Варвара поправилась от простуды, но уже через неделю заболела вновь. Она кашляла, задыхалась и плохо спала ночами. Компрессы и горчичники не помогали. Наконец Ольга отвезла её в академию, где врачи поставили диагноз — астма. Валентин старался больше времени проводить с дочерью и после «дежурств по искусству» теперь спешил домой, чем расстраивал Маринку. Ольга возила дочь по специалистам, те прописывали различные лекарства, назначали массаж и процедуры, но все, как один, говорили о том, что для того, чтобы выздороветь, необходимо сменить климат.
К сентябрю самочувствие дочери ухудшилось. Ольга не находила себе места. Плохо спала ночами. Вздрагивала на каждый звук из детской. То, что раньше вызывало в ней улыбку, теперь выводило из себя. Её стали раздражать поздние возвращения Валентина, его видимое спокойствие. Валентин, конечно же, переживал за дочь, но привычно скрывал эмоции, стараясь своим спокойным голосом, своей рассудительностью настроить жену на более конструктивный лад. Однако дома стало неуютно, словно некие сквозняки выдували из квартиры былой покой.
У Маринки Валентин не был больше месяца. Она писала, звонила, трогательно шантажировала, но Валентин не мог себе позволить быть не с семьёй. Наконец в одну из пятниц она подкараулила Валентина у входа в метро после последней пары, взяла за руку, увела за стоящие рядами палатки, обняла и сказала, что если он сейчас же не поедет с ней, то она не знает, что с собой и с ним сделает. И он сдался. Позвонил жене и привычно соврал про подмену на фирме. Они приехали на Вернадского, выключили телефоны и не отрывались друг от друга до двух часов ночи.
За окном шёл дождь. Влажные звуки проспекта залетали в открытую форточку тенями от качающейся липы, вызывая приятный озноб. Маринка вылезла из постели, обернулась в простыню, оставив Валентина мёрзнуть. Села в кресло, закурила сигарету и смотрела на него сквозь упавшие на лоб волосы.
— Хорошо, что ты приехал, мой Валечка. Мне тебя очень нужно видеть именно сегодня.
— Почему? — Валентин поёжился и попытался дотянуться рукой до Маринкиного халата.
— Ну, так. Есть одна причина, о которой тебе, собственно, и знать не обязательно.
— Ты вся состоишь из каких-то секретов и лукавств.
— И ещё из сердца, почек, печени, фаллопиевых труб и матки, — Маринка затянулась и выпустила дым в сторону Валентина.
— Натуралистично.
— Куда уж натуралистичнее…
— У тебя что-то болит? — спросил Валентин, но вдруг почувствовал фальшь в своей интонации.
— Нет. Ничего не болит. Я удивительно здоровая женщина. Могу рожать детей. Впрочем, никому это особенно и не нужно.
— Тебе самой нужно.
— Мне? Мне много чего ещё нужно. Мне ты нужен. Но у тебя семья, и, как я теперь понимаю, это уже фатально. Нет ничего фатальнее семьи, больного ребёнка и любимой жены. С этим надо или мириться, или справляться. Наверное, я взрослею. Ты становишься моложе со мной, а я с тобой старше. И, если честно, мне это не нравится. Я не нравлюсь себе взрослой.
— Принцесса, тебе шестнадцать лет. До взрослости ещё есть время.
— Валечка, мой Валечка… Я вундеркинд. У меня всё раньше, нежели у других людей. И взрослею я раньше, и возможно, что умру раньше.
Валентин встал с постели, подошёл к Маринке и поднял её на руки. Она обхватила его голову ладонями, замерла, но через мгновение потребовала, чтобы он отпустил её.
— С тобой что-то не так, — сказал Валентин, опустив девушку обратно в кресло.
— Со мной всё всегда не так. Ладно. Собирайся. Тебя пора. Не хочу, чтобы у тебя случились из-за меня проблемы. И вообще, знаешь, теперь ничего не хочу.
— Это пройдёт. Я позвоню тебе завтра.
Валентин оделся, попрощался и вышел. Оглянувшись внизу, он не разглядел в окне привычного Маринкиного силуэта. «Что-то не так», — подумал он.
Ольга не спала. Она сидела на кухне и дела выписки из толстого тома Аверинцева. Против обыкновения, она не вышла в прихожую встречать Валентина, а лишь подняла голову от тетради, кивнула и продолжила работу. В квартире царила тишина. Из открытой двери детской раздавалось успокаивающее журчание воздушного компрессора. Чтобы поддерживать естественную влажность, врачи посоветовали установить в спальне девочки аквариум. Валентин прошёл в спальню, переоделся в спортивный костюм и прошёл на кухню к жене.
— Как сегодня Варвара Валентиновна?
— Нормально, — ответ Ольги не предполагал продолжения разговора.
— Ты что такая мрачная? Случилось что?
— Я звонила Эскину, хотела, чтобы он передал тебе через кого-нибудь, что нужно купить молока, оно закончилось.
— А почему Эскину? Мне не могла позвонить?
— Я тебе звонила. У тебя выключен телефон.
— Странно, — деланно удивился Валентин.
— Всё странно. Эскин сказал, что сегодня программы нет. Тогда я позвонила Воскресенскому. Как ты понимаешь, у Андрея тебя тоже не оказалось. Возможно, что это недостойно, но я опять позвонила Эскину и спросила его, какие программы ты сейчас ведёшь и во сколько они заканчиваются. Сослалась на то, что мне нужно планировать время с ребёнком. Эскин мне рассказал. И то, что он мне рассказал, не особо вяжется с тем, что я слышала от тебя. Валя, ты мне лжешь. Я понимаю, что ты мне лжёшь. Как нормальная женщина, я понимаю, почему ты мне лжешь, и не собираюсь ни упрекать тебя, ни устраивать сцен. Мне достаточно того, что моя дочь больна, а я ответственна за её судьбу. Твоё спокойствие на этот счёт меня вначале радовало, теперь просто выводит из себя. Ты занимаешься своими делами — хорошо. У тебя появилась какая-то личная жизнь, — это я тоже могу понять. В конце концов, возможно, я сама в том виновата. Но твоё наплевательское отношение к ребёнку я не понимаю.
— Оленька…
— Послушай, — перебила Ольга, — я ещё на прошлой неделе переговорила с родителями и потом переговорила на кафедре. Думаю, что нам с Варварой надо уехать на Онегу. На работе я переведусь на четверть ставки и буду удалённо консультировать. Это я решила, ещё когда врачи посоветовали сменить климат. С тобой это никак не связано. Но тебе с нами ехать незачем. И это уже связано с тобой. Мы справимся сами, тем более что родители помогут.
— Ольга!
— Не надо меня перебивать, Валя, — он почувствовал в голосе жены готовность расплакаться, — я всё решила, и твои слова сейчас ничего не изменят. Андрей обещал, что отвезёт нас на машине вместе со всеми необходимыми вещами. Валя, я тебе всегда верила. То, что у тебя случился адюльтер, по совести говоря, моего к тебе отношения не изменит. Мне всё равно, кто это и что у вас там с ней происходит. Я тебя всё равно люблю. Но только сейчас мне не хочется быть с тобой. Мне хочется быть с моим ребёнком и с…
— Это наш ребёнок! — крикнул шёпотом Валентин.
— Да. Мне хочется быть с нашим ребёнком и со своими родителями. Мне нужно участие и помощь людей, для которых в этой помощи будет основная важность жизни. У тебя это сейчас не получится. Прости.
Валентин не мог найти слов. Он подавленно сидел на табурете, уставившись в стенку холодильника с разбросанными по ней тут и там разноцветными магнитными буквами, и машинально разминал кисть левой руки. Какая-то подлая, лукавая струнка в его мозгу радостно и бессовестно дребезжала. Но остальной — дисциплинированный и правильный — его рассудок противился тому, что происходило. Возможно, следовало что-то сказать Ольге, попытаться объяснить, но Валентин чувствовал, что лгать не хочет, а объяснять то, что жене и так стало ясным, не имеет смысла.
«Чёртов идиот, — думал Валентин, — Кретин. Козёл. Что же ты делаешь со своей жизнью и жизнью дорогих тебе людей? Зачем тебе это всё? Жил счастливо, жил нормально, что же тебя понесло? И Маринка… Зараза такая, тоже ведь понимала, что добром это всё кончиться не может. Или не понимала. Девчонка! Сам кретин, что поддался на провокацию, стал потакать игре. Уже и не игра вовсе, а жизнь. Дура. Дура! И сам дурак. Разве смогу я что-то поменять? Смогу вот так отпустить то, что делает меня целым? В обмен на что? На взбалмошную девчонку? Или не взбалмошную… Ведь, и с ней что-то не так. И ей, похоже, больно и тяжело от того, что происходит. Как же я во всё это вляпался? Как же теперь? Что теперь?»
У Валентина разболелась голова. Он молча достал из ящика таблетку, проглотил, запил водой из чайника. Ольга собрала свои бумаги, уложила аккуратной стопкой вместе с книгой на край стола.
— Я спать. Спокойной ночи. Если пойдёшь курить, не щёлкай замком. Варька просыпается.
— Спокойной ночи, — Валентин попытался дотронуться до локтя жены, но та уклонилась.
— Не надо. Не надо, Валечка.
Он остался на кухне один. Поставил чайник, залил кипятком растворимый кофе, выпил. Постоял у окна, глядя на мигающий жёлтый поплавок светофора внизу. Достал сигарету, но, раздумав курить, сломал её между пальцами и выбросил в мусорное ведро. Минут двадцать ещё сидел, фокусируя потерянный взгляд то на чайнике, то на плите, то на микроволновке, пока не почувствовал, что почти засыпает, а в голове по кругу звучит строчка из популярной песни: «Мне кажется, мы крепко влипли. Мне кажется, потухнет солнце. Прости меня, моя любовь…» Валентин прошёл в комнату, разделся и лёг под одеяло к жене. Ольга не спала — он почувствовал по её дыханию. Повернувшись к ней, попытался обнять, как обнимал всегда, когда они засыпали, но Ольга дёрнула плечом и сбросила его руку.
Выходные прошли в непривычном для их семьи молчании. Каждый по отдельности занимался с дочерью. Обедали и ужинали вместе, но разговор за столом не клеился. Варвара тоже чувствовала, что между родителями что-то происходит, и несколько раз потребовала прекратить ругаться. Наконец Ольга демонстративно, на глазах у дочери, поцеловала Валентина в щёку. Варька в искренность поцелуя не поверила, но капризничать перестала, посчитав ритуал достаточным.
Утром в понедельник Ольга осталась дома, а Валентин отправился в университет. Дождь лил уже четвертые сутки, то стихая до вкрадчивого шороха по зонтику, то разъяряясь пузырями на тротуарах. Маршрутки шли заполненными и проезжали мимо без остановки. Плюнув, Валентин вышел на перекрёсток и поймал частника. Но через три квартала машина попала в пробку. На перекрёстке с Удальцова не работал светофор.
— Торопишься? — Водитель взглянул на Валентина.
— Хотелось бы не опоздать.
— Ну, тогда поехали через дворы до Ленинского.
Водила выплюнул сигарету в форточку, автомобиль юркнул между газелью и бордюром и углубился во дворы.
Они протиснулись между припаркованных машин и выбрались в переулок, идущий вдоль домов параллельно Удальцова и выводящий ровно к Маринкиному дому. Валентин протёр запотевшее стекло, собираясь посмотреть на знакомые окна, но тут же заметил Маринку, прыгающую через лужи. Оранжевый яркий плащ, такие же яркие сапоги, клетчатый зонтик, копна рыжих волос, не прихваченных по обыкновению резинками, а торчащих во все стороны.
— Тормозни. Подберём, — скомандовал он водиле.
Маринка повернулась на оклик, увидела Валентина, машущего ей рукой, свернула зонтик и открыла заднюю дверь.
— Привет, — сказала она, влезая в салон на заднее сиденье.
— На первую пару? — осведомился Валентин.
— Угу. Кончилась халява. Теперь с утра «Основы теории словесности». Должны были во втором семестре читать, а начали в первом. Ты почему не позвонил?
— Потом расскажу.
— Потом. Потом суп с котом. Понятно.
— Что тебе понятно?
— Ничего. С тобой Сеня поговорить хотел.
— О чём? — удивился Валентин.
— Не знаю. О чем-нибудь. О жизни, например. Шею не сверни, — Маринка показала жестом, чтобы Валентин отвернулся.
Дальше ехали молча. Повернули на Ломоносовский, пересекли Вернадского и остановились напротив главного здания. Пока Валентин расплачивался, Маринка вышла, хлопнула дверью, раскрыла свой огромный клетчатый зонт и быстро зашагала ко входу. Валентин не стал догонять. Купил сигареты в палатке, покурил под навесом и только после этого направился к университету.
Дядя Сеня появился после второй пары в большой перерыв. Валентин сидел в кабинете и просматривал конспект лекции для третьего курса. Семён Эдуардович сухо поздоровался, закрыл за собой дверь и расположился в кресле напротив Валентина. Таким хмурым его видели нечасто — последний раз лет пять назад, когда Эскина прокатили с деканством. Валентин предложил кофе. Эскин вначале отказался, но потом махнул рукой, мол, «наливай своё пойло». Валентин зарядил кофеварку, принёс воды из кулера, сходил за чистыми чашками.
— Знаешь, зачем пришёл? — Эскин отхлебнул кофе, поморщился и поставил чашку на край стола.
— Из-за Оли? Она звонила, я знаю.
— Из-за Оли я бы пришёл в последнюю очередь. Это ваши с ней дела. Я в чужую личную жизнь не вмешиваюсь. Может, и хотел бы, да воспитание не позволяет. Я вмешиваюсь только тогда, когда дело касается меня лично или близких мне людей. Близких, в моём понимании, — это родственно близких. Я пришёл из-за своей дочери.
— А что с ней случилось? — Валентин попытался изобразить внимание.
— Не придуривайся! Сам прекрасно знаешь, что с ней случилось.
— Семён Эдуардович, я не понимаю, чем заслужил такой тон, — Валентину не понравилась резкость, с которой Эскин ответил на его вопрос.
Дядя Сеня встал, охлопал себя в поисках сигарет, извлёк из внутреннего кармана пиджака пачку Davidoff, оглядел стол в поисках зажигалки. Валентин протянул свою. Тот закурил, вновь отхлебнул кофе, вновь поморщился, прошёл к окну, потянул за шнур и открыл фрамугу. Некоторое время Эскин просто курил, стряхивая пепел в ладонь, потом повернулся и внимательно посмотрел на Валентина.
— Валя, ты мне как сын. Затёртая фраза, понимаю. Её произносят обычно в начале долгого монолога, подразумевая в конце некоторое «но». Потому я ограничусь только этим. Не думаю, что нуждается в расшифровке. Перейдём сразу к «но». Марина в субботу сделала аборт. В воскресенье она позвонила мне и призналась, что ребёнок должен был быть от тебя. Это первое. Второе. С квартиры она съезжает, возвращается домой на Басманную. Третье. Завтра я отсылаю её на неделю в Питер к Людкиной сестре. Когда она вернётся, мне бы очень не хотелось, чтобы ваши отношения продолжались. Чуяло моё сердце, что это добром не кончится. Чуяло. Но чтобы ты… Понимаешь, что по отношению ко мне ты совершил подлость? Понимаешь, что я тебе доверял, как доверяют самому близкому человеку, а ты не смог справиться с какой-то шмакодявкой, у которой играют гормоны и которую надо пороть ещё, как сидорову козу? И теперь к разговору об Ольге. Если бы она тебя не искала в пятницу, когда ты, как я разумею, был у моей дочери, я бы просто снял с этой пигалицы штаны и всыпал бы ремнём по её худой заднице. Но тут я сопоставил факты и прямо спросил её о тебе. Как ты видишь, мои подозрения оправдались. Собственно, это всё, что я хотел тебе сказать. Что делать в таких ситуациях, я не знаю. Бить тебе лицо — странно и глупо. Мне пятьдесят семь лет, а это не возраст для решений проблем таким образом. Накапать на тебя в деканат — ещё большая глупость, да и подлость.
Я не знаю, как ко всему этому отнестись. Не знаю. Если бы это был настоящий роман, возможно, что я бы и понял. Но я прекрасно знаю о ваших с Ольгой отношениях. Я знаю вашу семью. Я знал вашу семью, когда она даже ещё семьей не была. Я люблю тебя, люблю Ольгу и люблю свою дочь. И я не могу позволить, чтобы эта дурочка всё разрушила, и тебе не позволю дурить девчонке голову. Если у неё нет мозгов, то они должны были быть у тебя.
Эскин закончил, стряхнул пепел из ладони в корзину для бумаг и вновь опустился в кресло. Он сидел ссутулившись, опустив голову и теребя пальцами браслет часов. Валентин заметил у него на шее пластырь, закрывающий фурункул. Они молчали какое-то время. Валентин боялся, что дядя Сеня встанет и уйдёт, а Валентин так ничего ему и не скажет. Но Эскин, видимо, ждал объяснений. И даже не объяснений, а поддержки.
— Дядя Сеня, что мне делать? — Валентин обошёл стол и опустился рядом с креслом на корточки, — Мне очень плохо. Мне очень стыдно и очень плохо, потому что внутри у меня творится чёрт знает что. Ради бога, поймите, что то, что произошло, — это не то, что вы думаете. Это другое.
— А что я думаю? — Эскин поднял голову и посмотрел Валентину в глаза. — Ты полагаешь, что я считаю, дескать, старый ловелас совратил юную девственницу? Ты плохо меня знаешь. Я всё понимаю, отличник. Я всё очень хорошо понимаю. Но от этого мне не легче. Поверь. Маринка пускала сопли и рассказывала о ваших отношениях. Говорит, не знает, что делать. Ну, ей я объяснил. Два дурака — старый и малый. Какие бесы в вас вселились? Неужели ты, взрослый человек, не понимаешь, что кроме эмоций есть ещё и ответственность? В конце концов, внутри у нас есть совесть, нравственный закон. Мы все наши поступки должны соотносить с этим нравственным законом. Чувствовать, что хорошо, а что плохо. Как можно довести ситуацию до такого? Как? Валя, я действительно не знаю, что теперь делать. Я не знаю, как мне ко всему этому относиться. Ты это понимаешь?
— Понимаю, — Валентин вздохнул, поднялся и сел на край стола. — А мне как быть? Дядя Сеня, последнее, что я хотел бы, — это причинить боль близким мне людям.
— Но ты причинил!
— Да.
— Хорошо, что отдаёшь себе отчёт, — Эскин вынул из кармана вибрирующий телефон, взглянул на экран, нажал «отбой» и положил обратно. — Значит так. Пообещай мне, что с моей дочерью ты встречаться прекратишь. Только пообещай серьёзно. Это тебе самому необходимо, иначе сойдёшь с ума. Она тоже никаких поползновений в твою сторону осуществлять не намерена.
— Я не могу так.
— А как ты можешь?
— Я могу постараться. Это же всё внутри меня.
— Демагогия! — Семён Эдуардович резко поднялся с кресла. — Ты должен мне пообещать. С собой внутри разберёшься сам. Это твои дела. Для начала разберись со мной. Я отец несовершеннолетней девочки, с которой у тебя сексуальные отношения. И мне это не нравится. Пообещай. Я жду.
— Хорошо. Я обещаю, — наконец решился Валентин.
— Ну вот и славно, — Эскин протянул руку, и Валентин её с готовностью пожал, — договорились. Если хочешь, я могу побеседовать с Ольгой. Хотя ума не приложу, что я ей скажу. До меня тут слухи дошли, что она собирается с Варварой уезжать к родителям. Она знает, что у тебя с Маринкой?
— Нет. Знает, что я ей изменил, но не знает, с кем.
— Тогда, надеюсь, у тебя хватит ума не сообщать подробностей. Будь мужчиной. А Варвару надо лечить. Пока они будут на Онеге, думай, как жить дальше. Всё в твоих руках, отличник. И вот ещё что, — Эскин уже взялся за ручку двери, — ты к матери когда последний раз ездил?
— Три года назад. Ещё Варька не родилась. Она к нам приезжала, когда той годик исполнился. Вы тогда в отпуске были. А на Остров поехать никак не получалось. Сами знаете, я материал для докторской собирал, экспедиции каждое лето. Но мы перезваниваемся.
— Засранец, — Эскин покачал головой. — Эх, нет на тебя отца, чтобы снять штаны да выпороть! Вымахал здоровый лоб, научную степень получил, а ума не нажил. Расстроил ты меня, Валентин.
Эскин ушёл, а Валентин ещё долго сидел на краю столешницы, теребя в руках зажигалку и прислушиваясь к себе.
Ольга с дочерью уехали в одну из суббот октября. Валентин помог погрузить вещи в джип Воскресенского. Пока Ольга одевала Варвару, Валентин с Андреем молча курили на улице. Разговаривать не хотелось, да Воскресенский и не настаивал. Он только понимающе похлопал Валентина по плечу: «Держись, старик. Всё образуется». Когда машина, увозящая семью, скрылась за углом дома, Валентин зашёл в соседний магазин, купил бутылку водки, поднялся в квартиру и напился.
Сидел за столом и пил стопку за стопкой, пока не почувствовал, как с очередным глотком качнулся в сторону, пересек границу отнюдь не веселого настоящего и попал в ещё более пасмурные коридоры собственного ничтожества. Там он заплутал мыслями о своём возрасте, споткнулся об обрывки неприятных воспоминаний, закружил в мороке несостоявшихся разговоров. Наконец его сморил сон и он упал на кровать, проспав до следующего утра.
В университете всё казалось по-прежнему. Валентин читал лекции, вёл курсовые, выступал на семинарах. На филфак не заглядывал. Чтобы не встречать Маринку, он перестал ходить в столовую, ограничиваясь преподавательским буфетом. За три месяца видел её лишь раз в сачке за гардеробом. Она сидела на скамейке и листала конспект. Заметив Валентина, просто опустила глаза.
Ольге он звонил раз в три дня, единожды выбрав такой интервал, чтобы не быть навязчивым. Ольга казалась спокойной. Иногда даже Валентину чудилась нежность в голосе жены, но он списывал это на причуды электричества. Похоже, что перемена климата подействовала. Варька перестала задыхаться и явно шла на поправку. Она взахлёб рассказывала отцу о новых подругах, об Онеге, о бабушке с дедушкой. Потом, сама решив, что темы исчерпаны, говорила «До свидания» и вешала трубку.
Вечерами он часами мог бродить по пустой квартире. Курил на кухне, щёлкал выключателем в спальне, выходил на лоджию. Подолгу сидел в детской на маленьком деревянном стульчике дочери, наблюдая за стайкой меченосцев в аквариуме. Открывал и закрывал дверцу стенного шкафа, где висели теперь лишь его рубашки да единственное Ольгино вечернее платье. Усаживался за стол в попытке поработать, но сосредоточиться не мог и вновь бродил из гостиной на кухню или сидел, уставившись в одну точку.
Иногда ночью, лёжа в кровати и силясь уснуть, он представлял их вдвоём с Маринкой. Воспоминания возбуждали и вовсе лишали сна. Как-то, выпив в одиночестве коньяка, он поддался секундной слабости и набрал её телефон. Но девушка с приятным голосом ответила, что абонент заблокирован. «Сменила номер. И правильно, — подумал Валентин, — незачем это всё».
Чаще он вспоминал время, когда они ещё не были с Ольгой женаты. Комнату в общаге на Вернадского, лифт с вырезанными на стенке кабины буквами «Ж» и «Д», Надюшку, сидящую на кровати и перебирающую струны гитары. Припомнил вдруг огромную рыбу, которую они купили с Илюхой в гастрономе на Электрозаводской, куда приехали затариться крымским портвейном. Купили случайно, оказавшись у прилавка в тот самый миг, когда улыбчивый грузчик вытащил из подсобки пластмассовый ящик с блестящими широкой чешуёй карпами. Сзади в секунду образовалась нервная очередь: дефицит. Купили и повезли в метро через всю Москву. Рыба пахла рыбой и показывала свой крепкий раздвоенный хвост из промокшего крафта. В пересадочной толчее Арбатской полиэтиленовый пакет лопнул, карп выскользнул, шлёпнулся на гранитный пол, ударился о колонну и замер, уставившись на мир злым и мутным взором. Илюха снял футболку, завязал наподобие мешка, и дальше ехал, прижав куль к себе, словно больного базедовой болезнью младенца.
В тот день Илюху провожали в армию. Назавтра он отправлялся на призывной пункт. После сессии Илюха не стал выбивать отсрочку, прошёл комиссию, получил предписание, заранее побрился наголо и две недели слонялся по общаге, сверкая своим бугристым черепом.
Ольга запекла рыбу целиком. На проводах это стало основным блюдом. В комнату набилось человек двадцать. Илюха сидел на тумбочке пьяный, лысый и непривычно тихий. Дали аккордеон. Пробежав пальцами по клавишам, он отложил инструмент и обвел собравшихся потерянным и грустным взглядом.
— А ведь когда вернусь, мы на разных курсах окажемся, — вздохнул Илюха и отхлебнул из красной пластмассовой кружки.
— Ну и что? — Валентин положил руку другу на плечо. — Мы уже взрослые люди. Какая разница, кто на каком курсе? Это же не школа, когда девятикласснику дружить с шестиклассником западло. Если мне зимой отсрочки не дадут, то загремлю вослед тебе. И тогда восстановлюсь на твой же курс. Если весной следующей, то разница будет только год.
— Всё равно, это не то. В одной комнате мы с тобой, братан, уже не окажемся.
— Прекрати! Уговорим комендантшу, поменяемся, если что. Или комнату в городе снимем. Мы же хотели.
— Мечты. Всё мечты. Но, сдаётся мне, ты к тому времени женишься и будешь жить с Ольгой. А я останусь сам по себе. Один. А может быть, вообще меня не останется.
— Не нравится мне твоё настроение, — Валентин разлил портвейн по кружкам и чокнулся с Илюхой, — упадничество сплошное. Что с тобой вдруг?
— Предчувствия, братан. Предчувствия. Херовые предчувствия, — Илюха одним долгим глотком осушил кружку. — Пошли, покурим.
Они вышли в коридор. Валентин привычно направился к кухне, но Илюха кивком головы указал на лестницу. Они поднялись на пролёт вверх и расположились на ступеньках. На перилах висели банки из-под венгерского горошка, наполовину уже заполненные окурками. Илюха достал из кармана пачку кишинёвского Marlboro и протянул сигарету Валентину.
— Короче, я никому не говорил и тебя прошу молчать. Тут такое дело, Валька, — я в Афган попросился.
Валентин подавился дымом. Закашлялся.
— Рехнулся. Зачем? — Он уставился на друга, сидящего на ступеньке и опустившего голову.
— Не знаю, зачем. Почувствовал вдруг, что нужно себя испытать, что ли. Это такое важное для мужика испытание — война. Это чтобы себя понять, узнать себя самого.
— Иных способов понять себя не существует? — Валентин почувствовал, что злится на друга.
— Существует, наверное. Но тут… Мне сложно объяснить, — Илюха поднял голову и посмотрел на Валентина, — тут некое ощущение единственно возможного для меня пути.
— Метафизика!
— С каких пор чувства стали метафизикой?
— Хорошо. Назову иначе: идиотизм. Там уже всё заканчивается. Там война, которая никому на хрен не сдалась. Уже войска выводят. Никого туда не отправляют. Какого чёрта тебя туда несёт?
— Добровольцев отправляют. Там водилы нужны. А у меня права, ещё в школе на УПК получены. И вообще… Академик, мне своими глазами это увидеть надо. Понимаешь? Своими глазами. Брат у меня в Афгане воевал, одноклассники его. У нас, в Сатке, там каждый второй побывал. Мне как бы западло туда не идти.
— Детский сад, — Валентин сплюнул в пролёт, — все мальчики во дворе уже начали курить, а я не начал. Ну бред же. Бред! Ты учёный по своей натуре. Тебе нужно спокойно отбыть свои два года. Первый год служишь, второй за тебя служат, а ты к занятиям готовишься, книжки читаешь.
— Ладно. Не стану ничего объяснять, если не понимаешь. Но не говори никому. Очень тебя прошу. Для меня это серьёзно. И ещё, если уж на то пошло, суеверие. Пусть просто из армии ждут, а не из Афгана.
Илюха поднялся, подошёл к Валентину и сгрёб его в охапку.
— Эх, академик! А вернусь, так мы тут с тобой так оторвёмся! На всю катушку оторвёмся. И ещё. Чтобы ты меня совсем за идиота не считал: ветеранов Афгана ставят в льготную очередь на получение жилья. Надо смотреть в будущее, братан. Усёк?
Они вернулись в комнату. Илюха, поделившись секретом, повеселел, раздухарился, поднял на колени аккордеон, и до самого вечера из открытого окна общаги раздавался дружный нетрезвый хор.
Погиб Илюха в январе восемьдесят девятого. Подробностей никто не знал. Во время сессии в деканат пришла бумага за подписью военкома. В коридоре на стенде вывесили ватманский лист с фотографией, переснятой со студенческого билета Фотография в траурной рамке и надпись: «Деканат исторического факультета с прискорбием сообщает, что студент второго курса Полушкин Илья Александрович пал смертью храбрых при выполнении интернационального долга в Демократической Республике Афганистан». А через месяц война закончилась.
Теперь на стене возле стола Валентина в рамке под стеклом висела фотокарточка, снятая после сдачи первого экзамена: улыбающиеся Илюха и Валентин в обнимку, перед входом в общагу. Рядом Воскресенский с двумя авоськами, полными пустых бутылок. У Валентина в руках зачётка, у Илюхи лысая, потерявшая иголки ёлка с бумажной звездой на макушке. Снимала Ольга.
В декабре у Воскресенского неожиданно умерла тётка. Он позвонил Валентину и попросил помочь на похоронах.
— Умерла тётушка моя. За три дня сгорела, — прошептал он в трубку. — Там что-то с селезёнкой у неё. В больницу забрали. И всё. А я ей вчера книжки привёз, телевизор маленький в палату. В голове не укладывается.
Похороны назначили на субботу. Накануне Валентин приехал к Воскресенскому в квартиру на Чистых прудах. Раньше он там не бывал. Воскресенский долгое время снимал жильё, потом обитал в собственной квартире вместе с детьми, потом опять снимал, потом переехал к Ларисе. И лишь после разрыва вновь поселился у тётки. Жили они, по словам Воскресенского, душа в душу. Тётка своих детей не имела и всегда относилась к племяннику с нежностью и заботой. По вечерам играли в лото и вместе смотрели телевизор. В выходные Воскресенский возил тётку вместе с Андреичами по пригородам. Каждую пятницу она проводила на кухне и дожидалась племянника, который заезжал после работы ко второй жене за детьми и привозил их с собой. Они хорошо жили эти последние месяцы.
Дверь Валентину открыла Елена — вторая жена Воскресенского. Она была в фартуке.
— Привет. Проходи. Андрей в гостиной. Пьёт. Ты посиди с ним. Совсем он расклеился.
Валентин прошёл в комнату. Там пахло застоявшимся дымом и лекарствами. За круглым столом сидел Воскресенский. Перед ним стояла наполовину пустая бутылка и тарелка с колбасой.
— Спасибо, что приехал. Садись, — Он кивнул Валентину и указал на стул напротив себя, — наливай. Давай помянем Валерию Геннадьевну. Хороший она была человек. Замечательный человек. Всю жизнь для других прожила. Вначале для отца, деда моего, потом для сестры, моей матери, потом для меня. Всю жизнь для других, Валька. Представляешь? А красивая была в молодости. Вон фотография, — Андрей махнул рукой в сторону серванта, где между стёклами была зажата фотография молодой женщины в тёмном платье, — Красивая, умная, (наш универ закончила), генеральская дочка. А своей семьи не сложилось. Так никогда замуж и не вышла. А я, свинья такая, как в Москву приехал, так всё своими бабами занимался. Нет чтобы с тёткой жить. А ведь упрашивала она меня. Так ей хотелось семьи, уюта. Мы тут с Ленкой два года только прожили. Это когда Андреичи родились. Потом уже её родители нам квартиру устроили. А два года тут. Как она внуков любила…
Воскресенский замолк, сдерживая слёзы, тряхнул головой, прикрыл глаза ладонью, выдохнул. Потом налил себе полную стопку и выпил.
— Почему, Валька, всегда стыдно, когда уходят близкие люди? Всегда кажется, что недодал им любви и внимания. Почему всегда так кажется? Почему всегда пробуждается совесть и начинает жрать-жрать-жрать? Так было, когда дед умер, теперь вот тётя Лера. Мы в Ленинграде тогда жили. Приехал он к нам в Военно-медицинскую академию на операцию. Осколок двинулся. И операция вроде несложная. А он умер. И я к нему в больницу не съездил. Не успел к нему в больницу. Всё откладывал. Каникулы были, перед операцией родители поехали, а я нет. Мы с ребятами на лыжах собирались за железку — не до больницы. А он умер. Всю жизнь себе простить не могу. Хорошо, что сейчас с тётей не так. Хорошо, что рядом оказался. И посидели с ней в последний раз, когда я телек привозил. Сидели вот так и разговаривали. И всё равно. Всё равно кажется, что неправильно оно всё.
Воскресенский ещё долго говорил. Наливал себе, выпивал. Опять говорил, плакал. Наконец Валентин помог ему выбраться из-за стола и уложил на стоящий в гостиной диван, укрыв пледом.
— Ты поспи, поспи, Дрюня. Поспи. Завтра у тебя ещё день тяжёлый. Тебе в форме быть надо. А я останусь. Домой не поеду.
Валентин вышел на кухню. Лена готовила салаты. В духовке запекалось мясо.
— Ну что, плохо ему?
— Уснул. Выпил много, да и нервы.
— Второй день пьёт. Сидит там, разговаривает сам с собой и пьёт. Ну, пусть. Я понимаю, что тяжело. Тётя Лера для него как вторая мать. Хорошая была женщина. Ребята наши её любят, — Лена осеклась, — любили очень.
— Я, собственно, помочь приехал. Что нужно? — Валентин засучил рукава, показывая, что готов к работе.
— Всё уже сделано. От тебя только мужская сила потребуется — от соседа, дяди Миши, стол раскладной принести. Мы за круглым все не поместимся. Андрюшка договорился. Тебе только забрать. Это этажом выше, над нами. И хорошо бы стулья ещё захватить. Принесёшь?
Валентин кивнул. Он вышел из квартиры, поднялся на два пролёта. Позвонил. Дверь открыл очень высокий седой мужчина лет пятидесяти. Лицо его показалось Валентину знакомым, но он не смог припомнить, где раньше видел этого человека.
— Вы за столом? — мужчина посторонился, приглашая Валентина войти.
— Да. Извините, что беспокоим.
— Ничего страшного. Дело житейское. Событие грустное, так что нужно помогать. Как Андрей?
— Спит. Перенервничал.
— Понятно. Ну, проходите за мной в кабинет. Извините, но придётся вам его через всю квартиру нести. Помочь не могу — радикулит.
Валентин следом за мужчиной вошёл в комнату, и в тот же миг тугая горячая волна ударила в голову. На стене напротив двери висел портрет отца. Точно такой же портрет, как у него дома. Только большой, в деревянной коричневой раме.
— Что с вами? — Мужчина вопросительно наклонил голову.
— Вы Арефьев?
— Арефьев.
— Михаил Арефьев?
— Да. А что такое?
Валентин сглотнул. В горле у него запершило. Почувствовал, что покраснел, но сейчас вовсе не придал этому значения.
— Не знаю, как сказать, — он виновато улыбнулся и показал рукой на портрет. — В общем, это мой отец.
В открытую форточку дрызгнул звонком бегущий по кольцу экскурсионный трамвай «Аннушка». Михаил опустился в кресло, прикрыл глаза ладонью и стал массировать виски.
— Садитесь.
Не отнимая ладони ото лба, он указал Валентину на диван. Валентин сел. Высокие напольные часы монотонно покачивали маятником.
— Вашу маму зовут Татьяна? — Михаил потянулся к столу, нашарил среди разваленных по нему бумаг коробочку с лекарством.
— Татьяна Владимировна. Соловьева Татьяна Владимировна.
— Да-да. Татьяна Владимировна. Понятно. Извините, я несколько растерялся. Не каждый день встречаешь родных братьев, которых никогда не видел. Признаюсь, был уверен, что мы рано или поздно столкнемся, но представлял себе это иначе.
— Вы знали обо мне? — удивился Валентин.
— Конечно, знал. Отец всё рассказал. Они с матерью даже на развод подали, но не успели. Он же внезапно умер. Собирался к вам с Татьяной на Соловки, и вдруг инфаркт. Дома, как назло, никого не оказалось. Мать в Переделкино, я на испытаниях. Он «скорую» вызвал, но те не успели. Приехали — он мертвый. Потом похороны, вся эта суета. Вам сейчас лет тридцать?
— Тридцать один.
— Ну, да. Тридцать один. Правильно. Я вас видел, когда вам было только четыре месяца.
— Как видели?
— Как видят детей. Вы лежали, закутанный в одеяло, а я смотрел сверху. Я ведь приезжал к Татьяне. После похорон разбирал отцовские бумаги, нашёл в ящике стола неотправленное письмо для вашей мамы с адресом, ну и отвёз на Соловки. Удивилась, когда меня увидела. Оказалось, что ей никто не сообщил. Такие дела.
Михаил поднялся с кресла, прошёл к секретеру, достал бутылку коньяка и две рюмки. Подкатил столик на колёсиках, разлил коньяк.
— Сказать по правде, Валентин, пусть неожиданно, но я рад этой встрече. Бог свидетель, никогда отца не осуждал. Он был хороший человек. И отцом был хорошим. Впрочем, это я уже потом понял. В детстве всё повзрослеть торопился, из-под опеки вырваться. А с матерью им вместе не жилось. Настоящей семьи не было. У него работа, экспедиции, наука. У неё свои интересы: рестораны, дома творчества, какие-то встречи, диспуты, книги. Меня вообще обузой считала. Отец воспитывал. В экспедиции с собой брал, в отпуск со мной ездил на море. А она большую часть года жила на даче. Там общество, известные люди, романы на один сезон.
— Она умерла?
— Бог с вами! Как и раньше живёт в Переделкино. Ей восемьдесят шесть, но ещё очень бодра. Соседи стонут. Характер! Очень непростой человек, даром что литератор. До сих пор не понимаю, что их связывало, — совершенно разные люди. Отец балагур, учёный, человек с очень лёгким характером.
А она — жеманная поэтесса, капризная, своевольная. Ей все мужчины руки целовали, ухаживали. И военные ухаживали, и писатели, и актёры, но выбрала почему-то отца. Впрочем, он тогда только-только диссертацию защитил. Молодой кандидат наук, преподаватель университета — вполне перспективный жених, да ещё и со своей жилплощадью. Большая отдельная квартира на Пресне, от отца его осталась.
— А кто он был? — Валентин пригубил коньяку.
— Дедушка наш? Врач. Профессор. Потомственный дворянин. А бабушка — племянница московского генерал-губернатора.
— Ничего себе! — удивился Валентин.
— А вы как думали? У нас с вами в жилах течёт дворянская кровь. Кстати, может быть, перейдём на ты? Всё-таки родные братья, хотя и два десятка лет разница.
— Конечно, Михаил, как скажете, — Валентин осёкся, — как скажешь.
— И прекрасно, — Михаил вновь разлил коньяк по рюмкам, — Ну так вот. Поженились родители перед самой войной. Отец в сорок втором на фронт ушёл, а мать сразу влюбилась в какого-то драматурга. Папа после контузии из госпиталя выписался — дома никого. Потом Берия драматурга посадил, она вернулась. Принял. В сорок седьмом я родился. Вообще, тогда он её ещё любил. Мать же красивая была, талантливая, эффектная. Конечно, он ревновал. Я маленький как-то на кухню ночью вышел — это уже в этой квартире, — а там отец стоит перед матерью на коленях и плачет. Мучила она его. Потому, когда папа сказал, что им нужно развестись, я не удивился. Да я взрослый уже был, в аспирантуре учился, — Михаил вдруг дотронулся до локтя Валентина. — Эх, а ты его так и не видел. И он тебя не видел. И потому чудо, что мы встретились. Чудо.
— Меня Эскин хотел с тобой познакомить. Давно. Я только в Москву приехал. Но я отказался. Не знаю, почему. Мне казалось, что это неудобно.
— Эскин, — Михаил поморщился, — это аспирант папин? Помню его. Отец в нем души не чаял. Я даже ревновал. Хотя что ревновать? У нас с отцом дружбы не было. Он хотел дружить с сыном, а сын очень хотел стать самостоятельным, независимым. От всех независимым. Юношеский максимализм. Сейчас понимаю, что дурак был. Но поздно. Очень поздно. Ничего, к сожалению, не вернуть. И слов уже не сказать, и прощенья не выпросить.
Михаил махнул рукой. Вновь разлил коньяк по рюмкам. Валентин смотрел на этого немолодого человека, оказавшегося его братом, и внутри него просыпалась удивительная радость узнавания. Он вдруг понял, что Михаил похож на отца. Похож гораздо больше, чем сам Валентин. И голос Михаила напомнил ему голос отца, слышанный единожды, много лет назад в гостях у дядя Сени. Ему вдруг захотелось обнять этого совсем незнакомого ему человека, и он удивился этому желанию.
За окнами стемнело. Валентин вспомнил про стол и отлучился, чтобы отнести его вниз. Лена смотрела телевизор. Валентин извинился, сказал, что должен опять уйти и что всё объяснит потом. Лена пожала плечами, кивнула на спящего Воскресенского — мол, ему все равно. Расспрашивать не стала.
Валентин вернулся в квартиру отца, где просидел с Михаилом до позднего вечера. Рассматривали фотографии, перебирали письма отца с фронта, листали тетради с его записями. С каждой минутой мужчины становились ближе друг к другу, понятнее. Они ощущали себя пусть ещё не родными, но уже совсем не чужими друг другу людьми. Неожиданная эта встреча ошеломила обоих, но и обрадовала. Казалось, что ищут они друг в друге черты отца, его продолжение. Только один сравнивает с отцом из своей памяти, а другой с отцом из своего представления о нём. И чувствовал Валентин внутри себя ту же долгую и высокую ноту, что расслышал ещё в самом детстве, внимая рассказам матери. Что-то, что через любовь её и память передалось ему глубокой и волнующей вибрацией крови.
Сергей Андреич, человек, заменивший ему родителя, воспитавший его и посвятивший ему свои лучшие годы, знал о том. Знал и никогда не позволял Валентину считать себя отцом. Только воспитателем, только учителем, только другом, — но не отцом.
Сколько Валентин себя помнил, отчим всегда был рядом. Он воспитывал Вальку с полутора лет, как переехал к ним, женившись на матери. Первые о нём воспоминания: нескладный, высокий, сутулый человек, ведущий за руку маленького Вальку по дорожке к берегу моря. И ещё вот это: мать с обозначившимся животом, сидящая на кровати и штопающая Васькину куртку, а рядом Сергей Андреич на низкой деревянной табуретке перед «голландкой» подбрасывает в топку щепочки, распущенные от полена блестящим складным ножом. Сколько тогда было Валентину? Не больше двух лет. А помнит. Мать смеялась: первое, что Валька сказал, — было «сожа». Не «мама», а «сожа», что явно происходило от «Серёжа». И когда родилась Кира, отчим больше занимался с Валентином, действительно воспитывая Вальку как сына. Только не своего сына, — княжьего. Он и звал-то его ласково «княжич», а маму — «княгинюшка». Они прожили с матерью двенадцать лет. И все эти годы словно служил Сергей Андреевич жене и детям её, не позволяя себе ни повелевать, ни настаивать, а лишь только любить. И сам любви не требовал. Довольствовался тем, что был рядом. А любила ли его мать? Наверное. Не так, как любила она всю жизнь отца, — иначе. Но, конечно же, любила. Как можно не любить своего?
На зимние каникулы Валентин решил отправиться к матери. Впервые он летел туда на самолёте. За неделю до Нового года взял билет с пересадкой в Талагах. Ночь провёл в аэропорту Архангельска, днём вылетел на Остров.
В свой последний приезд они с Ольгой просидели дома почти безвылазно. Ольгу сильно тошнило. Токсикоз разыгрался не на шутку, и она две недели пролежала на диване, с ужасом представляя себе обратный путь до Кеми. Валентин сходил с матерью на могилу к Сергею Андреевичу, помог Ваське установить купленный по объявлению бойлер, очистил обломком старой бритвы оконные рамы от облупившейся краски и покрасил заново. Мать пять лет назад увлеклась составлением лекарственных сборов и продавала их теперь паломникам. Своими травами она и Ольгу отпаивала, снимая приступы тошноты. За травами мать после работы уходила в леса и на прибрежные луга, где собирала их «по науке» — перед закатом, пока ещё не выпала роса. Потом сматывала в аккуратные пучки-венички, сушила, подвесив к бельевым верёвкам в коридоре. Соцветия раскладывались на подоконниках на свёрнутых вчетверо газетах. Она ссыпала высушенное богатство в полотняные мешочки и шариковой ручкой писала название по латыни. В доме от трав пахло уютно и прело. И Валентину очень хотелось вновь почувствовать этот запах, вдохнуть тёплый пряный воздух дома, обнять мать. Милую свою старенькую маму, которую любила его и скучала по нему.
Васька встретил Валентина в аэропорту. Дал пендаля валенком, расцеловал в щёки, подхватил рюкзак и повёл мимо ангаров к оставленному заведённым грузовику.
— Ты что без Ольги, без Варвары? Когда матери внучку покажешь?
— В другой раз, брат, — Валентину не хотелось рассказывать о случившемся, — они сейчас у Ольгиных родственников на Онеге.
— Раздельный отпуск? Понимаю, — Васька захохотал и ткнул Валентина кулаком под рёбра. — Совсем ты забурел, как посмотрю: куртка модная, ботин-
ки — настоящий москвич. Тощий только какой-то. Ну ничего, мать тебя откормит. Она уже с вчера пирожки смастрячила. С черникой, как ты любишь. В том году банок тридцать литровых черники закрутили. Хороший выпал сезон. Грибов, опять же, собрали. С собой потом возьмёшь. У меня сушёных два пистона от спальников полные. Не знаю куда девать. Думал, что туристам продам, а туристы на грибы не ведутся. Им рыбу подавай, да ещё и копчёную, чтобы везти было удобно.
Васька лихо гнал грузовик по укатанной до льда бетонке. Ели по краям роняли снег с опущенных лап. Въехали в посёлок верхней дорогой, остановились на минуту возле магазина, спустились к замёрзшему шлюзу, проскочили вдоль монастырской стены и выбрались на тракт до Ребалды. Машину трясло, кузов сзади жизнерадостно гремел тяжёлым железом. Васька болтал всю дорогу, то и дело миролюбиво тыкая в Валентина кулаком. Печка в кабине расстаралась на полную мощь, натопив, словно в сауне. Валентин расстегнул куртку и снял мохнатую свою шапку.
— Брателло, ты что же так поседел? Блондинистость твою седина перебивает. Тебе же тридцатник только! — Васька удивлённо поглядывал на волосы брата.
— Москва старит, — отшутился Валентин, — Там год за два. Скорость проживания иная.
— Не звезди! Скорость у него не та. Жрёшь дрянь всякую и дышишь говном, вот и седеешь. Или в отца пошёл. Это скорее. Дядя Боря седой был и длинный, как ты. Это я только лысею, а у тебя, смотрю, всё так благородно. Эх, как ни крути, хоть и родные мы с тобой братья, а разные. Ну совсем не похожи! Ты в мать цветом волос, фигурой в отца. Я же весь в папашку моего. Он, кстати, тут теперь. С нами живёт.
— Дядя Лёня здесь? — изумился Валентин.
— Ну да, — Васька харкнул, опустил стекло и смачно сплюнул, — туточки. Весной ещё из Ленинграда приехал. Ремонт нам помог сделать, да так и остался. Мать не гонит. Не чужой же человек. Теперь механиком подрабатывает, устроился. Руки у него, конечно, золотые. Я в него пошёл, — Васька заржал, — только я симпатичнее.
— Ты-то, охламон, жениться не собираешься? — Валентин улыбнулся и посмотрел на брата.
— Ну а что мне жениться? В чем смысл этого мероприятия? Есть у меня одна в Кеми. Летом к ней плаваю. Но жениться… — Васька свистнул. — Нет, Валь, как говорится, хорошее дело браком не назовут. Сдалась мне эта обуза! Мне и так прекрасно. Летом студенточки приезжают — симпатяжки, дачницы всякие. У нас тут теперь дачники. Понастроили архангельские домов, на лето жён своих с детьми привозят. Очень, знаешь ли, милые попадаются. Нет. Нахрен жениться? Внуков, что ли, матери не хватает? У тебя Варька, у Кирки эти охламоны: Клаус с Петером — назвали же… Имею полное право о продолжении рода не думать. Да и нанянчился я с вами, пока мелкие были. Помнишь, как тебе подзатыльники отвешивал?
— Помню, — Валентин достал сигарету, предложил Ваське.
Васька сигарету взял, хмыкнул, отломал фильтр и прикурил от поднесённой Валентином зажигалки.
— Семейная жизнь — это жизнь сложная. Всякие ссоры-примирения, то да сё. А я всегда при матери. Даже когда Андреич жив был, всё равно я себя над ней старшим чувствовал. Так что теперь моя судьба так с матерью и жить. Ну какая тут может появиться женщина? Зачем она? Нам и с матерью хорошо. А как отец приехал, так не поверишь, Валька, вообще у меня ощущение, как что-то новое началось. Словно семья у нас опять. Такое только в детстве было — я помню. А теперь с работы возвращаюсь — так они сидят вдвоём на диване перед телевизором. Уже старые оба, но такие трогательные, что иной раз чуть не плачу. Правду говорю. Папашка за мамой ухаживает. Цветы тут на день рождения принёс. Ты можешь себе представить зимой на Острове цветы? У лётчиков заказал. Сам съездил, сам заказал, сам привёз. Мать в слезах, понятное дело. Эх, старые люди, а что дети! Ну, может, так всё оно и должно быть. А ты говоришь — женись.
Васька остановил грузовик за домом. Валентин спрыгнул с подножки, вытянул рюкзак и поднялся по лестнице. Мать в фартуке, с руками, осыпанными мукой, бросилась к нему навстречу, обняла, затормошила, зацеловала. Дядя Лёня вышел из комнаты. Похудевший, высохший весь, но при этом прямой, широкоплечий, каким его и помнил Валентин. Он дождался, когда мать отпустит сына, подошёл, обнял, сжал своими крепкими пальцами Валентинову ладонь.
— Привет, Валентин Борисович! Как же ты вымахал! Ты меня выше на голову почти. Сколько же не виделись?
— Лет шестнадцать, дядя Лёня, — Валентин ответил на рукопожатие, — последний раз, когда вы приезжали рыбачить, я в шестом классе учился. Помните, как вы с Сергей Андреичем чуть не утонули?
— Помню, Валя, помню. Попёрлись на рассохшейся лодке. Натерпелись оба страху. Да. Жаль Андреича, хороший мужик был. И Татьяну любил, и Ваську, и тебя. Жаль. Ну, проходи, товарищ доцент, располагайся. Небось, уже забыл, что дома и как? Где руки моют, помнишь?
Они сидели за круглым столом в большой комнате. Мать накладывала Валентину в тарелку очередной салат, Васька подливал горячего ягодного киселя. Было уютно и тёпло. Тепло от натопленной, гудящей «голландки», от киселя, но пуще от слов, взглядов, от того, что все рядом, все вот так вместе, как никогда вместе раньше не были. Задержавшаяся с Нового года ёлка мигала гирляндой. Снежинки, огранённые светом фонаря, кружились за стеклом, падали на карниз и тут же сдувались ветром. Часы «Луч» на серванте, бра на стенке, телевизор в углу без звука. Валентину было хорошо. Хорошо и спокойно. Он пил чай из цветастой большой кружки, из которой пил ещё в детстве, слушал, вдыхал, чувствовал. И больше всего на свете хотелось ему, чтобы рядом с ним сейчас сидела Ольга, а у Ольги на коленях Варвара.