Поезд опаздывал. Проспал на каком-то полустанке больше положенного, теперь останавливался каждые тридцать минут, пропускал составы, идущие по расписанию. Уже в Москве, на подъезде к вокзалу замер на час. Вздыхал и вздрагивал, потеряв интерес к дороге. Татьяна через запотевшее окно разглядывала мокрую от дождя крышу пакгауза, освещённую жёлтым светом одинокого фонаря. Попутчики обречённо играли в подкидного дурака. Где-то на вокзале ждал Борис. Татьяна представила себе, как он ходит по перрону и нервно хлопает по бедру свернутой в трубку газетой. Он, наверное, в плаще, какие сейчас модны: светлом с поясом. И в шляпе. Она помнила его фотографию в шляпе с широкими полями на ступенях Университета. Хорошая фотография. Вот сейчас он подходит к окну справочной: «Девушка, не подскажете, мурманский надолго опаздывает?» А ему в ответ: «Мужчина, следите за табло. Там всё написано». И он смотрит на табло, вышагивает по залу, то и дело посматривая на часы, словно время на наручных часах идёт быстрее.
Прислал телеграмму: «приезжай москву четырнадцатого». Она ждала эту телеграмму. Прислал за три недели, чтобы Татьяна успела оформить отпуск. На следующий день в магазине подошёл Чеберяк и предложил вяленой рыбы
— Татьян, рыбу у меня брать будешь? Лучший гостинец из наших мест.
— К чему мне рыба? Видеть уже её не могу, — пыталась она слукавить.
— Ты же в Москву собралась. Привези своему профессору.
— Откуда взял про Москву?
— Ну, мать, как не на Острове живёшь. Будешь брать или нет?
Накануне отъезда Чеберяк приехал на газике в Ребалду. Зашёл к Татьяне, положил на кухонный стол несколько рыбин, завёрнутых в крафтовую бумагу. Выпил чай с пирогом и, краснея, вынул из кармана пиджака вручную точённый можжевеловый мундштук с двумя каменными и одним медным кольцом.
— Сувенир для Бориса. Скажи, мол, тёзка передал. Он обрадуется.
— Борис Иванович, вы меня смущаете.
— Не смущайся. Всё нормально. От людей хорошее не стоит скрывать. Людям хорошего всегда не хватает. А скрывай не скрывай, всё равно языками треплют. Пусть уж лучше завидуют. Здесь зависть белая — северная. К тебе на Острове особое отношение. Мужиков ни у кого не уводила, добром на зло отвечала. Ребёнка одна тянешь. Сама сирота. Кто о тебе нехорошо скажет?
— Спасибо, Борис Иванович, — Татьяна почувствовала навертывающуюся слезу и спешно отвернулась, изобразив внезапный интерес к плите. — Я сглазить боюсь.
— Сплюнь, а лучше перекрестись, на святой земле живёшь. И не бойся ничего. Плохого с тобой уже достаточно случилось. Теперь должно только хорошее.
Татьяна почувствовала в словах участкового какой-то особенный смысл и вдруг с ужасом поняла, что тот ЗНАЕТ. Она повернулась к Чеберяку и встретила взгляд его спокойных карих глаз.
— Не бойся. Не скажу никому. Я всё понимаю. Понимаю, почему в милицию не пошла. Лидка мне поведала. Ещё тогда, когда ты у неё отлеживалась. Волнуется за тебя. И на неё не греши. Ей с этой тяжестью в сердце не пережить самой было. Я, как никак, друг семьи. Так что разузнал там по своим связям.
Татьяна опустилась на табурет и спрятала лицо в ладонях.
— Кто это был?
— Беглые. В розыске больше года. Отсиживались где-то. Ты не волнуйся — найдут. У них убийство конвоя, так что высшая мера обеспечена. А сама из головы и из сердца всё это выкинь. Нет ничего. И не было ничего. Жива, а это уже прекрасно. Это уже чудо. Тебе будущим надо жить, а не прошлым. Даст Бог, случится у тебя совсем иное. Я Борису верю, хоть он и москвич, да ещё и женатый москвич. И не смотри так. Это уже не Лидка. Это он сам. Когда у вас началось всё, я с ним по-мужски поговорил. Объяснил, что играть с тобой нельзя. Что если хочет что-то серьёзное, то пожалуйста, а если блажь, то я ему не позволю. Мы с ним почти ровесники, так что нормальный разговор вышел. И вот что тебе скажу: как уж там получится, не знаю, но то, что важна ты ему больше всего на свете, — факт. От меня такие вещи не скроешь. Я человека насквозь чувствую, потому как должность такая. Ты женщина умная, сама понимаешь, что у него тоже положение определённое. — Чеберяк, вынул из брюк аккуратно сложенный платок и трубно высморкался. — Ему сложнее, чем тебе. Ему новую жизнь сочинить придётся за себя и за тебя. А это сложно.
Чеберяк наклонился к Татьяне и тронул её за плечо.
— Да, что сказать-то хотел — тебя на пристани козелок наш милицейский ждать будет. Там Вахрушин — старший сержант. Носатый такой, в оспинах. Он мой шурин. Отвезёт до станции и на поезд посадит. Потом с поезда встретит. Ты ему, главное, сообщи, когда у тебя обратный билет. Я с ним договорился обо всём. И держи хвост пистолетом! За Васькой прослежу, чтобы вечерами не шлялся.
Участковый попрощался и вышел из комнаты. Сквозь открытую форточку было слышно, как он ласковым матом уговаривает двигатель завестись. Наконец стартёр поддался, двигатель сладко чихнул в открытую форточку сизым бензином и газик укатил по размазанной талой грязи колеи. Татьяна забралась с ногами на кровать и собралась заплакать. Но вместо привычных уже слёз заулыбалась. Почувствовала, что впервые за несколько месяцев ей стало необычайно легко и спокойно. Словно бы взял кто-то на себя её беды, а ей сказал: «Живи».
Теперь она сидела на нижней полке, поставив рядом с собой модную Лидкину сумку на молнии, и слушала по трансляции «Маяка» Дина Рида.
— Это он на каком языке поёт? — Женщина напротив оторвалась от карт и вслушивалась в слова «Элизабет», — не американский вроде.
— Он в Аргентине живёт, значит, на аргентинском, — веско заметил сосед, украдкой заглянув в чужие карты.
— В Аргентине, наверное, испанский, а это не испанский. Это какой-то наш язык, демократический. Может быть, венгерский? Вы не знаете? — женщина обратилась к Татьяне.
— Нет, — Татьяна протёрла в очередной раз запотевшее стекло. — Наверное, и не важно, на каком языке песня. Красиво и всё.
— Не скажите, женщина. Мне, например, песни на испанском языке нравятся. И на итальянском языке нравятся. Я пластинки покупаю с песнями на итальянском языке. А на французском я не люблю. И эта новая Матье мне не нравится. Кривляется всё что-то, причёской трясет. Видели на «Новогоднем огоньке»?
— А мне кажется, что приятная. Милая, с улыбкой хорошей.
— Не знаю, не знаю. Новомодные артисты все какие-то неприличные. Приглашают их на телевиденье, а они себя вести не умеют.
Татьяне не хотелось поддерживать разговор. Она извинилась и вышла в тамбур. Поезд медленно тронулся. Мимо стенок депо, мимо строений красного кирпича с мутными стёклами окон, мимо отцепленного от состава вагона-ресторана с сидящими на площадке официантками, мимо красного пожарного поезда, мимо бригады дорожных рабочих в коричневых ватниках, разравнивающих груду щебня. Мимо бригадира под зонтиком. Быстрее, набирая темп, словно стесняясь давешней лени и сна. Высотные дома светились окнами субботней утренней бессонницы. Какой-то проспект суетил автомобилями, обгоняя и исчезая из виду за очередными пакгаузами. И вот уже потянулся внизу мокрый асфальт перрона в лужах и трещинах, с носильщиками в болоньевых плащах.
Среди встречающих — Борис. Под огромным клетчатым зонтом. В короткой кожаной куртке и джинсах. «Надо же, не в плаще», — подумалось Татьяне. Она замахала ему рукой через стекло, а Борис отсалютовал ей зонтиком. Пробралась через тамбур, неся сумку перед собой, попрощалась с проводником и, широко улыбаясь, ступила на перрон. Борис подхватил сумку, закинул на плечо и обнял, шепча ласковое, нежное. Потом шли, прижавшись друг к другу в толпе. Стояли на эскалаторе, разговаривая лишь именами друг друга. Нашкодившими детьми, склонив головы и пряча взгляды от других пассажиров, ехали в переполненном вагоне. И лишь уже пройдя от Маяковской по огромной, дребезжащей бликами улице Горького, они словно бы очнулись, и их молчание треснуло хохотом. В холле гостиницы Борис деловито повёл Татьяну к стойке регистрации, где официальным голосом осведомился о брони для коллег из Архангельского и Курского филиалов, назвав несколько фамилий, в числе которых и Татьянину. Она заполнила карточку, получила ключи и Борис повёл её к лифту.
— Конспияция, — смешно закартавил он, когда двери за ними закрылись. — Для всех ты — сотрудник музея. Приехала на конференцию. Кстати, для тебя есть пропуск, программа конференции и талоны на питание.
— Уф, — только и смогла выдавить Татьяна.
— А ты как думала?
— Зачем такие сложности?
— Номеров не было. Забронировал через деканат как для участника конференции. Наши как раз тут должны были остановиться. Но приехали раньше и остановились в «Туристе». К тому же хочу показать тебе университет. Тебе неприятно? Можно забыть о конференции и пропуске.
— Всё как ты скажешь. Как скажешь, так и будет. Я же не знаю ничего. Я вообще в Москве второй раз в жизни.
— Ну и славно. Доверяй своему мужчине.
— Своему?
— А ты сомневаешься, девочка?
Татьяна не сомневалась. Если всё, что происходило между ними, — всего лишь сказка, то этой сказке хотелось верить. Уютно и некорыстно. Разве что детская корысть: чтобы свет не выключали, а сказку продолжали рассказывать. Как в приюте, когда лежишь под одеялом и боишься пошевелиться. Не дай бог скрипнут пружины. И все лежат и не шевелятся. А нянечка читает книжку. Долго читает. Дольше чем обычно, потому что самой стало интересно, что же там дальше произойдёт с этим Джельсомино.
Одноместный номер с телефоном и окнами на улицу Горького. Тяжёлые коричневые шторы и плотная тюль цвета беж. Подушка на кровати аккуратной пирамидкой. Репродукция Левитана на стене. Бра с причудливым абажуром над кроватью. Торшер в углу рядом со столом.
Борис поставил сумку в шкаф, помог Татьяне снять пальто.
— Никто не войдёт?
— Не бойся. Днём не войдут. Это вечером следят, чтобы посторонних в номерах не оставалось.
— Ты не посторонний.
— Это для тебя.
— Здесь и душ! — Татьяна замерла в дверях перед кафельным чудом.
— Танюша, это центр Москвы. Не «Метрополь», конечно, но хорошая, новая гостиница. Всё современное. Даже без тараканов пока, — Борис кинул куртку на стул, а сам разметал шторы по сторонам и раскрыл окно.
— Подождёшь меня? Не уйдёшь?
— Дурочка, — Борис включил радио, уселся в кресло и раскрыл газету, — куда я от тебя денусь? Теперь уже никуда.
Раскрутила краны, дивясь напору. Спешно разделась, задёрнула занавеску. Встала под горячую острую воду смывать с себя липкий пот прерывистого железнодорожного сна, тревогу пробуждений на безымянных станциях, нервный тик вагонных скрипов, собственные недостойные страхи и опасения. Вот же он, милый её Борис. Сидит в нескольких метрах от неё, в кресле с газетой в руках. Радио. Газета. Кресло. В радио что-то неторопливое и домашнее: радиоспектакль с Велиховым и Пляттом. А за окнами — опитая весной улица Горького. За окнами город, сосредоточенный будним днём, но от того не менее расточительный на звуки, запахи и надежды. Огромное бурлящее сегодня. Огромное счастье миллионов людей, в котором есть и её счастье. Пусть она украла это счастье. Счастье — единственное, что позволено красть, не раскаиваясь. Красть, не думая о расплате и наказании. Не бывает наказания за счастье, как не бывает наказания за любовь. И удивившись, обрадовавшись этой мысли, Татьяна засмеялась. Стояла под горячими струями и смеялась. Беззвучно. Глазами, которые щипало мыло, плечами, руками, поднятыми вверх. Смеялась и оживала. Оживала, как рождалась заново: не помнящей беды, оглашённой жизнью. Лучшей. Другой.
Вытерлась жёстким махровым полотенцем, промокнула волосы, посмотрела в овальное зеркало над раковиной. Увидела себя в этом зеркале, лицо своё, грудь, живот, и вдруг, словно решившись, повернулась к двери, закрыла глаза и нажала на ручку. Плотно задёрнутые шторы. Полумрак. Радио выключено. Тишина. Ушёл?! Бросилась в комнату. Нет! Здесь! Ринулась к нему, лежащему в постели, скинула одеяло и обхватила, укутала собой, целуя и смеясь. Смеялась, капая слезинками, щекотя влажными кончиками своих светлых волос, торопясь вослед своему не то крику, не стону. И, успев, уронила тело своё в темень постели, вплетя единожды эту сладкую бестелесную агонию в тугую косу своей и его памяти.
Когда через час они выходили из номера, им встретилась коридорная.
— После двадцати трёх в номерах посторонних быть не должно. Это я к вам, молодые люди, обращаюсь — правила для всех общие.
— Она знает, — зашептала Татьяна в ухо Борису.
— Ну и что? Это она для порядка. Демонстрирует, что всегда на посту. Не волнуйся, решим эту проблему.
— Как?
— Увидишь. Всё будет хорошо. Всё уже хорошо, а будет только лучше.
В лифте Татьяна посмотрела в зеркало и смутилась своей счастливой улыбки. Смутилась, попыталась придать лицу деловое выражение, но, заметив, что Борис удерживается, чтобы не рассмеяться, расхохоталась сама.
Дождь закончился. Утреннюю хмарь раскидало солнечными лучами. В ветвях деревьев вдоль улицы Горького шкодливо путались солнечные зайчики. Борис не стал спрашивать, куда бы Татьяна хотела пойти. Понимал, что всё равно куда, лишь бы с ним. Они двинулись мимо прогульщиков в школьной форме, курящих с независимым видом за кассами кинотеатра «Россия». Прошли раскисшим аппендиксом Страстного бульвара, пиная ногами потёртую жестянку из-под монпансье. Вышли на Петровский, уже хрустя вафельными стаканчиками с мороженым. Двинулись вниз, перепрыгивая через лужи и, словно в детстве, саля друг друга: «Ты водишь! Догоняй!» И бежали по гаревой аллее бульвара. И дышали весной, друг другом и Москвой. А Москва беззастенчиво пахла отопревшей после снега и льда землёй. Гудела, звенела, шуршала, чирикала. Дворники увлечённо громыхали железными баками на колёсиках мимо мусорных куч. Полупустые троллейбусы с уханьем разбегались под горку вдоль двухэтажных, словно стыдливо присевших на корточки домов. Трамвай лихо скрежетал металлом о металл, заглатывая крючок Рождественского бульвара. Воробьи гомонливой стайкой барахтались в луже. И из какого-то в весну распахнутого окна пел свою «Элизабет» Дин Рид.
На остановке они вскочили на заднюю площадку тридцать девятого трамвая. Борис выудил из кармана куртки две трёхкопеечные, опустил в кассу и выкрутил билеты: «Посмотри, счастливые?» Татьяна сложила числа: «Представляешь, следующий счастливый!» Борис достал ещё серебряную монетку: «Ради счастья и гривенника не жаль! Билетик надо съесть. Съешь, и сразу всё у тебя сбудется, о чем мечтаешь. Только надо съесть до следующей остановки». Татьяна запихала билет в рот и изобразила, что жуёт с наслаждением нечто удивительно сочное и вкусное. Клочок целлюлозы превратился в шарик, который она проглотила, успев загадать желание, состоящее из одного лишь слова — «Борис». Переехали улицу Кирова, помчались по Чистопрудному. Борис называл места, которые проезжали, словно ласкал: Неглинная, Рождественский, Сретенский, Чистопрудный.
На Чистых прудах Борис вышел первым и подал Татьяне руку. Её это обрадовало, как радовало сегодня всё. Трамвай, шепнув что-то по-чешски, закрыл двери. Татьяна собралась было перейти проезжую часть, чтобы подойти к воде, но Борис взял её под руку и указал на большой серый дом, украшенный барельефами чудных зверей.
— Ух, — выдохнула Татьяна, — красота какая!
— Модерн. Бывшее здание доходного дома церкви Троицы на Грязех, — Борис стоял рядом.
— Красивое. Нет, честное слово, чудесное здание. Как пряник, по которому глазурью узоры выведены.
— Красивое. И в нем я живу. Идём.
Борис взял Татьяну под руку и повлёк к ближайшему подъезду.
— Ты с ума сошёл! Боренька, не надо, — Татьяна, попыталась освободить руку, но Борис держал её хоть и мягко, но крепко. — Не надо, я прошу тебя. Ну, пойми меня. Боренька, постой. Послушай, ты для меня начинаешься на Острове, на пристани, продолжаешься письмами, словами, фантазиями, представлениями, даже мечтами. И я представляю тебя на работе, у друзей, в каких-то ресторанах, на бульварах, которые ты сам мне описывал, но не дома. И везде ты мой. Мой, родной, хороший. Везде, но не здесь. Не могу я сюда. Здесь ты чужой. Здесь я воровка.
— Дурочка ты моя. Не бери в голову. Идём-идём. Всё нормально. Слушайся своего мужчину. Вообще, ты моя коллега из архангельского филиала. Я тебе столицу показываю. Что в этом такого? Тем паче что мне переодеться надо к третьей паре. У меня же сегодня лекция. Не могу я на лекцию идти в американских джинсах. Это моветон. Где ты видела преподавателя в джинсах?
И Татьяна послушалась. Она перестала сопротивляться и покорно пошла под руку с Борисом. «И действительно, — подумалось ей, — что это я как курсистка жеманная? Он знает что делает, а моё дело — послушание и любовь. Не время характерами меряться».
Они проникли в тёплый подъезд и стали подниматься вверх по ступеням мимо дверей со множеством звонков.
— Тут внизу большей частью коммунальные квартиры. Дом раньше четырёхэтажный был. Уже после войны перестроили. А я сюда в сорок девятом году въехал после размена. Как увидел, что надстраивают, загорелся желанием здесь жить. Четыре года кругами ходил. Ещё с разрешением на размен проблемы случились.
— Видела преподавателя в джинсах. И в рубашке клетчатой. И даже без рубашки перед студентами. На Острове видела, — с опозданием ответила Татьяна на давешний риторический вопрос.
— Умница моя, — Борис улыбнулся, чуть приобнял, но отнял руку, — молодец. Однако хорош же я буду в таком виде в аудитории…
На четвёртом этаже щёлкнула замком дверь, и тучный мужчина в штанах с лампасами и спортивной куртке вышел на площадку, неся перед собой мусорное ведро.
— О, Аркадьич! Поехали в выходные на рыбалку. Лёд сошёл, сейчас самый клёв. Здравствуйте, кстати, — обратился он к Татьяне.
— Добрый день, — Татьяна заставила себя не отвести глаза и не засмущаться.
— Родственница?
— Коллега из Архангельского филиала.
— Ого! Давно я что-то в Архангельске не был. Там уже новое поколение коллег подросло. Ты чего не на службе?
— У нас конференции идут. Вот, подрабатываю с большим удовольствием ещё и гидом.
— Ну, гид из тебя прекрасный. Вы, девушка, его слушайте. Аркадьич у нас про Москву как Гиляровский шпарит. Даром что историк. Ну так что? Как насчёт рыбалки?
— Гена, не могу, спасибо, — Борис незаметно подтолкнул Татьяну дальше по лестнице, — конференция только в субботу заканчивается. А ты Мишку моего возьми. Хватит ему себя уродовать. Его же на улицу не выгонишь. Занимается как проклятый своей диссертацией.
— Велико мне счастье с этим бирюком ехать! С ним не выпить, не поговорить. Это не рыбалка получится, а молчание над удочкой. Лучше ты мне Сеньку, своего аспиранта, выдели. Вот мужик отличный. Помнишь, как мы на Новый год на даче? А ещё лучше, бросай ты эту конференцию, бери Сеньку, бери вон коллегу из филиала и поехали на Волгу. Там база шикарная. Домики прямо на берегу. Баня есть. База-то наша — от округа. Только свои. Никаких тебе туристов-мудистов. Культурно, чинно. Охрана.
— Спасибо, подумаю. До выходных два дня. Ещё Лиза меня не отпустит.
— А я с ней поговорю. Скажу, что со мной. Скажу, что по делу государственной важности. В конце концов, и её с собой возьмём, хотя и тут радости мало.
— Она не поедет. Уже неделю на даче живёт. Её с дачи теперь до октября не выманишь. Подруги там бездельницы, и она среди них.
— Вот! Пусть грядки там сама копает, а мы чуточку отдохнём. От этого отдыха, может быть, обороноспособность страны зависит. Я же в штабе ни о чём уже думать не могу, как только о рыбалке. У нас вон учения скоро начинаются. А из меня стратег херовый, пока пару щук не поймаю.
— Подумаю. Может быть, но обещать не могу. Конференция — дело серьёзное. У меня и доклад в субботу.
— А ты перенеси. Ты же там почти самый главный.
— Умеешь уговаривать. Обещаю подумать, — и уже обращаясь к Татьяне: — Татьяна Владимировна, не хотите с генералом Чернышёвым на рыбалку?
— Я тоже подумаю, Борис Аркадьевич, — ответила Татьяна уже со следующей лестничной площадки, — это как куратор сектора позволит. Спасибо, товарищ генерал, за предложение.
Борис попрощался с соседом, догнал Татьяну. Приложил палец к губам.
— Это о каком кураторе какого-то сектора речь идёт, конспиратор ты мой любимый? — Он давился смехом. — Ну и молодчина ты у меня! Я знал, что молодчина, но что такая! Обожаю тебя!
Достал ключи из кармана и отпер дверь. Пропустил Татьяну вперёд себя, слегка подтолкнув. Зажёг свет. Татьяна оказалась в просторной прихожей, из которой выходили три двери с резными переплётами и матовым стеклом. По длинной стене — книжные стеллажи с застекленными полками. Справа от входа вешалка и шкаф для одежды, куда Борис сразу повесил принятый у Татьяны плащ. Свою куртку он бросил на стул.
— Обувь не снимай. Тут тапочки не приняты. Проходи, не стесняйся. Здесь кухня. Сейчас я чайник поставлю. Тут гостиная, — он повёл Татьяну по освещённому бра коридору, по очереди открывая двери, — дальше спальня, сюда заглядывать не будем, потом комната сына. Сюда тоже заходить не станем. Не любит, когда кто-нибудь суёт нос в его жизнь. А здесь кабинет. Проходи, здесь только мои владения, потому ничего тебя смущать не должно. Делай что хочешь, а я тебя покину на некоторое время. Ну? — Борис приподнял подбородок Татьяны на своей ладони и заглянул в глаза. — Не страшно? Всё хорошо?
Татьяна кивнула. Борис вышел, и она осталась одна. Подошла к окну. На подоконнике кактусы в маленьких горшках. Тяжелые бархатные шторы. Тюль. Привстала на цыпочки — внизу шумят машины. Дальше петля пруда. По бульвару женщины гуляют с колясками, старушка несёт авоську. Военный сидит на лавочке с газетой. Мальчик в яркой куртке кидает пуделю палку. За бульваром — здание с аркадой, похожее на театр. Дальше, за крышами, шпили высоток. Как пики гор на фоне синего неба. Синего-синего неба, на котором не осталось ни одного облачка. И только крошечный серебряный крестик самолёта очень высоко медленно и старательно чертит белую свою полоску.
Гулко и важно пробили напольные часы. Татьяна вздрогнула от неожиданной их самостоятельности. Подошла, провела ладонью по гладкому полированному корпусу. «Густав Беккер» — прочла она на белом циферблате выполненную готическими буквами надпись. «Какой ты сердитый, Густав. Сразу заявляешь, чтобы я тут не засиживалась. Не волнуйся, не задержусь. Я здесь в гостях. Просто в гостях. И вообще, меня не ты пригласил, потому стой себе спокойно и тикай. И не вздумай ябедничать!», — сказала Татьяна вслух и повернулась к часам спиной. Два одинаковых книжных шкафа с башенками по углам. Между ними диван с высокой спинкой. На диване — кожаная подушка и свёрнутое верблюжье одеяло. Огромный письменный стол с синим сукном посередине комнаты. За столом высокий стул с подлокотниками, перед столом кожаное кресло с ножками в форме звериных лап. Кресло старое. Очень старое. Кожа зелёная, вытертая до желтизны на валиках и у изголовья спинки. На столе небольшая печатная машинка, груда папок, пенал с разноцветными карандашами, лист бумаги, исписанный «шариком», на нём стакан в подстаканнике с остывшим чаем. Коричневые круглые отпечатки от подстаканника поверх надписей. Пепельница с карандашной стружкой, рядом обломок лезвия. Резиновый эспандер, висящий на стуле. На полу тканый ковёр. На стенах картины в рамах. Пейзажи и портрет мужчины в сюртуке и с орденом на ленте. Высокого роста, седой, стоит, держась рукой за край стола. Татьяна попыталась уловить сходство с Борисом. Нет. Ничего общего. Только осанка. Значит, не родственник. Что она знает о Борисе? Что знает о его родителях? Он никогда не заводил разговор на эту тему, а она деликатно не спрашивала, полагая, что сам расскажет, если посчитает нужным. Спрашивать о родителях — всё равно что невеститься. А какая из неё невеста, да ещё женатому мужчине? «Так, не надо об этом думать!», — прервала она себя и отошла от портрета.
На небольшой тумбочке радиола. Стопка пластинок. Остановилась, перебирая конверты: Рахманинов, Глинка, Утёсов, Глен Миллер. Достала пластинку Лещенко, поставила на радиолу, но, не разобравшись как включить, убрала обратно в конверт. Пробежала пальцами по корешкам книг. Большинство на немецком языке в дорогих переплётах с тиснением. Что-то на русском, с ятями, — справочники, каталоги, энциклопедии. В темени полок видны ленточки закладок, торчащие за корешками. Значит, книгами пользуются, читают их. Татьяна опять прошла вдоль картин, посмотрела на аккуратно выписанные поля и деревья. Могучие дубы, берег пруда, вязкая тишина нездешнего полдня. В углу картин подписи с умлаутами: какой-то Карл, какой-то Хайнрих. Картины, видимо, трофейные, как и книги. Возможно, что Борис сам привёз из Германии. А может быть, купил позже. Трофейное до сих пор продаётся в избытке даже в Кеми, а уж в столице этого добра… Татьяна не запомнила, где воевал Борис. Рассказывал он об этом только однажды, да и то как-то вскользь, упомянув лишь, что ни одной царапины у него за всю войну так и не случилось. Смеялся, что один такой в полку: «Только шишки вечно на голове были, о косяки бился — видишь, какой длинный?» Он же в сорок втором на фронт попал, значит, было ему двадцать восемь. Всего на два года меньше, чем ей сейчас. Но уже взрослый человек, преподаватель, кандидат наук. Рассказывал, что защитил кандидатскую перед самой войной. Наверное, и женился перед войной. Опять Татьяне подумалось, что ничегошеньки она про Бориса не знает. Придумала его себе от начала и до конца. Но ведь верно придумала: кабинет этот, шкафы, стол, шторы. Именно таким себе и представляла. Даже лампа, стоящая на краю стола, с белым абажуром в форме четырёхгранной усечённой пирамидки. Ещё на Острове, читая письма в широких конвертах, проштампованные штемпелями для заказной корреспонденции, видела она Бориса, сидящего вечерами за огромным столом в свете такой вот лампы. Представляла, как он пишет ей письмо, как пьёт чай из стакана в подстаканнике. Из такого, какой стоит сейчас на столе. И дальше круга света от лампы ничего нет. Что-то, возможно, и угадывается — тени, сгустки тьмы, но это уже не важно. Важен стол, лампа, рука с «шариком», пар от горячего чая. Татьяна щёлкнула выключателем. Электричество вступило в тщетное единоборством с солнцем, размыв акварельное пятно на синем сукне.
— Не скучаешь? — Борис открыл дверь и заглянул в кабинет. — Я сейчас. Пирожки с изюмом будешь? Свежие. Вчера вечером на площади Дзержинского купил. Хорошие пирожки.
— Буду, — Татьяна почувствовала, что проголодалась.
Она не позволила ещё утром отвести себя в кафе, а теперь, после прогулки, ей стало сладко во рту от одного упоминания пирожков с изюмом. Через минуту Борис появился в дверях с подносом, на котором пыхал серебряный кофейник на спиртовке, стояли две белых чашки костяного фарфора и блюдо с пирожками. Одет он был уже в аккуратный серый костюм, голубую рубашку, тонкий галстук в полоску. На запястье сверкал жёлтый браслет с тяжелыми часами в золотистом корпусе.
— Ты всегда так на лекции?
— Боже упаси! Обычно я тельняшке и лыжных рейтузах. У нас же университет, дозволяются некоторые вольности, — он поставил поднос на край стола, высвободил стул от груды бумаг, придвинул к креслу и тут заметил удивлённый взгляд Татьяны.
— Танюша, я шучу-шучу. Конечно, всегда в костюме или просто в рубашке с галстуком, но галстук обязательно. Тебе как удобнее — в кресле или на стуле?
— Мне всё равно.
— Тогда садись в кресло, как гостья, а я сюда.
В это мгновение хлопнула дверь в прихожей. Татьяна испуганно взглянула на Бориса.
— Не волнуйся. Наверное, сын. Всё нормально. Не нервничай. Ты коллега из Архангельска. Всё хорошо.
В коридоре послышались торопливые шаги, скрипнули петли. За стенкой что-то упало. Послышался звук отодвигаемой мебели.
— Миша, я дома! — обозначил своё присутствие Борис.
— Я понял. У нас ещё кто-то есть или можно зайти к тебе в трусах?
— У нас здесь весьма симпатичная молодая женщина, поэтому лучше оденься.
— К симпатичным женщинам надо входить вообще без трусов.
Открылась дверь, и на пороге появился очень высокий и очень худой молодой человек во фланелевой пакистанской рубашке с погончиками и черных простроченных брюках с накладными карманами. В руке он держал бутерброд с колбасой.
— Здравствуйте. Я Михаил.
— Татьяна Владимировна, — представилась Татьяна, инстинктивно приклеив отчество.
— Па, я на минутку. Можно взять машину на выходные? Ты же всё равно в городе сидишь, а я хочу до Загорска съездить на испытания установки.
Борис встал со стула, подошёл к сыну, взял за плечи, повернул к Татьяне.
— Каков? Продукт послевоенного общества. Целеустремлён, свободен от предрассудков, усидчив, работоспособен, но крайне скучен. Хотя машина на выходные — это уже что-то новое. Михаил Борисович, почему испытания? Почему не дама сердца, которую вы хотите поразить скоростью перемещения на белом отечественном автомобиле?
— Считай, что их сразу две, так у меня больше шансов получить требуемое?
— Татьяна Владимировна, вы как человек ближе стоящий к этому поколению, нежели я, можете мне сказать, в чем радость такой жизни? Работа, работа, работа, ничего кроме работы. Ведь самый возраст для глупостей! Как потом жить свою долгую жизнь, не имея за спиной никаких глупостей для отдохновения памяти и сердца? Парню двадцать четыре года, а его кроме науки, что характерно, абсолютно прикладной, ничего не интересует. Даже сухого вина не пьёт. Не в отца пошёл. В какого-то другого родственника.
— Так я возьму машину? — Михаил словно и не слышал того, что говорил отец, видимо, привыкнув к подобным шутливым публичным отповедям.
— Забирай. Что с тобой поделаешь?
Михаил хмыкнул, кивнул Татьяне и вышел из комнаты. Борис развёл руками.
— Тёща с женой воспитывали на свой лад. Вкладывали ценности и морали, максимы, цитаты, нормы. Не позволяли себе просто любить мальчика, пока был мальчик. Делали человека. Получился вот такой угрюм. Друзей у него нет. Последний случился ещё в детском саду. На один горшок ходили. Жил тут напротив. С одноклассниками уроки не прогуливал, закончил с золотой медалью. Однокурсникам списывать не давал, закончил с красным дипломом. Взяли в аспирантуру. Тема секретная, военные курируют. Защита обеспечена. Всё равно даже в выходные сидит с таблицами. Разве на дачу выгонишь иногда, так он и там с формулами и блокнотами. Никогда не видел, чтобы он по своей воле взялся роман почитать. Говорит, что читает много, но довольствуется справочной литературой. Девушки тоже нет. Короче, упустил я парня. Теперь уже не догнать его. Живет своей жизнью в стороне от меня. Да и от матери своей в стороне. С ней так же: ровно, холодно, спокойно.
В прихожей защёлкал замок и хлопнула дверь.
— Ушёл, — Борис прислушался, — ушёл не попрощавшись. Просто ушёл.
— Может быть, он что-то понял?
— Про что?
— Про нас, — Татьяна поправила локон, выправившийся из-под заколки, — он у тебя умный. Глаза умные.
— По нему не скажешь, когда он что-то понимает. Всегда насмешлив, словно знает всё наперёд. И это неважно. Он давно уже всех окружающих каталогизировал. Из одной матрицы в другую никто не перейдёт. Можно делать всё что угодно, но свою ячейку не покинешь. Ну да ладно. Даже если и понял, это ничего не меняет. Может быть, нужно, чтобы поменяло, но увы…
Татьяна расслышала в словах Бориса обречённость проигранной борьбы за душу сына. Видимо, необходим был Борису этот мальчик, но не случилось. Перебродила отцовская нежность в горький сидр иронии.
— Хочешь, поедем на рыбалку? — перевела она разговор.
— Ты хочешь?
— А мне всё равно, только чтобы с тобой. Чем ближе ты будешь, тем мне лучше. Я же не в Москву приехала — к тебе.
— Тогда не загадываем.
До университета они ехали на машине. Борис за рулём. Татьяна вертела головой по сторонам, ловя под веки солнечные зайчики. Посматривала на Бориса — прямого, сосредоточенного на дороге, выполняющего мужскую работу перемещения. Аккуратно подстриженная седая борода, густые прямые с обильной сединой волосы, зачёсанные назад, нос с чуткими, нервными ноздрями. Руки на руле — длинные сухие пальцы, костяшки в веснушках. Капитан из фильма про настоящих мужчин и море. И похож на Хемингуэя. Так похож… Она представила себе Фиделя и Че на заднем сиденье. Представила, как они смотрят на огромные московские высотки, цокают языками, что-то говорят по-испански, то и дело трогая Бориса за плечо, спрашивая. А Борис им отвечает на испанском же, не поворачивая головы, но улыбаясь.
— Ты знаешь испанский?
— Нет. Немецкий знаю, французский, немного английский, но почти не говорю на нём. Почему спрашиваешь?
— Не знаю. Просто так.
Значит, не на испанском, значит, сидит переводчик, который переводит. Они втроём на заднем сиденье: Фидель, Команданте и переводчик. Переводчик в пиджаке, белой рубашке и галстуке. Нет. Какой переводчик? Борис сейчас — не Борис, а тот, кому не нужен переводчик. И вот уже снова сзади только двое цокающих языками и дымящих сигарами бородатых мужчин. И её Эрнесто за рулём.
Татьяна улыбалась своим несерьёзным мыслям, радовалась себе, радовалась этому дню, машине с широкими креслами, Борису, светофорам, обгоняемым трамваям, пешеходам на перекрёстках в светлых плащах, цветных болониях, в кепках и шляпах. Всё это казалось уместным, нужным, хорошим. В детстве всегда спрашиваешь: хорошо это или плохо? Всегда ждёшь чьей-то оценки, чтобы принять её благодарно. Как Васька в клубе, когда показывают кино: «Мам, а этот дяденька хороший? Он за наших?» И улыбаешься, отвечая: «За наших, сынок. Этот дяденька за наших». А сейчас отвечаешь себе сама, что этот дом хороший, этот трамвай за наших, эта улица — блестящая, крутая, дребезжащая, — она тоже хорошая. Очень хорошая. И этот красивый, сильный мужчина тоже за наших. Он свой. Он как раз самый главный «наш».
Борис оставил машину на проспекте и повёл Татьяну к знакомой по картинкам и фильмам высотке университета долгой яблоневой аллеей. Яблони уже убедительно показывали зиме блестящие фиги почек. На скамейках сидели студенты. Некоторые здоровались с Борисом, он улыбался, приветственно махал рукой. И она рядом с ним одновременно перешагивала лужи, так же, как он, кивала кому-то, улыбалась, словно была частью этой жизни.
В аудиторию Татьяна подниматься всё же не рискнула. Пока Борис читал лекцию, она гуляла по Ленинским горам. Смотрела на город, спускалась вниз длинной бетонной лестницей с бесчисленными фантиками от конфет по краям. Подходила к набережной, удивлялась пресной тяжести Москва-реки. Из одинокой тучи брызнуло дождём, проткнув воду миллионами дырочек, в ряби и бурлении отразив апрельское небо. Татьяна смахнула перчаткой ветки со скамьи, села, раскрыла зонтик и сидела почти час, смотря на воду и слушая, как наверху гудит и тревожит свистками Воробьёвское шоссе.
В детстве она любила сидеть в дождь на берегу Онеги под сколоченным из сучковатого горбыля навесом и смотреть, как тяжёлые капли ныряют в гладкую сталь озера. Замечала какую-нибудь тростинку или палку, воткнутую в дно рыбаками, и мысленно рисовала вокруг блюдце. А потом считала капли, попадающие в это блюдце. Если дождь только начинался и капли были редкие, она успевала между каплями проговорить алфавит от буквы «А» до буквы «У» или даже до твёрдого знака. Никогда дальше. Обязательно падала капля, и она начинала алфавит заново. Потом дождь усиливался и получалось только до «И», потом до «Е». А потом она уже не могла угнаться своими буквами за небесной машинисткой, выбивающей целые слова и предложения. Тогда она представляла себе, что это её родители пишут письмо дочери каплями дождя, и старалась прочитать в переплетении расходящихся кругов слова. В какой-то миг начинало казаться, что она действительно видит, понимает смысл написанного дождём. И всякий раз она плакала и шептала: «У меня всё хорошо. Не волнуйтесь за меня. У меня всё хорошо. Я хорошо учусь, у меня есть друзья. У меня хорошее здоровье. Я почти не болею. Этой зимой у меня даже ни разу не заболело горло». И ещё что-то такое успокаивающее, обещающее, детское. И дождь стихал. Капли становились всё реже, буквы и слова в водяных узорах пропадали. Татьяна понимала, что услышана, что телеграмма дошла до небесных адресатов. Тогда она поднималась с корточек, выходила из-под навеса и кланялась. Маленькая девочка в ушитом выцветшем бушлате на берегу огромного как море озера кланялась воде и благодарила дождь и Онегу.
Потом она поднималась раскисшей колеёй до ремонтных мастерских, пробиралась узкой тропинкой между двух заборов и попадала на широкую укатанную дорогу, по которой то и дело проходили грузовики. Грузовики оставляли после себя вкусный бензиновый запах, патокой вплетавшийся в запахи влажной листвы. Татьяна переходила дорогу и по незаметной с обочины тропе шла через подлесок до приютского двора. Тщательно отирала ботинки о железную скобу перед входом, топталась по заскорузлой влажной дерюге и только после этого входила в сырое, уютное тепло старого помещичьего дома. Она очень хорошо помнила крашенные коричневой краской доски прихожей. Сколь ни крась, а у самой двери они всегда вытерты до белизны. Помнила длинный тёмный коридор, в который выходили двери четырёх спален. Первая слева по ходу спальня — для самых маленьких. Мальчики и девочки жили в ней вместе. Здесь было больше всего игрушек: и тех, что привозили шефы, и тех, что делали ребята постарше. Следующая спальня предназначалась для ребят, которые уже ходили на занятия в школу: с первого по четвёртый класс. Тут тоже жили вместе. А справа было две раздельные спальни для мальчиков и девочек постарше. В приюте оставались до шестнадцати лет. После воспитанники покидали его и уезжали поступать в ремесленные училища или в техникумы. Никто не возвращался. Никогда. Даже просто проведать своих младших друзей или воспитателей. Никто никогда не возвращался.
Так и Татьяна, когда уезжала поступать в свой экономический, обещала подружкам, что обязательно навестит их на первых же каникулах. Писала им письма в детский дом чуть ли не каждую неделю, пока не началась сессия. На зимние каникулы осталась в Архангельске. На летние устроилась подрабатывать учетчицей в местной конторе. Писала всё реже и реже, пока и вовсе не перестала. Последнюю поздравительную новогоднюю открытку отправила зимой, за несколько месяцев до окончания техникума. Сколько раз потом она собиралась приехать в те места или в Кандалакшу, где пробыла до семи лет. Собиралась, да так и не собралась: работа, остров, Лёнчик, Васька. Хорошо бы съездить туда с Борисом, побродить с ним по сосновому лесу, спуститься к берегу Онеги, обойти заросший лопухами и снытью помещичий двор, войти в тот дом, в котором она прожила почти девять лет и в котором её никогда никто не обижал. Возможно, что её даже любили, как можно любить постороннего, самостоятельного, строгого ребёнка.
В каждом классе поселковой школы детдомовских было чуть меньше половины. Учителя радовались. Детдомовские отличались особой внимательностью, учились старательно, хотя каждый в меру своих способностей. Уже к двенадцати годам все заранее знали, кем хотят стать. В отличие от их сверстников не придумывали себе специальности лётчиков и пожарных, а в сочинениях писали «хочу быть электротехником» или «мастером на большом заводе». Сиротство приучило их планировать свою жизнь, думать о ней. Беспризорников в приют не привозили. Дети либо попадали сюда из Домов малютки, либо их забирали социальные работники из собственных квартир. Родители большинства погибли на войне или сгинули куда-то, в те места, о которых не говорили.
Татьяне хорошо давалась математика. Она чувствовала формулы, запоминала, находила закономерности. Жизнь цифр казалась ей понятной и спокойной. Цифры приняли её за свою, обеспечив будущим, пообещав и не солгав. Цифры всерьёз лгать не способны, даже переменные, даже комплексные переменные. За их лукавством всегда только правда, пусть и тщательно охраняемая и требующая серьёзного решения. Потому и в экономическом техникуме по профильным предметам у неё получалось всё легко и просто. Она сделалась лучшей ученицей на курсе и могла сама выбирать распределение. Когда она выбрала артель на Острове, все удивились. Среди предложений в том числе значились мурманское пароходство и архангельские верфи, о которых было принято мечтать. Но Татьяна выбрала Остров. Выбрала, повинуясь исключительно эмоциям, а вовсе не присущему ей здравому смыслу. За полгода до того попался ей в руки журнал «Огонёк» с фотографиями Соловецкого монастыря и большой статьёй про музей. Огромная, на целый журнальный разворот, панорама кремля. Бухта с карбасами. Низкое, с отретушированными кромками облаков небо, касающееся куполов собора. Словно позвал её кто-то. Не приказал, не крикнул, а просто позвал, как зовут, зная, что услышится даже вздох. На распределении она вежливо отказалась от лучших мест и попросила направить её в Ребалду. Члены комиссии переглянулись недоуменно, но решили не настаивать. Только преподавательница литературы, пожилая немка Ирма Генриховна, грустно и значительно покачала головой, опустив глаза. Подружки же со всей непосредственностью юности открыто покрутили пальцем у виска, когда Татьяна вышла из аудитории и радостно сообщила, что уезжает на Соловки. Одна лишь Лидка запрыгала и захлопала в ладоши, схватила Татьяну за руку и потянула на лестницу, где горячим шепотом призналась, что вот-вот выйдет замуж и уедет к мужу («Да-да, представляешь, какое совпадение?») на Соловки. Муж — милиционер, армейский друг её брата. И теперь она надеется, что станут они настоящими подругами, а не просто однокурсницами.
С Лидкой Татьяна училась в одной группе, но не особо дружила. Лидкина компания казалась Татьяне какой-то шумной и неприличной. Девушки пили сухое вино, ходили на танцы, курили и часто меняли своих кавалеров. Татьяна же хоть и считалась в техникуме звездой и красавицей, но одевалась скромно, вечерами чаще всего сидела в общежитии и читала. Если и уговаривали её подружки сходить на танцы в клуб моряка, то тамошние юноши сразу ощущали своё несовершенство перед спокойной, достойной Татьяниной красотой и знакомиться не торопились. В техникуме на весь курс насчитывалось лишь пять парней. Их «разобрали» в самом начале и строго пасли все три года обучения. Лидка пыталась искать счастье «на стороне». Считалась она среди своих самой шалопутной. Именно к ней в комнату лезли по водосточной трубе и именно от неё комендант с комсоргом выгоняли ночных визитёров, улепётывающих по коридору с грохотом переворачиваемых стульев и вёдер. И вот эта Лидка обнимает Татьяну, целует, тормошит и видно по всему, что рада она неподдельной радостью откровенного и широкого в своих чувствах человека.
Приехав в посёлок, Татьяна почти сразу почувствовала себя дома, как если бы оказалась после дальних странствий среди привычных и знакомых вещей. И когда в первое свое островное лето сидела она на влажном тёплом боку перевернутой лодки и смотрела на капли дождя, выстрелившие по ставшему вдруг плоским оцинкованному железу Белого моря, то, как и в детстве, различила она буквы, слова, строчки. Различила и прочла долгожданную небесную телеграмму. И заплакала. И засмеялась. И ответила, что всё у неё хорошо. Что всё очень хорошо и что волноваться за неё не надо. И солнце из-за тугой, кудлатой тучи пролилось в море за дальними островами жёлтыми струями.
Потом жила она с Лёнчиком в Петрозаводске, далеко от Белого моря, далеко от Острова, на берегу Онеги. Но почти каждую ночь снилось ей солнце, закатывающееся за Секирную. Снились тени от карбасов на каменистом берегу, пляшущие берёзы, раздваивающаяся у кремля дорога, синие тёплые стены почты. Её звали назад. Домой. И она вернулась.
Дождь припустил сильнее, откуда-то сзади блеснуло солнцем, и Татьяна на миг увидела в дожде своё отражение. Но лишь на миг. Капли измельчали, заострились, и вот уже шершавый на ощупь ветер умело раскидал по небу остатки туч. Татьяна свернула зонтик. Пора было идти. Ей послышалось, что кто-то зовёт её по имени. Она прикрыла глаза козырьком ладони и посмотрела вверх. На площадке у парапета стоял Борис и махал ей руками. Махал широко, словно собирался взлететь. Она, улыбаясь, побежала по лестнице. Не добежала. Запыхалась, остановилась перевести дыхание. И вот уже Борис, перепрыгивая через ступени, бряцая мелочью в кармане светлого плаща, налетел, обнял, прижал к себе, затормошил и закружил.
— Что делала моя девочка? Где она потерялась?
— Сидела на скамейке и думала.
— И что надумала?
— Надумала, что любит одного человека.
— Кто этот человек? Кто этот счастливец? Кто?
— Ты, — рассмеялась Татьяна.
— Ура!
Борис закричал это «Ура!» громко, как словно бы хотел донести его всему городу. Татьяна от неожиданности зажмурилась.
— Теперь мы едем с тобой в ресторан. У нас сегодня праздничный ужин по поводу твоего дня рождения, — Борис улыбался широко и счастливо.
— Откуда ты узнал? — Татьяна действительно удивилась.
— Это уже смешно, ты полагаешь, что я настолько стар, что не помню дня рождения любимого человека? Ты мне сама говорила прошлым летом. Однако, похоже, что я позволил себе лишнего, уличив тебя в девичьей памяти. Тем не менее твое тридцатилетие, мы празднуем в ресторане «Прага». Я позволил себе пригласить гостей.
— Кого? Я же никого в Москве не знаю, — испугалась Татьяна.
— Как не знаешь? Это тебе только кажется. В Москве знакомые появляются очень быстро. Я пригласил генерала Чернышёва, который и так всё про нас понял, поскольку старый и мудрый. А также пригласил своего аспиранта Семёна, в котором души не чает генерал Чернышёв и которого ты прекрасно знаешь ещё по Острову. Помнишь весёлого рыжего еврея, что вечно играл на гитаре? Это Семён и есть. И Семён тебя прекрасно помнит, как только что и выяснилось. Он имел неосторожность заметить нас, идущих к факультету, а потом имел большую наглость завалиться ко мне в кабинет и спросить, не Татьяна ли та прекрасная девушка, что шла рядом со мной. Наглец?
— Наглец! — засмеялась Татьяна.
— Редкостный нахал и обалдуй, но талантлив и свободен в мыслях и чувствах. Так что свой юбилей, а тридцать лет — это серьёзный праздник, ты будешь праздновать в компании генерала, профессора и одного без пяти минут кандидата наук. Мне кажется, что это достойное общество. Как считаешь?
Татьяна радовалась всему, что предлагал Борис. Вначале она вроде как пугалась, но уже через мгновение говорила себе: «Это твой мужчина. Он знает, что делает». И ей опять становилось спокойно и радостно.
До ресторана они ехали на такси. Таксист постоянно крутил ручку радио, пытаясь угнаться за ускользающей волной с модной джазовой мелодией. В такси они сели на стоянке позади университета. Свою «волгу» Борис оставил прямо перед учебным корпусом. Татьяну это удивило.
— А вы, Татьяна Владимировна, «Берегись автомобиля» смотрели?
— Конечно. Сначала в клубе, а потом по телевизору.
— Вот я, как Дима Семицветов, в пьяном виде за руль не сажусь.
— Не похожи вы, Борис Аркадьевич, на Диму Семицветова. Семицветов жулик, хоть и обаятельный.
— А я не обаятельный?
— Обаятельный, — улыбнулась Татьяна и украдкой провела пальцами по руке Бориса, — но вы вроде и не жулик. Вы, скорее, тот профессор, у которого по ошибке Деточкин машину угнал.
— Нет, я другой. И там, кажется, академик был.
— Но не жулик.
— Уже хорошо. Но сигнализация у меня в машине имеется. Капкана нет, а сигнализация есть. И ещё она у меня не поверите, но застрахована. Кстати, о жуликах. Вот Сеня у нас жулик, — засмеялся Борис и хлопнул по плечу сидящего на переднем сиденье аспиранта.
— Почему это, Борис Аркадьевич, я жулик? — удивился Семён.
— А потому как по натуре своей ты авантюрист. Живёшь легко и радостно, но неспокойно. Тебе нужна острота, нерв нужен. Таким людям сложно оставаться в рамках законов и приличий. Они обычно всегда что-то нарушают.
— Но не законы же государства.
— Этого ещё не хватало! К примеру, ты своей диссертацией одновременно нарушаешь принятые каноны словообразования и принятую историческую хронологию. Причём что касается словообразования и вообще лингвистики, то тут ты оказываешься вне закона, а что касается истории, то просто высказываешь смелую гипотезу. И как настоящий жулик, — Борис обернулся к Татьяне, — он пишет кандидатскую не у Соколова, а у меня, на историческом. Потому товарищу Эскину и в оппоненты будут назначены историки, которые, естественно, в филологии не смыслят. Скажите, ну не жулик ли?
— Жулик, — подтвердила Татьяна.
— Бог с вами! Я честнейший человек. Я ведь даже не перевелся к вам на факультет!
— Татьяна Владимировна, голубушка, взгляните ещё внимательней на этого удивительно практичного человека. Вы знаете, почему он не перешёл к нам? Всё очень просто. Это для того, чтобы никто не думал, что сей молодой наглец получит на факультете доцентскую должность. Соответственно, никто у нас не считает его конкурентом. Потому ни в каких внутренних дрязгах он не участвует. И правильно, он же пришлый. И ни у кого никакого раздражения не вызывает. Гениально!
— Вы меня демонизируете, — обиженно пробурчал Семён.
— Я тебя люблю, мой дорогой, — возразил Борис. — Я вижу, что ты живой, интересный, настоящий. Я знаю, что тебе будет очень нелегко, как бывает нелегко всем, кто из себя что-то представляет. И я за тебя волнуюсь почти как за сына. Наверное, даже больше, чем за сына, поскольку за Мишку я вообще спокоен. У того всё в жизни правильно.
Таксист свернул с проспекта Калинина, проехал мимо входа в «Прагу», где рабочие меняли асфальт, свернул на Арбат и затормозил на остановке троллейбуса. Борис вышел первым, подал Татьяне руку, потом элегантно хлопнул дверью.
— Сударыня, позвольте продемонстрировать вам самый центр столицы и одновременно моё самое любимое в Москве место — Арбатскую площадь. Если бы тут не было так шумно, я бы поселился здесь, а не на Чистых прудах. Но увы, ещё несколько лет — и здесь уже будет полным полно автомобилей, которые гудят и дышат нам в лицо крепким бензиновым духом. Верите, Татьяна Владимировна, а я прекрасно помню, как перед войной по этим улицам вообще машины не ездили. Машин мало было, а здесь такой глухой угол, в стороне от коммуникаций. И если машина проезжала, мальчишки из Сивцева Вражка бежали следом и нюхали запах бензина.
— А я бы поселился как раз где-нибудь в районе Сивцева Вражка, — встрял Семён, — там и тихо, и зелено, и вообще прекрасное место.
— Не думаю, что имеет смысл менять твоё нынешнее пристанище на Сивцев. Если пойдёт такими же темпами, как сейчас, то скоро на его месте будут стоять такие же высотки, как на Калининском, — Борис приобнял Семёна и Татьяну за талии и повёл ко входу в ресторан.
— Сомневаюсь, Борис Аркадьевич, — заспорил Сеня, — я видел генплан. Никаких трасс по этому району больше прокладывать не будут, так что у местных жителей и дальше есть шанс наслаждаться тихими московскими двориками.
— Поживем — увидим. Вперёд, молодые люди!
Они подошли к стеклянным в жёлтом переплёте дверям ресторана. У входа толпилось человек пятнадцать в ожидании очереди, а вернее, в ожидании момента, когда швейцар надумает кого-то пропустить. Борис протиснулся мимо людей, постучал металлическим рублём по стеклу. Швейцар Бориса узнал, кивнул головой и отворил дверь. Очередь заволновалась, но швейцар поднял подбородок и промычал что-то угрожающее вроде «Я вам тут». Лишь после этого посторонился и пропустил Бориса.
— Здравствуйте, Борис Аркадьевич. Рад видеть. Эти товарищи с вами? — спросил он склонив голову набок.
— Со мной, Виктор Викторович. Эти товарищи со мной, — Борис достал из кармана и протянул швейцару червонец. — Генерал Чернышёв уже здесь?
Оказалось, что генерал уже полчаса как дожидается компанию в зеркальном зале на втором этаже. Они сдали плащи в гардероб и начали подниматься по мраморной лестнице с красной ковровой дорожкой.
— Богато? — спросил Борис.
— Красиво, — ответила Татьяна, на мгновение остановившись и посмотрев вниз. — Как здорово, что нам в очереди не пришлось дожидаться.
— Ах, очередь, — Борис махнул рукой, — тут вообще важно, как ты стучишься в дверь. Представляешь, у швейцаров во всем мире удивительно музыкальный слух. Они всегда различают, чем именно посетитель стучит в стекло. Когда костяшками пальцев, то торопиться к такому посетителю не следует. Когда полтинником или, скажем, квартой (это если дело происходит в Америке), то другое дело. Если рублём или долларом, то тут вообще отдельная история. Звук от основной валюты страны всегда особенный, обещающий. Ну, а у меня в этом ресторане особое положение. Мы с прежним администратором служили в одном полку. Поскольку администратор был знакомый, бывал я тут чаще, нежели в других ресторанах. И защиту докторской тут отмечал, и прочие праздники. Потому я тут вроде завсегдатая. А к завсегдатаям везде особенное отношение. Остальные посетители приходят и уходят, а завсегдатаи делают атмосферу заведению.
Они поднялись на второй этаж. Их встретил метрдотель и повёл к столику в центре зала, где над графином водки томился генерал Чернышёв, пришедший «по форме»: в брюках с лампасами и кителе с квадратным дециметром орденских планок. Заметив Бориса со спутниками, генерал вскочил со своего места и встал по стойке смирно.
— Вольно! — скомандовал Борис и пожал соседу руку. — Как и обещал, привёл тебе твоего друга Семёна, однако против обещаний не захватил с собой симпатичных студенток.
— Ну вот, проси тебя о чем-то, — сморщился генерал.
— Извини, Гена, но сегодня у нас праздник, потому все внимание должно принадлежать имениннице.
— Прекрасной коллеге из Архангельского филиала, — продолжил генерал.
— Замечательной Татьяне Владимировне Соловьёвой, — подхватил Борис.
Он галантно подвинул стул, помог Татьяне сесть, уселся сам. Вынул плоский, покрытый эмалью серебряный портсигар, достал сигарету и закурил.
— Ого, — возбудился Сеня, — пахнуло виргинским табаком!
— Ребята из международного отдела подарили. Курю по особым случаям. Угощайтесь.
Семён убрал в карман пачку «Явы», взял американскую сигарету, понюхал, покрутил между пальцами, поднёс к уху, наслаждаясь шуршанием. Прикурил от зажигалки, затянулся и, закатив глаза, медленно выпустил дым вверх.
— Блаженство. Что нужно советскому человеку, чтобы ощутить себя счастливым? Только американские джинсы и американские сигареты. Всем остальным советская власть его обеспечила.
— Эх, Сенечка, — засмеялся генерал, — накурился я за войну американских сигарет. Правда, те без фильтра были — «Лаки Страйк». Такие, понимаешь, горлодёры! Они вроде как селитрой их пропитывают, чтобы не тухли. Это ведь не успеешь налить и закурить, как уже усы подпалил. Потом кашляешь сильно и во рту сушит. К нам в штаб союзники часто приезжали, так оставляли. А «Лаки Страйк» — это лучше «Кэмела», который нам в офицерском пайке иногда перепадал. Нет ничего прекраснее папирос «Герцеговина Флор». Их, — генерал показал пальцем на потолок, — Сам курил. А Хозяин всякую шмаль курить бы не стал, ему здоровье не позволяло. И пил вкусно, и ел вкусно, и курил вкусно… бандит усатый, — неожиданно добавил генерал. — Американские сигареты — говно, пардон, мадемуазель.
— Советское — значит лучшее? — съязвил Семён.
— Эт вряд ли.
— А тогда как?
— Лучшее — это немецкое. До сих пор не понимаю, как мы у них войну выиграли.
— Почему? — вступила в разговор Татьяна, благодарно кивнув Борису, который наливал ей в бокал пиво.
— А что тут не понимать? Техника у них была лучше нашей, что бы теперь по телевизору ни говорили. Обмундирование лучше. Еда лучше, тыловое обеспечение, горючее, организация связи, сама связь — да всё лучше. В самой Германии чистота, всё ухожено, приглажено, пострижено. Полиция следит за порядком. Вот, мадемуазель, представьте себе, заходим мы в небольшой городок с марша. На окраине батарею смяли и уже по улицам едем. А на каждом окне горшки такие длинные с цветами. Клумбы, понимаешь, бордюрчики белой краской покрашены, телефонные будки стоят, а в будках на таких цепочках телефонные книги Германии. Хоть бери и звони в Рейхсканцелярию. Регулировщик стоит на площади. Мы едем в колонне. Я в головной машине, а впереди стоит немецкий, понимаешь, регулировщик в шлеме и показывает мне направление движения.
— Это ты, Гена, что-то сочиняешь, — Борис оторвался от изучения меню и улыбнулся генералу.
— Аркадич, да истинный ленинский крест! Конечно, не везде так было. Вообще, если честно, то регулировщик нам только один раз попался, но и того раза мне хватило, чтобы понять: для людей комфорт и порядок важнее всего, в этом и есть их фатерлянд, его суть и основа. И это что бы там ни говорили их вожди про арийский дух и прочее да что бы там и наши вожди про них не говорили. Вот, ответь мне, Аркадич, — генерал положил на кисть Бориса свою огромную веснушчатую клешню, — ты полагаешь, что немецкий рабочий мог всерьёз увлечься идеями интернационала? Вот этот рабочий, которого дома ждала его Марта или там Грета, или хрен знает кто, но с супом в цветастой супнице? Ерунда это всё. И Тельман это понимал.
— А при чём тут Тельман? — встрял Сеня.
— Ну как же, интернационал, там, всё такое, — удивился генерал.
— Тельман уже позже был, — возразил Сеня.
— Хрен с ним, с Тельманом. Всё равно никакого революциона у них бы не получилось, поскольку им всегда было что терять. И даже после Первой Мировой во времена Веймарской республики, когда они жрали чечевицу, им всё равно всем вместе было что терять. Потому они не хотели как мы. Потому они захотели как они. И пришёл Гитлер, который дал им всё и ещё сверх того. И погладил по головке целую нацию, напоил, накормил и положил каждому немцу в постель по немке. А евреев, которые до того могли лапать задницы этим немкам (Сеня, извини), отправил в газовые камеры. И немец не хотел никакого мирового господства. Немец хотел шмект кушать и люстиген пить. Потому, как только им всыпали хорошенько, они весело подрапали к себе в Германию к своим цветочным горшкам, телефонным будкам и Гретхенам. Я не говорю об СС. Те идейные. Этим нужно было драться. Тевтонцы сраные!
— Геннадий, — Борис укоризненно покачал головой.
— Извините, мадемуазель коллега из Архангельского филиала, — генерал сконфузился, — это всё из-за того, что вы ехали слишком долго. Я уже успел выпить и теперь меня тянет поговорить. Всё. Затыкаюсь. Борис, давай закажем настоящий праздничный ужин, поразим прекрасную Татьяну Владимировну московским шиком.
Заказ принесли быстро. Официант ловко ставил блюда на стол: судак по-польски, салат из раковых шеек, заливное, оливки в хрустальной менажнице. Другой официант, поменяв бокалы после аперитива, открывал бутылку с шампанским «Абрау Дюрсо».
— Друзья! — Борис встал, застегнул пиджак на одну пуговицу и поднял бокал, — я хочу выпить за Татьяну Владимировну, за Таню, — он замялся на секунду, — за Танечку. Сегодня ей исполняется тридцать лет. Это прекрасный возраст, когда мир готов раскрыть человеку свои объятья, когда человек уже понял, что для него в этой жизни необходимо, чтобы быть счастливым. Я хочу пожелать Танечке быть именно счастливой, осознавать собственное счастье, радоваться себе и миру вокруг каждый день. Пусть всего, что было неправильным, — не было, пусть всего, что было недобрым, — не было. Танюша, вы чудесная, хорошая и самая прекрасная женщина, которую я когда-либо встречал. За вас!
Татьяна смутилась, почувствовала, как покраснела. Увидев её румянец, генерал вдруг прослезился.
— Аркадич, хватит этих политесов. Я всё вижу. Прекращайте друг другу «выкать». Любовь, старик, даётся откуда-то сверху. Человека как осеняет. Потому сколько бы вы оба не шифровались, а светитесь. Идиоту понятно, что между вами что-то больше, чем Архангельский филиал. Правильно я говорю, Семён?
— Правильно, товарищ генерал, — светятся. И профессор, и Татьяна Владимировна.
Борис взял ладонь Татьяны в свою, склонил голову и поцеловал.
— Вот так уже лучше. Ура, товарищи!
Сидящие за столом, повинуясь приказу, дружно грянули: «Ура!»
Весь вечер пили шампанское. Все, кроме генерала. Генерал чокался стопкой с водкой и всякий раз показывал рукой на свой живот, мол, «не переносит он этих пузырей». О войне генерал больше не вспоминал. Рассказывал анекдоты, подтрунивал над Борисом, делал комплименты Татьяне.
Людей в зале прибывало. Музыканты вышли настраивать инструменты. Зафонил микрофон, треснула барабанная палочка. Оркестрик затянул вступление к песни Жана Татляна «Ночные фонари». Из-за столиков стали подниматься пары. Борис пригласил на танец. Татьяна засмущалась, чувствуя, что уже немного захмелела, но Борис уверенно повёл её к эстраде. Они танцевали молча, как танцуют люди, которые важны друг другу и между которыми главное уже произнесено. Татьяна поначалу неуютно чувствовала себя в ярко освещенном зале, стеснялась своих сапожек-румынок, в которых проходила весь день. Но Борис вёл уверенно, спокойно, и она, покачиваясь в его руках, забыла обо всем.
Было в этом ресторанном танце нечто почти театральное или даже киношное. Стеклянные стены зала «Праги», накрахмаленные скатерти, оркестр, девушки в нарядных, видимо, заграничных платьях, мужчины в форме или в костюмах. Всё напоминало Татьяне кадры виденных однажды кинолент про людей, у которых за плечами подвиги и страдания, а впереди счастливая жизнь. В этих декорациях хотелось говорить монологи, но что говорить, Татьяна не знала. Она молчала, склонив голову на плечо Борису, запоминая себя в этот момент, чтобы потом быть уверенной, что всё это происходило с ней — маленькой девочкой из приюта на берегу северного озера.
Она не уставала удивляться этому новому для себя ощущению детскости. Есть люди, которые умело взрослеют, открывая в себе зрелость, как открывают шкафы с вещами, купленными когда-то навырост и в положенное время подходящими по размеру. Они снимают себя прежнего, надевают себя нынешнего и смотрят в зеркало, точно зная, что это им к лицу. Татьяна же всегда имела чувства и мысли не по возрасту, словно судьба ей досталась с чужого плеча, а не собственная. Возможно, что раннее сиротство сделало её, ещё совсем девочку, глубже и рассудительнее сверстников. Возможно, что если бы она захотела, то смогла бы достичь в жизни большего — того, что людьми принимается за успех или за достаток. Но созерцательность характера, спокойная ласка к окружающему миру да неосознанная нежность к людям, встречающимся на пути, — плохие помощники в карьере. Татьяна стыдилась и стеснялась своей красоты, собственных удач. Она и нынешнее скромное свое счастье ещё совсем недавно считала незаслуженным, нечаянным. Но тем глубже были её переживания, чище желания и светлее мысли.
Песня закончилась, а Татьяна с Борисом всё так же покачивались, обнявшись. Опытные ресторанные музыканты не стали делать перерыв и продолжили, наигрывая нечто-то протяжное и мягкое. Борис несильно сжал Татьянину кисть в своей ладони, словно сообщая, что он ещё рядом, что здесь, что хранит покой её мыслей. Татьяна подняла голову и посмотрела ему в лицо. Морщинки вокруг глаз Бориса выгнулись пружинками, и Татьяну встретил такой пронзительный и нежный взгляд, что она почувствовала озноб. Взгляд, в котором звучало столько любви, сколько её только и может быть отпущено человеку за всю его долгую жизнь.
Когда они вышли из «Праги», горели фонари, в шутку борясь с шаркающей темнотой позднего московского вечера. По Калининскому проносились редкие автомобили. Семён наскоро попрощался и побежал на метро. Генерала ждало такси. Он уже изрядно выпил, порывался спеть что-то, но никак не мог вспомнить первой строчки. Наконец он обнял Бориса, поклонился Татьяне, поцеловал ей запястье и уехал, энергично маша из открытого окна фуражкой. Борис взял Татьяну за руку, они перебежали проспект и зашагали вдоль Суворовского бульвара. Борис смеялся, рассказывал про свою первую, ещё студенческую экспедицию на курганы Курской области. Иногда забегал вперёд и изображал, как переплывает по-собачьи Сейм. Он казался моложе своих лет, да, видимо, и сам ощущал себя совсем юным. Дурачился, хохотал, подпрыгивал, чтобы сорвать с ветки почку. Растирал её между пальцами, нюхал и подносил к Татьяниному лицу: «Весна совсем, Танюша! Совсем весна!» На бульваре, за исключением нескольких собачников, никого не было. Громкий смех Бориса уверенно и смело отражался от домов и возвращался скорым эхом. Наконец Борис умолк, обнял Татьяну за талию и пошёл рядом молча, укоротив, укротив шаг так, чтобы Татьяна могла идти с ним в ногу.
Они миновали Площадь у Никитских ворот, перешли улицу Герцена и на некоторое время остановились в начале бульвара у освещённого фонарём стенда, разглядывая помещённые за стёклом фотографии из «Огонька».
— Смотри, Остров! — удивилась Татьяна, разглядев на одной из фотографий знакомый силуэт Соловецкого кремля.
— Это он тебе таким образом привет шлёт, — обрадовался Борис.
— Это он говорит, чтобы не задерживалась, — возразила с улыбкой Татьяна.
— А ты задержись. Задержись здесь, задержись здесь навсегда.
— Смешной, — Татьяна провела ладонью по щеке Бориса, — ты и сам знаешь, что это невозможно.
— Девочка моя, рискую показаться банальным, но поведаю тебе известную мне научную истину: ничего невозможного не бывает. Всё когда-то происходит, если ты этого хочешь. Может быть, не сразу, может быть, не в тот самый миг, когда мы об этом просим, но происходит. Поверь учёному-историку, старому и мудрому человеку.
— Мудрому, но вовсе и не старому, — улыбнулась Татьяна.
— Старому-старому, — Борис показал на свою поседевшую бороду. — Веришь, но сейчас действительно ощущаю себя мальчишкой тридцатилетним. Я совершил межгалактическое путешествие к прекрасной и далёкой звезде. Совершил его на сверхсветовой скорости. И, согласно Эйнштейну, мой сын теперь значительно старше меня. А согласно ещё какой-нибудь теории, уж точно умнее. По крайней мере, в житейском смысле этого слова. А всё ты. И я рад, что так. Всё у нас с тобой ещё будет, Танюша, — целая жизнь.
Татьяна видела, что Борис сам верит в сказанное. Ей показалось, что вовсе не внезапно принял он для себя какое-то очень важное решение. И это решение касалось и её тоже. Не стала спрашивать. Не решилась разглядеть в открытых и счастливых глазах Бориса ответ на вопрос, который она боялась себе и ему задать. Не посчитала себя вправе. Она лишь обняла его, прижалась и уткнулась лбом в колючий подбородок любимого человека.