Есть на свете такие места, где у времени от долгого брожения градус появляется. И чем дольше в том времени находишься, тем пьянее и спокойнее. И не происходит ничего. И только ветер то в одну сторону три дня дует, то в другую. Места эти людьми дремучи до безразличия. Только бабы по женской своей природе болтливы. Лишь от болтовни той население и прирастает. А так бы совсем жизнь захирела перед телевизором да за бутылкой. От власти в местах этих никакого прока, потому или нет её вовсе, либо есть она в виде телефонных будок да запойных участковых. Самая главная власть у директора комбината какого-нибудь или у главного инженера карьера. К нему, как к князю и на поклон, и за оплеухой за сорок километров. Электричество тусклое, дороги в петли закручены. Зимой не разгребёшь, летом от пыли не отплюёшься. А те, что асфальтом покрыты, так лучше бы и не было их вовсе. Яма на ямине, проще по обочине. И, что самое удивительное, не так и важно: север ли, восток ли. Всё едино, брошен здесь человек на самого себя со всеми своими глупостями. И некому его ни окормить, ни в глаз заехать.
Под утро самый сон. Над перроном туман с запахом дёгтя. Лужи между шпалами заполнены спитым чаем. Простуженная ворона — единственная из всех птиц не спит. Кашель у неё хриплый, старческий. Проводила московский поезд — ворчит, отхаркивается. Кажется, что загнал нас неведомый автор, как нелюбимых персонажей, в самый медвежий угол и теперь не знает, что с нами делать. Не то забыть между страницами, не то посадить на баржу и отправить в дальние страны. И вставлять потом меж главами цитаты из наших писем: «Дорогая Ирочка, сутки уже штормит немилосердно. Ветер западный с запахом материка. Команда на палубу не выходит. Сидят по кубрикам. Хоть бы не взбунтовались. А то неровен час привяжут к доске и в море». Автобус подгонит — у автобуса маршрут не тот. Таксиста к нам приладит — нет, не получается с таксистом. Он же двух слов связать не может. И не от перепоя вчерашнего, а сам в себе глубоко. Ему что за Онегу, что за Лохнесс — всё едино, но никуда дальше Лавас Губы ехать не хочет. А на хрен нам Лавас Губа? Говорит, трасса там. Мол, попутку поймать можно. А сам что ехать не хочешь? Автомобиль ему жалко. Дорога, дескать, дрянь, да и вообще рань несусветная и даль ещё та. Стоим на дороге в Лавас Губе. Остановка бетонная, рядом бак мусорный. Напротив дома свежей краской крашены. Из ворот джипья морда торчит. Цивилизация. Машка в моей куртке, в Лехиной панаме. Июнь, а холодно, туманно. И морось противная. От сосен на склоне мочой несет. Видать, народ тут подолгу транспорта дожидается. Таксист двести рублей забрал, уехал. Двести рублей. За два километра. Ничего так, в принципе, и на рыбаках с туристами прожить можно. А до Толвуи, паразит, за полторы ехать отказался. Лентяй. Опять поехал перед вокзалом спать до Петразоводского поезда. Мы же его еле разбудили. Малахольный. Закрыл все окна, на голову по глаза шапку вязаную нацепил и дрыхнет. Только в лобовое стекло его и видать. А так все плёнкой обклеено чёрной. Волга старая, крашеная чуть ли не валиком, но внутри ухожена. Пепла нет. На ручке переключения передач — роза в оргалите. Всё как положено. Образки на торпеде. Магнитофон скобой к той же торпеде прикручен, а на его месте рация. Магнитофон не включал. Довёз молча. Слова ни проронил, только в зеркало заднего вида на Машку пару раз зыркнул, но глаза тут же и отвёл. Странный таксист. Мы ему: «Спасибо, что довезли», а он молчит. Две сотенных в карман положил, дождался, когда рюкзаки из багажника вынем, и уехал. Медленно так уехал. На первой скорости. Странный.
Во фляжке коньяк остался. А что мёрзнем-то? По паре глотков сделали. Тут из-за поворота вахтовка. Вначале мимо проехала, потом назад сдала. У мужиков рожи заспанные. Шутка ли — пять утра, а на работу.
— Куда вам?
— Да прямо до поворота на Великую.
Я ещё в Петрозаводске карту купил, теперь пригодилась. Если Васькиным объяснениям следовать, то можно в Финляндии оказаться. Васька же только если что про технику, то понимает. А всё остальное для него абстракция полная. Похоже, конечно, что придуривается он, поскольку мужик вовсе уж и не глупый, но имидж блаженного при грузовике держит. Ему с таким имиджем на Острове проще. Карбюратор там, сальник, то да сё. Про остальное с него взятки гладки. Я бумажку, где он план рисовал, как с картой в поезде стал сравнивать, так понял, что хорошо, что Васька на острове шоферит. С Острова ему никуда не деться. Выпусти его на машине на материк, от обилия дорог свихнётся уже натурально. Там, где налево ехать, там направо указал. Где дорога железная, там у него озеро. Вокзал только нарисовал правильно, красиво. Даже клумбы с кирпичной оградкой обозначил. Мол, тут вот, где-то возле клумб, автобус. А номер автобуса уже совсем какой-то у него потусторонний получился. Тут таких маршрутов отродясь не было, чтобы из трёх цифирей. Явно, что с каким другим перепутал. Часто ли он на автобусах катается? Васька же с Острова только до Кеми, да до Петрозаводска к отцу. Отца его я не видел, но на Острове говорили, что копия Васьки внешне. Ну, и тоже малахольный. Рационализатор какой-то. Патентов у него несколько.
Вахтовка до Шуньги идёт. В вахтовке электрики. Один рыжий, молодой совсем. Остальные ровесники наши. Водила постарше. Где-то обрыв на линии. Ураган недавно был, деревья повалило, так на провода. Всю дорогу в буру режутся. Играют все, включая водителя. Тот карты левой рукой у штанины держит, лишь изредка поглядывает. А что? Нормальная у мужиков жизнь. На свежем воздухе, без излишней нервотрёпки. Лёху, смотрю, так и подпирает с мужиками картами пошлёпать. Я сижу, в окошко смотрю, мне от окружающей природы кайф и благолепие, а он мается. Машка у него на плече сопит, ей уже всё по барабану. И поиграть Лёху тянет, класс показать. И никак ему до карт не дотянуться. Машку тревожить не хочет. Шею вытянул, через плечо к Рыжему заглядывает.
У Лёхи с картами всё хорошо в жизни. Любят его карты. Он же к ним с презрением. Но как заканчивались у нас деньги, так ехал он в общагу к геологам. К своим западло ехать. Своих обыгрывать нельзя. Можно, если по копеечке за вист. Но если жрать нечего, то лучше куда на сторону. Либо к физикам в «столбы», либо к геологам. К геологам всяко правильнее. До электрички ближе, да и играют они в массе своей похуже. Фишки не считают, на всякие комбинации надеятся. Я, впрочем, в этом ничего не смыслю, меня, если что, так, за болвана к столу звали, а Леха — тот спец. По две ночи его не бывало. Приезжал уже с полными сумками еды. Квартиру в те времена в Лисьем носу снимали. Да и не квартиру, а половину дома. Жили вшестером. В город по железке ездили до Финбана, а там, на трамвае, уже до Универа. Хорошее было время. Дурное. Вроде как семья или хипповая коммуна на хозрасчёте. Когда совсем голодно становилось, отправлялся к бабушке на прокорм. Она с собой деликатесов всяких заворачивала, суп в банку наливала. Но такое раза два или три всего случалось. Стипендию все получали, плюс к тому работали. Лёха карточной игрой не злоупотреблял. Потом уже для удовольствия стал, а тогда только если приспичивало.
Насобачился он ещё до армии, у себя в Оше. Там «химиков» много жило, тех, кого ссылали за всякую бытовуху да за тунеядку. Ну и тех, кто с зоны откинулся да на местах осел. Разные люди. Среди них и каталы оказались. Научили парня всему, что знали. Он им приглянулся. А если людям угрюмым кто приглянется, так это уже само себе откровение. Больше карт научился Леха с людьми ладить. В Универе про людей ничего не рассказывают. Там наука отдельно, а люди отдельно. Разве что на психологическом факультете. Но у них, на психфаке, кроме шизиков и нет никого. Девчонки прыщавые, визгливые, с подъёбом. Парни разговаривают громко, руки в карманах не держат, смотрят мимо глаз. Ну не идиоты? А надо бы, чтобы про людей, да так, чтобы попал ты к тем людям и стал своим, чтобы знаниями многими пользу принести, а не раздражения. Лёха и от природы к людям всей личностью повёрнут, да тут ещё от ссыльных да бичей науки поднабрался. Своим вмиг становится. Ему без особой разницы, полковник ты, работяга или профессор. Сразу свой. С преподавателями до смешного доходило — он ещё первокурсник, а они с ним уже за руку здороваются. И те, что совсем мамонты, и шелупонь кафедральная. Я так не могу. Никогда не мог, а теперь поздно меняться.
Высадили нас за Шуньгой, перед Пуданцевым бором. Мужики с понятиями, от денег наотрез. Пока мы из «буханки» промеж катушек с кабелем выкарабкивались да рюкзаки свои вытаскивали, они от буры и не оторвались. Рыжему по носу колодой лупили. Рыжий при этом лыбился и губами причмокивал. Смешной тип. Только дверь собрались захлопнуть, водила протянулся, в руке яблоко Машке. Хорошо быть рыжей симпатичной девчонкой с косичками и очками на кончике носа. Все за мультяшку принимают. Та ещё ведьмочка, а все в умилении. Это, наверное, как маленький крокодильчик. Понимают, что как вырастет, так пополам перекусит, а пока маленький, то вполне себе милый.
Морось с туманом ветром разнесло, почти солнце светит. Рюкзаки на обочину, Машку на них посадили. От травы мокрой парок поднимается. Лёха куртку скинул, гимнастику делает, разминается. Под тельником мускулы так и ходят. Машка улыбается, любуется. Влюблённая дура. Красивая, маленькая и влюблённая. Интересно, на сколько её с Лёхой хватит? А вдруг так и действительно, что на всю остатнюю жизнь до старости? Она же верная. Нет, вертихвостка, конечно, но такая лучше сбежит, нежели изменит с кем. У Машки понятие «счастье» и понятие «свобода» друг от друга далеко стоят. Она с детства обласкана-забалована. Ей нужно, чтобы рядом кто-то был, чтобы можно вот так свернуться калачиком и уткнуться в рукав или в колено. Влюбчивая от любопытства, нежели от одиночества или от глупости. А здесь что? А это кто? А как с ним? Иные примут Машкино кошачье мурлыканье за что-то, чем то не является. Хорошо, что не обижают. Как такую мультяшку обидеть? Скорее сам на себя обидишься, поедом сожрёшь, что не сберёг, не удержал возле себя. Боюсь за Лёху. Может, за Машку лучше бояться? Ну их. Сами разберутся.
Сорок минут на дороге никого. Проехал жигулёнок. Вроде притормозил, там мужиков двое, наклонились, на нас посмотрели как-то нехорошо. Рожи противные. Не остановились, по газам и дальше поехали. Почтовая машина прошла. Эти никогда не останавливаются. Видать, по правилам нельзя.
Коньяк допили, Машкино яблоко на три части разделили. Кислое, пряное. Косточки ещё белые, но всё равно хорошо.
Наконец тормознул огромный китайский джип. Странная машина для автостопа. И не для автостопа странная. Но покидали шмотки сзади в кузов. Сели. Мужика байками грузим, чтобы не жалел, что поддался гуманному позыву. Водила слушает невнимательно, даже и не в полуха. Без обычных в таком разговоре поддакиваний. Сигарету из угла в угол рта гоняет. Сам в своих проблемах. Вдруг ладонями по рулю: «Эх, бля, всю ночь такую девочку трахал! Теперь ещё в Питер на машине гнать. Меня там одна обещала к врачу отвезти, который зубы вставляет. Новая американская технология. Восемь зубов — три тысячи рублей всего. И ведь опять трахаться придется. Приеду, жена точно убьёт». Пытались было отговорить водилу от такой странной халявы, но всё напрасно. Без мата как отговоришь? А при Машке материться не хочется. Вид у мужика, словно готов он к закланию, всё для себя решил. Весь на нервах. Высадил на повороте, рукой махнул, мол, дальше сами дойдёте.
До посёлка не дошли. Свернули на дорожку к Онеге. Хмарь окончательно ветром разогнало. Солнце уже почти на макушке у неба. Припекает. Дорога, по которой идём, вся в шунгите. Пыль черная, мелкая. Пока до воды добрались, совсем изгваздались. На берегу насыпь того же шунгита с экскаватором. Баржа под загрузку. Волны о ржавый борт клёкают. На мостках рыбак сидит в одних трусах, на поплавок щурится. Ведро красное пластмассовое рядом. Поплавок в солнечных зайчиках прячется.
— Что с рыбой? — спрашиваю.
— А что всегда, — говорит, — говно в чешуе.
В ведро заглянул. Там плотвы уже с десяток. И жирная плотва, качественная. Кривляется мужик. Плотву за рыбу не считает. Снобизм рыбачий. А поди жерлицу без плотвы поставь. Окунь дёрганый — леску запутает. Густера, пока ты ей спинку крючком протыкаешь, десять раз сдохнуть успеет. А плотва живуча, интеллигентна. Её на жерлицу, она плавниками шевелит, а сама на месте. Делом важным занята, собою для щуки жертвует во имя подвига. И чешуя у неё как патина на зеркале. И навар от неё в ухе. А завялить да не пересушить, то и жигулёвское мартовским покажется. Такая она прекрасная, такая незаменимая, а как уйдёт поплавок под воду, то всё на подлещика надеешься. Несправедливо.
Машка кроссовки сняла, аккуратно на берегу поставила. Они, как две собачки-дурашки, в траве замерли. Ждут, когда хозяйка вернётся. Носочки розовые, что язычки высунули. Дышат. Джинсы закатала — по мосткам до самого краюшка. Присела — воду большим пальцем попробовала. Сморщилась. Холодно. Села по-турецки, руки назад, очки на лоб, лицо с веснушками к солнцу. Леха куртки да свитера на доски побросал, лежит, травинка в зубах. И доски нагретые, шершавые. И как же хорошо, что торопиться не надо. Ни на поезд, ни на автобус, ни куда ещё. И небо, и русалочий шепот тростника, и далёкая нота какого-то одинокого в волнах железа. Целый мир, срифмованный с берегом Онеги единой этой строчкой — длинным мостком серых досок с запятыми согнутых и ещё в прошлом веке заржавевших вечностью гвоздей. Будь ты хоть поэт, хоть влюблённый, а не добавишь ничего.
Телефон. Молчал-молчал и проснулся. Я уже решил, что питание закончилось. Выкопал его из рюкзака, раскрыл — Светка.
— Ты где? — деловой голос, раздражённый.
— В отпуске, на Онеге.
— Когда возвращаешься?
— Не знаю, а тебе что?
— Холодильник на дачу отвезти. Старый сломался, а через неделю заезжать. Маме тяжело без холодильника. Ребёнку нужно готовить постоянно. Я третий день звоню, всё время «вне доступа». И вообще, Игорь, у тебя сын в больнице, а ты в отпуске! Знаешь же, что я работаю, мне сложно каждый день к нему ездить по вечерам. Мог бы помочь. Это не только мой ребёнок. Или ты полагаешь, что с тебя достаточно музеев с зоопарками по выходным? Деньги когда привезёшь?
— Я привозил.
— Не помню. Видимо, так много привозил, что даже и не вспомнить. Я должна одна на себе это всё тащить, пока ты там в отпусках отдыхаешь?
— Свет, я вернусь, отвезу. Вообще, ты могла бы попросить своего. У него машина ничуть не меньше моей.
— Ты прекрасно знаешь, что он работает. И знаешь, как он работает.
— Как он работает? Как все работает. После работы погрузит и отвезёт. Или он тебя, в отличие от меня, на хрен послать может?
— Ладно, всё с тобой ясно. Пока.
Ходишь вечно одними и теми тропами, вдоль одних и тех же ловушек, вертушек, колокольчиков. Как в детском бильярде. Всякое утро запускаешь себя тяжёлым шариком из железной пушки (такой, что похожа на защёлку в уборной), и забываешь, что делал это уже вчера, позавчера и пять лет назад. И смысла в этом нет, как нет смысла в очках, что записываешь в аккуратные столбики. Столбики цифр на обоях. На обоях, которые давно уже пора отодрать, после промыть стены, прочистить карщёткой и поклеить новые.
…С женой у нас всё неправильно случилось, всё как в затяжной истерике. На свадьбу собственную и то опоздали — у машины колесо прокололось. Как тут в приметы не верить? У меня жить не захотела. Конечно, коммуналка, хоть и в центре, хоть и две комнаты мои, да запущена: шаг в прошлое. Сняли в Купчино, рядом с её мамашей. За копейки, по знакомству. Родственники дальних знакомых, что в Германию подались. В квартире обои вдоль стен стоят. Табаком мёртвым пахнет. Под диваном да под кроватью пепельницы с трупиками окурков. Обои переклеивать начали — разругались. Гостей позвали — опять ругань. Перед гостями неудобно: заперлась в спальне с телефоном. Звонит кому-то. Я вошёл, трубку рукой зажала, на меня недобро: «Что надо?» Ничего не надо. Спасибо. Гостей проводил. Сижу на кухне, цежу чай с лимоном. Заходит. На меня не смотрит, достаёт початую бутылку вина из холодильника, еду какую-то. Всё в полном молчании. «Что с тобой?» — спрашиваю. Молчит. «Послушай, — говорю, — мне, может, вовсе уйти? Не понимаю, что происходит». Молчит. Покидал, что нашёл, в рюкзак и ночью пешком к Лёхе через весь город. Пешком, потому что крутит меня всего. Не могу даже в такси сесть. Мне двигаться надо, словно на каждом шаге с меня ржа в ознобе сыплется.
Думаю, вот дела. Только что родителей моих на поезд проводили. Они нам счастья желали, добра, детей. Тётя сервиз подарила семейный. От деда остался. Он его из Японии привёз после войны. Костяной фарфор, роспись ручная. Мне ещё с детства на свадьбу обещан. И что им сказать? Не сошлись характерами? Это же бред, мальчишество. Меня же спрашивали: «Ты уверен?» Меня спрашивали: «Игорёк, она беременна?» Мне говорили: «В нашей семье только один раз женятся. Ты это помни». Взрослый же человек (как раз двадцать шесть исполнилось). А здесь такое мальчишество. На Благодатной в ночнике взял бутылку коньяка, положил в карман. Через каждые тысячу шагов глоток делаю. И растерянность. Телефон-автомат у ДК Ильича. Номер набрал. Гудки в трубке. Сняла. Голос сонный. «Это я. Слушай…» — трубку бросила. Не хочет разговаривать. Почему? Что случилось?
Сколько раз потом эти бойкоты повторялись. Я уже внимания не обращал. Занялся своими делами, жил свою жизнь. Дня через три сурдоперевода как громкость включают. Приходишь домой, здоровается. Как ни в чём не бывало. Ночью в постели оживает. Но не любовью оживает, не лаской. А страстью какой-то злой. Словно война это для неё, где ей суждено умереть и только этой смерти ей и нужно. И на противника наплевать. Пусть он сам как-то, но чтобы ударил, выстрелил, взорвал. Чтобы геройски провалиться в небытие чёрное с кровью на губах и хрипом. И если не позволить ей погибнуть, если не сдержать эту атаку безумную, дать себя победить, то пахнёт ненавистью из-под одеяла. Исколет труп твой штыками, плюнет на него, на бруствер окопа вытащит, чтобы воронью виднее было. А сама бросится из спальни, чтобы взорвать себя на минном поле ванной под горячими струями хлорной воды.
Поехали в свадебное путешествие в Анапу. Пока жильё выбирали, думал, всю душу из меня вынет. В поезде ещё надулась. Лежала на верхней полке с томиком Ромена Гари под подушкой, в потолок смотрела. Думаю, жарко ей. Может, просто от жары капризничает. В Харькове вышел на перрон, купил мороженого в трубочке. Принёс в купе. «Хочешь?», — спрашиваю. Молчит. Тётушка с дочкой с нами ехали. Хорошая тётушка, любезная. То яблочко предложит, то побеспокоится, не мешает ли свет. Она к ней: «Муж у Вас заботливый. Берегите его». Она книжку положила: «Ребёнком своим занимайтесь. Не лезьте, куда не просят». Как мне стыдно стало! И сколько раз потом это чувство стыда. Пусть человек незнакомый, через миг забудет. Но и миг тот мне невыносим.
Как-то у тётки моей на дне рождения истерику закатила. Гости собрались, родственники дальние. Что-то такое сказали ей. Уже и не помню, какое-то замечание застольное вроде «студень надо с хреном есть», а она в ответ окрысилась: «Сама знаю, не надо советов ваших». Даже разговоры смолкли. Тётка ей: «Светочка, нельзя так, люди пожилые собрались, веди себя прилично». Она вскочила, стул отбросила, в прихожую и за дверь. Тётка головой покачала: «Совсем девку распустил, воспитывать её надо. Что это за дикости такие? Не приходи с ней больше. Мне тут такие концерты не нужны». И опять мне стыдно. Просидел до окончания вечера, анекдоты травил, про студентов рассказывал, которые курсовые у меня пишут. Боялся умолкнуть, словно в паузе меня опять укорять станут. А обратно подвозил сын тёткиного приятеля. Как от дома отъехали, так он сразу: «Дурная она у тебя. Или ты её на место поставишь, или разбежитесь скоро. Если бы моя так себя повела, я бы ей точно врезал. Не интеллигентничай. Учи».
Как учить? Как?! Если учить, то это уже игра, какие-то позиционные войны. А зачем? В этом нечестность, искусственность, психология. Почему нельзя всё просто, без того, чем книжки наполнены? Почему счастье надо получать обманом или за деньги? И если нет тех денег, только обман остается? Светка зарабатывает хорошо. Её фирма коттеджи проектирует. Один проект продадут, сразу деньги в конверте. Домой довольная возвращается: «Поехали в „Палангу“»! Берём такси, едем. Там её коллеги уже. Устрицы, Martini, Hennessey. Пятна цветные, музыка. Босс их с бородой мудацкой, в двубортном костюме. Барин. Меня за плечи обнимает: «Ты за своей женой, как за каменной стеной, брат. Она у тебя высший класс. Страсть и электричество. Одолжи на недельку простатит полечить». И ржёт. Разговоры о деньгах. Разговоры о клиентах. Разговоры о том, кому и что впарили, что впарят. Счёт принесут, она деньги из сумочки не глядя. Три зелёных бумажки: «Погнали в боулинг!» А хоть и в боулинг. Уже всё равно куда, только не домой, где один на один с ней пьяной. Не хочу быть с ней наедине. Не могу уже.
Лёха и тот к нам в гости приходить не любил. Придёт с бутылкой, Светке букет лилий принесёт. А она из спальни даже не выходит. Лежит, в телек пялится. Мы с Лёхой на кухне коньяк из рюмочек. Тихо, чтобы не мешать. Курить на лестницу выходим.
— Что там с ней? — спрашивает.
— Что всегда, — говорю.
— Найди ты себе бабу нормальную, чтобы трахать. И не бесись сам. Превращаешься в идиота. Она тобой вертит как хочет, а ты рад.
— Не могу я так, — отвечаю, — мне это не нужно. Мне хочется, чтобы здесь всё хорошо стало.
— Не станет, уж прости за откровенность.
Прощал. И сам всё понимал, но уже привык. Иногда представлял себе, что разойдёмся, и словно часть меня мертвела. Та часть, где её голос ласковый: «Зайчик, как же я тебя люблю». Как? Как ты меня любишь?
А потом не удержался. Светка в Москву к сестре зачастила. На выходные уезжала, меня не звала. Не то чтобы не звала, но давала понять, что ей без меня будет лучше. Она в Москву, а я к Зойке. Однокурсница моя, подруга, утешение. Мы с ней и с Лёхой компанией ещё студентами в Крым ездили. Квартиру в Лисьем носу снимали вместе. В кооперативе вместе подрабатывали. В гардеробе университетском пальто прокуренные выдавали. С ней всё просто. Можно разговаривать, можно в постель лечь, можно сходить куда-нибудь. Она товарищ.
Лежу на широкой её кровати в новой квартире. Шестнадцатый этаж. Край города. Внизу состав на Парнас грохочет. Из стакана широкого виски пью. В теле пустота, в голове пустота: обман и счастье.
— Что же вы, мальчики, вечно себе таких стерв выбираете? Где находите их? Она же выпила тебя всего уже, Горечка. Ну и скажи, зачем тебе это «чудо» сдалось? Валил бы ты от неё, пока совсем сознанием не помутился. Она тебя импотентом сделает. Так, как она, с мальчиками нельзя. С мальчиками надо ласково, мальчиков надо любить, радоваться им. Тогда у мальчиков всё будет работать, всё будет радовать девочек. Мальчик — это очень тонкий инструмент наслаждения. Его сломать-то можно в два счёта. Потом к психоаналитикам бегать замучаешься. Кто её учил так обращаться с мальчиками? Покажите мне ту стерву, которая её воспитывала. Тёща твоя, признавайся? Вот блядь старая. Видела её у тебя на дне рождения. Сидит тонкая, жеманная, из салата что-то выковыривает. Дворянку из себя корчит. Волосы эти распущенные. Это же неприлично пожилой женщине ходить с такими волосами. Надо соответствовать возрасту. Джоконда! Видать, сама своего мужика со свету сжила, теперь посредством дочери и на тебя позарилась. Тесть у тебя есть? Нет? Ну, что я говорила? Беги, парень! Спасайся бегством. Беги, пока твоя фемина от тебя не забеременела. Забеременеет, они тебя с мамашей тогда съедят. Ты даже не заметишь этого. Отцовский инстинкт забьёт инстинкт самосохранения. Утром проснёшься, а из твоих ног на кухне котлеты жарят. И пахнет так призывно, аппетитно, что уже самому хочется. Так и сожрёшь вместе с ними вначале ноги, чтобы не ходил никуда, потом уши, чтобы не слышал, что они о тебе говорят. Потом твой прекрасный член, который я бы и сама откусила. Оставят руки. Чтобы работал. Чтобы пахал, капусту зарабатывал. Кормил их.
Зойка из постели выбирается, халатик накидывает, уходит на кухню. Возвращается с сигаретой. Садится на подоконник. Специально так садится, чтобы грудь сквозь тонкий шёлк просвечивала. Кокетничает. Завлекает.
— Ты мне скажи, чего на мне не женился? Жил бы по-человечески, с нормальной женщиной, дома, а не в съемном жилье. Бабушке твоей покойной я нравилась.
— Какая мы с тобой семья, Зоя? — я поворачиваюсь на бок и лежу, любуясь Зойкиным силуэтом в окне, — Мы с тобой друзья. Поздно уже романтику придумывать после стольких лет.
— А там у тебя нормальная семья? Просто идеальная! — язвит Зойка. — Эта фемина и тёща. Тёща тебя ненавидит, жена презирает. Как тебя вообще угораздило? Биологией тебе всё равно заниматься не дадут. Им деньги нужны, а за универскую зарплату ты у неё минет не купишь. И про «друзья» — это обидно. Если я никогда и ничего тебе про свои чувства не говорю, ещё не значит, что мне сказать нечего. Просто вижу, что тебе не нужны эти разговоры, и чувства мои к тебе тоже не нужны. Придумал единожды, что мы друзья, и ничего менять не хочешь. Кстати, это нормально, когда друзей трахают? Мне всегда казалось, что секс между друзьями — самый главный инцест. Потому что через душу, как через гондон. Всякий раз потом мокрый кусок души в помойку отправляется.
— Зойка, прекрати. Ещё ты меня травить станешь…
— Горечка, я не тебя травлю. Я себя травлю. Вижу, что тебе плохо, а что-то менять сил найти в себе не можешь. И мне плохо. Плохо и одиноко. Ты приходишь — хорошо, а уходишь — совсем жить не хочется. Может, мне замуж выйти?
— За кого? — меня забавит резкий поворот Зойкиных мыслей.
— Всё равно за кого. Могу, например, за шефа своего. Он за мной ухаживает. Трогательно ухаживает. Знаешь, так ухаживают, когда что-то в сердце есть, а не когда просто секса хочется. И не смейся. Хороший мужик, ему ещё сорока нет. Два высших. Женат никогда не был.
— Так выходи! Он тебе предложение сделал?
— Сделает, если я ему повод дам. Выйду замуж, к кому ты тогда будешь приезжать плакаться? К себе не пущу. И встречаться с тобой буду только днём и только в людных местах. В постель мою ты больше не ляжешь. Будешь у себя в туалете онанировать. Это мальчикам в измены играть интересно, а мне нет. Мне хочется ребёнка родить и воспитать его. Мне хочется ждать мужа с работы, чтобы накормить его ужином, чтобы он знал, что я его жду. Мне хочется всего, что я могу тебе дать, но только тебе этого ничего не надо, потому что тебе надо страдать и мучиться вначале от любви, потом от того, что любви нет. Ты чёртов мазохист. Тебе ведь просто не нужно. Тебе нужно сложно, тогда есть смысл в жизни — преодолевать. Иначе скучно.
Зойка зло тушит сигарету и встает с подоконника. Поднимает с пола мою рубашку, вертит в руках, словно прикидывая, бросить мне, чтобы оделся и ушёл, либо положить на кресло. Кладёт на кресло, скидывает халат и сама ко мне под одеяло.
— Ладно, — обняла, положила подбородок мне на грудь, — пока ещё не замужем. Но ты сволочь. Ты это понимаешь?
— Отчасти.
— Сволочь. Но любимая и желанная.
Ромка в Турции получился. Я к тому времени из Университета почти ушёл, занялся ландшафтными проектами. Деньги появились. За год вдвоём на квартиру в хрущёвке скопили. Переехали. Тёща стала реже приезжать, на даче круглый год осела. Книжки там писала. На «закидоны» Светкины я уже не реагировал. Та поняла, что нет в ответ реакции, сама спокойнее стала. Вроде всё улеглось. У меня работа, иногда Зойка, иногда другие девушки. У жены работа, иногда мужики на работе. Нормальная семья. Вместе и не спали почти. У меня своя кровать, у Светки своя. Иногда разве что, если выпьем да потянет. И только в Турции опять в одной кровати встретились, да неделю как заново жить начали. Солнце, что ли?
Пока беременная ходила — как другой человек. Я столько ласковых слов от неё за четыре года не слышал. И сам в ответ собой стал.
А перед самым Ромкиным рождением всё опять началось. Тёща к нам переехала. Молчанием своим всю квартиру заняла. Светка с сыном в спальне, тёща в гостиной, я на кухне. Может быть, и рад был той кухне, если бы не упрёки да не тёща. Ночью по десять раз вскакивал, если Ромка плакал. Днём на работе сонный. Вечером стираю, глажу, а всё равно неправильно: говорю не то, молчу не так. В молчание моём их «моё» пугает. Что-то, чего им не видно, до чего не достать. И злит обеих сильнее слов. Почувствовали, что в этом молчании есть и Ромка. Не их он полностью, а ещё и мой. Сложно. Не объяснить. И теперь не объясню. Психология какая-то. А где психология, там уже нет человека.
Машенция тогда к нам зачастила. Через выходные приезжала. Вещи у нас свои кинет, вечерок со Светкой в обнимку посидит, а потом где-то шляется до воскресенья. Свободы ей в Москве не хватает. Оно и понятно — родители, воспитание, строгость. Светка её прикрывала. Если сестра звонила, врала, что та, мол, только что в театр ушла или в кино. Потом шушукались о чём-то, смеялись, на меня обе игриво поглядывали. Тётка с племянницей. У них разница десять лет, потому и подружки. Меня в свои секреты не приглашали. А мне и не надо. Я лишний.
Ромке три годика исполнилось. На его день рождения Машка опять прикатила. Забрала меня гулять в центр. Сели в кафе на Большом проспекте, вина заказали.
— Что, дядюшка, плохо тебе? — спрашивает.
— С чего это ты взяла?
— Я же тебя люблю. А если я тебя люблю, то я тебя вижу. Плохо.
— Машенция, — говорю, — самое последнее, что я с тобой буду делать, — это обсуждать мою семейную жизнь.
— Ну и зря, я бы тебе посоветовала.
— Что ты мне можешь посоветовать?
— Я бы тебе посоветовала уйти, вернуться в свою квартиру и жить самому. Тётя Света тебя никогда не любила и никогда не полюбит. Она злая, а ты добрый.
— Ты зачем так про свою родную тётку?
— Потому что я знаю. Я слышала, что она Люде говорила.
— Маме твоей?
— Ага, — Машка, положила подбородок на скрещенные руки, — они с Людой всё время про какого-то Мишку говорят. Про тебя не говорят, а про Мишку говорят. И ещё когда она к нам приезжает, то даже не ночует. Я здесь не ночую, а она в Москве.
Мне словно желудок ремнём перетянули. Дышать тяжело стало.
— Как так?
— С самого начала так, дядюшка. И в последний приезд она плакала, что угораздило её от тебя ребёнка родить. Что для неё это невозможно. Что она страдает. А Люда её утешала, советовала подождать ещё полгодика, пока на работу не выйдет, и развестись. Только я тебе ничего не говорила. Не хочу с тётей Светой ссориться. Но и тебя мне жаль. Ты же хороший-хороший такой. Ты у меня, дядюшка, любимый и замечательный. Давай так. Ты разведёшься и на мне женишься. Буду любить тебя, заботиться о тебе. Уеду из Москвы, переведусь сюда. Я ещё три года назад хотела тебя у тёти Светы забрать. А сейчас самое время, перед дипломом. Меня в Пушкинский дом на преддипломную возьмут. У Люды там все знакомые. Соглашайся, дядюшка, всем легче станет. Ромка — мой племянник. Будем его брать, воспитывать вместе. Он у тебя такой хорошенький, на тебя похож в детстве. Я фотокарточки смотрела. Вылитый ты, там от тёти Светы нет ничего.
Машка ещё болтала что-то, не слушал. Курил одну за одной и в окно смотрел. Троллейбусы едут. Люди идут. Снег на воротниках оседает. Такой же, как и вчера. А мир изменился. Разве сам не знал? Разве не чувствовал? Может быть, и чувствовал — не признавался. И что теперь? Вот так прийти и сказать: «Ухожу?» А повод? Как это делается? И куда уходить? Может быть, Машка всё придумала? С неё станется. Она фантазёрка, а в голове у неё сквозняки гуляют. Нет. Вроде серьёзна. И чертенята попрятались. Сама сидит понурая. Кажется, что заплачет. Это мне плакать надо. От обиды плакать, от несправедливости, от глупости своей, от слабости.
Через пару месяцев ушёл. Может, не ушёл бы, а просто выгнала меня Светка. Нашла себе мужика другого и выгнала. Не Мишку мифического. Другого. Забрала сына, уехала в отпуск: «Я вернусь через десять дней. Очень хочется верить, что тебя в квартире не будет». Вот так. Просто, без поклонов. Две недели в безумии. Вернулась, дверь открыла, Ромка ко мне бежит, обнимает. Она в прихожей. Сзади ещё кто-то стоит — мне с кухни не видно. Развернулась, дверь прикрыла, что-то кому-то сказала. Лифт скрипнул. Вошла в квартиру. Юркнула в спальню. Закрылась. Ромку ужином покормил, собрал документы, бумажки свои, мелочь разную в портфель сгрёб. Бельё из стенного шкафа в рюкзак покидал и уехал. Год жил, чешую с себя сдирая. Через год развелись. А потом Ирка. А у Ирки собака. А у собаки нос кожаный и мокрый.