больше хмелея от вина и пения, — развлекать будет». Когда Зоммер отложил гитару в сторону, Фасбиндер поднялся со стула, похлопал его по крепкому плечу и проговорил:
— Гут. Гут… — И к Соне: — Прекрасно, фрау. — А потом, вспомнив, как сам когда-то играл на рояле и даже фисгармонии, пел, добавил с сожалением в голосе: — Я тоскую без хорошей музыки и песни.
Зоммер, повесив гитару на гвоздь, вернулся к столу и еще налил всем. Но пить не стали. Фасбиндер ходил по комнате и рассуждал о том, что у него нет переводчика, а переводчик крайне нужен ему, особенно, когда надо допросить русского, который не должен знать, что он, Фасбиндер, понимает этот язык сам. И еще он стал заверять Зоммера, что добьется, чтобы ему, Фасбиндеру, разрешили взять его, Зоммера, к себе.
— Вдвоем нам будет весело в этих русских деревушках. — О Морозовой и забыл.
Уезжал Фасбиндер под вечер. Садясь в машину, он любезно склонил перед Соней голову, а Зоммеру, опять выкрикнув: «Хайль Гитлер!» — выбросил вперед-вверх руку, на что тот ответил, но снова не так, как делают это нацисты, а как вчера, когда Фасбиндер направлялся отсюда с Валей. «Надо все же научить его, олуха, — добродушно подумал он о Зоммере, — а то где-нибудь попадет в неудобное положение».
Глава восьмая
1
В небе — ни звезды.
Терялись очертания чахлых, редко разбросанных по болоту деревьев. Под ногами чавкала не подсохшая и за лето зыбучая торфяная масса. Давно надо было остановиться на ночлег, да не встречалось места посуше. Вот и шли. Двое. Друг за другом.
Остановились они возле жиденькой березки, заросшей вокруг болотной травой. Высокие кочки с шапками мягкого мха стояли друг подле друга, как тумбы. Закобуня сел на одну из них. Рядом примостился и Чеботарев. Почувствовал, как мох под ним оседает.
— Пух, — устало вымолвил он.
— У меня такое впечатление, — заговорил Закобуня, — что нам надо повернуть к югу. По-моему, это болото идет вдоль какой-то реки и ему, если не изменим направления, не будет конца. Понимаешь? — И через паузу: — Компас бы сейчас.
— «Понимаешь»! — передразнил Петр. — Вся беда, что не знаем местности… Нам осталось потерять направление. Тогда вовсе будет здорово… Тут… тогда кружи.
Он смолк.
Закобуня рылся в кармане. Выскребал размокший самосад — взяли у мужиков, где оставили Шестунина. Петр проворчал:
— Бросил бы… Я ведь вот не привык. Не курю.
— Хватит трепаться, — оборвал его сердито тот. — Давай лучше ночлег устраивать да решать, что делать утром… Сейчас идти не можно — еще засосет где-нибудь.
Они поднялись. Петр, выбрав место, где кочки стояли почти вплотную, сказал:
— Дери мох. Я сломлю березку и положу ее между кочками, на нее моху накладем. Чем не постель будет, — и подошел к березке.
С медвежьей силой гнул он, стараясь сломать, жидкий ствол, но дерево не поддавалось. «Черта с два сломаешь!» — злился он и еще настойчивей гнул. Бросив бесполезное занятие, достал складной ножик и взялся рукой за ствол. Слушал, как похрустывает вырываемый Григорием мох, и думал: «Теперь посмотрим, чья возьмет!» Он стал надрезать ствол. Острый ножик легко входил в мягкую древесину. Прорезав поглубже, Петр согнул березку. Ствол лопнул, ощерившись щепою, но там, где надрез кончался, остался целым. Ругаясь, Петр начал резать глубже. Маленький нож крутился в уставшей руке, и вдруг лезвие его сломалось, дзинькнув в ночной тишине, прерываемой изредка криком выпи и еще какими-то непонятными Петру звуками чужого леса. Он выругался матерно — так, что Закобуня даже перестал драть мох.
— Что у тебя там? — спросил Григорий.
— Нож сломал, — ворчал Петр, ощупывая в темноте, что от него осталось. — Все, — и, бросив в сердцах ручку в болото, стал крутить ствол. Ствол березки измочалился, но дерево не ломалось.
Петр, сожалея, отошел от березки и стал рвать мох. Остервенело работал руками.
— Как же мы теперь без ножа-то? Совсем сломал, значит? — подошел к нему с охапкой мха Закобуня.
— Совсем… Мы задним умом сильны. Я о чем… Была у тебя СВТ. Ну, ее правильно бросил, а штык? Штык-то зачем было бросать? Ведь целый тесак… палаш.
— Палаш, — машинально повторил Григорий и вдруг заговорил о колхозниках, у которых оставили Шестунина: — Вот предлагали проводника. А ты: «Я сам таежник, знаю, как идти, не пропадем…» Сейчас давно бы уж шли где-нибудь… может, и к фронту бы подходили — лесник бы помог. Наикратчайший…
— Хватит! Замолчи! — оборвал его Петр. — Что теперь вспоминать!
Оборудовав место ночлега, они разломили оставшуюся от буханки краюху, которую дали им мужики. Стали жевать хлеб. Он ударял в нос теплом и уютом крестьянской избы, и Чеботареву хотелось как можно дольше продлить это удовольствие. И он старался, медленно жуя, тянуть время.
Легли спина к спине. Одну шинель подложили под себя, а другой накрылись — было прохладно от сырости и от легкого тумана, поднявшегося над болотом.
— Никогда не спал так… Одни в таком месте, — тихо проговорил нараспев Закобуня. — Даже страх берет. Як в детстве… когда стращали видьмой.
— А ты не внушай, — сквозь сон уже ответил Чеботарев. — Ни черта с нами не будет. Спи, — но все же пулемет, взведя затвор, поставил сошками на кочку рядом.
Уснули. Через час-полтора Чеботарев открыл глаза: продрог, потому что Закобуня стянул шинель на себя. Слышался его неспокойный храп. Петр начал поправлять шинель, и Закобуня проснулся.
Петру на щеку упала холодная капля.
— Ты смотри, дождь… — сказал он, садясь. — Этого еще не хватало. Пол-лета жарило, а тут… на тебе, дождь.
Закобуня, отбиваясь от комаров, встал, набросил на себя шинель.
— Давай-ка под ель перебираться, — Петр тоже поднялся, — а то вымокнем.
Ель, какую хотелось, они нашли минут через двадцать. Старая, с лапами, стелющимися по земле, она росла на холмике. Петр обломил несколько ветвей со стороны, противоположной той, откуда дул ветерок и падали дождевые капли.
— Вот, как у хате! — забравшись под ель и прильнув к ее липкому от смолы стволу, проговорил Закобуня. — С тобой, Петр, не пропадешь. Недаром из тайги. — И добавил, съязвив: — Куда-куда, а в болото вот завел… так что и… не выберешься.
Петр вдруг понял, что от него зависит сейчас многое, Закобуня — степной житель — в лесу как ребенок: беспомощный.
Они уснули. Проснулись, когда уже светало. Затянутое сплошной пеленой тяжелых, низко плывущих туч небо давило серостью.
Закобуня пошевелился — прижимался удобнее к стволу. Сказал:
— Сон какой видел! Маму видел, — и сладко потянулся, разводя в стороны длинные руки так, что посыпалась хвоя. — Веришь? Сплю я ровно у нас в хате. Утро. В окна солнце бьет… Я демобилизовался как бы только. Постель мягкая. Спать так и хочется. А мать подходит, тихонько будит и ласково говорит: «Ты не спышь, сынку? Ось тоби яблочко. Попробуй, якэ воно сладэньке», — и подает мне огромный сочный белый налив. — Закобуня помолчал. — Да-а, сейчас у нас в Затишье хорошо! Яблоки наливаются… Вишня… А в пруду белые лилии… Вечерами молодежь у пруда всегда собиралась. Девчата поют, а мы все слушаем, потом тихо им подпевать начинаем… А в степь выйдешь… — и смолк, размечтавшись о родине.
— У нас сейчас, — произнес через минуту Петр, — летний лов рыбы. С плавными сетями сейчас рыбаки плавают, а еще… по сорам… На реке сейчас тихо-тихо. Ночей, как здесь, почти нет. У нас сейчас небо светлое и земля светлая, потому что вода еще высокая, соры залиты, а тал по островам… он светлый и вбирает в себя небесную голубизну… — И вдруг спросил: — А немцы ваших еще не взяли? Может, там уже они?
— Може, усе може, — вздохнул Закобуня.
Когда совсем рассвело, стали решать, что делать.
Дул слабый ветерок. Над землей плыли серые, неприветливые дождевые облака. Просветов в них совсем не было, и определить, где солнце, чтобы знать, куда идти, было невозможно.
— Этот дождь, может, на неделю зарядил, — сказал наконец Чеботарев. — Без еды долго тут не высидишь. Идти надо.
— А вымокнешь, лучше будет?
— Ты не спорь. Это тебе не Затишье. Это… тайга, — обрезал Чеботарев и стал вылезать из-под ветвей.
Дождик шел мелкий и редкий. Почти как изморось.
Чеботарев долго вглядывался в серую, туманную даль. Потом сказал:
— Надо найти лежанку нашу, а то не поймешь, куда и идти. Совсем заблудимся.
Закобуня, беспокойно поглядывая на товарища синими, как васильки, глазами, тоже выбрался из-под ели. Оба стояли в шинелях внакидку. Оба беспокойно оглядывали местность…
И тут Чеботарев сказал:
— Вчера мы еще не блукали, а вот теперь… заблудились.
— Как заблудились? — у Закобуни даже дрогнул голос. — Вон ель-то, от нее и пойдем.
— А куда пойдем? Направление ты знаешь? Надо определить, где север… Вот камень бы найти. На камне всегда с северной стороны мох растет, или… — И Чеботарев стал разглядывать осину, вспомнив, что у деревьев ветки с северной стороны бывают короче и жиже.
Ветерок — и не сильный — гнул осину. «Нет, надо по ели определить», — решил Петр.
Чеботарев долго ходил от дерева к дереву. Закобуня недоверчиво глядел на друга. Ему все казалось, что надо идти в сторону, где виднелась старая сухая ель. Петр не согласился с ним.
Они долго кружили по мшистой, вязкой земле, но места, где спали с вечера, не нашли. Тяжело вздохнув, Закобуня остановился. Стал и Чеботарев.
— Мы уж вымокли, — сказал Григорий. — Давай пойдем, как ты решишь. Черт с ним. — И после паузы: — Может, камень и найдем… тогда и уточним, куда идти.
У Чеботарева больше не было уверенности и в камне. «Осторожнее надо было быть и наблюдательней, — ругал он себя. — Забыл уж, как по тайге ходят. Голова…»
Они пошли. Деревья то сгущались, то совсем редели. Ноги слабели. Хотелось остановиться и, плюхнувшись на водянистый мох, сесть и так сидеть. В одном месте путь им перешла лосиха с лосенком. Большая, с опущенной огромной головой, неторопливо перебирала она ногами и время от времени вынюхивала воздух. Лосенок, переставляя неуклюжие ноги, поспешал сзади. Чеботарев остановился.
— Надо за ней идти, — проронил он. — В такую погоду зверь стоит в укрытии. Ее спугнул кто-нибудь… может, волк, и она идет на новое место… где посуше, где лес хороший.
Лосиха скрылась в легкой завесе дождя. Они подошли к ее следу.
— Теперь нам хоть за кем идти можно, — проговорил Закобуня, изучая следы. — Попробуем, может, хоть зверюга выведет нас из этой чертовщины. Никогда не думал, что на псковской земле такие топи есть.
2
Фасбиндер своего добился. Зоммера взяли переводчиком. Оформили. Выдали ему унтерское общевойсковое обмундирование без знаков различия, дали оккупационных марок. Фасбиндер приказал ему быть готовым к отъезду.
С невеселыми мыслями возвращался к Соне Зоммер. Если до этого еще все было в проекте, предположительно, то теперь судьба ясно обозначилась. Получалось, для несведущих людей он становился человеком, который перешел на службу к гитлеровцам.
Домой он пришел расстроенный. Бросив на кушетку свернутое обмундирование и деньги, плюхнулся на стул. Схватился за голову. Подошла Соня, положила ему на плечи руки. Проронила:
— Рассказывай… Как там?
— Ты мне вот о чем скажи… Куда ты меня затянула и для чего?.. В грязное дело я попал… По рукам и ногам теперь я связан, убежать отсюда — значит подвести тебя и твою мать. Чтобы вас не подводить, я должен теперь бездействовать. А бездействовать — это все равно что помогать гитлеровцам, то есть быть на положении предателя.
Он замолчал. На лице Сони горели красноватые пятна.
— Заныл, — выговорила она наконец. — Ты свою долю с моей и с маминой не связывай. Ты связывай ее с борьбой против оккупантов. Мы что? Мы поживем отпущенное и… уйдем. Но после нас останется… Родина, народ наш. Вот перед кем нам с тобой ответ-то держать — перед будущим Родины, — и вздохнула. — Конечно, и в этих условиях можно приспособиться и… жить. Но это… гадко.
— А я, думаешь, не так мыслю? И я так рассуждаю, потому и горько.
Зоммер поднялся. Заложив за спину руки, ходил по комнате. Остановился у стола, куда подошла Соня. Прикоснулся к ее локтю рукой, пробовал улыбнуться, но улыбка не вышла, и Соня это заметила.
— Я все-таки кое-что предусмотрел, — сказал он, присматриваясь, как она среагирует на его слова. — Я записал, что ты мне никакая не жена, а так, знакомая… случайная связь… Я попросил их, чтобы дали мне жилье. Намекнул: дескать, надо подыскивать немку и жениться — лета требуют. Они смеялись, но поверили. Фасбиндер даже изрек: «Любовь не вечна. Это хорошо, что вы осознаете свое высшее назначение». Идиот, болтал о какой-то нордической группе народов, о чистокровном потомстве… На людей, как на скот, смотрят… Так правильно я поступил?
Соня, задумавшись, смотрела в окно. Зоммер не дождался, когда она ответит, и, с трудом выдавливая из себя по слову, заговорил:
— Ты не обижайся на меня. Я должен был это сделать. — Он пытался, посчитав, что обидел Соню, так заявив о ней, смотреть на нее ласково, но у него ничего не получалось. — Зачем мне ставить вас под удар? Я должен бороться, а вы мне свяжете руки. В стороне же стоять от борьбы, когда гитлеровцы топчут родную землю, издеваются над нашим народом… так и жить не захочется. Нет, я должен бороться, бить их… если суждено будет, и умереть ради этого святого дела.
Они подошли к кушетке. Как какую-то заразу отодвинув в сторону немецкое обмундирование, Зоммер сел и потянул за собой Соню. Усадил рядом. Крепко обнял. Думая над его словами, Соня представляла и не могла представить, как сложится его судьба. Рассуждала: не сделала ли ошибки, когда, доверившись Еремею Осиповичу, послала Федора в комендатуру. Появилось опасение, что Федор необдуманно может решиться там на какой-нибудь отчаянный поступок и погубит и себя и дело, ради которого она заставила его идти на службу к гитлеровцам… Зоммер ласкал ее, гладил по шелковистым волосам; и, растроганная его лаской, она полушепотом произнесла:
— Знаешь, это хорошо, что ты связываешь свою личную судьбу с судьбой Родины… О моей и маминой не думай. Нас всех ждет или наша победа над фашизмом или… Мне страшно даже выговорить, что будет с нами, если гитлеровцы победят. Поэтому мы и должны бороться. Но если каждый будет делать это в одиночку, сам по себе, то это мало что даст. Бить гитлеровцев надо организованно, и мы победим.
Слушая ее, Зоммер настораживался. Ему показалось, что и словами-то говорит она не своими. Вспомнил о Еремее Осиповиче, который больше не приходил. В памяти возник разговор с Соней после последнего прихода этого парня, когда она убежденно стала уговаривать его идти в комендатуру и утверждала при этом, что в городе есть подполье — должно быть… Ожила в памяти прежняя догадка, что Соня связана с подпольем. Задумав поймать ее на слове и через это самое принудить к откровению, произнес:
— Ты говорила серьезно? А ты знаешь, где уже гитлеровцы? У них и разговоры только о том, как будут брать Ленинград, Москву… Урал даже готовятся брать.
— Готовятся брать — это еще не берут, — повернув к нему лицо, сверкнула глазами Соня. — Я не верю в это! Не верю! Это… пропаганда их. Мы тоже не сидим сложа руки.
Зоммер понял, что, говоря «мы», Соня имела в виду не столько свое государство, сколько организацию, которая оставлена в городе и ведет подпольную работу. В его представлении нить от этой организации — мостиком, через Еремея Осиповича — протянулась к Соне.
— Я почти убежден, — сказал он вдруг, — что ты связана с псковским подпольем… Кто был этот Еремей Осипович? Почему только после его прихода ты предложила мне идти в комендатуру? Почему? Ты должна мне сказать всю правду.
Соня поднялась с кушетки. Показав, что начинает сердиться, отошла к столу. Долго поправляла скатерть — ждала, что Федор скажет дальше. Не дождавшись, повернулась. Тихо произнесла:
— Ты меня не пытай. Я уж говорила тебе, кто такой Еремей Осипович. Не все ли равно тебе, кто он? Важно, не любовник.
— Хорошо, о нем я спрашивать больше не стану. Надо будет — сама скажешь, — окончательно догадавшись обо всем, с нотками веселости в голосе сказал Зоммер и, поднимаясь с кушетки, добавил: — Только ответь, что я должен делать у этих палачей? В чем мои обязанности?
Соня колебалась. Растягивая время, взяла со стола карманное кругленькое зеркальце и стала зачесывать гребнем к затылку пряди рассыпающихся русых волос. Решив, наконец, что Федор обо всем догадался и таиться дальше бесполезно, она строго проговорила:
— Обязанности? Входи в доверие к гитлеровцам, вживайся. Когда понадобишься, тебе скажут, а пока… слушай, запоминай, передавай мне — там, где ты будешь, зреют планы по борьбе с подпольем, с партизанами. Понял?.. Больше ты никого не знаешь. Понял?.. И осторожен будь, понял?
Зоммер нежно обнял Соню. Преданно заглянув ей в глаза, сказал:
— Понял. Все понял. — И угрожающе, полный ненависти к оккупантам: — Мы здесь такой тарарам гитлеровцам устроим… как наши отцы в гражданскую войну в тылу у белогвардейцев…
— Устроим, устроим, — оборвала Соня, высвобождаясь из его рук, а на лице у нее, в глазах было написано такое, будто она в чем-то провинилась.
— Тогда надо амуницию приводить в порядок, — выпуская Соню и не замечая ее состояния, пошутил Зоммер и кивнул головой на кушетку, где лежал сверток с немецким обмундированием.
На кухне Сонина мать готовила обед. Соня раздула утюг. Зоммер взял его у нее и, чтобы угли горели жарче, вышел на крыльцо и стал размахивать им из стороны в сторону. Воздух попадал через щели в утюг, из них, посвистывая, выбрасывались мелкие искры. Когда утюг разгорелся, Зоммер пришел в комнату и стал гладить обмундирование. Соня посмотрела-посмотрела и взялась сама. Зоммер поглядывал, как ловко у нее получается. Заговорил, все еще размышляя о своей работе в комендатуре:
— Я часто думаю… Знаешь, в чем настоящий патриотизм? — И сам ответил: — Патриотизм — это когда человек во имя Родины, Отечества забывает о себе… делает все так, что потомок не плюнет ему на могилу.
— Ну уж и так! — не согласилась Соня. — Патриотизм, он классовый. Возьми Ленина. Он думал о потомках не так. Он делил их на социальные группы, думал о социальной справедливости, об угнетенных и знал, что они останутся благодарны ему вечно… — Разглаживая рукав, она на минуту смолкла, потом произнесла: — Мне, например, важно не то, что подумает обо мне потомок вообще, а то, что подумает мой единомышленник. Вот его-то благодарности и надо заслужить, а не вообще потомка.
Соня, закончив гладить, сказала улыбчиво:
— На-ка примерь, философ.
Обмундирование оказалось чуть тесновато. Позвали посмотреть мать. Та, презрительно скривив губы, сплюнула и ушла на кухню. Соня поглядела на одетого в гитлеровское обмундирование Зоммера, и ей вспомнилось: решив выходить за Федора замуж, она сказала об этом матери, та разволновалась, долго молчала, а потом не то с упреком, не то с болью произнесла: «Значит, и фамилия у тебя станет Зоммер. Не понимаю я вашей жизни: мы, бывало, дорожили своим родом-племенем, держались за него, у вас же… подумала бы, и дети-то ведь у тебя нерусские пойдут?!» Соня тогда обиженно укорила про себя мать: «Отсталая еще ты у меня, вот что я скажу». Сейчас же осознала вдруг, что мать хоть и малограмотная, но с умом.
Зоммер поглядывал на Соню. Обмундирование, казалось ему, обжигает не то что тело, а всю душу. Хотел уже сказать об этом Соне, но та опередила его.
— Мама у меня сознательная, — виновато усмехнулась она и стала объяснять: — Вчера, когда тебя вызвали туда, она говорит мне, будто проклинает: «Бессовестные вы оба. Повесить вас мало за такие за ваши дела: мыслимо ли, на службу к этим душегубам идти!» — и замолчала, увидав в дверях мать.
Загородив собою проход, она стояла в дверях и перебирала трясущимися руками край фартука. Враждебно глядела на обоих. Ее губы подергивались. Произнесла:
— Вам, господа разлюбезные, куда подавать-то? Сюда, может, или на кухне по старинке столоваться будете?
Зоммер побледнел.
— Какой красавец! — залилась притворным смехом Соня.
Она подлетела к матери и обвила ее — маленькую, худенькую — руками. Говорила, захлебываясь:
— Ой, ну какая ты у меня, мамуся, умница!.. Ой, ну все, как есть, понимаешь! Все, все!
Но Сонина проделка не утихомирила материнское сердце. Оно, поняла дочь, могло быть и очень жестким, даже к своему ребенку, когда он начинает делать не то.
3
Над Спиридоном Ильичом тучей висят комары. Он от них не отмахивается. Укрыв голову женским ситцевым платком, а на платок нахлобучив кепку, он сидит на старом пне и смотрит в свою записную книжку. В книжечке понятные только ему записи: где, какой урон нанесли они гитлеровцам. «167. 7 вел. тр. — не успели взять. П. н.», — читает Спиридон Ильич последнюю запись и вспоминает, как напали они группой в десять человек шестнадцатого июля на семь велосипедистов по дороге к Мошкино и убили всех, а трофеи взять не сумели — помешала показавшаяся сзади колонна немцев… Когда немцы уже мертвые, ему бывает их по-человечески жалко. Понимает, не все по своей воле пришли сюда, в Россию. «Матери, поди, есть, жены, дети, невесты, — думает Морозов, вспоминая о растерянной своей семье, и зло рассуждает, виня в гибели этих немцев уже нацистов Германии: — Оболванили вас Гитлер с кликой, оболванили. Весь народ оболванили. И гонят, как стадо, на убой. И вы идете».
Морозов листает записную книжку, и все новые воспоминания одолевают его…
Просидел так с час. Потом подошел к шалашу и потряс за ногу комиссара отряда Вылегжанина. Тот, потянувшись, открыл глаза и сразу сел.
— Давай собираться. На новое место переберемся, остановимся в сторожке, у озера, — сказал Спиридон Ильич. — Нельзя нам засиживаться.
— Мы же в Псков связного послали?! — вопросительно посмотрев на Морозова, заметил комиссар. — Где он нас искать будет?
— Я все предусмотрел, — опустившись на корточки перед шалашом, проговорил Морозов. — Здесь в условленном месте он найдет записку, по ней придет в лагерь, где позавчера стояли, а там его будет ждать кто-нибудь из наших.
— Хитер, — засмеялся тот.
— Нам без хитрости… — Спиридон Ильич нахмурился, — без хитрости мы пропадем. Спасение у нас… в хитрости да в ногах: чем больше ходить будем, тем живучей станем. — И приказал свертывать лагерь.
Через каких-нибудь двадцать минут люди были в сборе. Солнце клонилось за полдень. В лесу было тихо и прохладно. Останавливались нечасто. Впереди Спиридона Ильича маячила широкая и сильная спина Кооператора. В отряде большинство получило клички, даже Морозову дали — Мороз. Кооператор нес на себе почти все коллективное имущество отряда, так как в его ведении было снабжение. Спиридон Ильич смотрел на Кооператора и думал: «Может, обзавестись лошадью?» Вспомнил, как попал в отряд этот человек.
Получив задание в Пскове и обойдя явки, Морозов к утру добрался до Вешкина. Собрал отряд. Сухо сообщил, что вот таким-то сдать оружие и можно по домам, а остальным — выполнять новое задание. Не сказал прямо, что к чему, но кое-кто, видно, догадался. Догадался, по крайней мере, Кооператор.
Кооператор — это Фортэ Семен Яковлевич. Кличку ему уже после дал Печатник. Работал Фортэ в псковской потребкооперации бухгалтером. Когда-то он состоял в партии, но при чистке был исключен за сочувствие оппозиционерам — кажется, троцкистам. Выходец из торговой семьи, в годы революции он был активен и шел в гору. Тогда же он познакомился с Морозовым. Они сдружились. Но после, когда на Псковщине уже отгремела гражданская война и все улеглось, а Фортэ по службе поднялся-таки высоко, дружба эта разладилась. Спиридон Ильич вернулся на завод и сменил кожанку на спецовку. Семен же Яковлевич кожанки не снимал, встречаясь с Морозовым на улице, перестал даже подавать руку. Со временем забылось и хорошее, и плохое. Будто ничего и не было, ничто и не связывало.
Фортэ отозвал Морозова в сторону и промолвил: «Что же ты, Спиридон Ильич?! Пожалей. Оставь… Некуда мне больше пристроиться… Ну, слепой!.. О питании буду думать. Семьи у меня все равно не имеется: перед войной в Свердловск откомандировал, к брату… Так что баланс сводить мне в одном только… с фашистами». Большие за стеклами пенсне глаза его заблестели. Морозову стало жалко Фортэ. Подумалось: пускай, человек он крепкий. И взял. И не ошибся Спиридон Ильич в нем, хоть и, уходя из Вешкина тем же утром, шептался с Вылегжаниным (бывшим членом партбюро в цехе завода, на котором сам работал): а не зря ли взял? Не ошибся, потому что Фортэ оказался, как никто, на месте. Он умел быть и бережливым, и расточительным, знал, где добыть продукты, даже боепитанием и трофеями не прочь был заниматься. Да тут все решалось проще: что лишнее, прятали в надежные места, а лишнего почти не было. С пищей было совсем плохо — в обрез. Базы с продовольствием и боепитанием, подготовленные райкомом перед сдачей врагу Пскова, — одну растащили деревенские мальчишки, а другую выдал какой-то подлец немцам — видно, участвовал в ее создании.
Вспомнив о базах, Морозов перестал думать о Фортэ. Обидно было: не уберегли такие базы! Подпустили предателя, врага. И поплыли перед глазами Морозова тридцатые годы, война в Испании, вспомнились разговоры о «пятой колонне» и бдительности. «Да, много врагов выкорчевали, — думал он, — а не всех… Враг, он хитер. Настоящий враг — не то что болтун, он прикинется преданным, лишнего не скажет, критику разводить не будет и приверженца корчить станет. Ему что — не болит. И на должность через это проползет, и куда хочешь… Да, врага, его не всегда видно…» Долго думал об этом Спиридон Ильич. Потом перекинулся на базы опять. Осталась у них еще одна база, но он, посоветовавшись с комиссаром, решил до зимы ее не трогать. Кто знает, как оно обернется, когда залютует вьюга да снегом все по-завалит…
Двигались вдоль ручья по тропке. Неожиданно, как из-под земли, вырос перед Морозовым боец из дозора.
— Случилось что? — насторожился Спиридон Ильич.
— Мужик какой-то там, впереди. Печатник с ним остался. — И рассказал спеша: — Встретили мы его так: идем, а он на тропе сидит с мешком и палкой… Заметил нас и сразу к нам. «Ага, — говорит, — вот вы когда мне повстречались». Мы было назад, в сторону, а мужик за нами. «Никуда, — говорит, — вы теперича от мене не убежите. Я тоже хочу этим разбойникам хвосты подкрутить…» — и стал говорить нам, что ищет партизан и хочет бить фашистов.
Спиридон Ильич огляделся. «Не провокация ли, узнать как бы», — мелькнуло в голове, и он приказал тут же трем бойцам разведать, что творится вокруг. Те кинулись в подлесок.
— Значит, никак не хочет отставать, говоришь? — подумав, спросил Морозов бойца и медленно провел ладонью вниз по клинышку бородки.
— Никак, — ответил дозорный. — Говорит, только через смерть свою я от вас отделюсь.
Когда вернулись посланные на разведку бойцы и сообщили, что вокруг все тихо, Спиридон Ильич приказал привести мужика.
Это был крестьянин как крестьянин. Ростом не высок, не низок, в плечах немного широковат, с руками крепкими и грубыми от работы. В глаза бросалось его курносое, усеянное конопатинками лицо с усами, разбегающимися, как растопыренные крылья птицы. Даже борода, полукругом прикрывшая его широкую грудь, была не так броска. Не случайно Печатник после над ним подсмеялся. «Откуда, — говорит, — ты такой? У Александра Невского таких не видно было», — на что мужик, не теряя, между прочим, достоинства, возразил: «С Александром Невским не знавался… А в деревне вот… пойди спроси — все знают Анохиных, меня, значит».
В лице, во всем виде мужика, почудилось Морозову, проявляют себя дремучие, расшевеленные вражеским нашествием силы народного гнева.
Мужик с гордостью ворочал головой на красной толстой шее, старался всем улыбаться, потому что поглядывала на него добрая половина отряда с усмешкой.
— Рассказывай, кто такой и что тебе нужно в лесу? — сказал ему наконец Морозов.
— А я смотрю, кто туто за главного, и не пойму сперва, — повернув лицо к Морозову, льстиво заокал он.
— Я спрашиваю, кто ты и зачем оказался здесь? — насупился не на шутку рассердившийся Морозов.
— Ты мне, товарищ начальник, того… аль пугать хочешь? Так я не из пугливых, — обиделся Анохин и недобро пошутил: — Может, я дислокацию вашу хочу разведать. Вот. — И ко всем, вдруг взмолившись: — Братцы, да разве я похож на темного человека?! Я с миром пришел, значит, бороться как бы с германцем. Силы во мне есть. Что мне! Бабу с детишками я к родне переправил, совсем в другую деревню. Так что я со всех сторон как бы на воле. И душа во мне настроена не в бабки играть.
Спиридон Ильич все понял: Анохин шел в партизаны.
Рассудив, что сейчас от него ничего толком не добьешься, Морозов поставил его в строй за Фортэ и приказал отряду идти дальше.
Место, где дозорные встретились с мужиком, обошли за километр. Продирались через подлесок, росший здесь на подсохшем за лето болоте. Пружинил под ногами мох. Мужик молодцевато поспешал за Фортэ.
К сторожке пришли часа через два. Это был мысок сухой земли, вдавшейся в заросшее черничником и кустами болото, с озерком поблизости. На мыске, окруженная зарослями орешника и ольхи да разбросанными кое-где елями, стояла ветхая рубленая охотничья избушка. Кругом было тихо. Оглядевшись, Анохин сказал Печатнику:
— Во где вы прячетесь! Найди попробуй, аль не так? — и обвел всех глазами, ища подтверждения.
Печатник, парень лет двадцати, веселый и острый на язык, ответил хитрым взглядом и засмеялся, может быть впервые в жизни отказавшись от случая выкинуть шутку. Но уже к вечеру он упорно стал звать Анохина Мужиком. Эта кличка к Анохину пристала; на следующий день и у Спиридона Ильича срывалось — Мужик.
Оборудовали лагерь.
Спиридон Ильич ушел расставлять для охраны посты. Попутно хотел получше изучить округу.
Место Морозову понравилось. Он решил утром идти на «промысел» — так на его языке назывались операции, которые отряд проводил против немцев.
Вернувшись в стан, Спиридон Ильич с Вылегжаниным начали изучать карту. Просматривали дороги, останавливали внимание на деревушках, расположенных поблизости, в истоках Псковы́. Согласились на том, что оседлают дорогу; Морозов, ткнув в карту, показал где. Заговорили об Анохине. Комиссар предложил принять сейчас же от него присягу. Морозов возражать не стал, но подумал: «Присяга — не все. На деле проверять надо».
В стороне от них на тлеющих углях прела пшенная каша. Вокруг ведра, не переставая, ходил Фортэ с ложкой и то и дело помешивал в нем, чтобы не пригорело. Спиридон Ильич, посмотрев на Фортэ, подошел к Анохину и долго его расспрашивал. Комиссару он предложил принять от Мужика присягу до ужина.
— На голодный желудок оно плотнее ляжет. Да и каша лучше пропреет, — улыбнулся Морозов комиссару.
Посмотрев на него холодно, комиссар поднялся. «Сухарь», — подумал о нем Морозов. И действительно, ни когда никто в отряде не видел на его лице не то что улыбки, а и ее подобия. Говорил он редко. Старался нести службу, как рядовой боец, не выделяясь.
Отряд построился. Комиссар, вынув из кармана пиджака блокнотик в клеенчатых корочках, открыл текст им же составленной присяги — ее принимал каждый в отряде, когда ушли из Вешкина, — и сказал:
— Рассудив с командиром, мы решили принять от товарища Анохина присягу. — Он попросил Мужика выйти из строя и стать лицом ко всем. — Это, как известно, у нас порядок. Самому себе только поклясться бить вероломных захватчиков — это одно, а перед лицом товарищей по борьбе — совсем другое. — И стал объяснять Анохину: — Вот текст. Возьмите и вслух прочитайте, а потом ниже распишитесь.
Комиссар вынул из кармана огрызок химического карандаша.
Мужик взял блокнот в ладонь — широкую, с окостеневшей коркой бугристых мозолей и, шевеля губами, читал про себя. Заулыбался. Поднял на комиссара простодушно светившиеся глаза.
— А-а-а… Так, — проговорил он и почесал шею. — Они, слова эти, хороши, оно так. Я их проговорю вам, товарищ комиссар. — И повернул лицо к строю: — И вам, товарищи дорогие. Только я оговорюсь: туто не все сказано. Я уж, покорнейше извиняюсь, от себя добавленьице внесу. — И снова к комиссару: — Аль нельзя?
— Можно, — ответил комиссар.
Неровно стоявшие бойцы пересмеивались, а когда Мужик начал читать текст, как по команде замерли, а кое-кто даже принял стойку «смирно».
— Присяга партизана, — вел Мужик по страничке блокнота пальцем с черным от ушиба широким ногтем — еле разбирал почерк. — Я, сын первого в мире социалистического государства — государства рабочих и крестьян, — перед лицом своего Отечества и своего народа клянусь… — Он посмотрел на комиссара и добавил: — А еще перед всей своей деревней, перед бабой своей, извиняюсь, и перед детишками своими, а у мене их, посчитай, четверо… — и снова палец его пополз по строчкам: — …Не щадить своей жизни, не выпускать из рук оружия, покуда последний фашистский захватчик не будет уничтожен на моей земле, земле моих отцов и дедов. — Тут Мужик снова оторвался от блокнота и очень серьезно проговорил: — Я, товарищи дорогие, еще и за то, как они обошлись под Псковом со мной и кобылой, а после еще в деревне староста отхлестал на глазах у всего народа… проклятый, но я ему вечерком такую устроил баню… все бока помял… глаз, может, и до сей поры пухлый…
Вставки Анохина в текст все приняли серьезно. Спиридон Ильич, слушая его, думал: «Заварили немцы кашу — не расхлебать им будет, как весь народ поднимется вот так».
Мужик передохнул, обвел бойцов строгим взглядом, и снова палец его заскользил по строчкам:
— Если я в чем-то нарушу эту мою священную клятву, пусть это будет даже простое малодушие, а не трусость, тогда пускай меня покарает возмездие моих боевых товарищей — смерть, пускай я покроюсь ненавистью и презрением как клятвопреступник и пускай узнают об этом мои родные и близкие, и пускай отвернутся они от меня с презрением… Кровь за кровь, смерть за смерть! Вон с русской земли немецких оккупантов!
Мужик покрутил усы, взял у комиссара огрызок карандаша и вывел на следующей странице размашистую подпись.
— Ну, теперича скреплено как бы… оно так… — Он торжествующе посмотрел сначала на комиссара, а потом на строй. — Теперича, дорогие вы друзья-брательники, я ваш и вы мои.
Он еще хотел что-то сказать, но в строю засмеялся Печатник. Махнув рукой, Мужик раздумал. А когда ели горячую пшенную кашу, Спиридон Ильич слышал, как он говорил:
— Оно, присяга, ничего, складная… Разве без антиреса прочитывается вот, аль не так? — И, не получив ни от кого подтверждения, ворчливо добавил: — Не мешало бы в ней оговорить, штоб с бабами не того, не приваживали, да вот в бутылку не смотрели бы. Баба да водка — самые распроклятущие для мужика враги.
Вокруг, давясь горячей кашей, посмеивались, а Спиридон Ильич думал, как испытать Анохина. Думал-думал и придумал: «Возьму завтра с собой. Пусть в бою добывает оружие себе. Там все и выяснится. Храбрый ли, трус ли, наш ли, чужак какой ли…» Оружие у Морозова в тайниках было — от Вешкина одиннадцать винтовок да две немецкие, но хотелось человека проверить на деле.
На востоке чуть занимался рассвет. Солнца еще не было видно, но лучи его вот-вот должны были вырваться из-за горизонта и облить светом землю. Постепенно поднимаясь, оно из раскаленного докрасна станет светлым-светлым и начнет палить. И не будет от жары спасу.
Морозов, выйдя на лужайку перед избушкой, так и подумал о солнце. Сбивая с травы прозрачные росинки, направился к Печатнику, который в стороне, присев на корточки, возился с холщовым мешком. В мешке лежали бутылка с типографской краской и шрифт, захваченные им из типографии, когда он убегал в леса. Морозов глядел на тощую фигуру Печатника, на его непропорционально большую голову и улыбался, покручивая кончики усов: «Опять старая история». Подошел.
— Что ты его прячешь? От кого? — спросил он Печатника и кивнул на мешок со шрифтом.
Тот поднял голову и очень серьезно ответил:
— Не прячу я, товарищ Мороз, а просматриваю, а спрячу после этого, А не прятать нельзя: уйдем на задание, а сюда вдруг как фашисты нагрянут… Ну и заберут. А шрифт — это невообразимая ценность для нас. Может, еще пригодится.
— Так тебе и пригодится, — сказал Спиридон Ильич и отошел, посматривая, как готовятся люди к выходу на операцию. Прикинул в уме, а не попробовать ли действительно оттиснуть что-то наподобие листовки. Поглядел на разговаривавшего с бойцами Вылегжанина. Жалко стало, что нет в отряде приемника. «Слушали бы сейчас, что на фронте делается. Немцы с толку сбивают: «Москву вот-вот возьмем, Ленинград, глядите, падет…» Дураки безмозглые! Да разве нас этим запугаешь? Вон Наполеон тоже Москву брал», — Морозов тяжело вздохнул — понимал: радости пока от того, как складываются дела на фронте, нет никакой и еще не видно, что будет завтра, может, и хуже будет.
Печатник ушел в кусты прятать мешок со шрифтом. Спиридону Ильичу вспомнилось, как попал в отряд Печатник. Встретили они его в лесу с молодым эстонцем, которого Печатник, да и другие теперь так Эстонцем и зовут. У них была на двоих одна двустволка, шрифт и ни крошки хлеба, так как убегали из Пскова они спешно, на глазах переправлявшихся через реку Великую гитлеровцев. Парни без опыта, они побродили по незнакомой округе да и пали духом. На что Печатник — остряк, а и тот поугрюмел. Встрече с отрядом они несказанно обрадовались. Морозов, глядя на них, с затаенной болью подумал тогда о своей Валюше: «Что с тобой? Где ты сейчас? Может, и не в Луге вовсе, а так же вот, как они, мечешься?»
Печатник вернулся минут через десять. Подойдя к Спиридону Ильичу, он сказал, указывая рукой на вершину далекой березы:
— Вон под ней в кусты положил и мохом притрусил. — Он всегда сообщал Морозову, куда положил шрифты, так как думал: одного убьют — другой будет знать, где их найти.
Он отошел от Спиридона Ильича к Фортэ, который прощупывал пальцами траву вокруг себя.
— Что потерял, Кооператор? — услышал Морозов веселый голос Печатника.
Фортэ искал пенсне — свалилось с носа.
— Однако ты до того слеп, — посмотрев на него с усмешкой, сказал Печатник, — что тебя бы и на улицу одного не надо было пускать, а ты еще… партизанишь, — и поднял пенсне, которое лежало на виду.
— Слеп-то я слеп, да у меня ведь близорукость. Говорят, она к старости пройдет. Ослабнет мышца, и пройдет, — надевая пенсне, шутливо проговорил Фортэ.
— Здоров ты, вот мышца-то и не ослабевает, — нашелся Печатник.
— Не задумывался о причине. Не на ком проверить эту мышцу-то, — и они оба рассмеялись.
«Ну и шельма!» — простодушно, по-отцовски подумал Морозов о Печатнике и отвернулся.
Послав на условленное место бойца, который должен был там ждать возвращения направленного в Псков связного, он приказал людям идти завтракать.
Позавтракав, отряд вышел на «промысел». В головном дозоре были Печатник и Эстонец. На некотором удалении от них вытянулся цепочкой отряд. Морозов думал, что бродят они вслепую: «Агентурную сеть бы создать, вот тогда каждый «промысел» давал бы результат».
Вышли к опушке леса. На лугу, возле стогов сена, чернели четыре немецкие машины. Крестьяне кидали вилами в кузова сено, а солдаты, став поодаль, покрикивали на них на чужом, грубом языке. Спиридон Ильич окинул взглядом местность и подумал, что все-таки отряду квартировать в этих краях опасно. «Глухих лесов мало. — И вспыхнула в нем идея уйти в леса за Плюссу: — Там хоть далековато будет ходить на «промыслы», зато леса надежные, если все меры соблюдать».
Решили устроить немцам засаду.
Попятились в сосновый бор. Добрались по лесу до проселка, петляющего вдоль опушки, где должны были проехать с сеном немцы.
— Давайте так, — распределяя бойцов, заговорил Морозов. — Нас мало, а тех… два десятка. Получается — два на каждого. Значит… — и стал объяснять, кто в какого немца стрелять будет, если те растянутся. — Автоматчикам и пулемету по группам бить. — И к безоружному Анохину: — Не зевай. Тут тебе будут и автомат и патроны.
Залегли цепочкой — в кустах и разнотравье.
Ждали с час, не меньше. Стало наконец слышно урчание моторов. Вскоре показались и машины. Шли они медленно, впритык одна к другой. Между ними и опушкой леса, подгоняемые окриками солдат, двигались, заслоняя от партизан немцев, крестьяне и крестьянки. Часть солдат шла по другую сторону машин. «Вот гады! — не стерпел, глядя на это, Морозов, по автоматной очереди которого все должны были открыть огонь, и стал думать, как поступить: — Не стрелять же по своим!»
Когда машины с сеном скрылись за соснами, Морозов поднялся. Пощипывая кончик бородки, он озлобленно глядел на свой трофейный автомат, думал: «Значит, все-таки припекает наш брат эту сволотню, раз такую тактику начали применять… Ну подождите!»
Бойцы, сбившись в кучку, откровенно жалели, что все так получилось. Печатник говорил:
— Нам надо перевооружаться. Свои патроны скоро кончатся, а где их добудешь… Надо немецким всем вооружиться. Да и гранат вот почти нет у нас. Я подумал: было бы побольше гранат — закидали бы их все равно. Крестьяне бы в лес кинулись, а гитлеровцы… кто куда.
— О перевооружении ты, Печатник, правильно говоришь, — вмешался в разговор комиссар, — а вот о конкретном случае… не того, недопонимаешь, хоть и в печати работал. Пойми, всех их нам не убить бы было, а они потом… Они потом с этих беззащитных десять шкур спустят, а крестьяне на нас же через это и зло затаят. Скажут: «Не могли выбрать другого случая».
Углубились в лес.
Было часов двенадцать, когда они вышли на опушку соснового бора. Впереди за рожью серела, маяча над землей широкими избами, деревушка без немцев. В ней выпросили у крестьян продуктов. Те дали. В придачу кто-то из них принес выпотрошенного барана с неободранной шкурой.
По дороге в лагерь из головы Спиридона Ильича не выходила эта деревушка.
Стояла деревушка в стороне. Немцы сюда не заходили, и крестьяне жили в ней своей тихой жизнью. «Мужичье — оно тертое, — сопел Морозов. — Сидит по-медвежьи в берлогах своих… Припечет вот… — И, вспоминая, как дружно поднялось против белогвардейщины и интервентов в гражданскую войну крестьянство: — Вот тогда уж эта силушка покажет себя!» Не стерпев, бросил Вылегжанину, будто так, между прочим:
— Вот как прикажешь быть с такими деревнями?
Комиссар сначала не понял его. Догадавшись наконец, в чем дело, ответил, что все-таки это, по существу, предательство, ибо тут налицо линия на приспосабливание, и что это, очевидно, надо пресекать, так как фашистам от того, что деревня ненавидит их, а с ними не борется, ни жарко ни холодно.
— Думаешь, фашисты не знают, что их советские люди любят, как собака палку? — заключил он свое рассуждение. — Знают. Но им надо от населения не любви, а покорности. Только.
Он замолчал. Морозов, похвалив в душе своего комиссара за ум, стал думать над тем, как расшевелить мужика, встряхнуть, поставить на путь борьбы. До него долетели из-за спины слова Печатника, который полушепотом говорил Анохину:
— Не повезло тебе, Мужик… А вдруг как война скоро кончится? Ударят наши, и капут гансам, — так Печатник называл теперь немцев, — а ты… безоружным воякой и останешься.
— Не останусь. Война скоро не кончается, — ответил Мужик веско.
Морозов вздохнул. Весь остаток пути думал об Анохине, о Печатнике и других бойцах отряда. Подытоживал, что же в конце концов свело всех их вместе.
В лагере Морозов тем, кто ходил на задание, разрешил спать.
Фортэ, обрадованный обилию продовольствия, которое принесли бойцы, по-хозяйски раскладывал все в тени под осиной. Озадачила его баранья тушка с неободранной шкурой. Смотрел он на нее, смотрел и попробовал, взяв нож, ободрать. Мужик поглядел со стороны и подошел. Вернулся от березы Печатник со шрифтом.
Спиридон Ильич, которого начало одолевать беспокойство за посланного в Псков бойца, сидел на пороге избушки и, наблюдая за ними, прислушивался.
— Да разе так с тушкой надо? — выговаривал Мужик Кооператору.
Печатник, поглядев на Мужика, засмеялся:
— Алена, да разве его научишь?
— Ты, в общем, прав, — безо всякой обиды сказал Печатнику Фортэ. — Тут, как с деньгами, тоже нужен навык.
Мужик со знанием дела подвесил баранью тушку на толстую ветку и начал сдирать с нее шкуру. Печатник, развязав мешок, перебирал литеры.
Освежевав баранью тушку, Мужик подошел к Печатнику. Долго, пристально вглядывался в литеры. Присев, взял одну.
— Ты что? — недовольным голосом проговорил Печатник и стал было отбирать литеру, но она упала в траву..
Печатник побелел. Долго вдвоем прощупывали они траву — осторожно, с терпеньем. Когда Анохину надоело это, он сказал ворчливо:
— И на кой она тебе? У тебя их мешок целый. Разе мало?
— Чудак, — услышал Морозов глухой голос Печатника. — Ее одной не хватит, и слово не соберешь. Например, «Гитлер», а «Г» упало. Как тогда? «итлер». А кто поймет?
Литеру нашел Анохин. Подкинув ее в жесткой ладони, молвил:
— Как таракан аль еще какая такая живность… наподобие букашки… а вот «Гитлер» не выйдет без нее, — и от души, поджимая живот, засмеялся.
Морозов, улыбнувшись, поднялся и пошел в кусты. Когда вернулся, то Анохина на лужайке уже не было. Печатник, подложив под голову мешок со шрифтами, спал. Фортэ шел к нему с белой тряпицей вроде простыни. Морозов опять сел на порожек. Засмотрелся на Фортэ. Тот, смахнув с лица Печатника комаров, накрыл тряпицей парня и долго стоял над ним, скрестив руки на широкой груди. Его нос совсем свесился над толстоватой губой, прикрыв ее своим острым, загнутым книзу кончиком, а глаза, широко открытые, смотрели тоскливо, и отражалось в них, показалось Морозову, все: и мохом поросшая кочка, и простыня, и кусты, и легко покачивающаяся редкая осока, и цветок иван-да-марья, и бог весть еще что, очутившееся здесь. Знавший о Фортэ много по гражданской войне да и по Вешкину, Спиридон Ильич догадывался, о чем сейчас тот думает: и о судьбе этого подростка, и о цветке, занесенном сюда неизвестно каким ветром, и о своей семье, которую подхватила и понесла предвоенная знобкая хмарь. Знал Спиридон Ильич, у Фортэ был сын, артиллеристом служил в армии, да две дочки. «Может, и не добрались девицы еще до этого Свердловска, — покручивая в пальцах сорванный стебелек, рассуждал Морозов, — а добрались, так и другое может: посмотрят родственнички на них, скажут: «А, нищета прибыла!.. Не выйдет — в революцию ваш отец помогал нас обирать, а как прижало, снова к нам? Не по тому адресу приехали. К своей власти обращайтесь», — да и дадут от ворот поворот. Прошипят: «У самих полон дом ртов». Подумал так Спиридон Ильич и вздохнул: «Да, контра снова оживет. Еще тогда, в гражданскую, подушить бы всю, так нет… Гуманные мы больно». Он поднялся. Пошел к дальнему краю болота — просто так пошел. От дум о Фортэ перекинулся на думы о своей семье, и до слез больно ему стало, что так все сложилось у него непутево. Дошел до болота, посмотрел в ту сторону, где дежурил боец, поджидая связного из Пскова, и… увидел: прямо на него через болото идут трое. Шел дежуривший боец, связной и… девушка. И до рези сдавило ему сердце — узнал он сразу в девушке свою дочь.
Морозов приложил к груди руку. Не сводя глаз с Вали, кинулся ей навстречу. Ноги тонули в болоте, цеплялись за высокую траву. Лез напролом через кустарник, бежал по черничнику, сбивая еще зеленые, но уже крупные ягоды.
В привычной, размеренной жизни отряда Морозова с приходом Вали сразу все пошатнулось. Некоторые стали на нее заглядываться. Анохин, с которым она ехала в Псков, после того как рассталась на шоссе с Момойкиным, узнал ее и насупился. Отец Вали стал раздражительней. А тут еще заметно прибавилось карателей. С комиссаром у него произошел довольно-таки грубый разговор. Валя слышала, как отец ее, отведя Вылегжанина за орешник, доказывал ему в сердцах:
— За Плюссу обязательно надо уходить. Не в боязни дело. Дело в живучести нашей… При чем тут дочь? Отряд сохранить надо. Сил у нас мало, и леса не позволяют…
Неприятно стало Вале. Она ушла к Фортэ помочь готовить ужин. Кооператор был рад помощнице и даже сказал с усмешкой:
— Вот подучу вас кашеварить, а сам бойцом настоящим стану, а то и винтовка заржавеет.
Валя не обрадовалась этому, но подумала: «Можно пока и кашеварить… Потом посмотрим. У нас равенство — по очереди будем. Я из малокалиберки вон как стреляла».
Из-за орешника вышли разгоряченные отец и комиссар. Спиридон Ильич подозвал к себе Печатника и Анохина. Печатнику сказал:
— Собирайтесь и — марш!.. Помнишь, где с тобой лишние винтовки схоронили?.. Возьмешь обе немецкие винтовки и три наши. Патроны заберешь все. Идите живо. К утру снимемся. Ждем вас до восхода солнца. Опоздаете — не найдете, — и отпустил их.
Подойдя к костру, Морозов спросил Фортэ:
— Как считаешь, правильно я доверил Анохину? Не ошибемся?
Фортэ пробовал кусок баранины, поддев его ложкой из ведра. С силой дул на мясо. Ответил не сразу, но категорически:
— Вовнутрь человеку не заглянешь, а сомнения он не вызывает, да и дочь ваша знает его.
— А вдруг там, у немцев, обработали?
— Его в родной деревне обработали, — улыбнулась отцу Валя. — Что ему не доверять-то?
Спиридон Ильич ушел в избушку. Фортэ поглядел на Валю, заговорил:
— А вы знаете, что, проснувшись и увидев вас, сказал Мужик? «Ну, теперь добра, — говорит, — не жди. Раз баба в отряде появилась… Я, — говорит, — в Псков ее вез. Может, через то и пострадал… Ослобониться бы надо тогда от нее, а не догадался… да и не посмел бы: уж больно она ковыляла… так, как бы на костылях».
Валя смутилась. Глаза ее вспыхнули.
Вернулся Спиридон Ильич.
— Вот тебе, — сказал он, подавая Вале маленький браунинг. — Без оружия-то здесь… мало ли что! — И стал объяснять: — Это еще у парашютиста-диверсанта отнял.
Валя повертела пистолет в руках. Боясь прикоснуться к спуску, спросила:
— Заряжен хоть? Не выстрелит?
Они отошли в сторонку. Спиридон Ильич, взяв у Вали браунинг, стал объяснять, как из него, стреляют, как заряжают его. Тут же разобрал пистолет и снова собрал. Учил, как надо целиться, стрелять. Валя взяла незаряженный браунинг и по команде отца целилась и «стреляла», нажимая на спуск.
— Вот пойдем отсюда. — сказал Спиридон Ильич, — дам выстрелить пару разиков. Патронов-то… каждый на счету. — И добавил: — Утром двинемся за Плюссу. В ночь хотели идти, да дороги плохо знаем, еще на засаду нарвемся. А днем-то виднее.
Он ушел, а Валя еще долго продолжала, воображая, что перед ней гитлеровцы, прицеливаться и «стрелять».
После ужина она собрала посуду и мыла ее в вырытой недалеко яме. Вода была желтоватая и прозрачная, как янтарь. Потом Валя помогала укладывать на подвешенную под крышей сторожки площадку из сплетенных толстых веток лишние продукты: пшенную крупу, засоленную в ведре баранину, соль и еще что-то в двух мешках. Спать легла опять в сторожке. В углу. Проснувшись ночью, скосила глаза на спящего рядом отца и вдруг вспомнила почему-то разговор с ним, когда только пришла в лагерь из Пскова. Он осторожно выспрашивал обо всем, что творится в городе. О Соне спросил: была ли у подруги? Валя шепотом рассказала и о Соне, и о Зоммере, и о Фасбиндере… Спиридон Ильич, пока она говорила, не перебивал, а когда смолкла, тихо произнес:
— Дела-а… Ничего не поймешь! — И вздохнул: — Хорошо, что связной встретил Акулину Ивановну, а то, в конце концов, схватили бы там тебя.
Валя уже засыпала, когда вернулись посланные за оружием бойцы. Слышала, как отец поднялся. Ее разбудили, когда все уже завтракали.
После завтрака отряд двинулся на северо-восток. Валя шла в кофточке с рукавами, в истрепанных коричневых полуботинках и подогнутых запасных отцовских брюках — заставил надеть, чтобы не обдирала ноги о кустарник и осоку. Шла и не думала, куда идет, потому что идти было хорошо: в лучах солнца горела, переливаясь на траве и листьях роса, чистый утренний воздух поил своим ароматом, а главное, шла рядом с отцом. И может быть, потому, что рядом шел отец, была она необычайно спокойной, уверенной в себе.
Глава девятая
1
В центре Пскова, откуда хозяев квартир и домиков выселили, а попросту — выдворили на окраины, жили еще их кошки, потому что приказы оккупационных властей на них не распространялись. Впопыхах переселения забытые и просто оставленные, они вели прежнюю, по-кошачьи далекую от политики и войны жизнь. Временные хозяева этой части города, немцы не баловали их, но и не измывались над ними, поскольку большинство из оккупантов у себя, в Германии, сами имели кошек, любили их, а гитлеровская теория и всевозможные циркуляры третьей империи к тому же пренебрежительно обходили вопрос о кошках, принадлежащих вражеской стороне. Больше, новоявленные «теоретики» расизма, то есть спецы третьего рейха, даже не подозревали, что и кошек, если к ним подойти с нацистской, расовой точки зрения, можно классифицировать на полноценных и неполноценных… Вот поэтому-то и немцы в центре Пскова даже прикармливали этих одомашненных далекими нашими предками зверенышей. Они старались не давить кошек машинами, если какая-нибудь из них перебегала улицу. Когда к середине лета из сараюшек и подворотен, с чердаков, из подвалов стали выбегать шаловливые котята, оккупантам разных чинов стало это особенно нравиться, так как забава сама лезла в руки. Повезло в этом однажды и Фасбиндеру.
Как-то он сидел на скамье в скверике и поджидал машины с солдатами и Зоммера. Только что перед этим у него был приятный разговор со штурмбанфюрером, который намекнул, что предстоящая карательная операция может принести ему очередное звание.
Зоммер пришел, когда машин еще не было. Пригласив его сесть рядом, обер-штурмфюрер рассказал, что в одной деревушке бандиты, которых-де население называет партизанами, напали на немецких солдат и уничтожили их. Сумел убежать только шофер…
Выслушав барона, Зоммер с маской непроницаемости на лице холодно бросил:
— Как же они смели так?! — А подумал совсем другое: «Молодцы! Так и надо встречать гитлеровцев». Он приглядывался к Фасбиндеру.
Фасбиндер был в хорошем расположении духа. Барон держал в руке фуражку, высокий, с небольшими залысинами лоб его блестел, глаза светились радостью. Он чуть шевелил носком начищенного до блеска сапога чудом уцелевший полузасохший стебель пырея, вцепившийся корнями за землю возле ножки скамьи. Шевелил и улыбался. И вот в это время из-под скамьи, прижимая к земле тело, осторожно высунул мордочку… котенок. Сообразив, что ему ничто не угрожает, он осмелел и, подпрыгнув, стукнул травинку мягкой лапкой. Стукнул и отскочил. Отскочил и снова бросился на травинку.
Это был не простой котенок. Это был белоснежный, бухарской породы котенок. Фасбиндер с умилением поглядел на такой редкостный экземпляр. Выбрав момент, он схватил котенка и, откинувшись на скамье, стал гладить его по длинной пушистой шерсти. Котенок, успокоившись, замурлыкал…
Подошли две грузовые машины, набитые солдатами. В каждой сидели, выставив волчьи морды, немецкие овчарки. В кабинах рядом с шоферами развалились младшие лейтенанты — унтерштурмфюреры (в первой — тот самый унтер-толстяк, который был в Залесье).
Легковая машина Фасбиндера пришла минут через пять. Фасбиндер, прижав к груди котенка, позвал с машины солдата по фамилии Миллер и приказал ему с Зоммером садиться в легковую машину. В машине лежала гитара, а на полу стоял саквояж. Осторожно поставив за саквояж ноги, Зоммер утонул в мягком сиденье. Фасбиндер подошел к передней дверце, с минуту смотрел на котенка, который, мяукая, начал вырываться из рук.
— Я его возьму, пожалуй, — сказал он после колебаний, обратившись к Зоммеру. — Будет вроде талисмана. — И когда уже сел в машину и колонна двинулась в сторону Луги, спросил: — Вы верите в провидение, Фридрих?
Зоммер не знал, как ответить. В бога он не верил. У него неверующими были и отец с матерью. Но что приятнее для гитлеровца? Что вызовет больше доверия?
— Видите ли, — подстраиваясь к Фасбиндеру, осторожно заговорил Зоммер, — в бога я не верю. Но глубоко в душе у меня живет ощущение… мистическое такое. Порой я и сам не понимаю, как объяснить его…
— О, вы этим не оригинальны, Зоммер, — улыбнулся, перебив, Фасбиндер. — Все люди — мистики. Только одни скрывают это, а другие говорят об этом открыто. Такова уж природа человека. Люди самых низших рас и те примитивно, но выражают это свое состояние. А арийская раса, как раса высшая, довела понимание этого до совершенства. Лютер освободил немцев от ненужных католических обрядов, а Адольф Гитлер в своем учении довел до апофеоза представление о нашем месте в божественном мире. В его представлении провидение избирает для народа пастыря. Эта личность одна лишь концентрирует в себе то, что совершается вокруг. Люди приходят в жизнь и уходят из нее, но от этого жизнь не изменяется. Провидение ведет ее через доверенное на земле лицо в будущее — через фюрера. И только уход этого доверенного лица разрушает принятый процесс развития… — И задумавшись: — Вот она, мистика, от которой не уйдешь…
Фасбиндер говорил еще долго. Рассказывал о какой-то высшей мистической вере, которую будто исповедует один Адольф Гитлер, общаясь с провидением. Но Зоммер ничего не мог понять. Сидя сзади, он посматривал, как рука Фасбиндера машинально играет с котенком, а сам думал, что жестокость гитлеровцев, их бредовые планы мирового господства, возможно, и вытекают из этой самой теории мистического представления о месте немецкого народа в истории.
Через час быстрой езды по шоссе Псков — Луга машина Фасбиндера свернула влево. Ехали по какой-то пыльной проселочной дороге. Потом выскочили на грейдер, мчались по нему. И опять свернули на проселок. Обер-штурмфюрер, как съехали с шоссе, замолчал. Передав котенка Карлу Миллеру, он настороженно вглядывался в проносящиеся мимо опушки леса, а когда ехали через ту или иную деревушку, застывал и сидел, вперив взгляд вперед как вкопанный. Зоммер догадывался: трусит.
Километрах в трех от места, куда ехали, Фасбиндер заговорил снова. Повернув к Зоммеру голову, он искривил лицо и произнес:
— Россия — беспорядочная страна. Я изъездил все прилегающие к Пскову деревушки и понял окончательно, что она действительно нуждается в новом порядке. Волей провидения мы пришли в нее и волей его же совершим то, чего не смогли сделать большевики. Этот полудикарский, нищий народ мы приведем в норму, часть переселим за Урал. В Сибири ему только и место. Мы выбьем из его головы большевистские идеи и заставим не рассуждать, а работать на нас.
В полукилометре от деревни машина Фасбиндера съехала в сторону — уткнулась мотором в высокую, наливающуюся рожь (операция, видно, была разработана заранее). Грузовые машины проскочили мимо. Первая пошла через деревню, а вторая, остановившись перед околицей, сбросила часть солдат. Солдаты, взяв автоматы на изготовку, бежали, оцепляя деревню. Минут через пять, когда Фасбиндер убедился, что в селении партизан нет, легковая машина неторопливо побежала вперед.
Шофер остановил машину около неказистой избы, над крыльцом которой висела прямоугольная рама с выдранным из нее щитом — названием, видно, колхоза. Все вышли из машины. Карл ждал распоряжения. Зоммер поглядывал по сторонам и старался угадать, что думает делать Фасбиндер.
Солдаты сгоняли к бывшему правлению колхоза людей. Гнали всех, кого находили в избах. В страхе, озираясь, торопливо шли женщины с детьми на руках, старухи и старики, ребятишки… Всех выстраивали в шеренгу по семьям. Фасбиндер, встав в двух шагах перед ними, уничтожающе смотрел на крыльцо правления, откуда, боязливо открыв дверь, вышел, горбясь, неказистый мужичонка лет пятидесяти, в пиджаке и брюках, заправленных в сапоги.
— Узнай, кто это? — сказал барон Карлу Миллеру. — Сюда его.
Карл, сорвавшись с места, подлетел к крыльцу и взмахами руки стал требовать, чтобы тот спускался вниз. Мужик повиновался, но Карлу показалось этого мало. Схватив мужика за шиворот, он потащил его к офицеру. Тот изогнулся, торопливо семенил ногами, втягивал в плечи сухую шею, таращил на Миллера застывшие в страхе глаза. Перед обер-штурмфюрером повалился на колени.
Барон заговорил, приказав Зоммеру переводить.
Мужик что-то бормотал. Фасбиндер крикнул по-немецки Карлу, чтобы тот поддал мужику. Зоммер глядел, как эсэсовский солдат пинком заехал тому в грудь, переводил, обращаясь к мужику:
— Встаньте! Говорите членораздельно! Отвечайте на вопросы!
— Безвредный он. Что его так мучить-то! — произнесла старуха в белом платке.
Фасбиндер бросил на нее звериный взгляд, а Карлу сказал:
— Гут, гут! — и потребовал от Зоммера узнать, кто этот мужик.
Оказалось, мужик — староста. Фасбиндер с унтером-толстяком выслушал объяснение старосты. Зоммер переводил. Выходило: убили немецких солдат на дороге за деревней, и староста ничего толком не знал. Выругавшись, Фасбиндер потребовал от старосты, чтобы он показал ему тех, у кого мужчины ушли в лес или служат в Красной Армии. Староста шел вдоль шеренги, опустив руки. В конце ее стал в строй сам. Фасбиндер пришел в ярость.
— Партизанское село! — взревел он по-русски и подскочил к женщине лет двадцати пяти, державшей на руках грудного ребенка. — Где твой муж? — закричал он на нее так, что та попятилась, еще крепче прижимая к груди младенца, начавшего плакать. — Отвечай, где?! — и выхватил парабеллум.
Шедший сбоку барона долговязый унтерштурмфюрер рванул ребенка за ножку. Зоммер, побледнев, закрыл глаза. Открыл их, когда что-то хрястнуло и плач ребенка оборвался — ребенок лежал, подергиваясь, на дороге перед онемело протянувшей к нему руки матерью… Фасбиндер неторопливо шел, размахивая парабеллумом, вдоль шеренги. Вьющемуся возле него Карлу спокойно сказал — так, что это еще больше поразило Зоммера:
— Котенок выскочил из машины. Посади обратно.
Карл бросился ловить котенка.
Женщина, припав к ребенку, рыдала.
Каждому пятому Фасбиндер взмахом парабеллума приказывал идти к правлению. Старосту небрежно вытолкнул из строя и заставил следовать за собой. Подошел к рыдающей женщине. Приказал солдату, чтобы тот отвел ее туда же, к правлению. Солдат заставил ее подняться. Гнал, подталкивая рукой. Она прижимала к груди трупик и шла, как пьяная.
После этого Фасбиндер остановился перед застывшими в страхе крестьянами и произнес по-русски, помахивая пистолетом:
— Даю на размышление сутки. Если среди вас не найдется кто-либо, который скажет, где партизаны, всех заложников подвергну экзекуции. За каждого убитого немецкого солдата вы поплатитесь тремя жизнями.
Заложников загоняли в амбар возле правления. Женщина лет двадцати упиралась и, тыча рукой себе в живот, кричала, вся в слезах:
— Я беременная, пожалейте! Дите ведь тут!
Унтер-толстяк — низенький флегматик — узнал у Зоммера, что она выкрикивает, и, с силой толкнув ее в дверь, сказал:
— Ха! Кляйне русише швайне. — И добавил, используя весь запас русских слов: — Будуша пионьер. Ха!
Амбар, закрыв двери, обкладывали соломой. Оставшихся на улице жителей не распускали. Когда старушка в белом платке присела на корточки, к ней подскочил верзила охранник. Заставил встать. Та встала. С мольбой в глазах показывала, приподняв подол юбки, худые, увитые синими венами ноги. Пригрозив ей автоматом, солдат отошел в сторону.
Зоммер, ошеломленный всем, что увидел, никак не мог прийти в себя. Хотелось чем-то помочь этим беззащитным людям, но чем?.. К нему подошел Фасбиндер.
— Я не понимаю, к чему такая жестокость? — по-русски, не узнав своего голоса, сказал Зоммер — не хотел, чтобы понял стоявший рядом солдат, которого, как он узнал потом, звали Гансом Лютцем.
Фасбиндер сурово посмотрел на него и проговорил — тоже по-русски:
— Вы, господин Зоммер, еще плохой переводчик. В вас еще этот… как его… гуманизм. — И назидательно: — А для нас, арийцев, такого понятия не существует. Третья империя, ради которой мы живем, может быть рождена лишь при помощи крови, путем беспощадной расправы с враждебными нам элементами. Это должен осознать каждый немец, иначе он… не немец.
Зоммер долго молчал. Они глядели друг на друга: Фасбиндер — испытующе, а Зоммер — каким-то неосмысленным взглядом.
— Я не понимаю, господин обер-штурмфюрер, — снова по-русски произнес наконец Зоммер, — что могут дать эти бабы? А ребенок?.. И почему нельзя сидеть людям? — он мотнул головой на крестьян в шеренге. — А потом… если даже их родственники и партизаны… так ведь они все равно не знают их места нахождения.
— О! — притворно улыбнулся Фасбиндер. — Вы ошибаетесь. Они все знают. Посмо́трите, как они заговорят завтра! — И добавил: — Нет, я положительно недоволен вами, господин Зоммер. Вы излишне сентиментальны.
Подбежавший солдат Карл Миллер помешал Фасбиндеру говорить дальше. Эсэсовец сообщил барону, что дом для него подобран. Обер-штурмфюрер, приказав старосте через каждые два часа сажать людей на десять минут, забрал с собой офицеров и пошел осматривать избу. Немного отойдя, он остановился. Жестко поглядев на солдат с собаками, оцепивших крестьян, барон улыбнулся чему-то и зашагал дальше.
С северо-запада на небо наползали низкие, тяжелые тучи. Потянуло холодом. Закрапал мелкий дождик. Зоммер с болью в глазах посмотрел на толпу. Скользнул взором по отошедшему от него и ставшему поодаль Гансу Лютцу. Лютц его взгляд поймал. Пристально посмотрев на Зоммера, он подошел к нему и тихо, так, чтобы не слышал кто другой, с ледяным спокойствием стал выговаривать:
— Так вести себя нельзя, господин переводчик. Обер-штурмфюрер было усомнился в вас. — Большие у м н ы е глаза Ганса Лютца испытующе сверлили Зоммера. — Я вам советую подумать о своем поведении. Если вы русский шпион, то вам убежать отсюда не удастся, да и не на место тогда вы попали. А если вы честный немец, то вам надо делать то, что должны делать теперь… ч е с т н ы е н е м ц ы.
В глазах Ганса появился плутоватый огонек. Зоммеру показалось, что эсэсовец видит его насквозь. Выручил Карл Миллер. Держа в руках котенка, он приказал Зоммеру взять из машины гитару и следовать за ним.
В избе, куда Карл привел Зоммера, было уютно. Длинный неширокий стол в комнате с двумя окнами, выходящими в сад, закрывала белая льняная скатерть с самодельными кистями. На столе уже стояли бутылки с вином, французский коньяк и закуски — холодные жареные куры, колбасы, сыр, конфеты и шоколад.
Унтер-толстяк, взяв гитару, начал что-то бренчать, возле него на лавке лежала инкрустированная перламутром губная гармошка. Второй офицер безучастно поглядывал в окно. Фасбиндер сидел на стуле. Заулыбавшись, он потянулся к унтеру-толстяку за гитарой. Зоммер размышлял обо всем, что произошло на площади, и о Лютце. «Фашист. Оболваненная гнида. Выслужиться хочет», — вздохнул он и решил, что его надо опасаться больше других.
Фасбиндер попросил Зоммера сыграть. Зоммер взял у него инструмент, чуть задел струны, вслушивался в звуки. Пальцы дрожали. Пересиливая себя, настраивал гитару.
Карл привел хозяйку избы. Фасбиндер потребовал от нее быстро приготовить хороший обед, а солдату по-немецки приказал проследить за ней — отравы чтобы не насыпала.
За каких-то полчаса офицеры осушили, не дожидаясь горячего, бутылку коньяку и бутылку сухого вина. Пили из граненых стаканов. Поглядывая на зеленоватое стекло, морщились. Фасбиндер попросил Зоммера спеть. Тот все еще не пришел в себя. Пальцы не слушались. Запел плохо. Барон подошел к нему и сказал по-русски, грубовато положив на гриф руку:
— Вы знаете, почему я вас взял к себе? Вы мне нравитесь, вернее, мне нравится ваша манера петь и ваш репертуар. Вы же лично имеете много от русских скотов… Этот сантимент… Вас надо еще переломать, чтобы сказать, что вы — немец.
На полу, развалившись в лучах солнца, лежал котенок.
Зоммер посмотрел на котенка. Глаза его из голубых стали темными.
— Я… сентиментален? — бросив решительный взгляд на Фасбиндера, с угрозой в голосе спросил он, тоже по-русски.
Фасбиндер машинально взялся рукой за кобуру. Попятился. А Зоммер, быстро нагнувшись, схватил котенка, выпрямился во весь рост и, размахнувшись, с силой бросил его об пол.
Немая сцена длилась с минуту. Зоммер глядел на комочек постепенно красневшей белой шерсти и думал, вспомнив Сонино требование любыми путями войти к гитлеровцам в доверие: «Раскис!.. Надо взять себя в руки, иначе — конец, как котенку…»
Первым пришел в себя Фасбиндер. Носком сапога он отшвырнул мертвого котенка под прибранную кровать.
— Вот это уже хорошо для начала, — убирая с кобуры руку, процедил он. — Виден характер! — И, подойдя к столу, налил по полстакана коньяку каждому. Весело улыбаясь, смотрел в глаза Зоммеру. Предложил: — За фюрера! Хайль Гитлер!
Все взяли стаканы и, повторив тост, произнесенный обер-штурмфюрером, выпили.
И началось…
Зоммер вдруг понял, что к нему вернулась сила власти над собой. Пропала скованность. Он брал со стола еду. Откусывал, бросал, как они. Не дожевав ломоть копченой колбасы, снова схватил гитару и сел на стул у окна. Пальцы пробежали по струнам. Зоммер вскинул голову. Начал с припева:
Унтер-толстяк, прислушиваясь, старался тянуть мотив за Зоммером, но только мешал. Фасбиндер погрозил ему маленьким кулаком. Изучающе уставился на Зоммера. Когда же Зоммер пропел первый куплет романса:
по лицу Фасбиндера расплылась улыбка, и он, подтянув припев, закатил к потолку глаза и был немного смешон в этой позе. Унтер-толстяк выводил мелодию на губной гармошке. Получалось у него неплохо. Долговязый унтерштурмфюрер — самый старший из них по возрасту — басил, но слуха у него не было. Эта разноголосица раздражала Зоммера, и он, начиная петь последний куплет, попросил всех замолчать. И все замолчали, только толстяк тянул мотив на гармошке, оттеняя хроматическими звуками слова:
Все слушали. Пили. Пьянели… Зоммер пел «Сударушку», «Две гитары», «Если грустно будет, к яру…», «Бублички»… В промежутках пел и унтер-толстяк. Пел и пошленькие немецкие песенки, и чувствительные, которые немцы поют обычно на рождество. Когда часа через два хозяйка принесла жаркое, никому уж не хотелось есть.
Унтер-толстяк потребовал от хозяйки снять с жаркого пробу. Долговязый унтерштурмфюрер обвел всех мрачным пьяным взглядом и, не надевая плаща, вышел из избы. Когда Карл повел хозяйку на площадь, он вернулся. С ним были три девушки в мокрых от дождя платьях. Втолкнув их в комнату, он подошел к столу и наполнил коньяком четыре стакана. Тыча рукой, приказал девушкам выпить. Те не двигались с места, пугливо жались друг к другу. Тогда эсэсовец взял стакан и, подойдя к девушке с льняными волосами, ткнул стаканом ей в губы. Та отбросила голову: Унтер, схватив ее за волосы, совал стакан к губам. Коньяк плескался на грудь девушки, стекал с его узловатой мужицкой руки. Обессилев, девушка раскрыла разбитые стаканом губы… Проглотив вылитый в рот коньяк, схватилась за грудь. Старалась продохнуть и не могла.
Точно так же эсэсовец заставил выпить и других девушек.
Фасбиндер наблюдал. Зоммер беспорядочно дергал пальцами струны и думал, что является пока не борцом с гитлеровцами, а соучастником их зверств. Искал способ отвести от девчат нависшую над ними беду… Барон, дернув его за рукав, сказал по-русски:
— Все-таки лучше этой большевички Морозовой девок здесь я не встречал. Морозова — красавица.
Зоммер смолчал.
Девушек подтолкнули к столу. Налили им еще. Те, облизывая разбитые губы, больше не сопротивлялись. Они быстро опьянели. Фасбиндер заставил Зоммера играть вальсы, танго, фокстроты. Офицеры, разобрав девушек, пустились в танцы.
Долговязый унтерштурмфюрер, не дотанцевав танго, рванул рукой свою партнершу и поволок из комнаты. Та упиралась. Из серых глаз ее бежали слезы. Зоммер играл и слушал, как в сенях девушка начала кричать истошным голосом. У Зоммера что-то сдало. Схватив гитару за гриф, он с ней, как с палкой, подскочил к двери, распахнул ее и грозно проговорил эсэсовцу по-немецки:
— Вы что?!
В комнате возникло замешательство. Девушки стояли как вкопанные. Унтер-толстяк ждал, как поступит Фасбиндер, а тот, на минуту протрезвев, чесал подбородок и, подозрительно уставившись в спину Зоммера, думал; а когда перед Зоммером вырос из глубины сеней долговязый унтерштурмфюрер с парабеллумом в руке, барон вдруг властно крикнул по-немецки:
— Не сметь!
Он поднялся. Покачиваясь, подошел к Зоммеру. Повернув его за плечо лицом к себе, посмотрел ему в протрезвевшие, приготовившиеся ко всему бесстрашные глаза и проговорил, обращаясь к долговязому унтерштурмфюреру:
— Он прав. В любви я тоже ценю добровольность. — И с иронией к Зоммеру: — Кто вас научил такому рыцарству? — А по-русски добавил, смягчаясь: — Если бы я не понимал вас, вы бы уже не жили, потому что поступили вы с этой девкой опрометчиво. Но я понимаю: в этой стране вас приучили на все смотреть с телячьей нежностью. Это надо изживать вам.
Ссора все же неизвестно чем бы кончилась. Но в это время в двери показался солдат.
Солдат привел мужчину средних лет или чуть постарше. На нем был пиджак с галстуком и брюки, заправленные в сапоги.
Эсэсовцы, выслушав солдата, уставились на мужчину, который, заискивающе посматривая на всех, определял старшего, промямлил:
— Добрый день!
Фасбиндер, не ответив на приветствие, проговорил заплетающимся языком:
— У русских не принято здороваться через порог. Кто вы есть?
Пришелец, воровато поглядывая на обер-штурмфюрера, объяснил, что он учетчик.
— Здеся, на делянках… — стал рассказывать он, запинаясь на словах и все не переступая порога, — тут, от леспромхоза… А я, значитса, учет вемши… при Советах-то окаянных… А пришел, значитса, контакт как бы установить с господами, это, значит… с немцами. — Он снова воровато оглядел комнату и, будто убедившись, что его никто лишний не подслушивает, закончил: — Упредить бы хотелось. Тута у меня в избенке… конторой была при делянке-то… и жил, в ней, значитса… Так пришли… как это можно выразить-то их… ну, красноармейца два, значится… Спят сичас в сараюшке.
Фасбиндер, услышав о красноармейцах, сразу ожил. Приказав учетчику войти в комнату, стал расспрашивать. Выяснилось, что пришли двое с пулеметом и винтовкой. Оба промокшие, уставшие и голодные. Сейчас, раздевшись и повесив все сушиться, спят в сарае.
— Я бы сам… эт… — оправдывался пришелец, расхрабрившись вдруг, — да… закрылися они. Да и оружие у них… А так я бы сам. Да никак невозможно… самому.
Зоммер слушал сидя. «Подлец! Предатель! Жалкий человечишка!» — мысленно бросал он учетчику гневные слова.
Фасбиндер уже облекся в форму. Из саквояжа вынул дождевик черного цвета. За себя в деревне оставил долговязого унтерштурмфюрера. Зоммеру приказал собираться, а девушек велел отвести на площадь.
Дождик кончился, но небо было в тяжелых тучах, низко ползущих над лесом.
Подошла к избе машина с двумя отделениями солдат — так распорядился Фасбиндер. Доехав до леса, пошли через него пешком. На опушке, почти перед самым домом леспромхоза, остановились. Фасбиндер сказал пришельцу:
— Мы устроим на выходе из сарая засаду, а вы крикнете им, что в деревне немцы — надо уходить. Они выскочат, и мы их… схватим.
Выпитое делало Фасбиндера храбрым, и он сам стал у дверей. Шестеро дюжих гитлеровцев должны были наброситься…
У Зоммера, которого оставили на опушке с пулеметчиками и собаководами, возникла мысль крикнуть. Но тут же разум взял верх над чувством. «Чего добьюсь этим? — не спуская глаз с сарая, подумал он. — Только себя выдам, потом… и Соню, товарищей ее под удар могу поставить, планы их сорву…»
Красноармейцы спали в одних трусах. Так, схватив оружие, они и выскочили…
Зоммер вместе с поднявшимися пулеметчиками и собаководом подходил к сараю. Протерев кулаками глаза, он вгляделся в красноармейцев с заломленными за спину руками. Поморгал. Опять вгляделся… И все-таки это были Чеботарев и Закобуня. Челюсти Зоммера так сжались, что… Было мгновение, когда он чуть не вцепился в Фасбиндера.
Чеботарев и Закобуня сразу узнали Зоммера. Выпрямились. Петр обжег бывшего друга ненавидящим взглядом и прошипел разбитым ртом:
— Ну и сволочь ты, Зоммер, оказывается! — Сразу вспомнилось Вешкино, разговор их о немцах, клятва Федора-друга в верности. — Клятвопреступник! — процедил Чеботарев сквозь зубы.
Закобуня, подавшись вперед худым, костистым телом, вырвал заломленные за спину эсэсовцами руки и бросился на Федора. Сбил Зоммера с ног. Навалившись на него, вцепился ему в горло. Зоммер даже не пытался сопротивляться. Два солдата стаскивали с Зоммера Закобуню, схватив его за ноги; стащили, но оторвать руки его от горла Зоммера не могли. Находчивый Карл опустил автомат и в упор дал длинную очередь в спину Закобуни, прорезав ее наискось.
Чеботарева, подталкивая сзади, повели в дом. Фасбиндер насмешливо глядел на подымающегося Зоммера, а когда тот встал, утешительно спросил:
— Шею не сломал? — И добавил уже с настойчивостью: — Это, понимаю я, ваши знакомые по службе в Красной Армии или?.. Прошу объяснить.
Зоммер, собравшись с мыслями, рассказывал, что служили в одном полку. Глядел на Карла, который у Закобуни, растянув ему рот, выбивал стволом автомата золотой зуб. Рассказывал, а сам думал, как помочь Чеботареву.
Фасбиндер изрек, дружески хлопнув Зоммера по плечу:
— Эти люди — общие наши враги. Но, учитывая, что они вам нанесли оскорбление, я разрешаю вам самому придумать для оставшегося казнь.
Фасбиндер, окинув пьяными глазами Карла, разглядывавшего зуб, направился в дом. Зоммер шел следом. Уже входя в избу, по-русски сказал Фасбиндеру требовательно:
— В лес его надо отпустить. Голым. Его там комары съедят.
— Комары его там не съедят, — в тон ему ответил офицер тоже по-русски. — Он в деревню придет, и его оденут. После этого еще мстить начнет… Как это… партизанить. И вдруг засмеялся: — А-а-а, я понял вашу мысль. Правильно! Мы его оставим в лесу на съедение комарам… Но он умрет, как любят в России убивать… я читал… — он замолчал, так и не вспомнив, что читал.
Петр стоял у русской печи в трусах, со связанными руками. Лютц перебирал его и Григория вещи. Вывернув карманы гимнастерок и брюк, он выложил на стол письма, красноармейские книжки, комсомольские билеты… На вошедшего вслед за Фасбиндером и старостой Зоммера Чеботарев даже не глянул — будто того не было совсем. Его серые, полные тоски глаза смотрели куда-то через окно…
Зоммер никак не мог справиться с растерянностью, съежился, сник. На мгновение ему даже показалось, что он совершил ошибку, согласившись идти работать в комендатуру. Вспомнились угрожающие слова Лютца на площади. «Да, может, я действительно попал не на свое место», — горько подумал Зоммер. Но тут же в голове пронеслось другое: «В борьбе место не выбирают!» И ему стало стыдно своей слабости. Собрав волю в кулак, он расправил плечи и холодно уставился на Петра, оцепеневшего в неприступной позе, и думал о том, что так оно и должно быть: Чеботарев, увидав его с гитлеровцами, не может к нему относиться иначе.
Фасбиндер учинил Чеботареву допрос. Побаиваясь его, стоял на всякий случай на удалении. Чеботарев, выслушав вопросы, долго смотрел на обер-штурмфюрера, потом спокойно, будто ничего и не случилось, сказал:
— Вы меня не мучьте. Я все равно с вами говорить не буду. Вы не достойны, чтобы с вами говорили люди, — и замолчал. Потом добавил: — Можете сразу убивать меня… Вам все равно отомстят… Отомстят тем же, что вы несете нам, а то и похлеще.
— Тем же никогда отомстить нельзя, — обрезал его, выходя из себя, Фасбиндер. И к Зоммеру: — Смотрите, ваш бывший однополчанин в патриотическом угаре. — И опять к Чеботареву: — Да знаете ли вы, что скоро вашей большевистской России не будет? И вообще не будет вашей России! Не будет!
— Не кричите, как девка, — усмехнулся Чеботарев. — Не загибайте!.. Это вас скоро не будет, а Россия была, есть и будет.
— Ваши мозги, господин солдат, — пьяно взревел, краснея, Фасбиндер, — затуманены большевистской демагогией! — И как бы поучая: — В жизни все случается проще. Скоро мы пройдем вашу страну вдоль и поперек, потому что… — Он запнулся, ему хотелось сказать «русский солдат — плохой солдат», но память, оживив историю, запротестовала, тогда барон гневно бросил, стараясь хоть чем-то унизить Чеботарева: — Вы не умеете воевать, вам нечем воевать… Вы можете только… как дикари, руками, на кулаки! — Он кивнул в сторону сарая, где остался лежать Закобуня. — А сейчас век машин, век науки…
— Мы по-всякому умеем, — перебил его спокойно Чеботарев, а сам не отрывал глаз от окна. — Наука, она и нам служит. Дайте разыграться крови… Вспомните. Будет близок локоть, да не укусишь. — Чеботарев замолчал.
Зоммер с непроницаемым, каменным лицом стоял сбоку от барона, взбешенного последними словами Чеботарева еще больше. Пользуясь паузой, учетчик сказал Фасбиндеру, торопливо подбирая слова:
— Позвольте взять себе эти… как их… хотелось бы, значитса, вещички… красноармейцев… и землицы бы — меня в тридцатом годе оне всего лишили…
— Принесите хорошую веревку, — оборвал его, не сдержавшись, Фасбиндер. — Потом забирайте это тряпье и убирайтесь ко всем чертям!
Чеботарева вывели из избы.
Закобуня лежал у сарая. Рядом валялась его винтовка.
Фасбиндер окинул взглядом печально смотревшего на Закобуню старосту. Приказал, поняв его по-своему, винтовку взять себе.
— Это для самоохраны… — сказал он старосте и отправил его в деревню.
И староста пошел. Винтовку нес, как палку, положив на плечо.
Чеботарева, как был в трусах, повели. По сырому, уже подернутому вечерними сумерками лесу шли всей группой. Фасбиндер, идя в голове, полупокровительственно-полунасмешливо сказал Зоммеру по-русски, чтобы не поняли эсэсовцы:
— Этот солдат необыкновенно мужественный человек. Учитесь мужеству у него. Вам недостает мужества.
Зоммер молчал — перед глазами все маячила, покачиваясь из стороны в сторону, голая спина Петра, связанные на ней руки. Слова Фасбиндера коснулись слуха так, вскользь.
За полурасчищенной делянкой и стеной разнолесья уткнулись в болото. Фасбиндер остановился. Отмахивался от комаров. Приглядывался. Зоммер подумал: «Здесь и искать будешь, не найдешь — дебри».
— Я выдерживаю слово, — опять по-русски сказал Фасбиндер Зоммеру и заговорил по-немецки: — Убивать его не будем. Пусть съедают комары… — И торжествующе добавил: — Голодной смертью умрет он. Это ради вас. Но и вы должны быть прилежней.
Миллер, облюбовав молодую ель, сбил тесаком с нижней части ствола сучья. Притягивал к нему Чеботарева. Притягивал со спокойствием палача и умением мастера, постигшего тайны своего ремесла. Некоторые, посматривая на Карла, посмеивались. Предвкушали, как будет мучиться, умирая, Чеботарев. С безучастными лицами оставались, пожалуй, только два человека — сам Чеботарев да Зоммер. Но это… с виду.
Когда стали уходить, к Чеботареву подошел Лютц.
Карл втыкал в рот Петру кляп из мха. Ударил его ладонью по лицу. Этого показалось мало, и он, подняв хворостину, стал хлестать ею по его телу. Уходившему с эсэсовцами Зоммеру слышались эти удары, и у него возникло ощущение, что избивают не Петра, а его, и от этого тело мелко-мелко вздрагивало.
Фасбиндер, обернувшись, похвалил Карла и сердито окликнул Лютца.
— Я глядел: крепко ли… — оправдывался Ганс Лютц, подойдя к нему.
Фасбиндер приказал ему идти не отставая.
Сам шел последним. Плетущийся перед ним Зоммер, к ужасу своему, вдруг понял, что Чеботареву помочь сейчас ничем нельзя, а ведь для этого стоило бы лишь… разрезать веревку. Фасбиндер, как бы догадываясь, о чем он думает, пошел рядом. И когда стали выходить из лесу, спросил весело:
— Что вас угнетает, Зоммер? Просьбу вашу я… выполнил, должны радоваться. Мне хотелось этого битюга привезти в Псков, но, — и он развел руками, — долг рыцарства!.. А может, вы боитесь, что ваш бывший сослуживец убежит оттуда? Не убежит. Я даже охрану не стал ставить: в таком глухом лесу и искать станешь — не найдешь его. Да и Миллер хорошо его обработал.
— Я думаю, — чтобы что-то сказать в ответ, выдавил Зоммер из пересохшего горла, — провидение действительно существует.
Он смотрел себе под ноги и мысленно просил прощения у однополчан. Ему все виделся убитый Григорий и прикрученный к ели Петр, в спину которому впиваются острые комельки, оставшиеся от обрубленных Миллером веток. Когда поднял лицо, то первое, что бросилось в глаза, — была стена леса, а над нею серое, низкое-низкое небо.
В деревне Фасбиндер выговорил старосте, что он плохо следит за порядком, не знает, что делается вокруг. Приказал подобрать из крестьян полицаев. Распорядился, кивнув на площадь:
— Толпу эту… держать, — и подошел к распахнутой в амбар двери.
— Насиделись? — спокойно сказал он, обращаясь к заложникам. — Я готов ждать еще. — И Фасбиндер усмехнулся.
Из амбара уставились на него непримиримые, осуждающие глаза.
Фасбиндер отошел. Вернувшись в свою избу, приказал Миллеру готовить ужин с «весельем». И часам к шести в избе опять началось то же — теперь пили за успех. Зоммер, у которого не выходил из памяти Чеботарев, старался быть спокойным, сначала пил как все, а потом начал хитрить: одну рюмку не допьет, другую опрокинет, третью…
Девушек Фасбиндер приводить не разрешил. Поэтому, нахлеставшись коньяку и до отвала наевшись, унтерштурмфюреры ушли. «Девчат промышлять», — смекнул Зоммер и стал думать, как же ему выбраться незаметно из деревни, чтобы отвязать Чеботарева. Фасбиндер время от времени подозрительно на него поглядывал. Наконец сказал по-русски, еле выговаривая слова:
— Вы не расстраивайтесь, Зоммер… Эти красные… не мы бы их, так они… нас.
Зоммер, притворяясь пьяным, сунулся к столу, запихнул в рот кусок жареной баранины, не дожевав, выплюнул, подражая унтеру-толстяку, на стол. Обхватив голову руками, проговорил, невнятно произнося русские слова:
— А я знаю это… сам… Меня… они… — и, оттолкнувшись от стола, направился к выходу. Слышал, как Фасбиндер говорил Миллеру, чтобы тот следил за ним, Зоммером.
Выйдя из избы, Зоммер нарочно, будто запнувшись, упал с крыльца. Подоспевший Миллер поднял его. Посмеивался — тоже был пьяный:
— Так напиваться… нельзя, герр Зоммер. Это немцу… неприлично.
Зоммер оттолкнул его и, шатаясь, пошел на улицу. Возле плетня сел прямо на землю. Миллер снова поднял его, стал ругаться. Говорил, что немцев-колонистов в России русские испортили — привили им свои дурные привычки. Зоммер прошел еще немного и, подгибая ноги, растянулся на лужайке перед избой, которую отвели ему, Карлу Миллеру и Гансу Лютцу.
— Продрыхнешься — встанешь, — зло проговорил уставший его поднимать Миллер и ушел в избу.
Зоммер так пролежал минут десять. Потом, трудно поднявшись, шатающейся походкой направился к избе. В комнате он свалился прямо на Миллера, который уже засыпал на кровати. Тот стал ругаться. Столкнув Зоммера на пол, сказал:
— Проспись на досках, а потом постелешь.
С другой кровати Лютц сердито оборвал Миллера:
— Не мешай, ты!.. Только сон пришел.
Ближе к полуночи, когда стало совсем темно, Зоммер тихо поднялся. Карл спал, раскинув руки и издавая жуткий храп. Лютца не было. Чтобы не натолкнуться на него, Зоммер осторожно прокрался в сени, вышел на крыльцо. Ганса не было и там. Тогда, пригибаясь, прячась за тополя вдоль прясел, Зоммер выбрался в поле, пересек его и по опушке побежал к дому учетчика. Оттуда, свернув на тропу, помчался через делянку к болоту.
Сильно билось сердце. Хмель прошел совсем. Чем ближе оставалось до ели, тем короче, вкрадчивей делался его шаг. Останавливался. Чтобы не сбиться с тропинки, до рези в глазах всматривался в обступавшие его черные чащобы. Прислушивался к лесному безмолвию.
Зоммер не думал, как встретит его Чеботарев. Думал об одном только: найти бы да отвязать. Решил: «Все объясню — поймет». И в нем появилось вдруг желание уйти с Петром, а там что будет. Стало казаться, что и Соня поймет его правильно.
Когда впереди, чуть проступая в лесном мраке, показалась знакомая ель, Зоммер остановился, замирая на месте, — возле ели стоял человек в немецкой форме, а Чеботарева… не было.
Зоммер присел. Осторожно раздвигая сучья с большими колючими лапами, приглядывался к человеку. Почти не дышал… А тот постоял у ели, поднял конец веревки, посмотрел на нее и, бросив веревку под ноги, не спеша направился в сторону Зоммера. Он прошел почти рядом. Зоммер узнал в нем Ганса Лютца. Первое, что у него появилось в мыслях, — это броситься на эсэсовца и задушить его, как пытался задушить Закобуня его, Зоммера. Но тут же Федор подумал о другом: «А почему Ганс пришел сюда? Не ради же того, чтобы увидеть, как Чеботарев умирает. Да и риск ведь это. А потом, кто отвязал Петра? Где он сейчас?..» Зоммер уже напружинился, чтобы сзади прыгнуть на гитлеровца, как услышал его раздумчивый, с нотками удивления тихий голос:
— Неужели… Зоммер?
Уходил Ганс медленно. Когда его тень исчезла, слилась с охваченными мраком деревьями, Зоммер поднялся. Подошел к ели. Петра тут не было. Зоммер огляделся и тихо позвал:
— Петр! Это я, Федор. Откликнись.
Лес молчал. Только непрерывный гуд исходил от вьющихся тучей комаров. Даже не разнеслось эхо, застряв в чаще леса.
Зоммер постоял еще, потом обошел вокруг ели, походил поодаль и, убедившись, что Чеботарева нигде здесь нет, вдруг повернулся к деревне и пустился напролом через чащу. «Надо опередить Лютца. Этот гитлеровец следит за мной», — билась в нем мысль. Через поле бежал пригибаясь. Возле избы упал под прясла на траву. Мучил вопрос: что же с Чеботаревым? Минут через десять увидел, как через огород к дому подходит, оглядываясь и чуть горбившись, Ганс Лютц. Зоммера стали одолевать те же вопросы, что и там, около ели, когда мимо него проходил этот немец. Появившийся на крыльце Карл Миллер спрашивал Лютца:
— Где переводчик?
— А я что, бегаю за ним? — ворчливо ответил Лютц и, увидав Зоммера, добавил: — Ты слепой. Вон он где. Видишь? — И выругался на Карла: — Болван!
Немцы ушли в избу. Зоммер перевернулся на спину. В небе, в просветах между облаками, ярко горели звезды. Думая то о Чеботареве, то о Лютце, он уснул. Во сне видел, как гитлеровцы вели Петра к ели… Обливаясь холодным потом, Зоммер проснулся. Сразу вспомнился Лютц. Рассуждал, снова засыпая: «А вдруг он… коммунист. Вдруг его послали к этим головорезам товарищи. Ведь не мог же Гитлер уничтожить в Германии все передовое, честное. П р а в д а, сколько бы ее ни преследовали, как свет, как день, идет по земле… И только она дает возможность не умереть в человеке Д о б р у».
Он проснулся перед завтраком. Поднялся — освеженный, даже окрепший духом.
Из деревни уезжали после завтрака, когда дождались двух солдат, которых Фасбиндер посылал посмотреть, что с Чеботаревым. Доложив, что «большевик сдох», солдаты полезли в кузов. «Испугались и не дошли», — радостный, подумал Зоммер, а Лютц сказал Фасбиндеру:
— Удивительно действенная форма казни!.. И без излишних церемоний.
Проспавшийся Фасбиндер был уже недоволен, что поступил с красноармейцем так («В Псков надо было отвезти — утер бы нос всем»), но проговорил вслед за Гансом: «С чертами гуманности даже», — и отдал распоряжение распустить вконец изнуренную толпу.
Зоммер приглядывался то к Лютцу, то к старосте. Старался понять, кто же отвязал Петра. Лютц вел себя, как явный фашист. В словах его было много цинизма. Зоммер ломал голову над тем: друг он или враг? И как открытие, вдруг пришло: «Был бы враг — еще ночью доложил бы, что Чеботарев исчез, а уж сейчас, когда солдаты врали, и подавно — через это выслужился бы».
Староста беспрестанно вился возле Фасбиндера и упрашивал барона выпустить из амбара заложников.
— А то после вашего уезду, — настойчиво просил он, — в порядке мести могут и меня. Выпустите. Я сам допытаюсь, кто тут шалит… доложу. Вот вам крест! — и истово перекрестился.
— Правильно, — стараясь говорить без заинтересованности, поддержал его Зоммер. — Это укрепит в деревне положение старосты. — И вдруг его осенило: «Не предатель он. Он и отвязал, а Лютц… Лютц тоже друг — из антифашистов, наверно, или… коммунист».
Фасбиндер после слов Зоммера задумался. Удовлетворенный смертью красноармейцев, интерес к казни крестьян он уже потерял. На него пристально, с усмешкой на губах глядел Лютц. Говорил:
— Пожалуй, переводчик прав. Нам надо быть гибче.
Фасбиндер, помявшись с ноги на ногу и посмотрев на часового возле амбара, ответил Лютцу:
— Ты, Ганс, далеко пойдешь. У тебя ум как у меня. Я тоже сторонник разных мер… в зависимости от обстановки. — И приказал унтеру-толстяку: — Снимите часового, а заложников… пусть катятся ко всем чертям!
Фасбиндер полез в свою машину — опять посадил с собой Зоммера и Карла Миллера, — и она поползла по набухшей от дождя глинистой, затекшей лужами дороге.
Зоммер посматривал через стекло на лес и чувствовал, как к нему приходит успокоение. Мысленно говорил Соне: «Ну, отрапортовать тебе есть о чем…» Над минутным решением уйти вместе с Петром уже посмеивался. Считал — это выглядело бы предательством по отношению к Соне и их планам… Старался припомнить все поступки Лютца, вспомнил, как он угрожал ему на площади перед толпой. Проклятый вопрос: «Кто же Лютц: друг или враг?» — теперь не преследовал его. Он ломал голову уже над другим: как ближе сойтись с этим немцем.
В Стругах Красных, на полпути к Пскову, Фасбиндер получил новый приказ, и они поехали обратно. И гоняли по округе несколько дней. Зоммер не знал, какова цель этой езды, похожей на метание загнанного в клетку зверя. Только видел, что всюду Фасбиндер и его подчиненные стремились установить свой, новый порядок: сменяли нерадивых старост, а где их не было еще, назначали; создавали агентуру для шпионажа за населением, посвящали слабохарактерных и всякий сброд в полицаев и, наконец, просто пили…
2
Отряд Морозова обосновался за Плюссой, у речки Яни. Вздувшаяся от прошедших дождей, речка кое-где вышла из берегов, и непролазные леса и болота, по которым она петляла, стали совсем непроходимыми.
Морозов был доволен местом.
Выделив две пары бойцов, он послал их разведать, что делается в деревушках поблизости.
Фортэ разжигал костер, чтобы приготовить настоящий, как он сказал Вале, обед. Валя чистила картошку. Нога выше зажившей раны неприятно ныла. Это напомнило о Залесье, о Петре, нагнало тоску.
Печатник пренебрежительно поглядывал на Фортэ и нахваливал Валю за умение готовить, хотя готовил Фортэ, а она только помогала — плохой из нее кашевар был: чему-чему, а этому мать не учила ее. Спиридон Ильич, отхлебывая из миски, посмеивался над комиссаром:
— И спорить было незачем. Пока разбирались бы, что там, в городе, нас бы и нащупали… Да какие там и места для нас? Не развернешься. То ли тут! Немец прет по дорогам… фронт-то ближе. Вот как оседлаем дорогу Ляды — Заянье, вот тогда фашисты попляшут камаринского!.. Тут надежно. Осмотримся, может, еще получше место найдем. На зиму лагеря два-три оборудовать надо… так, чтоб с продуктами и прочим.
После обеда всяк принялся за свое дело. Валя примкнула к Анохину, который с несколькими бойцами строил шалаши. Работа спорилась, и Валя, войдя в азарт, не заметила, как прошло добрых четыре часа.
Вернулись разведчики с запада. Объяснили, что прошли до самых деревень. Осмотрелись основательно. Места действительно глухие, а крестьяне сидят по домам, видно. В поле у деревень никого. На дороге Ляды — Заянье видели колонну немецких автомашин. Уверяли, что «промыслы» на этой дороге будут удачнее, чем возле Пскова.
Морозова беспокоил участок к востоку от лагеря. С запада между деревнями и Яней лежали леса и болота, к востоку же от Ляд шла заросшая лесом высокая гряда почти до речки. Разведчиков, которые ушли к этой гряде, ждали до позднего вечера. Не дождались и послали навстречу им Печатника с бойцом. И они ушли по единственной тропе, ведущей туда вдоль Яни. Теперь ждали уж их возвращения. Волновались. Фортэ нет-нет да и присаживался к мешку со шрифтом, который на этот раз Печатник почему-то не спрятал, а вручил ему на хранение. Перебирал литеры. Большие глаза его наполнились глубокой печалью и смотрели на них неподвижно.
Валя ушла за росшую недалеко от костра старую осину и засмотрелась на мертвенно-застывшую речку. Густой хвойный лес, подступавший прямо к берегу, отражаясь, чернил воду. Будто среди зелени змеилась застывшая смоляная лента.
Вернувшись к шалашам, Валя посмотрела на отца, который стоял с комиссаром перед пятью бойцами.
— Охрана в эту ночь должна быть усиленной, — говорил Морозов. — До полуночи будете нести ее вы с комиссаром во главе. Потом вас сменим мы. И чтобы у меня не спать!
С оставшимися в лагере он начал мастерить переход через речку: подпилив, свалили на русло старую мохнатую ель, доставшую вершиной до того берега. Потом нарубили кольев и вбили их вдоль ствола. К кольям прикрутили жидкими таловыми прутьями жердины. Когда верхние ветки на стволе ели обрубили, получился неплохой, с поручнями мостик. Правда, с той стороны речки место было топкое, но на топь набросали осинника и еловых лап.
Мост был готов уже к темноте. Валя с отцом залезли в шалаш.
— Спи, — сказал он и лег, прижавшись к стенке.
Валя раздеваться не стала. Долго лежала на спине. Лениво перебирала прошлое. Вспомнила, как шла в отряд: пока не увидела отца, все не верилось, что парень ведет ее к нему. Память вырвала ту ночь, когда Петр приезжал в Псков за семьями командиров, встречу с Сутиным. Зябко поежившись, Валя осторожно, чтобы не разбудить отца, выползла из шалаша. Осмотрелась. В стороне, у осины, стоял постовой. У входа в соседний шалаш сидел, сгорбившись, Фортэ.
— Вы бы легли, — сказала ему Валя.
Он повернул к ней лицо. Долго смотрел на нее. Проговорил:
— Вы сами спите. Я высплюсь. Я привык, — и вдруг поднялся.
Из леса, откуда ждали разведчиков, вышли… пятеро. Печатник с Эстонцем несли что-то на самодельных носилках, а остальные следовали за ними. Часовой, распознав в людях своих, пошел к ним навстречу.
Самодельные носилки поставили перед шалашом Морозова. На них лежал человек. Валя испуганно приглядывалась к прикрытому травой телу.
Партизаны повылезали из шалашей. Поднявшийся Спиридон Ильич сказал дочери:
— А ну, Валь, ты ведь у нас того… медицина вроде бы. Взгляни.
Боец из разведки говорил:
— Идем по тропе и видим в траве-то… Подошли. Стонет чуток, а сознания нету…
Валя нагнулась над носилками. Подняла с лица траву… Заглушив слова бойца, она дико вскрикнула и, припав к голове Чеботарева, по-бабьи зарыдала. Только один Спиридон Ильич и понял, что выкрикнула она: «Пе-еть!» Присев над Петром и так застыв, он слушал, как этот крик, отдаляясь, эхом катится по ночному незнакомому лесу.
Глава десятая
1
Со своим отрядом обер-штурмфюрер барон Генрих фон Фасбиндер колесил в междуречье Люта — Черная — Яня несколько дней, и только потом он выбрался наконец, устав от бесконечной тряски по проселкам, на дорогу Заянье — Ляды, ведущую к Стругам Красным, откуда стало рукой подать до Пскова.
Время было полуденное. Барону захотелось вдруг пображничать на лоне природы. Сняв черные очки — в глаза било солнце, — он обернулся и высказал свое желание ехавшим с ним Карлу и Зоммеру. Карл любил поесть и обрадовался.
У какой-то деревушки Фасбиндер приказал остановиться и запастись продуктами. Солдаты бросились к избам. Зоммер, подражая им, побежал тоже. Охватило чувство стыда: ведь надо было даже не просто грабить, а грабить ко всему еще и своих, советских людей. Думал, как быть. Решил притвориться не знающим русского языка. «Пусть принимают за гитлеровца, чем краснеть», — пронеслось у него в голове.
Пробежав через деревню, Зоммер остановился перед крайней избой. Пройдя через калитку, огляделся. Перебарывая стыд, хотел было выйти из-за угла к крыльцу, как услышал голос Ганса Лютца, донесшийся из комнаты. Немец говорил, обращаясь к кому-то:
— Ми… кушайт. Курка… яйко.
В ответ донесся тяжелый вздох и удаляющееся ворчание старушечьего голоса:
— Кол бы вам в глотку, а не курку с яйком. — И громко: — Да не суй мне свои марки! Смотреть на них не хочу. — И опять ворчание: — Скорей бы уж потурили вас с земли нашей!
В ответ Ганс вдруг тихо проговорил на ломаном русском языке:
— Не сказывайте со мной так.
Поглядывая на резной наличник окна, Зоммер ждал, что немец сделает с хозяйкой. Увидал, как из окна высунулся до половины ствол автомата. Понял: Ганс смотрит, нет ли поблизости гитлеровцев. Чтобы немец его не увидел, юркнул за угол. Слышал, как тот сказал:
— Я есть Рот-Фронт. Ми и мои товарищ желайт гибэл гитлеризмю. Ми ваш друг, товарищ. Ми ждем моумен помогайт вам.
Откуда-то из глубины комнаты послышался в ответ на эти его слова голос хозяйки, и не такой, как прежде, а смягченный, с нотками материнского выговора:
— «Ждем момент». Не давали бы Гитлеру власть в руки, так ждать бы не пришлось…
Зоммер ошалел от того, что услышал. Ему и не верилось сейчас, что Ганс — свой, и верилось. Хотелось броситься к крыльцу, вбежать в дом, объясниться. Но вместо этого Зоммер почему-то выглянул из-за венца и, увидав, что автомат больше не торчит, решил уйти отсюда. Из глубины комнаты доносился удаляющийся цокот Гансовых подков. И под этот цокот Зоммер выскочил через калитку на улицу, а там, перебежав к противоположной избе, выпросил у хозяев на огороде курицу — надо было с чем-то предстать перед Фасбиндером. Держа в руке теплую тушку птицы, побежал к машинам. Из головы не выходил Ганс Лютц. Размышлял: «Это уже не провокация. Он же меня не видел! Надо с ним поговорить начистоту, прямо. Не откроется — прижать, заставить объяснить, кто он». Возле машин Зоммер поглядел на похваляющихся «уловом» солдат, на Лютца, который под смех Карла выбрасывал из пилотки на траву разбившиеся яйца. Прекратив смех, Карл потряс перед носом Лютца двумя курицами и гусаком со свернутыми шеями, стыдил его. Тот оправдывался:
— Неповоротливый я, — а глаза его при этом смотрели на Миллера с издевкой и плутовато. — Мы в Гамбурге все в магазине покупали. Где нам до тебя, бауэра!
Фасбиндер приказал ехать дальше. Остановились у речки на открытом месте — возле пустовавшего домика с сараем и поленницами дров.
Солдаты развели костры, чтобы потом, когда прогреется земля и нагорят угли, закопать в них обмазанных глиной и выпотрошенных, но неощипанных кур, гусей. Этому научил их тут же Фасбиндер, понимавший толк в охоте и в том, как проще и вкуснее приготовить в поле из дичи пищу. Будто русские казаки, сказал он, так готовили в походах еду.
Зоммер твердо решил поговорить с Лютцем. Помогая Карлу и шоферу хозяйничать у костра, он не сводил глаз с Ганса. Тот с солдатами разводил огонь. Делал все старательно и четко. Когда дрова запылали, Лютц пошел к реке. Зоммер, показав Карлу запачканные кровью и землей руки, бросился вслед за Лютцем, который уже скрылся за кустами у воды. К кустам подходил неторопливой, валкой походкой. Раздвинув кусты, огляделся и нагнулся над мывшим лицо Лютцем.
— Ты о чем говорил со старухой в избе? — тихо сказал Зоммер немцу по-русски. — Отвечай! — И добавил для пущего веса: — Зачем ночью к красноармейцу в лес бегал?
Лютц привстал. Посмотрел на кусты, на берег вдоль них. Его смуглое лицо покрылось бледностью. Молчал. А Зоммер глядел ему в глаза с каким-то необычным торжеством, превосходством и ждал ответа.
— Не сказывайт со мной на русски, — проговорил наконец вместо ответа Ганс. И по-немецки: — Никому не известно, что я знаю русский… плохо, правда. — И добавил, все еще никак не придя в себя: — Я догадывался, кто ты.
Зоммер снова огляделся. Сказал по-немецки:
— Вот что, или… дружба, или… обоим нам — смерть от рук этих палачей, — и кивнул на берег, за кусты. — Понял?.. Кто ты? Коммунист?
— Понял, понял, — прошептал еще не поборовший в себе растерянность Лютц, а на вопрос, кто он такой, так и не ответил.
Ганс помолчал. Поглядев на тот берег речки, протянул Зоммеру руку. Проницательные глаза его впились в глаза Зоммеру, который в ответ тоже протягивал руку.
— За дружбу, — потрясая руку Зоммера, проговорил Лютц и как-то необычно тепло, мягко добавил по-русски: — Товарищ.
Зоммер с речки возвращался немного позже. Пройдя вдоль бережка, он вышел из-за кустов и поднялся в горку. Никак не мог погасить блуждающую по лицу улыбку. Карл, разгребавший угли, чтобы достать прожаренную дичь, заметил в нем это новое и подозрительно спросил:
— Ты что? Улыбаешься, говорю, что?
— А ты сходи на речку, умойся и узнаешь, — нашелся Зоммер.
Миллер недовольно засопел простуженным носом. Проговорил:
— Я утром мылся. Как приедем в Псков, помоюсь.
Ночевали километрах в трех от этого места, в небольшой деревушке.
Зоммер до полуночи, лежа на спине, строил планы борьбы с гитлеровцами, размышлял, как лучше приобщить к делу Лютца, задавался вопросом: один он здесь или у него есть товарищи по борьбе? Решил: не посоветовавшись с Соней, действий никаких по отношению к Лютцу не предпринимать.
Рано утром Зоммер вышел из дома набрать в огороде луку и огурцов — хозяев не было, убежали, видно. У грядки сидел Ганс Лютц и задумчиво смотрел на лес.
— Доброе утро, дорогой товарищ, — присаживаясь возле него, тихо проговорил Зоммер.
— Доброе утро, товарищ, — обрадованно ответил тот. Зоммер шарил в ботве и спрашивал:
— Скажи, много вас, антифашистов?
— Нас? — Ганс будто даже удивился такому вопросу. Улыбнувшись горько в лицо Зоммеру, он ответил: — Нас мало, очень мало… большинство в концентрационных лагерях или… Многие погибли. — И он печально посмотрел на тучи, которые, закрыв поднимающееся солнце, наползали на небо. — Гитлер одурачил бюргера, наобещав ему на востоке земли и богатства. Внушил, что сейчас на планете главный вопрос — это вопрос жизненного пространства. Раньше, мол, короли гнали народ на войну ради того, чтобы пограбить другой народ, получить с него контрибуцию или еще там что в этом роде да и уйти восвояси. А теперь, мол, не то время. Теперь-де народам становится все теснее на своих, традиционных землях. Вспомните, демагогически заявляет Гитлер, чем кончилась первая мировая война и из-за чего она началась?! Там-де были уже все признаки такого подхода к проблеме перенаселения, а сейчас…
Ганс Лютц смолк. Зоммеру показалось, что этот немец видел уже будущее и искал в нем, будущем, подтверждения мыслям, которые он не высказывает, но от которых отправляется, собираясь что-то сказать. И Зоммером овладело трепетное чувство родства с этим человеком. Он, Зоммер, много передумавший за последнее время о своем месте среди немецкого народа, ставший ненавидеть этот народ целиком, вдруг снова начал понимать, что немец немцу — рознь. Ему захотелось сказать об этом Лютцу, но тот опередил его.
— Гитлер прямо провозгласил, основой своей политики захват русских земель, — сказал Ганс, неторопливо складывая в пилотку огурцы, — а придал этому видимость борьбы с большевизмом. Немецкую нацию он объявил по неграмотности расой, а себя — ее провидением. Но угар его идей, подогревающий еще сейчас Германию, скоро пройдет — бремя войны, ее тяжесть, огромные людские потери ведь ложатся на плечи ее народа. А это как раз и является ахиллесовой пятой гитлеризма и тех милитаристских сил, которым угоден этот режим… — Ганс увидел, что на крыльцо выходит Фасбиндер, и, поднявшись, пошел к дому, в котором ночевал.
Зоммер, оставшись один, рылся в огуречной грядке и думал: «Хоть бы сказал, кто он. Коммунист? Социал-демократ?.. Не понять». Но с лица не сходила радость.
Весть об эсэсовцах, которые ехали к Лядам и остановились на ночевку в деревушке, в отряд принес Анохин, уходивший искать лекарку, чтобы поставить на ноги Чеботарева.
Морозов, с комиссаром отряда Вылегжаниным, посовещавшись, взяли с десяток бойцов и вышли на вечерней зорьке из лагеря. Впереди шел Анохин, знавший эти места лучше их.
Километрах в трех от деревушки, где отдыхал с отрядом Фасбиндер, они облюбовали удобное для засады место и залегли.
— Если фашисты и вправду едут к Лядам, то другого пути им нет. Дорога тут одна, — сказал Морозов Вылегжанину, когда они выбрали место для пулемета и расположили автоматчиков.
А небо уже светлело. Вылегжанин предложил Морозову:
— Давай-ка ты с одной стороны дороги будь, а я с другой. Что не так, своими группами и уходить будем. Мало ли что может случиться. Гитлеровцев, по словам Мужика, там много. Собаки у них есть будто.
Договорились, когда открывать огонь.
Морозов остался возле пулеметчика. Вылегжанин ушел на ту сторону дороги.
Все замерло.
Фасбиндер приказал выезжать из деревушки, когда плотно позавтракали. Садясь в легковую машину, он говорил Зоммеру:
— Из этой поездки я возвращаюсь, как из увлекательного путешествия!
Зоммер промолчал, а Карл Миллер пожалел, что так быстро возвращаются. По такой погоде, мол, только и разъезжать.
Машина Фасбиндера пошла за грузовиками. Было видно, как радуются, трясясь в кузовах, солдаты. Многих из них ждали в Пскове письма с родины — от матерей, которые у каждого одинаково ласковые и в материнской непосредственности своей далекие от политики; от невест, любящих женихов с регалиями и окруженных почетом; от жен, которым подавай обновы и деньги, а до того, как добывают их, им нет и дела… Это так, посмеиваясь, болтал по дороге Карл Миллер. А минуты через две после его болтовни, когда дорогу с обеих сторон плотной стеной охватили дремучие ели с подлеском и кустами, по машинам ударили обжигающие очереди из автоматов и пулемета, били винтовки.
Фасбиндер, распахнув дверцу, с проворством хищника выбросился на ходу в канаву. Вслед за ним кинулись Карл и Зоммер, а шофер уже не успел: открыв дверцу, он вынес наружу ногу и… свалился в дорожную колею.
Эсэсовцев охватила паника. Фасбиндер, уткнувшись лицом в канаву, держал в подергивающейся руке парабеллум. Немного придя в себя, он приподнял лицо и не своим голосом закричал унтеру-толстяку, чтобы тот открывал огонь из пулемета, укрепленного за кабиной грузовика. Но унтер в это время, как и сам обер-штурмфюрер, продолжал лежать в канаве у дороги, а солдаты его, как горох, сыпались с кузова, забыв не только о пулемете, а и о своем оружии.
Визжала подстреленная собака, нагоняя страх на других овчарок. Под кузовом, прижавшись к спущенному колесу, придерживал рукой рану в животе солдат и плакал…
Лютц был во второй машине. Спрыгнув, он оказался перед Зоммером и Карлом. Стрелял бесприцельно по лесу. И не он один стрелял — стреляли многие… Когда Фасбиндер приказал изменившимся до хрипоты голосом: «Вперед!» — более храбрые вскочили и, немного пробежав, попадали.
А автоматы все хлестали по эсэсовцам, по собакам на поводках, связанных вместе, по колесам… Возле головной машины взорвались две гранаты.
Карл Миллер, понукаемый командой, ринулся вперед. И тут Ганс, оказавшись позади гитлеровцев, полоснул — это очень хорошо видел Зоммер — по Карлу Миллеру из автомата. Карл даже не оглянулся на выстрелы. Голова его мягко припала к земле и больше не подымалась. Зоммеру стало даже холодно. «Смелый. С риском», — одобрительно думал он о Гансе и радовался, что встречу эсэсовцам устроили недурно: долго будут помнить.
Партизаны прекратили стрельбу так же неожиданно, как начали. О их преследовании не могло быть и речи.
Горела машина Фасбиндера. У второго грузовика были пробиты скаты, а у первого изрешечен мотор.
Выставив на опушке секреты из наиболее смелых солдат и придав им собаководов с оставшимися в живых собаками, барон фон Фасбиндер начал подсчитывать потери. Разгоряченный, с налитыми кровью глазами, он долго бестолково бегал и искал долговязого унтерштурмфюрера, не замечая, что тот на виду под мотором первой машины лежит с раздробленным черепом.
Кое-как подняли «на ноги» один грузовик. Оставив у аккуратно сложенных трупов охрану из семи солдат и собаковода с двумя собаками, набились в кузов и поехали к Лядам. Зоммер, сидевший на правом борту, посматривал на ощетинившихся оружием эсэсовцев и думал: «Зачем же к убитым ставить солдат? Кому они нужны, эти мертвые бандиты!» Скосил глаза на Лютца, сидевшего на скамейке рядом. Машину то и дело подбрасывало, и автомат Лютца, зажатый между ног, время от времени вздрагивал, будто живой. «И нас тоже, Ганс, могут убить партизаны», — подумал Зоммер.
Солдаты, затаив страх, жались друг к другу. Как на геенну огненную, посматривали на мелькающие рядом с дорогой черные, совсем не такие, как на родине, леса.
2
В Лядах Фасбиндер добился, чтобы на место происшествия немедленно послали похоронную команду. Пока устраивали раненых, созвонился с Псковом. Доложил сухо обо всем, что случилось. Перезвонив, связался со штурмбанфюрером. Тот просил сразу же, как вернется в город, заехать к нему с Зоммером.
— Эта невеста вашего переводчика не кто иная, как большевичка и бандитка, — услышал барон его сдержанный голос. — Жду вас… с переводчиком… этим. — И трубка смолкла.
Фасбиндер растерянно водворил трубку на место и загадочно посмотрел на Зоммера. «Дорогой, а не вы ли подстроили нам эту штуку с засадой?» — первое, что мелькнуло в его сознании. Пока шел к машине, думал, стараясь припомнить во всех подробностях поведение Зоммера. И не пришел ни к какому выводу. Одно стало ему ясно: если даже Зоммер и не связан с Соней ничем, то от него надо освободиться. У машины долго смотрел на Зоммера. Тот старался выдержать его взгляд и выдержал, но душу заполнило тревожное предчувствие. И это от Фасбиндера не ускользнуло.
Всю дорогу до Пскова Фасбиндер молча поглядывал по сторонам. Лес постоянно наводил его на мысль о партизанах, и сразу же вспоминалась засада. Неожиданно он решил, что с «путешествиями» надо кончать. «В гестапо спокойней», — рассудил он и твердо решил по приезде в город просить штурмбанфюрера, чтобы тот, используя свои связи и авторитет, помог с переводом.
Когда ехал уже по городу, опять мысленно вернулся к Зоммеру. Сопоставлял факты. И снова не пришел ни к какому выводу.
В комендатуру Фасбиндер попал через час. Оставил Зоммера у дежурного. Попросил никуда не выпускать. Прошел к штурмбанфюреру.
Тот сидел за столом и перебирал бумаги.
Наконец штурмбанфюрер оторвался от бумаг и, потянувшись в кресле, заговорил.
— Эта… — он назвал фамилию Сони, — связана с большевистским подпольем, которое, оказалось, еще создано бог знает в какие времена, до взятия нами города. — И объяснил: — С ней гестапо допустило просчет: взяли раньше времени и теперь мучаются. Не знают, где искать концы, а она как немая… не говорит ничего. — Помолчав, спросил: — Как вел себя Зоммер?
Фасбиндер рассказал. Потом они долго обсуждали, что с ним делать. Когда пришли к общему мнению, штурмбанфюрер, подняв телефонную трубку, попросил дежурного, чтобы к нему привели Зоммера. Переключившись, соединился с гестапо, где находилась арестованная Соня. Советуясь с кем-то, стал излагать выработанный сейчас с Фасбиндером план.
В дежурной комнате Зоммер терялся в догадках. Перебрав всевозможные варианты, подумал: «Неужели что с Соней? Может, выполняла задание и ее схватили?!» На его маленьких скулах напряглись, так что посинела кожа, желваки. Зоммер нахмурился, и это еще больше оттенило широкий выпуклый лоб. Он сел к окну на стул и молчаливо уставился в угол комнаты. Думал. Старался понять, что произошло. Вызов к штурмбанфюреру воспринял настороженно. Шел в сопровождении солдата. Решил играть до конца роль немецкого приверженца. «Если уж только припрут… Ну тогда что ж… Тогда деваться некуда», — тоскливо рассуждал он. Переступив порог кабинета, замер, как солдат перед командиром, и, вытянув руку, произнес необычно громко:
— Хайль Гитлер!
И штурмбанфюрер, и Фасбиндер, оба долго смотрели на него. А Зоммер все стоял не шелохнувшись, преданно уставив на них красивые глаза. Старался понять, о чем они думают. Но лица их были спокойны. Штурмбанфюрер даже чему-то улыбнулся краешком полных губ и указал на стул около стола:
— Подойдите. Садитесь.
Зоммер послушно сел. Штурмбанфюрер постукивал тупым концом карандаша о стекло на столе, смотрел ему в глаза. Потом произнес:
— Вы не догадываетесь, что произошло?
— Наши войска взяли Москву, господин штурмбанфюрер? — глуповато тараща на него глаза, выпалил неожиданно пришедшую на ум дерзость Зоммер.
Фасбиндер отвернулся к окну. Штурмбанфюрер скривился:
— Вы… или шутник большой, или… — он одарил Зоммера тяжелым, усталым взглядом и прошипел: — Ваша невеста… большевичка. Она… попалась!
Зоммер, чуть побледнев, холодно ответил:
— Для меня это неожиданно и ново. Она, а я ее знаю почти полгода, никогда не говорила, что состоит в их партии. Больше, она хотела, по-моему, вступать, но потом раздумала. В общем, что-то ей помешало сделать этот шаг. — Он на минуту смолк: пытался понять, что сказала при допросе Соня о нем. Посмотрев на эсэсовца, проговорил: — Господин штурмбанфюрер, я просил бы не называть ее моей невестой. Об этом, кстати, я сообщал ранее. Она может обо мне думать что ей угодно. Для этого у ней есть своя голова и свой язык. Я же решил твердо… Раз я немец… Зачем мне смешивать кровь?! Посудите, разве я не прав?
— Говорите вы правильно, — сухо вымолвил задумчиво глядевший в окно Фасбиндер, — но она могла быть по убеждению большевичка. И этого вы не могли не видеть, живя с ней.
— Убеждения проявляются в делах, господин Фасбиндер, а она… Она работала, как все работали. Должности никакой не занимала. Рабочей была. В разговорах тоже политики не касалась, а касалась, так говорила о том, что все… От этого никуда не денешься. Власть есть власть.
— Вы ее не защищайте, — сказал, поднявшись и выйдя из-за стола, штурмбанфюрер. — Себя она будет защищать сама. Вы себя защищайте!
«Не может быть, чтобы она что-то сказала. Она — сильная, твердая… Такие не предают», — подумал, начав волноваться, Зоммер и ответил:
— Я убежден, что обо мне она не может сказать ничего плохого. И о ней мне нечего сказать компрометирующего, — и поглядел в глаза штурмбанфюрера, — разве лишь то, что она… русская.
В эти минуты Зоммер думал только о том, чтобы не проговориться, правильно играть свою роль, сказать то, что облегчило бы участь Сони и не навлекло опасности на него. Не спрашивал он, на чем попалась Соня и где она теперь, что ее ожидает, умышленно, чтобы не навлечь на себя подозрения.
Штурмбанфюрер, заложив толстые руки за спину, отмеривал по кабинету шаги; полный, плечистый и крепкий, он походил сейчас не на военного, а на палача, только что спустившегося с эшафота. Фасбиндер, оторвавшись от окна, откровенно изучал Зоммера. Глаза его как остановились на лице Федора, так и замерли — он разгадывал самим же составленный ребус. Но враждебности в его взгляде не было: так смотрят часто наторелые лаборанты на подопытного кролика, который еще в полном здравии сидит на столе, но которому предстоит тут умереть.
Штурмбанфюрер наконец остановился. Сказал:
— Против вас, господин Зоммер, нет показаний. Мы рады, если это действительно так, что вы, немец-колонист, не спутались, вернее, не дали себя опутать этим бандитам. — Он помолчал, вглядывался опять в Зоммера, изучал его реакцию; продолжил, садясь уже за стол: — Вы должны помочь гестапо до конца узнать все у этой девки. Я вам устрою с ней встречу.
— Я… попробую, — тихо вымолвил Зоммер, перестав совсем понимать, на чем схватили Соню; добавил: — А если она… невиновна? Если это… ошибка, недоразумение?
— У гестапо, господин Зоммер, не бывает ошибок, — вставил Фасбиндер.
— У нас, — подхватил штурмбанфюрер, — все четко. Мы исходим из факта, а не из эмоций… Мать ее допросили и выпустили, потому что она просто безграмотная старуха и ничего не знает, хоть на допросе и дерзко ответила: «Раз дочь моя враг вам, значит, я хорошая была мать, потому как грешно детям не любить родную землю», — и он озлобленно засмеялся, поглядев на Фасбиндера: — Тут, видите ли, предки ее лежат. Видали?! Старая ведьма!
— Хорошо, — сказал Зоммер, похвалив в душе Соню и ее мать, — раз надо, я попробую помочь… Только не знаю, как у меня получится. Никогда не умел выпытывать. — И, поднявшись, произнес для весомости фразу, слышанную где-то от гитлеровцев: — Не знал, что дрянь девка. — Помялся, заговорил заискивающе: — А позвольте узнать, что за улики имеются против нее? Насколько мне известно, она ни к кому не ходила и к ней никто не ходил, кроме… — Зоммер посмотрел на бесстрастно уставившегося в пол Фасбиндера, — вот этой, как ее, Морозовой. И то… последний ее визит, как известно господину обер-штурмфюреру, был весьма сомнителен.
Фасбиндер деланно забросил ногу за ногу и чмокнул языком, намереваясь, видно, что-то сказать. Но его опередил штурмбанфюрер:
— Это вам не важно знать, — произнес он. — Имейте в виду только одно: к ней применяется допрос жесткий, Не раскисните.
Он начал звонить по телефону. Просил, чтобы Соню «приготовили» в отдельной комнате. Зоммеру, когда положил трубку, сказал даже чересчур любезно:
— Вы можете обещать: мы сохраним ей жизнь, если она будет благоразумна. Скажите, мы даруем ей свободу. Что угодно обещайте, только развяжите ей язык…
Зоммер вошел в комнату с невысоким зарешеченным окном, мрачную и холодную. В глаза сразу же бросились серые стены, светлый, в темных пятнах (не поймешь от чего) топчан, пустой стол, каких было много в наших канцеляриях. Справа, у стены, на стуле он увидел сидевшую женщину. Зоммер остановился. Уже по контуру плеч и по привычке держать голову, чуть свесив, он и узнал в женщине Соню. Она была в сером платье, которое одно и осталось у нее после первых немецких постояльцев.
Глаза медленно привыкали к полумраку. Стали различать порванное на спине платье. Рука ниже локтя вся в ссадинах и кровоподтеках… Зоммер боязливо прикоснулся к плечу Сони. Она инстинктивно отшатнулась. Повернулась к нему, и он увидел ее лицо с разбитой щекой и синяком под глазом. Неожиданно Соня выбросила ему навстречу руки с растопыренными вздутыми и красными вокруг ногтей пальцами, отшатнулась. Будто говорила: не подходи, вон, прочь! Зоммер сразу понял, что она, как и он, играет свою, неизвестную ему роль и что правды гестаповцам она не говорила.
— Сопя, — бледнея, сказал он, а сам, не мигая, смотрел на ее искусанные, вздувшиеся губы. — Это я.
В полуоткрытую дверь вошел солдат и, взяв из-за стола стул, поставил его возле Сони. Ушел, прикрыв дверь. Какую-то долю времени Зоммер колебался, а потом, пододвинув стул вплотную к Сониному, сел.
Теперь Соня уже глядела на него. Ее усталый, остановившийся взгляд молил о чем-то. Зоммера, представившего, что она здесь вытерпела, охватила мелкая дрожь. Стараясь овладеть собой, он мигнул ей. Опустив голову, проговорил, произнося слова, как мог, холоднее:
— Я пришел к тебе, как друг. Если ты доверяешь мне, ты расскажешь все, как это случилось. Власти, если ты сознаешься, гарантируют тебе жизнь и свободу.
Соня вдруг привалилась к нему. Ее губы почти коснулись его уха. Застучав об пол ногами, она торопливо зашептала:
— Нас подслушивают. Положи в дупло ветлы у Псковы́ записку: «Шилов провокатор. Звездочка». — И уточнила: — От Вали к нам четвертый дом. У самой речки.
Соня хотела сказать что-то еще — может, кто придет за запиской. Но вбежавший на шум гестаповец заорал на Зоммера по-немецки:
— Вам следует делать не так! Вы спрашивайте!
Под этот окрик Зоммер отшатнулся от Сони, слова которой привели его в себя: он перестал вздрагивать, вернулась собранность, самообладание.
Твердя в уме текст записки, Зоммер тяжело посмотрел на солдата. Все еще бледный, он поднялся со стула, сокрушенно развел руками перед гестаповцем. А хотелось… сдавить тюремщику горло. Но Зоммер не пошел, как Закобуня, на это — понимал: надо сделать все, чтобы скорее предупредить оставшихся на свободе товарищей о пробравшейся в их среду сволочи.
Соня уже через всхлипы, повернув к Зоммеру лицо, громко говорила:
— Прости… Не думала, что так скоро… Виновата перед тобой…
А он, как в угаре, пятился к двери. Растерянно поглядывал на солдата. Говорил:
— Соня, я еще раз прошу: расскажи, что у вас… на душе. С кем вы связаны?
Гестаповец заставил его, грубо толкнув, вернуться. Зоммер подошел к Соне. Стоял перед ней, уронив голову.
— Никаких у меня связей ни с кем нет, — вытирая изувеченной рукой глаза, устало проговорила она. — Этот человек, которого приводят ко мне на допрос… Я его не знаю. Я не придавала этой записке значения. Меня попросил какой-то гражданин…
Зоммер слушал ее и не слушал.
Гестаповец опять вышел, закрыв за собой дверь.
Зоммеру хотелось заплакать, припасть к Соне и так, не давая оторвать себя от нее, вместе ждать участи… И ей, понимал он, тоже трудно держаться. Может, во много-много раз труднее!
Надо было уходить. Но уйти так, не попрощавшись, он же не мог. И, враждебно посмотрев на дверь, Зоммер снова сел на стул возле Сони.
— Ну, ты сознайся, — произнес он дрожащими губами — бесстрастно, глухо. Припав к ее лицу, поцеловал в разбитые при допросах губы, в щеку и прошептал: — Я все понял. Не схватят — сделаю. Прощай… Я отомщу. — И погромче: — Так расскажешь? Тебя простят. Тебе поверят…
Дверь распахнулась. Оттеснив гестаповца, на пороге возник Фасбиндер. Он с отвращением поглядел на Зоммера и спросил по-немецки:
— Что она говорит?
Зоммер поднялся. И так, чтобы Соня слышала, негромко промямлил по-русски:
— Говорит, что… попросил кто-то… Она не придавала значения, говорит…
— Вы… — вскипел, говоря по-немецки, Фасбиндер, — или выродившийся немец, или преступник, Зоммер. — И приказал, выйдя в коридор: — Идемте! Когда спрашивает вас немец, надо отвечать только по-немецки.
Проходя по коридору, они столкнулись с двумя офицерами. Старший по званию гестаповец жестом руки остановил Фасбиндера, а сам, сдерживая голос, покрикивал на второго, застывшего перед ним, как мумия:
— Тряпка! Я вынужден буду списать вас в армию. Вы ни к черту не годитесь!.. Какая там еще ваша мать! Ваша мать в Германии, а это не ваша мать!.. Мало ли что она походит на вашу мать! Перед вами русская большевичка. Из нее следует выжать все сведения — вот ваша задача… Я не понимаю вас, вы боитесь крови… Как это, не можете развязать ей язык?! — Нервно смахнув пальцами пену с губ, он приказал: — Подождите тут, — и, рванув дверь за ручку, исчез в комнате.
Зоммер все думал о Соне. Слушал, как из комнаты, в которую вошел гестаповец, доносятся тяжелые стоны, крики по-немецки и по-русски, и готов был, зажав уши, броситься отсюда вон. Но он крепился. Насупив брови, смотрел на дверь и ждал.
Гестаповец вернулся минут через пять. Свирепо окинув взглядом подчиненного, приказал ему идти и делать свое дело. Тот послушно скрылся за дверью.
Неторопливо направились по коридору. Гестаповец, заглянув в холодные глаза Фасбиндера, вынул носовой платок и, стирая им с рукава крупные, как слезы, капли крови, заговорил:
— Чудовище, а не женщина… Но я из нее, прежде чем подвергнуть экзекуции, вытяну все. От меня просто так не отделаешься…
«Не вытянешь», — молча простонал Зоммер, переставший себя чувствовать — будто истязали его, а не Соню и не эту женщину.
Фасбиндер доставил Зоммера обратно к штурмбанфюреру… И опять Зоммера усадили на тот же стул, где он сидел перед этим.
Штурмбанфюрер долго смотрел в глаза Зоммеру. Зоммер, не скрывая растерянности, поглядывал на него. «Так естественней, — думал он. — Только бы выпустили — надо успеть сообщить», — а перед глазами все стояла Соня, сидящая на стуле.
— Значит, молчит, — изрек наконец нацист.
— Молчит? — напустив на себя искренность, удивился Зоммер. — Почему молчит? Она все сказала. Я даже притворился нежным, любящим, — и стал излагать услышанную от Сони легенду о причине ее ареста.
Штурмбанфюрер слушать не стал. Махнув рукой, поднялся.
— Это выдумка, Зоммер, простите, господин Зоммер. Все они так говорят, пока не припечет.
— Но, господин штурмбанфюрер, если вы мне верите, — пошел еще на одну хитрость Зоммер, — то могу сказать: все-таки я ее знаю больше всех. Она всегда была сердобольной. Она, я это утверждать могу, могла выполнить просьбу, не подозревая. У нее такой характер…
— Не будем препираться, господин Зоммер, — перебил его Фасбиндер, которому, видно, надоело его слушать. — Я сразу заметил за вами все грехи, которые сопутствуют немцу старой закваски: сентиментальность, человекоугодие, рассудочность… Господин штурмбанфюрер отпускает вас домой. Пока не вызовем, живите. Попутно присматривайтесь, кто ходит в дом к ее матери. Это… задание пока вам.
Зоммер поднялся со стула. Старался смотреть на них, как на благодетелей своих, а в голове уже составлялись планы, как понесет в дупло записку.
Домой пришел он совсем разбитый. С отвращением сбросил с себя немецкую форму. Никак не мог понять, почему его отпустили. Пришла от соседей Сонина мать. Встретив его в коридоре, припала к нему. Вздрагивала. Шептала сквозь слезы:
— Горе у нас. Помог бы. У немцев ведь служишь…
И оттого, что она сказала «у немцев ведь служишь», до боли сжалось уставшее сердце. Он только и смог выдохнуть:
— Не служу я у них, мать. — А через минуту добавил: — И не служил.
3
Записку в дупло Зоммер понес за час-полтора до комендантского часа. Сначала сел писать ее дома, но, подумав, что за ним могут следить, отложил карандаш, посмотрел на чистый лист бумаги и поднялся. Походив по комнате, Зоммер решил написать записку у ветлы. Он вернулся к столу, сунул в карман брюк бумагу с карандашом. Еще походил по комнате. Накинул на плечи старенький пиджак Сониного отца. Прошел на кухню. Там сидела, пригорюнившись, мать, совсем высохшая, постаревшая. Прикидывал в уме, сказать ли ей, куда пойдет.
— Я тут схожу… — замялся он и, увидав ее глаза, почти такие же, как у дочери, понял, что доверить ей можно и надо. — Соня просила, — заговорил Зоммер, — если я не вернусь, то сделаете вот что… — и стал, присев возле нее, объяснять, что́ она должна сделать тогда.
Мать выслушала не перебивая. Выражение ее лица говорило: сделаю, мне теперь все одинаково.
Зоммер вышел на крыльцо. Приглядываясь, надел пиджак. Спустился со ступенек и пошел. У моста через Пскову́ стоял угрюмый человек в штатском. Зоммер бросил на него мимолетный, придирчивый взгляд. Миновал его. Человек на мосту не выходил из головы. Все время казалось, что в затылок глядят чьи-то злые глаза. «А вдруг правда следят?.. Что-то надо придумать…» — И Зоммер, ускорив шаг, свернул в проулок. За углом остановился, притворно роясь в кармане пиджака. Ждал.
И действительно, почти тут же, через какую-то минуту, из-за угла выскочил и свернул было по направлению, куда шел Зоммер, маленький, с пробором в черных прилизанных волосах человек в синем. Он не походил на того, на мосту. Нагрудный карман его оттягивало. «Оружие», — догадался Зоммер. Человек, пройдя прямо, замедлял ставший неуверенным шаг. «Точно, следят. Вот кто следит…» — по-прежнему шаря в кармане, рассуждал Зоммер и все смотрел в спину медленно удаляющемуся человеку. Да, человек уходил слишком медленно, даже очень медленно, а вскоре совсем остановился — вынул папиросу, закурил… Зоммер не переставал рыться в карманах — вытаскивал то документы, то носовой платок… Придумывал способ оторваться от шпика. Вспомнил, как шли однажды с Соней к Вале, срезая углы. Человек не спеша, потеряв уверенность, направился дальше. Зоммер окинул беглым взглядом переулок, пошел быстро по нему. Пройдя немного, перескочил на другую сторону, свернул в ворота и через пролом в заборе пролез во двор соседнего дома. Обогнув дом, вышел в другой переулок, перебежал его и заскочил снова во двор. Через сломанную калитку проскользнул в сад. За яблонями росла старая смородина. Зайдя за нее, Зоммер привалился к высокому глухому забору. Теперь стоило немного пройти вдоль забора, пролезть в дыру и… до ветлы у Псковы́ рукой подать. Но Зоммер выжидал. Мимо, за забором, шла к Пскове́ женщина с хозяйственной сумкой. Зоммер, подойдя к дыре, выглянул на улочку. Никого, кроме женщины, не было. Выйдя на тротуар, он быстро пошел вслед за ней. Пристроившись к ней, говорил:
— Ну как, мамаша, при новых-то властях? Не беспокоят? — а сам то и дело оглядывался.
Женщина испуганно прижала к себе сумку. Тогда Зоммер, пожелав попутчице счастья, прибавил шагу. Вскоре он снова срезал угол. Выходя на улицу, столкнулся с патрульными. Высокий темно-русый немец, когда Зоммер уже прошел их, оглядел его и крикнул:
— Астанавитес!
Зоммер остановился. Повернувшись к немцам, сказал:
— Их бин дойче, — и показал документ, что он является немцем-колонистом.
Те даже не стали документ разглядывать. Махнули рукой: дескать, иди, куда шел.
До Псковы́ добрался он без приключений. Поглядев на ветлу у воды, сразу вспомнил, как весело провели они — он с Соней и Петр с Валей — теплый майский вечер здесь, у Псковы́… Зоммер осмотрелся. Глянул на тайник, и показался он ему до обидного неудобным. «На виду весь», — сбрасывая с себя пиджак, подумал он.
Присев к воде, Зоммер вынул бумажку, карандаш, написал текст. Подойдя к скамейке у ветлы, сел. Раздевался и говорил про себя: «Пусть думают, если даже следят, что пришел покупаться». Приглядывался, кося глазами, к дуплу.
Дупло было небольшое. Его заслоняла, свесившись, густая ветка. Оно зияло из-за листьев темным, глубоким провалом в древесине.
Зоммер снял сапоги. Делая вид, что теряет равновесие, стал валиться на ствол. Рука уперлась во внутреннюю стенку дупла и, разжавшись, выпустила бумажку. Поднимаясь, Зоммер представил, как записка с текстом: «Шилов провокатор. Звездочка», ложится на дно дупла.
Сняв брюки и рубашку с майкой, Зоммер встал. Торжествующий, он еще раз посмотрел на тротуар. То, что выполнил, может, последнюю просьбу Сони, приободрило его.
В этом месте Пскова́, речушка вообще-то мелкая, имела неглубокий омут, по которому можно было плавать.
Зоммер с берега, сильно оттолкнувшись, бросился в воду.
Неплохой пловец, Зоммер делал вид, что наслаждается купанием. Ноги его то и дело касались дна, но он резвился, как дельфин, и нет-нет да поглядывал на берег и на улицу. Минут через десять — по телу Зоммера даже пошли мурашки — увидел спускающегося к воде человека. Как и тот, который следил за ним, он был худ и в такой же одежде. Только с большой копной рыжих волос и чуть, казалось, повыше.
Зоммер будто не замечал его — то нырял, то плыл саженками, брассом… Видел, как человек сел на скамейку… Когда снова посмотрел на берег, вдруг узнал в нем Еремея Осиповича. Не веря еще этому, бросился к берегу.
Еремей Осипович поздоровался с ним холодно. Он почти не изменился. Зоммер хотел было рассказать в ответ на его: «Как живете? Как Соня?» — что с ней случилось, но в это время другой Зоммер, привыкший осторожничать, перебил: «А вдруг это и есть тот самый Шилов?»
С открытым на полуслове ртом Зоммер смотрел в глаза Еремею Осиповичу. Смотрел-смотрел и произнес:
— Водичка — прелесть! Тепленькая… Покупались бы.
— Не притворяйся, — ответил Еремей Осипович и поднялся. — Какое теперь купанье? Да и тут. — На минуту он смолк и проговорил наконец, в упор глядя в глаза Зоммеру: — Может, хочешь с нами работать? Мы теперь тебе… верим.
Мысль о Шилове еще ярче вспыхнула в Зоммере. Повернувшись к речке, он снял с себя трусы. Неторопливо выжимая их, сказал:
— Не пойму, о чем вы? О какой работе? Я и так работаю… в комендатуре.
Когда Зоммер натянул на себя трусы и повернулся, то увидал, что Еремей Осипович уже на тротуаре. «Уходишь?» — не разжимая челюсти, проговорил Зоммер, и его охватило противоречивое чувство: «Кто же ты есть все-таки?» Надевая брюки, он продолжал смотреть вслед Еремею Осиповичу. Никак не мог решить, кто это: друг или враг? Когда Еремей Осипович скрылся за углом избы, сунулся вдруг рукой в дупло… Записки там не было. Что-то невероятное случилось с Зоммером. Полуодетый, он рванулся к тротуару. В несколько прыжков выскочил на улицу. «Не мог это быть провокатор Шилов, — осознал он. — Соня не могла дать тайник, известный провокатору!»
На улице никого не было. «Как сквозь землю провалился!» — ругал себя Зоммер, все еще надеясь, что Еремей Осипович появится.
Но Еремей Осипович не появился.
Домой Зоммер шел внешне спокойный. Шел другим путем: выйдя на проспект, вышагивал по шумному от немецкой сутолоки центру.
Зоммера дважды останавливали патрули с офицером во главе. Придирчиво осмотрев документ, отпускали.
У проулка, где свернул с проспекта, когда еще шел к Пскове́, увидал того самого мужчину с пробором.
В Зоммере вскипело злорадство, и он пошел прямо на шпика. Тот попятился.
— Не бойтесь, — не проговорил, а прорычал Зоммер. — У вас, кажется, есть курево. Разрешите папироску.
Шпик, все отступая, растерянно рылся в кармане. Достав, протянул Зоммеру папироску.
— А что это у вас рука дрожит? — издевательски улыбнулся Зоммер. — Я не бандит. Спичек дайте.
Зоммер никогда не курил по-настоящему. Затянувшись, почувствовал, как горло охватила неприятная горечь.
Бросив шпику: «Привет», Зоммер с яростью плюнул папиросой ему под ноги и пошел.
Остаток пути он думал то об этом человеке, то о Еремее Осиповиче. Дома, снова усомнившись в Еремее Осиповиче и опасаясь, что ночью его могут прийти и арестовать, ушел спать в сарай для дров. Рассуждал там: «Если до утра не схватят, сам приду завтра в комендатуру. Объясню штурмбанфюреру, что за мной установили слежку и что это меня оскорбляет и я нарочно обвел сыщика вокруг пальца, когда вышел погулять. Скажу, что, когда купался, подходил какой-то человек… А потом скажу что-нибудь еще. Может, этим собью их с толку». — И, ворочаясь, сопел:
— Вдруг проговорится, что с Соней.
Но Зоммеру ни на следующий день, ни на следующей неделе не удалось попасть в комендатуру. Всякий раз, когда он приходил к дежурному, тот звонил, а потом любезно отвечал, что штурмбанфюрер занят срочным делом, извиняется и просит прийти позже. Наконец гитлеровец соизволил его принять — через полторы недели, шел уже август месяц.
Зоммер говорил:
— За мной следят. Я два раза ночью видел, как в окне показывалась голова и долго всматривалась. Я стал спать на кухне — голова начала появляться и перед этим окном… Я возмущен! Пусть следят за нашими врагами, а я…
Штурмбанфюрер перебил его:
— Вы, господин Зоммер, напрасно считаете, что следят за вами, следят за домом и за людьми, которые могут прийти, чтобы найти нить… Зная, что вы жили с этой девкой, они могут, в конце концов, и к вам подойти… До сих пор, например, гестапо точно не известно, знала ли что о деятельности дочери ее мать, а от этой вашей бывшей приятельницы вряд ли чего добьешься. Живого места уже не осталось, а все твердит свое… А сбивать с пути людей, которые к этому приставлены, я вам не советую. С гестапо шутки плохи, а потом, вы — немец. Дай русским власть, мы оба с вами будем висеть на одном дереве. — Он взял трубку с гудевшего телефона и долго, выслушав, советовал кому-то, что военнопленных, если они больные и не могут работать, надо просто расстрелять или заморить. А под конец разговора, вперив в Зоммера смеющиеся глаза, пододвинул ему коробку с шоколадными конфетами и сам взял одну.
Зоммер положил конфету в рот. Штурмбанфюрер, засмеявшись, сказал невидимому собеседнику:
— Что тут рассуждать!.. Конечно, надо все делать по инструкции. Не ошибешься… Что совет! Какой это совет — так, любезность… Тебя в Хоэ шуле? Прекрасно! Поздравляю! — И выкрикнул, не сумев скрыть в голосе и зависть, и обиду, и растерянность: — Зиег хайль! — А положив трубку, спросил Зоммера: — Вы не желаете поработать в лагере для военнопленных?
— Я же переводчик у… — и Зоммер не договорил, увидав, как штурмбанфюрер отрицательно закачал головой.
Расстались они любезно. Зоммер так и не спросил о Соне. Понял: нельзя; да штурмбанфюрер, по существу, все сказал.
И потекли у Зоммера тоскливые, мучительные дни. Он все больше истязал себя придирчивой переоценкой того, что произошло с ним с начала войны. Пробовал докопаться до ответа на вопрос, что завело его в дебри этих обстоятельств, из которых теперь нет выхода… Пришел к выводу, что Еремей Осипович все-таки не провокатор. Иначе разве сказал бы штурмбанфюрер, что Соня не дает никаких показаний. Не так бы он сказал… и о записке они уже знали бы… Они бы и его, Зоммера, за эту записку на дыбу давно потянули… И перед Зоммером стал выбор: или найти Еремея Осиповича и просить, чтобы брал к себе в организацию, или… уйти к фронту, который стоял где-то перед Лугой, а не получится — так к партизанам.
Начались бесконечные хождения по городу. Издевательски обводя сыщиков, Зоммер излазил все окраины Пскова, не раз побывал в центре. Еремея Осиповича нигде не встречал. В городе нет-нет да и находили убитых немцев. Возле станции кто-то поджег цистерны с горючим. На стенах домов появлялись рукописные листовки. Среди них были и такие: «Не щадя сибя, боритес против фашистских акупантоф». Гитлеровцы свирепели. Шли беспрерывные облавы, аресты. Появлялись виселицы, устрашая горожан покачивающимися на ветру трупами.
Люди стали казаться Зоммеру то предателями, вроде таинственного Шилова, то борцами, как Еремей Осипович, а то и обычными обывателями.
Однажды он решил пойти к ветле на Пскову́ и бросить в дупло записку:
«Прошу и требую именем Звездочки принять к себе.
Ее муж. Жду ответ. Федор Зоммер».
Он шел на риск: поставить свою подпись под запиской означало: если Еремей Осипович все-таки провокатор, то она попадет в гестапо и его тут же схватят. «Еще одна проверка ему будет», — безразличный теперь к своей судьбе, думал Зоммер.
Записку отнес.
К дуплу стал ходить почти каждый день. Оторвавшись от «хвоста», у речки садился на скамейку. Слушая, как учащенно начинает биться сердце, кидался к дуплу. Время, пока рука проваливалась в его прикрытый листвою зев, старался растягивать, потому что оно еще давало… надежду.
Но всякий раз рука натыкалась на собственную записку. Зоммер даже перестал ее вынимать: после одного прикосновения пальцев к бумаге знал уже, что это не ответ. Наконец он пришел к выводу: сменили тайник. «Что же может быть еще?» Но записку свою Зоммер оставил лежать в дупле. Домой возвращался в этот раз удрученный. Возле Крома его окликнули по-немецки. Зоммер, вздрогнув, повернулся — к нему подходил Ганс Лютц.
— Я гонюсь за тобой два квартала, — радостный, кричал он чуть не на всю площадь перед кремлем. — Где ты пропадаешь?
Они крепко пожали друг другу руки.
Подойдя к Пскове́, Зоммер и Лютц сели на бережок. Зоммер рассказал антифашисту невеселую свою историю, о Соне рассказал. Тот помолчал, потом проговорил:
— К сожалению, в гестапо здесь у нас пока никого нет. Но я попробую… предприму что-нибудь, хотя обещать ничего… нельзя.
Зоммер проронил:
— Не знаю, что и делать… Уйти к фронту, к нашим?
Да, он сказал «к нашим», потому что понял: и для Ганса с его товарищами советские люди, Красная Армия — что-то дорогое, близкое; и эти люди, одетые в форму гитлеровцев, так же жаждут гибели нацизма, как он, Зоммер, как весь советский народ, как все честные люди земли.
Зоммер посмотрел на Ганса с любовью. Услышал, как тот ответил ему на его слова:
— «Не знаю» слово плохое. Надо бороться. А вот как? Мне кажется, тебе действительно надо уходить из города. Надо знать, что такое гестапо, методы их работы. Сейчас ты для них — приманка. Наступит срок, и они тебя схватят. Их нравы нам известны. Поэтому уходи. Хорошо уйти к своим, за фронт. — Ганс улыбчиво посмотрел в глаза Зоммеру. — Доберешься, передай пламенный привет от нас, скажи: «Мы верим, что нацизм рухнет… Прогрессивные силы мира помогут Германии стать свободной».
Зоммер и Лютц просидели у воды с полчаса. Антифашист, поднимаясь уже, проговорил:
— Жаль, что ты потерял связь с подпольем. Когда я рассказал своим о тебе, они специально поручили мне найти тебя, чтобы ты помог нам установить связь с вашими людьми.
Зоммер насупил брови. Тяжело вздохнув, протянул Лютцу руку и почему-то вдруг сказал:
— А с Карлом Миллером ты поступил очень рискованно. Кто-нибудь мог и заметить.
— А что мне оставалось делать? — с лукавинкой в глазах посмотрел на него Лютц. — Эта мразь начала за мной следить — у меня не было выхода. Конечно, я шел на риск… на большой риск. Но в настоящей борьбе без риска, к сожалению, обойтись не всегда можно.
Направляясь уже к центру города, Лютц бросил остававшемуся стоять на месте Зоммеру:
— Так ты уходи. К фронту уходи. Своей жене все равно теперь ты ничем не поможешь.
Домой Зоммер вернулся собранный. Сонина мать варила картошку. Стала жаловаться, что нет хлеба и не на что купить — марок у Зоммера больше не было. Он не ответил. Грустно посмотрел ей в уставшие глаза и проговорил:
— Надо вам, мама (Зоммер теперь все время звал ее мамой), перебраться бы куда. В деревню, может. Я ухожу… к фронту или партизанить, в леса.
— Куда я уйду отсюда?.. Тут… Соня ведь тут.
Зоммер помялся и, убежденный, что Соню из гестапо не выпустят, сказал об этом старушке.
— Я тоже так считаю, — ответила, тяжело вздохнув, мать. — Да что делать-то?.. Мать… Материнское сердце от ребенка не оторвешь. Нет уж, останусь…
Но Зоммер и сейчас не ушел из города — им овладела идея добыть оружие. И он стал ходить по Пскову, выслеживая немецких солдат, офицеров. В этой слежке доходило у него до того, что, отбросив опасения, он подолгу сопровождал патрульных или одинокого офицера… Зоммеру все казалось, что вот-вот кто-нибудь встретится ему в тихой улочке и… Он сжимал в кармане тяжелую, еле вмещавшуюся в ладонь гайку и с наслаждением представлял, как врежется металл в череп гитлеровца. Как-то, блуждая, Зоммер прочитал на дверях открывшейся церкви листовку, написанную от руки, — сообщалось о налете советской авиации на Берлин, о холмском, смоленском и белоцерковском направлениях, где Красная Армия ведет ожесточенные бои с полчищами немецких оккупантов, о разгорающемся пламени партизанской войны в тылу врага.
И Зоммер потерял сон. Шпики уставали его преследовать. Однажды он забрел на вокзал. Тоскливо глядел на солдат, ехавших к фронту, а больше — на их оружие. После этого он снова оказался в центре. Долго стоял напротив Поганкиных палат, где квартировала теперь немецкая кавалерия. Пошел в сквер. Было уже под вечер. Сел на скамейку. Следил за проходившими военными. Вдруг увидел шагавшего под руку с молодой женщиной Фасбиндера. Зоммер встал. Пошел навстречу. Фасбиндер самодовольно смотрел вперед. Женщина оказалась лет двадцати, русская. Большие голубоватые глаза ее поразили Зоммера своей пустотой. Остановившись напротив, он поздоровался по-немецки с Фасбиндером. Барон ответил на приветствие немного смущенно… Девушка вдруг сказала:
— А я вас знаю. Вы были солдатом, вернее, красноармейцем и дружили с Соней. Я с ней вместе работала. — И через паузу: — Где она теперь?
Зоммер заметил, как на секунду в глазах ее м е л ь к н у л и н т е р е с, и его осенило: «Это же… наша! Ищет следы Сони!» От этой догадки Зоммера изнутри будто обожгло. Охваченный радостью, что напал на подпольщицу, он решил следить за ней и, дождавшись, когда она останется одна, спросить ее напрямую, как связаться с подпольем.
Фасбиндер заметил смену чувств в глазах Зоммера и, больше играя на его нервах, чем удовлетворяя любопытство своей партнерши, проговорил холодно:
— Эта Соня была большевичкой. Она скончалась в гестапо. — И к Зоммеру по-немецки: — Представляете, этих русских нельзя понять. Одна ведет себя, как вот эта, лояльно к нам… а другая… Представьте, с этой вашей подругой так и ушла от нас ниточка. И того, кто помог взять ее, потеряли… как в воду канул.
Гитлеровец смолк. Удивленно поглядел на Зоммера и, не понимая, чему он радуется, спросил уже по-русски, из уважения, видно, к даме:
— Вы где работаете? — И узнав, что Зоммер не работает: — Надо поступать, поступать. Немцу-колонисту стыдно не работать. Вы можете принести много пользы империи своим активным участием в нашей общей борьбе.
— Я нерешителен, господин Фасбиндер, — невесело засмеялся Зоммер, говоря уже по-русски. — Все присматриваюсь после той нашей с вами работы. Вот скоро начну работать. Постараюсь быть активным. Даю слово немца, что Родина меня еще вспомнит. — А сам при этом думал: «Ничего не прощу. За все будете платить мне кровью».
Фасбиндер улыбался. Похвалил его. Сказал, что он, обер-штурмфюрер, в нем не ошибся, что Зоммер настоящий немец и, наконец, что если имели бы все немцы такой дух, как у Зоммера, то кампания в России уже завершилась бы давно. Это он издевался над Зоммером, не иначе.
Раскланивались оба важно. Фасбиндер с женщиной пошел дальше. Зоммер же, дождавшись, пока они отойдут и скроются за прохожими, направился следом.
Выйдя из сквера, Фасбиндер с женщиной сел в свою машину и покатил. «Потерял», — подумал Зоммер и зашагал к Пскове́ — ему вбрела в голову мысль зайти к Морозовым, узнать, нет ли чего от Вали, и вообще посмотреть, что творится в их доме. И он пошел… И тут, не дойдя до дома Морозовых совсем немного, он увидел в глухом переулке быстро идущего навстречу невысокого, щупленького немца-солдата с автоматом в руках. Пальцы Зоммера впились в гайку. Он огляделся по сторонам — на улице никого не было. Занавешенные окна домиков слепо уставили на него свои бельма… Поравнялись эти два человека возле забора, за которым стояли какие-то сараи, а дальше торчали стены полуразрушенного кирпичного здания.
Зоммер со страшной силой ударил гитлеровца гайкой по черепу. Обхватив тут же руками падающее тело, перекинул немца через забор. Схватив автомат, перепрыгнул сам. Засунул оружие под рубаху и брючный пояс. Вышел, пробежав через двор, к соседнему переулку. Перескочил его. Направился вдоль забора, отыскивая в нем лаз. Думал: «Будут гнаться, не дамся!» Увидел на руке кровь. Сунув руку в карман, обтирал ее там и все ждал, что вот послышатся сзади окрики преследователей. Шел и думал, ощущая в себе и тревогу, и боль, и радость: «Эх, Сонюшка, не дожила! Вдвоем мы бы…» И не то что не мог сказать, что «мы бы», а и не хотел — знал: Сони уже нет, а ему теперь только бы вырваться отсюда, из города, а там… там бы он показал…