1

В камеру пришел священник, отец Майкл Костелло.

— Мистер Браун, вы очень часто поминаете бога, почему же вы отказываетесь принять его смиренного слугу?

— Потому что вас я не могу признать слугою бога: вы терпите, вы даже оправдываете самый большой грех на нашей земле — рабство. Значит, вы ничего не смыслите в христианстве. Главное в христианстве не обряды. Если даже человек не ходил в церковь, хотя это и дурно, — быстрый взгляд на Стивенса, — но вызволил раба, он уже настоящий христианин. А вам еще учиться и учиться азбуке Евангелия. Мне вы не нужны. Уходите.

— Вы не имеете права так разговаривать.

— Нет, имею. Вы уйдете отсюда домой, к своим близким. А моя семья далеко, я уже никогда ее не увижу. Вы можете пойти в лес, в поле, слушать птиц, а я вижу только этот маленький кусочек неба и слышу только скрип ключей. Вы будете продолжать свои проповеди в церкви и считать себя, как вы говорите, «служителем бога», а меня вздернут потому, что я делал то, к чему вы еженедельно призываете своих прихожан.

Так разговаривал и так писал из тюрьмы.

Пастору-единомышленнику двадцать третьего ноября: «Священников Христа здесь нет. Тех здешних священников, которые называют себя христианами, но владеют рабами и отстаивают рабовладение, я не могу выносить. Мои колени не склоняются в общей молитве с теми, чьи руки обагрены кровью душ».

Старой приятельнице, госпоже Стирнс, двадцать девятого ноября:

«Я просил, чтобы меня избавили от издевательских или лицемерных молитв в день, когда меня убьют публично. И пусть обо мне молится только старая седая рабыня со своими бедными, маленькими, грязными, оборванными, босыми ребятишками…»

К Стивенсу отец Костелло не обращался — тот и вовсе неверующий.

Скоро четыре года, как Стивенс знаком с Брауном, а не перестает ему удивляться. Нет, он не поклонялся ему, как некоторые мальчишки в отряде. Он вообще не умел поклоняться. В Канзасе он появился уже взрослым, зрелым человеком. Когда началась война с Мексикой, ему было шестнадцать лет, пошел добровольцем. Понятия не имел, что это за война, все казалось продолжением детских игр — стреляют и стреляют. Это теперь он знает, что войны бывают разные, а тогда не знал. Но скоро он научился воевать, угадывать намерения противника, скрываться, внезапно нападать. Потом командовал взрослыми солдатами. Подрался с майором, не стерпел, чтобы его оскорбляли. Гордость и воинственность — по наследству, его прадед — участник революции. И Старику с трудом подчинялся, хотя и уважал его больше всех на земле.

За драку с майором его посадили на гауптвахту, арестовали, приговорили к расстрелу, но президент Пирс помиловал юношу, заменил расстрел тремя годами каторжных работ. Та тюрьма в форте Ливенворс совсем не похожа на Чарлстонскую, там было беспросветное одиночество. Сейчас он ощущает — рядом учитель, за стенами — несчетное множество друзей, единомышленников, просто сочувствующих.

Тогда с каторги он убежал прямо в Канзас.

В Харперс-Ферри его тяжело ранили. Он вместе с Уотсоном вышел с белым флагом, когда они поняли, что продолжать сражаться бесполезно, а кабатчик Чемберс в них, уже раненых, сдающихся, продолжал стрелять. Уотсон и скончался от его пули.

Прокурор Хантер писал губернатору Уайзу: «Стивенс вряд ли дотянет до суда, он умрет от ран, если мы не поторопимся его вздернуть».

Он дотянул до суда, но его, как и Брауна, в суд приносили на носилках. Он прошел со Стариком все ступени, и все время Старик его учил.

Казалось бы, уж тогда, когда шел первый допрос в конторе арсенала, они лежали рядом раненые, Стивенсу мучительно хотелось пить, нестерпимая боль сверлила голову, над ними стояли враги, — казалось бы, уж тут можно было бы и перестать учить. Так нет же.

— Зачем вы вовлекали негров в мятеж против их воли?

Браун отрицал, а Стивенс буркнул, что был только один случай, когда негр хотел вернуться… Старик посмотрел на него так, что Стивенс твердо решил: больше он рта не раскроет.

Однако конгрессмен Валландингэм наклонился прямо к Стивенсу:

— Далеко ли от города Джефферсона вы жили?

Браун предупредил его ответ:

— Осторожно, Стивенс, осторожнее отвечайте на вопросы, которые могут коснуться друзей. Я бы на такой вопрос не стал отвечать.

Стивенс на мгновение рассердился — вроде совсем невинный вопрос, и в голову не пришло бы промолчать. Раздражался, а все-таки повезло ему, что рядом такой человек.

Все ступени. Осталась последняя. Старика раньше, а потом его, Стивенса…

Месяц в одной камере. Трудно даже с самым кротким и самым близким человеком быть двадцать четыре часа, ни на миг не разлучаясь. А Браун не кроток. И не скажешь, что близок.

Оба прикованы. Не уйдешь друг от друга.

Все переговорено. Все перевспомнено. Давно уже нет ни сил, ни желания спорить о том, существуют ли бог или дьявол.

Впрочем, Стивенсу и в камере мерещились таинственные звуки, знаки, видения. Он рассказывал Брауну про вертящиеся столы, про медиумов. Старик посмеивался, но и огорчался. Вспоминал сына: Джон-младший тоже увлекался месмеризмом, верил в какую-то ерунду вместо незыблемого слова божья.

Стивенс верил в судьбу, в предзнаменования, считал очень важным, что он родился в том самом году, когда было восстание Ната Тернера.

Уже невозможно снова и снова прикидывать: а если бы иначе, а если бы Гарриет Табмен не заболела и привела бы канадских негров…

Стивенс ранен тяжелее, чем Браун, но он ведь годится ему в сыновья. А Старик не говорит о боли. Они оба терпят боль молча.

Не надо, нельзя думать о виселице. Стивенс пишет письма: «Какое это счастье — пытаться сделать других людей счастливыми… Я мог бы вынести всю скорбь мира на одних своих плечах… Душа моя наполняется горечью, когда я вижу, как талантливые люди пользуются своим талантом, чтобы защищать то, что является проклятьем и для них самих, и для всего человечества…»

За год до Харперс-Ферри он писал сестре из Спрингдейла: «Если потребуется, я готов отдать свою жизнь за угнетенных. Я надеюсь, что ты сочувствуешь мне, что ты поощряешь меня в этом благородном деле».

Письма патетичные, а говорил он просто, часто шутил, много смеялся. В тюрьме не может даже улыбаться — поврежден лицевой нерв. И петь не может. Бывало, густым красивым баритоном он умел больше выразить, чем словами. Девушки слетались на его пение. И не все они его забыли: было радостно узнать, что Дженни к самому губернатору добралась, просила за него. Разумеется, напрасно, а все же приятно, что просила.

Харперс-Ферри — пусть и поражение, но воспоминание гордое, радостное. Был настоящий бой. Они хорошо дрались. Ведь продержались почти двое суток против стократно превосходящих сил. Да, да, именно стократно — он даже Старика удивил этими подсчетами, — их двадцать два, а в Ферри больше двух тысяч жителей. И еще милиция из других мест, солдаты.

…Зимой пятьдесят восьмого года Стивенс стал начальником маленького отряда в Спрингдейле, они устроили тогда военную школу. Начальником школы был, конечно, Старик, но он почти все время разъезжал — Нью-Хэвен, Нью-Йорк, Северная Эльба, Рочестер, Сен-Кэтрин, Конкорд… Браун метался, как в лихорадке, за деньгами, за оружием. Ездил к покровителям, вербовал новобранцев, искал сторонников. Терпел неудачи, и в собственной семье тоже. Зять, Генри Томпсон, который был с ним в Канзасе, отказался. Дочка Рут понимала, что виновата перед отцом, перед Делом, просила прощения в письмах, но мужа отпустить не захотела. А Генри послушался женщины. Отказался и Салмон. От этого саднящая рана. Его сын и не верит. Или просто боится? Его сын боится, что же спрашивать с других?

Но были у него и радости. Самая большая радость — встреча с Гарриет Табмен.

Кто в Америке угнетеннее раба? Рабыня. Уж на ней-то, на женщине, можно сорвать и зло, и унижение, и боль. Отец, пли муж, или брат — любой может сорвать.

Брауну постоянно доказывали — и Фредерик Дуглас много об этом говорил, — что негры, удравшие на Север, никогда не вернутся на Юг сражаться за своих братьев в неволе. Не пойдут, даже если очень захотят, захочет ум, захочет душа, а поротая задница не пустит.

Гарриет Табмен, рабыня, бежавшая из штата Мэриленд, стала проводницей тайной дороги, снова и снова возвращалась на Юг. Не раз и не два — девятнадцать раз. Она вывела своих дряхлых родителей, вывела сестру с двумя детьми. Выводила знакомых и незнакомых — около трехсот человек. Браун много о ней слышал. За ее голову на Юге предлагали сначала четыре тысячи долларов, цена с каждым новым рейсом все поднималась, дошла до сорока тысяч… Брауну было даже чуть обидно, — за него, за Джона Брауна, предложили всего двести пятьдесят долларов, правда, эту цену назначил президент Соединенных Штатов Бьюкенен. Однажды на митинге Браун сказал: «Он за меня дает двести пятьдесят долларов, а я за него в десять раз меньше — два с половиной доллара за то, чтобы президента благополучно доставили в одну из тюрем свободных штатов».

Браун приехал в Канаду, в Сен-Кэтрин, в начале апреля пятьдесят восьмого года, пришел к Табмен.

Вышла женщина без возраста — сорок? Шестьдесят? Длинное платье, белый бант у горла, пестрый тюрбан на голове. Прямо тетушка Хлоя из романа Бичер-Стоу. Только худее и почти не улыбается. Очень толстые губы, даже для негритянки необычно вывернуты.

Браун редко обращал внимание на внешность, но тут и ему бросилось в глаза — некрасива.

За последние два года он чаще всего слышал, как сомневались, возражали, предостерегали друзья, единомышленники, пугали его, отговаривали; мало кто прямо говорил «я боюсь», почти все заботились о пользе дела, о том, как лучше для рабов… А Гарриет молча выслушала, на карту смотреть не стала — неграмотна, да она весь этот путь на ощупь знает, сколько раз прошла его в ночной тьме, она знает все дороги ногами. Она не стала хвалить его Великий план, а уж с этого все обязательно начинали, не сказала, что будет участвовать в Деле. Все было ясно само собой. Она просто спросила: когда? где? сколько людей уже есть? сколько необходимо для начала?

И сумрачность, и немногословность Гарриет были по сердцу Брауну.

«Гарриет Табмен включилась сразу, со всей своей командой. Она-то (Табмен) и есть настоящий мужчина, едва ли не первый изо всех, кого я нашел…» — писал Браун сыну.

Впервые он получил долгожданный ответ на главный вопрос: как отнесутся негры. Встреча с Табмен перевесила все слышанные раньше возражения.

И белые, и некоторые образованные негры говорили ему: рабов к свободе надо готовить. В Бостоне один собеседник произносил медленно, веско, очень уважая свои слова:

— Мирный демократический переворот может свершить только седьмое поколение свободных людей.

Браун не успел ответить, Каги выкрикнул:

— А как освободить первое поколение? Ведь мы же говорим о рабах!

Родители Гарриет Табмен были рабами. И сама она — вчерашняя рабыня. А действует она по свободному выбору, могла и не возвращаться на Юг, но вернулась же.

Пока Браун разъезжал, занимался политикой, Стивенс в Спрингдейле учил волонтеров маршировать, чистить оружие, стрелять, учил тактике. Они плохо учились, эти дуралеи. Молокососы. Когда Брауна не было, все норовили удрать, одни в пивнушку, другие к девчонкам.

О Стивенсе говорили, что он играет в солдатики. Его упрекали за муштру. Но как же научиться воевать без муштры? Он понимал, сам помнил, как это противно — несчетно повторять одно и то же движение. Двадцатилетним свободолюбивым парням это кажется бессмысленным, а то и оскорбительным. Они ворчат, сопротивляются, просто не выполняют приказов. Он сам был такой, он же с кулаками бросился на офицера. А теперь он для них вроде офицера. Он-то их понимает, а вот они его — нисколько. Надо маршировать, надо научиться владеть деревянными этими саблями, тогда и с настоящими управишься, надо правильно обуться, чтобы не натирать ноги, надо пройти десяток миль с тяжелым ранцем и не останавливаться у колодца.

А они ждали совсем иного: толпы ликующих освобожденных негров, баррикады, песни, стрельба, похожая на фейерверки четвертого июля, свобода или смерть…

Не много он требовал: три часа в день учиться. Остальное время девай куда хочешь.

Часто по вечерам его волонтеры сидели вместе, рассказывали о себе, по многу раз повторяясь, мечтали вслух, спорили. О чем они только не спорили! Например: кто возродит умерший дух революции? можно ли злом победить зло? что нужнее — газеты и речи или пушки и ружья? Друзья-квакеры, часто приходившие в гости, настаивали на своей правде — только мирное, ненасильственное сопротивление принесет добрые плоды; не внезапно, не сразу, но зато долговечно. А квакеры уже больше сделали для негров, чем каждый из них. Но молодые вояки возражали: рабовладельцы мирно ничего не уступят, хочешь не хочешь, а сражаться придется.

Оуэн Браун записывал тогда в дневник: «Снежный вечер, горячо спорим о нынешних неверных военных теориях, о нравственном праве убивать тех, кто насильственно обращает в рабство близких, кто с готовностью отнимает жизнь угнетенных для того, чтобы продлить зло, распространить зло и на потомство…»

Стивенс редко участвовал в таких спорах. Во время рейда в Миссури, когда вывели одиннадцать человек из неволи, это он, Стивенс, убил рабовладельца. Убил, не колеблясь, но вспоминать об этом не хотелось.

Подчас царило очень приподнятое настроение, когда мечтали: ведь придет же время, и рабство в Америке станет далеким прошлым. И произойдет эта великая перемена при их участии, это им выпала на долю великая честь — начать…

Один из колонистов Спрингдейла, Джерри Андерсон, писал брату: «Мы живем в век чудес. Не удивляйся, если ты обо мне услышишь, узнаешь, что я окажусь совсем в другом месте… Наша теория нова, но она, безусловно, хороша, практична, проста и вполне безопасна. Но когда эта теория воплотится в жизнь, мы, пожалуй, поразим весь мир, все человечество…»

Битва в Харперс-Ферри доказала: учились они не так уж плохо. Впрочем, что сейчас об этом думать… Кто уже мертв, а кто в соседних камерах ждет смерти.

Тогда, в часы занятий, Стивенс выходил из себя. Ему казалось, его парни беспомощней новорожденных телят. Он не умел объяснить толком. Стрелял он сам прекрасно, только Куку уступал, а наставлял нетерпеливо, нервно, раздраженно. Раздражены они все были долгим ожиданием. Готовились, готовились — и вдруг…

В начале июня пятьдесят восьмого года собрались, как обычно, к ужину. Старик вернулся злющий, даже по стуку подков слышно, что скачет сердитый. Лошадь велел накормить, а сам не стал есть. Сел боком к столу.

— Парни, главное наше дело решено отложить. На год.

— Кем это решено? Что мы, рабы, что ли? Какие еще хозяева выискались?

Браун стукнул сильно по столу. Злится, а на них срывает. Стал рассказывать: о предательстве Форбса кое-что они слышали и раньше. Ведь поначалу это именно Форбс, опытный военный, участник отряда Гарибальди, должен был их всему учить. Браун ему поверил. И Стивенсу он поправился — деловой, подтянутый.

Форбс оказался подлецом, предупредил власти. Придется переждать не меньше года. Нет другого выхода. Ведь ударить необходимо наверняка.

— Вы люди молодые, вы должны учиться ждать. Терпение — этому, быть может, труднее всего выучиться. Я ждал двадцать лет. Как вы думаете, легко ли мне, ведь я даже не знаю, доживу ли.

Браун понимал, что ожидание вредно для дела. В 1851 году в уставе Лиги галаадитов он написал: «Когда ты готов, не откладывай атаки ни на мгновение, иначе потеряешь всю решимость».

Но как же не отложить? Внезапность — главное их оружие, главная надежда. А сейчас их лишили внезапности — враги предупреждены. Необходимы отвлекающие маневры.

Главнокомандующий просил воинов маленькой своей армии оставаться верными знамени, верными решениям, которые они сами приняли. Просил, а не требовал, не угрожал. Стивенсу тогда впервые стало очень жаль Старика, жаль ребят, жаль себя.

Тридцать первого мая тайная шестерка решила, что из-за предательства Форбса Браун должен отложить рейд на Юг. И оружие, и деньги собирали для Канзаса, вот и надо отправляться в Канзас. Один Хиггинсон возражал.

Браун сам кипел. Однако без денег, без оружия, без покровительства тех, кто влияет на общественное мнение, идти на такое дело нельзя.

— Какого же дьявола мы торчали здесь почти четыре месяца и, как идиоты, вышагивали по три часа в день?

И зачем он, Стивенс, портил им жизнь!

Горький привкус неудачи. Только что были собраны, сжаты в кулак. А теперь — разброд. Теперь надо думать, как продержаться год. Возвращение к родным, минутная радость. Но горечь сильнее. Каждому надо искать работу, мало кого прокормят дома.

Сидят за столом, друг на друга не смотрят. Стыдно. И на Старика не смотрят. Хотя почему стыдно, в чем они, собственно говоря, виноваты?

Оружие переправили в Огайо. Этим занимался Джон-младший.

Теперь, в тюрьме, Стивенс думает: это чудо, что после такого удара Старику еще удалось вновь их собрать. Пятерых потеряли, но кое-кто из новых присоединился. Братья Коппоки, Барклай и Эдвин из квакерской колонии в Спрингдейле, молодой канадец Стюарт Тейлор, Джордж Джилл — он познакомился с Брауном еще в Канзасе.

Браун их собрал и снова учил, и снова пришлось ждать. Теперь уже не в Спрингдейле, а совсем рядом с Харперс-Ферри, на ферме Кеннеди…

Стивенсу, младшему другу, последняя записка Брауна за два часа до казни:

«2-го декабря, Чарлстон: тюрьма

Д. Б. — А. Д. С.

«Тот, кто медлен во гневе, лучше, чем власть имущие; тот, кто управляет духом своим, сильнее того, кто захватывает город»».

Это из Соломоновых притч. Стивенс управлял и духом и плотью до последнего мгновения. Он роздал подарки, надел чистую рубашку, почистил ботинки и одежду: «Я хочу хорошо выглядеть на виселице».

2

Сколько раз Браун уже садился перед таким листом бумаги — перед чистым листом. Заполнял его. Перечислял, обычно по параграфам, как людям надо жить.

Художник делает наброски, пишет один картон за другим, одно полотно за другим, отходит от мольберта, приближается, мазок, еще мазок. Утром возвращается в мастерскую — нет, не то, надо переделывать.

Писатель правит черновики, вписывает, вычеркивает. Перечитывает «утренними глазами» — нет, не годится, попробую иначе. То, что звучало внутри так явственно, выраженное словами, мертвело.

И революционер сначала перекраивает общественную жизнь воображением, в голове, затем на плане, на бумаге и только потом в реальной действительности.

Джон Браун редактировал свои наброски: как люди должны быть связаны друг с другом? каково должно быть общество? Он редактировал подобные планы несколько раз. «Поправки» вносили действительность и собственное внутреннее развитие.

Сначала была Северная Эльба — попытка создать негритянскую коммуну.

Затем — Лига галаадитов.

Устав их дружин в Канзасе и военных школ в Спрингдейле.

Новые пробы, новые черновики.

Этот новый проект Временной конституции написан в Рочестере, в доме Фредерика Дугласа. Три недели Браун работал. Вместе с Дугласом они вспоминали слова Хиггинсона: как взять власть? Революцией и только революцией… Он был совершенно прав. Власть не просят. Кто ее отдаст? Власть — берут. Мы — возьмем.

Маленький городок Чатем на реке Темзе. Два озера, Эри и Онтарио, почти как моря, берегов не видно.

Они сначала все вместе поселились в негритянской гостинице, чтобы не наталкиваться больше на такие случаи, как в Чикаго: всем белым подали обед, а негру Ричардсону отказали. Разумеется, они тоже не стали обедать, ушли, но осадок неприятный остался.

А потом Браун переехал в старый кирпичный двухэтажный дом, владелец бежал из Луизианы, уже двадцать пять лет живет в Канаде.

Завтра, восьмого мая 1858 года, они будут принимать Временную конституцию. Жаль, что не получилось, как было намечено сначала, — четвертого июля. В День независимости. Мы — наследники семьсот семьдесят шестого года, наследники революции, это надо подтверждать. Но даже ради такого важного символа откладывать нельзя. Он и так рассчитывал, что соберется больше людей.

Перед началом съезда Брауну нужно побыть одному, подумать, посидеть над этими листами бумаги.

В Америке еще сотни тысяч фурьеристов. Два года просуществовала «Новая Гармония», организованная самим Робертом Оуэном; за десять лет до Чатемского съезда распалась коммуна Брук Фарм, созданная бостонскими интеллигентами.

И Брауну казалось: стоит упразднить главное зло — рабство, и наступит в Америке золотой век.

Рабство как больной зуб, его можно просто вырвать, и страна выздоровеет, немедленно и окончательно.

А почему, собственно, нельзя придумать, сочинить, набросать на бумаге план жизни, а потом массы людей будут кроить и перекраивать свои десятилетиями и столетиями сложившиеся обычаи, поведение в соответствии с этими параграфами. Ведь эти параграфы разумны и справедливы, а нет ничего легче, чем понять разумность и справедливость и начать жить по законам разума и справедливости.

Мир Американской Мечты — человек может все, может освоить девственный континент, может вступить в победительный поединок с природой — почему же не с обществом?

Просветительское мышление. Ясный, познаваемый мир, разложенный по статьям и параграфам, как до блеска начищенная посуда в шкафу у хорошей хозяйки.

Он, Джон Браун, умел приказывать себе, умел обуздывать себя, отказываться от необходимого, совершать невозможное — почему же это недоступно другим?

И, как большинство современников, не ощущал сложности, «хитрости», страдательности истории, паутины кровеносных сосудов, всеобщей корневой связи.

Он тщательно работал над конституцией, чтобы она была еще разумнее, еще справедливее. Ведь рабы были долго угнетены, бесконечно унижены. Надо сделать так, чтобы освобождение не сопровождалось бы актами мести, разгулом инстинктов. Себя, своих единомышленников, своих покровителей, тех, кто собрался в Чатеме и кто издали наблюдал за работой съезда, всех надо убедить, что у них все должно пойти по закону, в соответствии с американской традицией. Никакой анархии, это американцам не грозит.

В Северной Эльбе негритянской коммуны не получилось. Да и в Спрингдейле было не гладко.

Но теперь, теперь ведь создается нечто совсем новое, — республика в Аллеганских горах, отделенная от рабовладельческого Юга, от всей и всяческой скверны неприступными вершинами, ущельями.

Завтра — начало съезда. Надо думать о безопасности людей. Когда можно позволить себе об этом думать. Сегодня можно. Вот они и приняли все меры предосторожности: считается, будто они собирают масонскую ложу. Это разрешено везде, даже на Юге.

Браун разослал единомышленникам письмо:

«Чатем, Канада, 5-го мая 1858 года.

Дорогой мой друг.

Я созываю здесь мирный съезд, съезд истинных друзей свободы. Ваше присутствие весьма серьезно необходимо.

Ваш друг

Джон Браун».

Мало кто откликнулся на призыв. Не приехал ни один из членов тайной шестерки; может, оно и к лучшему, пусть останутся пока неизвестными. Не приехали наиболее видные негритянские лидеры — ни Фредерик Дуглас, ни Гарнет, ни Логен. Откладывать не будем. Кто есть, тот есть.

Собралось сорок семь человек — двенадцать белых и тридцать пять негров.

Съезд открылся в баптистской церкви в субботу, в десять часов утра.

За председательским столом — священник Вильям Монро. Секретарь — Джон Каги. Он присоединился к отряду ополченцев свободы еще в Канзасе.

Браун произнес вступительную речь, рассказал, как он во время поездки в Европу в сорок девятом году осматривал места знаменитых битв, особенно внимательно — фортификации. Говорил и о Канзасе:

— С тех пор я посвятил себя целиком — интеллектуально, нравственно, физически, я отдаю все, что у меня есть, главной цели — крушению рабства.

Браун читает:

— «Временная конституция и Ордонансы для народа Соединенных Штатов.

Так как рабство на всем протяжении своей истории в Соединенных Штатах есть самая варварская, неспровоцированная и несправедливая война одной части граждан страны против другой, и так как выбор в этой войне — либо вечное заключение, крепостничество, либо полное уничтожение, и все это в глубоком пренебрежении, в нарушение тех вечных и самоочевидных истин, которые провозглашены в нашей Декларации независимости, мы, граждане Соединенных Штатов и угнетенный народ, мы, последним решением Верховного суда объявленные бесправными, — оказывается, у нас нет таких прав, которые белый человек обязан был бы уважать, — мы вместе с другими униженными и оскорбленными принимаем для себя следующую преамбулу Временной Конституции и Ордонансы, чтобы лучше охранять нас, нашу собственность, нашу жизнь и свободу, чтобы руководить нашими действиями».

Эта преамбула — отчасти отклик на споры в Питерборо, в Бостоне, в Рочестере — везде. Его ведь упрекали в том, будто он несет насилие, войну. Он же доказывал, а теперь сформулировал: не он начинает военные действия, не его армия. Эта война идет давно, кровь льется давно, с тех пор как привезли первый транспорт с невольниками. Он только предлагает решительный удар, пусть не без крови, но зато война действительно прекратится, а негры получат свободу.

Присутствующие негры почти все бежали из рабства, они изгнанники. Торжественные слова преамбулы убеждали их: они — законные граждане Соединенных Штатов.

Во главе будущей Республики — однопалатный конгресс, без сената, только палата представителей. Президент. Вице-президент. Верховный суд. Право избирать и быть избранными предоставлено всем взрослым гражданам.

Конституция основана на принципе равенства.

Браун читает один за другим параграфы.

Общественная собственность. Обязанность трудиться на благо всех. Наказание за проступки — общественные работы. Никто не получает заработной платы. Бесплатное обучение…

Статья сорок шестая гласила: «Предшествующие статьи конституции никоим образом не должны способствовать свержению правительств отдельных штатов или правительства Соединенных Штатов; не должны помогать разрушению Союза Штатов, а лишь содействовать улучшению дел; и флаг наш останется тот же самый, под которым сражались наши отцы в эпоху Революции».

Против этой статьи возражал Рейнольдс, кузнец из Огайо; он был проводником тайной дороги, ему не раз приходилось, охраняя свои «поезда» и свою жизнь, отстреливаться от рабовладельцев и от их полиции. Он спросил:

— Если мы заранее против революционного насилия, зачем тогда мы все это затеяли? Нынешние правители тоже говорят, что хотят улучшить жизнь рабов, только постепенно. Кто же не хочет? Мы твердо решили уничтожить рабство, Джон Браун утверждает, что рабство — это война. Кто же нам разрешит мирным путем покончить с рабством? И в Канзасе было насилие, и оно было необходимо. Даже непротивленец Гаррисон сжег американскую конституцию, назвал ее «договором с дьяволом». Неужели мы окажемся большими соглашателями, чем гаррисоновцы?

Негр Мартин Делани, врач, отстаивал формулировку Брауна. Его поддержал Каги.

— Это наша Америка, наша конституция, наш флаг. Их захватили дурные люди, мы должны отбить обратно, это наше, я считаю, что Гаррисон неправ.

— Мы, революционеры, и есть истинные патриоты.

Большинством голосов оставили эту статью.

«Необходимо уважать институт брака, семьи должны, насколько возможно, сохраняться, и необходимо принимать все меры, чтобы восстанавливать разрушенные семьи, и для этой цели необходимы особые, просвещенные учреждения…»

Перед глазами Брауна было надругательство над браком, были рынки рабов, насильственно разбитые, насильственно созданные семьи, постоянное принуждение к сожительству с рабовладельцем. А «просвещенные учреждения» — это нечто вроде бюро по розыску родных, разлученных войной: кто-то погиб, кто-то нашел другую жену или другого мужа, но ведь кто-то ждет чуда — воссоединения с любимым человеком.

Семья как ячейка республики будущего — это имел в виду Джон Браун.

Автор конституции не призывал к мести, настаивал на терпимом отношении к пленным рабовладельцам и сторонникам рабовладения. Воины свободы должны быть благородными.

Впрочем, подставлять другую щеку не рекомендовалось. Когда необходимо — можно и нужно драться. И, значит, убивать. Самооборона — понятие широкое. Дело не только в том, чтобы охранять свою жизнь. Надо охранять, надо защитить и новую Америку, вот только сейчас рождающуюся. Свободолюбивую.

— А что, если против нас пойдут войска? Удержимся ли мы? Все-таки у них, за ними — такая сила.

— Горстка испанцев удержала Наполеона. Мюриды Шамиля успешно сопротивлялись русской армии. Наконец, ближе к нам — Туссен-Лювертюр, негры на Гаити. Неужели мы хуже?

В Чатеме собрались люди молодые, пылкие, честолюбивые и одержимые мечтой о свободе. Нет, они ничуть не хуже своих предшественников и современников. А быть может, — кто знает — окажутся и лучше.

Они слушали проект конституции совсем иначе, чем Смит и Сэнборн в Питерборо в феврале. Каждая статья касалась непосредственно большинства из присутствующих, каждая задевала кровно.

И насколько Брауну было легче с ними, с этими слушателями!

Стены маленькой церкви раздвигались, они ощущали себя не просто американцами, неграми или белыми, они ощущали себя гражданами мира.

— Негры за вами не пойдут.

— Брат Джонс, не надо больше доводов с той стороны. Та сторона и так, и без нас весьма укреплена.

«…Не должно допускать, не должно терпеть ругательств, грязных разговоров, неблаговидного поведения, спиртных напитков, ссор, а также беспорядочных половых связей». Этот пункт почти дословно переходил из черновика в черновик, из устава в устав, от галаадитов в Канзас, из Канзаса в Спринг-дейл и сюда в Чатем.

Джон Браун настаивал: борцы за свободу сами должны быть безупречны, совершенны, рыцари без страха и упрека.

Браун заходил дальше Уэнделла Филипса, который пояснял: «Наша цель — заставить каждого участвовать в борьбе за отмену рабства. И мы надеемся достичь нашей цели задолго до того, как весь наш народ превратится в святых или будет целиком возведен в ранг философов».

Кража лошадей в Миссури, когда вывели по тайной дороге одиннадцать негров, — это реквизиция, это для общего дела. Но мародерство каралось строжайше. В Ордонансах было записано: все отнятые у рабовладельцев вещи — деньги, часы, драгоценности — будут помещены в безопасное место и составят общественный фонд.

Там же сказано, что необходимо выработать ряд мер «для облегчения страданий, для воспитания молодежи, для борьбы против невежества…».

Вольное поведение молодых людей в Спрингдейле от Старика скрывалось. Он недаром вырос в Новой Англии — пуританская закваска. Его предки стояли в толпе на площадях Салема и других маленьких городков, когда сжигали ведьм или когда привязывали к позорному столбу молодых женщин с алой буквой «А» (адюльтер) на груди. За изнасилование по конституции Брауна полагалась смертная казнь.

В Канзасе он чуть не пристрелил храброго парня, который вечером волок в кусты девчонку, а она визжала. Может, она визжала потому, что девчонкам так положено? Браун просто забыл, как это бывает, да и знал ли? Его первой женщиной была его первая жена, а второй и последней — вторая жена.

Во всяком случае, та девчонка кинулась на защиту парня, а он стоял, опустив руки, в бою не пугался, а тут насмерть струсил. Девчонка же орет на него, на самого Джона Брауна.

— Вы что лезете? Вам какое дело? За своими дочками смотрите, а я вам не дочь, а он не сын.

Дерзкая, он таких и не видел раньше. Шаталась по Канзасу, какая уж тут чистота нравов. Нет, его дочери не такие. Но все равно, его бойцы должны быть безупречными. Может, эти двое заранее сговорились, а может, ей жалко стало парня — Браун ведь не на шутку грозил расстрелом на месте. За насилие и надо стрелять без пощады. Армия Свободы.

Образ жизни, утверждавшийся конституционно, приспособлен к условиям партизанской войны, уклад отчасти продиктован укладом военного лагеря.

Уже хотели расходиться, когда поднялся Ричардс и сказал полувопросительно:

— А может, нам подождать выступать до войны? Вот нападет кто-нибудь, тогда нам самое время и подняться.

— Я буду последним, кто воспользуется тяжелым положением моего отечества перед лицом иностранного врага, — властно отрубил Джон Браун.

Вечером, в гостинице, после ужина, разгорелся спор. Может быть вообще ничего не надо менять. У канадских негров тут налаженная жизнь, их уже пятьдесят тысяч. Тут у них школы, церкви, газета, даже институт в Уилберфорсе, который готовит механиков, врачей, юристов.

В Чатеме собрались люди отважные. Но и они с ужасом думали о Юге. Самим, вновь, добровольно, совать голову в пасть льву?

Браун вспомнил то, что говорил ему Дуглас еще при первой их встрече. Вспомнил и усилием воли выключил воспоминание.

— Да почему, собственно, надо стремиться обратно в Америку, где нас не ждут, где нас не считают за людей?

Делани говорил о возвращении на историческую родину, в Африку.

— В Либерии уже одиннадцать лет существует независимая негритянская республика, подумайте только, президент — негр и в конгрессе одни негры!

Джон Томас закричал:

— Почему я должен уезжать в какую-то Либерию? Почему не жить в Америке, где трудился мой дед и дед моего деда? Да, они были рабами. Я — первый свободный негр в нашем роду, теперь и дети мои будут свободными, если я буду сражаться за их свободу. Потому и пошел за Джоном Брауном. Это про меня сказано в начале конституции.

Бабка моя была рабыней, а пела она так, что ее сходились слушать все — и негры, и белые. Мы любим красно-коричневую землю старой Миссус. И реки такой нигде нет больше. Как услышу пароходные гудки, у меня ноги слабеют. Здесь в Канаде хорошо, чисто, спокойно, а все-таки не дома. Никуда я не собираюсь, кроме Миссисипи, и других буду отговаривать. Нашу Америку надо сделать пригодной для жилья, а не искать другую.

Юноша лет восемнадцати задумчиво сказал:

— Это, наверно, еще и от характера зависит. Я вот никогда не любил драться. Мальчишки приставали, а я уходил, хоть и не слабый. Значит, таким, как я, хорошо бы уехать туда, где тебя оскорблять никто не будет, никто не плюнет в лицо, никто не обзовет «ниггер, черномазый».

— Дайте мне сказать. Вы спорите: «За Либерию!», «Против Либерии!», но ведь почти никто не знает, что там происходит на самом деле. А я разговаривал с капитаном шхуны «Лафайет», он там был, и вот что он рассказал: везут бесплатно, кормят первые полгода тебя и твою семью в долг. Дают участок земли — пять акров. Ты обязан в течение двух лет обработать участок и построить дом. Долг надо отдать из урожая.

Это я все говорю, как задумано. А выполняется по-разному. Много недовольных. Климат гиблый, почва плохая. Работать — от зари до зари, иначе ничего не вырастет.

Между прочим, письма с жалобами оттуда но пропускаются. Рабочие руки очень нужны. А почту, конечно, просматривают.

С местными африканцами отношения скверные. Вот я вам прочитаю письмо одного священника, он два года прожил в Либерии: «Большое препятствие к улучшению дел — представление, которое переселенцы вывезли из Америки, будто, едва они достигнут Африки, сразу же превратятся в леди и джентльменов: и — о печальное заблуждение! — без труда, безо всякого труда!»

Да, там республика, недаром и названа «Либерия» — «Освобожденная». Они тоже приняли конституцию, как мы сегодня. Эту республику признали Англия и Франция.

Кто вырос слугой, тому туда ехать не надо. Они ждут людей сильных, энергичных, решительных. И прежде всего, с ремеслом. Плотники, строители, кузнецы — вот кто им нужен.

— Я сюда в Канаду бежал с Юга. Жена моя, тайком от меня, цветок в горшке захватила. Не просто цветок — она знахарка, листы настаивает, отваром от всех болезней лечит. Ну, еще она говорит, что этот цветок приносил нам счастье, что без него мы бы до Канады не добрались. Тащила, тащила, а здесь цветок зачах. Она сама чуть от горя не умерла. И лечить теперь нечем. Растению трудно, а человеку еще труднее. Мы и сами не знаем, как с землей нашей связаны, какие корни глубинные…

— Что говорить, что спорить! Нам, неграм, в Америке плохо. Было бы не так, мы бы здесь не собрались. Но кто обещал человеку, что ему должно быть хорошо? Да разве мать выбирают? Знаю, что есть на свете женщины лучше, добрее, красивее, моложе, но мать-то одна. Так, наверно, и родина…

Каги вступил. Руки за спину, наклонился немного вперед, словно объясняет ребятишкам в школе, словно учит их латыни.

— Мне, может, и помолчать следует, я белый, меня с родины никто не гонит, предки мои — свободные люди, и дети будут свободными. Но я часто думаю: что же такое отечество?

Когда мы школьниками учили историю, нам говорили, что наши враги — англичане. И последняя война с англичанами не так уж давно была, Старик еще помнит.

Еще были враги индейцы. Враги мексиканцы, Воевали мы в Канзасе, голодали, мерзли, схватили миссурийцы меня, били, держали четыре месяца в тюрьме. И я спрашивал себя: кто надо мною издевается, кто мои враги? Пьяные миссурийцы, которые на меня набросились, — это же мои соотечественники, это американцы. Такие же чистые, как и я. Глупое это слово «чистые», все откуда-то приехали. Мои предки — из Швейцарии.

Еще я верю в предопределение, тогда в Канзасе пуля в меня летела, не долетела. Книга защитила, книга на груди была, я почти всегда с собой ношу.

Мне судьбой предначертано быть здесь.

Мои друзья, белые и негры, вы, единомышленники, — это моя родина. Миссурийцы — те вовсе не родина. Как же можно покинуть тех, с кем все было вместе? И наверно, это не только для меня так, а и для Шилдза Грина, например. Тут не в том дело, какого цвета кожа…

— Да, но как же быть с детьми? Ваши дети будут свободными, а мои с первого дня жизни — в клетке.

— Дед мой в Либерию уехал, тогда еще, с первым кораблем, в 1822 году. Меня на свете не было. А вестей от него нет никаких. Очень уж далеко. Мы и не ждем. Может, там ему лучше. Только подняться трудно. Страшно. Как это — все бросить и уехать? Немножко похоже на смерть.

— Я бы увязался за кем-нибудь. А сам нипочем не решусь.

— Как же вы не понимаете, что колонизация выгодна рабовладельцам? Все, кто хочет действительно бороться, те, кого они называют инакомыслящими, беспокойными, поджигателями, — те уедут, и останутся одни покорные. Нет, надо оставаться.

Священник Робертсон тихо, словно про себя, сказал:

— Рабство — это чума. Но одному из зачумленного города уезжать нехорошо. Ты один убережешься, а другие как же — пусть погибают?

На следующий день съезд продолжался в здании школы. О самой конституции почти не спорили. Так и надо все детально, все точно разложить, как по полочкам. Так ведь и в той книге, которую все здесь знают, в Библии. Бог все точно указал, особенно в Ветхом завете. Сколько локтей длины, сколько ширины светильники, усыпальницы, когда пахать и сеять, сколько дней продолжается праздник, сколько дней пост и как готовить священную пищу и на какой день что есть, пятьдесят петель у одного покрывала, пятьдесят у другого.

Общественный порядок, как и религиозный, упорядочивающие подробности ограждают человека от хаоса. Или, может быть, это людям только кажется, что ограждает.

Тот же Джонс задумался:

— А имеем ли мы право ставить под угрозу жизнь такого человека, как Джон Браун?

Браун резко возразил:

— Разве учитель мой Иисус Христос не сошел с небес, чтобы принести себя в жертву ради спасения рода человеческого? И неужели я, червь, недостойный того, чтобы проползти под ногой его, неужели я откажусь пожертвовать собой?

Еще раз были прочитаны последние слова Чатемской декларации: «Природа скорбит о своих убитых и пораженных горем детях. Да займется заря нового дня!»

И каждый подошел, поставил свою подпись — так когда-то подписывали Декларацию независимости Отцы-Основатели.

Потом избирали правительство: Джон Браун — верховный главнокомандующий, Каги — военный министр, Рилф — государственный секретарь, Оуэн Браун — казначей, Джордж Джилл — министр финансов, Осборн Андерсон и Альфред Эльсворт — члены конгресса.

Два негра отклонили предложение быть президентами будущей республики. Тогда решили, что место останется вакантным, пока же будет управлять комитет во главе с Брауном.

Все решения конгресса должны утверждаться главнокомандующим. Военная диктатура. Временная конституция напоминала американскую конституцию с ее разделением властей — исполнительной, законодательной, судебной. Споры в Питерборо не прошли напрасно. В конституции Брауна не было гарантий демократии, как, впрочем, не было их и в тексте той конституции, которая определяла жизнь всех граждан Соединенных Штатов. В условиях военного лагеря тем более не до билля о правах.

Все дали присягу:

— …я торжественно заявляю, что никоим образом не выдам тайны этого съезда, кроме как тем людям, которые знают то же, что знаю я; не выдам, иначе утрачу и покровительство этой организации, и уважение ее членов.

Когда заговорили о деньгах, Браун заметил, что деньги есть, хоть немного, на первые нужды той республики, которая теперь возникнет в Аллеганских горах, где люди будут строить жизнь по идеальным этим параграфам.

— Деньги собрать легче, чем найти людей. Тайком сунуть несколько долларов не так страшно, как поставить свое имя рядом с моим. Но кто не побоится сказать: я иду с Джоном Брауном?!

Они не побоялись. Расходились, разъезжались довольные собой, гордые, уверенные в себе.

— Мы — настоящие американцы. Мы не кучка заговорщиков. Мы действуем по закону, а теперь вот мы сами создали новый, революционный закон. Мы приняли конституцию. Начинается новая Америка…

…В том самом ноябре, когда Джон Браун ждал казни в чарлстонской тюрьме, Николай Чернышевский опубликовал в журнале «Современник» переведенную им Временную конституцию, о которой он писал: «Неукротимая энергия и глубокое, строгое нравственное чувство придают этому уставу чрезвычайную оригинальность. Он интересен для знакомства с понятиями людей, составляющих крайнюю аболиционистскую партию».

«До сих пор, — продолжал Чернышевский, — наступательным образом действовала партия защитников невольничества; аболиционисты, действуя словом, фактически держались в оборонительном положении… Первая попытка была неудачна, как почти всегда бывают первые попытки; ближайшим следствием ее будет усиление партии защитников рабства всеми робкими людьми, боящимися крутых мер. Но без всякого сомнения, борьба станет постепенно принимать новый характер, и аболиционисты через несколько времени отомстят за первых своих мучеников, Брауна, предводителя горстки людей, геройски сражавшихся в Харперс-Ферри, и его неустрашимых товарищей…»

Николай Чернышевский говорил об Америке и о России. О защитниках и сторонниках невольничества в России, стоявшей перед своим шестьдесят первым годом. О Джоне Брауне и о себе.