(происхождение, старая Москва, коммуналки, люди той поры)

Родился Тадеуш в Замоскворечье, одном из сонных патриархальных уголков Москвы. Но первые воспоминания далекого детства касаются военной поры: вой сирен и бомбоубежища, заклеенные стекла и понемногу доходивший до него голод. Вся большая семья Чистяковых, кроме деда Ивана и бабушки Антонины, была эвакуирована на Урал. Тад смутно помнил детский дом, куда попал, постоянный холод в комнатах и почему-то темень, но, как объясняли взрослые, «так нужно, маскировка!» Затем почему-то стали жить у староверов, маме Тада и ее двум сестрам: Вере и Ларисе, была выделена комната. Здесь в эвакуации жить было сытнее, но порядок в доме поддерживался строгий, и сестрам постоянно давали понять, что они здесь гости, и гости нежеланные. Но жизнь есть жизнь, и мать Тада, работая и обзаводясь новыми знакомыми, решала какие-то местные проблемы. Глава семьи – старовер Кузьмич, мирился с пребыванием московских, ну а его жена Матрена и ее сестра, баба Оля, были хоть 14 строгие, но сердобольные старухи, и когда не было дома «самого», то нет-нет, подкармливали иногородних

Город Белорецк в то время был просто большим рабочим поселком, родители пахали от зари и до зари, а многонациональная детвора гоготала на улицах, убегая в лес, стоявший прямо на окраине городка, купалась в реке Белой. Тад рос чернявым крепким мальчишкой, и настолько был похож на местных, что как-то раз проходя мимо, башкирский аксакал заговорил с ним на своем языке, а когда увидел, что Тад не понимает, то присев, посадил Тада на одно колено, вытащил из-за пазухи лепешку и, разломив пополам, подал Таду, посчитав его своим. После этого на Тада меньше нападали, меньше бранили и дрались с ним. В Белорецке дислоцировались две польские дивизии, иной раз офицеры заходили в дом, и теперь уже сестры подкармливали их. Поляки грустили о своей далекой родине, и сестры как могли успокаивали их, добротой и лаской вселяли уверенность в мятущиеся души. Всем было плохо, беда объединяет людей, воспрянули духом и поляки, и, уходя на фронт, обещали за доброту русских женщин вызвать после войны в свободную Польшу, погулять и отпраздновать победу. Но… благими намерениями устлана дорога в ад, то ли были убиты, то ли слукавили, но, ни одной весточки из «Ржечи Посполитой» в Россию не прилетело.

Войнапотихоньку откатывалась на Запад, мать Тада, съездив в командировку в Москву, решила перетаскивать семью обратно в родной город, тем более что и на Урал стал подкрадываться голод. Вернувшись из эвакуации, вся семья собралась в доме 36 по Стремянному переулку в квартире б (сейчас на этом месте стоит новый вестибюль Института имени Плеханова), правда, тетка Вера, немного пожив с мужем, вернувшимся с войны, у Чистяковых, переехала жить на станцию Лось в Подмосковье. Ту часть дома, где родился и жил Тадеуш, когда-то занимала семья священника, но НКВДешникам показалось, что служитель культа слишком хорошо живет и его, как это водилось в те годы, переселили куда-то на север, а квартиру предложили деду Ивану, но в воспитании деда сказался «синдром нищеты», побоялся Иван Иваныч взять всю хату священника, вдруг вернется, а за две комнатенки-то как-нибудь можно и отговориться. Труслив был дед Иван и быдловат. Среднюю комнату заняла какая-то жуткая еврейская воровская семья во главе с бабкой Хаей, за печкой на кухне на девяти метрах поселилась семья Любчиковых. Как они там одиннадцать человек умещались, известно было только им самим и Богу. – Батяня их, похожий на бурундука, тащил все в дом бочками и мешками, и все это стояло и воняло в кухне, вызывая междоусобицы. Тад рано был приучен помогать взрослым, и, когда, убираясь, мыл кухню и туалет, то часто через его голову летали и втыкались в дверь уборной ножи и вилки. Еврейская семья любила покачать права. Скандалы и драки были в этой квартире явлениями частыми изакономерными. Бабка Хая втихаря воровала котлеты и доливала в чужие кастрюли сырой воды вместо супа, а Любчиковы, вылезая ватагой из-за печки, начинали махаться чем под руку попадет, но вместе все это быдло не любило бабушку Тада за интеллигентность и отвращение к ссорам. В общем, в чистом виде коммуналка, коммунисты знали, что делали, сели вместе людей различного социального происхождения

Парнем Тад рос тихим, скромным, но крепким потому, что часто приходилось подрабатывать и уже в 7-8 лет Тад один двуручной пилой управлялся с кубометром дров, затем колол все этои складывал в штабель, получая за это 25 рублей в ценах до реформы 1948 года. Во дворе 36 дома жило три интеллигентных семьи; Лебедевы, Чегисы и Чистяковы. У первых двух были девочки, и Тад со своим иностранным именем был постоянной мишенью для насмешек и драк.

Любили же некоторые родители давать своим детям имена; Ноябрина, Трактор, Пламенный, Тадеуш, совершенно забывая, что этим детям, так обозванным, идти по жизни, и что, вероятно, у них тоже будут дети, с такими жуткими отчествами. Но силен был дух новаторства и рационализма в наших предках, а как известно, родителей не выбирают, дворы тех времен были нашпигованы шпаной и прочим деклассированным элементом, ведь это было время белых шарфов и кепок-восьмиклинок с козырьком в два пальца и пуговкой на темечке. Блатные ватаги собирались на углах Стремянного, Строчинского, Шиповского переулков и под гитару бацали чечетку, распевая «Мурку» и другие воровские песенки, из которых некоторые были очень душевные и трогали Тада за живое. Тад издали наблюдал за ними, но близко не подходил. Интуитивно не веря в это блатное братство и боясь его, ведь всегда пугает неизвестность, а эти люди со своей какой-то бесшабашностью и частой жестокостью были ему непонятны, и это беспокоило.

Во дворе жили два воровских авторитета – Витя-матрос (потому что ходил в тельняшке) и Васька-безрукий, жуткая пьянь и дебошир, хватавшийся за финку даже тогда, когда скандалил с матерью. Все в округе переулков до улицы Дубининской и Павелецкого вокзала ходило под ними. Витька-матрос был страстный гоняльшик голубей, у него были какие-то особые породы, и Тад часто наблюдал, как Витька, забравшись на сарай, выпускал своих черно-чистых в синее небо. Он, Витька, знал каждую особь, как говорится, в лицо, и если какой-нибудь голубь пропадал, то блатные из других дворов отдавали Витьку его собственность, хотя это считалось честной добычей. Несколько раз Тад наблюдал разборки, ближе подходя к блатным, и те уже спокойно подпускали к себе этого чернявого мальчишку. Тад видел, как на этих «базарах» били, а иной раз и резали виновных, но обидеть малолетку было «западло», это значит, обидчик подписывал себе чуть ли не «вышку», тогда в блатной среде за этим следили строго. Иной раз собирались большие ватаги, человек по 300 и с цепями, кастетами и ножами ехали выяснять отношения в Марьину рощу, Кожухово или Косой переулок. Шпалеры (револьверы) имели только воры и, кстати, запускали в дело их крайне редко. Очень любила вся эта блатота смотреть, как дерутся мальчишки поменьше и старались часто их стравливать. Вот в эти драки пытались частенько втащить и Тада, обзывая его обидными словами и прозвищами. Тад пытался отойти и не лезть в драки, но это не всегда получалось, потому что пристающих и нападающих всегда было больше и уж очень обидны были их действия, особенно, когда что-то отрывали от костюма Тада или пачкали. Вся эта дворовая публика прекрасно знала, что Тада дома будут ругать и не выпустят гулять на улицу. Это продолжалось годами и Тад просто не помнит, чтоб хоть когда-то он дрался с дворовыми один на один, их всегда было больше – и двое, и трое, и пятеро. Но где-то в душе Тая все-таки мужал, и один раз, когда уже было невмоготу терпеть, – дал ответ самому главному своему обидчику – Шурке Марфушкину (Любезнову)

В 1948 году в Москву стали проводить стационарный газ, не обошли этим и Стремянный переулок. Во дворе 36 дома раскопали глубокую и длинную траншею. В один из дней Тад вышел во двор погулять и присел на откос траншеи, наблюдая за сварщиками Он не заметил, как за спиной у него оказался Щурка, а газовщики, устав, присели отдохнуть, им хотелось зрелища и они потихоньку стали дразнить Тада и Шурку, а тут еще и блатные подошли, подливая масла в огонь. Шурка, чувствуя поддержку блатоты, тут же полез в драку и ударил Тада по лицу. От обиды и внезапно возникшей злобы в душе все захолонуло у Тада, и он с рычаньем кинулся на обидчика, схватив его за горло. Они балансировали на краю траншеи, пытаясь скинуть в нее друг друга, но все-таки грохнулись туда вдвоем. Тад, как безумный, не почувствовав боли, молотил Шурку с обеих рук, вдобавок на дне траншеи он оказался сверху и, уже не помня себя, шарил вокруг глазами, чем бы добить Шурку. Под руку попался кусок колючей проволоки и Тад, мгновенно обмотав горло, стал душить противника. Все кончилось бы плохо, но газовщики и блатные сами испугались за жизнь Шурки, кинулись разнимать дерущихся. Тада едва оторвали, он рвался запинать обидчика, его отвели домой, умыли, и даже бабушка не ругала его за порванное и измазанное платье.

Все! После этого случаи Тада сверстники зауважали, прекратились издевательства и драки, Тада оставили в покое, а Шурка в недалеком будущем стал даже приятелем Тада, что в жизни часто бывает после потасовки.

Прошла война, страна зализывала раны, а народ жил трудно, не хватало жилья, одежды, еды. На улицах городов появилось очень много нищих калек. Эти герои войны просто не могли работать из-за своих увечий и добывали себе пропитание тем, что собирали возле себя толпу сердобольных, простых людей и рассказывали байки, басни и невыдуманные истории. Некоторые женщины, слушая их, плакали и кидали в шапку какую-то мелочь, Те, кому дать было нечего, хоть краюшку хлеба, но приносили этим артистам поневоле. Тад часто встречал у ограды Плехановского института героя-калеку, у которого не было обеих ног и рук. Он ездил на доске с колесиками из подшипников с сумкой на локте, грудь от плечей до ремня военного френча, который он носил, была увешана орденами имедалями, ему много подавали, хотя он был без просыпу пьян и очень смешно рассказывал басни Крытова в своей интерпретации. Девчонки-продавщицы из булочной, которая до сих пор стоит на углу Стремянного и Строченовского переулков, выносили ему довески хлеба и, пригорюнившись, слушали его, затем, смахнув слезу, уходили.

Правда это явление скоро закончилось, эти струпья войны бередили душу органам, партии и их быстро убрали в больницы и срецприюты, больше они оттуда не вышли, как-то лучше – с глаз долой, из сердца вон» – ведомство Берии жалости не знало. Все много работали, и мать Тада, уходи утром, домой возвращалась только затемно. Бабушка была очень хорошей портнихой и работала от зари до зари, чтобы хоть как-то и что-то принести на стол. Правда, магазины ломились от продуктов, но у семьи Тада не было денег, и жили очень бедно, чтоб не сказать больше. Бабушка поднимала Тада ночью, и они шли стоять в очереди за мукой, и стояли до утра, бегая из подъезда в подъезд от холода с написанными на руках номерами. Никто не возмущался, все верили, что когда-нибудь будет лучше. Было страшно, когда воровали карточки, по которым отоваривалась семьи в магазине, тут хоть под трамвай ложись. Тад ходил в обносках с чужого плеча, маек у него «ни вжисть» не было, первые длинные брюки подарила дальняя тетка в 14 лет, на гимнастерку одевался пиджак, тоже кем-то подаренный, и если зима, то шапка. Ни о каких рукавицах и пальто разговора не было. Клюшки и прочие причиндалы для игры во дворе Тад делал себе сам, как, впрочем, и многие другие. Весной и летом Тад много путешествовал по старой Москве пешком и уже после, когда та же тетка подарила тяжелый дорожный велосипед, то на нем. Его глазам открывался неизвестный зовущий мир. Стояли в развалинах церкви, но народ молился. Бабушка Тада, Антонина Ивановна, была страшно набожной и ходила в церковь на улице Ордынке к «Скорбящей Божьей Матери». Тад ходил тоже, но храм как-то подавлял его, и он часто дожидался бабушку на улице. Бабка не настаивала, все придет в свое время, и время, правда, чуть позже, но действительно пришло. Впоследствии, когда уже не было бабушки… Тад, став мастером по боксу, часто приходил в эту знакомую с детства церковь, становился где-нибудь в углу церковного портала, наблюдая службу, слушая пение хора на клиросе. Здесь он отдыхал, мысли уносились далеко, на душе становилось легко и спокойно. Тад не молился, он еще не понимал, что когда-нибудь он и к этому придет, просто ему было хорошо, и он был рад, что никому не сделал ничего плохого.

Учился Тад отвратительно. Наверное, мешала какая-то внутренняя эмоциональная несобранность. На уроках был часто невнимателен, мысли уплывали куда-то на улицу, где он представлял, как носится с ватагой таких же пацанов по крышам сараев и разрушенных зданий. Первым в жизни его учителем был Гаврила Ильич, очевидно, фронтовик, потому что ходил в галифе, сапогах и пиджаке. Это был скромный, спокойный и сердобольный человек. Тогда в школах детей подкармливали и стоило то всего один рубль в ценах 47 года, но мать Тада даже этого не могла заплатить, потому что его, рубля, не было просто физически, семья часто голодала, и вот Гаврила Ильич, видя голодные детские глаза у окна буфета, где выдавали обед, сам платил за нескольких учеников, ласково в затылки подталкивая их к мискам. Как благодарил бы Тад этого человека сейчас и чего бы только для него ни сделал, но нет их уже в живых, этих героев быта, лишь только память бередит душу, да воспоминания. Семена доброты не пропали даром, уже много позже, когда Тадеуш стал личностью, сам старался поступать как его Учитель.

Жестокое, лживое было время, и молодняк отвечал тем же, хотя партия и комсомол прикручивали его к себе как могли, кидая в разного рода авантюры. В пионеры принимали тогда рано, где-то лет в восемь, оприходовала эта организация и компанию ребят вместе с Тадом. Но запала хватило только дня на три-четыре, что-то ребята натворили, взорвав за школой кому-то что-то, и так, же всех скопом исключили из пионеров, а Тада еще и из школы на неделю, чему он был несказанно рад.

Больше уже ни в какие красноперые структуры Тад не совался никогда в жизни.

Годах в 50-х Тад увидел фильм «Первая перчатка» и аж похолодел от восторга. Он влюбился со всей детской откровенностью в героев этого фильма и, особенно в Ивана Переверзева, сам решив заняться этим чрезвычайно трудным делом. В семье к спорту относились скептически и считали занятием несерьезным, поэтому Тад не стал никому дома говорить, что хочет записаться в секцию бокса. Вообще в Таде потихоньку стал формироваться характер постоянные драки и потасовки со сверстниками и то, что помощи ждать было неоткуда, заставляли его рассчитывать только на свои силы. Он никогда не грозил сверстникам, если не мог справиться сам, он молча проглатывал обиду, усвоив этот принцип на всю жизнь, но если чувствовал, что справится, то давал отпор и нескольким противникам. Он потихоньку стал заглядываться на девочек, и надо было соответствовать.

Сразу после похорон «Отца народов» Тад пришел записываться в секцию бокса <Крылья Советов», что на Ленинградском шоссе, одну из кузниц Советского бокса. Тад подспудно понимал, если он среди разгула послевоенной шпаны не сможет достойно защитить себя, то как он будет защищать свою девчонку, эта мысль не давала покоя. Все это подталкивало Тала к поступкам. Таких, как он, во дворце оказалось много и Тад в этот год не попал в секцию, не попал он и в следующем, 1954 году, также, желающих было слишком много, и только в 1955 году, когда Тад стоял среди страждущей толпы подростков, ему вдруг подал мяч, попросив надуть его, один из старейших тренеров «Крыльев Советов» Михаил Паногьевич Ли – советский кореец. Насосы тогда были не в моле и Тад, попросив тренера зажать ему уши, хорошо надул мяч ртом. «Годится, – воскликнул Михаил Паногьевич, – у парня отличные легкие, в группу к дяде Мише!» Так Тад попал к старшему тренеру ДЮСШ Михаилу Соломоновичу Иткину, а проще – к дяде Мише, как того любовно называли и молодые спортсмены, и старые маститые боксеры.