Долгое безумие

Орсенна Эрик

Договор об уступке

 

 

XLIII

Одним сентябрьским утром мы незаметно для себя пересекли границу Франции.

— Смотри, здесь вступает в действие наш договор, — сказала Элизабет.

Машина была забита вещами. Сперва кажется: можно уехать с пустыми руками, а потом вдруг пугаешься — как же я буду жить без «Лорда Джима», будильника с двойным звоном, сонат Шуберта, второго тома словаря «Робер» (имена собственные), без ракетки Хэд, австрийских носков, зубной пасты «Эльжидиум» (есть ли она там, куда мы направляемся?), «полароида», старого пуловера, который я надеваю по выходным дням, медной лампы, виски «Белая лошадь» (будет чем отпраздновать наш переезд), пилочки для ногтей, заварного чайника с фланелевым колпаком, хромированного тостера, «Ста лет одиночества», коробки для сигар и т. д. У Элизабет тоже любимые вещи: красный плед, альбом с фотографиями, фен «Бэбилисс», кусочек черного кружева, «Грозовой перевал» (карманное издание)…

— Смотри вперед, — все повторяла Элизабет, поскольку Габриель без конца вертел головой.

Заднее сиденье автомобиля, забитое их вещами, наполняло его неописуемой радостью. К тому же вещи вели себя очень смирно, хотя известно, что задние сиденья обычно становятся местом потасовок. А ведь эти были к тому же из двух разных домов.

Они катили по бесплатной бельгийской автостраде, вокруг был плоский равнинный пейзаж: море и поля находились на одном уровне, в воздухе парили насмешливые чайки, а на дороге встречались впряженные в повозки лошади.

Навстречу им то и дело летела реклама супермаркетов.

А потом вдруг они попали совсем в другую эпоху. Шпили соборов, каланча с позолоченным драконом на самом верху, ступенчатые фасады, узкие улочки, мосты и каналы, по которым плавали дикие утки и шилохвосты.

— Приехали. Гент. Я постаралась для твоей легенды.

— Нашей.

— Пусть нашей.

Габриель вышел из машины и недоуменно огляделся: что, собственно, легендарного было в маленькой площади, окаймленной деревьями, со статуей посередине? Площадь как площадь.

— Узнаешь, кто это? Нет? Да это же Карл Пятый. Император. В его империю входили Кастилия, Арагон, Неаполь, Сицилия, Нидерланды, Франш-Конте, Богемия, Австрия. Ну что, достаточно? Здесь прежде стоял дворец, в котором он появился на свет. Правда, от него ничего не осталось. Мы будем жить на том самом месте, где он когда-то стоял. Видишь тот дом семнадцатого века, в самом углу площади Принцхоф? Если не ошибаюсь, нам туда.

Габриель был сражен: вот это подарок так подарок! Да еще и Испания не забыта.

Их встречала хозяйка дома, деловая дама.

— Господин и госпожа В.? — Она назвала фамилию Элизабет. — А я вас уже не ждала. Как доехали? Все в порядке?

Ей было хорошо за пятьдесят, сразу бросились в глаза налет снобизма и авторитарность. За четверть часа она успела показать все: как включать свет и отопление, где подсобка.

— Впрочем, я для вас составила памятку и прикнопила ее на внутренней стороне дверцы кухонного шкафа. Удачи! — бросила она и заспешила.

Когда шум мотора ее «BMW» смолк, они взялись за руки и стали кружить по гостиной. А затем присмирели и разошлись по разным комнатам.

Им было слегка не по себе: они привыкли к островам, теперь перед ними раскинулся целый континент. Оба притихли и занялись его обживанием, стараясь не шуметь и не беспокоить другого. Мало-помалу, преодолевая внутренний страх, они все же стали сближаться, пока наконец не оказались сидящими в двух креслах гостиной.

Она задумалась о детях: чем-то они теперь занимаются? Он знал, о чем ее мысли. Вряд ли мужчина может заполнить пустоту, образовавшуюся у женщины в отсутствие детей.

Хозяйка сделала им подарок, заполнив холодильник снедью. И все же Габриель предложил выйти прогуляться и отведать местных блюд, Элизабет охотно согласилась.

Ресторанчик «Де Тап и де Тепель» на улице Жервал был похож на чердак или лавку старьевщика. Их усадили между набитым соломой чучелом лошади, горшками с цветами и оленьими головами. Домой они возвращались уже в другом настроении, им покровительствовали сам Карл V и еще одна фея.

Габриель лежал в ночи с широко открытыми глазами, изо всех сил, которые у него еще оставались после насыщенного эмоциями дня, предаваясь одному из самых непростых занятий, доступных человеку, — неподвижности. Он и представить себе не мог, сколько всяких движений совершает постоянно человек независимо от того, хочет он этого или нет. Он объявил своему телу войну, но то без конца бунтовало: стоило ему совладать с бицепсом, как вдруг начинала дергаться нога. То там, то здесь давали о себе знать нервные толчки. А уж сердце вообще было не унять. А все дело было в том, что стоило им погасить свет, как Элизабет вытянулась на нем и уснула.

«Я недостоин такого чуда, — думал он. — Женщина, выбравшая мое тело, чтобы уютно свернуться на нем калачиком, имеет право на покой. Мое непрестанное шевеление разбудит ее, и чуду придет конец. Нужно терпеть. Иного не дано. Сопротивляться усталости. Быть начеку. Я часовой. Начеку…»

Он проснулся от того, что его обдало каким-то нежным теплом. Элизабет стояла рядом и улыбалась. Она была уже одета и прихорашивалась.

— Ты разговаривал ночью.

— Я… разговаривал? — вздрогнул он от стыда.

— Да-да. Я слышала.

— Бог мой? Но что я говорил?

— Да не пугайся ты. Все вполне пристойно, да и очень кстати к тому же.

— Прошу тебя, скажи.

— Так, всего одна фраза, но она свидетельствует о твоем хорошем воспитании. Жаль, что она не пришла в голову мне. Да здравствует Бельгия!

— Как?

— Да здравствует Бельгия! Эта чудесная маленькая страна достойна здравиц.

Он повторил несколько раз эту фразу с дурацким видом, как ребенок, не выучивший урока. При этом перед ним предстал некий образ: кто-то похожий на Виктора Гюго — коренастый, с величественным выражением лица, с серебристой шевелюрой и такой же бородой.

— Что с тобой?

Он нахмурил брови. Ему было известно, как ловко по утрам от людей удирают сны. Если не принять мер предосторожности, они навсегда канут в ненасытной тьме бессознательного. Нуда, ему приснился Гюго, теперь весь сон с необыкновенной четкостью всплыл на поверхность памяти.

Гюго был не один, его окружала толпа. Он обращался к ней: «Добро пожаловать в это царство, друзья. Вы сделали правильный выбор. Кода мне пришлось спасаться от коротышки Наполеона и его жалкого государственного переворота, меня здесь приняли с распростертыми объятиями. У этой молодой нации есть вкус к свободе. Вы будете замечательно чувствовать себя здесь. Будьте счастливы».

И ушел под возгласы почитателей. Таков был сон, чтоб мне провалиться. Но как объяснить его? Тем, что изгнанники испытывают друг по отношению к другу благожелательность?

Когда он окончательно очнулся ото сна и захотел рассказать о Гюго Элизабет, ее уже не было. Она была в соседней комнате: собиралась на работу, шуршала бумагами, наполняла ручку чернилами. «Чем не примерная школьница», — умилился он и решил молчать о сне. Элизабет ведь не нуждалась так, как он, в высоких покровителях. Она умела принимать жизнь такой, какая она есть, и не забивать себе голову всякими стратегиями.

Он вскочил и быстро оделся. Все в нем пело: «Бельгия, приют измученных французов». Дюма тоже бежал сюда, когда на него насели кредиторы.

Элизабет приступала прямо в этот день к исполнению своих обязанностей в Постоянном представительстве Франции в Европейском Сообществе. Завтрак был накрыт на маленьком мраморном столике. Оба молчали. Элизабет была уже мысленно на работе. Габриель проводил ее до Гентского вокзала: на вид необычного укрепленного замка из красного кирпича, с зазубринами, с множеством башенок различных размеров и конфигураций, ни дать ни взять обиталища какого-нибудь железнодорожного божества. На предложение встретить ее вечером он получил отрицательный ответ: ее рабочий день был ненормирован.

Габриелю предстояло прожить самый долгий и бесконечный день в своей жизни. И он употребил его на то, чтобы сполна насладиться своим счастьем.

Он бродил по городу, останавливаясь перед всеми его чудесами: фасадом Вольных перевозчиков, триптихом «Загадочный агнец», замком Жерара-Дьявола, и повторял: «Отныне это наше царство». Затем занялся поиском небольшой квартирки, где придется пережидать, когда семейство Элизабет приедет ее проведывать. Агент по недвижимости давно перешагнул пенсионный возраст и теперь «для собственного удовольствия помогал людям». Нашлось у него и кое-что для Габриеля: тридцать квадратных метров на пятом этаже дома, стоящего напротив того, где они поселились вместе, нужно было только перейти площадь. Контракт был подписан на гёзенский манер. А потом отправился на базар и наполнил всякой снедью корзину. Вернувшись домой (слово, давно потерявшее для него смысл и теперь заново переживаемое), принялся за готовку: нарезал сало ломтиками, нашинковал лук, петрушку, слушая, как потрескивает в гусятнице масло и раздумывая, понравится ли Элизабет кролик, приготовленный по рецепту монахов-траппистов. И все это целый день он делал с ощущением счастья.

Правда, к вечеру в голову закралась мысль, что Элизабет не придет. Вспомнит о своем долге перед семьей и аннулирует их соглашение. Габриель ходил по дому взад-вперед, как лев в клетке. Четыре с половиной века назад Карл удержал львов, они составляли гордость его замка и даже были изображены Дюрером.

Но чувство долга Элизабет в этот день молчало, как и во все последующие триста шестьдесят четыре.

В половине десятого вечера раздался звонок.

— Я чуть жива. Ой, чем это так вкусно пахнет? В четверг мы приглашены в гости. Как ты на это смотришь?

 

XLIV

Какая же это была неописуемая роскошь — после стольких лет тайных свиданий появиться вместе на людях. Не пережившим этого не понять.

Вечер был устроен в честь актрисы Одетт Жуайё. Вспоминали ее роли, она делилась своими планами на будущее. Речь зашла о ее героине в фильме «Ваш выход».

— «Марк Аллегре 1938», — уточнил один из присутствующих.

Среди собравшихся всегда найдется один важный господин в тройке, который безошибочно назовет любую дату. С восхищением говорили о присущей актирисе культуре исполнения, она же интересовалась только тем, кого ей отрекомендовали как писателя.

— Не забудьте о роли для меня в вашей будущей пьесе! Тот обещал. Они жали друг другу руки.

— Это будет замечательно. Думают, что меня уже нет на свете, как будто жизнь останавливается в восемьдесят один год!

Элизабет и Габриель, сидя на разных концах стола («Далековато, но мало ли, будут ведь фотографировать», — сказала ей хозяйка со всезнающей улыбкой), не отводили друг от друга глаз, как плохо воспитанные дети не отводят глаз от телевизора, сколько их ни уговаривай. Они ничего не могли с собой поделать, хоть и внушали себе, что это неприлично, они не одни, что, если так пойдет и дальше, их больше никуда вместе не пригласят. Все было бесполезно: взгляд Элизабет, на несколько секунд переведенный на соседа, словно намагниченный вновь возвращался к той точке земли, где в этот вечер было сосредоточено самое большое счастье, позволенное человеку: Габриель… Ему приходилось выслушивать излияния соседки, очень пожилой дамы, которая рассказывала ему о том, что поместила имена всех своих возлюбленных в тетрадь, поскольку с возрастом больше не полагалась на память. Но глаза его были прикованы к Элизабет — королеве, которой не удавалось сохранять безмятежный вид: радость так и рвалась наружу.

Конечно же, это не укрылось от глаз присутствующих. Они оказались словно на подмостках, их любовь, подавляемая, томившаяся прежде где-то за кулисами, вышла на авансцену. Свет рампы бил им в лицо, как океанский ветер.

Когда хозяин дома — гигант с детской улыбкой — поднял тост за театр, театральную правду и Одетту, и та привстала, чтобы поблагодарить, вслед за ней неожиданно поднялся и Габриель и добавил:

— Спасибо вам всем, зрелище обогащает мир, само обогащаясь за счет мира.

 

XLV

Однажды Габриель вынул из почтового ящика конверт, на котором был оттиснут штамп «Европейское Сообщество».

— Ты знаком с этими людьми? — поразилась Элизабет. Как и большинство чиновников высокого ранга, она питала недружелюбие к касте, управляющей из Брюсселя Старым светом.

— Открой сама.

Она поддела ногтем и разорвала конверт, хотя обычно пользовалась для этого ножичком с ручкой тонкой ювелирной работы.

Господин, плохо осознавая, несмотря на очевидность, глобализацию со всеми ее рисками, а также настоятельную необходимость текущего момента собрать все силы, дабы наилучшим образом ответить на вызов грядущего тысячелетия, общественное мнение наших стран, дезинформированное демагогическими средствами массовой информации, усматривает в построении общего европейского дома угрозу утраты национальной идентичности.

Элизабет оторвалась от письма:

— Ты что-нибудь понял?

Согласно мнению моих советников, чью авторитетность я не имею поводов подвергать сомнению, вы занимаете в одной из наиважнейших для нас на сегодня науке — Ботанике — место, которое побуждает меня искать с вами скорейшей встречи.

— Подписано Жаком Делором, президентом! А еще прикидываешься рохлей! Не забудь вспомнить о нас, когда будешь наверху.

Часть ночи прошла в ожесточенном споре: принимать ли приглашение того, у кого напрочь отсутствует чувство стиля. Ясно, что писал какой-нибудь заместитель. Любопытство одержало верх.

Когда на следующий день Габриель вернулся с официальной встречи и, насвистывая, вошел в гостиную, Элизабет не могла скрыть своего волнения и нетерпения.

— Ну, что нужно от тебя важной шишке?

— Не знаю. Это будет сюрпризом. Быть готовым в субботу к десяти утра. В месте, которое мне укажут в последнюю минуту. Все совершенно секретно.

Участники съехались в определенный час, к десяти, причем на автомобилях своих жен — «гольф», «фиат», «пунто», «твинго»: на задних сиденьях валялись ракетки, бутылки кока-колы, в общем, имелись следы семейной жизни.

На лестнице дома их встречала хозяйка, с радостью согласившаяся предоставить свою огромную гостиную для тайного семинара, так необходимого для Европы.

Те, кому не хватило кресел в стиле Людовика XV, сели на дешевые пластмассовые, по всей видимости, одолженные.

Пятьдесят твидовых пиджаков и мягких пуловеров осенних тонов — от бежевого до пламенеющего.

Пятьдесят вариантов сорокалетних воротил: бледные, загорелые, лысые и не совсем, с волевым подбородком и без него, с мясистыми щеками и обвислыми, в очках постоянного ношения и тех, что предназначены лишь для чтения, расслабленные и зажатые, с дергающимися веками. Надменные и простые в общении.

Анонимные хозяева Европы. Сливки брюссельской органиграммы, генеральные директора с заработком в сто тысяч экю в год, кабинетами в три окна, двумя секретарями с четырьмя языками на брата.

Рядом со мной стоял маленький, в морщинах человек — глава службы прогностики — и говорил о том, что президент Делор, хотя и занят неотложными делами, все же с нами и т. п.

Несмотря на банальность его фраз, я слушал с большим интересом, потому как не совсем понимал, при чем тут я. Выступающий был, по всей видимости, выдающимся педагогом: не особенно заботясь о честолюбии собравшихся, он объяснил им, что отсутствие у них политического чутья заведет нас всех в конце концов в тупик, что нации — зверюги старые, гордые и ретивые и просто так за здорово живешь их в федерацию не заманишь и что идеально было бы отправить их всех по домам на год-другой, чтобы пообщались с народом, но поскольку время не терпит, решили ограничиться семинаром.

— Да мы не против семинара. Но какова тема? — послышалось с мест.

Привыкшие к четким повесткам дня, они стали фыркать. Выступающий не терял самообладания.

— Вы оторвались от корней. Вот их-то мы и станем изучать и потому начнем с ботаники, в соответствии с ходом эволюции. Затем последуют география, история религий, предвыборная социология, экология… Разумеется, я рассчитываю на ваше умение хранить тайны. Если наши противники — националисты — разнюхают об этом учебном цикле, они не упустят случая перемыть нам косточки. Можете делать записи. Передаю слово господину садовнику.

Сегодня Габриель может дать достойный ответ тем, кого возмущает его жизнь, посвященная любви и садоводству. В то время как народы испытывают на себе первые, но ощутимые удары глобализации, он может подтвердить счетами полученных гонораров, освобожденных от налогов, что тоже участвовал и по-своему боролся. Частицу столь драгоценного для него года он отдал двадцати четырем генеральным директорам крупнейших монополий и их помощникам, рассказав о некоторых основных принципах, по которым живет природа. Вещал о всасывающих волосках, потрясал перед аудиторией колоском ржи:

— А знаете ли вы, что этот злак возделывается как озимь и как яровое, и полярная его граница проходит под шестьдесят седьмым градусом северной широты? И что лучше всего он возделывается на легких суглинках и на песчаных почвах при влажном климате?

Еще он рассказал о попадании с дождем атмосферного азота в почву, о его усвоении бактериями, затаившимися в узловатостях корней; о невидимой глазу эпопее симбиоза, этого постоянно свершающегося под нашими ногами обмена: микроорганизмы поглощают энергию растений, взамен растение получает питательные вещества. В общем, нагнал страху.

После некоторого недоверия в самом начале лекции («По какому праву какой-то там садовник отрывает нас от отдыха?») и даже волны негодования («Почему от нас скрыли, зачем собирают?») европейские бонзы успокоились и стали слушать о перипетиях жизни, словно это был захватывающий роман.

Председательствующий не скрывал своего удовлетворения:

— Да, господа, такова жизнь! И перед тем, как приниматься за ее переделку, стоит ее изучить. Не правда ли?

После чего рассказал о самой обширной в мире плантации «переносных деревьев». Их регулярно поворачивают, не давая корням слишком разрастаться, при этом корни становятся веретенообразными. Когда деревья достигают возраста двадцати — тридцати лет, их выкапывают и доставляют на постоянное место. Это экономит время. В одну ночь, как в сказке, может возникнуть лес. Немаловажно, что этот заповедник портативных лесов находится в Германии, недалеко от Богемии. В заключение он изрек метафизическое:

— Сможет ли и человек выдержать такую же операцию по пересадке?

Был ли какой-нибудь толк от этих субботних лекций? Вряд ли скромный лектор может об этом судить, но одно он знает: следует сторониться аллегорий, поскольку люди и растения принадлежат все же к разным видам живых существ, живущим по разным законам.

 

XLVI

А чем еще были заполнены дни Габриеля, пока Элизабет защищала интересы Франции?

Тут стоит снова обратиться к Андре Мальро, человеку с интересной судьбой.

Чем был занят этот неутомимый борец за свободу в период с 1940-го по 1943 год, пока страна была захвачена нацистами?

Да ничем. Листал фотоальбомы и был счастлив, живя подле любимой женщины — Жозетт Клоти.

То же и Габриель (учитывая, естественно, разницу в уровне личности).

Однажды любивший поговорить Габриель был охвачен немотой. Это был период, когда на него свалилось счастье. Как рассказать об этом? «И они зажили счастливо…»?

Если и существует наследство, которое стоит передавать своим потомкам, то им является свидетельство того, что счастье есть, оно возможно. Ничто так не заставляет поверить в идеал, как пример предков. Если же их уже нет в живых, нужны слова, а они-то и не даются.

Бесполезно браться за невозможное. Я поступлю хитрее: как дети, шумно выходящие из комнаты, чтобы потом неслышно пробраться обратно — интересно ведь, как там все в их отсутствие. Вот и я сделаю вид, что ухожу — буду говорить о другом. А тебе уж решать, было ли это счастьем.

 

XLVII

Время было благосклонно к нам: можно было черпать в нем дни и часы, особенно не задумываясь, не то что в предыдущие годы.

Потянулись бесконечные праздники, и в голову как-то не приходило, что они когда-нибудь кончатся.

Раз в месяц Элизабет навещали родные. Я относил свои личные вещи в чулан, а сам удалялся в квартирку в доме через площадь. Это было обычно по пятницам ближе к вечеру.

Мне было хорошо видно, что происходит в доме, тем более что шесть высоких окон со средниками позволяли не просто видеть, а наблюдать за перемещениями из одной комнаты в другую, за тем, что одновременно делалось в разных комнатах. Я не упускал ничего: первые объятия, разговоры один на один. Но больше всего мне нравилось смотреть, как проходит обед, ведь не кто иной, как я, до мельчайших деталей продумывал меню и сам же все и готовил. Часть еды я уносил с собой и садился за стол в то же время, что и они. Это был как бы один длинный стол, тянущийся через Принцхоф. Ни малейшего воспоминания об одиночестве моя память не сохранила, я участвовал и в их беседах, и в их занятиях. После двадцати пяти лет я наконец обрел семью.

В один из таких дней мне и был предложен второй прекраснейший в моей жизни подарок. Первым была встреча с Элизабет 1 января 1965 года. Долгие годы Элизабет почти ничего не рассказывала мне о нашем сыне Мигеле. Я уже стал подумывать, что мы не преуспели в нашем начинании: усидчивый и очаровательный подросток был равнодушен к литературе — его влекла к себе коммерция. Окончив Торговый институт в Лилле, он получил работу в «Юнилеве». Словом, он был во всех отношениях достойным отпрыском, родителям которого позавидовали бы многие, однако… тут-то и загвоздка: он был далек от всего, что нельзя было просчитать, спланировать, обозначить…

Его занимало лишь то, как кратчайшим путем достичь цели, то есть прямые линии, чему, собственно, и обучают элитные кадры.

Пришлось смириться с очевидным: нашим хроникером ему не стать. Это разочарование мы таили глубоко в себе, да и кто мог нас понять? Чужое горе не болит… Только раз ночью Элизабет высказала мне по телефону предположение:

— А что, если виноваты не мы с тобой, а испанцы? Выстроить банк на месте, где родился замысел «Дон Кихота»! Знаешь, как экономисты называют деньги? Эквивалент. Ну вот этот эквивалент и заменил гены.

Так вот, в тот день я увидел из своего временного пристанища белокурого херувима, с трудом переставляющего ножки и тянущего ручки к Карлу V. Судя по всему, он только научился ходить и был этому страшно рад. Поторопившись, он закачался и упал, но не заплакал, а поднялся и пошел дальше. Забыв об осторожности, я открыл окно. С моря дул сильный ветер, по голубому небу над Гентом бежали ослепительно белые облака. Вращались средневековые флюгера.

Так ты вошел в мою жизнь.

На площадь из того дома высыпали взрослые: твой папа — Мигель Лоренс Анри Оноре Гюстав, твоя юная мама и бабушка Элизабет.

Элизабет взглянула в мою сторону и чуть громче положенного с плохо скрываемым ликованием воскликнула:

— Габриеле, куда же ты? Надо покушать перед тем, как ехать в Париж.

Мое сердце не могло этого вынести, оно остановилось.

Как только все они распрощались, расцеловались на дорожку, уселись в «рено», еще раз поцеловались через открытые окна, как только севшему за руль Мигелю были даны указания соблюдать осторожность ввиду внезапно опускающегося на Бельгию тумана и он тронулся с места, Габриель бегом бросился через площадь.

— Ну, как тебе мой сюрприз? — Элизабет знала, что я не упустил ни малейшей детали. — Вот ты и дед. Слыхал, как его зовут? Когда-нибудь тебе надо будет поблагодарить мою, нет, нашу невестку. Она итальянка. Мы с ней обо всем договорились. Если бы не она и не ее страсть к Д'Аннунцио, нам ни за что бы не заполучить это имя. Ты меня слушаешь? Думаю, наш будущий летописец — он. Лишь бы ему было, о чем написать. Покажешь мне свое логово? Отсюда и впрямь все хорошо видно.

Весь этот год я не упускал случая проводить Элизабет к поезду. Опасаться, что нас увидят ее коллеги, не приходилось, в этом было преимущество Гента перед

Брюсселем. Мы обнимались каждое утро, как в последний раз, я махал рукой до тех пор, пока поезд не исчезал из виду.

Выйдя с вокзала, я останавливался у стоянки такси, со стороны напоминая какого-нибудь растерявшегося путешественника. И там решал, как провести день.

Меня не покидало ощущение, что мы все еще держимся за руки. Оно продолжалось до вечера. Она незримо была со мной. Я даже спрашивал вслух:

— Чем бы сегодня заняться?

На меня оборачивались, но мне было все равно. Мы вместе совершали прогулку. Никогда еще так остро не понимал я смысла слова «каникулы». После всех наших усилий, после двадцати пяти лет разрывов, примирений, возведения некоего подобия счастья мы заслужили право на отдых. А какой отдых мог сравниться для меня с посещением сада? Мой собрат уже все приготовил, остается лишь толкнуть калитку и войти. В маленькой Бельгии было множество парков, например, парк замка Белей, обновленный стариной Рене Тешером. Там следовало искать следы и тайны одного из его прежних владельцев, самого счастливого человека XVIII столетия Шарля Жозефа де Линя. Или зеленый дворец, рожденный фантазией Жака Виртца. Или роща из огромных дубов в сочетании с лужайками размытых очертаний и пирамидами из голубых булыжников в поместье Кожель в Шотене. Или флора, превращенная в фауну в имении того же Жака Виртца: невероятной длины дракон из самшита тянется от дома к лесу. Каждый сад — тщательно продуманная трудоемкая фантазия.

— Взгляни, не напоминает ли эта перспектива нашу любовь? Узость этой аллеи, например, что узкий проход, через который мы появляемся на свет.

Я разговаривал с Элизабет. Жак Виртц ничуть не был удивлен: у садовников свои причуды.

Вечерами у меня даже не возникало желания рассказать ей о своем дне: к чему, раз мы не расставались?

— Не слишком ли утомительно посещать целый год одни сады? — спросишь ты меня, Габриеле.

Вовсе нет, ведь сады все время меняются. Именно тогда я понял, почему ботаника потрясает мое воображение больше, чем живопись или скульптура. Пластическое искусство — застывшее, неизменное, не то что природа.

Я ощущаю большую тягу к изменчивым картинам, хрупким шедеврам, которые могут быть уничтожены либо в одночасье — внезанно налетевшей бурей, либо в течение, некоторого времени, когда они небрежены человеком.

 

XLVIII

— Свет оставить или выключить?

Ни он, ни она не осмеливались произнести эту фразу вслух, будучи раздираемы двумя одинаково невыносимыми предположениями. Если свет выключить, не означает ли это, что их страсть на излете, что до тех пор ненасытная тяга видеть друг друга иссякает? Если свет оставить, как вынести зрелище разрушительных следов времени?

Сама судьба пришла им на помощь, ниспослав баснословную грозу, которой позже было присвоено название «форс мажор, случающийся с периодичностью раз в столетие».

Элизабет с детства боялась природных катаклизмов и не могла отучиться по пальцам считать секунды, отделяющие гром от молнии.

В ту ночь, едва яркий свет залил нашу спальню, как раздался гром, потрясший дом до основания. В окно ворвался поток свежего воздуха, а затем полетели и брызги. Она бросилась в объятия Габриеля, они замерли. Ливень ничуть не утишил небесный гнев: яркие молнии чередовались с оглушительным громом.

— Я боюсь за Карла.

— А я за нас, дом слишком старый! — Она дрожала.

— Городу уже много веков. Не бойся.

Он нежно гладил ее, пытаясь успокоить, постепенно в нем поднялось неодолимое желание, и теперь уже дрожал он. Она ответила на его призыв.

Гроза наконец устала и отошла к югу — к Ипру или Куртре. И только дождь все никак не унимался.

Габриель нажал на кнопку медного светильника. Света не было.

— Кажется, весь город остался без света, — проговорила она, заглянув за его плечо.

Он отнес ее на постель. Никогда еще они не любили друг друга на ощупь. Габриель хотел видеть. Прежде она часто упрекала его за «инспекторский вид», пока не поняла, что это одно из проявлений его чувства. В эту ночь его глаза натыкались на темень, словно перед ним снова и снова захлопывалась дверь. Мало-помалу дверь приоткрылась, тьма подалась. Заработала память.

И с тех пор вопрос «погасить или оставить» больше не казался им важным. Благодаря памяти прошлое примешивалось к настоящему, и стало все равно — темно или светло. А вместе с этим и годы, и возраст стали не властны над ними.

Как все мужчины, Габриель получал на Рождество или день рождения галстуки, шарфы, носки — так называемые подарки, от которых за версту несет безликостью и равнодушием.

Но бывали и исключения. Так, например, на Новый год он получил от одной из своих клиенток цитату из Шекспира. Они познакомились при не лишенных грусти обстоятельствах: ей хотелось в своем крошечном парижском садике обрести запахи юности. Она была из Александрии, и потому они говорили о жасмине и мирте, но не только: еще и о возрасте женщины — как он дает о себе знать, как иссушает и просветляет.

И однажды она прислала ему свое открытие — сцену из «Антония и Клеопатры» с припиской: «Это портрет Элизабет. Я не ошиблась?»

Антоний? Что ты! Ни за что на свете.

Ее разнообразью нет конца.

Пред ней бессильны возраст и привычка.

Другие пресыщают, а она

Все время будит новые желанья.

Она сумела возвести разгул

На высоту служенья и снискала

Хвалы жрецов.

Эти восемь строк с тех пор всегда были с Габриелем, и он лишь приветствовал стрелки часов: спасибо, что движетесь, увеличивая разнообразие достоинств и качеств моей любимой.

 

XLIX

Одним субботним утром Габриель вышел из дому. Ночью он не спал, переполняясь гордостью и испытывая прилив тщеславия при взгляде на Элизабет:

— Все это мое, еще пятьдесят пять дней.

Когда речь заходила о любви, Габриель проявлял незаурядные математические способности. Командировка Элизабет была годовая, триста десять дней уже истекли. Каждую ночь он повторял про себя:

— Этот дом наш еще пятьдесят пять дней. Никто никогда не сможет оспорить, что он'в течение года был нашим.

Он вставал, обходил все комнаты бывшего дворца Карла V, даже антресоли, где хранилось вино, так как подвал был загроможден отопительным котлом и ванной. Когда утром Элизабет ворчала, чего ему не спится, он отвечал:

— Обхожу наши владения.

Теперь он хотел еще объехать и страну по примеру Карла IX и Екатерины Медичи, которые в течение двадцати семи месяцев со всем своим семейством ездили по всему королевству.

Припарковав красный «гольф» на пляже Ля Панн, где дожидались ветра с десяток парусников, он вынул из багажника велосипед — «Эдди Мерк» с двенадцатью скоростями. Королевство ведь не осмотришь из окна автомобиля, нужно вдохнуть его воздух, побродить запущенными тропами… Самым лучшим было бы сделать это верхом, но годился и велосипед. Он решил прокатиться на восток.

Где кончается Бельгия, страна его счастья, и начинается Франция, страна его одиночества? На географических картах они отличаются цветом, между ними проведены границы. В реальности же все не так четко. Во все стороны до самого горизонта простирались поля. Как на этой безграничной равнине найти границу? Там и сям виднелись блокгаузы со слепыми окошками, но и по ним невозможно было сориентироваться.

Он остановился, вынул из сумки путеводитель.

Голубой и зеленый путеводители не дали ему ничего, кроме сведений о необычной тактике ведения боевых действий в этой местности. При появлении неприятеля открываются шлюзы, и долина затопляется. Когда же война прекращается, от морской воды в почве остается много соли, которую потом годами приходится выводить. Габриель нагнулся, взял горсть земли и лизнул. Вкус был нейтральный.

Он потерянно прислонился к сиденью велосипеда. У него появилось чувство, знакомое землемерам: мир вдруг становится слишком плоским. Не за что зацепиться взгляду, охватывает тоска, появляется головокружение… Вдали показались чьи-то силуэты. У него возникло смешное желание броситься с расспросами к первым встречным.

Таблички разного цвета — красные слева и белые справа — все, чем отличались две страны. Он покатил по проселочной дороге и вскоре добрался до деревушки Годверсвельде. Часы на ее каланче пробили час дня. Голод дал о себе знать. Габриель привязал велосипед к фонарному столбу и толкнул дверь кафе с красно-белыми ставнями и чудным названием «Het Blauwershof».

И, к своему изумлению, угодил прямо-таки в военный штаб. Все здесь возвещало о славе Фландрии: стяги, бокалы, пепельницы с черным когтистым львом, у которого алый язык, огромные карты «Фламандских Нидерландов», бывшего графства, простиравшегося некогда от Антверпена до реки Аа, прокламации в поддержку местного языка, гравюры, изображающие контрабандистов, преследуемых французскими жандармами… и даже фотография вождя племени лакота, недавно с большой помпой принятого в этих краях в знак братства малых народов…

Однако выдержанная в военном духе обстановка не производила удручающего впечатления. Посетители выпивали, курили, пели, метали палеты в зев деревянной лягушки, играли в игру, напоминающую бильярд. Вокруг столов, где разыгрывались партии, собрались болельщики.

Он заказал пиво, закуску. Один из посетителей, человек лет под шестьдесят, в очках, представился ему.

— Альбер Капоен. Вы приезжий? Добро пожаловать к бунтарям.

Габриель застенчиво улыбнулся в ответ.

— Вы поняли, что означает «Blauwershof»? Предать забвению. Вам повезло. Здесь место встречи контрабандистов.

И принялся рассказывать о тайном провозе через границу товаров, о двадцати килограммах груза, от которых ломит спину, об обученных переносить на себе табак собаках, о том, куда прячут чистый спирт, о ружьях, привязанных к седлу велосипеда… И все время вздыхал.

— Таможенникам тоже не приходилось скучать. Спросите их самих, если не верите. Теперь им так же скучно, как и нам. Да, устранение границ принесло с собой не только радости!

Придирчивый ум мог бы усмотреть противоречия между тягой Фландрии к самоопределению и тоской по границам. Но Габриель, утолив голод, размяк и горячо поддержал собеседника.

— По причинам, которые было бы слишком долго вам излагать, я тоже являюсь страстным защитником франко-бельгийской границы!

За это и выпили.

В зале, помимо них, беседовали еще человек шесть, на вид диковатых, но очень крепких, под стать их гортанному говору.

— Тот дозорный вернулся? — по-французски спросил рыжий коротышка, до тех пор молча наблюдавший за остальными.

— Как всегда по субботам, — также по-французски ответил ему хозяин заведения.

— Можно сказать, что Фландрия ему небезразлична!

— Надо будет как-нибудь пригласить его. Из него выйдет дельный соратник.

Дальше разговор пошел опять по-фламандски.

Упоминание о каком-то дозорном, казалось, еще подстегнуло решительный настрой собравшихся. Гнев против Франции нарастал. Лучше было убраться подобру-поздорову.

Габриель начал спуск с холма Ка: сто тридцать два метра над уровнем Северного моря.

Все любители крутить педали, удостоив его взглядом, оставляли позади — и глубокие старики, и дети. А одно семейство из пяти человек, медленно, но верно обходя его, даже удостоило его беседы на тему места проведения будущего отпуска: Биник? Кань-сюр-Мер?

Он проклял и свой недавний завтрак, и свою физическую форму.

Когда он достиг вершины следующего холма, все у него болело и горело: легкие, ноги, глаза, поясница, а особенно сердце. Грудную клетку разрывало, казалось, минуты его сочтены. Лицо было пунцовым, волосы прилипли к черепу, в висках пульсировала кровь.

Чтобы не упасть, он облокотился о деревянную изгородь.

И тут ко всем остальным неприятным ощущениям добавилось ужасное предчувствие. Солнечное сплетение словно сжало ледяной рукой. Он медленно повернул голову. Предчувствие не обмануло его.

В метре от себя, по другую сторону изгороди, он увидел того самого дозорного, о котором говорили контрабандисты: это был он, Вечный муж, на выходные приезжающий в эти места. Он сидел перед графинчиком с вином и смотрел в ту сторону, где находилась Элизабет.

После того, что произошло в Сисинхёрсте, они больше ни разу не виделись, с тех пор минуло лет десять. С ловкостью лондонского карманника Элизабет всегда удавалось так спрятать семейные снимки, что найти их было невозможно.

Черты этого человека навсегда врезались в память Габриеля. Он попросил Всевышнего о том, чтобы тот, в свою очередь, его не узнал. Было бы немилосердно заставить его признать, что его соперник — вот этот отталкивающего вида велосипедист.

Наверное, Бог его не расслышал, поскольку муж обернулся, оглядел его и даже пошутил:

— Как ни крути, а лошадь была лучше!

Нет, все же в своей неизъяснимой милости Господь, сочтя, что любовник и без того достаточно наказан, затуманил взгляд мужа и не попустил его сделать ужасное открытие.

Габриель поспешил убраться восвояси.

Спускался вечер. Легкая стелющаяся дымка окутала долину, делая ее похожей на море. Только вдали возвышался шпиль Ипрской башни.

Габриель понемногу пришел в себя. Сев на скамью спиной к аббатству Пресвятой Девы Марии — подарку Лиги Памяти и Молитвы канадским солдатам 1914—1918 годов, он каким-то странным образом вдруг задумался о фламенко. То ли само место внушало щемящую тоску, то ли от того, что слово «фламенко» происходило от названия «Фландрия»: когда испанские солдаты заняли ее, они распевали по ночам песни, пытаясь заглушить тоску по родине.

На холме по-прежнему можно было разглядеть неподвижную человеческую фигуру, словно заклинающую кого-то или взывающую к кому-то.

К Элизабет, недоступной для него еще в течение пятидесяти пяти дней.

Однажды, много лет спустя, в Париже — перед моим отъездом в Китай, я прогуливался по улице, на которой проживала Элизабет. Эта губительная привычка с годами превратилась для меня в необходимость: я не мог уснуть, не побывав у ее дома. И вдруг открылось окно. Это был он. Он словно ждал меня. Посмотрев направо — в сторону Пантеона, налево — в сторону Люксембургского сада, он взглянул на меня. Я видел его лицо, слышал его голос. И сегодня еще мне памятно выражение тоски и нежности, с каким он произнес:

— Не ждите зря. Ее нет.

Мне пришла в голову мысль о королевских резиденциях, где поднимается и опускается флаг, чтобы подданные знали, здесь королева или отсутствует. Мы взглянули друг на друга. Мне померещилось, что он был готов пригласить меня зайти. Я еще и сейчас уверен, что он начал фразу. Мы оба были уже не молоды, ему шестьдесят, мне на пять лет больше. Два полысевших, поседевших соперника. Но тут в конце улицы сверкнули две фары, прозвучал автомобильный гудок.

Он помедлил и закрыл окно.

 

L

Были и другие счастливые моменты.

Например, однажды Элизабет вернулась из Брюсселя очень расстроенная глупостью своего начальства, и пришлось утешать ее. Каждую пятницу из Парижа звонил ее шеф и интересовался:

— Как продвигаются наши дела? Как успехи? Улучшаются ли наши позиции?

И при этом речь шла вовсе не об «улучшении наших позиций» на мировом рынке, а о том, чтобы раздавить соседний отдел.

— Я могу на вас рассчитывать, Элизабет? Приложите к этому все усилия уже с понедельника, — говорил он, дыша в трубку и передвигая на карте боев местного значения флажки…

— Ты только представь себе, кто нами руководит! Габриель гладил ее по волосам, массировал голову.

И мало-помалу отвлекал от этих смехотворных переживаний. Хорошее настроение вновь возвращалось к ней.

— Откуда этот дымок?

— Это запеченный палтус, дорогая.

Габриель использовал передышку в работе, чтобы предаться своей второй после садоводства страсти — кулинарии.

Мэтр Д. говорил с нами о литературе, белых трюфелях и любви. Это были три его излюбленные темы, из которых он с ловкостью виртуоза-ткача плел сложную ткань. Мы познакомились в Клубе друзей французского языка, крохотном островке Франции во Фландрии. Он делал доклад на животрепещущую тему: не был ли Пьер Корнель, уже стареющий, ведущий праздный образ жизни, всеми забытый, автором некоторых пьес, приписываемых Мольеру, у которого заказов было невпроворот?

Когда отгремели аплодисменты, мы подошли к оратору: человек, так живо интересующийся истиной и анонимным авторством, не мог быть нам чужим.

Должен признать, его в большей степени притягивала красота Элизабет, чем мои расспросы о французском XVII веке.

— Как жаль, что сейчас не сезон! — воскликнул он.

— Сезон? — удивилась Элизабет.

— Я имею в виду сезон белых трюфелей. Я пожму еще несколько рук и поведу вас…

Специалист по семейному праву, он поведал нам множество неправдоподобных, но подлинных историй о разводах, узаконенных детях и при этом ни разу не назвал имен.

Он как бы взял нас под свое крылышко, стал нас опекать, несмотря на то что мы с ним были почти одного возраста.

— Пообещайте мне оставаться вместе до наступления сезона белых трюфелей.

Элизабет молчала, давать обещание пришлось мне. Зато ей пришла в голову мысль сделать его нашим архивариусом.

— Он эксперт по сложным отношениям, запутанным любовным историями… Безупречно корректный, соблюдающий тайну. Тебе не кажется, что лучшего нам не найти?

Однажды мы заявились в его рабочий кабинет каждый со своим чемоданом «драгоценностей»: писем, билетов на поезд и т. п. И торжественно передали все это ему на хранение.

— Если с нами что-то случится…

Чтобы скрыть свои эмоции, он откупорил бутылку виски.

Или вот еще одно счастливое воспоминание. Франсуаза Л., историк города Гента, как-то повела меня на набережную Озерб и стала рассказывать о порте:

— Попробуй не замечать всех этих туристических лодок и яхт и представь себе груженные шерстью и зерном челны. Тринадцатый век вовсе не так далек от нас. После Парижа Гент был второй европейской столицей.

Или вот еще: однажды я справился в словаре относительно слова «Уступка», и у меня буквально закружилась голова от обилия значений.

Уступка, сущ., ж. р.

1. Пожалование, дозволение (устар.);

2. территории, области;

3. духу времени;

4. силе;

5. соглашение, компромисс: отказ от чего-нибудь в пользу или в интересах другого;

6. скидка с назначенной цены;

7. Юриспруденция: Передача имущества или права (имения заимодавцам); переход имущества в ведение конкурса после признания несостоятельности должника или в пользу кредиторов; обратная;

Уступка требования (цессия) в гражданском праве — передача кредитором принадлежащего ему права другому лицу.

8. Административное права, договор на сдачу государством в эксплуатацию частным предпринимателям, иностранным фирмам промышленных предприятий или участков земли с правом добычи полезных ископаемых, строительства различных сооружений Концессии;

9. Отказ от мнения, убеждения в ответ на принуждение, требование (Делать к.-л.; получить — от к.-л.; взаимные);

10. Риторика: Фигура речи, состоящая в том, чтобы, не теряя преимущества в дискуссии, принять чей-то аргумент, встать на чью-то позицию с целью дальнейшего опровержения этого аргумента или позиции..

Я подумал, что тоже делаю уступки, ведь что такое растить сад, как не дозволение прикоснуться к земле, как не пожалование нам этой роскоши.

А Гент стал городом, в котором вступил в силу наш с Элизабет договор об уступке, суть которого была в отказе в пользу другого. Да вот только в полной ли мере использовали мы этот договор?

Постепенно это слово стало обозначать у нас нечто совсем иное: заниматься любовью, и потому для нас стало естественным говорить:

— Слушай, а не пойти ли нам на взаимные уступки?

— Если после ужина ты разведешь огонь в камине, я не прочь.

Чем ближе был срок окончания договора, тем больше мы предавались уступкам.

Да мало ли было других блаженных минут! Но время уже обернулось к нам своим подлинным ликом — неумолимой машины, влекущей смертных к концу, — и заклацало зубами всех своих шестеренок и передач.

Элизабет не раз предупреждала меня: ровно триста шестьдесят пять дней и ни днем больше.

До меня все больше доходил глубинный смысл того, почему она выбрала именно Тент: несмотря на внешне тихий нрав, все в нем учило эфемерности бытия: течение трех рек, воспоминания о портовом прошлом, карийон, исполняемый башенными часами…

Разумеется, я не внимал его урокам, ведь счастливый человек глух к угрозам и предупреждениям.

 

LI

Как заканчивался этот год? Поведать обо всем, даже невыносимом, — закон для рассказчика, достойного этого звания. Это правда, но у меня не хватает смелости. Позволь, я соберусь с силами. Сейчас… я сяду, закрою глаза. Иначе прошлое не воскресишь, не выманишь из его логова — памяти, и те два дня, о которых я должен тебе поведать, так и останутся в ее отдаленных закоулках. Если мы способны хранить такие страшные воспоминания, у нас вместо головы кусок льда.

Габриель сидел на табурете посреди пустеющего дома.

— Ну что ты там сидишь…

Фраза Элизабет была голосом самого благоразумия. Он закончил ее про себя: «Ну что ты там сидишь, тебе будет плохо». И все повторял: «Плохо… ну что ж… сидишь… плохо, плохо». Она, как всегда, была права. Но он все сидел и сидел и следил за тем, как передвигается по дому ему на погибель женщина его жизни.

Она паковала вещи. Чемпионка мира по организации материального мира, окружающего человека, по борьбе с энтропией, Она все предусмотрела, заранее закупила то, что могло понадобиться: разнокалиберные картонные коробки, черные и синие пластиковые пакеты, наклейки, маркеры, самоклеющуюся ленту и т. д. И теперь в майке теннисного клуба Биарицца, джинсах, с заколотыми волосами горячо отдавалась своему занятию. Она паковала, а дом пустел. «Пустел — не совсем верно сказано», — думал Габриель, чеканя слова, произнося их с особенной торжественностью человека, который выпил. Нет, «пустел» — не совсем подходящее слово, поскольку «Encyclopaedia universalis», «Средиземноморье времен Филиппа II», лампа в стиле арт нуво, японская шкатулка для ниток все еще были тут, еще не покинули дом. Они только одно за другим исчезли со своих мест, а потом и вовсе исчезли сначала в пакетах и картонных коробках. Значит, так все в два приема и закончится: сначала вещи, которые были с нами все эти триста шестьдесят пять дней, станут невидимыми, а потом их и вовсе ищи-свищи.

К часу дня она остановилась.

— Уф! С верхними этажами, кажется, покончено. Габриель, которому не советовали тут сидеть, закрыл глаза. Лицо его исказилось. «Этажи» — это были их ночи, их ванная, кусочек мыла, которым они оба пользовались. Интересно, а как она упаковала мыло, оно ведь влажное, бумага промокнет… Да что это я беспокоюсь, она наверняка предусмотрела и это, и «этажи» от нашего присутствия очищены. Какая добрая, в сущности, весть! А что же «Лорд Джим» с белого прикроватного столика? Неужто и он упакован? Да ведь он не из таковских. Небось плавает себе где-нибудь между Коломбо и проливом Малакка. Наверняка улизнул. Дорогой ты мой лорд Джим!

— Уф, а не перекусить ли нам? — предложила она.

Габриель очень хотел ответить и даже сообщил своему речевому аппарату всю имеющуюся у него энергию, но не произошло никакого движения, с его уст не слетело ни единого звука. Будто и слова тоже уже были упакованы, видимо, как имеющие отношение к «этажам». Элизабет подошла к нему, обняла и стала укачивать. Нетрудно укачивать того, кто сидит на табурете, не мешают никакие подлокотники. Затем удалилась. Можно ли упрекнуть в голоде такуюэнергичную женщину?

Четверть часа спустя она вернулась и с остервенением продолжила сборы: ее раздражение Габриель объяснил тем, что, видимо, меж зубов у нее застряли кусочки еды. Какая еще могла быть причина?

Он не спускал с нее глаз: конечности с удлиненными мускулами, порывистые движения, ладное тело, волосы, прилипшие ко лбу… вот только куда-то подевались груди, видно, их тоже упаковали.

Он запасался Элизабет впрок, на долгие месяцы и годы, на грядущую зиму.

Она заметно снизила темп, и только пальцы продолжали двигаться без устали.

К вечеру она принялась за упаковку отдельных предметов. Нахмурив брови, высунув язык, завертывала их в ветошь: серебряные приборы, лопаточку для пирога, захват для жаркого, щипчики для сахара — шедевр чеканной работы, изогнутые ножи для грейпфрутов, моток проволоки, ножницы с зазубринками и даже спичечный коробок большого размера. Самый ничтожный из подданных ее домашнего царства был удостоен внимания.

Всю оставшуюся жизнь в ушах Габриеля будет стоять этот звук — шелест тонкой оберточной бумаги.

Он нашел два объяснения тому, что движения Элизабет замедлились, стали более вялыми. Одно — политическое и социальное: королева, пекущаяся о благе нижних слоев общества, подумала о тех, кто будет перевозить вещи. Предвидя их нарастающую усталость, она поставила себе целью постепенно уменьшать вес вручаемого им багажа. Другое — личное: ей тоже было до смерти грустно, и она не нашла другого способа отстрочить момент, когда все будет готово к переезду. Когда это второе объяснение пришло Габриелю в голову, он чуть было не сорвался со своего табурета. Ему пришлось пересилить себя и предоставить событиям идти своим чередом, поскольку он вовремя вспомнил о чувстве долга, которому подчинялась та, кого ему так хотелось унести в края, где их дом никогда бы не пустел. А чувство это гласило: «Вначале семья. Семья потом. Между этими двумя крайностями допустимы соглашения, уступки, квалифицируемые тем не менее как злоупотребления». Его непроизвольный порыв, трогательный, даже берущий за душу, закончился бы полным фиаско. Элизабет со слезами на глазах, но непреклонно стала бы повторять ему все то же: договор есть договор, уступка есть уступка, срок есть срок и т. д.

Вот отчего, почитая долг — более всего оттого, что у него не было иного выхода, — он остался сидеть на табурете.

К трем часам ночи все вокруг было перевязано и обернуто, заклеено скотчем. Элизабет легла на ковровое покрытие пола и тут же уснула. Уличные фонари освещали гостиную желтым светом. Можно было подумать, что тут готовятся к детскому празднику и все эти пакеты и коробки содержат подарки. Или к Рождеству. Только о елке не позаботились. Задняя дверь дома осталась распахнутой, из сада доносились звуки: шелест листьев, вопли затеявших потасовку котов.

Габриель все сидел на табурете, прямо, словно аршин проглотил. Ему было хорошо, покойно.

На рассвете явились грузчики. В прошлом вот так же, должно быть, в дом входили лица, уполномоченные засвидетельствовать супружескую неверность.

— Что будешь делать?

На переднем сиденье двухтонного «вольво» с двумя здоровяками поместилась и Элизабет. Она непременно хотела ехать с ними. Не то чтобы уж очень тряслась за добро, просто желала удостовериться, что ничто не помешает ей уехать именно тридцатого сентября, как и было условлено год назад.

— Спасибо, что остаешься на инвентаризацию.

— Доброго пути.

Здоровяки спешили: приходилось думать о пробках на выезде из города и при въезде на кольцевую автодорогу. Водитель взялся за руль, ему было все равно, в каком состоянии его пассажирка и провожающий. Грузовик тронулся с места.

 

LII

Какие следы оставляет на стенах, ковровом покрытии и паркете год совместной жизни? Какой вред наносится замкам, батареям, сантехнике?

Чтобы ответить на эти и добрую сотню других вопросов, они явились втроем: эксперт, пузатый и утомленный сорокалетний мужчина, его помощник по имени Жерар, безынициативный молодой верзила, и хозяйка, та самая, что распахнула двери счастью год назад, вся с иголочки, с дежурной улыбкой на устах, в кудряшках.

Эксперт с порога приступил к своим обязанностям:

— Порог: циновка непригодна, на полу не хватает одной плитки размером двадцать на двадцать, дверца почтового ящика не закрывается. Гараж: требуется подновить стены, заменить лампочку в шестьдесят ватт, пол залит маслом.

И далее в том же духе до самой крыши. Однотонное бормотание. Изумленный подобной проницательностью помощник все заносил в тетрадь.

— Успеваете, Жерар?

— Стараюсь, хотя за вами трудно поспеть! Хозяйка, не переставая улыбаться, завела разговор о

том, как ей по нраву быть домовладелицей в таком интернациональном городе, как Гент.

— Все мои постояльцы — сплошь иностранцы. Я многое от них узнаю. Однако при выборе их следует проявлять осторожность. За некоторым исключением я в общем-то не бываю разочарована. Мы словно одна большая семья. И они всегда возвращаются ко мне. Как ваша очаровательная подруга? Вы ведь тоже вернетесь, не так ли?

А Габриель по мере продвижения по дому прокручивал в голове все, что произошло с ним и Элизабет за этот год.

— Винтовая лестница, ведущая в гостиную, четвертая ступенька, четыре вмятины в дереве, — диктовал эксперт.

Это случилось летним вечером, когда они вернулись с одного чопорного приема. Элизабет посадила пятно на юбку своего костюма едкого желтого цвета. Войдя в дом, она тут же бросилась в кухню и чем-то посыпала жирное пятно, предварительно сняв юбку и оставшись в пиджаке. Габриель тем временем рухнул на диван, переваривая шато-фижак и сливовую, и подумал: «Стыд и позор, так ведут себя только мужья». Но стоило ему из-под закрывающихся век увидеть голые ноги подруги, как его накрыло горячей волной, и он наскочил на нее, как петух на курицу. Элизабет, умоляя пощадить ее, вцепилась зубами в четвертую ступеньку винтовой лестницы.

— Плесень и грибок на окнах, от влажности, — бубнил эксперт.

Бедняга! Ему и невдомек, от чего это могло быть на самом деле. Влажность, о которой он упомянул походя, была предметом неустанных забот Габриеля. Каждый день он опрыскивал из пульверизатора ящички с растениями, установленные на окнах застекленной террасы, расположенной на крыше. Это было излюбленное место Габриеля, где он трудился и мечтал, полулежа в кресле и вперив взор в небо, по которому проплывали облака и пролетали голуби. А нескончаемому бельгийскому дождичку никак было не добраться до Габриеля, и оттого он еще ожесточенней барабанил по стеклу.

Именно там ему впервые пришла мысль отправиться в Китай…

Эксперту, проводящему инвентаризацию, это и в голову не могло прийти. Что мог знать он, видящий лишь плесень и грибок, о саде, состоящем из редких пород мха: Andreaea petrophila, Funaria hygrometrica и др.?

Инвентаризация в спальне принесла разочарование. Там, где произошло столько всего, ведомого лишь двоим, эксперт обнаружил только облупившуюся в одном месте штукатурку и вырванную из гнезда розетку. Столько надежд, общих планов, объятий, шепота, стонов — и ничего?

Габриель решил, что во всем виновата кровать. Когда они сюда входили, то тут же валились на нее, а она ведь все поглощает и ничего не отдает. Безмолвна, как могила, и так же уносит все секреты.

Габриель еще раз утвердился в одном из правил своей жизни: не заниматься в постели ничем важным, включая любовь.

Но хозяйка спасла честь спальни, ткнув пальцем в сторону батареи:

— А там, под подоконником, все вам кажется нормальным?

— Простите. Как же это я проглядел? Жерар, запиши и подчеркни: «С батареи сорвана печать».

Однажды — это было зимой — Элизабет никак не могла согреться, и Габриель взял и усадил ее на батарею. А затем воспользовался этим и овладел ею. В воспоминаниях осталась нежность. Забыв обо всем на свете, они не отводили друг от друга завороженных глаз. Прохожие могли видеть спину женщины и счастливое лицо мужчины. Видимо, тогда-то и была сорвана печать.

Когда вернулись в гостиную, меж ног у них проскользнула мышь.

— Жерар, пишите: требуется дератизация.

Затем все проследовали на кухню. Эксперт разложил свои бумаги и принялся за подсчеты: сумма обещала быть внушительной. Жерар ел своего начальника глазами, а хозяйка, не успокаиваясь на достигнутом, все шарила взглядом.

— Что ни говори, но домом вы попользовались на славу! Что да, то да.

Эксперт с видом знатока подмигнул Габриелю.

— В каком-то смысле это даже хорошо. А то иные жильцы съезжают, оставляя все в таком идеальном состоянии, что и не знаешь, жил ли кто-нибудь в доме. С вами вопросов не возникает.

— Да уж, тут без вопросов, — услужливо поддакнул помощник эксперта.

Эксперт наконец покончил с расчетами и назвал цифру, которая чудесным образом совпадала с суммой, положенной на депозит в качестве гарантии.

— Что ж, мы с вами в расчете! — весело воскликнула хозяйка.

Габриель молчал. Он вышел подышать воздухом. Чего бы он ни дал, чтобы спрятаться за старую корявую липу. Чтобы все о нем забыли — на год, на два, а он оставался бы там и все вспоминал, вспоминал… Как она загорала голышом, укрывшись за кустами роз…

— Господин Орсенна, отчет готов.

Трио уставилось на него. Никому не хотелось задерживаться.

— Подпишите вот здесь, — указали ему место под кругленькой суммой.

— Куда вам выслать окончательный счет?

Он не знал, что сказать на требующий четкого ответа вопрос. Севший на подоконник голубь подсказал ему.

— До востребования, Париж, почта XIII округа.

— Понятно. Говорят, в Париже с жильем проблемы.

— Вот именно.

— Хорошо. Никаких проблем. Все с ума посходили, без конца переезжают. И чего людям дома не сидится? Это все общая Европа.

Эксперт пожал ему руку и удалился. За ним засеменил помощник. Оставшись с ним один на один, хозяйка взглянула на него иначе.

— Как ни крути, а инвентаризация — волнующее событие, не правда ли?

По всему было видно, что ухоженность — ее единственная защита от тоскливого одиночества.

— Даже я, хоть и не в первый раз ее провожу, что-то сегодня разволновалась. Ну, в общем, не теряйте меня из виду. Большинство моих постояльцев пишут мне, дают о себе знать… — Она села в машину и продолжала говорить через открытое окно. — Может быть, вас подвезти?

— Нет, спасибо, я пройдусь.

— И правильно сделаете. Ничто так не бодрит, как ходьба. Каждое первое января даю себе зарок больше ходить, но потом… ну, вы знаете.

— Знаю.

Она нажала на газ и долго ехала с широко открытой правой дверцей, что было удивительно для столь благовоспитанной дамы.

Так закончился этот год, а вместе с ним и их договор об уступке.

 

LIII

Длинное белое здание барачного типа с закрытыми, несмотря на вывеску «Круглосуточный обмен», ставнями; черно-желто-красный флаг, реющий над ним по воле ветерка, редкого для этого времени суток; пустая сторожка, поднятый шлагбаум.

На сей раз никаких сомнений: это последний предел — и временной, и географический — их договора.

Он остановился, обернулся, снял головной убор, склонился в благодарном поклоне, как его учили в детстве.

«Спасибо за все, что было даровано мне в эти триста шестьдесят пять дней».

«Спасибо за простоту, отсутствие спеси, без всяких там „Старшая дочь Церкви, Мать городов, Центр прав человека“.

«Спасибо за неграндиозность размеров: от одного чуда до другого было рукой подать».

«Спасибо за бескомпромиссную языковую борьбу между Фландрией и Валлонией, напомнившую о важности слов».

Пешеход отчетливо и громко произносил слова своей благодарности, словно обращался к пожилому человеку или кому-то далекому.

«Спасибо за надежду. Местным новоделам так и не удалось уничтожить старинные фасады городских усадеб, домов корпораций и все эти Мясные, Хлебные, Травяные улочки, Дровяные набережные — еще одно доказательство того, что Время выстаивает в борьбе с самыми отпетыми из гангстеров».

«Спасибо местным жителям за привычку любой разговор заканчивать благожелательным „Все в порядке?“. Обходительность сродни рыцарству».

«Спасибо за конкурс виолончелистов, посвященный королеве Елизавете».

«Спасибо за музей Тервюрен: настоящая Африка под дождем».

Лицо пешехода исказилось, как от внезапной боли.

«Если я стану называть всех и вся, о чем сожалею, покидая эти места, стоять мне здесь вечно. Чтобы не вызывать зависти у других, ограничусь лишь двумя усопшими.

Спасибо Карлу Пятому, уроженцу Гента, ставшему крестным нашей любви. Спасибо еще одному уроженцу Гента — Виктору Хорте, понявшему, что архитектура и ботаника — родственные области человеческого духа. Да здравствует арт нуво! Элизабет был так к лицу твой роскошный декор — и тот, что на доме номер шесть по улице Поля-Эмиля Янсона, и тот, что на доме номер две тысячи тридцать шесть по Эхтскому шоссе».

Помолчав с минуту, пешеход снова заговорил, набравшись духу:

«Несчастный Бодлер, написавший „Несчастная Бельгия“!»

Затем надел головной убор и тронулся в путь.

Права была его матушка: даже будучи безмерно несчастным, надо благодарить, это придает силы.

 

LIV

— Шеф, вы видите то, что вижу я?

— Я вижу лишь, что не способен сделать ставку при таком раскладе на бегах.

— Какой-то мужчина со стороны бельгийцев. Разговаривает сам с собой.

— Это не редкость.

— Снял головной убор, кланяется.

— Вежливый.

— Идет в нашу сторону.

— Наверное, еще одна поломка.

— Сдается мне, у него нет машины. Он явно издалека.

— Бельгийские коллеги его пропустили?

— Вам ведь известно: их пост всегда пустует.

— Вижу, куда ты клонишь. Хотел бы его задержать?

— Но, шеф, если кто-то ступает на территорию Франции пешком, у него должны быть причины…

— А нам-то что до того?

— Но, шеф, это наша работа! Проверка, выявление контрабанды.

— По-твоему, дело в этом? Впрочем, если встать на такую точку зрения… Стоит поблагодарить Европу. С тех пор, как в нас отпала нужда, ты сильно поумнел. Ладно, лошадки подождут. Не знаешь, куда подевалось мое кепи?

Если кому-то это интересно, требуется два дня, чтобы бодрым шагом дойти от Гента до Франции, начав путь с бульвара Бургомистра. Стоит только запастись ватными тампонами для носа, чтобы не задохнуться, проходя мимо греческих ресторанов Дёрля, темными очками — чтобы предохранить глаза от кричащих цветов, в которые выкрашены супермаркеты Куртре, и берушами, чтобы не оглохнуть от шума на автостраде.

Налегке и с растерзанной душой покинул Габриель Бельгию.

— Добрый день. Французская таможня. Можно взглянуть на ваши документы?

Габриель протянул удостоверение личности, которое долго изучалось.

— Можно узнать, почему вы пешком?

Габриель подумал-подумал и решил не врать при возвращении в страну, являющуюся старшей дочерью Церкви.

— От тоски.

— А что, от тоски ходят пешком?

— У каждого своя тоска.

— Пройдемте.

Они вошли в помещение таможни. Его заставили вывернуть карманы, обыскали. Помощник, которому это было поручено, был старше своего начальника. Смутившись, он извинился.

— Сожалею, таковы правила.

— Я не против. Вы делаете то, что положено. Это ваша работа.

— Да какое там! Взгляните. — И помощник указал ему на беспрепятственно проезжающие автомобили. — Вам не кажется, что они могли бы хоть слегка притормаживать? Не из уважения к нам, конечно, но к границе.

Шеф потерял к ним интерес и снова погрузился в изучение заездов.

— Так вы ничего с собой не несете? Слово? Габриель дал слово. Лучше и не скажешь: он и впрямь ничего не нес из Бельгии.

— Все в порядке. Вы свободны. Но будьте осторожны. Гулять по автостраде опасно и даже запрещено. Но это нас не касается. Можно задать вам вопрос частного порядка?

— Валяйте.

— Пешком — это я еще могу понять. Но почему по автостраде?

— Мне нужна была граница, в прочих местах ее нет.

— Вы так говорите не для того, чтобы сделать нам приятное?

— Что вы, у меня такое настроение, что я охотно поубивал бы всех вокруг.

— Шеф, могу я проводить этого господина?

«С учетом сложившихся обстоятельств» разрешение было дано.

По пути вспоминали прежние времена. Помощник был эрудитом, поскольку его профессия оставляла ему много свободного времени. Он так и сыпал историями о таможнях, о контрабандистах… Габриелю вспомнился «Blauwershof», приют бунтарей. Там тоже тосковали по прежним временам.

— Обо всем этом вам стоило бы написать.

— Вы думаете? Впрочем, я уже и заголовок придумал: «Золотой век северной границы». Вы считаете, это пользовалось бы спросом?

— Публика падка на золотые века.

— Вы вселяете в меня надежду.

Несмотря на радужные перспективы, прощание было грустным.

— Людям нужно собственное пристанище — кусок земли. Если все общее, как они будут себя чувствовать?

— Приспособятся. Не впервой. Таков закон жизни.

— В таком случае мы с вами…

— …последние из любителей границ.

За этой сценой с большим удивлением наблюдали служащие автодорог Севера Франции. Не так часто увидишь таможенника, дружески похлопывающего пешехода по плечу, а потом задумчиво бредущего по запретной полосе к своему посту.

«Почему меня знобит?» — раздумывал пешеход. И только под Перроном догадался: это холод изгнания, хоть он и возвратился домой. Его осенило, что отныне найти на земле убежище будет для него задачей не из легких.

 

LV

Новая привычка Габриеля была мукой для окружающих.

— Господин Орсенна, прошу вас, будьте так добры, остановитесь хоть ненадолго. Дома — неугомонный муж, тут вы… — умоляла его секретарша.

— Да возьми ты себя в руки, — ворчал сосед-ветеринар, — от твоей бесконечной ходьбы у меня животные начинают беситься.

— Простите за нескромность, у вас неприятности с простатой? — осмелилась спросить клиентка, видя, что приглашенный ею специалист ни на минуту не останавливается. — У моего мужа было тоже самое. Небольшая операция, и все наладилось. Только не откладывайте. Это вредно для организма. Да и ваше постоянное хождение действует на нервы.

Когда автострада, ведущая из Бельгии во Францию, кончилась, Габриель не остановился и все шел и шел — целый день, где бы он ни находился, и даже ночью.

— Несчастный человек! — вздыхала консьержка, рассказывая о беспокойном жильце торговцам квартала Святого Людовика. — Такой с виду приятный, а вот поди ж ты, бродит и бродит по ночам. Этот годовой отпуск не пошел ему на пользу, повредился умом человек.

— И что, он так никогда и не спит?

— Ну, может, несколько часов в сутки, да и то кричит, стонет, ворочается. Видать, кошмары мучают.

— Вот не повезло человеку!

Бесконечная ходьба прерывалась лишь приступами гнева. Доказательство того, что твой дед вовсе не таков, каким хочет казаться, а именно человеком тонкой культуры, обученным благодаря общению с растениями умению владеть собой.

Он вдруг останавливался и превращался в дикаря: бледнел, сжимал кулаки и скрежетал зубами. И, не обращая внимания на окружающих, гневно вопрошал: «Почему? Ну почему?» Глаза его недобро поблескивали. Несмотря на свою невеликую фигуру, он производил устрашающее впечатление. Вокруг него образовывалось пустое пространство. Вздумай кто-нибудь приблизиться к нему в такую минуту, он рисковал бы жизнью, даже Элизабет, особенно Элизабет. Ибо к ней и были обращены его яростные причитания: «Почему, ну почему ты меня покинула после стольких дней и ночей, проведенных вместе?»

Месяцы спустя он получил ответ: брак — это заслон, возведенный против Любви. Элизабет не так уж предрасположена душой к Любви. Она убежала от нее в брак. Не столько дети нуждаются в ней, сколько она сама прячется за них. И выбрала в защитники несчастье: ведь, плача, ничем не рискуешь. Счастье — совсем другое дело, там ты уязвим. Ненавижу тех, кто только и умеет, что сетовать. Счастливые — единственные рыцари. Я осмеливаюсь любить.

И, высоко подняв голову, преисполнившись гордости, он продолжал ходить. Эта гордость была единственным лекарством от гнева. Правда, она действовала недолго. Ибо с гордостью приходило и презрение, презрение к той, от одного воспоминания о которой слезы наворачивались ему на глаза.

За его спиной шушукались, совещались, как можно помочь. Одна хозяйка книжной лавки, его давняя знакомая, придерживавшая для него раритеты, однажды решилась:

— Габриель, вам следует обратиться к врачам. Наука очень продвинулась, теперь почти от всего есть лекарство.

Он отправился к специалисту в области нестандартного поведения. В кабинете была очень приятная атмосфера, развешанные по стенам снимки кораблей свидетельствовали о том, что у хозяина тоже были проблемы.

Тот долго молча изучал его. Затем вытащил из-под стола гитару и взял несколько аккордов. Габриель узнал Баха.

— Когда я не могу понять, в чем причина болезни, я предпочитаю играть, а не говорить. Так честнее. Я мог бы вам сказать следующее: вы страдаете амбулаторной депрессией. Мы справимся с вашей болезнью. Но что вам это дает? — Он убрал гитару. — Что вами движет?

— Мне кажется, если я остановлюсь, моя кровь превратится в слезы.

— Любопытно. Продолжайте.

— Разве можно жить со слезами вместо крови?

— Вряд ли.

— Вот видите, значит, я должен продолжать, чтобы жить.

— Пациент, не утративший здравого смысла! За последние годы впервые сталкиваюсь с таким феноменальным явлением. Это редкость. А если вы всего-навсего паломник?

— Паломник?

— С тех пор, как мир стал миром, есть люди, неустанно шагающие по нему.

— Но у паломников есть цель: Компостелла, Лурд…

— У вас должны быть свои святые места.

— Как вам кажется, я иду к ним или от них?

— Время покажет. Это его ремесло.

Они еще некоторое время поговорили о парусниках, до тех пор, пока не раздался звонок, возвещающий о следующем посетителе. Спускаясь по красному вытертому ковру и повстречав излишне веселую даму, Габриель вообразил, что мысль показаться врачу внушил ей муж, озабоченный ее игривостью.

— Как поживает твой траур, Габриель?

— Повторяю тебе, Габриель: траур — это вопрос воли. Будь добр, прими решение выздороветь.

— Дайте Габриелю поспать, его траур обессиливает его.

— Ты улыбнулся, Габриель, не отрицай. Это признак, что твой траур не стоит на месте.

Так разговаривали с ним все эти мучительные для него годы его друзья — замечательное братство, полное терпения и доброжелательности. Траур Габриеля превратился в некую персону из плоти и крови, наделенную собственной жизнью, отличной от его. О ней справлялись, оценивая произошедшие сдвиги. О замеченных изменениях тут же сообщалось всем остальным друзьям.

— Я с ним завтракал. На нем был зеленый галстук, цвет надежды, передай другим.

— Не знаю, как остальное, но глаза ожили: неотрывно смотрел на грудь моей секретарши Маги. Передай другим.

Неоспоримые признаки скорого и окончательного выздоровления даже отмечались. Если же на следующий день и происходил некоторый откат («Сегодня утром Габриель явился небритым»), огорчение друзей длилось недолго. Всегда находился кто-нибудь, чтобы напомнить, что сам факт отката свидетельствует о движении и что Габриель преодолел первый важный этап: вышел из состояния зацикленности на себе.

Можно ли было разочаровывать столь великодушных друзей? Габриель старался этого не делать и подыгрывал им, исполняя роль некоего господина Траура.

Но сегодня он может признаться: не было в нем никакого траура, он испытывал ужас, упражняясь в извращенном умерщвлении самого себя, постыдном выкорчевывании души, ее растаптывании, высушивании, сжигании в компостной яме забвения. Это было недостойно того легендарного любовника, которым он пожелал стать, крестника Карла V и побочного сына Сервантеса.

Он выбрал иной путь обуздания своего горя.

Несмотря на всю мою нежность к тебе, мой ужас перед любой твоей болячкой, я все же желаю тебе пережить любовный недуг. Только боль позволяет ощутить в себе наличие некоего беспокойного народца, с которым под страхом различных потрясений стоит считаться: чувств.

А против боли я тебе советую одно: ходьбу.

Если б я задался целью по всем правилам исполнять роль деда, я поделился бы с тобой некоторыми подробностями, секретами, маршрутами, всем, выработанным за сорок лет практического применения данного рецепта, опробованного на собственной шкуре. Предостерег бы тебя. Однако потребовался бы целый труд, брошюркой тут явно не обойдешься. А время торопит, и нужно еще столько успеть рассказать тебе. Ведь я еще даже не подошел к китайскому периоду своей жизни…

Но ты из тех, кто умеет домысливать. Слава аристократическим по своему духу намекам и недомолвкам: благодаря им не нужно ни повторять, ни заканчивать фразу, можно подгонять жизнь. А неспешность предоставить тем ее моментам, которые это заслужили.

Вот лишь несколько набросков для будущего труда под названием «О ходьбе, всесильной врачевательнице любовного недуга». Собери с них жатву.

I. Ветер движения

Лицо в силу движения человека испытывает на себе благотворное дуновение. В тяжелые минуты этот знак внимания со стороны мироздания примиряет с самим собой.

II. Зрелище мира

Медленное продвижение, то бишь свершаемое пешком, без помощи какого-нибудь технического средства с застекленными окнами, позволяет проникнуть в самую суть человеческой комедии. Нет ничего более братского, чем открытое окно первого этажа. Достаточно одного взгляда, чтобы окунуться в чужую жизнь и забыть о своей. Что может послужить большему откровению, чем каникулы от самого себя? Жизнь идет своим чередом. «А, это ты», — говорит она, когда мы возвращаемся. Никакой язвительности с ее стороны. Бегство от самого себя было благотворным.

III. Обучение отрыву

От двадцати до тридцати раз в минуту, в зависимости от шага, покидаешь землю. Эти крошечные, но регулярные отрывы от земли учат душу тому, что можно расставаться без страданий.

IV. Опьянение орошением

Иные физиологи считают, что в человеческом организме имеется насос, подобный тому, которым накачивают матрасы или надувные лодки, и расположен он якобы в пятке, являясь чем-то вроде второго сердца, одушевляющего шаги. Он позволяет крови лучше циркулировать и омывать весь организм. Пешехода охватывает эйфория, он смеется или даже хохочет, хотя ему нелегко шагать в течение долгого времени.

V. Песнь Земли

Наша круглоликая матушка-земля говорит с нами. Мы можем избежать асфальтового или бетонного покрытия, заглушающего ее послания нам. Мы можем выбирать подошву потоньше или почаще ходить босиком и улавливать ее желания чуткими ушами, расположенными у нас в подошвах ног. Из ее глубин до нас доносится музыка. Не карнавал ли это в ее недрах? Чем дальше идешь, тем больше всего улавливаешь. Ощущения сродни тем, что испытывает европеец, попавший на карнавал в Рио. Музыка постепенно захватывает его, а потом и вовсе вовлекает в танец.

Тем, кто всерьез интересуется любовным недугом и лекарством от него, я предлагаю небольшое дополнение: рассказ о своем личном опыте.

Доктор был прав: ходьба Габриеля была не чем иным, как паломничеством. А также реконкистой. Исчезновение из его жизни Элизабет сломало его, разнесло на части. Внезапно наступившее одиночество расправилось с ним не хуже стаи крыс. В одну ночь без единого звука они изгрызли его кожу — всю без остатка, а ведь она, вроде некоего сосуда, худо-бедно поддерживала его консистенцию.

Наутро от него ничего не осталось. Тысяча частичек его плоти и его духа разлетелись на все четыре стороны. И не стало для него ничего более срочного и необходимого, чем отправиться на поиск частичек самого себя. Вот если бы вернуть их, тогда можно было бы задуматься о будущем. Так что о трауре не было и речи, он должен был собрать себя, как пастух сбирает разбредшееся стадо.

На это ушли годы. Где только не попрятались от него эти частички: и там, где он бывал с Элизабет, — в Севилье, бельгийских замках, садах, и там, куда он только мечтал свозить ее: в Патагонии, Неаполе, на теплых источниках острова Хоккайдо. Ох и непросто убедить мечты вернуться в опустевшее, заброшенное место!

И вот теперь, после долгих поисков, хитростей, призывов стадо почти в полном составе было в сборе: все — сбывшиеся и несбывшиеся, такие разные по своей природе, но отнюдь не враждующие друг с другом, ведь они были родом из одной истории любви.

Габриель ощутил, как в нем восстанавливается некое равновесие, появляется некая сила, пусть не радостная, зато безмятежная. На смену отчаянию пришла печаль. А печаль подобна родине, которую никому у вас не похитить, которая всегда с вами.

Его замечательные друзья стали даже считать, что он выздоровел. И были правы. Но совсем не так, как они полагали. Траур не имел ничего общего с этой жалкой одержанной им победой. Напротив, Габриель поздравлял себя с тем, что не уступил ему. «Я горд, что не отказался от своей любви. Ничто не предал забвению. Ничто не вырвал с корнем. Все во мне. Я по-прежнему верен духу жителей Арана: благодаря бесконечному хождению я получил немного плодородной земли на голых скалах».

 

LVI

А чем все это время жила Элизабет?

Ответ очевиден: наслаждалась своим выздоровлением. После долгого, такого долгого безумия она вернулась на путь истинный — к своей сложившейся судьбе матери, жены, дочери, тещи, и все эти роли она обрела с удовольствием и исполняла с рвением, заставлявшим всех восхищаться ею, радоваться перемене. Все окружающие ее близкие люди готовы были удавить того, кто вздумал бы упрекнуть ее. На прошлом было табу. Всякий день праздновалось ее возвращение в семью. Былые страсти и тревоги улеглись, ячейка общества сплотилась. Она даже — о диво дивное! — стала меньше работать, больше времени уделяла домочадцам, отменяла командировки, вовремя возвращалась домой и никогда не брала работу на дом — доказательство того, что навсегда излечилась от своих трудоголических пристрастий. Родители — и ее, и мужа — не могли нарадоваться. И то верно: каждый человек, одаренный определенной жизненной силой, переживает кризисы. Но подлинная натура нашей Элизабет оказалась сильнее. Она была настоящей королевой-солнцем в царстве близких.

Более глубокий исследователь — и тот не стал бы вносить коррективы в этот идиллический портрет еще не старой женщины, наконец обретшей согласие с самой собой. Разве что удивился бы, увидя эту во всех отношениях безукоризненную супругу и мать за странным занятием: она каждый день скрупулезно заносила в блокнотик мельчайшие радостные события, как то: воскресный обед всей семьи, восхищенные улыбки мужа, когда она блеснула остроумием в присутствии гостей, интересное чтение на ночь в супружеской постели, семейные выходы в кинотеатр, спокойный отдых среди цикад или альпийских снегов. Да мало ли чего? Но более всего она отмечала тишину внутри своего существа: чувство долга более не точило ее, молчало, а скорее всего вообще отправилось мучить других женщин, не таких мудрых, как она. Любые приятные мелочи, мимолетные удовольствия удостаивались чести быть занесенными в ее блокнотик: любезность таксиста, голубое небо, новые туфли, которые не жмут… Не проходило дня без этих маленьких радостей, блокнот заполнялся.

А каждое 31 декабря она запиралась в своей комнате и подбивала бабки — за весь год. Подсчитывала все радостные события за истекший период — пятьдесят две недели. Подсчитывала, как в старину: складывала в столбик, «восемь пишем, два пошло на ум, десятки переходят в сотни»… А потом, получив в конце длинного столбца итог, умилялась. И все повторяла про себя, одеваясь и прихорашиваясь к сочельнику: «До чего ж я счастлива, до чего ж спокойна». Ей казалось, этот волшебный рефрен защищал ее от воспоминаний, как дамба. «Я на свете всех счастливей, всех спокойней, всех красивей», — пела она про себя и день, и ночь.