Рассказ Б. Ларионова

Рисунки с натуры И. А. Владимирова

От цветника пахло мятой. Вольно качались молодые тополя, где-то на карагаче пел соловей, и ему подпевал Юлдаш-прокаженный.

Слушали их: старый, полуразвалившийся киргиз, несколько безносых женщин и кривая на один глаз собака Балык. Луна над их головами бесстыдно освещала все безобразное и уродливое. Ее нежный цвет мешался со страшными язвами на лице Юлдаша, а запах цветов в рассаднике переплетался с гнойным зловонием, идущим от массы неподалеку спящих людей. Получалось нечто специфическое для кишлака Махау — кишлака прокаженных.

100 метров в длину, 15 в ширину — прямоугольный двор. По стенам, закрытые навесом, стояли нары. Рядом растянулись огороженные квадраты цветников: мак, культивированная мята и еще какие-то растения с широкими, громадными листьями.

Хотя были и нары, десятки здешних жителей предпочитали спать просто на земле, не желая затруднять себя лишним движением, чтобы влезть под навес. Где их заставала ночь и желание спать, там и спали.

Каждое утро, просыпаясь, они нудно растирали свои язвы, получали от аксакала обычную порцию завтрака, торопливо съедали ее, недоверчиво косясь на товарищей, потом толпой собирались у старого Барабая и хохотали над его идиотскими выходками. Барабай — костяк с лохмотьями мяса на нем, — уже сошел с ума. Он прыгал, как лягушка, на четвереньках, бессмысленно, по рыбьи пучил глаза. На его безобразную голову сыпали песок, бросали щепки и, когда он, прыгая на руках и ногах, хрипел, раскрыв рот, как хамелеон, все хохотали. Хохот тоже был специфический, безжалостный и почти бессмысленный. Когда же надоедал Барабай, занимались собакой или сидели на солнце, ковыряли язвы и ловили насекомых в ожидании обеда.

У таких, как Юлдаш, недавних жителей этого поселка, остались еще воспоминания. В летний светлый вечер сильнее разгоралась боль о прошедшем. Сон не приходил к измученному, потухающему сознанию. Представлялись счастливые соседи по дорогому дому: они теперь усиленно работали на бахчах и в садах. как просили мускулы тела привычной работы! Бывало, в это время, вместе с закатом солнца, Юлдаш грузил арбу дынями и арбузами и отправлялся в русский город к завтрашнему базарному дню. Из-под чадры, открываясь только для него, смотрели черные глаза жены — Кызылгуль. Они светились печалью и любовью. Кызылгуль будет всю ночь тосковать по ласкам мужа, но не смеет сказать ему, грозному и деловому о своих ничтожных женских горестях. Зато после базарного дня Юлдаш веселый, с пением, въедет во двор, оденет смеющейся хатун оловянный браслет на руку и взамен его ущипнет плотоядно, до слез, молодую женщину.

Так текло его маленькое счастье. Но, однажды, проснувшись для трудового дня, он обратил на свое лицо внимание жены. Под глазом на щеке оказался большой нарыв. Кызылгуль с ужасом бормотала заклинания. Она была знакома с этой болезнью. В шайхантаурской части уже заболел также младший брат. Это было давно, давно. Она помнит, как жители шайхантаурской части ночью ворвались к ним в дом и силой увели брата в Махау.

Но мнение жены — Юлдашу не важно! Что он, не мужчина, что ли? Он знаком с культурой и потому, запрягши арбу, поехал к габибу за лекарством. Все равно были дела в городе.

Габиб странно отнесся к его болезни; не дал лекарства, а позвал двух караульщиков узбеков и те силой усадили его на арбу под крики любопытных и увезли в этот страшный кишлак.

Юлдаш плакал, как ребенок, бился головой о дно арбы, кусался, молил и звал на помощь. Этим только собирал толпы любопытных, а помощи не нашел.

В кишлаке над ним хохотали прокаженные, бросали камнями, плевались, но потом, привыкнув, позабыли. Но не мог привыкнуть Юлдаш, хозяин бахчи, фруктового сада, рабочей лошади и красавицы Кызылгуль. Про себя сулил половину своего богатства Аллаху, давал обет не брать второй жены, лишь бы только вернуться домой из этого шайтаном выдуманного места.

Иногда украдкой смотрел через стену на пыльную, зигзагами уходящую в край неба дорогу. Мысленно бежал по ней, но всегда натыкался как бы на острый шип, вспомнив, что везде его будет выдавать обезображенное лицо. Тогда возвращался на землю, ложился вниз лицом, предавался сухому отчаянию, не замечая ни пинков, ни хохота окружающих. А когда случалось, что в их поселок забредут любопытные с портфелями и тетрадями, то Юлдаш вместе с другими просил, валяясь в ногах, лекарства для излечения. Люди в блестящих ботинках, в дорогой одежде, казались могущественными, им стоило только пожелать — и Юлдаш был бы свободен! Но все они что-то писали в своих тетрадях и уходили, отвечая на просьбы:

— Майли, майли! (ладно, ладно).

Раз из города здоровых один принес ящик, поставил на три палки и велел аксакалу тащить всех жителей к этому ящику. Поднялась паника. Женщины цеплялись за мужчин— своих заступников, мужчины в страхе лезли под нары. Стоял ужасный, нечленораздельный вой. Барабай на четвереньках бросился к человеку с ящиком; тот в страхе или отвращении ударил его по голове каблуком, но Барабай не отставал. Тогда двое санитаров связали его и уложили на нары. Потом объявили всем, что ящиком их будут лечить. Все стали лезть на пришедшего человека, хохотали, плакали, целовали его ботинки.

Но человек ушел, а язвы остались. Долго смотрели ему вслед из-за забора, а когда его велосипед вместе с ним стал точкой на синем своде неба, разошлись по углам.

Юлдаш давно установил, что люди только начинаются за этой стеною, лежащей справа от ворот кишлака, а здесь живут — мертвецы. Но почему он, человек еще живой, — между ними? Может быть они ошиблись и еще догадаются, и возьмут его отсюда, дадут лекарства…

Нет, они или слепы, или жестоки, как шакалы. Нужно действовать самому! Разве он не привык к этому за свою жизнь? Мысль о побеге давно развилась в его голове. Он не думал о том, как его примут дома. Перспектива свободы и другой обстановки наполняла его грудь. Сладко кружилась голова и замирало сердце.

— Нет, убегу! — решал он.

Все, что встретит его за забором, будет лучше настоящего. В такую светлую, теплую ночь, в молодости хотелось буйного молодечества, и он с приятелями устраивал пьяные дебоши в родном ауле. Были они пьяны не от вина, а от молодой крови.

Внезапно нахлынувшие воспоминания юности дали сигнал к действию. Он кончил петь. Возбужденно оглянулся кругом. Киргиз и женщины заснули под его песню. Собака повизгивала во сне. Тихо спустился на дрожащих ногах с нар, трепетно прислушивался к свисту и храпу спящих, потом босыми ногами пробежал к воротам. Здесь спал аксакал. Бессознательно гипнотизируя остановившимся взглядом этого беспечного сторожа, Юлдаш медленно, почти торжественно, снимал с его шеи ключ. Когда подымал его голову, Юлдаш замер от нахлынувшего ужаса: аксакал смотрел на него широко открытыми глазами и в них была спокойная насмешка. Потом он встал и сказал:

— Ну, что засмотрелся, глаза испортишь! Я тебя пущу для того, чтобы солдаты пристрелили тебя своими ружьями. Дураку лучше умереть!

— Я тебя пущу… Дураку лучше умереть! 

И когда запирал за ним дверь, пробормотал:

— Ты бы меня убил, если бы я захотел тебя спасти, но лучше издыхай сам, собака!

При лунном свете Юлдашу был виден весь путь. Прямо от ворот шла дорога к русскому городу. Но итти по ней было опасно. Повинуясь бессознательному инстинкту, он пошел вдоль забора в противоположную сторону от кишлака. Здесь во все стороны простирались поля, широкие, бесконечные. В полверсте от забора виднелись карликовые тополи, они тянулись параллельно этому забору, и концы этой линии, образуемой тополями, убегали вдаль, постепенно уменьшаясь. Но этот путь от севера к югу мало нарушал гладкую поверхность полей; он был еле заметен. Вдоль его протекал арык, а за арыком начинались посевы риса. Когда Юлдаш спустился ногами в рисовую заводь, то вода, напущенная недели две назад, как растопленным варом обожгла его кожу. За длинные летние дни солнце много тепла подарило воде. Но разбираться в удобствах было некогда, да, пожалуй, в такую прохладную ночь тепло приятнее нежели ледяная вода. Нужно только привыкнуть. Прокаженный бросился в воду, выбрал направление пути и зашагал.

Водоросли и стебли риса цеплялись за ноги; при усилии преодолеть их, они, тонкие как струны, резали кожу и глубоко впивались в мясо. Из-под ступней скользили гладкие тела встревоженных змей и рыхлые подушечки лягушек. Эти неприятности встречались ниже колен, а выше — донимали болотные комары.

Несмотря на это, беглец шел, наклонив голову и стиснув зубы. Главное — не видно было конца этому пути! Уже тополя далеко остались позади, а впереди начинались новые. Это значило, что начинается второй участок риса, за ним шел третий, четвертый и так на 20 верст!

На лице прокаженного пот смешался с гноем и кровью, заливал глаза и стекал на грудь отвратительными потоками. Сквозь такую завесу у глаз цель побега казалась несбыточной для его сознания. Несколько раз падал он с мыслью больше никогда не вставать, но стоило промелькнуть в сознании яркой картине прежнего блаженства, как Юлдаш с хрипом поднимался и шел дальше.

Юлдаш с хрипом поднялся и шел дальше…

Иногда, закрыв глаза и задержав воздух в груди, он бешено бросался вперед. Казалось, нахлынули бесконечные силы, но два-три шага — и он падал бессильный.

Он мог только кричать, и звал на помощь Аллаха или шайтана, судорожно скреб пальцами по мягкому дну и по-собачьи кусал стебли.

Он вышел полный сил, ранним вечером, а теперь уже восток играл своими обычными красками, а луна скромно стушевывалась под серую оболочку неба. Скоро взошло и само солнце, не по привычному, из-за забора, а из-за рисовых полей, и принесло с собой для бедного беглеца разочарование. Кругом, куда он ни оглядывался, была пустыня и тишь. Где жилье, где конец этого пути?

Через полчаса перебойчивого, но упорного шагания показались влево бугорки, которые можно было принять за карагачи или талы. За ними вился легкий дымок. Юлдаш благоговейно потрогал бороду. Пророк посылает ему оазис в пустыне! Подходя ближе, он заметил в воздухе несколько длинноногих аистов и еще раз поблагодарил Аллаха. А уже к тому времени, когда солнце установилось прямо над головой, он плашмя лежал на сухой земле, не заботясь вынуть ноги из воды.

Он быть может пролежал бы здесь до ночи, но неизвестная еще судьба подняла его. Став на четвереньки и утвердившись в этом положении, он поднял правую руку, уцепился за ветку тала и тогда только выпрямился.

Все кости и жилы пели на разные сверлящие мотивы. В голове вертелось, как на каруселях, и нужно было подождать, пока все это уляжется, чтобы подумать о дальнейшем пути. Чем-то знакомым ввело от этих талов.

Не отдавая себе отчета, он прошел их и перед ним неожиданно открылись из-за последних веток кривые дома аула. Немного ближе от других-уродцев домов стояла присадистая, раскинувшаяся как карагач, чайхана (трактир). Под ее навесом галдели люди, а неподалеку стояли их привязанные лошади и опрокинутые арбы.

Юлдаш воскликнул:

— О! Провидение!

Это знакомая ему до боли в груди чайхана! Она всегда была обычным пунктом для него по дороге в русский город. Налево тянулась езженая-переезженая дорога. А в чайхане хозяином — старый приятель Макал. Вместе когда-то курили чигиль после чайника чая, говорили о делах под щелкание беданы (перепелки) в сетчатой клетке. А еще раньше мальчишками вместе купались на кум-арыке, мечтали о красивых кыз-бачи (девочках) и о собственных жеребцах.

Волнуясь старыми воспоминаниями, он дошел до чайханы, ухватился рукой за столб и громко крикнул всей бурлящей массе знакомых и незнакомых людей. Сколько радости и настоящего благопожелания было в его словах:

— О! Алейхум асслям! (мир над вами!).

Ему привычно ответило несколько голосов: — Асслям алейхум!

И все оглянулись на нового гостя, так громко приветствовавшего их.

У входа стоял человек с лицом, похожим на прокислую мякоть арбуза, весь в грязи и мокрый. Мгновение длилось молчание, потом все разом загалдели, закричали в ужасе:

— Махау! Махау! (прокаженный).

Через окна на улицу в немом страхе карабкались толстобрюхие бабаи, степенные мужи с черными бородами. Все выли, визжали, старались спастись в ущерб ближнему. Хозяин Макал в иступлении бросался поленьями дров в непрошенного гостя. Лаяла собака, усвоив людскую панику, и бешено рвались кони у привязи. Юлдаш, в страхе загнанного зверя, бросился к кишлаку, не рассуждая о том, что может там встретить. За ним, давясь своим лаем, кинулась собака, а за собакой, подгоняемая гневом сильного к слабому, посыпалась вся встревоженная толпа. Случайные чайрикеры бежали с китменями (поденщики с мотыгами), караульщики с дубинами, а остальные просто без вооружения, с пассивной жаждой крови. И в конце кишлака, в одном из дворов, настигли его. Там тоже властвовала паника: голосили женщины и их бачаси (дети), им вторили бараны, куры, коровы…

Юлдаш стоял на четвереньках и злобно смотрел в упор на распаленные бешенством лица людей.

Он хотел впиться телом в землю — это в безумном страхе казалось возможным, — но не успел, и только повернулся всем туловищем, лицевой стороной, к толпе.

Рот у него открывался и закрывался, ляская зубами. Это было его последним оружием, но не испугало оно толпу взрослых людей. Поднялся в воздухе один из китменей (мотыга) и впился острием в тело Юлдаша. И, словно по сигналу, посыпался на его тело град лопат, китменей, дубин…

С любопытством и страхом смотрели черноокие женщины из-за косяка двери. Восторженно прыгали вокруг голые бачаси, жалобно визжала остроухая собачка.

И долго после того, как увезли Юлдаша на арбе, в ауле слышалось страшное слово:

— Махау! Махау!