Долгое безумие

Орсенна Эрик

Сисинхёрст

 

 

XXXV

— Законница?

Она все повторяла это слово на разные лады, словно примеривала на себя, как платье или шляпку. А ведь сперва посмеялась над ним, сочтя, что это еще одна из нелепых идей Габриеля. Теперь же слово пришлось ей по душе.

— Законница. Скажи-ка! Я ношу закон в себе. Вот это новость…

Впервые она никуда не торопилась. Нашелся идеальный телефон-автомат: на Монпарнасском вокзале, в каком-то закутке напротив раздевалки подметальщиц, которые почти все родом были из Мали. Каждые три минуты приходилось прекращать разговор, чтобы переждать объявления об отбывающих и прибывающих поездах: перекрикивать громкоговоритель, да еще в здании с бетонными сводами, было бесполезно. Зато в перерывах между объявлениями устанавливалась полнейшая тишина. Можно было говорить часами и не было опасности встретить знакомых.

— Законница, — довольно произносила она, смакуя новое слово. — А я-то воображала себя связанной по рукам и ногам. А оказывается, я просто законница. И впрямь, если все хорошенько взвесить…

Ее голос окреп, стал спокойным. Одним словом определить все, что составляет суть твоей натуры, — это сродни крещению и также успокаивающе действует. Писателям знакомо это чувство успокоения, когда наконец нужное слово найдено. Еще это похоже на то, как вернулся домой, где тепло, уютно, как в иглу, где не так страшно ждать приближения зимы.

— Габриель?

— Да?

— Ты простишь, если я пойду? Я должна обдумать все. Кое-что почитать, побыть одна. Ты не обижаешься? Ты сделал мне настоящий подарок. До завтра.

Она никогда не клала трубку на рычаг, оставляя ее висеть, то ли ей было тяжело это сделать, то ли она еще надеялась что-то услышать. Я тоже долго не клал трубку на рычаг, поскольку никуда не спешил, никто меня не ждал. И слушал вокзальный шум: поезда отходили на Брест, Нант, Шартр, Сен-Сир-Л'Эколь. В те времена за монетку можно было говорить сколько душе угодно.

— Я хочу признаться тебе, Габриель: я не вправе бросить семью. Скажи, как жить, если в тебе сидит закон?

Переговоры по этому деликатному вопросу велись теперь между агентством «Ля Кентини» и Монпарнасским вокзалом ежедневно.

Обычно ее звонок раздавался около семи вечера. Она стояла в будке, на сквозняке, я же сидел в кресле, положив ноги на гору проектов, с бутылкой пива. Мог ли я обойтись без него в столь сложных переговорах? Оно помогало моему мозгу работать с удвоенной силой, мной овладевала легкость.

— Габриель, подскажи, что делать?

— Нужно вновь пускать в ход нашу легенду.

— Но что может поделать самая прекрасная легенда в мире с законом внутри меня?

— Наша легенда — корабль. Когда мы ее достроим, то снимемся с якоря и увезем с собой твой закон. Да и как иначе! Он отправится в плавание вместе с нами, подобно большим деревьям, которые научились перевозить целиком, со всей их корневой системой. Постепенно он приспособится. Нет ничего лучше переезда, чтобы успокоить такие законы, как твой. Не бойся, Элизабет, все устроится.

— Но ведь Анна Каренина ушла к своему любовнику Вронскому, а закон, который она носила в себе, никуда не делся и не стал мягче.

Элизабет была совестливой, примерной. Со своей жизнью она обращалась, как с досье. Она прочла о неверных мужьях и женах все, от специальных номеров «Мари-Клер» до шедевров мировой литературы. Чтобы быть на уровне, мне тоже приходилось много читать, часто в ущерб работе. Когда она задала мне вопрос об Анне Карениной, я дошел лишь до пятой главы романа и не знал, как трагически он кончается. И потому мой оптимизм шел от сердца.

— Дорогая, времена другие. Половина пар в Париже разводятся.

— В этом я остаюсь человеком прошлого века.

— Вот увидишь, мы заглушим твой закон, обманем его, забьем прекрасным зрелищем нашей любви, и в один прекрасный день он уступит очевидности и снимет шляпу перед нами, станет нам аплодировать. Скажи, что ты мне веришь.

Она выдавливала из себя еле слышное «да», только чтобы доставить мне удовольствие. Я знал, что в ней происходит в эти минуты, когда ее сердце рвется на части, на глазах выступают слезы, хотя на устах и играет улыбка.

Элизабет была не робкого десятка и отважно сражалась за себя с судьбой в закоулке на Монпарнасском вокзале. Она могла бы позвонить с работы, но не смела. Перегородки такие тонкие, могли услышать. Да еще, не дай Бог, увидели бы, как она плачет. Я хотел подарить ей складной стул из тех, которые берут с собой, отправляясь на бега или охоту. Она отклонила мое предложение под тем предлогом, что война сидя не ведется.

Я был на грани того, чтобы попросить секретаршу привязывать меня перед ее уходом, настолько сильным было мое желание сорваться с работы и бежать к своей возлюбленной, несмотря на ее категорический запрет.

Я обещал себе побывать однажды в Мали. Дело в том, что единственными союзниками Элизабет на вокзале были уборщицы, малийские женщины. Они не могли не обратить внимания на элегантную даму, подолгу разговаривающую по телефону, нередко плачущую. Наверняка прислушивались. И поняли, что с парижанкой происходит что-то такое, от чего ей никак не избавиться…

Они предлагали ей и горячий кофе, и успокоительное, думали даже, что она страдает животом, пытались напоить отваром.

У меня так и не нашлось времени побывать там и поблагодарить их за благожелательность.

Сейчас как раз время.

Сам я, упершись, как ломовая лошадь, изо всех сил тянул лямку: легенда, она одна способна противостоять закону. Я не боялся быть смешным. Звал на помощь всех, кого только было можно. Даже генерала де Голля. Кто, как не он, преступил закон 18 июня 1940 года? А потом уж легенда сделала свое дело по отношению к нему.

— Элизабет?

— Слушаю тебя.

— Как наш сынок?

— Не надо, Габриель. Мы заключили с тобой договор. Правду откроем ему позже. Сейчас ему нужна надежная, крепкая семья. Встреча с тобой потрясет его.

— Я не о том.

— О чем же?

— Ты заметила?

— Что?

— Ну, признаки…

— Признаки чего?

— Не знаю, как сказать… Литературные способности, что ли. Он читает, пишет?

— Ты спрашиваешь, не стал ли он в свои семь лет Сервантесом? Обмакнул ли он перо Сержан-Мажор в чернильницу Ватерман, чтобы поведать миру историю своих родителей? С сожалением и радостью одновременно сообщаю тебе, что наш сын — нормальный ребенок! Он переходит в десятый класс, любит Тентена и футбол. Доброй ночи.

Минуту спустя снова раздавался звонок.

— Габриель, не воображай, что мы произвели на свет далай-ламу.

Она попала в точку. Именно такова и была моя цель: незаметно внедриться в жизнь моего сына и засечь в нем признаки будущей гениальности. Как жители Тибета ищут мальчика, который станет вождем.

Легенда, нужна была легенда.

— Элизабет, мы потихоньку скатываемся в обычный адюльтер.

Она не возражала.

— Нужно что-нибудь придумать. Так я придумал кое-что, не ахти, конечно, но все же что спасло бы нас от слишком вульгарной тошнотворной банальности и позволило бы меньше переживать.

 

XXXVI

— Ты и впрямь этого хочешь?

Голос Элизабет звучал по телефону так же, как и в тот вечер, когда мы были с ней в ресторане возле Коллеж де Франс (средневековые своды, свечи на столиках), — те же нотки веселья и бесшабашности, те же самые слова. Я тогда спросил, не может ли она снять юбку, чтобы меню было не таким пресным.

— Ты и впрямь этого хочешь?

То, что последовало за этим, — сладчайшее из моих воспоминаний. Извивающиеся движения тела, падающая к ногам ткань, ноги, плохо прикрытые скатертью и салфеткой, взгляды официантки.

Из прошлого песни не выкинешь. Но вернемся к настоящему.

Так вот, на вопрос Элизабет, действительно ли я этого хочу, я ответил утвердительно, покраснел и смутился предстоящей перспективой.

— Замечательно. Немедленно выезжаем. Он ждет меня внизу в машине. Мы сядем на пароход. Захвати валиум, чтобы не страдать от морской болезни. Встречаемся в ресторане «Прибежище китов», в центре деревушки, рядом с площадкой для крикета, слева, если подъезжать со стороны Кренсбрука. Я заказала два столика, один — на твое имя. Удачи нам. И да поможет нам Бог.

Это был Он.

В трех столиках от моего перед бокалом красного вина, стаканом воды, чайной розой в миниатюрной бутылочке и свечой — непременным атрибутом подобного заведения — сидел Он.

Я окрестил его вечным, поскольку, несмотря на все мои усилия, он не желал уйти с моего пути, и призраком, поскольку он был с нами, пусть мы его и не видели. Я узнал бы его из тысяч других мужей, ведь Элизабет столько рассказывала о нем за эти годы. Это был почти мой брат. Более того, мое второе «я». Ни в чем не похожий на меня: выше ростом, темноглазый, плешивый, — скорее даже моя полная противоположность, он был тем не менее моим двойником и похитителем моего главного достояния — любимой женщины.

Он сидел неподвижно. Казалось, это кадр из фильма, остановленного по воле режиссера. Или что он нарочно застыл, чтоб дать мне свыкнуться с ним.

С моего места мне не было видно Элизабет. Я буквально кожей ощущал ее присутствие, но какой-то кудрявый блондин, двойник актера Майкла Кейна, закрывал ее. Открытый «сааб» перед входом мог принадлежать только этому персонажу. Если бы не он, я бы наверняка смалодушничал и бежал куда глаза глядят, лишь бы не встречаться лицом к лицу с мужем Элизабет. Напротив того, кого я мысленно окрестил Майклом, сидела яркая брюнетка, выглядевшая так, как обычно представляешь себе психоаналитика. Она не умолкала ни на минуту, и из ее слов следовало, что тот никак не может повзрослеть. Бедняга, он тоже подумывал, как бы смыться. Мы бы сели в его «сааб» и вмиг домчали бы до порта, а там — ищи ветра в поле.

Собравшись с мыслями, я огляделся. По стенам были развешаны морские пейзажи и акварели, изображающие различные растения. Потолок был выкрашен в белый цвет. Повсюду медь. Типичная Англия. И, как всегда, я был единственным одиночкой.

Вдруг застывший призрак задвигался. Его правая рука схватила вилку, воткнула ее в тарелку с рыбным ассорти и поднесла ко рту. И так много раз, причем безостановочно и быстро. За десять секунд от закуски осталось одно воспоминание.

Меня передернуло, стало жаль его. Из достоверных источников мне было известно, что эта жадность в еде оборачивалась к середине ночи приступами желудочных колик.

Все это время нечувствительный к филиппикам своей спутницы, все больше входившей в раж, «Майкл Кейн» безмятежно доедал свой ужин. Я внутренне обращался к нему с мольбой не спешить, растянуть трапезу подольше.

Но моя молчаливая молитва не была услышана. Вскоре, расплатившись с помощью карточки, горячо поблагодарив хозяйку, он и его спутница встали и направились к выходу, а я остался без прикрытия.

Элизабет тут же обернулась ко мне. Ее взгляд последний раз вопрошал: «Ты этого хочешь?»

Но мы слишком далеко зашли, чтобы можно было отступать. Я бесстрашно подмигнул. «Прекрасно», — сказали глаза Элизабет, тут же обращенные на мужа.

— Это должно было случиться… — начала она.

— Что именно?

— Габриель.

Муж ожил, обрел свою невыносимую природу вечного мужа. Бросив на меня быстрый взгляд, он откинул голову назад, словно мое присутствие жгло его (как его присутствие жгло меня). Затем вновь медленно повернул ко мне голову. Я догадался, что он разглядывает детали: мои руки, сложенные на животе, мою красную куртку, ничем не выдающуюся внешность и рост. Его одолевали мысли, схожие с моими: как я представлял его в постели с Элизабет, так и он представлял меня. Казалось, ничто в мире не способно заставить нас отвести друг от друга глаза.

— Не пересесть ли тебе за наш столик? — предложила Элизабет.

Тут же прибежала хозяйка, сияющая улыбкой.

— О, я люблю объединять французов. Знаете, здесь, в Кенте, вас очень любят. Полагаю, вы приехали, чтобы посетить Сисинхёрст?

Склонившись над нами, как над собравшимися на день рождения детьми, она повела с нами задушевный разговор о наших предках — презиравших законы заправских контрабандистах, веками доставлявших на остров изысканный товар: вино, коньяк, табак. И в шутку спросила, не контрабандисты ли и мы.

— В некотором роде, — ответила Элизабет.

С забавной серьезностью хозяйка поочередно оглядела нас.

— Меня это не удивляет. Вы впервые здесь? Элизабет кивнула. Ей пришлось все взять в свои руки.

Оба ее спутника напоминали пассажиров, больных морской болезнью, — цеплялись за столик, словно ресторан кренился, были мертвенно-бледны. Встретившись глазами, они тут же отводили взгляды, завороженные и недобрые одновременно.

Это не ускользнуло от внимания хозяйки.

— Вот увидите, как благотворно подействует на вас сад.

— А что, там есть целебные травы? — с улыбкой поинтересовалась Элизабет.

— Всего понемножку. Увидите сами. Как-нибудь расскажете мне, чем занимаетесь, хорошо?

Элизабет пообещала.

Стоя под огромным железным китом, служившим вывеской, хозяйка махала нам рукой, не желая, видимо, оставлять нас без внимания. Сиделки, кормилицы — это нечто сугубо английское. Мы были, конечно же, не первыми, кто пришел за утешением в Сисинхёрст. Когда она вошла в ресторан и закрыла за собой дверь, мы остались одни посреди маленького городка, на его пустынной главной улице с деревянными домами, похожими на игрушечные.

Мы шли до тех пор, пока Элизабет не сказала:

— Так мы можем и до моря дойти.

Что было делать? Любое прикосновение к ней мне не дозволялось. В тишине июньской ночи раздалось три пожелания доброй ночи.

Когда они исчезли в темноте, я был благодарен вечному мужу за то, что он не обнял свою законную супругу за плечи, хоть ему это и было позволено.

Сисинхёрст.

Я уже говорил: Элизабет во всем любила точность, достоверность. Такие люди, как она, тщательно готовят все события своей жизни, а уж тем более путешествия. И оттого в нашей истории ненадолго появляется живописный персонаж из мира политики: Морис Кув де Мюр-виль, финансовый инспектор, член гольф-клуба Сен-Клу и давний приятель генерала де Голля.

Узнав случайно, что когда-то в юности, чтобы заработать немного на карманные расходы, он обучал французскому детей хозяев замка Сисинхёрст, Элизабет добилась встречи с ним. Для нее это не составило особого труда. Этот бывший министр иностранных дел и экс-премьер-министр переживал личную драму: его заядлый враг Жорж Помпиду был избран президентом страны, и отныне любая политическая должность для него была заказана.

Как скрасить время оставшемуся не у дел политику, если не вспоминать прошедшие годы?

Долговязый, с бесконечно утомленным видом борзой, так и не сумевшей оправиться от стойки, к которой ее приговорил некий неумолимый повелитель, он был кожа да кости. Даже говорить ему было трудно, его речь была ироничным и весьма изысканным бормотанием.

— Если вам интересны тайны британских альковов — в которых, впрочем, нет ничего стоящего, — прочтите «Портрет одного супружества». Я знавал автора — Найджела, старшего из отпрысков рода, бывшего моим учеником. Во всех отношениях милый молодой человек, возможно, излишне интересовался семейными тайнами. Его завораживала чета его родителей. И было чем. Иные супружеские пары, как бы это сказать… бездонны.

Осмотр сада начался весьма достойно, в атмосфере дружеской, может, слегка предупредительной симпатии, неизбежно наводящей на мысль о выздоровлении.

Мы втроем продвигались вперед среди чудес, и ни один не претендовал на лидерство.

Я называл растения:

— Вьюнок… бергамотное дерево… вон то, у которого листики с красными кончиками — Liatris spirata, дальше дельфиниум, а эта коллекция ломоноса — единственная в мире…

Элизабет рассказывала историю хозяев здешних мест. Жили-были политический деятель и дипломат Гарольд Николсон и молодая женщина — литератор Вита Секвил-Вест. В 1930 году они приобрели разрушенное поместье. В течение последующих тридцати лет он рисовал, а она сажала растения. Он был гомосексуалист, она лесбиянка. И их брак от этого ничуть не пострадал.

— А при чем тут сад? — вскипел вдруг муж.

— А при том. Быть садовником — значит управлять разнообразием жизни.

Простим Элизабет казенное слово «управлять»: будучи чиновником высокого ранга, она прибегала иной раз к казенным выражениям.

Верная своим педагогическим и бойцовским качествам, она завершала каждый из своих рассказов сентенцией на одну и ту же тему: будем принимать себя такими, какие мы есть. Гарольд и Вита обладали этой мудростью. Их брак — тому пример, а их общее дитя — этот сад — шедевр.

Вечный муж, казалось, внимает сему мирному посланию. Бледная, но довольная улыбка освещала его лицо, изборожденное морщинами, — ну просто лицо какого-нибудь испанского художника. Он то и дело восклицал:

— Сколько труда! Нет, вы только посмотрите! Сколько потребовалось терпения, любви к природе! Бог ты мой! А сколько во всем этом желания прийти к согласию! — Его воодушевление казалось таким искренним, таким горячим. Несколько раз он даже увлекся долгим разговором со мной на всевозможные ботанические и агротехнические темы.

Глядя на то, как увлеченно и мирно беседуют двое ее мужчин, Элизабет чуть не захлопала в ладоши.

«Получилось! Они найдут общий язык. Они усвоили урок ботаники, преподнесенный им этим садом. Я наконец выйду из ада. Спасибо вам, Гарольд и Вита! Спасибо тебе, Сисинхёрст!» — думала она.

Привыкшая к душным кабинетам и авиасалонам, она была буквально опьянена свежим воздухом. Все эти краски, пыльца, запахи… она почувствовала себя воздушной. Я даже не уверен, взошла ли она, как все смертные, по лестнице, когда пожелала добраться до башни, или же взлетела на крыльях оптимизма.

 

XXXVII

Кто первый пустил в ход кулаки?

Никто не смог ответить на этот вопрос примчавшимся полицейским.

Даже Элизабет, которой наверняка все было видно с высокой башни. Королева — ее тезка, тоже забиралась на эту башню 15 августа 1573 года, чтобы полюбоваться оттуда несравненными пейзажами Кента и поприветствовать собравшийся внизу народ.

Четыре сотни лет спустя долетавшие снизу крики выражали совсем иные чувства.

Предчувствуя неладное, она сбежала по лестнице вниз, налетев по дороге на двух голландок, и бросилась к «белому саду», откуда доносились вопли и ругань.

Много-много лет спустя, в Китае, не отрывая глаз от книги, которую она читала, Элизабет спросила:

— Помнишь Сисинхёрст? Послушай, что о нем пишет Вита Секвил-Вест:

Мой сад, серо-зелено-белый, прислонился спиной к высокой изгороди из тиса, с одного бока у него стена, с другого — изгородь из низкого кустарника-самшита, а спереди — аллея, выложенная битым кирпичом. Это довольно большое пространство, разделенное надвое аллеей, замощенной серым камнем, ведущей к деревянной скамье. Сидя на ней спиной к тисовой изгороди, надеюсь, можно будет увидеть море, образованное из растений серого цвета, над которым будут там и сям возвышаться высокие стебли белых цветов. Так и вижу белые раструбы королевских лилий, которые я вырастила из семян три года назад, вытянувшиеся над партером из чернобыльника и глистогона, окаймленным белым бордюром «Mrs Sinkins» и серебряным ковром Stachys lanata.

Элизабет оторвала глаза от книги и улыбнулась. Затем продолжила чтение.

Там будут белые анютины глазки, белые пионы и белые ирисы с серыми листьями… надеюсь, что все так и будет. Не хочу заранее хвастать своим серо-зелено-белым садом: вдруг меня постигнет неудача. Я лишь хотела сказать, что такие планы стоят того… И все же я не могу не надеяться, что огромный сыч уже будущим летом в сумерках пролетит над садом «бледным»… который я закладываю под первыми хлопьями снега.

— Помнишь ту нелепую драку? Надеюсь, ты до сих пор мучаешься от стыда.

Я бросил на нее один из самых сумрачных взглядов, имевшихся у меня в запасе, и с полным отсутствием юмора, характерным для меня, стоило завести речь о самом дорогом, ответил:

— Это должно было случиться. Надо было драться по-настоящему. Это освободило бы тебя хотя бы от одного из нас.

Когда Элизабет прибежала на крики, она увидела лишь спины стоящих в кружок и вопящих людей. Она тут же смекнула, что в центре происходит что-то, имеющее к ней отношение. Растолкала зевак, пробралась в первый ряд и увидела сцену, подтвердившую худшие из ее опасений: в середине одного из цветников легендарного для Англии ботанического памятника схватились двое мужчин. С безудержным пылом неофитов, беспорядочно, неумело, задыхаясь, с перекошенными физиономиями, били они друг друга почем зря. Опомнившись, справившись с оторопью, она осознала, до чего необычна драка, завязавшаяся между двумя интеллигентными, уравновешенными людьми. Долговязый старался нанести сопернику удар по рукам или низу живота, а тот — по глазам и носу, оставляя без внимания остальные части тела.

Сцепившись, они упали и стали кататься по земле, потом вновь вскочили, снова упали, нанося непоправимый ущерб уникальному цветочному партеру. Элизабет сразу же обратила внимание на еще одну необычную деталь: зеваки произносили латинские слова. Оказывается, они называли безвозвратно утраченные экземпляры.

— Бедная цинерария! О нет, только не соланум! Бог мой, добрались до далий!

Никто не посмел их разнять. Зрелище поругания шедевров цветочного царства потрясло Элизабет.

В конце концов прибежали четыре здоровенных садовника: схватив забияк за шеи, они оттащили их в сарай с хмелем.

— Судя по всему, вы французы? — спросил их позже судья.

Это был первый и последний вопрос, после него был немедленно оглашен приговор: «недельный арест».

Темница в Фолкстауне пахала мочой и морем. Шесть раз в день звучала сирена, возвещавшая о времени. И пока Элизабет, которая, как ей казалось, навсегда излечилась от тяги к противоположному полу, испытывая непреодолимое отвращение к его непроходимой глупости, отсиживалась в Париже, оба еа. рыцаря портили себе кровь, убежденные каждый со своей стороны, что она навещает не его, а соперника.

Но Элизабет не сразу покинула Англию. Целую ночь она не смыкала глаз в отеле: как же, заснешь тут, когда самая изысканная красота не способна встать на пути людской дикости. Утром она явилась к открытию сада и прямо прошла к директору. Тот встретил ее весьма прохладно, но мало-помалу, по мере того как она приносила свои извинения, оттаял.

Она плакала от стыда, поскольку в нее было с младых ногтей вбито воспитанием, что любой француз за границей — посол своей страны. Эти два нелепых петуха опозорили Францию.

На прощание директор пожелал ей всего доброго. Она попросила позволения в последний раз пройтись по саду.

— Сделайте милость.

Она заново проделала весь вчерашний крестный путь. И попросила прощения у всего сада.

Попросила прощения у розария с его обилием запахов и красок, напоминающим роскошный коктейль, а особо у своих любимиц — бледной «Госпожи Лорьоль де Барни» и старушки «Воспоминание о докторе Жамене».

У липовой аллеи и лужайки с азалиями.

У небольшой ореховой рощицы, похожей на ту, в которую в детстве хотелось забраться, чтобы не достал волк.

У средневековой, чудом сохранившейся до наших дней части сада с лекарственными травами, где так и казалось, что вот-вот появится монах-аптекарь.

В этот раз она была внимательнее к окружающему и все думала, а к чему вообще обременять себя общением с мужчинами, разрушителями красоты земной?

Дойдя до места преступления, она вся сжалась и застыла на пороге белого сада, не в силах сделать ни шагу. Садовники с необыкновенной осторожностью и, как ей показалось, печалью поправляли цветник, которому был нанесен урон.

Она почувствовала, как на плечо ей легла чья-то рука.

— Вот увидите, все будет хорошо, — проговорил шепотом директор. — У природы больше сил, чем у людей. Да и равнодушия.

На обратном пути, на пароходе, она вновь принялась читать «Портрет одного супружества». Ее изумляло и притягивало в этом рассказе все: сам Найджел, сумевший передать взаимоотношения своих родителей, какими бы они ни были, Вита, не побоявшаяся окунуться в страсть с Вайолет Трефусис, Гарольд, все стерпевший, поскольку речь шла о женщине, которую он любил.

— Мы недостойны этих людей, — не сдержавшись, проговорила Элизабет вслух.

Палуба была пуста, все остальные пассажиры, убоявшись тумана, предпочитали проводить время в буфете. Она еще раз перечитала жизненную программу Виты:

Любить себя во что бы то ни стало, что бы я ни сделала. Помнить всегда, что мои побудительные причины не пустячны. Ничему не верить, не прислушавшись к самой себе. Все бросить ради себя, если придется делать окончательный выбор.

«Никогда, — думала про себя Элизабет, — у меня не хватило бы наглости даже помыслить о таком. Вот это легенда! Мы с Габриелем — жалкие эпигоны. У каждого та любовь и тот сад, которых он заслуживает. У них — Сисинхёрст. У нас — номер в отеле с туалетом на лестнице».

И, объятая гневом к самой себе, презрением к своим мелким амбициям и худосочности своего великодушия, она забросила книгу подальше в море.

Этот эпизод мог иметь плачевные последствия для ее карьеры: как бы то ни было, чувство вины по отношению к Англии больше ее не покидало. В тех делах, где фигурировала эта страна, Элизабет не проявляла своей обычной напористости. Как умный человек, она подметила свою слабость и попросила начальство передать другому сотруднику этот участок работы. В итоге наши внешнеэкономические связи не пострадали ни на одном из направлений. А если и пострадали, то совсем немного.

— Вот уже лет двадцать, как я задаю себе этот вопрос…

— Слушаю тебя.

— Роскошь продолжительного общения двух людей состоит в возможности уже после того, как зарубцевались раны, бесконечно долго выяснять некоторые обстоятельства прошлого, имеющие первостепенное значение, но не до конца понятные. Согласен?

— Да.

— Тогда ответь: почему в той драке в Сисинхёрсте ты хотел прежде всего сделать его незрячим и лишить носа?

— Как раз по причине твоего продолжительного общения с ним. Он каждый день видел тебя и вдыхал твой запах. Я не мог этого простить ему.

— А он? Низ живота — понятно. Но твои руки?

— По-моему, чтобы я не мог больше дотрагиваться до тебя.

Элизабет, ничего не ответив, вышла из комнаты, что-то считая по пальцам.

Почему?

 

XXXVIII

Беда не ходит одна. Это верно и для любовных отношений, особенно если они непросты. А если есть друзья, то они обычно сопровождают происходящее песней, напоминающей те, что исполняли греческие хоры:

О Габриель светозарный! Мхов и цветов утешенье!

Сел ты в калошу, наш милый, киснешь теперь пред экраном

Ты голубым в уик-энды, сохнешь по ней и хиреешь.

Ей же, немилосердной, сладко и горюшка мало.

Боги тебе помраченье через любовь ниспослали,

Тешится всласть Громовержец!

Мы же тебя не оставим, ни-ни-ни-ни, и не думай,

Развеселим и накормим, пестовать не перестанем.

Если бы ты, Габриель, взгомоздился отринуть все это,

Рассудком своим дорожа, избегнул ловушку бы страсти,

Вместе бы веку навстречу двинулись мы непреклонно.

«Габриель, нужно поговорить», — с этой фразы начиналось обычно дружеское участие в моей судьбе. Друзья сменялись — в ресторане, на прогулке, опекая героя, не давая ему пасть духом и не понимая, что ему мешает зажить как все, обычной жизнью. Почему? Почему, Габриель?

Он множество раз рассказывал историю своей любви. Множество раз его слушатели качали головами, все более убеждаясь: наш Габриель болен.

Как опытный педагог Габриель не отчаивается и снова и снова повторяет им одно и то же: еще немного, и он натянет серый халат, возьмет в руки мел и напишет на доске причину того, что с ним происходит: ему не хватает соли жизни.

Если женщина — твоя отрада и твое горе, всегда нечто новое и памятное, далекое и близкое, если стоит ей приблизиться, тебя накрывает теплой волной, и молча ввысь взмывают птицы, если малейший кусочек ее кожи читается и поется, как вольная песня, вырвавшаяся из недр фортепьяно, если ее глаза, щурясь и не смея рассмеяться, обращены к тебе, если ее волосы таковы, что одним их взмахом она сметает дни, проведенные в ожидании ее, если на ее шее бьется как сумасшедшая яремная жилка, если ночь, и тоска, и холод вмиг обрушиваются на землю, когда она уходит, если в ушах уже звенит предвестник будущего свидания — «приди!», какой мужчина, достойный этого звания, откажется от такого чуда и предпочтет бежать, зная о препятствиях, с которыми сопряжена любовь?