2 марта. После недельного перерыва наконец появилось сообщение «В последний час». На этот раз о победах не на юге (там наше наступление заглохло), а на северо-западе страны. Напечатано оно под заголовком «Ликвидация укрепленного плацдарма противника в районе Демянска». Кому- то могло показаться, что событие это по сравнению с операциями на юге и юго-западе не столь значительно. Но это не так.
Напомню, что это было не первое наше наступление в районе Демянска. В начале прошлого года началась операция с целью разгрома демянской группировки врага, насчитывавшей около ста тысяч человек. В сообщениях Совинформбюро было сказано, что наши войска окружили 16-ю немецкую армию (в действительности окружили корпус, но и это хорошо). То был первый опыт операции нашей армии по окружению — увы, неудавшийся, хотя урон противнику был нанесен большой. Немцам удалось прорвать кольцо окружения и закрепиться на плацдарме. Наша газета много писала об этой операции: все репортажи, корреспонденции шли под заголовками «окружение», «окружение»… хотя оснований для этого уже не было. Но вскоре мы замолчали — ни строчки о демянском котле. В редакцию приходили письма читателей, они спрашивали, как, мол, там дела, чем кончилось столь громогласно объявленное окружение?
Редакция же как воды в рот набрала. Совинформбюро молчало, значит, и для нас это была запретная тема.
И вот теперь радостное сообщение. Пошли материалы о нашей победе. Кстати, была у нас попытка хотя бы сейчас вернуться к той первой неудачной операции, сказать, что тогда было. И опять — нельзя! От кого мы это все скрывали? От немцев? Они все это знали. Какой смысл был скрывать от своих? Но сделать мы ничего не смогли. Логика чиновников, действующих в духе сталинских «порядков», известна: как это так, в дни наших сплошных побед вспоминать неприятные вещи?
Но впереди были не одни победы…
Все еще идут материалы о минувшем сражении за Кубань. «Снова на Кубани» — так называется очерк Бориса Галина, присланный нам с Северо-Кавказского фронта. Очерк как будто бы обычен, но в каждой корреспонденции Галина всегда есть что-то новое, какая-то изюминка. Вот любопытная деталь. Полк Пантелеева с боями шел вперед, на Запад. Однажды из штаба дивизии ему позвонили и сказали, что брать станицу Бирюковскую будет другая часть… Майор смертельно обиделся. И когда утром следующего дня его навестил командир дивизии, майор провел полковника на наблюдательный пункт и с обидой в голосе сказал:
— Кому, как не мне, брать Бирюковку? Я же ее, товарищ полковник, отдавал в прошлом году! Я, майор Пантелеев! Мой грех, мой и ответ.
«Полковник отмалчивался. Перед ним раскинулась степь, дымившаяся в утренних лучах по-весеннему жаркого солнца. Он расстегнул крючки солдатской шинели и всей грудью жадно вбирал в себя запахи чернозема, курлыканье птиц, пролетавших высоко в голубом поднебесье… А майор был в эти минуты глубоко равнодушен к красотам кубанской природы.
Полковник искоса взглянул на Пантелеева и засмеялся.
— Берите, — сказал он просто. — Берите, раз уже есть охота…»
Фронтовая землянка! Сколько уже мы напечатали о ней и очерков и стихов — Суркова, Габриловича, Павленко… Но, видно, тема неисчерпаема. Вот и сегодня Сергей Островой принес свою «Землянку»:
Злой рок преследует нашу редакцию. За неполных два года войны мы потеряли треть корреспондентского состава газеты. А сегодня новое горестное известие: погиб Александр Анохин. В номере — некролог и портрет.
Александр Анохин — человек необычной биографии. В семнадцать «мальчишеских лет» он ушел добровольцем на фронты гражданской войны. Воевал против Деникина, Врангеля, банд Махно. После войны и учебы — журналистская работа. Был секретарем знаменитой в ту пору артемовской «Кочегарки» в Донбассе, затем работал в «Правде», где его и застала война. Ушел на фронт в армейскую газету. Я хорошо знал Анохина по «Правде» и выпросил его в «Красную звезду». Короткое время он был корреспондентом по Крымскому фронту, а затем начальником отдела корреспондентской сети газеты.
Сама должность, казалось бы, должна была приковать его к редакционному креслу. Но он регулярно приходил ко мне и отпрашивался на фронт хотя бы на два-три дня под предлогом, что ему совершенно необходимо посмотреть, как работают и живут корреспонденты. Отбыв в командировку, не торопился вернуться в редакцию, и я получал депешу с фронта, в которой Анохин просил продлить ему командировку еще на неделю, а, случалось, потом и еще на неделю.
Нетрудно было догадаться, чем он занимался на фронте. Об этом можно судить по корреспонденциям, которые он присылал в редакцию. Словом, никаких начальственных функций он там не выполнял, а самовольно назначал себя спецкором. Конечно, инициатива Анохина вызывала у нас добродушную улыбку, и мы прощали ему фронтовые «самоволки», а порой и хвалили за это.
Был у нас в редакции закон: чтобы писать правду о войне, надо видеть войну своими глазами. Именно Анохину принадлежала афористичная фраза «Мой глаз — алмаз». А что он именно так действовал, ясно видно по характеру его корреспонденций. Об этом свидетельствуют и его письма семье:
«…Только что вернулся с передовых позиций… Клавочка, Неличка, Феликс! Если бы вы могли хоть одним глазком посмотреть, как дерутся наши красные воины, непременно сказали бы: «Вот это да, вот это богатыри!» Работаю много и с увлечением. Часто бываю на передовых позициях, встречаюсь с замечательными людьми, пишу о них. У меня теперь много боевых друзей. Эх, какие у них высокие душевные качества… Я успел увидеть и сам пережить много трудностей войны. И должен честно сказать, что, ей- ей, не так черт страшен, как его малюют. Главное заключается в том, чтобы в любых условиях ты верил в свои силы, в правоту великого дела, и тогда никакие страхи тебя не одолеют…»
Не случайно в некрологе говорилось: «Товарищ Анохин не раз бывал в исключительно тяжелой обстановке. Чуждый всякому подобию паники, он всегда бесстрашно глядел в лицо опасности, служа примером большевика, командира Красной Армии».
Последняя фронтовая командировка Анохина была в район Великих Лук. Он узнал, что наши войска форсировали реку Ловать, и на «эмке» устремился туда. Следом с интервалами шли машины корреспондентов других центральных газет, в том числе и собкора «Правды» Бориса Полевого. Когда они приближались к КП полка, начался густой артиллерийский обстрел, а после него бомбежка «юнкерсов». Правдисты переждали, а потом, подъехав к КП, увидели, что краснозвездовская «эмка» вся изрешечена осколками бомбы. Рядом лежал убитый шофер Панин, а в машине, не успев из нее выскочить, истекал кровью Анохин: тяжелое ранение в грудь и живот, множество мелких ран. Друзья сразу же доставили его в медсанбат, но он уже был мертв.
С воинскими почестями корреспонденты похоронили своего товарища. Прощальное слово сказал Полевой. Под залп ружейного салюта гроб опустили в могилу на берегу реки Ловать у деревни Самушенки между Великими Луками и Холмами…
Перечитывая страницы тогдашней газеты, я вспомнил и погибшего Панина. Это был боевой, мужественный шофер, к которому в редакции относились с большим уважением, — не зря к нему с чьей-то легкой руки привязалось уважительное имя «Кузьмич». Наши спецкоры, выезжая на фронт, стремились заполучить «эмку» с Кузьмичом. Погиб Панин на боевом посту. Почему же, напечатав некролог Анохина с портретом, мы не отдали дань своей памяти рядовому Панину, боевому воину? В предыдущей книге я уже рассказывал, что Сталин запрещал печатать некрологи и объяснял более чем странные мотивы этого запрещения. Прорывались на страницы газеты только некрологи, подписанные Жуковым, Василевским, Мехлисом и однажды Василием Сталиным. При гибели наших корреспондентов мы брали на себя смелость и, никого не спрашивая, публиковали свои редакционные некрологи. И конечно, о Панине надо было тоже сказать, но по существовавшему тогда заскорузлому правилу этого не сделали — все же разные у них были погоны. Пуля или снаряд не выбирают свои жертвы, смерть как будто бы должна всех уравнять. А выходило — все-таки не всех.
6 марта. Самые важные сообщения приходят ныне с Западного и Калининского фронтов. Наши войска берут один город за другим: Сычевка, Ржев, наконец, Гжатск. Я пишу «наконец», потому что вспомнил поездку с Ильей Эренбургом в 5-ю армию Говорова во время нашего подмосковного наступления год с лишним назад. Были мы в дивизии полковника Н. И. Орлова, когда она только-только взяла Бородино и готовилась к новому рывку. «На очереди, — сказал мне комдив, — Гжатск. Дня через два освободим город». Через месяц я снова был в этой дивизии, но уже с Константином Симоновым. Был Орлов в таком же партизанском одеянии, в каком мы его видели в Бородине: стеганые штаны, полушубок и танкистский шлем. Недавно ему присвоили генеральское звание, обмундирование достали, а папахи с алым верхом не смогли найти. Я и привез ему в подарок папаху:
Это за Бородино…
Орлов примерил ее. Подошла. Поблагодарил, а потом снял и то ли в шутку, то ли всерьез сказал:
— А за Гжатск ее следует у меня отобрать…
Да, с Гжатском не получилось ни за два дня, ни за две недели. Путь до него оказался длиною в четыреста с лишним дней. И вот радостная весть — наконец Гжатск освобожден! Туда выехали два наших спецкора — Павел Слесарев и Яков Милецкий и в тот же день передали обширную корреспонденцию о боях за Гжатск.
Конечно, никто из нас не мог вообразить себе, что придет время, и этот провинциальный городок будет назван славным именем первого в мире космонавта — Гагарина. Если год назад немцы смогли на ходу создать там оборонительную линию, нетрудно себе представить, какой мощный укрепленный район они построили за многие месяцы московской битвы. Приведу несколько строк, показывающих, какой это был крепкий орешек:
«Неприятель более года сооружал вокруг Гжатска многочисленные доты и дзоты, устраивал противотанковые рвы и эскарпы, проволочные заграждения, бесчисленные минные поля… Достаточно сказать,"что в некоторых направлениях враг построил от 40 до 60 дзотов на один квадратный километр… Многие участки обороны имели до 2000 метров траншей и ходов сообщений, что позволяло немцам быстро и скрытно сосредоточивать живую силу там, где это требовалось в данный момент, и внезапно переходить в контратаки…» Одно это уже показывает, сколько сил, умения, тактического искусства надо было иметь нашим частям, чтобы сломить сопротивление врага.
Позавчера немцы начали контрнаступление в районе Донбасс — Харьков. В сводках же Совинформбюро за минувшие два дня более чем странное сообщение: «Северо-западнее Харькова бойцы N-ской части овладели одним населенным пунктом». Материал наших спецкоров о немецком контрнаступлении по указанию Ставки задерживается. Единственное, что нам удалось сделать в обход всех запретов, напечатать вот такие строки: «Естественно, что такому пока еще сильному врагу, как немецко-фашистские войска, удается на отдельных участках сосредоточивать значительные группировки… Нашим войскам приходится отбивать ожесточенные контратаки танков и мотопехоты противника в Донбассе. Подтянув резервы, неприятель предпринял несколько контратак западнее Харькова… От врага можно ожидать еще новых авантюр…»
Мы писали «контратаки», а на деле речь шла о контрнаступлении немцев. Но это был предел того, что мы могли сказать…
Получены один за другим два трехколонных очерка Симонова «Малышка» и «Трое суток». Прежде чем рассказать о них, приведу сохранившуюся у меня ленту переговоров по прямому проводу с нашими корреспондентами на Северо-Кавказском фронте. Они состоялись недели две тому назад. Я был у аппарата на узле связи Генштаба, а на другом конце провода в штабе фронта ждал меня руководитель корреспондентской группы Коротеев. Вот некоторые выдержки из нашего разговора:
«У аппарата Ортенберг. Здравствуйте, товарищ Коротеев! Где Симонов? Где Высокоостровский, Хирен, остальные? Почему они ничего не выслали для праздничного номера? Провалили нам номер. Будем строго наказывать, невзирая на лица. Передаст ли Симонов очерк к праздничному номеру? Скоро ли будет Симонов?»
Сейчас не могу без улыбки читать эти строки. Не могу понять, почему была употреблена фраза «невзирая на лица», хотя хорошо известно, что все эти «лица» — спецкоры и все они работают на равных правах. Очевидно, мною владела острая тревога за юбилейный номер газеты, посвященный 25-й годовщине Красной Армии.
Затем явился Симонов и включился в разговор по прямому проводу. Должен заметить, что некоторые его очерки, присланные с Северо-Кавказского фронта, были неудачными, и мы их не опубликовали. Об этом я ему прямо сказал и спросил, что он собирается делать дальше? И вот его ответ.
«У аппарата Симонов. Здравствуйте. Докладываю:
Первое. Мой очерк постараюсь передать сегодня в течение ночи.
Второе. Завтра утром выеду к донским казакам, потом к Утвенко и Горохову. Они оба здесь (мы встречались с этими командирами во время прошлогодней поездки в Сталинград. — Д. О.).
Третье: Привет от Тапочки (помощника Н. С. Хрущева, члена Военного совета фронта. — Д. О.). Его хозяин обещал мне машину. Если даст, я хочу, пробыв неделю здесь, поехать на машине сначала к Ватутину, потом к Голикову, потом еще севернее — и в Москву. По-моему, это будет интересно и полезно для газеты. Как вы считаете?
Очерками, за исключением «Гулькевичи — Берлин», который считаю хорошим, недоволен сам. Для того чтобы выполнить ваши задания, поеду в части, в которых до сих пор действительно бывал недостаточно, пробуду там долго, не гоняясь за оперативностью, и постараюсь проникнуть в глубь материала. Но прошу вас в этом случае не требовать от меня быстрой передачи оперативных материалов.
Постараюсь сделать все возможное для газеты. Предупреждаю, особенной оперативности в смысле городов не ждите. Буду пока сидеть в одной части».
Согласие Симонов получил, тем более что наступление наших войск в этих краях затихло, и ясно было, что на взятие новых городов в ближайшее время рассчитывать не приходится.
И вот пошли хорошо известные южные очерки.
Очерк «Малышка» посвящен военфельдшеру, которую все называли Малышкой, потому что она и в самом деле была настоящая малышка — семнадцатилетняя курносая девчонка с тонким детским голосом и такими маленькими руками и ногами, что, казалось, во всей армии не подобрать для нее ни одной пары рукавиц, ни одной подходящей пары сапог. В очерке рассказывалось о том, как Малышка отвозила с передовой семь тяжелораненых. Шестеро с трудом уместились в старенькой, расшатанной санитарной летучке. Седьмого Малышка не могла, не захотела оставить в разбитом снарядами сарае, усадила его на свое место в кабине, рядом с водителем, а сама пристроилась на подножке, держась за раму. И так моталась по рытвинам и ухабам двадцать километров до медсанбата, который, как оказалось, в этот день сменил свой адрес.
Машина с ранеными поехала к госпиталю, но и его на месте не было. Еще двадцать километров мучительной дороги, прежде чем Малышка привезла и сдала раненых врачам.
И тут же рассказано о том, как старый казак, раненный в голову и в лицо, перевязанный так, что из-под бинтов торчали только лохматые седые усы, чтобы облегчить положение Малышки, у которой дрожали руки — не от холода, а от усталости, оттого, что приходилось всю дорогу цепляться за шоферскую кабину, чтобы не упасть, — и чтобы до нее не доходили стоны раненых, замученных бездорожьем, запел, поддержанный другими ранеными, песню «Скакал казак через долину, через маньчжурские края».
В очерке не рассказывается о том, как Малышка перевязывала на поле боя раненых, как вытаскивала их из-под огня. Но то, что она совершила — тоже подвиг. Вероятно, поэтому и называли Малышку не фельдшером, а сестрой милосердия, как когда-то в русской армии.
Я прочитал верстку очерка «Малышка» и задумался: это очерк или рассказ, созданный фантазией писателя? Какой подзаголовок поставить? Имя Малышки известно. А фамилия? Ее не было в очерке. Очень хотелось, чтобы это был очерк. Мы даже пытались связаться по прямому проводу с Симоновым, но его не нашли, он был где-то на позициях. И все же рубрику «рассказ» не поставили, оставили так, как написал Симонов.
Но всякие сомнения рассеялись, когда мы получили фотографию героини очерка. Через несколько дней в газете был опубликован этот снимок: в небольшом овражке лежит солдат, видно, раненый, с ним возится девушка в полушубке — бинтует голову. А под снимком такие строки: «Южный фронт. Военфельдшер комсомолка Мария Лагунова, награжденная орденом Красной Звезды, перевязывает раненого красноармейца. См. статью К. Симонова «Малышка». Красная звезда, 7 февраля. Фото спец. фотокора Я. Халина». Трудно мне передать настроение радости и удовлетворения, которое меня охватило в те минуты…
Должен отметить, что «Малышка» один из любимых очерков Симонова. Он много раз перепечатывал его в послевоенные годы. Не случайно также в 12-томном собрании сочинений он, поместив в нем не так уж много фронтовых очерков, на первое место поставил «Малышку».
Вот только жалею, что не проследил за судьбой Марии Лагуновой, военной и послевоенной. А как хотелось бы узнать!
Героем другого очерка Симонова, «Трое суток», стал тоже очень интересный человек — танкист. Вот как обрисовал его писатель:
«Передо мной сидит человек среднего роста, с молодым, но уже усталым лицом, на котором помимо его воли отражаются нечеловеческие испытания, бессонные ночи, привычка к идущей рядом смерти — все, что уже двадцать месяцев сопутствует людям, с первого дня пошедшим на войну. Когда он, разговаривая со мной, пытается по южной привычке жестикулировать, он иногда вдруг слегка морщится от боли, потому что ранен в обе руки: в кисть одной и в локоть другой. Пальцами правой он еще кое-как шевелит, а левая бессильно висит на перевязи. Тем не менее он говорит, что завтра или послезавтра пойдет в бой, как будто обе руки непременно заживут в течение одной или двух ночей».
Затем Симонов воспроизводит в очерке рассказ о том, как Чистяков со своими танками в течение трех суток в качестве передового отряда бригады вел бой в степи и селах, как шли и куда шли, как вели огонь по врагу и давили гусеницами вражеские колонны и пушки, как брали пленных, сколько приняли на себя вражеских снарядов, какие потери понесли сами. Написано все это с такими подробностями, что невольно создается впечатление: в одном из танков был и сам Симонов. Но писатель предупреждает читателя: «…если я не проделал с ним вместе танкового рейда, не просидел трое суток, не вылезая, в танке и не пережил всего того, что он пережил, то все-таки я как-то особенно ясно представляю себе все, что он чувствовал в это время». В этом и сказался талант автора, умение «выпытать» все у собеседника, как говорится, влезть в его шкуру.
Поэт Иосиф Уткин, потерявший вследствие ранения пальцы на правой руке, после выздоровления продолжал свои поездки на фронт и оттуда присылал свои стихи. Сегодня опубликовано его стихотворение «Ты пишешь мне письмо». Своим настроением оно перекликается с симоновским «Жди меня»:
Получив стихи, мы поторопились их напечатать, а почему поторопились — объясню.
Однажды, вернувшись из командировки, Симонов вручил мне два стихотворения. Одно — знаменитое «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины» и другое, ставшее еще более знаменитым, — «Жди меня». Что было дальше, Симонов записал в свой дневник: «…«Ты помнишь, Алеша…» Ортенбергу понравилось, и он вскоре его напечатал, а со «Жди меня» поколебался и вернул мне, сказав, что эти стихи, пожалуй, не для военной газеты, мол, нечего растравлять душу солдата — разлука и так горька!» Симонов не стал со мной спорить, он и сам тогда сомневался, годится ли для печати это стихотворение.
Но тогда его встретил редактор «Правды» Петр Поспелов и пожаловался — у них плохо со стихами, нет ли чего у него? Симонов сказал:
— Вообще-то есть. Но эти стихи — не для газеты. И уж во всяком случае не для «Правды»…
Словом, «Правда» решила напечатать стихотворение. Симонов заторопился ко мне и, как бы оправдываясь, рассказал о своем разговоре с Поспеловым. Но я отнесся к этому спокойно, не сомневался, что эти стихи — не для «Красной звезды». А позже, когда они приобрели неожиданно для меня и для самого Симонова неслыханную популярность и на фронте и в тылу, признаюсь, я страшно жалел, что мы их не напечатали. Жалею и сейчас… Не хотел поэтому, чтобы ненароком уплыли от нас и стихи Уткина.
Мариэтта Шагинян прислала из Свердловска, где она была в эвакуации, очерк «Возвращение».
О делах тыла мы писали мало, а этот очерк был тем хорош, что в нем отчетливо была видна связь фронта и тыла. В Свердловске Шагинян встретила человека, основательно покалеченного на войне, но работавшего с энергией здоровяка. Это был директор гостиницы Григорий Леонтьевич Мохов. Война застала его на посту заведующего отделом Одесского горкома партии. Когда враги прорвались к городу, он оставил свой кабинет и вступил добровольцем в 1-й Одесский морской полк, тот самый, который немцы называли «дьявольским». После сдачи Одессы Мохов вместе с полком перебрался в Севастополь и в должности политрука оборонял город. Здесь он был тяжело ранен: разбит висок и позвоночник, переломана левая нога, тяжелейшая контузия. Его внесли в мертвецкую вместе с другими погибшими. Но когда в морг пришли санитары, они услышали: кто-то пел любимую песню черноморцев «Раскинулось море широко…».
Мохов не только ныжил, но и загадал нелегкую загадку медикам. Превозмогая все увечья и страдания, он вернулся к жизни и работе.
Наши корреспонденты прислали пачку трофейных документов, захваченных в штабе разгромленного нами 15-го полицейского полка. Три материала опубликованы в сегодняшнем номере газеты. Приведу выдержки из этих страшных документов. Один из них — «Доклад о действиях и обстановке»:
«26 октября 1942 года… Просмотр района около Каролина, что в двух километрах южнее пересечения дорог Брест — Кобрин и Цабинка. Партизан не обнаружено.
27 октября 1942 года. Действия по расстрелу советских граждан, поселившихся здесь после 1939 года. Расстрелу подверглись:
В Цабинке 207 лиц
В Озватах 21 лицо
В Босни 44 лица
В Цытине 31 лицо
В Рокитниче 33 лица
В Стребово 62 лица
В Радванище 203 лица
--------------
Итого 601 лицо…
Капитан полиции, начальник роты».
Другой документ, «Об умиротворении, произведенном в деревне Борисовка», еще страшнее. Приведу его полностью:
«1. Приказ. Зараженную партизанами деревню Борисовку уничтожить силами девятой роты.
2. Соединения: два взвода 9-й роты 15-го полицейского полка и 1-й противотанковый взвод из Береза-Картушки.
3. Ход дела. Рота собралась 22 сентября в Дювине. В ночь на 23-е произведен марш из Дювина по направлению к Борисовке. Двумя взводами с 4 часов утра с юга и севера деревня окружена. С рассветом при содействии старосты все население было собрано. После проверки Борисовки с помощью полицейских пять семейств были направлены в Дювин. Остальные были расстреляны особо выделенной командой и погребены в 500 метрах на северо-запад. Всего расстреляно 169 лиц, из них мужчин 49, женщин 97, детей 23.
Скот, продовольствие, инвентарь собраны и направлены в Дювин. Одновременно особо выделенная команда систематически уничтожала дворы, находившиеся в отдалении от деревни.
Окружному сельскохозяйственному отделению в Дювине отправлено 455 голов рогатого скота, 525 овец, 258 свиней, 33 лошади, 13 кур, 399 мешков льняного семени, 25 возов необмолоченного зерна, 27 телег с тканью.
В общем уничтожено в самой деревне 12 дворов и 8 сараев, вне деревни 67 хуторов.
26 сентября к полудню все действия были завершены и деревня Борисовка с ее населением уничтожена».
И наконец, третий документ: «О действиях возмездия за ранения трех служащих»: «…Лазевичи-Зобуты. В деревне было обнаружено, что в двух семействах не все мужчины на месте и местонахождение их не удалось установить. 15 членов этих семейств (2 мужчин, 8 женщин, 11 детей) были расстреляны. Дворы были сожжены после предварительного изъятия зерна, скота и пр.
Зеленые Буды. В деревне нельзя установить местонахождения мужчин из семи семейств. Члены этих семейств (5 мужчин, 9 женщин, 16 детей) были расстреляны. 7 дворов сожжены.
Лазовичи-Нижний… В общем были расстреляны 7 мужчин, 11 женщин, 27 детей, а всего 45 лиц.
Мюллер, обер-лейтенант полиции, заместитель руководителя роты».
Таких публикаций у нас было немало. Но эти материалы я отложить не мог. Я даже не смог сразу их прочитать. Не раз я подымался со своего кресла и ходил по комнате, не находя себе места. Я пригласил к себе Илью Эренбурга, попросил прочитать документы. Читал он тут же, при мне. Я видел, как менялось его лицо. Прочитал и несколько минут сидел молча. Я даже не должен был ему говорить, чтобы он написал к ним свои комментарии. Он забрал их, а через полчаса принес полстранички текста. Вот они:
«Детоубийцы, они убивают младенцев и аккуратно щелкают на счетах; они считают, скольких убили… Это делают не отдельные садисты, не мародеры. Это делает Германия, ее армия, ее правительство.
Когда Гитлер сжег Лидице и расстрелял мужское население чешского села, мир содрогнулся. Слово «Лидице» обошло все страны. У нас сотни, у нас тысячи Лидице. Сами немцы составляют счет. Они посылают на ребятишек противотанковый взвод… О справедливости вопиет кровь ребенка. За пепел Борисовки, за пустые колыбели, за все, что есть в человеке высокого, справедливого, благородного, по детоубийцам огонь!»
10 марта. С середины февраля в редакцию стали поступать сообщения наших корреспондентов о начавшемся контрнаступлении немцев в Донбассе и в районе Харькова. Между тем в сводках Совинформбюро, читай — Генштаба, Ставки, по-прежнему устаревшие победные сообщения: «Наши войска вели наступательные бои на прежних направлениях». Уже оставлены Павлоград, Лозовая, Краматорск, Барвенково, Славянск и другие города, а Информбюро, как мы не без иронии говорили… продолжает наступать.
Время от времени в сводках употреблялась стандартная формулировка: «Наши войска вели ожесточенные бои». Она, конечно, мало что говорила, но, во всяком случае, какое-то представление о реальности давала. Но какое-то время даже и этого не было. И только сегодня напечатано сообщение о контрнаступлении немцев и захвате ими ряда городов.
Мы, понятно, сразу же извлекли из редакционных папок репортажи наших корреспондентов, ожидавшие своего часа, и постарались объяснить, что на фронте случилась беда. Достаточно прочитать даже абзац из этих корреспонденций: «Неприятель сосредоточил на узком фронте 25 дивизий, в том числе 12 танковых и одну моторизованную… Из Германии, Франции, Бельгии и с некоторых участков советско-германского фронта были спешно стянуты свежие танковые и пехотные части. Сюда же был переброшен недавно сформированный эсэсовский корпус в составе четырех танковых и одной моторизованной дивизии. В самом Донбассе немцы спешно создали ударный танковый кулак. Таким образом неприятелю удалось добиться весьма существенного превосходства в силах…»
Сказались просчеты командования фронтом и Генштаба. Но кто позволил бы в те времена даже намекнуть на это? В печати многое было объяснено лишь после войны, и то не сразу. Здесь была бы затронута честь «великого и мудрого полководца»!
А пока корреспонденты сообщают, что над совсем недавно освобожденным Харьковом снова нависла угроза…
Вернулся из командировки Андрей Платонов. Привез очерк. Нам было ясно, что оперативная журналистика не его стихия и мы не торопили его, он еще только набирался фронтового духа. Но то, что он присылает или привозит, написано рукой большого мастера. Очерк мне понравился. Отправил рукопись в набор и сказал, чтобы срочно набрали, сверстали и сразу принесли. Я взял себе за правило — вычитывать, править не в рукописи, и даже не в гранках, а в верстке: так лучше видится материал. Когда принесли трехколонник, над которым стоял набранный крупным шрифтом заголовок «Труженик войны», я пригласил Платонова.
Было у меня еще одно правило: если автор в Москве, обязательно читать статью в его присутствии. Не знаю, как другие редакторы, но мне казалось это полезным: если возникает нужда, можно что-то у него спросить, если сомнение — посоветоваться, если несогласие — поспорить. Думаю, что это помогало лучше узнавать друг друга, способствовало творческой обстановке в редакции, без которой газета увядает.
И вот сегодня рядом со мной Андрей Платонов.
Выглядел он по-иному, чем в тот, первый раз, когда появился в стенах редакции. Исчез его штатский вид. Видимо, он уже привык к своей полевой форме с погонами капитана, более или менее вошел в армейскую жизнь. Усадив его в кресло, стал расспрашивать о фронтовом житье-бытье, где был, что видел, слышал. Он отвечал скупо и даже как-то рассеянно и все посматривал на стол, где лежал сверстанный очерк. Потом спросил с удивлением:
— Что, уже готово?..
— Готово, вот только прочитаем с вами.
Сюжет очерка незамысловатый. Отряду саперов поручили разыскать брод для танков через речку. Удивительно просто и вместе с тем поэтично описывает Платонов боевую работу сапера:
«В той части, где служил Толокно, саперов называли верблюдами. Каждый сапер кроме автомата с нормальным запасом патронов и пары ручных гранат имел при себе лопату, ломик, топор, сумку с рабочим инструментом, бикфордов шнур и еще кое-что, смотря по своему назначению. Все эти предметы человек имел неразлучно при себе; он шел с ними вперед, бежал, полз, работал под огнем, отбивался от врага, мешавшего его труду, спал в снегу или в яме, писал письма домой в надежде на встречу после победы».
Отряд нашел брод лишь в одном месте, где и лед тонкий, и вода струится по верху, но он весь был утыкан крупными, в человеческий рост, камнями, глубоко вонзившимися в землю. И подрывать их нельзя — «немец невдалеке надзирает». И Толокно со своими товарищами выковыряли их, очистив брод. Танки пошли вперед, а на них десантники и те самые девять саперов, которым дано новое задание: после избавления деревни от немцев помогать пехоте в строительстве траншей и блиндажей.
Все как будто проще простого. Но суть очерка не в этом. Главное в нем — образ сапера Ивана Семеновича Толокно, в прошлом десятника на строительстве уральских заводов, подлинного труженика войны. Он написан волшебным платоновским слогом, заставляющим вспоминать слог народных сказок:
«Он заснул и во сне примерз к земле. «Это у меня тело отдохнуло и распарилось, и шинель отогрелась, а потом ее прихватило к стылому грунту», — проснувшись, определил свое положение сапер Иван Семенович Толокно.
— Вставай, организм! — сказал Толокно себе в утешение. — Ишь земля как держит: то кровью к ней присыхаешь, то потом — не отпускает от себя…
Он с усилием оторвал себя от морозной земли, обдутой здесь ветрами до прошлогодней умершей травы».
К народной мудрости восходит и взгляд автора на мир:
«Еще недавно эти люди заново построили свою родину; теперь они строят вечное добро победы человечества над врагом. Их руки не могли бы столь много работать и тело не стерпело бы постоянного нагромождающего напряжения, если бы сердце их было пустым, не связанным тайным согревающим чувством со всеми людьми, со всем тихим миром жизни…
— Ничего, возле смерти человек сильнее, — высказался Толокно…
«И после заката солнца они пошли во тьму, нагруженные инструментом для работы и оружием против смерти… В небе засияли две осветительные ракеты врага, и вся река и пойма ее озарились неподвижным, пустым светом, каким освещаются сновидения человека».
Я читал, очарованный платоновской словесной неожиданностью, и, естественно, не сделал ни одной поправки. Но вот над финалом очерка задумался. Был он прямо-таки фантастическим. Когда прибыли на место, командир отряда послал Толокно вперед, в боевую охрану. Он дошел до сгоревшей сосны и там залег. А дальше события развернулись так:
«Из-за земли, склонившейся в овраг, тихо вышел ровно гудящий танк с белым крестом и пошел на мертвую сосну и человека. Иван Толокно посмотрел на вражью машину и жалость к себе в первый раз тронула его сердце. Он работал всю жизнь, он уставал до самых своих костей, но в груди его было терпеливое сердце, надеющееся на правду. А теперь в него стреляют из пушек, теперь злодеи хотят убить одного труженика, чтобы самая память об Иване исчезла в вечном забвении, словно человек не жил на свете.
Ну нет! — сказал Иван Толокно. — Я помирать не буду, я не могу тут оставить беспорядок, без нас на свете управиться нельзя.
Из танка вырвался свет пулеметного огня. Толокно залег за стволом дерева и ответил врагу из автомата.
Танк в упор надвинулся на дерево и подмял его в промежуток под себя. Так скоро оно все произошло, что не успел Толокно выхватить гранату. Сосна треснула у корня и ослепила сапера синим светом на разрыве своего тела. Толокно отодвинулся в сторону от падающего дерева и очутился в узкой теснине между ним и гусеницей танка, сжевывающей снег до черной земли. «Врешь, — не возьмешь, — подумал Толокно в минуту подступившей гибели. — А мне смерть, так душа от меня останется. Должна бы остаться. Наверное, родина и есть душа!..»
И тут он увидел, что над ним стало светло; значит, танк миновал далее, пропустил под собою меж гусеницами лежащего человека и поверженную, вторично погубленную сосну. Иван Толокно, не теряя времени на размышления, бросился за танком с гранатой, ухватился за надкрылок и в краткий срок был в безопасности на куполе пушечной башни танка.
Танк без стрельбы, молча, двигался в сторону, откуда пришел Толокно. Это было для Ивана попутно и хорошо. Он решил взять машину в плен или подорвать гранатами, если она откроет огонь по саперам или повернет обратно. «Должно быть, это ихний разведчик блуждает, — размышлял Толокно, — а может, на подмогу к своим в одиночку идет. Неизвестно, как исполняется жизнь. Этот танк сделали стрелять и давить, а он чужого сапера везет, а после войны, может, будет у нас землю пахать. Броню мы с него снимем, пушки тоже долой. Ничего будет».
Иван Толокно ехал и рассуждал про себя обстоятельно, неторопливо, — вражий танк был в его руках».
Словом, было о чем мне задуматься. Я спросил Андрея Платоновича
Это прямо-таки легенда. Действительно Толокно «спрятался» на немецком танке? Могло так быть? И чем все кончилось? Читатель тоже такой вопрос задаст.
Писатель подумал-подумал и не без юмора ответил:
— Вот и хорошо, если читатель такой вопрос задаст. Значит, прочитал, заинтересовался… — а дальше объяснил: — Это не выдумка. Немецкие танкисты заблудились и, попав сюда, поняли, что выхода у них нет. сдались. Было это. Но я не хотел этим елеем кончать очерк…
И снова моя обычная в таких случаях реплика: — Андрей Платонович… может, все-таки напишем: «рассказ»?
— Нет, — прямо-таки запротестовал писатель и снова: — Я же там был, говорил с народом…
В общем, все, что он написал, и опубликовано в сегодняшней газете.
Напечатано большое письмо Варвары Бахтиной из освобожденного села Николаевки Золотухинского района, что на Курской земле, «В немецкой кабале». Она рассказывает, как ее и односельчан немцы насильно угнали в Германию. О каторжной работе на заводе. О страданиях в лагере, где они жили в комнатушках, похожих на тюремные камеры, и где их кормили похлебкой из отрубей и картофельной шелухи. Об издевательствах и побоях.
Один эпизод в письме особенно поражал. Как-то Варвара вместе со своими подругами Зиной и Шурой решили раскрыть окна и посмотреть, что делается на улице. Но тут появились немецкие дети и начали, как щенята, на них лаяться. Девчата отошли от окна, посидели на нарах, а потом снова подошли к окну. Тогда в комнату полетели камни, палки, комья земли. Вышибли три стекла. Вбежал охранник и всех девушек отколотил резиновой палкой.
И о такой истории рассказала Варвара. В одно из воскресений заходит к ним охранник и говорит, чтобы собрались в город, управляющий, мол, разрешил свести их погулять. Повели их, словно стадо, по мостовой. А там прохаживались немки. Увидели они русских девчат и зло набросились на них. Пальцами показывают, дразнят, смеются над ними, ругают площадной бранью, только что камни в них не бросают. Повернули девчата и бегом в лагерь. И так было не только в том городке…
Мы знаем, как бесчинствуют гитлеровцы на Советской земле. Но немецкое население? Дети! Женщины! Да. сумели фашисты отравить их души, превратить в истязателей. Хотелось бы мне в связи с этим сказать о поведении советских людей, об их отношении к немецкому населению.
Уже после войны я узнал такую историю. В Берлине спецкор «Красной звезды» Павел Трояновский целый день провел у Жукова. Маршал сказал ему:
— Не знаю, будет ли у меня время поговорить с вами и ответить на ваши вопросы… Договоримся так: садитесь у окна, постарайтесь сидеть так, вроде вас тут нет. Слушайте, смотрите…
Так Трояновский и сделал. Входили и выходили люди из комнаты Жукова. Шли беспрерывные переговоры по телефону. Доклады, рапорты, указания. Корреспондент сидел молча и делал в своем блокноте записи. А записывать было что — шли последние дни Берлинского сражения. И вот одна из этих записей:
«Начальник тыла фронта генерал докладывает командующему о подвозе продовольствия для населения Берлина — сколько муки, крупы, жиров, сахару, соли.
Для детей молоко надо искать, — сказал Жуков. Генерал посмотрел на маршала и после небольшой паузы сказал:
— Мне, товарищ маршал, пишут из дому, что голодают…
— Мне тоже пишут, что в Союзе туго… Но это не меняет дела. Директива предельно ясна: выделить столько-то продовольствия для немецкого населения Берлина.
— Будем кормить фашистов?
— Будем кормить немцев — стариков, старух, детей, рабочих…» Здесь же, на этой странице блокнота, Трояновский, отвлекаясь от прямого репортажа, сделал такую запись:
«Я не знаю, надо ли комментировать этот разговор. Какое великодушие проявляет страна Ленина к народу, армия которого принесла столько горя и страдания советским людям».
А я бы еще добавил: не только армия, но многие немцы и немки даже в своем тылу, у себя в Германии!..
Письма с фронта. Много мы их получали. Писали о боях, о фронтовой жизни, быте, о хорошем и плохом. Радовали нас письма, в которых фронтовики подсказывали нам темы, — значит, наши статьи действенны. Командующий фронтом генерал Р. Я. Малиновский пишет:
«Мы ощущаем необходимость получить в газете полное освещение вопросов в подвальных статьях примерно такие:
1. «Наступательный бой стрелковой дивизии во взаимодействии с танками, авиацией, артиллерией». В статьях надо бы показать на конкретном примере организацию и взаимодействие во всех элемен-ах: управление боем на всех этапах, развитие боя и его завершение.
2. «Борьба за населенные пункты», где отразить подготовку атаки, форму боя, обход и охват, блокировку, силы, средства, необходимые для этого, — все показать на примере наступательного боя дивизии.
3. «Наступательный бой стрелковой дивизии во взаимодействии с танками, авиацией, артиллерией». В статьях надо бы показать на конкретном примере организацию и взаимодействие во всех элементах: управление боем на всех этапах, развитие боя и его завершение.
Далее Родион Яковлевич, перечисляя другие темы, обратил наше внимание на необходимость более полно освещать вопросы артиллерийского наступления, так как «его-то меньше всего усвоили наши командиры, никак не могут оторваться от старых форм артподготовки. В этом газета должна помочь».
Примечательно и другое важное замечание Малиновского, нами сразу учтенное. Он просил при разработке всех этих тем «ориентироваться на стрелковую дивизию, обязательно имеющую некомплект как в людском составе, так и в материальной части в пределах 20–30 процентов. «Тогда, — подчеркивал он, — это будет отражать действительную практику».
Много «треугольников» рассказывало о боевых делах. Характерно, что, как правило, писали фронтовики не о себе, а о своих товарищах. В этом и проявлялось величие духа человека, который считал своим долгом умолчать о том, как он сам сражается с врагом, а запечатлеть подвиг товарища.
Взволновало нас всех письмо, которое привел в газете и прокомментировал Илья Эренбург. Есть там такие строки:
«Я получил письмо, на которое не могу ответить: его автора нет больше в живых. Он не успел отправить письмо, и товарищи прислали: «Найдено у сержанта Мальцева Якова Ильича, убитого под Сталинградом». Яков Мальцев писал мне:
«Убедительно прошу вас обработать мое корявое послание и напечатать в газете. Старшина Лычкин Иван Георгиевич жив. Его хотели представить к высокой награде, но батальон, в котором мы находились, погиб. Завтра или послезавтра я иду в бой. Может быть, придется погибнуть. В последнюю минуту до боли в душе хочется, чтобы народ узнал о геройском подвиге старшины Лычкина».
Илья Григорьевич выполнил желание погибшего сержанта, привел полный текст письма Мальцева и написал к нему небольшое послесловие: «Я думаю о том, как Мальцев писал свое письмо. Это было перед боем. Товарищи молчали, курили, каждый о чем-то напряженно думал среди предгрозовой тиши. Что томило Мальцева? Не страх, не тоска, даже не думы о близких, а, наверное, были у него и дом, и родные. Мальцев болел одним: вот он умрет и никто не узнает о подвиге Ивана Лычкина. Высокое чувство — дружба — воодушевляло Мальцева в последнюю ночь перед боем, в последнюю его ночь. Много в войне жестокого, темного, злого, но есть в ней такое горение духа, такое самозабвение, какого не увидишь среди мира и счастья».
17 марта. Наши войска оставили Харьков. Одна лишь строка в сообщении Совинформбюро. Не успели получить это сообщение, как раздался звонок и сказали: «Об оставлении Харькова никаких подробностей не давать».
Но как можно молчать? Надо искать какой-то выход. Некоторый опыт такого рода у нас был. В середине сентября сорок первого я выехал ненадолго на Северо-Западный фронт. Там меня застало известие о падении Киева. Вернувшись в Москву, я сразу перелистал газеты последних дней. Только одна строка — сообщение Совинформбюро: «После многодневных ожесточенных боев наши войска оставили Киев». Никаких подробностей, никаких комментариев. Секретарь редакции Александр Карпов сказал: «Был спциальный звонок — о сдаче столицы Украины не давать никаких подробностей».
На Юго-Западном фронте тогда работала большая группа наших спецкоров — писателей и журналистов. Последнюю корреспонденцию мы получили из Киева 17 сентября, затем связь оборвалась. Я отправился в Генштаб и узнал: немцы не только захватили Киев, но окружили несколько наших армий. В этом кольце оказались и погибли многие наши корреспонденты.
Вернулся я в редакцию из-под Новгорода и все время думаю: столицу Украины, «мать городов русских», захватили немцы. Как можно закрыть глаза, когда душу жжет, как раскаленный уголь? Зашел ко мне в кабинет Илья Эренбург. Он просмотрел корреспондентские папки — ничего из Киева. Знал он и о том строгом звонке. Сел Напротив меня в глубокое кресло и задумался. Киев — город его детства и юности. Там остались близкие ему люди. Он долго сидел не двигаясь, молча, потом стряхнул с себя оцепенение:
— Хорошо, я напишу о Киеве… Без подробностей…
Через час-полтора Илья Григорьевич принес. статью под коротким заголовком «Киев». Утром ее уже читали в армии, в стране. В статье не было боевых эпизодов, не было никаких подробностей. Но то, что Эренбург сказал, звучало так горячо, так сильно! Статья укрепляла волю к борьбе, веру в будущую победу. Осталось, понятно, горе. Но «горе, — писал Илья Григорьевич, — кормит ненависть. Ненависть крепит надежду».
Похожая история произошла уже в дни битвы за Москву. В первых числах октября в сводках Совинформбюро одно за другим следовали сообщения об ожесточенных боях на Западном направлении. С каждым днем нарастала угроза Москве. Но об этом газеты молчали. Даже в передовой статье с боевым названием «Преградить путь врагу!», напечатанной 10 октября, говорилось не о Москве, а о том, что враг «любой ценой пытается пробиться к нашим важнейшим жизненным промышленным центрам». Надо ли объяснять: одно дело, когда на страницах газеты звучит призыв самоотверженно сражаться за столицу нашей Родины, другое дело — безымянные «жизненные центры». Бои шли уже на Бородинском поле. Так и просились на страницу газеты лермонтовские строки:
«Ребята! не Москва ль за нами? Умремте ж под Москвой.
Как наши братья умирали!»
— И умереть мы обещали,
И клятву верности сдержали
Мы в бородинский бой.
Но об угрозе Москве не положено было писать, поскольку об этом еще ничего не говорилось в сообщениях Совинформбюро, иначе говоря, Верховного Главнокомандования. Отстает газета от событий дня! Собрались у меня мои товарищи. Задумались. Что делать? Был здесь и Илья Эренбург. прислушался к нашему разговору и прервал его:
То, что нельзя сказать в передовой или других официальных материалах, позволено писателю. Я попробую написать, а вы напечатать…
Через несколько часов он принес свою знаменитую статью «Выстоять!». В ней впервые было сказано во всеуслышание об угрозе, нависшей над Москвой. После этого мы уже смело писали о начавшейся битве не за «жизненные промышленные центры», а за Москву.
Все это я вспомнил, когда оказался в «харьковском тупике», и вновь на выручку пришел Илья Эренбург. Так появилась его статья под заголовком «Харьков». Есть там такие строки:
«За двадцать месяцев войны мы закалились. Мы привыкли не только к бомбам или к минам — мы привыкли к испытаниям… Мы освободили Харьков, и вот он снова под пятой немцев… Нелегко нам было отдать Харьков… Мы знаем также: каковы бы ни были горести дня — мы должны победить и мы победим!»
Так впервые и, пожалуй, лишь однажды до освобождения Харькова в сентябре этого года было более подробно, чем в сводках, сказано о сдаче города. В тот же день, когда была опубликована статья Эренбурга, звонили мои собратья по газетам и спрашивали:
По чьему указанию это опубликовано? У нас есть запрет писать что-либо…
Что я мог ответить? Сказал: «По собственному указанию». Боюсь, что мне не поверили.
Возвращаясь снова к первым дням войны, вспоминаю свои беседы с Михаилом Шолоховым. Когда началась его служба в «Красной звезде», во время первой же нашей встречи он спросил:
— Вот у вас в газете в сводке Совинформбюро написано, что в течение вчерашнего дня наши войска вели бои с противником на невельском и житомирском направлениях. Где же все-таки наши войска? По ту или эту сторону названных городов?
Я поправил его:
Михаил Александрович, теперь уже не «у вас», а «у нас» в газете.
Шолохов понял меня и ответил молчаливой улыбкой.
Мы в редакции, конечно, знали побольше, чем сообщало Совинформбюро. У меня в кабинете почти полстены занимала карта, на которой линия фронта была обозначена красными флажками. Я подвел Шолохова к карте. Можно было по флажкам установить легко, что Невель и Житомир остались далеко за линией фронта. Эти города были захвачены немцами две-три недели тому назад.
Шолохов долго смотрел на карту, покачивал головой. Свое отношение к сводкам, утаивающим правду, он выразил вполне определенно:
— Правда вооружает, а умолчание разоружает…
Трудно было не согласиться с этой афористичной фразой. Мне самому непонятны были все эти умолчания. От кого, спрашивается, скрывали правду? От немцев? Так они теперь хозяйничают в этих городах. От наших людей? Да ведь недомолвки и туманные сообщения лишь порождают нелепые слухи. Иногда она — правда — выдавалась народу микродозами. Да. не очень нас баловали. И делалось это под предлогом хранения военной тайны, хотя она была чаще всего ни при чем.
В эти дни опубликовали сообщение об освобождении нашими войсками города и железнодорожного узла Вязьмы. Этот город на Смоленщине не очень велик, но оперативное значение его было немалым. В октябре сорок первого года, как известно, он стоял на пути немцев к Москве. Именно отсюда они намеревались совершить прямой прыжок на столицу. Недаром Г. К. Жуков, возглавлявший Резервный фронт после ухода его с поста начальника Генштаба, по своей инициативе и вопреки сомнениям Сталина повел наступление на Вязьму, отбил город и тем самым лишил возможности противника осуществить в ту пору свои планы.
Кстати, в официальной сводке указывается, что «первыми ворвались в город части полковника Петерса и полковника Яблокова». Любой тактически грамотный человек понимает, что такое сообщение нельзя считать правильным. Ведь первыми «врываются» в города те части, которые, согласно плану операции, и должны это сделать. Никакого соревнования здесь нет: одни, мол, оказались молодцы и первыми вошли в город, а другие сплоховали и дали себя опередить. Ясно, что не всегда это могут сделать те части, которые поставлены на позиции, обеспечивающие, скажем, фланги наступающих, как бы они ни хотели быть «первыми».
А с сообщением Совинформбюро о взятии Ржева вообще получился конфуз. Там сказано, что «первыми ворвались в юрод части генерал-майора Куприянова А. Ф., генерал-майора тов. Олешева Н. Н. и полковника тов. Шульги В. П.», хотя других частей, сражавшихся за Ржев, и не было… Сказал я об этой тактической нелепости, преподнесенной читателю Совинформбюро, его начальнику А. С. Щербакову. Но он ответил как обычно:
— Завизировано сверху…
Понимай, Сталиным… Должен сказать, что «Красная звезда» в этом вопросе занимала свою, отличную от Совинформбюро, позицию. Мы видели в этих формулах попытку возродить на фронте социалистическое соревнование. Напомню, что в прошлом году «Красная звезда» выступила с резкой критикой социалистического соревнования в боевых условиях.
«Пора наконец, — говорилось в статье, посвященной этому вопросу, — понять, что в действующей армии не может быть социалистического соревнования. Вся деятельность и жизнь бойцов и командиров Красной Армии должна базироваться на точном и добросовестном выполнении приказов и уставов…» После выступления «Красной звезды», поддержанной Верховным Главнокомандованием на фронте отказались от социалистического соревнования. А деление частей и соединений на «первых» ворвавшихся и «вторых» и было попыткой его возобновить.
Был у меня об этом разговор с Г. К. Жуковым. Он рассмеялся: Кто-то подсунул Сталину этот неграмотный текст, а тот подписал или одобрил. Как было — не знаю.
В сегодняшнем номере газеты опубликован очерк Симонова «На старой Смоленской дороге».
Как Симонов очутился на той дороге? Читатель, вероятно, помнит, что во время моих переговоров с ним по военному проводу мы условились, что оперативных заданий не будем ему поручать, дадим возможность посидеть подольше в частях Южного фронта. Но после того как он прислал два очерка, которые мы напечатали, мне пришлось нарушить свое обещание. Наступление на Южном фронте заглохло. Пошли вперед войска Западного фронта, освобождены города и села Смоленщины. Из этих районов каждый день идут репортажи и корреспонденции, а нужны и очерки! Для этого я и вызвал Симонова в Москву, сказав ему, что другие южные очерки допишет потом, а сейчас надо немедленно ехать на Западный фронт.
И вот очерк «На старой Смоленской дороге» уже у меня. Читаю, стоя у своей конторки, а рядом Симонов. Смотрю, что-то он волнуется, даже с тревогой смотрит на меня, вернее, на мою руку с карандашом.
— Что с тобой? — спрашиваю его.
— Да нет, ничего…
Что значила для Симонова Смоленская дорога, как и для всех, кто прошел по ней в дни нашего отступления, сказано в первых же строках очерка:
«Смоленщина, ее дороги, ее белые березы, ее деревеньки на низких пригорках — как много говорят они сердцу! И хотя я родился далеко отсюда, но именно эти места кажутся мне самыми родными, самыми милыми на всей нашей земле. Должно быть, это потому, что начинать войну мне пришлось именно здесь, на этих дорогах, и самая большая горечь, какая бывает в жизни, — горечь утраты родной земли — застигла меня именно здесь, на Смоленщине… Здесь, оборачиваясь назад, я видел колосившиеся нивы, о которых я знал, что уже не мы их сожнем. Здесь, остановив машину, для того чтобы напиться у колодца воды, я не мог найти в себе силы посмотреть прямо в глаза крестьянкам, потому что в глазах их был немой и скорбный вопрос: «Неужели уходите?» И нечего было им ответить, кроме горького «да».
Здесь же родились его знаменитые стихи «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…».
И в эту поездку Симонов видел много печального — сожженные деревни, человеческое горе, страдания.
— Иногда, — говорил он мне, — так устанешь от этого бесконечного горя, которое видишь в отбитых у немцев местах, что тяжело становится на душе и порой хочется закрыть глаза, чтобы ничего не видеть.
Вот из-за этой честной и горькой правды и боялся Симонов, что очерк может не увидеть свет. Закончив его, Симонов написал матери и отцу письмо: «Приехал ночью. Сегодня весь день писал для «Красной звезды» статью, которую, надеюсь, вы прочитаете, под названием «На старой Смоленской дороге». Как будто получилось неплохо, что, впрочем, не гарантирует ее напечатания…» А в письме привел отрывок из рукописи.
Так через много лет я узнал, почему тогда Симонов так волновался. Очерк мы напечатали без всяких купюр. Не нас, своей редакции, он должен был опасаться. После войны Симонов пытался опубликовать свои военные дневники. Подготовил первую часть книги «Сто суток войны». Сдал ее в журнал «Новый мир». Рукопись — как раз о Смоленщине — набрали, сверстали, но свет она не увидела. Деятели периода застоя, у которых ложь бежала впереди правды, изъяли верстку. Зачем подробно рассказывать о наших поражениях? Позже, правда, они были напечатаны в «Дружбе народов», изрядно пощипанные цензурой.
Между прочим, смоленские дороги — старая и новая — оставили в душе Симонова такое негасимое чувство, что, готовя этот очерк для своего собрания сочинений, он написал в самом его начале: «Когда я думаю о Родине, я всегда вспоминаю Смоленщину…»
Не могу удержаться, чтобы не рассказать еще об одном эпизоде, как раз и свидетельствующем, что в действительности значили для Константина Михайловича дороги Смоленщины. Да, много трагического повидал он здесь в первые же месяцы войны: бесчисленные бомбежки немецкой авиацией наших войск, наших городов и сел; гибель наших бомбардировщиков, вынужденных порой летать на выполнение боевых заданий без прикрытия истребителей, отступление измотанной боями пехоты, не всегда организованное, толпы беженцев на дорогах, стариков, женщин, детей. Но особенно потрясла его душу уходившая из горящего города колонна слепых детей и взрослых: с котомками на плечах они шли друг за другом и, чтобы не потеряться, держались за простыни, связанные в длинную ленту.
Под Могилевом, на Буйническом поле, Симонов побывал в 388-м полку 127-й стрелковой дивизии. Десятый день этот полк вел бои с немецкими танками, но не отступил ни на шаг. Перед его окопами громоздились подбитые и сгоревшие вражеские машины. Симонов пересчитал их, а фоторепортер Трошкин запечатлел э ту панораму на пленке.
Запомнилась Симонову беседа с командиром полка полковником Кутеповым, о которой в дневнике писателя есть такая запись:
«Мы рассказали ему, что когда проезжали через мост, то не заметили ни одной счетверенной установки и ни одной зенитки. Кутепов усмехнулся:
Во-первых, если бы вы. проезжая через мост, сразу заметили пулеметы и зенитки, то это значило бы. что они плохо поставлены. А во-вторых… — тон, которым он сказал это «во-вторых», я, наверное, запомнил на всю жизнь. — Во-вторых, они действительно там не стоят. Зачем нам этот мост?
Как «зачем»? А если придется через него обратно? Не придется, — сказал Кутепов. — Мы так уж решили между собой: что бы там кругом ни было, кто бы там ни отступал, а мы стоим вот тут, у Могилева, и будем стоять, пока живы…»
Да, на всю жизнь запомнил Симонов июльские дни сорок первого года на Смоленской дороге. И видимо, должно было так случиться, что спустя почти сорок лет, осенью 1979 года, прах Константина Михайловича, согласно его завещанию, был развеян именно на том самом бранном Буйническом поле, где бесстрашно сражался и лег почти весь полк вместе со своим командиром Кутеповым и где молодой в ту пору писатель дал себе и времени клятву писать правду, и только правду об этой войне.
На это поле, где лежит глыба гранита — скромный памятник Константину Симонову, приезжают писатели Москвы, Белоруссии и других районов страны. Бываю там и я. И вот во время одной из поездок я встретил там мальчишку-восьмиклассника и как бы невзначай спросил его:
— Как называется это поле?
— Буйническое, — ответил он.
— А чем оно знаменито?
— Здесь воевал Симонов…
Нужны ли к этому ответу комментарии?..
В мае сорок второго в «Красной звезде» была опубликована баллада Алексея Суркова «Песня о слепом баянисте», занявшая в газете почти три колонки. Под заголовком стояло: «Посвящается, Мише Попову, слепому баянисту воздушно-десантной бригады имени Кирова».
Итак, мы узнали, что дело происходило в дни битвы за Москву на реке Нара. Узнали, что песню ведет баян. Узнали из посвящения, что главный герой баллады — слепой парнишка Миша Попов. Об этой балладе я рассказывал во второй книге своей трилогии «Год 1942» — через сорок пять лет после ее опубликования в газете. В книге были строки:
«…Сейчас я жалею, что не узнал судьбу баяниста. Ищу и ныне бригаду и героя-баяниста. Может, кто подскажет?»
Написал я эти строки, признаюсь, без особой надежды, что кто-либо откликнется на балладу, подлинную, как сама жизнь. И вдруг через месяц после выхода книги получаю из разных концов страны письма. Откликнулся ветеран бригады майор в отставке Евгений Васильевич Чилин из Черкасс, с Украины:
«…Я только что прочитал книгу «Год 1942. Рассказ-хроника». Нашел рассказ о слепом баянисте Мише Попове, который проходил службу в 201-й воздушно-десантной бригаде 5-го воздушно-десантного корпуса, переформированного затем в 39-ю гвардейскую стрелковую дивизию. Я хорошо помню Мишу Попова. Мы стояли тогда на реке Наре…»
Так я впервые узнал номер бригады. А затем пришло письмо из Ногинска Московской области от Василия Петелина, служившего в этой бригаде сержантом; после войны — редактор городской газеты. Он рассказал о Мише Попове:
«Он шел издалека, устал, продрог… Шел и шел, постукивая впереди себя палочкой по асфальту. Наконец остановился. Снял висевший за спиной ящик, прислушался, есть ли кто поблизости, и громко произнес:
— Кто здесь рядом, отзовитесь. — Помолчал, ожидая ответа. Но ответа не последовало. — Эй, кто-нибудь, — теперь уже закричал он, — прошу вас, подойдите сюда!
На зов прибежал сержант.
— Ты что кричишь? — спросил он. — Что тебе нужно?
Человек повернулся к сержанту и, глядя куда-то мимо него, произнес:
— Отведи меня в часть.
Только теперь сержант понял: перед ним слепой.
— Зачем тебе часть? Здесь фронт, передовая. Что ты будешь делать такой? — удивился он.
— Веди в часть, там разберемся.
Слепого отвели в политотдел бригады…»
А что было дальше, я узнал из письма, присланного мне из подмосковного города Загорска. Писал Птицын Иван Михайлович, комиссар артиллерийского дивизиона бригады:
«В политотделе бригады, куда сержант привел Мишу, его встретил начальник политотдела батальонный комиссар Сергей Николаевич Киреев. Можно представить себе удивление Киреева, когда он увидел в своей землянке слепого баяниста. Вначале подумал, что баянист попал сюда случайно, просто заблудился. Задал Попову те же вопросы, что и сержант, услышал тот же ответ».
Прерву письмо строфами из баллады:
Комиссар задумался: никакой закон, тем более в военное время, не имеет такой статьи, которая разрешала бы зачислить в армию слепого человека. Но комиссара покорило неслыханное мужество паренька, и он приказал зачислить его в штат бригады, определить в музыкальный взвод и поставить на довольствие. Вот передо мной лежит, как документальное доказательство, его продовольственный и денежный аттестат за номером 1417, где, кроме всего прочего, обозначено: «Денежное содержание — 11 рублей 50 коп. в месяц…»
После кровопролитных боев бригаду отвели в оборону. И Миша Попов шагал из землянки в землянку, из окопа в окоп по всем подразделениям бригады, играл на баяне, веселил солдат, разгонял «окопную тоску». Снова приведу строфы из песни:
«Помню, — пишет мне Птицын, — встречу с поэтом Алексеем Сурковым. Мне позвонил Киреев и пригласил в политотдел. От нашего блиндажа до политотдела метров двести — дорога по березовому леску с мелкой еловой порослью. В политотделе ждали редактор бригадной газеты Большаков, секретарь парткомиссии и еще кто-то. Нас предупредили, что в бригаду прибыл Алексей Сурков. Конечно, встретили мы поэта дружно. По-фронтовому собрали стол, выпили помаленьку из солдатской кружки. Завязалась беседа о фронтовой жизни, шли рассказы о боевых эпизодах. Сурков прочитал свои стихи. Настроение было приподнятое. Развеселились. Я предложил пригласить нашего баяниста. В землянку пришел Миша Попов, здесь Сурков с ним и познакомился. Миша играл полонез, а затем запел песню Суркова: «Пой, гармоника, вьюге назло, заплутавшее счастье зови. Мне в холодной землянке тепло от твоей негасимой любви…» Мне кажется, что первым эти стихи перевел на музыку Миша Попов. Он часто играл потом эту песню в окопах, солдаты подпевали. Какой композитор считался автором музыки — я не знаю, мы пели ее на свой мотив.
Затем баянист сыграл плясовую. Несколько товарищей пошли в пляс. Киреев пустился вприсядку с деревянными ложками. Пустился в пляс и Алексей Сурков… Душой нашего веселья был Миша. Я возвращался в свой блиндаж глубокой ночью. На небе сверкали звезды, светила луна: Крепчал мороз. Под ногами скрипел снег. Было тихо. Изредка тишину нарушал разрыв снаряда или пулеметная очередь. Этот вечер и эта ночь на всю жизнь сохранились у меня в памяти…»
Остался в памяти и сердцах ветеранов бригады и высший подвиг Михаила Попова. Началось наше наступление, бойцы бригады заняли окопы переднего края. Настал час, когда они снова должны были вступить в бой. Никто не заметил, как исчез из землянки баянист. А Миша упросил знакомого солдата отвести его на передовую. Когда роты поднялись в атаку, Попов вылез из окопа, развернул баян и в утреннем воздухе полилась мелодия «Священной войны». Баянист шел вперед и пел гимн, воодушевляя бойцов.
Отступая, немцы отчаянно отстреливались. И вдруг осколком мины поразило Мишу. Он упал было, но, подхваченный солдатами, поднялся, и снова запел его баян. Санитары подхватили его и унесли с поля боя в медсанбат, а потом и в госпиталь.
Узнал об этом Сурков в свой третий приезд в бригаду, и в балладе появились строфы:
…………………………….
Подвиг Михаила Попова не был забыт. Об этом свидетельствует орден «Красной звезды» и орденская книжка № 160 169.
Судьба была благосклонна к Мише. В госпитале она свела его с медицинской сестрой Галиной. Они подружились, а потом и поженились. И вот я сижу в маленькой комнатке коммунальной квартиры на Большой Серпуховской улице со светловолосой красивой женщиной, не по годам живой, непоседливой, гостеприимной. Напекла она три сорта пирогов разных «профилей» и настойчиво требует, чтобы я «хоть чуточку» попробовал каждый. А сама тащит на диван ворох документов о жизни своего Миши, о своих отце и матери, рассказывает о сыне Саше и своем нелегком житье-бытье.
У Галины Христофоровны я прежде всего узнал историю жизни ее «половины», хотя сама она считает, что Миша был для нее больше той «половины», на которые в народе делят дружную семью. Откуда он и кто в прошлом? Родился Миша в 1919 году слепым в большой семье мастера подольского завода «Зингер», жил в деревне Выползово. Отец рано умер. Тяжелая доля досталась вдове и ее пятерым детям, последним из которых и был Миша. Когда ему минуло семь лет, мать повезла его в Москву, прямо в приемную М. И. Калинина и упросила определить сына в институт для слепых. Учился Миша хорошо, особенно успевал в музыке. В 12 лет он уже играл на многих инструментах, вышел из института музыкантом.
Его профессией стал баян, но играл он и на других инструментах. Ходил в школы, детские сады, клубы, давал концерты. А пришла война — ушел на фронт. Когда после ранения его демобилизовали, продолжал выступать с концертами. Примечательна, например, характеристика, которую ему дали в так называемом «престижном» доме отдыха Совета Министров СССР:
«Выдана Попову Михаилу Николаевичу в том, что он систематически приглашается в дом отдыха «Остафьево» Совета Министров СССР в качестве музыканта с 1946 года по настоящее время. За указанный период времени тов. Попов М. Н. проявил себя только с хорошей стороны. Обладал большим исполнительским мастерством… В Книге отзывов отдыхающих написаны самые теплые слова о его музыкальном мастерстве…»
Попов не только давал концерты, но и писал музыку. Его песни исполнялись, его прослушивали в Институте военных дирижеров, им интересовались известные музыканты, поддерживали его. Вот, например, письмо Дмитрия Шостаковича, адресованное Тихону Хренникову: «Дорогой Тихон Николаевич! Очень прошу Вас найти время для Михаила Николаевича Попова, послушать его сочинения и посоветовать ему, каким образом он смог бы связаться с Союзом советских композиторов, чтобы иметь возможность совершенствовать свои композиторские данные, которые, по моему мнению, у него имеются».
Судьба же Галины Христофоровны оказалась многотрудной, драматической. Ее отец Христофор Алексеевич Зеленский — старый революционер с дооктябрьским партийным стажем — был видным борцом за Советскую власть, первым председателем Совета Морозовского округа на Дону. В 1938 году, в период сталинских репрессий, был посажен в тюрьму и там погиб. Ксения Дмитриевна, мать Галины, член партии с 1917 года, тоже была репрессирована. В 1955 году Зеленские были реабилитированы.
Не миновала сталинская секира и саму Галину. Она училась в архитектурном институте, и на 5-м курсе, когда осталось защитить диплом, ее исключили из института как дочь «врага народа». Задели репрессии и Мишу. Командир воздушно-десантного корпуса представил Попова к званию Героя Советского Союза. И вдруг к Михаилу в госпиталь явились особисты из военных энкаведешников, увезли его в особый отдел корпуса и требуют: «Твоя жена — дочь врага народа. Разведись. Не разведешься — представление на звание Героя будет уничтожено». На раздумье ему дали три часа. Потом пришли за ответом и услышали:
— Нет, она человек с большим любящим сердцем. Она мне дороже Звезды… Вы меня не женили, вы меня и не разведете…
Ответ Миши был категорический и резкий. Особисты избили его так сильно, что он потерял сознание. А потом отвезли в госпиталь и пригрозили, что заставят Галину уйти от него, да еще пообещали состряпать на него «дело». Но не успели — корпус перебросили на другой фронт.
Галина Христофоровна тоже была реабилитирована, ей назначили персональную пенсию. Но в жизни у нее и теперь много драматического. В шестидесятые годы умер Миша. Их сын Александр — инвалид 2-й группы. Поддерживает ее забота о сыне, внуке и память о своем Мише — фронтовом баянисте…
22 марта. Наше наступление иссякло. Исчезли оптимистические сводки Совинформбюро. Только в районе Харькова — кровопролитные бои с наступающим противником. Каждый день публикуются репортажи с этих фронтов. Само название их говорит о характере сражений: «Борьба с немецкими танками», «Бои за переправы на Северском Донце», «Бой с немецкими танками в районе среднего течения Северского Донца»… Несмотря на неожиданность контрнаступления немцев, в наших войсках нет той паники и растерянности, какую мы помним по сорок первому и сорок второму годам. В эти дни нашим войскам удалось остановить немцев и занять позиции на берегу реки Северский Донец.
Перемены и у нас, на страницах газеты. Изменившейся обстановке соответствует содержание материалов: опыт оборонительных и наступательных боев, рожденный за минувшие месяцы. Неисчислимое количество тем. Вот только некоторые заголовки:
«Маневренная тактика»,
«О штурмовых группах»,
«Огневые средства пехоты в лесном бою»,
«Преследование противника»,
«Противотанковая оборона»…
На многие из этих тем мы выступали и ранее. Повторяются лишь заголовки, но содержание иное — опыт последних сражений. Не моя задача пересказывать их содержание. Но уверен, что военные историки, специалисты тактического искусства не пожалеют, если обратятся к этому, скажу без преувеличений, уникальному материалу.
Не иссякает и писательский материал. Прежде всего хочу отметить очерк Петра Павленко «Кубань казачья». Много месяцев провел Петр Андреевич на этой земле и в дни отступления наших войск, и в дни наступления. А когда Кубань была очищена от врага, Павленко писал:
«Земли Кубани и Лабы не изменили славной старине своей. Кубанцы воевали на Дунае в войсках Суворова и Кутузова, ходили на запад с атаманом Чепегой и на Каспий с Головатым, воевали с французами в корпусе Платова, а на нашей памяти — проникали с Брусиловым за Карпаты, видели мечети Багдада и пески иракских пустынь. Кубанцы прославлены как конники, еще более знамениты своим пешим войском — пластунами… Кубанцы — это Таманская армия, это «Железный поток», это Кочубей, это «Камышинская республика» в прикубанских плавнях, не опустившая своего Красного знамени перед белогвардейскими палачами…»
И в эту войну они были достойны своих предков, дедов, отцов. Писатель считает: все, что составляет славную историю кубанского казачества, бледнеет перед эпосом Великой Отечественной войны.
Читая эти строки, я подумал, что, быть может, Павленко слишком углубился в прошлое, и уже было занес карандаш, чтобы несколько смягчить это сравнение. Но понимал писателя. Он был там в эту войну, он все видел своими глазами, все пережил вместе с кубанцами, страдал в дни поражений, радовался победам, все прошло через его сердце, и написал так, как это ему слышалось и виделоеь. Он не просто писал, а, я бы сказал, выпевал эти строки из своей души.
Павленко называет имена героев этих сражений — командиров казачьих корпусов Доватора, Белова, Кириченко. Летом прошлого года в самые тяжелые бои на Кубани в «Красной звезде» прозвучало имя командира артиллерийского дивизиона Чекурды. Его слава, словно на крыльях, неслась по всему фронту. А вот теперь писатель рассказал о другом:
«Немцы заучивают наизусть трудное слово «Чекурда». Когда на них нежданно-негаданно обрушивается губительный огонь русских пушек, они говорят: «Чекурда». Когда в схватку с артиллерийскими полками вступают кочующие батареи и останавливают полки и разносят вдребезги пушки, немцы говорят: «Чекурда», опасаются камышей — нет ли там Чекурды, они боязливо обходят леса — может быть, там Чекурда. Чекурда везде, всюду, всегда…»
Павленко мог бы рассказать сотни героических эпизодов, но выбрал самые выдающиеся — один-два, — и в них, как в фокусе, просвечивается доблесть и мужество кубанских казаков. Вот один из них: в Моздокских степях попал в плен к немецким танкистам Буряченко. Он сдает клинок, сдает оружие, и его сажают на броню вражеского танка — ехать в полон. Немцы довольны — везут казака-кубанца. А он, вынув из-под черкески гранату, бросает ее в люк и, уничтожив экипаж, уходит к своим, раненный собственной гранатой…
Но очерк не только о тех казаках, которые сражались в воинском строю. Он обо всем кубанском народе. Как в малолетнем ребенке живет стремление двигаться, так и Отечественная война, пишет Петр Андреевич, разбудила в кубанском казаке все силы его прошлого, мобилизовала всю мощь сегодняшнего. Есть в очерке и рассказы о партизанской борьбе, о подпольщиках, о сопротивлении казаков в самих станицах. Он мог бы, казалось, закончить свой рассказ этими примерами. Но не смог умолчать еще об одном поколении героев.
На Кубани родилось новое слово — «разминеры». «Разминеры» — это правда, великая и простая, легендарная. Речь идет о ребятах, обезвреживавших немецкие мины, спасавших дома, резавших немецкую связь. Павленко приводит выдержку из официальных документов об освобождении Армавира: «Много зданий спасено ребятами. Ночью они перерезали запальные шнуры и тем спасли дома от взрывов». О том же сообщают из других городов.
Павленко называет имена малолетних героев-казачат, сражавшихся с немцами по своему разумению. Это Женя Петров из Майкопа, тринадцатилетняя Тамара и десятилетняя Валя Огаревы, две сестры из Пантелеймоновской школы… «Так рождается у нас, — пишет Петр Андреевич, — второе поколение победителей, и тысячи ребят могут сказать: раньше чем они научились арифметике, они уже били немцев, были солдатами Отечественной войны…»
«Чувство нового» — так называется большой очерк Бориса Галина. Пожалуй, я не ошибусь, если скажу: из всего напечатанного Галиным за два года войны этот очерк о командире стрелковой дивизии генерале Аршинцеве показывает приобретение «чувства нового» не только нашим командиром, но и самим Галиным.
Читая очерк, я невольно вспоминал ступеньки, по которым взбирался Галин на высоты военной публицистики. А ведь пришел он к нам, не зная армии, военного дела. По болезни он был снят с воинского учета, не блистал и воинской выправкой. Илья Эренбург, увидев как-то на фронте Галина, скептически оглядел его хрупкую фигуру, совсем, казалось, неприспособленную к тяготам фронтовой жизни, и полусерьезно, полушутливо сказал ему:
Хотите, я поговорю с редактором, он пошлет вас в БАО?
БАО — батальон аэродромного обслуживания — в глазах фронтовых корреспондентов был глубоким тылом, хотя во время войны, в первые ее месяцы, доставалось нашим авиатехникам, пилотам немало и от немецкой авиации, и от прорывавшихся через линию фронта фашистских танков и мотоциклистов. Галин смерил Эренбурга сердитым взглядом и на шутку ответил шуткой: «Если не возражаете, можно отправиться в БАО на пару»; Илья Эренбург тоже не отличался бравым воинским видом.
С легкой руки Ильи Григорьевича в редакции Галина величали «рядовым, необученным». В эту группу, кстати, входили и сам Эренбург, и Гроссман — писатели, до войны в армии не служившие. Что же касается Галина, была, правда, попытка обучить его строевой выправке, он сам не без юмора рассказывал об этом. Случилось это в прошлом году в Тбилиси, куда Галин заехал из действующей армии на день-два, чтобы передать свой очерк в редакцию. Настроение у писателя было радужное, очерк как будто удался, может быть, уже добрался в Москву. Шел Галин вразвалку по главной улице города, пилотку заткнул за пояс, никого вокруг не замечал. Не обратил внимания и на высоченного роста полковника. Тот поздоровался, назвал себя комендантом города и весьма строго осведомился:
Почему старший политрук без головного убора? И не приветствует старших по званию?
Галин пустился было в объяснения, долгие и невнятные. Но комендант отобрал у него удостоверение личности и приказал:
Завтра утром явитесь в Александровский сад. Там вернут вам удостоверение… когда подучат.
Рано утром Галин пришел в указанный сад, где было полным-полно офицеров, преимущественно в авиационной форме. «Авиация» попала сюда, очевидно, по тем же причинам, что и Галин. Бравый старшина построил «штрафников» и долго учил их держать шаг, отдавать честь, словом, муштровал, согласно всем премудростям устава.
Но если со строевой выправкой у Галина так ничего и не вышло, то фронтовая закалка пришла к нему довольно быстро. Вспоминаю, что на Брянский фронт в первые месяцы войны я его сам вывозил и видел в разных сложных ситуациях. Видел его и на Северо-Кавказском фронте, знал о его мужестве по рассказам спецкоров — нет, ни разу не посрамил он краснозвездовской чести. Ведь пожаловались однажды на него коллеги: идет бомбежка, а он вылез из окопа с блокнотом, чтобы «обозревать» поле боя в этой ситуации…
Надо сказать, что и военную тематику Галин не сразу освоил. Передо мной лента моих переговоров по Бодо с Павлом Трояновским, возглавлявшим группу наших корреспондентов на Южном фронте. В нее входил и Галин. Можно прочесть на ленте такие слова: «Очерки Галина «Береза» и «Август» получили. Оба не годятся. По очеркам нам трудно судить, как развиваются события на фронте. Галин оправдывается какой-то индивидуальностью. Передайте ему, чтобы начал писать не то, что ему хочется, а то, что нужно газете. В частности, пусть пришлет очерк о том, что делается сейчас в районе боев…»
Обе корреспонденции действительно были слабыми. Но все равно признаюсь, что я был несправедлив: не следовало упрекать писателя за «индивидуальность», иначе говоря, за поиски своего собственного подхода к материалу. Не следовало и требовать от него оперативных материалов, хотя, по правде говоря, в те трудные дни отступления редакция в них крайне нуждалась.
Я откровенно пишу об этом для того, чтобы подчеркнуть: не всегда легко и быстро осваивали военное дело наши писатели, не всегда хватало и у нас терпения ждать. Но справедливости ради должен отметить, что довольно быстро пошли депеши Галину, в которых поощрялась его работа.
Хорошую, высшую оценку получил и его очерк «Чувство нового». Ведь до этого его стихией были окопы, солдатские землянки, роты и самое большое — полк. А ныне написан рассказ о дивизии и ее командире. Кредо Галина: пишу, что вижу, или, как любил он повторять известный фронтовой афоризм артиллеристов: «Не вижу — не стреляю». Достаточно прочитать сегодняшний очерк, чтобы убедиться: он строго был верен этому правилу. Так тонко изобразить душевный мир генерала и его товарищей, передать их диалоги, выписать портретные черты — для этого надо было воочию видеть и слышать Аршинцева, оценить его тактическое искусство, прожить с ним не один день, пройти рядом с ним страдный путь сражения хотя бы в одной операции.
Дивизия вела бои в районе так называемой Лысой горы. Галин видел Аршинцева и его соратников от начала до конца боя и написал о нем. Это было не простое, схематичное описание операции, а рассказ о таланте командира, чуждого шаблону, умеющего решать сложные задачи. Не буду всего описывать. Приведу лишь небольшой отрывок:
«Война мучит, и война учит. Прорыв линии немецкой обороны окрылил массу бойцов, вдохновил командирскую мысль. Каждому стало ясно: хороший замысел дает хорошие результаты. Гибкость тактических приемов потребовала от командира гибкости ума, организованности, поворотливости и того, что Аршинцев называл шестым чувством, чувством нового. Оно было закономерным, не являлось случайным, не падало с неба. В тяжких муках рождалось это шестое чувство — чувство нового, медленно, словно полновесное зерно, вызревало оно в командирском сознании. Сама жизнь учила и подталкивала к мысли: не цепляйся за старую, обветшалую линейную тактику, ломай ее, умело используй всякий маневр, думай, ищи, хитри…»
А вот еще черты характера Аршинцева, которые высоко оценил писатель. Они переданы словами Ковалева, командира полка: «При всем своем властном характере, спокойном и решительном, Аршинцев не сковывал инициативу командиров. Он считался с умом и волей командиров полков и, ставя перед ними задачу, обычно говорил: «Хозяйствуй!..»
Вскоре после возвращения Симонова из одной его фронтовой командировки он вышел, можно сказать, на международную арену. В Москву с государственной миссией прибыл лидер республиканской партии США Уэнделл Уилки. Он выразил желание встретиться с журналистами и писателями. На эту встречу были приглашены Эренбург и Симонов. Потом Илья Григорьевич, рассказывая мне об этой встрече, хвалил молодого «международника» Симонова за то, что тот, отбросив дипломатию, резал «правду — матку» и критиковал наших союзников за затяжку открытия второго фронта.
Расскажу еще об одной попытке приобщить Симонова к делам за пределами нашей страны, правда несостоявшейся. Наркомат иностранных дел решил послать на несколько месяцев в войска союзников корреспондентов «Правды», «Известий» и «Красной звезды». Предполагалось напечатать в газетах очерки о боевых действиях англо-американских войск. Эту историю я хорошо помню, но лучше все-таки приведу запись самого Симонова:
«О том, что меня намерены послать, Ортенбергу сказал по телефону Молотов. Ортенберг подтвердил, что как редактор считает мою кандидатуру подходящей. Но день или два спустя Молотов снова позвонил ему и сказал, что, видимо, посылать меня в Америку не будут, потому что есть сведения, что я пью. Ортенберг пытался оспорить это, сказал, что хотя я и не трезвенник, но, когда пью, ума не теряю, но Молотов остался при своем, я не поехал в Америку, а — не помню сейчас уже — поехал не то на Карельский, не то на Брянский фронт, а вернувшись, узнал от Ортенберга о своем несостоявшемся путешествии в Америку. Ортенберг смеялся, говорил, что, пожалуй, это к лучшему, тем более что не только меня, но и вообще никого не посылали, а для корреспондента «Красной звезды» здесь куда больше дела, чем там. У меня было двойственное чувство: не то чтобы я так уж расстроился, но, с одной стороны, среди других по, ездок на фронт было бы интересно съездить и к американцам, в особенности если бы удалось посмотреть, как они воюют, — у меня было большое молодое любопытство к этому; с другой стороны, было досадно слушать о причине, по которой я не поехал. В своем самоощущении я твердо считал себя человеком, неспособным пропить порученное ему дело — ни дома, ни за границей. А в общем я отнесся к этому довольно равнодушно — нет так нет…»
А отменили поездку, как узнал, по единственной причине: посчитали, что, если появятся в наших газетах материалы спецкоров, расписывающих боевые действия союзников на других фронтах, это смягчит остроту постановки вопроса об открытии второго фронта.
Симонову все же удалось побывать за кордоном. Но узнал я об этом гораздо позже. В конце сорок четвертого года я получил письмо, в котором, как обычно, он «отчитывался» о своей работе и жизни. Были там такие строки: «Хотя ты мне и не разрешал отправляться к партизанам, но на этот раз я ездил к ним и даже еще дальше…» Я понимал, что назвать партизанский район, где он побывал, нельзя было, цензура полевой почты все равно бы это затушевала. Но совсем меня поставили в тупик слова «и даже еще дальше». И когда Симонов приехал ко мне на фронт, все прояснилось. Он мне рассказал, что летал к югославским партизанам, а там, после освобождения Белграда узнав, что в Южной Италии в городе Бари находится наша авиационная база, уговорил ребят-летчиков, отправлявшихся туда, взять его с собой. Конечно, он шел на риск: не было у него соответствующих документов, не было разрешения редакции. Но «самоволкой» он грешил не в первый раз. В сорок первом году он без согласия редакции отправился к берегам Румынии на подводной лодке, минировавшей вражеский порт, и исчез на целую неделю. Теперь он полетел в Бари, а оттуда отправился в Неаполь и Рим.
Когда он возвратился, в редакции, узнав об этой его поездке, буквально остолбенели. Стали думать, что сделать, чтобы оградить редакционное начальство и самого Симонова от грозивших им неприятностей. Выход нашел Александр Карпов. Он предложил Симонову тут же написать корреспонденцию об этой поездке по Италии. Логика его была такова: если в завтрашнем номере будет опубликована эта корреспонденция, никому в голову не придет спрашивать, летал Симонов с документами или без них. Все будут считать, что эта поездка согласована. Идея была дерзкая, рискованная, но верная — эта «командировка» сошла Симонову с рук.
Рассказывал мне это Симонов живо, весело, ему было приятно вспоминать и эту поездку, и то, как лихо выкрутились из непростой ситуации.
А я ему только и смог сказать: — Каким ты был, таким и остался.
В «Красную звезду» пришел новый автор. Опубликовано стихотворение Маргариты Алигер «Хозяйка». Тема вроде «тыловая», но это самые настоящие фронтовые стихи, под ними даже подпись: «Северо-Западный фронт». И написаны они на тему, волнующую фронтовика.
Никогда солдата не покидала окопная дума, волнение, страдание: как там дома дети, мать и отец и, конечно, хозяйка? Ждет или не ждет? В какой-то степени эту тему затронул Симонов в стихах «Жди меня» и Уткин в стихотворении «Ты пишешь письмо мне». Они волновали и как-то сглаживали боль фронтовика. Но и не мог он не подумать: если судьба не прикроет его своим крылом и придется сложить голову на поле брани, как там будет хозяйка, не убьет ли ее горе, выдержит ли испытание. Ответ на это и пытается дать Маргарита Алигер в своих стихах. Я их приведу:
30 марта. В течение нескольких дней почти все полосы центральных газет заняты постановлениями Совнаркома о присуждении сталинских премий за выдающиеся работы в области науки и техники, а также искусства и литературы. Напечатаны фотографии некоторых лауреатов, и, конечно, прежде всего наших корреспондентов и авторов: Алексея Толстого, Александра Серафимовича, Константина Симонова, Маргариты Алигер, Евгения Габриловича, Ванды Василевской…
А на фронтах по-прежнему затишье. Вот только в воздухе не прекращаются сражения, в которых с обеих сторон участвует все большее количество самолетов. Так что нашим корреспондентам и авторам есть о чем писать. Здесь уместно сказать о начальнике авиационного отдела газеты Николае Денисове. За почти два года войны он основательно, выражаясь попроще, «поднаторел» в воздушной тактике, и его выступления — это я точно знаю — не только обсуждались летчиками, но порой были для них в своем роде «руководством к действию».
Александр Покрышкин! Кому это имя сейчас неизвестно? А ведь первое слово о нем сказал Денисов. Было это в самом начале войны. На пограничной реке Прут с наблюдательного пункта, расположенного на прибрежном холме, Денисов наблюдал, как развертывается сражение в небе. Он видел, что два наших истребителя вступили в бой с пятью «мессершмиттами». Один из них поджег «мессера», а остальных обратил в бегство. Это и был тогда еще безвестный Александр Покрышкин. Так его имя впервые появилось на страницах газеты. Денисов после этого не выпускал Покрышкина из поля зрения, не раз бывал в его эскадрилье, потом полку, позже в дивизии, которой он стал командовать. Не раз видел его в воздушном бою. В феврале нынешнего года корреспондент наблюдал, как блестяще Покрышкин в кубанском небе осуществил тактику воздушного боя, завоевал господство в воздухе. Сам Покрышкин в своей книге «Небо земли» в связи с этим писал о выступлениях Денисова в «Красной звезде»: «…автор дал четкую формулу нашего соколиного удара: высота — скорость — маневр — огонь. Потом это выражение стало крылатым».
В сегодняшнем номере газеты опубликована большая, на подвал, статья Денисова «О воздушной тактике немцев». С первых же ее строк опытный читатель поймет, что автор опровергает несостоятельное утверждение февральского приказа Сталина о якобы шаблонной тактике немцев. Статья убедительно свидетельствует, что в тактике врага происходят большие изменения. Вот один из примеров, приведенных Денисовым:
«…Наряду с вертикальным маневром в его чистом виде немцы в последнее время стали прибегать к комбинированному бою. Идея его заключается в том, что часть «мессершмиттов», якобы обороняясь, старается вовлечь наши самолеты в «карусель», то есть в бой на виражах. В это время другая часть истребителей, разбившись на пары, непрерывно атакует наши самолеты. В эту ударную группу обычно входят две пары из самых опытных, бывалых летчиков. Одна пара держится сверху, нанося удары с пикирования, и тотчас же после атаки занимает старую позицию, а другая пара находится на одной высоте с центром очага боя и атакует в горизонтальной плоскости…»
В заключение Денисов предупреждает, что было бы ошибкой считать, как это делают порой наши летчики, что немец в воздухе теперь уже не тот и драться с ним легче.
Словом, сказано весьма определенно и точно. Важное выступление и полезное еще и потому, что приказ Сталина мог размагнитить людей, в то время как нужно тщательно изучать тактику врага, видеть перемены и искать пути для того, чтобы противопоставить ей свою тактику.
Петр Павленко в годы войны написал очень много, но особенно мне запомнилось его «Письмо домой», психологический накал которого не угасает до самого конца. Очерк на совершенно неожиданную тему. Прочитав его, я не сразу решил для себя, надо ли его печатать? А потом отмел сомнения: разве люди не думают о том, чему писатель посвятил свой очерк? Не пожалею места и приведу побольше строк из очерка:
«Ночью немец крепко бомбил. Мы плохо спали и сейчас, поутру, сидя у окна хаты, в которой вылетели за ночь стекла, говорили о своих семьях.
Опасность обостряет нежность к близким. Никогда так не дороги они, как после пережитых испытаний, никогда человек не бывает и так правдив с самим собой, как в эти часы заново начинаемой, напоминающей молодость жизни.
Собеседник мой, лейтенант артиллерии, боксер по всем замашкам, драчун по характеру, любивший, рассказывая, иллюстрировать дело приемами бокса — они всегда оказывались самыми нужными и даже, можно сказать, неизбежными по ходу лейтенантских переживаний, — сегодня был молчалив. Но вот он полез в карман кителя.
— Я хочу, — сказал он, — прочесть вам письмо от жены и мой ответ ей. Можно? Смеяться не будете?
— Прочтите, я тоже прочту свое.
Он слегка покраснел, рука его задержалась у сердца:
— Я, знаете, пишу плоховато… Ну да ладно.
Вот что писала ему жена из далекой Сибири:
— «Котя, родной мой!
Когда я подумала, что ты еще не видел нашего мальчика, мне делается так грустно, что я каждый раз плачу. Уж лучше бы я тогда не рожала. Но потом я начинаю утешать себя и думаю, что тебе на фронте лучше, когда ты знаешь, что в Сибири тебя ждут двое — я и Сережка — и что Сережка, несмотря на свои десять месяцев, — самый близкий мой друг.
И вот я иногда думаю, что было бы, если бы ты, Котя, погиб? Сердце мое так сжимается, что кажется, вздохну разок — и смерть. Ты мне больше чем муж, ты мне — товарищ и друг. И все же я скажу тебе: воюй, как надо, не жалей ни себя, ни нас, чтобы, когда вернешься, не пришлось скрывать от меня и Сережи что-нибудь плохое.
Знай — нам без тебя будет плохо, но с тобой плохим — еще хуже. Ты будешь не тем, кого мы крепко и честно любим. И если тебе придется погибнуть, Котя, — знай, что этим ты навек свяжешь меня с собою. Мертвому тебе не изменю, всегда буду твоей, а наш Сережа никогда не будет знать другого отца. Пусть так и знают все меня как твою вдову. Не щади себя ты, и я не пощажу себя. Навек твоя жена Людмила».
Прочитав письмо жены, лейтенант потряс руками, точно пробовал силу плеч, на которые ему предстояло принять непосильную тяжесть, и, не глядя на меня, приступил ко второму письму.
Он отвечал жене так:
— «Людмила!
Прочел твое письмо и долго в ту ночь не спал — боялся, как засну — заплачу. А утром был в бою и только на следующий день нашел время ответить тебе. Пишешь, что если я погибну, то ты навек останешься вдовой. Не делай такой глупости, Мила! Скажу тебе прямо, ты чересчур была для меня хорошая, и я часто думал, что ты меня все равно бросишь за всякие глупости, но ты сделала меня другим. В твоих руках я был, как Сережа, десятимесячным. Сама скажи: разве я теперь не другой стал? Так что вот слушай, Мила. Гибнуть я, вообще-то говоря, и не собираюсь. Я сильней любого немца, а весь наш народ сильнее Германии, мы их побьем. Верь мне. Если же меня не станет, выйди замуж за хорошего человека и прибавь к его характеру свой. Ты слишком большая душа, чтобы быть одной. Мне жалко, если будешь одна, и никто не узнает, какая ты замечательная, и не получит от тебя того, что я получил. Пусть живут одни, у кого ничего нет за душой, а ты не должна, Мила. Это я приказываю тебе как командир и товарищ.
Пребывая в опасности, я хочу знать, что жизнь твоя поднимется выше и выше. Но если так произойдет, что выйдешь ты замуж, Сережке всегда напоминай, что отец его был черноморский моряк, севастополец, воевал в Крыму, на Кубани, под Новороссийском. Подрастет — свези его в эти места. Тут меня и живого все знают, а если погибну — тем более. Слава есть все-таки кое-какая и сейчас. Пусть Сережка знает, кто такой его отец. Сделаешь, Мила?
Вот только не езди со вторым мужем в те места, где мы бывали с тобой. Что мое, пусть моим и остается. И что твое было со мной, пусть так и сохранится в памяти и не повторится.
За меня не опасайся, я на компромиссы не пойду и с позором к тебе не вернусь. Если встречу смерть, обходить стороной не стану, а мой характер ты, кажется, знаешь. Твой Константин».
Лейтенант откашлялся и, царапая ногтем стол, глядя в окно, спросил:
— Ну как?
Я сказал:
— Дайте мне ваше письмо. Я никогда бы не сумел написать лучше.
Лейтенант встал и, продолжая глядеть в окно, через плечо отдал мне листок письма.
— Возьмите, — сказал он просто. — Я не послал его почтой. Кто ее знает, почту… А сейчас такое начинается…
И вот я посылаю письмо его Людмиле, и своей Наталье, и вашей Нине, и всем нашим подругам, потому что действительно трудно написать лучше».
Да, письмо необычное для того времени. Это не полемика с симоновским «Жди меня», которые так пришлись по душе фронтовикам. Здесь другая ситуация. Каждый, кто на войне, не может не думать и о том, как сложится судьба его семьи, если он погибнет. Павленко примерил это и на себя. Когда через месяц я встретился с Петром Андреевичем в Краснодаре, на Северо-Кавказском фронте, то спросил его:
— Петр? Кто эта Наталья? Твоя жена?
Спросил и застеснялся своего неуместного вопроса. Но он ответил сразу и коротко:
— Да, а ты разве не так думаешь, как этот лейтенант?!
Спустя два дня мне «сверху» позвонили, и тот, кто стремился нас держать на «сухом пайке» полуправды, спросил недовольно:
— Не много ли вы печатаете о гибели наших людей, о смерти, прочитает Гитлер и будет радоваться…
Он как раз и имел в виду последние выступления в газете Симонова, Галина, Алигер, Павленко. Что мог я ответить?
— Да, много, но на войне их много, смертей. Это когда играют в войну, смертей не бывает, а мы воюем… А Гитлеру, чтобы он не радовался, стараемся доставлять совсем другую «радость»…
Илья Сельвинский прислал лирические стихи «Русская девушка»:
Прочитал я эти первые строфы и задумался: для военной ли это газеты в дни войны? Читаю дальше:
…………………………
Конечно, эти стихи надо печатать. Ведь девушка, воспетая Сельвинским, — это символ России, за которую сражаются и стар и млад. А если взять реальность, то действительно много девушек на фронте. И «у зенитки под ольхой», и «под огнем в пулеметном взводе», и с сумкой сестры милосердия. А мы непозволительно мало о них рассказываем. Стихи Сельвинского — нам напоминание. И не только нам.
«Русская девушка» сразу пошла в номер.
«Ночь в землянке» — мне можно было и не смотреть, кто автор рукописи. Это уже не первый очерк Евгения Габриловича под таким названием. Только зоркий и проницательный глаз писателя может каждый раз увидеть что-то новое в этих фронтовых берлогах и норах, кратковременных прибежищах солдата. Сегодня он описывает ночь в землянке перед штурмом:
«Ужинают долго, не спеша, с аппетитом. Завтра штурм, завтра трудное, тяжелое время войны, но люди, сидящие за столом, словно и не думают об этом. Меня всегда удивляло, как мало говорят бывалые бойцы о предстоящих порой через какой-нибудь час сражениях. Почему это происходит? Может быть, потому, что дело, на которое они идут, слишком серьезно, чтобы говорить о нем походя, между прочим. Правда, боец, как бы ни был привычен, не может не думать о предстоящем сражении, но не любит о нем говорить. В этом — словесное целомудрие человека, по-настоящему узнавшего войну, отлично знающего, что такое штурм, атака».
Из поездки на Западный фронт Симонов привез очерк «На старой Смоленской дороге», о котором я уже упоминал. Теперь он отписывается за предыдущую командировку — на Южный фронт. Материал не оперативный, и мы его не торопили. Но сам Симонов не терпел медлительности и вскоре принес два очерка. Первый — «Восьмое ранение». Большой, почти на два подвала. Тема как будто обычная. Во время войны было немало случаев, когда еще не полностью выздоровевшие солдаты, офицеры удирали из госпиталя в свою часть. Об этом мы не раз писали. У Симонова несколько иная история. После восьмого ранения героя очерка, командира батареи Корниенко, признали инвалидом, освободили вчистую и выдали пенсионную книжку. Но он не уехал в тыл, а добрался в свою дивизию, и командир дивизии не смог устоять перед порывом комбата и направил его на батарею, которой он командовал до ранения.
Но важно в этом очерке не столько сюжетное развитие, сколько глубокое проникновение в думы, настроение, характер героя. Приведу для характеристики очерка лишь небольшую выдержку: «…Он почувствовал: перед тем как его унесут, он должен что-то сказать своим батарейцам, они ждут этого. Но сказать ему хотелось только одно — что напрасно они на него смотрят как на покойника, что он не умрет.
— Достаньте в правом кармане «смертельник», — сказал он шепотом.
Санитар расстегнул у него карман гимнастерки, достал оттуда черную круглую коробочку, похожую на те, в которые хозяйки кладут иголки.
— Открой, — сказал Корниенко, когда санитар достал «смертельник».
Санитар открыл: коробочка была пуста. Тогда, обращаясь к казакам, уже совсем тихо, так, что даже не все расслышали, Корниенко сказал:
— С финской войны еще вожу и ничего не кладу, потому что все равно меня не убьют.
Он сказал это с ожесточением: ему было обидно, что батарейцы так легко могли поверить в возможность его смерти.
Носилки подняли, и он сразу потерял сознание…»
Второй очерк Симонова, опубликованный в газете, называется «Сын Аксиньи Ивановны». О чем он? О казаке из Урюпинской станицы, командире казачьей дивизии Сергее Ильиче Горшкове, сыне казачки Аксиньи Ивановны. С первых дней — на фронтах Отечественной войны, а приехал ныне в станицу повидаться с матерью и набрать добровольцев в свою поредевшую дивизию.
Не один день провел Симонов с героем очерка. Как-то вечером, накануне наступления, он спросил комдива, о чем тот так задумался. И комдив ответил писателю:
«Сейчас, когда я думаю о своей дивизии, кажется, что хоть и поредели ее ряды, но она очень большая — больше, чем та, которая вступила когда-то в первый бой. Она состоит сейчас из живых и мертвых, из тех, что дрались, и из тех, что дерутся в ее рядах. И сильна она не только силой живых, но и силой мертвых — силой их геройства, силой их смерти за Родину…»
Этот очерк врезался мне в память и по личной причине, и если я, отступая от сюжетной линии повествования, коротко расскажу об этом, надеюсь, читатель меня не осудит.
Симонов рассказывает, что в казачьей дивизии воевал младший брат Сергея Михаил в должности командира батареи, в звании старшего лейтенанта. Комдив относился к нему внимательно, но внешне ничем это не выдавал, был так же требователен, строг, как и к другим, никаких поблажек не давал. А на душе у него было неспокойно. Его всегда мучила тревога: он боялся, что брата могут убить, а он останется живым. Так, к несчастью, и случилось. Миша погиб.
«Он долго боялся написать об этом матери, — пишет Симонов, — и сейчас, сидя дома и глядя на плачущую мать, не мог отделаться от чувства, что все-таки в душе она упрекает его в том, что он не сберег брата…»
Почему я вспомнил этот очерк и именно эти строки?
В сорок третьем году мой сын Вадим из восьмого класса добровольно ушел на войну. Окончив краткосрочные курсы, он в звании лейтенанта отправился на фронт. Осенью этого года и я отбыл в действующую армию, был начальником политотдела 38-й армии, и здесь мы с Вадимом и встретились: минометный полк фронтового подчинения, где он служил, был передан в распоряжение нашей армии. Видимо, со своими обязанностями командира взвода он справлялся неплохо, и скоро на его погонах появилась еще одна звездочка — старшего лейтенанта.
Когда я приезжал в полк, естественно, всегда спрашивал: как там мой Вадим? Хвалить-то хвалили, но и жаловались: нарушает маскировку, ходит порой во весь рост по переднему краю. Идет обстрел, а он сидит на повозке и болтает ногами. Словом, подумал я, еще мальчишка. А этот мальчишка, оказалось, был парнем храбрым, за что его наградили орденом Отечественной войны. Но пусть об этом расскажет наградной лист, полученный мною недавно из Центрального архива Министерства обороны:
«Старший лейтенант Ортенберг Вадим Давидович в боях с немецко-фашистскими захватчиками проявляет исключительную смелость, бесстрашие, инициативу, личным примером мужества и отваги в бою воодушевляет на боевые подвиги рядовой, сержантский и офицерский состав полка… В боях 24–25.7.44 г. в районе с. Волкув Тарнопольской обл. отходящий противник в целях вывода своих сил неоднократно переходил в ожесточенные контратаки с танками и бронетранспортерами. В ходе боя была нарушена связь и управление с 1-й батареей полка. Командованием ст. лейтенанту т. Ортенбергу было дано задание найти батарею и обеспечить с нею связь. Несмотря на сильный артиллерийско-минометный огонь, контратаки противника, т. Ортенберг выполнил это задание, обеспечил связь и управление огнем батареи и этим обеспечил отражение 4-х яростных контратак немцев с нанесением им большого урона в живой силе и технике пр-ка. В этом же бою сложилась обстановка, когда 1-я батарея оказалась впереди наших пехотных частей на расстоянии до 600 м от противника. Несколько бронетранспортеров шли непосредственно на боевые порядки батареи. Ст. лейтенант Ортенберг организовал круговую оборону огневой позиции, огонь из всех видов оружия батареи, сам лично открыл огонь из ружья ПТР, в результате был подбит один бронетранспортер, немцы прекратили безуспешные контратаки, и наша пехота, заняв свое положение, стала успешно выполнять боевую задачу…
Командир 491-го арм. минометного полка подполковник Плохунов» 6.8.44 г.
Конечно, я гордился своим сыном, а вместе с тем сердце щемило, тревога за его жизнь меня никогда не покидала, как и симоновского героя, комдива Горшкова.
Ныне, на расстоянии почти в полстолетия, хочу признаться в том, о чем никогда никому до сих пор не говорил. Когда я вернулся из полка, у меня появилась мысль: не забрать ли Вадима в штаб армии, скажем, моим адъютантом? Но вскоре после этого в одном из корпусов нашей армии я был свидетелем странной перепалки между командиром корпуса и старшим лейтенантом. Комкор посылал старшего лейтенанта с заданием куда-то, а тот отказывался и на повышенных тонах говорил:
— Не пойду. Сказал, что не пойду, и все…
А командир корпуса все его убеждал, что надо пойти.
Кто это? — спросил я стоявшего рядом со мной начальника штаба корпуса.
— А это сын командира корпуса, его адъютант.
Услышав такое, я сказал себе: «Нет, пусть Вадим служит в полку, буду бога молить, чтобы судьба прикрыла его своим крылом…»
В середине марта Николай Тихонов прислал из Ленинграда письмо. Объяснял, почему реже стал нам писать. Оказывается, Политуправление поручило писателю в срочном порядке создать книгу о танкистах-гвардейцах. Николаю Семеновичу досталась, жаловался он мне, «самая неблагодарная статья» — вступительная. Книга готова, на днях сдают в печать, и он обещает для нас четыре статьи. Мы знали, что если Николай Семенович сказал — будет сделано. И как бы он ни был занят, никогда не забывал своих ленинградских писем. Вот и сегодня идет в набор его очерк «Ленинград в марте». Как много может сказать читателю пейзаж, нарисованный художником:
«Такой ранней весны не припомнят ленинградцы. С наблюдательных вышек открывается море давно некрашенных бледно-красных крыш… На деревьях уже сидят толстые, сытые воробьи и чирикают, как в апреле. Неповторимые закаты над заливом перепоясаны нежными зелеными, голубыми, радужными полосками, звезды по ночам крупные, белые, яркие, и навстречу им летят красные звезды зенитных разрывов. Отовсюду тянутся прозрачные туманные лучи прожекторов, скрещиваются, переплетаются и вдруг сверкают отточенными, яркими гранями… Воздух легок и прозрачен, ветер доносит далекую канонаду…»
Ленинградцам стало легче дышать, хотя прорыв блокады лишь приоткрыл ворота на Большую землю, а вокруг города — огненная дуга фашистских войск, не прекращаются обстрелы, налеты авиации. На севере города — финны. О них писатель пишет:
«…Все уже привычно, все буднично. На севере, на холмах, стоят в тишине сосновые рощи, тихи окопы и дзоты. Редко здесь раздается стрельба, редко слышен гул моторов. В глубоких блиндажах сидят осоловелые белофинны, отупевшие от бесконечной войны, ругают немцев, читают письма из дома, где пишут, что в маленькой деревушке уже двух третей мужчин нет, они лежат на кладбище. Что же это будет? Они принимаются ругать немцев. Перебежчики устало рассказывают об этом и поют песенки, распространенные в их армии, ядовитые строки про гитлеровцев, которым шюцкоры продали Финляндию». Читаешь и чувствуешь, что рядовой финн жаждет мира. Но, увы, того дня, когда наступит мир на этой границе, еще пока не видно. Потребовались две большие операции лета сорок четвертого года — Выборгская и Выборгско-Петрозаводская, чтобы здесь с войной было покончено…