Железная команда

Осинин Николай Петрович

Журавлиный Яр

#i_002.png

#i_003.png

 

 

Глава 1

В тот день Матвейка с Иваном и Ешкой пасли скот на сухих лядах около Горелого бора. Матвейка — колхозное стадо, Беляшонковы — частников. Чтобы веселей было, согнали коров вместе. Да и легче втроем.

До обеда несколько раз пролетали немецкие самолеты. Когда они шли высоко, пастухи узнавали их по звуку. В середине дня надвинулись сухие тучки, самолетов не стало слышно. А за полдень начало погромыхивать.

— Пушки! — забеспокоился Иван, точно жеребенок, почуявший волка. Он оттопыривал ладонью красное шелудивое ухо и, округлив рот наподобие бублика, вертел головой по сторонам.

— Ну да, городи! — крикнул Матвейка. — Гром и гром… Нечего разводить панику.

Про панику сегодня утром в конторе был разговор. Хромой конюх Парфен говорил, что пора колхозу в отступ трогаться. Он слышал от беженцев, проходивших ночью, будто бы немцы перешли Днепр, и на рассвете пригнал весь табун в деревню. Фома Савельевич, председатель колхоза, слухам не верил, но от того, сколько беженцев проходило через их Лески, то готовился к эвакуации, то говорил, что надо ждать приказа. Если фашистов остановят на Днепре, зачем колхозу трогаться с места? Одно разорение и убыток.

Поднятый сегодня на рассвете конюхом, Фома Савельевич побежал запрягать подводы, велел скликать старух, какие покрепче, чтобы грузить из кладовой сало и мед, назначил гуртовщиц гнать с пастухами скот. Но утром проехал на машине какой-то начальник, разругал Фому Савельевича, пригрозил паникерам военным судом, и эвакуация снова была отложена. На всякий случай председатель послал в райисполком Парфенова племянника Мишутку за распоряжением.

Мишутка прискакал часа через два. Никакого приказа он не привез, сказал, что и в районе приказа нет. А в райисполкоме он слышал разговор, будто фашистов за Днепр не пустят.

— Ну и правильно, — сказал председатель, совсем успокоясь. — Не зря ж наши бабы мобилизованные вторую неделю там окопы копают.

После этого он и велел пастухам гнать скот в поле, как в обычные дни. А Парфена ругнул за паникерство.

— Нечего разводить панику, — повторил Матвейка Ивану. — Днепр — не наша Гусиха, попробуй-ка переплыви.

— А на лодках ежели?

— А наши так тебе и будут на них с берега смотреть? Да? Как начнут молотить! Из ружей, да пулеметов, да пушек! Видел в кино? Усиди-ка на лодке…

— У немцев, может, пушки и пулеметы похлеще наших, недаром за три недели столько проперли, — продолжал водить ушами Иван Беляшонков. — Да еще самолеты у них…

— Ничего не похлеще… А зато наши в окопах! Фашистам же — плыть через Днепр… Чернушка к лесу пошла, заверни!

Громыхать перестало, и Матвейкины доводы как будто успокоили Ивана. Однако под вечер снова загремело, погромче прежнего.

— Хрест во все брюхо — стреляют! — воскликнул Иван и припустил к деревне. Ешка — за старшим братом, как собачонка за хозяином.

Сколько ни кричал им Матвейка — не вернулись, домой удрали. Эх, пастухи!..

Матвейка остался один, и сразу сквозь тоскливую полевую тишину до него докатилось тяжелое бубуханье. Да, на гром оно было не похоже. Однако не бросать же из-за этого стадо. Мало ли отчего и где гремит. Война. Может, как раз на Днепре и бухают пушки. А от Днепра досюда целых двадцать километров с гаком, никакая пуля не долетит. Стреляют — так уж сразу и бояться?

А становилось все тревожней и страшней одному. От близкого леса повеяло знобким холодом. Матвейка обежал стадо, заворачивая его в чистое поле, к дороге. Трава в той стороне была хуже, и коровы неохотно уходили с травянистых лядов.

Бова, огромный черно-пестрый бык, остановился. Пастух подошел к нему, почесал ногтем ямку за толстенными рогами. Бова торкнул шершавым языком по карману брезентовой пастушьей куртки.

— Нету соли, нету, — сказал Матвейка, выворачивая засаленный карман. — Придем домой — вынесу чуток. Айда!..

Грузно ступая, Бова побрел следом за пастухом, ловя языком вывернутый полотняный карман.

Подружились они шесть лет назад. Тогда Матвейка еще в первом классе учился. Ранней весной привезли из племсовхоза десять породистых телят. В дороге один бычок захворал, и Матвейкин батя, колхозный животновод, оставил его у себя в избе. Когда бычок поправился, Матвейка окрестил его Бовой. Трудно оказать, кто к кому больше привязался — Бова к мальчишке или мальчишка к бычку. После того, как теленка перевели на колхозный двор, Матвейка стал бегать туда каждый день. Из-за дружбы с бычком он и в подпаски к отцу каждое лето напрашивался.

Бова вымахал что твой слон. А Матвейка, кажется, и не рос совсем, только рубашки каждое лето тесны в плечах становились. В школе его дразнили Кубиком. Ну и пусть. Ноги короткие, а догнать никто из ребят не может. Да что ребята! Зыкливых, норовистых нетелей, любивших поноситься просто так, нынешнее лето Матвейка загонял в жару до упаду. После этого они становились послушными, как собаки у дрессировщика.

Соклассники его в город собирались, в техникумы. Матвейка никуда из колхоза уезжать не хотел после окончания семилетки. Ему нравилось кормить и выхаживать скот. Председатель колхоза на собрании однажды назвал его природным животноводом.

Сейчас, прислушиваясь к тревожному громыханию, Матвейка вспомнил о председателе. Раз Фома Савельевич сказал утром, чтобы пастухи гнали скот в поле и не обращали больше внимания на панические слухи, значит так оно и надо. Если придет время эвакуироваться, будет приказ. А без приказа никто не имеет права. В войну все по приказу делается.

Коровы потянулись к овсяному полю. Матвейка подвернул их к дороге, решив пораньше пригнать стадо в деревню.

На беду Зорька захромала, видно, копыто треснуло. Самая удойная корова, три ведра в день давала. Чтобы не утомлять ее, пришлось сдерживать шустрых нетелей и первотелков, ладивших заскочить в овес.

Ивану — тому все равно, тот еще вчера хотел стадо на овсяное поле запустить, чтобы не гонять далеко от деревни. Война, мол, людей убивают — чего овес жалеть. А разве это порядок — в посевах скот пасти? Чертов Беляшонок, струсил, сбежал. Пастух называется!..

Издалека донеслись слабые трескучие звуки. Показалось, что это застучали молотки в эмтеэсовской кузнице. Постучали и перестали.

Немного погодя Матвейка увидел машину на гребне взгорка, за которым скрывалась его деревня Лески. Грузовик мчался по дороге; сравнявшись со стадом, круто повернул к нему. Кузов, звеня и брякая, прыгал на кочках.

Полуторка затормозила перед стадом. Но еще до того, как взвизгнули тормоза, из кабины выскочил председатель колхоза, бледный до синевы, будто утопленник. Он бежал, спотыкаясь и путаясь в собственных ногах, словно пьяный. Щекастое лицо его тряслось. Буйные буденновские усы растрепались. Взгляд беспокойно шарил по стаду, как бы желая убедиться, весь ли скот цел.

Матвейка подумал, что Фома Савельевич узнал про удравших подпасков и боится, как бы пастух, оставшись один, не растерял збродливых нетелей.

— Все целы! — крикнул он, направляясь к председателю колхоза.

Из машины показался еще один человек. Он вылезал задом, таща винтовку и армейский подсумок на ремне. Матвейка узнал обшитые кожей штаны участкового милиционера Горохова, а затем и его фуражку. Сколько он ни видел его раньше — зимой ли, летом — участковый всегда был в одних и тех же обшитых сзади кожей галифе и в форменной фуражке. Когда Матвейка был поменьше, ему даже казалось, что голова и фуражка милиционера составляют одно целое. Сейчас фуражка участкового сбилась на затылок, обнажив реденький мокрый чубчик, похожий на горстку недозрелых просяных метелок.

— Давай, товарищ Замятин! — милиционер сунул в руки председателя винтовку, а сам вынул наган из кобуры.

Не глядя друг другу в глаза, они о чем-то перебросились словами и только потом заметили пастуха, выбежавшего наперед стада.

— Отойди! — сердито крикнул ему председатель, дрожащими руками дергая рукоятку винтовочного затвора.

Матвейка недоуменно смотрел на мужчин, идущих к нему с оружием на изготовку. У него даже рот приоткрылся: в кого они собираются стрелять?

— Тебе говорят! — участковый нетерпеливо махнул наганом в сторону, как бы отгоняя пастуха от стада.

Матвейка оглянулся: не прячется ли кто-нибудь сзади, между коровами. Нет, в середине стада ходил Бова, который не потерпел бы чужого. Все еще не понимая, что собираются делать мужчины, пастух отшагнул в сторону, куда ему указывали.

Тогда участковый милиционер, товарищ Горохов, поднял наган и выстрелил в ближайшую корову. То была Березка, первотелок. Она как-то странно скакнула вспять и зашаталась, перебирая копытами. Стадо колыхнулось, середина подалась назад.

Грянул второй выстрел. Это сам председатель колхоза Замятин выпалил из винтовки в Ласточку, чистопородную холмогорку. Ласточка рухнула, словно ей одним махом подрубили ноги.

Милиционер еще раз выстрелил. Раздался чей-то короткий жалобный стон. Коровы отхлынули, только Бова не сдвинулся с места, угрожающе пригнув рога; раздался могучий глухой, как из-под земли, рев, похожий на рычание льва.

— В голову! В голову бей! — крикнул председатель, клацая затвором.

Тогда Матвейка опомнился.

— Не стреляйте! Что вы?! — кинулся он наперерез, между быком и мужчинами.

Председатель успел выстрелить. Бову передернуло. Рев перешел в тяжелый хрип. Милиционер схватил Матвейку за ворот куртки:

— Куда прешь?.. Немцы прорвались!

— Дяденька, не надо! Дяденька, не стреляй! — кричал Матвейка, не слушая и не понимая уговоров. Он упал на колени, продолжая умолять отчаянным голосом, чтобы не убивали Бову.

Милиционер жесткой рукой толкнул его и выпалил несколько раз подряд. Выстрелы отдавались в голове пастуха, точно оглушительные пощечины, — с болью, со звоном, с красными искорками в глазах.

Передние ноги быка подломились; сначала один рог ткнулся в землю, затем все грузное тело с храпом осело на траву.

Вершилось страшное, непоправимое, что нельзя было вообразить всего минуту назад. Матвейка кинулся к председателю колхоза.

— Не надо! Не надо!.. — исступленно повторял он, хватаясь за винтовку. Конец ствола жег ладонь, но пастух только сильнее сжимал дуло, пригибая книзу.

— Да пойми ж ты, — каким-то жалобным, бабьим голосом заговорил Фома Савельевич, — поздно! Не угнать!.. Думаешь, мне не жалко? Сил на них сколько положено…

Все у него тряслось и дергалось: руки, усы, щеки, даже складка на давно не бритом подбородке.

— Не стреляй! Не надо! Не надо!..

Серые глаза пастуха блестели диковатым, шалым огнем. От этого взгляда руки председателя как будто ослабли. Он вдруг уронил приклад, яростно ударил себя кулаком по лицу и закрутил головой, не отнимая кулака ото лба.

— Ты что психуешь? — зло окликнул его милиционер.

— Где вы раньше были с приказом? — простонал Фома Савельевич. — Где? Я сколько дней добивался!..

Он вновь схватил винтовку, отшвырнул от себя Матвейку и, почти не целясь, начал хлестать по разбегавшемуся скоту.

Пастух как упал от толчка Фомы Савельевича на шею быка, так и лежал, не поднимая головы. Упал он не потому, что не в силах был удержаться на ногах, а оттого, что не мог остановить убийство. По шее быка волнами пробегала крупная дрожь. Она как бы передавалась Матвейке, — у него начали неодержимо лязгать зубы.

Последний раз он плакал лет пять назад, когда батя протыкал ему сапожным шилом большой нарыв на пятке. Сейчас сердце заходилось от такой же огромной нарывной боли; теперь к боли примешивалось еще что-то, отчего хотелось не только кричать, но и кусаться.

Матвейка не слышал, что творилось вокруг. Давясь криком и слезами, он обхватил голову, чтобы ничего не видеть и не слышать. Жесткая бычья шерсть лезла в рот, скрипела на зубах, а он почти с наслаждением ощущал этот скрип. Он бы сейчас, кажется, камни грыз…

…Сначала толкнули ногу, лотом дернули за плечо. Матвейка, вздрагивая, поднял голову, глянул мутными от горя глазами. Над ним склонился мужчина в командирской плащ-палатке на плечах. На груди военного висел автомат. Матвейка никогда раньше не видел автоматов, только слышал о них, но теперь сразу догадался, что это коротенькое, некрасивое ружьецо, казавшееся почти игрушечным, и есть автомат.

— А-а, паштунюк! — сказал мужчина со странным выговором. — Жаль коровка. Кто это делал?

Матвейку не удивило, что он так говорил. Мало ли в Красной Армии разных народов служит. У беженцев-поляков был точно такой говор.

— Пре… председатель по… пострелял… Наскочили и давай хле… стать. Бову убили…

— О-о, претсетатель! То е коммунист? Куда он бежал?

Матвейка поднялся на ноги. Там, где недавно стояла автомашина, постукивал зеленый мотоцикл. Еще десятка полтора мотоциклов с военными в касках и плащ-накидках, поджидая, стрекотали на дороге. Фома Савельевич и милиционер куда-то исчезли.

— Куда он бежал? — нетерпеливо повторил человек с автоматом.

— Не знаю.

Следы колес автомашины на жесткой мелкой траве были почти незаметны. Однако пастух приметил смятые редкие кочки и, проследив по ним глазами, увидел километрах в двух мелькнувший среди редких кустов грузовик.

— Да вон они! — указал Матвейка, радуясь, что, может быть, военные взгреют Фому Савельевича и участкового за побитый скот.

— Гут! Ты ест хорош паштушок.

Мотоциклист закинул ногу в седло, пола плащ-палатки взметнулась за спину. На плече ярко сверкнула полоса.

Земля качнулась под Матвейкой: погоны он видел только на белогвардейцах в кино.

Мотоциклист подал рукой знак тем, что стояли на дороге. Моторы затарахтели громче. Верткие зеленые машины заскакали по кочкастому полю в ту сторону, где скрылась полуторка.

«Гут! Гут! Гут!..» — стучало в горле, в висках, в ушах чужое чугунное слово.

Он бросился бежать.

— Немцы! Немцы! Немцы!..

Бежал — не думал куда.

Ноги сами привели к стаду.

Опамятовал. Скот ходил на овсяном клину. Матвейка быстро сгуртовал его и гоном погнал в деревню.

— Немцы! Немцы?..

Коровы, поводя раздутыми боками, мчались напрямик через посевы. Из сосков брызгало молоко и, как роса, застывало белыми зернами на зеленых стеблях.

У въезда в деревню пастух в последний раз крикнул, надсаживая горло:

— Немцы!!.

И тут же увидел их. Издали они напоминали ему ящериц, вставших на задние лапы. Зеленые, юркие, суетливо бегали между избами, что-то делали возле колхозной конторы.

А людей — никого. Дома как вымерли. Даже ребятишки не встречали стадо.

Коровы сворачивали к своим дворам, останавливались, мычали. Перед некоторыми из них раскрывались ворота, но так, как будто сами, — людей по-прежнему не было видно.

Матвейка шел и запинался за дорогу размякшими ногами, как будто брел по распаханному целику.

Из колхозной кладовой наперерез стаду выбежал немец, замахал пустым ведром. Скот, пугливо посапывая, сгрудился перед ним в кучу.

— Ком, ком, — поманил он пастуха к себе пальцем.

«Ком, ком, ком…» — застучало у Матвейки под черепом.

Немец с ведром улыбнулся, похлопал ладонью по ведру, указал на вымя ближайшей коровы:

— Млеко, млеко!..

А говорили, что фашистов не пустят за Днепр… Что же теперь будет?

Несердито лопоча, немец показал жестами, что надо доить. Пастух машинально взял ведро, присел около вымени и также медленно потянул за сосок. Струйка молока скользнула мимо ведра в дорожную пыль.

Солдат сзади щелкнул Матвейку пальцем по затылку:

— Шнель, шнель…

Матвейка доил, немец посмеивался сзади и торопил.

К стаду сбегались другие гитлеровцы, на ходу отстегивая котелки от ранцев, снимали крынки с частокола у ближней избы. Огромное, как бочонок, вымя хромой Зорьки привлекло сразу троих. Один ухватил холмогорку за рога, двое наперегонки принялись с обеих сторон неумело дергать ее за соски. Молоко толстыми струями било то в котелки, то на ноги солдат. Зорька вначале, должно быть, опешив, чуть шевелила ушами. Потом, обнюхав немца, вдруг круто мотнула головой и шарахнулась прочь. Котелки, бренча, отлетели в стороны, поливая дорогу молоком. Солдат, державший Зорьку за рога, брызжа слюной, сорвал с плеча автомат, однако не выстрелил — побоялся задеть своих.

Эх, убит Бова! Тот бы швыранул не так…

Матвейка выдоил первую корову — ему указали на вторую. За его спиной уже стояла целая очередь, и все торопили: «Шнель, шнель!..» Не оглядываясь, он видел над собой чужаков с лицами, как большие уродливые свеклы, черные глазки автоматов.

Кто-то громко ахнул (так показалось Матвейке). На улице сделалось короткое движение, очередь рассыпалась. Из конторы вышел важный фашист — начальник. На шее у него, под пухлой складкой подбородка, сверкал черный с белым кантикам крест. Солдаты вмиг замерли. Откуда-то взялся конюх Парфен, теребя рваную шапку в руках. Лысина его блестела, как масляный блин. Он говорил с фашистским начальником тоненьким подхалимским голоском и чуть ли не за каждым словом кланялся. Матвейка никогда не слышал такого холуйского голоса и такой рваной шапки у Парфена тоже не видел.

— Пан-господин! — лепетал конюх. — Ей-бо, крест святой, не знаю… Брод, конечно, имеется…

За речкой около моста скопились тяжелые грузовики. Один из них почти вполз на шаткий мост, но дальше не решался двигаться по разбитому настилу из жердей.

Парфен, забегая наперед и по-собачьи оглядываясь, повел фашистского начальника к речке. Несколько немцев последовали за ними.

Солдаты на площади построились. Мордатый низколобый немец с белыми ромбиками на зеленых погонах рявкал перед замершим строем что-то яростное.

Матвейка осмотрелся. Никто больше не стоял над ним. Последние коровы скрылись в переулке, ведущем к скотному двору. Пастух подобрал кнут. Руки дрожали, и рот почему-то сводила зевота. «А что с председателем? — вяло шевельнулось в голове. — Что теперь будет?..»

Ночь повисла над головой. Вдали грохотало раскатисто и тяжко. В стороне МТС распластало крылья огромное зарево. На его оранжевом фоне медвежьей тушей чернел горбатый взгорок. Временами над холмом мелькал клин пламени, тогда сдавалось, что это невиданная птица огненным клювом долбит низко осевшее медное небо.

В Лесках не светилось ни искорки, и было тихо, даже собаки не лаяли.

Матвейка, прижавшись к оконному косяку, неотрывно смотрел на улицу — ждал с окопных работ мать и Феню, старшую сестру. Иногда ему чудились их легкие шаги за плетнем. Он приоткрывал створку окна и шепотом звал:

— Мам, ты?.. Феня!..

Никто не откликался, на душе делалось еще тревожней и тоскливее.

Он так и задремал на подоконнике.

Раздался долгожданный стук. Матвейка выскочил в сени, дернул задвижку и только потом запоздало спросил:

— Кто?..

На крылечке никого не было. «Показалось», — решил Матвейка, окидывая взглядом темную пустую улицу. Он взялся за дверь, чтобы закрыть ее, но тут из-за угла высунулась голова в большой лохматой шапке.

— Дяденька, немцев у вас нет?

Еще не разглядев его как следует, Матвейка догадался, что это подросток, усталый и голодный.

— Вечером наскочили в деревню, — тоже вполголоса отозвался Матвейка. — Да они в зареченском краю ночуют — в нашем конце не видать. Не бойся. Заходи, накормлю.

Ведя через темные сени, он взял незнакомца за руку. Пальцы у того были длинные и тонкие, и кожа нежная, как у малыша. Назвался он Васей.

Завесив окно дерюжкой, Матвейка зажег овечку, достал хлеб и сало с полки. Гость, запахнув фуфайку на груди, устало опустился на скамейку:

— Ты один дома? — голос у него тоже был тонкий, девчоночий.

— Маманю с сестренкой жду. На окопах они… около Днепра. Теперь должны вернуться.

— На Днепре еще наши. Бой ведут. В окружении.

Матвейка пригляделся к гостю. Вовсе не шапка была у него на голове, а копешка необычайно лохматых волос. Лицо бледное, с темными тенями под глазами. В его выражении было что-то горестное и замкнутое.

Перекусив намного, он нерешительно спросил:

— Можно, я этот кусок хлеба с собой возьму?

— Ну конечно! С кем идешь?

В глазах Васи заблестели слезы.

— Много нас шло, минских. Сегодня под вечер фашистские мотоциклисты налетели, стрелять начали. Мы с дедушкой во ржи спрятались, а тетя Хана с другими к лесу бросилась. Может, скрылись в лесу, а может… — он судорожно вздохнул и смолк.

— Убили? Вы ж не военные.

— А им — что…

Матвейка вспомнил, как к нему подъезжали мотоциклисты в поле, и недоверчиво спросил:

— Ты сам убитых видел?

— Не смотрели мы. Пули над головой как засвистят! Дедушка меня к земле прижал. А после мы ползком, ползком от дороги… Хорошо — они в рожь не поехали!

Матвейка сочувственно кивнул головой, но в душе подумал, что беженцам все-таки, наверно, больше почудилось с перепугу.

— Зови деда. Переночуете, утром пойдем ваших искать. Если в лесу — найдем, я лес знаю.

Вася согласился. Уходя, он даже хлеб не взял, надеясь быстро вернуться с дедом.

Однако Матвейка напрасно прождал до рассвета. Ни мать с Феней, ни Вася не вернулись.

 

Глава 2

Первые фашисты на рассвете укатили из деревни. Осталась от них автомашина с непонятными знаками на бортах, увязшая в речке около старой прорвы, да метровый плакат с портретом Гитлера во весь лист. Плакат фашисты наклеили на доску соревнования. В верхнем правом углу щита был портрет Сталина из «Огонька». То ли гитлеровцы вечером не заметили его, то ли нарочно оставили, чтобы поглумиться: выгоревший на солнце Сталин выглядел очень неказисто рядом с огромным раскрашенным «фюрером».

Несколько стариков, сойдясь к конторе, гадали, чья теперь власть в Лесках — наша или германская. Потом на улице появился Давыдка Клюев. Раньше он работал счетоводом в колхозе. За пьянку Фома Савельевич весной перевел его в полевую бригаду.

— Где наш пред?! — кричал успевший напиться Давыдка. — Где мой эксплутатор?.. Сбег!.. А кто мне молотилку вернет?..

Когда-то у него была конная молотилка в хозяйстве, и все окрестные мужики платили ему за обмолот урожая. Услышав о коллективизации, Клюев хотел втихомолку продать машину. Но Фома Савельевич помешал ему схитрить — молотилку пришлось сдать в колхоз. Вскоре она поломалась. Про нее давно забыли в Лесках, не забыли только в семье Клюевых.

— Германская власть! — решили старики, глядя, как Клюев со своим сыном Никишкой, угрюмым, нескладного сложения парнем, сбивает замок с председательского дома. Никишка давно сбежал из колхоза. Последнее время работал грузчиком на какой-то базе, а как только началась война, снова вернулся в деревню. Впрочем, о его возвращении никто в Лесках не знал до этого дня.

Стоило Клюевым начать грабеж пожитков, оставшихся после бегства семьи Фомы Савельевича, как Беляшонковы ринулись в колхозную кладовую подбирать растоптанные немцами куски сала, выскребать остатки меда из бочек. Следом кто-то угнал из фуражного амбара тележку жмыха. За ним хромоногая бабка Алферьевна нагребла мешок отрубей своему поросенку. И пошло-поехало! Старики, которые за десять лет в колхозе не унесли тайком горсти зерна, теперь кряхтя волокли домой что ни попадя: из хомутной — сбрую, веревки, деготь; из кооперативной лавки — соль, спички, одеколон, связки галош, коробки мыла и зубного порошка.

Всего лишь ночь пробыли фашисты в Лесках. Ни одной постройки не сожгли, ни одного человека не убили, а деревня переменилась. Людей словно подменили, и все знакомое до последней малой черточки показалось Матвейке непонятным и чужим. Он хотел отправиться к Днепру на поиски родных. Однако оттуда вернулся сосед и рассказал, что, когда немцы прорвались, все, кто строил укрепления, отступили вместе с нашими войсками и находятся по другую сторону фронта.

Коровы тягуче ревели на скотном дворе. Матвейка различал их голоса даже на другом краю деревни, сердце у него ныло от жалости. Раньше он без указок знал, что ему делать. Но с появлением гитлеровцев жизнь колхоза сломалась. Как теперь быть? Куда девать скот? Милиционер с председателем хотели перестрелять все стадо. Зачем? Прикати мотоциклисты на несколько минут раньше — Бова был бы жив. А то — свои убили…

От этих мыслей путалось в голове. Жалобный рев скота становился похожим на мольбу о помощи. Матвейка не выдержал — побежал, распахнул ворота хлева. Оголодавшие коровы, хватая бурьян и крапиву у плетней, рысью двинулись в поле. Животных гнал в поле голод, а Матвейке хотелось уйти от странной, бессмысленной суетни таких, как Клюевы, Беляшонковы, бабка Алферьевна. Тошно было видеть хлопотливую жадность одних и трусливую растерянность других.

В дальнем березнике, куда Матвейка направил стадо, он набрел на беженцев. Женщины, дети, старики спали вповалку на разворошенной копне. Бодрствовал лишь чумазый кривоногий малыш лет четырех в синих трусиках на «помочах» и в белой панамке.

— Бабочка-липочка… бабочка-липочка, — шепотом колдовал он над капустницей.

Увидев рядом телячью морду, он вначале, как зверек, шмыгнул в сено. Немного погодя, поднял голову и тихонько попросил у телушки:

— Коловка-буленка, дай молочка!

Матвейка вышел из-за куста. Мальчишка снова нырнул в свое укрытие.

— Вылазь, все равно вижу, — сказал Матвейка. — Тащи кружку под молоко.

Малыш, пошуршав под сеном, вначале высунул грязную ручонку с консервной банкой. Потом, настороженно поглядывая, вылез сам. Глаза перепуганные, на щеках потеки от слез.

Пока Матвейка доил, мальчишка с изумлением смотрел на струйки молока и нетерпеливо перебирал руками, повторяя движения дояра.

Один за другим просыпались дети и взрослые. Все они голодными глазами следили за дойкой.

Краем глаза Матвейка увидел знакомую лохматую шевелюру: Вася! Но это был не парнишка, это была девчонка лет пятнадцати, в брюках, в цветной кофточке. Она тоже узнала Матвейку.

— Ой, так это я к вам заходила?!

Матвейка растерянно вытер мокрые ладони о рубашку. Испарина выступила даже на носу.

— Ты… обещала, а не вернулась… — он изо всех сил старался скрыть свое смущение и в то же время чувствовал, что краснеет и теряется перед ней еще больше. Схватив чей-то котелок, он рьяно занялся дойкой.

Оказалось, Ася — ее звали Ася! — не вернулась потому, что не приметила, в какую избу заходила, а искать они с дедушкой побоялись — как бы не наткнуться на гитлеровцев.

— Убрались они от нас, — сказал Матвейка. — И чего вы их так боитесь?!

На шее у Аси часто-часто задрожала, забилась голубая жилка. Девочка отвернулась, нервно похрустывая тонкими пальцами. А ее дедушка, сгорбленный лысый старичок с серыми припухшими веками, услышав слава пастуха, произнес усталым обессилевшим голосом:

— Мы сегодня похоронили пять человек. Маму Изика тоже, — кивнул он на малыша в трусиках и панамке. — А Хану — мою дочку — не нашли…

Только сейчас Матвейка понял, что лица у беженцев не заспанные, как ему казалось, а заплаканные. Его будто обдуло холодом. Еще проворней заработал он руками, чтобы хоть как-то сгладить нелепость своего последнего восклицания. Значит, немцы в самом деле стреляют в мирных жителей! Но зачем?..

И оттого, что разумного объяснения этому не было, ему все не верилось, хотя он понимал, что старик говорит правду.

— Мальчик, ты нам помоги, — сказал Асин дедушка все тем же слабым голосом. — Надо выяснить, где наши, где фашисты.

Матвейка ничего не знал. Как он мог выяснить?

— Хотите, я вас в бор уведу? — предложил он. — В самую глушину. Есть такое место, Журавлиный яр называется. Дорогу туда редко кто знает, а чужому нипочем не пройти. Поживете там, пока наши не вернутся.

— Что мы в лесу кушать будем?

Об этом Матвейка не подумал. Верно, кроме грибов и ягод, в бору ничего не добыть.

— Увы, дорогой юноша, — продолжал старик, — придется нам скрываться здесь. До выяснения обстановки. Березник густой, от дороги далеко. Дадим тебе денег — будешь покупать нам продукты в деревне. И, пожалуйста, чтобы о нас поменьше людей знало.

— Лавку в деревне разграбили, — сказал пастух. — Ну, да ладно, обойдемся. Молока хватит, хлеба постараюсь добыть…

Пока Матвейка пас, в Лески опять наехали оккупанты. Проходя со стадом по улице, он встретил немца-фельдфебеля, который подъезжал к нему в поле на мотоцикле. Фельдфебель тоже узнал его:

— Гут, гут, паштушок! Млеко — хорошо!

Должно быть, от природы это был добродушный человек, улыбчивый и веселый. Но на добродушие его легла какая-то жесточинка, отчего и улыбка, и прищур глаз казались деревянными, будто вырубленными из лежалого дуба. Он поманил пальцем конюха Парфена и начал ему что-то втолковывать.

Парфен во время первой мировой войны был в Австрии и немного понимал немецкий язык. Давыдка Клюев сказал об этом фельдфебелю, и гитлеровцы начали таскать Парфена за собой. Он уже носил синяк на лысине — не сумел правильно объяснить, где брод через речку. Судя по тому, как раздраженно с ним разговаривал фельдфебель, синяк был не последний.

Через несколько минут конюх догнал стадо и пошел рядом с Матвейкой.

— Кто тебя надоумил коров в поле выгнать?

— Никто. Ревели с голоду — я и выпустил.

— Фельдфебель велел все молоко им на кухню сдавать.

«Получат они у меня!..» — ухмыльнулся про себя Матвейка, а вслух буркнул:

— Я, что ли, буду доить?

— А мне на кой пень эта коллективизация?! — сердито сказал конюх. — Доярок искать и прочее? Раздать скот по дворам — и пусть каждый, как хочет.

Матвейкин план снабжения беженцев молоком грозил рухнуть.

— Что, немцы приказали раздать? Колхозное же…

— А им начхать: колхозное — единоличное. Им молоко подавай.

— Дядька Парфен, — нашелся Матвейка, — а вдруг наши скоро вернутся? Пушки днем часто бухали. Спросят: кто распорядился?..

Конюх сердито сплюнул.

— Спрашивать все умеют. Вымя вон у коров пустые — чего надоишь? Тоже спросят… Я когда говорил преду нашему: пора в отступ трогаться? Так нет, приказа ждал. Сам-то сбег, а тут колотись, как баран об ясли.

— Жара стоит, — сказал Матвейка, — не ест скотина, оттого и надои будут малые.

— Будут малые? В самый травостой? — Парфен пристально взглянул на пастуха и погладил синяк у себя на лысине. — Ох, чую, раскрасят нам с тобой вывески, как яички на пасху…

Забота о беженцах до того захватила Матвейку, что он как-то меньше стал думать о матери и сестре. Прокормить столько людей — не шутка. Благо, что молока было вдосталь. Ручей находился далеко, поэтому молоком даже умывались. И смуглолицая от природы Ася, поглядывая в крохотное зеркальце, шутливо говорила:

— Я скоро совсем стану беляночкой.

Смуглота ее приобретала оттенок снятого молока, на щеках просвечивала нездоровая голубинка. Дедушка совал Матвейке деньги, чтобы тот покупал им яйца.

Матвейка приносил яйца, пока проходившая через Лески гитлеровская часть не уничтожила в один день всех кур, уток и гусей. А в Матвейкиной избе фашисты сломали дверь, сожрали всю солонину. Только муку в ларе не тронули — осталось пуда три. Ночами Матвейка пек для беженцев лепешки. Он пробовал приносить кое-что для Аси, но она все делила между своими.

После долгого колебания Матвейка решил отдать беженцам бычка-двухлетка. Если наши скоро вернутся, рассуждал он, наверно, ругать не будут: ведь председатель с милиционером хотели уничтожить все стадо.

Асин дедушка охотно поддержал его. Посоветовались с другими стариками. У кого-то возникла мысль собрать деньги и уплатить за колхозного бычка.

Оценили животное, составили акт, вручили пастуху 800 рублей под расписку для передачи правлению колхоза. И тут встал вопрос: кто будет резать?

Матвейка с детства панически боялся крови. Старики-евреи смущенно пожимали плечами: никто из них за свою жизнь не зарезал и курицы. Одна женщина согласилась было — раньше ей доводилось рубить гусей. Но, когда ее подвели к привязанному бычку, побледнела и выронила ножик.

Приходилось волей-неволей звать кого-то. Но кого? Из мужиков, оставшихся в деревне, самым близким пастуху был Парфен Шишкин. Матвейкин отец всегда хвалил его как хорошего конюха. А можно ли нынче Шишкину доверять, если он постоянно с фашистами якшается, угодничает перед ними?

Когда стадо возвращалось домой, у околицы Матвейку встретил Мишутка, Парфенов племянник. Учился он на класс ниже. Это был шустрый проказливый мальчишка, глаза — щелочки, нос сапожком, веснушки до ушей.

— Моть, а Моть! — окликнул он Матвейку. — Где сегодня пас?

— По березникам. На поле — жарко.

Мишутка зашагал рядом.

— Дядя велел тебе передать, — сказал он тихо, — чтоб не говорил про березники. Если спросят, скажи — на лядах.

— Кто спросит? — насторожился Матвейка.

— Немец тот, фельдфебель. Никишка ему наябедничал, будто кто-то выдаивает коров.

Сердце Матвейкино заколотилось. Неужели кто видел беженцев? А ну, как дойдет до немцев, что будет?..

На скотном дворе распоряжался Никишка Клюй. Немцы назначили его не то старостой, не то надсмотрщиком — никто толком не знал. Никишка орал на старух-доярок, гремел бидонами, пинал скот. Матвейка, не заходя в ворота, хотел бежать домой.

Сзади, на дорожке, появился фельдфебель с конюхом.

— О, паштушок! Ком, ком, — вернул Матвейку немец.

В присутствии фельдфебеля Никишка из кожи лез, выказывая свое усердие. Старухи тоже трудились старательней обычного. Однако надаивали от коровы всего по литру-полтора.

Фельдфебель взял пастуха за подбородок, жестко посмотрел в глаза и начал быстро говорить по-немецки.

— Он спрашивает, — перевел Парфен, — почему надои малы.

— Жара, не ходит скот. Овода страсть сколько развелось в поле.

— Вода? — в голосе фельдфебеля послышалась насмешка. — Речка ест — вода нет?..

— Не — вода, а о́-во-да! — поправил Матвейка.

Немец оглянулся на Парфена, но тот не знал, как перевести это слово, и только беспомощно разводил руками.

— Я сейчас объясню, — сказал Матвейка. — Вот смотрите. Он сложил ладони «бочонком» и издал звук, очень похожий на полет овода. Ближние коровы сразу насторожили уши, а нетель, бродившая по двору, задрав хвост, побежала в хлев.

— Ах, зо! Дас ист бремзе! — смягчился немец, но тут же, согнав улыбку с губ, заговорил строго.

— Он спрашивает: где ты пас? — перевел Парфен.

— В поле, на лядах!

— Ты любишь коров, значит должен в жару пасти по березникам.

— Разве один углядишь за стадом в березниках? — возразил Матвейка. — Разбегутся коровы — с меня же спрос.

Немец понял его без перевода, мотнул головой.

— Почему ты ест один?

Пастух пожал плечами:

— Никто больше не хочет пасти.

— Я же говорю, — сказал Парфен по-русски, однако явно для немца, — скот раздать надо…

— Раз-дать?! — шагнул к нему фельдфебель. — Я тебе буду еще дать! Ферштейст ду менч? Всем работали, как работаль!..

Парфен, пятясь, униженно закланялся:

— Яволь! Яволь!..

На следующее утро он в помощь Матвейке привел Мишутку, своего племянника.

Синяк на лысине конюха поблек. Но за ночь вокруг левого глаза поднялась багровая опухоль, словно ужалил кто. Лицо смешно перекосилось и выглядело глуповатым, как у клоуна. До войны Парфен слыл в деревне первым шутником. Вместе с молодыми ребятами он придумывал на праздниках всякие забавы и озорства. Любил над людьми позубоскалить, и над ним не раз вся деревня потешалась.

— Дядька Парфен, — не смог сдержать ухмылку пастух при виде физиономии конюха, — никак тебя шершень под глаз тяпнул!

— Шершень, разрази его!.. — проворчал мужчина. — Говорил же тебе: раздадим скот по дворам. Не послухал. А Шишкина — за шкирку…

— А ты подальше держись от них.

— Влип Филипп — тяни до могилы… Не скаль зубы, Мотька, лучше гляди в оба. Приказ на доске у конторы видал? За помощь и укрывательство — смертная казнь. Смертная! — раздельно с угрозой повторил он.

Сомнений быть не могло: он что-то знал о беженцах. Сам заметил или кто другой сказал? Неужели откажется помочь?

— Что ж людей на гибель кинуть?.. — тихо сказал Матвейка.

— Пускай лучше в деревню идут.

— Нельзя им.

— А-а, евреи! — догадался Парфен. — Да, немцы их наравне с коммунистами ловят.

— Там не только евреи, — прошептал пастух. — Белорусы тоже, поляки… По ним стреляли на дороге. Пятерых убили.

— Всех не ужалеешь, не спасешь.

— Наши же они, дядька Парфен! Голодные, больные…

Мужчина хмуро, почти враждебно покосился на пастуха здоровым глазом.

— Знамо — не чужие. Да голова-то у нас одна, сымут — не приставишь. Пускай уходят подальше куда ни то…

Матвейка собрался рассказать о проданном им бычке и спрятанных деньгах, но Парфен круто повернул прочь.

Мишутка не слыхал их разговора.

— С чего дядька такой сердитый? — спросил Матвейка, догоняя его.

— А немец, фельдфебель тот, ударил его вчера. Чтоб, говорит, лучше смотрел. Опять Никишка чего-то наплел.

За околицей стадо догнал наряженный Никишкой в подпаски Климушка Зирин. Это был высокий сутулый подросток, тихий и замкнутый. Работал ли он или сидел неподвижно, — выражение лица его всегда оставалось странно напряженным, словно у глухого, который пытается что-то услышать. Лет семь назад Климка жил по соседству с Матвейкой, и дружба у них была — не разлей водой. Потом случилась беда.

Как-то вечером играли в войну на задворках у Зириных. Одним отрядом командовал Демидка, сын председателя сельсовета, вторым — Никишка Клюев. Демидка с Никишкой всегда враждовали, а тогда чуть не подрались. Матвейке с Климкой тоже хотелось играть в войну, но без оружия не принимали.

Никишка шепнул Климке, так чтоб никто не слышал:

— Батя твой гуляет, берданка в чулане…

Климка мигом приволок отцово ружье. Он умел обращаться с ним — вынул патрон из ствола и сунул в карман. Матвейка видел, как он клал патрон в карман.

А среди игры вдруг раздался страшный гром — ружье выстрелило. Климка по приказу Никишки целился в командира противников.

Дым рассеялся, Демидка лежал на земле, и кровь тонкими ручейками текла по его груди. Все закричали, кинулись прочь, а Климушка, с белым, как снег, лицом, дрожащими руками шарил и шарил в кармашке, ища патрон. Но в кармане ничего не было — в нем была дыра.

Никто не видел, когда Климушка убежал из деревни. Мать его за год перед тем умерла, пьяный отец шатался по улице, грозя убить сына.

Про Климушку долго не было слышно. Говорили, что он бросился в старую прорву. На самом же деле, он убежал в Горелый бор. Там обессилевшего мальчишку нашла древняя бабка Позднячиха и приютила у себя.

Избушка Позднячихи стояла у самого бора. После организации колхоза в Лесках мужики, жившие на «участках», перенесли свои избы в деревню: поближе к школе, к клубу. Только бабка Позднячиха отказалась вступить в колхоз. Мужа ее, лесника, в 1906 году зарубили казаки — он скрывал у себя бежавших из тюрьмы революционеров. С тех пор и жила Позднячиха одна. Одна единоличница на весь район! Но бабка ни уговорам, ни запугиванию не поддавалась. Тогда, надеясь, что она скоро умрет, ее вычеркнули из какого-то списка. Исчезло последнее единоличное хозяйство в районе, и бабку оставили в покое.

Председатель колхоза, объезжая поля, изредка заглядывал к ней. Справлялся о здоровье, вздыхал:

— Беда мне с тобой, Степанида. А ну как нагрянет инспектор — что будет?

— А то и будет, что было.

— Да ты же незаконно живешь! И хата твоя стоит незаконно, и коз ты держишь незаконно, и пчелы твои на колхозную гречиху летают.

— Мордеешь ты, Фомка, — усмехалась морщинистыми губами Позднячиха. — Брюхо наедаешь — совесть теряешь.

— Эх, старая. Запряталась в лесу, вроде раскольницы, жизни не видишь.

— Все вижу, Фомушка, все…

Приносила она из погребца жбан медовухи, выпивал председатель две кружки, крякал:

— Ух, добра штука!.. Ладно, бывай здорова, раскольница. Да, клин травяной около дуба-тройчатки я надысь косилкой смахнул. Забери сено, не в твои годы с литовкой кожилиться.

У нее и жил Климушка эти годы. Никакой родней Позднячиха ему не доводилась, но так привязались они друг к другу, что, когда отец хотел силой забрать сына домой, мальчишка начал визжать, кусаться как бешеный, а бабка едва не заколола пьянчужку вилами.

Рос Климушка тихим, незлобивым молчуном. Сторонился сверстников, любил певчих птиц, умел удивительно точно им подражать и знал Горелый бор, как свою избушку.

Была у него одна странность: он не мог смотреть на оружие. Стоило какому-нибудь озорнику показать ему пугач или самопал, как он мгновенно белел и кидался прочь. Его имя у ребят стало нарицательным — Климушкой обзывали трусов. Взрослые считали Климушку «тронутым». Учился он плохо, но на занятия приходил даже в самые лютые морозы, хотя до школы было больше пяти километров.

Последние недели он жил в деревне. Отца вместе со всеми мобилизовали в армию, мачеха заболела. Бабка Позднячиха прислала его похозяйничать в родном доме, присмотреть за малолетками — братом и сестрой. Никишка назначил безотказного Климушку в подпаски.

Стадо вышло на выпаса, растеклось по крайним березникам. Мишутка достал откуда-то патрон и, зажав его наподобие пистолета в руке, налетел на Климушку из-за куста:

— Хенда хох!

Однако Климушка на этот раз повел себя не как бывало раньше. Он ловко схватил Мишутку за руку и яростно рванул патрон.

— Дурак! — вскрикнул от боли Мишутка. — Псих тронутый!.. Чуть палец не вывихнул!

Климушка, ни слова не отвечая, закинул патрон в кусты.

Мишутка упрямо полез в чащину.

— Все равно найду! — грозился он. — Сделаю самопал, пропилю дырку в патроне, вставлю спичку да как пальну у тебя над ухом!..

— Самому глаза выжгет, — вмешался Матвейка. — Чего к нему вяжешься?..

— Не выжгет, я отвернусь… А-а, и ты трусишь!

После смерти Демидки Матвейка тоже ни разу не прикоснулся к отцовой двухстволке. Однако ребята его уважали, хотя и называли Кубиком. Он работал наравне со взрослыми, и сверстники считали его взрослее себя. Лишь Мишутка не признавал его авторитета.

— Послушай лучше, — строго сказал Матвейка озорнику.

Где-то далеко-далеко рокотали пушки — рокотали беспрерывно, тяжело и угрозно.

— Слышишь: бой! — продолжал Матвейка. — Нынче уже вон куда перекинулось! А ты свару со своими заводишь. Ума… Пеструху беги заверни!

Мишутка вылез из кустов, отправился за отбившейся коровой.

Обходя рябиновые заросли, Матвейка заметил, как мелькнула за чащинкой белая кофточка и знакомая черная «папаха» волос. Обычно Ася встречала стадо на опушке большого околка, где скрывалась их стоянка. Сегодня она отошла от своих шалашей километра на три. Матвейка догадался, что она ищет его, но не окликнул, а продолжал следить через кусты. Ему очень хотелось смотреть на нее, и в то же время это было мучительно трудно, будто из темноты в глаза направляли луч фонарика. Вспомнилось, как он вел Асю за руку ночью в сенях, и снова, почти как тогда наяву, ощутил в своей ладони ее пальцы, тонкие и хрупкие. Рука отчего-то покрылась испариной…

Климушка еще раньше увидел девочку. Изумленный, он замер возле ствола осины, словно к нему приближалось чудо. Ася наткнулась на него.

— Ой!.. — отпрянула она, будто коснулась лицом ветки шиповника. Ася ожидала встретить Матвейку — и вдруг пастухом оказался чужой. — А Матвейка?.. Что с ним?! — испугалась она.

Климушка приоткрыл рот, но не вымолвил ни звука. Девочке стало не по себе и от его молчания, и от странного взгляда голубых, очень пристальных глаз.

— Что ты смотришь так?

— Красивая!.. — Климушка сказал это почти шепотам, как говорят маленькие дети, пораженные необыкновенной игрушкой.

Ася испугалась еще больше.

— А штаны зря надела, — сказал немного погодя Климушка. — На мальчишку похожа. Нехорошо.

— Здравствуй! — подбежал к ним Матвейка. — Зачем пришла сюда? Дорога же близко.

— Изя заболел. Горит весь. Врача надо, а то умрет.

Примчался Мишутка. Почесывая нога об ногу, тоже принялся беззастенчиво разглядывать невесть откуда взявшуюся девчонку в брюках.

Матвейка рассказал подпаскам про беженцев.

Врача в Лесках не было, медпункт находился на усадьбе МТС. Но работает ли он, есть ли там кто — мальчики не знали. Ася готова была расплакаться.

— Что делать?

Климушка, нерешительно подойдя к Асе, пробормотал:

— Я скоро… — и, ни слова не прибавив, скрылся за кустами.

Матвейка сам намеревался отправиться в МТС: он и бегал быстрее, и мог объяснить, если понадобится, что за люди скрываются в березнике. А сумеет ли Климушка убедить врача идти в лес?

— Странный какой! — сказала Ася. — Он же не знает, где наша стоянка?

— Это он сыщет, — сказал Мишутка. — Ему тут каждый куст знаем. Только доктор его не послушается.

Каково же было их удивление, когда после обеда, подогнав скот к шалашам, они узнали, что Климушка приезжал сюда на лошади и увез больного мальчишку в больницу.

— Вот видишь, а ты говорил: зря его ждем! — упрекала Ася Мишутку, который перед тем яростно спорил с Матвейкой, утверждая, что Климушка сбежал домой. — Никакой он не тронутый. Зачем ты на него так?..

 

Глава 3

В Матвейкиной избе поселилось четверо гитлеровцев. Командовал ими молоденький розовощекий унтер с огненно-рыжим чубчиком, торчащим наподобие петушиного гребешка на голове. Он пыжился от важности, кричал на солдат без причины. Пастуха он выгнал жить в чулан и отчего-то всякий раз при встрече норовил щелкнуть по затылку.

Матвейка возненавидел унтера. Не столько за щелчки, и даже не за то, что тот выгнал его спать в чулан, — он и прежде летом спал в чулане. Унтер сорвал фотографию Матвейкина отца со стены, а на ее место наклеил обложку немецкого журнала с полуголой женщиной. И еще в раскрытое окно Матвейка увидел, как гитлеровец, сломав замок на Фенином сундуке, перебирает и рассматривает белье сестры. Матвейка почувствовал, как от сердца к горлу прошла тяжелая удушливая волна и, словно чад, помутила разум.

Он не помнил, как очутился в избе, куда ему запрещено было входить без разрешения.

— Аб!.. Раус!.. — злобно вскричал унтер.

Матвейка в упор поглядел на него долгим немигающим взглядом. Гитлеровец невольно потянулся рукой к левому боку, где у него обычно болтался пистолет.

Расстегнутая кобура с пистолетом висела на спинке кровати. Матвейка прошел мимо, взял валявшуюся под столом рамку с фотографией отца и молча вышел. Гитлеровец, прорычав вслед ругательство, захлопнул дверь.

Вечерами немцы любили сидеть на скамейке в саду; унтер тянул на губной гармонике одну и ту же мелодию, тоскливую, как собачий вой осенью. Матвейка в их отсутствие порубил скамейку в щепы.

— Посидите у меня!..

Возвратясь из наряда, унтер приволок тюфяк и устроился под яблоней в саду. Это была замечательная яблоня — «белый налив». Отец посадил ее в тот год, когда родилась Феня. Гитлеровец сорвал с нее недозрелое яблоко и, морщась, начал жевать.

Матвейка, дождавшись, когда немцы ушли ужинать, срубил яблоню. Унтер застал его, крепко схватил повыше запястья.

— Вас махст ду?!

— Дрова заготовляю. — Матвейка без большой натуги вывернул свою руку из его сальных пальцев. — А что? Разве нельзя?

— Яблон для дров?.. Нур айн думкопф махт зо!

— Моя. Что хочу, то и делаю.

Унтер отвесил ему такую оплеуху, что Матвейка отлетел к плетню, потом лежачего пнул кованым ботинком в голову.

Матвейка не вскрикнул, не заплакал. Он словно одеревенел весь. Боль доходила тупо. Собственная голова представлялась ему в эти минуты большой плошкой, в которой толкли что-то тяжелым пестом. Набычившись, он не мигая глядел в глаза своему врагу, а на лице было написано: «Вот уперся — и будет по-моему, ничего ты не сделаешь».

Унтер, погрозив кулаком, удалился.

— Петух! — сказал Матвейка. — Рыжий петух…

Поднявшись на рассвете гнать скот в поле, Матвейка спилил старые яблони и кусты сирени, повырывал цветы, уничтожил все, что могло нравиться гитлеровцам в саду и во дворе. Мелькнула мысль поджечь избу. Он даже спички достал. Но, вынимая спички, он уже знал, что на это не решится: избы было жалко. Ладно, хватит того, что «Петух» не посидит в цветнике, не покушает яблок с их сада.

— Поживете вы у меня! порадуетесь!..

Парфен встретил Матвейку на скотном дворе. Заметив багровый волдырь над его переносьем, усмехнулся:

— Ну, вот и тебя окрестили. А то завидовал мне…

Матвейка не ответил.

— Это нам, парень, с тобой — только аванс, — продолжал тихонько посмеиваться Парфен, помогая выпроваживать скот, — расчет будет, когда высмотрит Клюй, кто коров доит…

— Съездил бы, дядька Парфен, к ним, — хмуро сказал Матвейка. — Помочь надо — голодают.

— Хочешь Шишкина — под монастырь, пень вас всех зашиби! Думаешь, мне жить надоело? За утопшую машину чуть самого в старую прорву не скинули, едва отмолился. Теперь ты с теми, своими, — как удавка на шее!..

— С голодухи болеть начинают. Мука у меня на исходе, и хату паразиты заняли. Сегодня последние лепешки в баньке постряпаю.

— Настырный ты, Мотька, вроде того самодурного быка.

— Дядька Парфен, а я беженцам бычка продал. Да не справиться им… городские.

— Ох, чует моя душа, конец подходит Шишкину. И все из-за твоей дурости, чтоб тебе лихо!..

Парфен ушел, в сердцах выражаясь по-черному. Но Матвейка знал, что теперь конюх побывает в большом березняке.

Первыми про укрытие беженцев разболтали на деревне Иван с Ешкой. Ходили братья Беляшонковы за грибами, услыхали чужие голоса в кустах и, перетрусив, кинулись наутек. Никого они не видели, но тем больше было простора для фантазии.

Потом самогонщица Алферьевна, собиравшая хмель, заметила дымок над перелеском. По деревне пошли гулять слухи, будто скрывается невдалеке целый полк наших войск, с пушками и пулеметами.

Однако до Никишки эти разговоры не доходили: вокруг Клюевых последнее время появилась полоса скрытой отчужденности и умолчания. С ними разговаривали, кое-кто вроде бы и заискивал перед Никишкой, но Клюевы стали чужими в Лесках, с ними уже не делились новостями, как прежде. Даже болтливая Алферьевна, у которой отец и сын Клюевы были теперь главными покупателями самогона, долго крепилась — не сообщала им про чью-то стоянку в большом околке. А когда все же не вытерпела, то наплела пьяному Никишке, будто видела в березнике несметное число мужиков с ружьями и будто командовал ими Фома Савельевич.

— Сам весь в ремнях. Револьверы на боках! Борода отросла, как у разбойника… — шептала самогонщица, хитро посматривая на Никишку. — И грозится — страсть! Наскочу, говорит, в Лески, у кого найду награбленное — жизни решу!..

Про председателя колхоза в деревне говорили только шепотом. По слухам, он где-то в Горелом бору собирал мужиков партизанить. Но сама Алферьевна не верила этому. Врала она Клюеву с тайным умыслом. Ей хотелось иметь зеркало, которое раньше висело в доме Замятиных. Это зеркало, круглое в золоченой рамке, было мечтой ее жизни. Она надеялась, припугнув Никишку, заставить подешевле сбыть ей награбленные вещи в уплату за самогон.

— Заявится?.. Нет коммунистам возврата! Капут! — бахвалился пьяный. — Скажу фельдфебелю — враз прихлопнем Замятина!..

От Алферьевны Клюев, выписывая кривые на дороге, отправился в контору, где квартировал Крайцер. К счастью, немец не захотел слушать болтовню пьяного. Вестовой дал Никишке пинка, и тот, стуча сапогами, загремел с крыльца.

Беда пришла негаданно с другой стороны.

В участковую больницу заглянул немецкий офицер, светловолосый мужчина с крупным розовым лицом и белыми мягкими руками. Он был в белом халате, и его приняли за врача. Увидев еврейского мальчика, немец начал допытываться, где родители ребенка. Медсестра сказала, что малыша оставили проходившие через поселок беженцы.

— Меня не оставили! — заплакал Изя. — Они меня ждут в лесу. И мама уже туда вернулась!..

Офицер успокоил больного, дал ему огромную таблетку. Мальчик взял ее неохотно. Оказалось — это кисло-сладкая конфета, только похожая на таблетку. Откусывая от нее понемножку, Изя рассказал доктору в белом халате, как они шли из города, как, испугавшись выстрелов, убежала мама, а дедушки построили в лесу маленькие домики из травы, и все остались в них дожидаться мамы и тети Ханы.

— Ты хочешь к маме? — ласково улыбнулся обер-лейтенант, сбрасывая халат. — Будешь показывать дорогу — мы едем к ней.

Дорогу к шалашам Изик не запомнил. Гитлеровцы долго возили медсестру с ребенком на руках по окрестным березникам. Заезжали в Лески, расспрашивали, не видел ли кто поблизости евреев. В деревне никто им ничего не сказал. У Никишки сразу мелькнула догадка, кого видела Алферьевна в околке, но еще ныло то место, куда пнул ботинком вестовой, поэтому Клюев тоже промолчал.

Медсестру с Изиком гитлеровцы довезли почти до Днепра. Машина остановилась около небольшого пустого со вздыбленной кровлей сарая, перекошенного взрывом авиабомбы. Влево и вправо от дороги по лугу тянулись густые перелески, возле которых желтели окопы и недостроенные блиндажи.

Женщине приказали выйти из машины и отпустить ребенка. Офицер указал Изе белым пухлым пальцем на ближний осинник:

— Твоя мама — там!

Больной мальчик, измученный ездой, оживился. Ему в самом деле почудилось, что перед ним тот самый лесок, где стоят их «травяные домики».

— Беги к ней! — сказал офицер.

Мальчишка торопливо закосолапил к лесочку. Ноги у него дрожали от слабости, заплетались в высокой траве, белая панамка сползла на глаза, а он спешил изо всех сил, шепча про себя: «Мама, мама…»

Медсестра, глядя в одну точку, тихо сказала:

— Господин офицер, у ребенка скарлатина, ему нельзя бегать, тем более босому…

— Вам жалко этого еврея? — фашист впервые посмотрел на нее без улыбки, и женщине стало не по себе от взгляда тусклых, как серые камешки, глаз. — Можете его сопровождать.

Она пошла, потом побежала за ребенком, косясь через плечо на немцев около машины. Офицер и солдаты молча смотрели в ее сторону. Женщина поняла, что они что-то замыслили недоброе. С каждым шагом ей становилось страшнее. «Если добегу до осинника — уйдем!..» — подумала она, догоняя мальчишку. Она подхватила его на руки, машинально поправила панамку на ходу и тут же краем глаза заметила тонкую проволочку в траве. Нога инстинктивно шагнула через, но ступня подмяла верхушку чернобыльника — стебель коснулся натянутой проволоки…

Что-то черное рванулось к ней из-под земли, а что — она так и не поняла…

Фашисты на дороге вздрогнули от взрыва.

— Так и есть: минное поле! — произнес кто-то из немцев. — Надо поставить указатель для наших солдат.

— Русские заложили мины — русские должны убирать их, — улыбнулся офицер, доставая сигарету. — Это справедливо…

Вначале Никишка, в отместку за плохое обращение с ним, решил ничего не говорить фельдфебелю Крайцеру о своих подозрениях, что беженцы-евреи, возможно, скрываются в большом березнике. Потом ему захотелось выяснить, так ли это на самом деле. Идти туда одному было страшновато. Проще — допросить Климушку: если «тронутый» видел кого из чужих, то стоит его припугнуть — все выложит.

Под вечер, когда вернулось стадо, Клюев завел подпаска в бывшую кладовую и приступил к допросу.

Климушка всегда избегал Никишки, а тут, оставшись с ним наедине, задрожал, будто бездомная собака на морозе.

— Говори, кого в березнике видел? — скроив зверскую рожу, зарычал Никишка. — Рассказывай, кто там прячется?!

Нижняя челюсть у подростка так затряслась, что он не мог произнести слова.

— Говори, не трясись!.. Ну!..

— Не… знаю!.. — кое-как выдавил подпасок.

Никишка схватил его за воротник рубашки:

— Врешь! Признавайся!..

— Не… знаю!..

Климушка вовсе не был трусом, каким его считали. Он безбоязненно ходил по Горелому бору, где водились волки и даже рыси; случалось, один ночевал в лесной глухомани. Он не боялся, как многие деревенские ребятишки, леших, чертей, злых духов. Но после убийства Демидки стоило ему заволноваться, как у него начинало дрожать все тело. Стыдясь этого и скрывая от окружающих свою болезнь, он при малейшем волнении убегал и прятался.

Никишка долго бы мучил несчастного, если б в это время не появился на крыльце конторы фельдфебель Крайцер. Услышав выкрики Клюева в амбаре, гитлеровец подошел к двери и несколько минут наблюдал, оставаясь незамеченным.

— Гут! — сказал он Никишке, распахнув дверь. — Ты есть полицай. Понимал?..

Никишка, опешивший от внезапного появления Крайцера, не сразу уразумел, что фельдфебель назначает его полицаем. А когда понял — обрадованно вытянулся перед гитлеровцем:

— Слушаюсь!..

Крайцер спросил, чего он добивается у мальчика. И тогда новоиспеченный полицай рассказал, что ходят слухи, будто беженцы-евреи, о которых сегодня спрашивал приезжий немецкий офицер, скрываются в одном из березняков, около Горелого бора.

Фельдфебель приподнял трясущийся Климушкин подбородок:

— Это ест так?

— Не… знаю…

— Почему ты… — не припомнив нужного русского слова, гитлеровец показал, как дрожит мальчик. — Почему?

— Не знаю…

— Ты их видел?.. Видел юде?.. Почему ты молчишь?

Фельдфебель спрашивал еще что-то. Климушка продолжал невпопад твердить «не знаю».

— Тебя будут стрелять! — жестко сказал гитлеровец.

— Не знаю…

Клюев за спиной подпаска ощерил в улыбке мокрый рот и повертел пальцем у виска, давая понять, что перед ними — дурачок.

Глядя на лица обоих русских, Крайцер про себя подумал: «Кто из них больший идиот?..»

Все же вид перепуганного насмерть подростка шевельнул что-то в его очерствевшей душе. Ему вспомнилось, как он, будучи восьмилетним мальчишкой, трясся вот так же перед сыном хозяина фермы, который обвинил его в поломке велосипеда. Крайцер только потрогал велосипедный звонок — сломал машину кто-то из взрослых рабочих, — но от испуга, что ему не поверят, он не мог слова промолвить в свое оправдание.

— Иди, — сказал он подпаску.

Когда Климушка убежал, фельдфебель объяснил полицаю, что надо больше узнавать, о чем говорят в деревне.

— А лесок будем сейчас посмотреть.

Беженцам в березнике угрожала опасность! Климушка понял это сразу, едва Никишка начал выспрашивать про них. Ему представилось, как сюда притащат Асю и Никишка начнет измываться над ней. От этой мысли его и затрясло.

Пока допрашивали, он лихорадочно прикидывал, каким способом дать обо всем знать Матвейке.

Климушка вначале не поверил, что фельдфебель его отпускает. Немец сказал «Иди», и мальчик подумал, что они выйдут следом. Поэтому, очутившись на улице один, он стремглав юркнул в густые обширные заросли крапивы, примыкавшие к амбарам.

Лицо и руки обожгло, будто кипятком. Климушка забрался в самую гущину: Клюй за ним в крапиву не полезет. Долго прислушивался. Изба Матвейки стояла в конце деревни. Чтобы пробраться к ней, надо было пересечь улицу. Этого-то как раз он и не решался сделать, опасаясь снова попасться на глаза Никишке или фельдфебелю. Потом вспомнил: в Матвейкиной избе поселились гитлеровцы, а Матвейка собирался ночевать у Мишутки. Может, полицай их уже схватил?..

Раздумывая и сомневаясь, Климушка долго не знал, на что решиться…

Солнце близилось к закату, когда он услышал треск мотоциклов на улице и голос Никишки:

— Напрямую вряд ли проедем, господин фельдфебель, — ручей топкий…

Словно тонкое жало пронзило Климушку: «Туда собираются!..»

Он выскочил из крапивы, пересек засаженные подсолнечником огороды и, не чуя ног, взбежал на бугор.

Четыре мотоцикла с колясками, на которых торчали стволы пулеметов, мотаясь на глубоких колдобинах, выкатывались за околицу Лесков.

Сомнений не было — фашисты направлялись в сторону большого березника.

У Климушки вырвался жалобный вскрик. Это был не обычный испуг, а мгновенное леденящее предчувствие надвигающейся смерти. Отчего-то представилось, что как только фашисты достигнут березника, где стояли шалаши, так кончится его, Климушкина, жизнь…

Он ринулся вниз по склону, уже не рассуждая, в человеческих ли силах обогнать мотоциклы. Он бежал, как бегут от смертельной опасности, когда умом знают, что не уйти, а ноги сами, повинуясь лишь инстинкту жизни, несут, покуда в силах нести.

Он плакал, захлебываясь слезами. Он не веровал в бога и все же готов был молить о чуде, потому что надо было на что-то надеяться. Спасти людей в березнике могло только чудо.

— Мамочка, пособи!.. Мамочка, миленькая, защити!..

Как ни бессмысленны были эти слова, они помогли ему, не давали упасть, даже когда казалось, что все силы исчерпаны, ноги одеревенели и бежать незачем — поздно.

— Мамочка, спаси! Родненькая, помилуй!.. — продолжал он лепетать.

И чудо произошло! Мотоциклы на полпути завязли в топком ручье.

Климушка увидел, пересекая камышистый лог, как немцы копошились по колено в грязи вокруг машины.

Он засмеялся сквозь слезы и еще настойчивей прибавил ходу.

Сдавалось, воздух стал колючим, едким, как серный дым, легкие вот-вот готовы были разорваться. Одубелые ноги вихлялись, словно протезы, надетые первый раз, задевали за все кочки на пути. Слезы успели иссякнуть — пот заливал глаза.

Последним препятствием на пути было поле ржи, уродившейся нынче густой и высокой. Это поле отняло у Климушки последние силы.

— Близко… близко… рядом совсем… — подбадривал он себя.

По березнику он уже шел шагом, хватаясь за деревья, чтобы не упасть.

На маленькой полянке горел яркий костер. Женщины жарили на вертелах мясо. Старики стояли чуть поодаль около Парфена, аккуратно, по-хозяйски, сворачивавшего бычью кожу.

И все-таки первой Климушка различил Асю возле шалаша. При свете костра ее кофточка виделась ему частицей пламени.

Он крикнул ей:

— Нем-цы!..

На поляне все замерло, даже костер перестал мигать.

Климушка хотел повторить свой выкрик и не смог, захлебнувшись воздухом.

Его увидели. Наверно, вид его досказал то, чего не сумел язык. Все смешалось вокруг — женщины, старики, тени, стволы берез.

— К бору давайте! — послышался сквозь общий шум голос Парфена. — Перелесками — к бору…

Окликая друг друга, люди россыпью побежали за ним.

Кто-то, уходя с полянки последним, ворохнул костер — видно, хотел затушить. Столб искр взвился между верхушками берез в темно-зеленую полынью неба. И тотчас другие искры, летящие горизонтально, с трескам просекли березник. Фашисты были на опушке.

Климушка опередил их на четверть минуты, помешав гитлеровцам подойти незаметно. Это спасло многие жизни.

Для него теперь самым главным стало — не потерять Асю.

— Дедусь!!! Дедуся!.. — слышал он ее звонкий испуганный голосок. Он различал его среди криков, треска, пальбы и шел безошибочно следом. В густых зарослях лещины девочка на минуту умолкла. Страх потерять ее затмил у Климушки и боль в груди, и задышку, и все остальные чувства. Он заметался по кустам, издавая отрывистые нечленораздельные звуки, пока снова не увидел ее. Ася помогала подняться старику. Но то был не ее дедушка, и, как только старик встал на ноги, она бросилась дальше.

— Дедусь! Дедусь!..

Вдруг впереди, где кончался околок, что-то произошло. Климушка не знал — что выстрелы прозвучали там позже — но внезапно какое-то прозрение осенило его. Ведь гитлеровцы будут обязательно ждать их на выходе из березника в сторону бора! Следовало крикнуть, предупредить бегущих впереди. Но у него не было ни сил, ни голоса. Он поймал Асину руку и повлек девочку влево, на ржаное поле.

Так и случилось: всех, выбежавших из околка на чистое место, фашисты обстреляли и захватили в плен. Парфен лишь на опушке понял замысел гитлеровцев. Несколько человек рядом было убито, с остальными он успел скрыться.

Долго мотоциклисты секли из пулеметов березник и посевы. Пробовали ездить по ржи, но стебли наматывались на карданы, и мотоциклы останавливались.

Климушка с Асей отбились от своих. Они раньше всех перебежали на ржаное поле. К тому времени, когда гитлеровцы начали обстреливать рожь, ребята уже углубились в нее метров на триста. Над головами замельтешили красные искорки трассирующих пуль. Климушка плюхнулся на землю, увлекая Асю. Упал он с блаженным чувством, что можно наконец передохнуть.

Они пролежали довольно долго. Совсем стемнело. Выстрелов не слышно стало. Однако яростные крики немцев продолжали доноситься со стороны березника.

Климушка поднялся и, озираясь, повел Асю дальше. Она не опрашивала, куда они идут, а лишь всхлипывала и все еще продолжала шепотом твердить: «Дедусь, дедусь…»

Вначале он не раздумывал, шел — только бы подальше от фашистов. Потом заметил, что движется они по направлению к его дому. До избы бабушки Позднячихи было километра три. Ему почему-то сдавалось, что Ася у них будет в безопасности. «В омшанике спрячемся. Не то — на чердаке», — решил он.

Но немного погодя ему вспомнилось, что фашисты в деревне шарили по дворам, и он подумал, что лучше им на рассвете уйти в бор. Если Асин дедушка жив — тоже в бору надо искать.

До этого мысли носились в голове, как летучие мыши, быстро и неясно. Зацепившись за Горелый бор, они сразу закружились около самого потаенного места в лесу — Журавлиного яра. Был в середине бора плоский холм, как бы остров, площадью гектара два. Путь к нему преграждали топи и непролазная тальниковая чаща. Он казался островом не только потому, что возвышался над окружающей его заболоченной низиной, а и оттого, что весь порос кудрявым дубняком. Всего одна сосна стояла на его круче — но сосну эту трое мужиков не могли обхватить руками. Под сосною была маленькая избенка, сложенная из дубовых колотых плах. Бабушка Позднячиха говорила, что построил ее Ваня-лесник сорок лет назад, а и нынче в стену гвоздь не вобьешь — крепка. Вот где они укроются!..

Кончилась рожь. Пошли посевы ячменя.

«Недалеко теперь…»

Вставала из-за бора горбатая седая луна, словно ей недужилось, но по старческой хлопотливости не могла улежать. Свет ее был какой-то подслеповатый: вроде посветлело, а за сотню метров человека на чистом месте не разглядишь. Около своего плеча Климушка увидел лицо Аси — белое, настороженное, с искорками слез. Он не замечал у нее отдельно глаз, носа, бровей, ни даже необычайной шапки волос на голове. Все это ему виделось только в целом и казалось удивительным чудом среди остального мира. И почему-то он чувствовал себя виноватым перед ней за то горе, которое на нее свалилось…

Он прислушался. Перепелки скликались, бесшабашно звали друг друга «пить-и-бить». Стрекотали кузнечики. Сухо шуршали усатые колосья.

Послышалась фырканье, будто перепелка вспорхнула. И тут же к шуму крыльев прибавился издали глухой стук мотора. По краю поля, как зверь, крался мотоцикл.

— Ложись! — шепнул Климушка. Сам он вытянул шею, пытаясь разглядеть, куда направляются враги.

Девочка не уловила стука машины, команда для нее прозвучала неожиданно, тем более, что сам Климушка продолжал стоять. Ася замешкалась. На краю поля сверкнуло и забилось остренькое жальце огня…

…Фельдфебель Крайцер заметил какое-то движение на ячменном поле. Он дал веером длинную очередь из пулемета. Унтер-офицер, сидящий за рулем, круто развернул мотоцикл, чтобы ехать в том направлении. У кромки посевов переднее колесо машины резко ткнулось в глубокую тракторную борозду. Надо было вставать, перетаскивать тяжелую машину. Крайцеру лень было вылезать из коляски, он устало махнул рукой.

— Никого там нет, мне почудилось. Давай назад.

Водитель был рад, что не придется трястись по пашне. Он соскочил с седла и начал вытаскивать плотно засевшее колесо. Это отняло несколько минут. Когда мотоцикл был выведен на тропинку, Крайцер снова дал длинную очередь…

…Треск пулемета заглушил ее слабый вскрик. Климушка вначале подумал, что Ася упала, запоздало выполняя его команду после того, как пулемет смолк. Ожидая новой очереди, он приник к земле рядом с девочкой. Вдруг он заметил, что рука ее бессильно отвалилась к его боку.

— Что с тобой? — шепнул он.

Ася молчала.

— Что?!. — вскочил он на колени.

Ему послышалось, что она всхлипнула; на правом плече по кофточке, как змея, ползло черное пятно. Кровь!..

Климушка ощутил оглушительный удар в голове и груди, судорога холодной волной разлилась по всему телу, что-то корежа внутри него. Он бы закричал, если б смог, — перехватило дыхание, челюсти свело так, что захрустели зубы.

То, что он делал дальше, он делал сознательно, то есть он все понимал. В то же время руки и ноги двигались как бы без его воли.

Каким-то образом ему удалось взвалить девочку себе на закорки. Огибаясь едва не под прямым углом, он побежал мелкими частыми шажками. Путались ноги. Звонко шурша, хлестали колосья по лицу.

Ася, обмякшая и безжизненная, то и дело оползала со спины. Вскоре, однако, Климушка почувствовал, как по ее телу прошло упругое движение. Ася вздохнула и слабо простонала:

— Больно…

Жива! Это было самое главное из всего, что сейчас происходило. Он забыл про фашистов, про опасность самому быть убитым. Надо было скорей добежать до дому, и тогда все будет хорошо…

Климушка выбрался из ячменя на луговину. И как только перестали шуршать колосья, он услышал собачий лай. «Жук!» — узнал он. На душе посветлело — изба была близко.

Сзади опять застучало — то была вторая очередь, выпущенная фельдфебелем из пулемета.

Перед Климушкой в эти секунды мелькали солнечные полянки Журавлиного яра, озерко под обрывом — вода там студеная и чистая-чистая, как роса. А из старой сосны живица течет, какой нигде нет полезней на свете: смажет бабушка рану — через день заживет! И в дупле — рой пчелиный. Угостит он ее таким медом…

Треск заставил его обернуться. В тот же миг что-то остро ужалило в бок. «Пчела! Нет, оса…».

И вдруг все переменилось. Нахлынул зеленый холодный туман. Дышать стало нечем. Сделалось зябко, худо, лихо…

Луна закачалась, закачалась и расплылась в озерко. Издалека-далека донесся голос Аси:

— Климушка!..

Ничего. Он сейчас передохнет… Оса впилась в бок, смахнуть — силы нет. А бабушка близко. Она поможет…

Туман загустел, противный, удушливый. Силясь разглядеть сквозь него, Климушка шире, шире раскрывал глаза…

И увидел ее. Рядом. На белой от ромашек лужайке. Мягкой легкой рукой она гладила его щеку…

И когда он уже ничего не видел, он прошептал ее имя, первый раз:

— Ася…

…Асе казалось, что тело ее от пронзительной боли стало стеклянным и хрупким. Все же она придвинулась к мальчику, опершись на здоровую руку.

— Климушка!..

…Большая черная собака, повизгивая, суетилась около него. Она лизала ему щеку, белый немигающий глаз. Лизнула струйку крови в уголке стиснутых губ — и тогда, отпрянув, подняла голову к луне и завыла…

 

Глава 4

Матвейка ночевал у Мишутки на сеновале. Поздно вечером к ним прибегали Иван с Ешкой, рассказали, как днем гитлеровцы возили по деревне больного еврейского мальчика — допытывались, не знает ли кто, где скрываются другие евреи-беженцы.

— И куда они его?.. — спросил у братьев Матвейка, стараясь казаться безразличным.

— Увезли куда-то вместе с фельдшерицей, — сказал Иван. — Назад проехали без них, я видел.

— А мы знаем, где прячутся те! — шепеляво похвастал Ешка.

Иван толкнул брата в бок:

— Не трепись!

— Свои жа… — надулся Ешка.

Этот разговор обеспокоил пастухов. Они хотели поговорить с дядькой Парфеном, да того допоздна не было дома.

Ночью виделся дурной сон. Утром Матвейка проснулся как бы от предчувствия тихой и страшной беды. Беспокойство почему-то еще больше усилилось, когда узнал, что конюх все еще не возвратился.

По дороге на скотный двор пастухов встретил Никишка, злой и какой-то помятый, словно с перепоя.

— Айда за мной!

Возле конторы уже сидело несколько деревенских мальчишек, собранных Клюевым.

Вышел розовощекий белобрысый офицер в новом обмундировании, свежевыбритый, надушенный и хрустящий, как необмятый бумажный рубль. За ним — фельдфебель Крайцер с обычным своим деревянным выражением на лице. Офицер, улыбаясь, сломал в мягких белых руках круглый пакетик, похожий на кусок толстой свечки, и начал раздавать ребятам большие таблетки:

— Кушайте. Это конфеты.

По-русски он говорил свободно, лишь на звуке «р» всхрапывал.

— Кто из вас любит собирать грибы? — обвел он мальчишек улыбчивым взглядом.

Ребята нерешительно мялись и переглядывались: о чем заговорил?..

— О-о, вы боитесь: я буду заставлять собирать для меня?! Нет, нет! Я сам пойду искать… А смородина созрела?

— Не вся… Поспела кой-где, — раздалось несколько голосов.

— Мне нужен провожатый, кто хорошо знает бор, где произрастает белый гриб-боровик. И смородина.

— Где — смородина, там боровики не растут, — сказал Иван Беляшонков.

— Мы посмотрим в разных местах. Я буду хорошо платить.

— А чем? — с нахальной ухмылкой спросил Иван.

— Конфеты, шоколад… Ты кушал шоколад?

— Пробовал.

— Ну и как?

— Ничего.

— Я опрашиваю: ты знаешь Горелый бор? Пойдешь мне показывать места?

Иван замялся. Он знал хорошо только южный участок леса, который был ближе к деревне. Да немец, наверно, дальше каменного бугра и не пойдет.

— Ежели мамка отпустит…

— Климушка — вот лес знает! — выпалил Ешка.

— Кто — Климушка?.. Почему его нет?

Последний вопрос относился к полицаю.

— Он нам — ни к чему, господин обер-лейтенант, — залепетал Никишка холуйским голосом. — Он ненормальный, проще сказать дурачок. Ему нельзя доверять серьезное дело…

«Серьезное дело!» — отметил про себя Матвейка. Он догадывался, что фашист собирается в лес не за грибами и ягодами. Но за чем? В какое место?

Обер-лейтенант видел: никто из русских ребят не проявляет особой охоты сопровождать его за конфеты.

— У меня есть одна штучка, которая, знаю, вам понравится, — сказал он, извлекая из кармана маленький никелированный браунинг.

Мальчишки, как любопытные гусята, вытянули шеи, рассматривая пистолет.

— Пугач, — сказал недоверчивый Иван. — Толку-то…

Офицер не перестал улыбаться, но глаза его на минуту приобрели сходство с серыми камешками:

— Я могу сделать из него две маленькие дырочки в твоем лбу.

Он направил пистолет в голову мальчишке, и какое-то мгновение Иван был на волосок от смерти. В следующую секунду Беляшонок испуганно нырнул за спины сверстников, а гитлеровец, одумавшись, выстрелил в пегую кошку, пробегавшую через дорогу. Кошка с визгом закувыркалась около плетня. Офицер выстрелил второй раз, и она затихла.

— Нравится?

Одни растерянно переглядывались, другие отвернулись, но кое-кто прямо впился глазами в пистолет.

— Ух ты! — произнес Иван. — Вот бы себе…

— Честное слово офицера — отдам.

— Насовсем?

— Да. Отдам тому, кто проведет меня в Журавлиный яр.

Матвейке будто холодной воды плеснули за ворот.

Так вон куда фашист метит! Про Журавлиный яр им, конечно, Никишка рассказал. Сам-то, злыдень, ни разу там не был. «Добро — не успели мы беженцев отвести…» — подумал пастух.

Иван, между тем, колебался. Иметь настоящий пистолет — большее счастье трудно представить! Правда, к Журавлиному яру он ходил всего раз, и то лишь до болота — через трясину отец не решился перебираться. Но дорогу туда он найдет, пожалуй. Сдержит ли немец свое обещание?..

— А ты чего молчишь? — подтолкнул полицай пастуха к офицеру. — Ты ж с Климкой часто в лес бегал.

— Ну и что? — Матвейка брезгливо отдернул плечо от руки полицая.

— Тебе известна дорога к Журавлиному яру? — спросил обер-лейтенант.

— Случалось ходить, — неопределенно ответил Матвейка.

Пистолет в ладони гитлеровца заворожил Беляшонкова. Рот Ивана округлился баранком, широкие, влезшие на лоб брови тоже напоминали половинки пшеничного бублика.

— Господин офицер, — забежал он наперед Матвейки. — Я проведу!.. А вы не обманете, господин офицер?

— Подсучиваешь! — прошипел кто-то сзади.

Обер-лейтенант, не расслышав злого шепота, заверил, что отдаст браунинг, как только придут в Журавлиный яр. Он с удовольствием наблюдал за враждебными взглядами, которыми обменивались мальчишки. Как ловко удалось разжечь соперничество между ними! Теперь они будут стараться служить ему один перед другим.

— Кто еще хочет вести меня?.. — поигрывал он пистолетом.

— Зачем — еще? — все искательней по-собачьи заглядывал на него Беляшонок. — Один оправлюсь.

— Один — плохо. Один может заблудиться, — улыбка на губах гитлеровца утончилась.

Матвейка был почему-то уверен, что если они не успели отвести беженцев в Журавлиный яр, значит там никого нет. Однако фашисты хотели побывать там. Зачем? Дорогой надо незаметно поговорить с Иваном. В бору нет надписей: «Журавлиный яр» называется место, «Гнилая узень» или «Попово болото». Главное, обоим в лад оказать фашистам: это — Журавлиный яр. Пусть лазят в тальниках — узнают, почем русская ягода…

— Ты будешь лучше указывать дорогу — ты получишь эту штуку! — обер-лейтенант крутнул браунинг на пальце перед Матвейкой.

«Купить хочешь?» — подумал пастух, а вслух сказал:

— На черта он мне!

Оружие по-прежнему не привлекало его, как других мальчишек. Кроме того, казалось крайне подозрительным, что немец обещает подарить именно пистолет. С какой стати? Что за этим кроется?..

Обер-лейтенанта в свою очередь насторожил отказ мальчишки от обещанного подарка. Так, по его мнению, мог заявить либо дурак, либо большой хитрец.

— Ты не хочешь иметь эту штучку? — перестал улыбаться офицер. — Почему?

— А зачем мне? Кошек стрелять?.. С оружием не балуются.

— Не балуются? — переспросил офицер.

Никишка, похихикивая, рассказал немцам про убийство сына председателя сельсовета.

— С той поры, вместе с Климушкой, он — того, вроде тоже «чокнутый». Ненормальный значит. Боится ружье в руки взять. Смехота!..

Клюй говорил так, будто Матвейка был глухой или его вовсе поблизости не было.

— Ах, так! Это — хорошо, — сказал обер-лейтенант, окидывая пастуха оценивающим взглядом. — За свою службу мне ты получишь целый килограмм сладких конфет.

Все же впечатление у него о пастухе сложилось двойственное. Хорошо, что мальчишка не любит оружия — такой не выстрелит ночью в спину из-за угла. С другой стороны, с какой иронией он произнес: «Кошек стрелять?..» И держится независимо, будто уверен, что без него не обойтись.

Куда понятней и проще первый, лопоухий, Иван. Как у него глаза загорелись на пистолет! Сразу видно, готов палить в кого попало — в скворца, кошку, собаку. Наверно, не прочь втихомолку и немца подстрелить. Пусть потешится и такой мечтой, неопасно. Главное — любит убивать. А кого будет убивать — об этом мы позаботимся. Для начала следует крепче перессорить обоих проводников, натравить их друг на друга. Придет время, надо сделать, чтобы Иван застрелил своего соперника. Потом он будет вместе с тем идиотом-полицаем служить нам верой и правдой…

Матвейка, садясь на заднее сиденье мотоцикла, сказал Мишутке:

— Дождись Климушки и гоните скот на старое место. Понял? А дядьке обскажи все, пусть посоветует, где лучше пасти…

Мишутка, наконец, понял намек, но ответил сердито:

— Знаю без тебя, что делать.

— Скот сегодня останется в деревне, — сказал обер-лейтенант. — До нашего возвращения…

Немцы были куда предусмотрительнее, чем полагал Матвейка. «Обер» посадил Ивана с собой в автомашину. Пастуха взял фельдфебель в люльку своего мотоцикла. А Никишка, вооруженный винтовкой, катил впереди с унтером. Проводники не могли переброситься между собой ни словом.

К бору машины двинулись не кратчайшей дорогой, а прежде завернули на усадьбу МТС. Там к ним присоединилось два грузовика автоматчиков.

Матвейка с тревогой поглядывал на гитлеровцев. Ничего себе, «грибники»!

Душевное волнение и странное предчувствие беды, с которым Матвейка проснулся, не покидало его и до крайности обострило восприятие всего происходящего. Не понимая ни слова по-немецки (а ведь учил в школе!), он благодаря какой-то особой проницательности улавливал сейчас, о чем перебрасывались между собой обер-лейтенант и фельдфебель. Он понял, что гитлеровцам посчастливилось узнать нечто очень важное, и именно из-за этого они торопились в Журавлиный яр.

Матвейка не мог знать, что Крайцер, гоняясь вчера за беженцами, случайно наскочил около леса на человека в милицейской форме. Милиционер был убит, а в его фуражке обнаружили записку, в которой содержалась просьба к некому свату пригнать в яр с десяток коров. Кто такой «сват», Никитка указать немцам не мог — в деревне все мужики кому-нибудь сватами доводились. А яр был один — Журавлиный.

Немцы догадывались, что в Горелом бору скрываются отбившиеся от своих частей при отступлении советские солдаты и не успевшие эвакуироваться местные коммунисты. Сейчас это кучки усталых людей, но если их не ликвидировать, они организуются в партизанский отряд. Случай с запиской представлял возможность уничтожить в Журавлином яру, видимо, крупную группу.

Сам Клюев до яра никогда не доходил, поэтому советовал взять проводником знающего дорогу старика. Однако обер-лейтенант отверг предложение полицая. Он слышал о подвиге русского старика Сусанина. Попадется какой-нибудь партизанский «сват» — ног не унесешь из леса. По его мнению, более надежны были мальчишки.

На машинах проехали только до лесосеки — всего километра полтора. Дальше нужно было идти пешком.

Впереди прокладывал путь Никишка с группой автоматчиков. Немного приотстав от них, но не теряя из вида, двигались змейкой основные силы. Обер-лейтенант с Иваном шел в голове отряда, фельдфебель с Матвейкой — в самом хвосте.

Клюй от лесосеки взял точное направление. Неужели знает, как пройти? Однако нет — зачем бы тогда брать с собой мальчишек?

Каждые пять минут фельдфебель спрашивал у Матвейки, правильно ли они идут. Пареньку ничего не оставалось, как с деловитым видом оглядываться по сторонам и утвердительно кивать головой.

Солнца не было, но духота стояла, как перед грозой. Немцы шли, не отнимая рук от оружия. Чем дальше отряд углублялся в лес, тем заметнее проявлялся страх на потных лицах солдат. Они напряженно озирались на каждую качнувшуюся ветку. Дятел, внезапно протрещавший в боровой тишине, заставил всех замереть и прислушаться. А когда в кустах шумно взлетела тетерка, гитлеровцы шарахнулись прочь и открыли огонь.

Лес между тем густел. Тропинка затерялась. Местами путь преграждали плотные заросли елового подлеса и лещины, сквозь которые приходилось продираться. Матвейку радовало, что Никишка ведет отряд напрямую. Солдатам с ранцами за спиной, с термосами, флягами, подсумками на боках трудно было лезть по чаще. С каждым километром они все заметней уставали, разбредались, офицер то и дело вынужден был останавливать движение, чтобы собрать отряд. А в какой-нибудь сотне шагов слева вилась едва приметная тропка, по ней без труда можно было дойти до каменного бугра — это, считай, полпути.

Матвейка, наконец, понял, что Клюев ведет немцев на каменный бугор. Там, вокруг бугра, была «сила» малины, за ней, очевидно, когда-то ходил Никишка, и ему было известно, что в том же направлении дальше — Журавлиный яр.

Вышли на чистину — что-то вроде большой поляны, поросшей редкими молодыми липками. Пахнуло земляникой и свежим медом. Обер-лейтенант потянул носом, причмокнул и объявил привал.

— Вы ягод хотели — пожалуйста! — сказал Матвейка с тайной надеждой, что удастся, наконец, выяснить истинную цель их похода в Горелый бор. — По склону — клубника, внизу — смородина.

Гитлеровец разгадал его умысел раньше, чем пастух договорил.

— В Журавлином яру, как я слышал, они более сладки, — сказал он с многозначительным смешком. — Я люблю только сладкую ягоду.

Солдаты валялись в густой не тронутой прежде никем траве, жрали яйца, ветчину, запивая из термосов черным кофе. Загорелый, чубатый ефрейтор с цыганским лицом вырубал кинжалом на стволе стройного раскидистого клена свое имя. Поодаль здоровенный верзила, сутулый, с жилистыми в веснушках руками, на опор двумя ударами топора хотел свалить липу. Это ему не удалось. Тогда, озлясь, он под смех приятелей одним взмахом снес липку потоньше — и пошел, играючи, рубить ближние деревца. Острый, как бритва, топор с мягким и влажным чавканьем наискось входил в гладкие стволы. Некоторые падали сразу, иные продолжали стоять наполовину подрубленные, скрипя и качаясь.

За несколько минут полянка сделалась неузнаваемой.

Чтобы не видеть, что творили фашисты вокруг, Матвейка лег лицом в траву. Тотчас перед его взором открылся неширокий дол, в камышах и кустах тальника. В глубине дола тальниковые кущи грудились плотнее, и там над ними вставал зеленокудрый остров с огромной разлапистой сосной над обрывом. Вспомнилось ему, как бабка Позднячиха, водившая их с Климушкой первый раз в Журавлиный яр, поднялась на крутой скат, поклонилась старой сосне.

— Это проматерь всего бора, — говорила им бабушка, словно начиная сказывать свою новую сказку. — Пока стоит она — быть лесу. Храните ее, детушки, не голите землицу. Заповедное место свято. Опоганить — грех велик…

Не сами ее слова, нескладные и маловразумительные, доходили до них, а тот высокий настрой ее души, с которым она говорила о лесе. «Опоганить — грех велик!» — Матвейка даже приподнялся от этих всплывших в памяти слов.

«Петух» рядом, вспоров штыком кору, сдирал ее с тонкой липки. Кора снималась плохо, рвалась, но гитлеровец настырно продолжал свое дело. Оголяясь все выше, ствол белел, словно нетронутая солнцем девчоночья нога.

Эта картина всколыхнула у Матвейки те же чувства, что испытывал он, когда унтер перебирал Фенино белье в сундуке. От злости свело зубы до хруста. Ненавистный затылок унтера невольно притягивал к себе его взгляд. Представилось, как все эти грязные, потные, с бесстыжими глазами убийцы влезут на остров и пойдут топтать, ломать, пакостить в самом чистом, в самом заповедном уголке леса. Как он не подумал об этом раньше?! Да разве ж можно фашистов пускать туда?

Когда тронулись дальше, Матвейка осторожно сказал фельдфебелю:

— Влево, кажись, забираем.

Крайцер бегом кинулся в голову колонны. Через несколько минут, поравнявшись с Матвейкой, он хмуро бросил:

— Идем верно, тропинка нет.

Надо было исподволь сеять у немцев сомнения в знании пути Никишкой, а главное — Иваном.

— Без тропинки — тяжело и заблудиться легче, — произнес он.

Он понимал, что если сразу попробует сбивать отряд с пути, немцы разоблачат, сопоставляя его слова с тем, что говорят Никитка с Иваном. Надо было выждать, когда Никишка станет путаться. Иван, конечно, начнет поправлять. Вот тогда можно вмешаться, опровергнуть того и другого и направить фашистов на Гнилую узень…

Прошли еще с полкилометра. Впереди скоро должна была начаться полоса густого мелкого ельника. Хорошо бы использовать ее, чтобы повернуть отряд в обход зарослей оправа. Если помаленьку отклоняться, можно пройти мимо каменного бугра, тогда первый ориентир для Никишки с Иваном будет потерян.

— Тоже мне, проводники, — ворчал как бы про себя Матвейка. — Тащут прямо в гущину. Наверное, дальше лесосеки не ходили, а берутся вести к яру.

Фельдфебель молчал. Полезли следом за Никиткой в ельник. Это были почти засохшие от чрезмерной густоты заросли, колючие и плотные невероятно. Когда продрались сквозь них, отряд без команды остановился передохнуть. Люди отплевывались, стряхивали сор, снимали паутину со взмокших лиц.

Обер-лейтенант, красный, как пареный буряк, подозвал к себе Клюева.

— И много еще впереди таких елочек-палочек? — спросил он.

— Правильно идем, — пролепетал полицай, вытирая пот со сморщенного, как голенище, лба. — Прямо на север. Скоро должен быть каменный бугор. Уже малинник попадается.

— Зачем мне бугор? — офицер начал подрагивать желваками на челюсти.

— С него, как мужики говорили, ежели дальше на север держать, — к Журавлиному яру выйдешь.

На карте, которая была у обер-лейтенанта, лесной массив, под названием Горелый бор, обозначался большим зеленым пятном, похожим на жабу. В середине этого пятна имелась штриховка с неопределенным очертанием — заболоченный лес. От того места, где отряд вошел в Горелый бор, болото лежало в северном направлении. Значит, в общем двигались, кажется, правильно.

— А ты лазил через эти елки, когда ходил к Журавлиному яру? — спросил обер-лейтенант у Ивана.

— Не-е, мы с батей — по тропке. Клюев сбился…

— Как — сбился? Ты почему молчал?!

— Вы спрашивали про направление — а направление, вроде, верное, в тую сторону…

— Тропинки путаные, — продолжал бормотать в оправдание полицай, — не упомнишь, какая — куда. Напрямую — надежней…

Подошел Крайцер, послушал, сердито сказал по-немецки:

— Если дальше пойдем по такой «прямой», к вечеру не доберемся. Пастух говорит: надо вправо принять.

Обер-лейтенант понимал, что пастух лучше Ивана и полицая знает лес. Но, как все хитрые люди, он не доверял никому, и прежде всего тому, кто лучше знает.

Позвали пастуха.

— Отсюда вести будешь ты, — сказал обер-лейтенант без своей обычной улыбки. — Хорошо проведешь — конфеты, плохо — пуля. Как это у вас говорят: или грудь в крестах, или голова в кустах.

Матвейка понимал, что угрозу свою гитлеровец выполнит не моргнув, как только заподозрит хитрость. Надо действовать осторожно, а главное, чтобы Иван не вздумал «поправлять» его.

— Ага! Затащил в дебри, — кивнул он на полицая, — пускай и дальше ведет.

— Разве он держал курс неправильно?

— Прямо ворона летала, да дома не ночевала. Кто ж в лесу прямо ходит? А теперь — либо назад вертаться, либо скоро по тальнику да кочкарнику ноги ломать.

Назад, через ельник, немцы возвращаться не хотели. Матвейка повел их, обходя все чащинки справа и, таким образом, незаметно забирая в сторону, в обход каменного бугра. Вел он некоторое время по редколесью, а в зарослях выбирал чистые проходы. Солдаты приободрились, идти стало легче. Но Никишка после недолгого колебания сказал офицеру:

— Сбиваемся в сторону.

Иван подтвердил:

— Шибко вправо забрали.

Обер-лейтенант свистком остановил движение отряда, подошел к пастуху:

— Почему уклоняешься на восток?

Матвейка ждал этого вопроса. По его расчетам, каменный бугор уже миновали — главный ориентир для Ивана с Никишкой утерян.

— Полегче дорогу выбираю, — сказал он, — хочу лозняки обогнуть.

Широкий рот офицера вновь тронула ядовитая улыбка:

— Ты немножко брешешь…

— Не верите? Ладно, только не пеняйте потом.

Этот участок леса Матвейка знал хорошо. Он свернул на запад, вроде бы возвращаясь к прежнему направлению, и вывел прямо к широкой лощине. Началась такая густота, по сравнению с которой недавний переход через сухой ельник выглядел прогулкой в саду. Ботинки солдат скользили по гибкому лозняку, ноги путались в мелком багульнике, срывались с кочек в ржавую грязь. Сучья хлестали по глазам, рвали одежду, в кровь царапали руки и лица. Несколько человек растянули связки на ногах. Один солдат совсем не мог идти — его тащили под руки.

Больше часа отряд продвигался лощиной. «Ага, пыхтите! — ликовал Матвейка, тоже порядком взмокший. — В Журавлином яру побывать захотели? Я вам его покажу!..» Была еще одна причина для радости. Солнце нельзя было отыскать в тучках, а стрелки компасов в этих местах виляли из стороны в сторону словно телячьи хвосты: под болотом были залежи железняка. Уследить в чаще за направлением, куда вел проводник, немцам было трудно. Поминутно приходилось огибать совсем непролазную густель, прыгать с кочки на кочку, рискуя сорваться в грязь. Это помогло Матвейке вести отряд зигзагами по всей длине лощины и вывести на ее северо-восточную оконечность. Теперь он был уверен, что направит фашистов в Гнилую узень.

Солдаты выбирались на сухое и, гремя снаряжением, валились в траву. Обер-лейтенант, объявив привал, подошел к пастуху. На мокром крутом лбу вздулась синяя жила, под ухом кровоточила длинная царапина. Желваки так и перекатывались на челюсти.

— Ты где нас вести… вел?.. — от усталости и злости он начал делать ошибки в русском языке.

— Так вы же сами приказали, — напомнил Матвейка. — Я предупреждал: слева — лозняк…

Офицер злился больше оттого, что внутренне сознавал свою вину за изменение маршрута.

— Ты водил неправильно! В другом месте ходить надо.

— Конечно, в другом. Так Клюй же куда завел?.. Я говорил…

— Ты есть обманщик. Ты спутал дорогу! Иван говорит: можно было не лезть на болото!

— Вы же сами велели…

Матвейка не договорил. Голова его мотнулась от пощечины, в глазах больно полыхнуло красное пламя.

— Признавайся, что спутал дорогу!

— Путал не нарочно, — вставил Крайцер, которому тоже показалось, что через лощину перебирались они напрасно. — По маленький ошибка. Да? Такой лес трудно знать.

Матвейка понимал: стоит подтвердить их предположение, будто он нечаянно обился с пути, как немцы с помощью Ивана и Никишки снова отыщут верное направление. Нет, он должен убедить их, что знает дорогу и ведет правильно. Надо переломить Беляшонка с Клюем, подорвать к ним доверие у гитлеровцев.

Пощечина еще больше ожесточила его. Кожа на затылке сжалась, как кленовый лист от жары. Матвейка набычился и задубел внутри. Теперь ему хоть на горло становись, он бы твердил свое. Он только старался не показывать немцам свои глаза, чтобы не заметили полыхавшую в них ненависть.

— Обещали конфеты, а сами — по морде!

Офицер отвесил ему еще две оплеухи.

— Что мне врать, что ли? — вскричал пастух, а про себя думал: «Шиш вам, а не Журавлиный яр!»

Незаметно приблизился Иван.

— Винись, Кубик, а то хлеще достанется, — сказал он, угодливо поглядывая на офицера.

Тут Матвейка не мог сдержаться. Он заскрипел не только зубами, а, кажется, весь заскрипел, было такое ощущение, что от злости даже спина задымилась.

— Бьете, да? — сказал он, глянув прямо в глаза обер-лейтенанту. — Оттого, что Иван говорит не так, как я? А дайте ему по моське — поглядите, что будет! Он же вас задуривает! Дорогу забыл, а пистолет получить охота.

В искательной улыбке второго проводника фельдфебелю почудилась фальшь. Подошел Иван без разрешения, это тоже было подозрительно.

— В самом деле, — сказал он по-немецки, — надо и у него спросить построже.

Обер-лейтенант в знак согласия кивнул головой:

— Опроси. Только отведи, чтобы они не слышали друг друга.

Через минуту весь отряд потешался над визгливыми воплями Беляшонкова за кустами:

— Ой, дяденька, не бей!.. Ай, миленький, правду скажу!..

Солдаты, развалясь на траве, громко ржали. Кое-кто из них, несмотря на усталость, поковылял взглянуть, как фельдфебель избивает мальчишку.

Что говорил Иван и о чем позже Крайцер сухо доложил командиру отряда, Матвейка не слышал. Но перед тем, как двигаться дальше, «обер» приказал пастуху снова идти с головным дозором.

Было далеко за полдень, когда преодолев очередную тальниковую чащину, они выбрались на открытый, слегка кочковатый луг. Дальше путь преграждало болото, тянувшееся наподобие реки. Ширина его была невелика — метров сто пятьдесят. Чистое, без кочек и кустов, поросшее зеленой травкой, оно казалось совсем неопасным. На другой стороне серебристой стеной высился крупный ивняк. Представлялось, что там высокий берег.

Это была Гнилая узень — непроходимая топь.

— Ну вот и пришли! — сказал Матвейка.

Он старался изобразить на своем лице радость и гордость, что вывел точно к тому месту, куда требовалось. Однако он чувствовал, как холодеют потные щеки, а губы стянула фальшивая улыбка. Страх тонкой болью прокатился по всему телу. Что скажут Иван с Никишкой? Поверят или не поверят немцы? Если усомнятся, заподозрят обман — пристрелит «обер», как ту несчастную кошку, и гнить ему в бездонных топях узени.

— Это есть Журавлиный яр? — окинул фельдфебель пристальным взглядом болото и противоположный берег.

— Да. На той стороне! — указал Матвейка.

— А как пройти?

— Мужики жерди кладут, — отчаянно врал Матвейка, хотя знал, что в двух километрах есть обход и немцы могли найти тропу туда.

Подошел обер-лейтенант в сопровождении нескольких солдат. Мундир на нем был забрызган грязью, кобура с пистолетом съехала на живот.

Крайцер, козырнув, начал что-то докладывать, кивая в сторону ивняка.

Растянувшийся отряд собирался медленно. Иван с Никишкой притащились в числе последних.

Офицер пальцем подозвал Беляшонкова поближе. Он направил на него браунинг таким движением, что не понять было, — угрожает выстрелить или собирается подарить пистолет мальчишке, как обещал.

— Это называется Журавлиный яр? — впился он прищуренным глазом в Ивана.

И опять было непонято: говорит он это с издевкой, будто бы зная, что они в другом месте, или просто опрашивает.

Матвейка двумя секундами раньше успел глянуть Ивану в глаза.

Беляшонков понял все.

«А ну как узнают?!» — испуганно дрогнули в ответ его выгоревшие ресницы.

«Я буду стоять на своем!»

«Боюсь… не могу…»

«Я окажу: он врет! Будут снова бить обоих».

Поединок их длился мгновение перед тем, как офицер задал вопрос.

— Да… — сказал Беляшонков и тут же залепетал, стараясь, на случай, выгородить себя:

— Я в Журавлином яру всего раз был… Он вел! Он лучше знает.

Офицер понял его в том смысле, что Иван признает право получения награды за соперником.

— Хорошо, — сказал офицер, пряча браунинг в карман. — Пастуху пистолет не нужен, а ты его заработаешь в следующий раз.

Вдруг треснул выстрел. Показалось — кто-то сушину сломал. Говор смолк, будто обрубленный. И тут Матвейка увидел, как «обер», странно подрагивая и хватаясь белыми руками за воздух, медленно валится на спину.

Фашист упал плашмя, земля, не принимая его, слегка подбросила мертвое тело.

Солдаты повскакали с кочек, еще не понимая, что случилось. Фельдфебель громко пролаял команду. Тотчас гитлеровцы залегли и отрыли огонь по ивняку.

Оглушенный треском автоматов, Матвейка приткнулся за кочку. Иван, всхлипывая, совал под него голову. Так продолжалось несколько минут. Потом фельдфебель снова выкрикнул команду, и немцы, по двое, по трое, начали перебегать назад, к кустам.

Крайцер поднял мальчишек и велел отходить вместе с солдатами, тащившими тело обер-лейтенанта.

Они долго сидели в ивняке, прислушиваясь к стрельбе. Фельдфебель рассылал автоматчиков по всем направлениям. Но гитлеровцы так никого и не обнаружили.

— Зачем привел на узень? — шепнул Иван.

— Мало ли куда фашисту хочется! — ответил Матвейка. — Запомни: сболтнешь кому, скажу — в сговоре с тобою вел.

— Не-е, хрест во все брюхо — молчу! Побьют жа!..

Сбежать Матвейке удалось лишь тогда, когда вернулись на лесосеку и гитлеровцы занялись погрузкой в машины. Иван увязался за ним следом.

— Чего ты? — сказал Матвейка. — Мог бы подъехать с ними до деревни.

— Катись они!.. — сказал Иван, сплевывая сукровицу, все еще сочившуюся из десен после допроса фельдфебеля. — Глядеть на них не могу больше!

До тошноты хотелось есть. Но прежде, чем идти в деревню, надо было заглянуть в большой березник. Как там беженцы? Приходил ли к ним Парфен резать бычка? Или они весь день голодные — коров сегодня на поле не выпускали.

Матвейка, не таясь теперь, рассказал обо всем.

— Давай забежим к Позднячихе! — предложил Иван. — Малость кругу дадим, зато бабка покормит. Если Климушка дома, может и заночуем?

— Верно, — согласился пастух, — а то утром опять нас в провожатые загребут.

— На кой нам!..

Вечерело. Усталость давала о себе знать. Болело и ныло все тело, а главное — обессиливал голод.

Из леса выбрались невдалеке от избушки. Блеяла недоенная коза, поросенок исходил в хлеву визгом. Ребята уже прикидывали, чем угостит хлебосольная Позднячиха, как вдруг заметили около прясла знакомые мотоциклы и Никишку, бегущего по двору от погреба.

— Ну змей же собака! — яростно выругался Матвейка. — Житья не стает!

— Пошли домой, — уныло прошептал Беляшонков.

— Прежде — в большой березник. Людей надо предупредить, пусть сейчас же уходят в лес.

Идя вдоль опушки, они обогнули сосновый мысок, врезавшийся в пшеничное поле, и тут их насторожил странный тихий и смурый звук. Нельзя было понять, откуда он доносится, — из леса, из пшеницы или из березового околка.

Кто-то выл — тягуче, больно, выл, казалось, без слез, но всем нутром, всем существом своим.

— Волчица, что ль? — приставил Иван ладонь к уху.

— Несхоже, — сказал Матвейка.

— Боязно. Айда лугом домой…

— Погоди. Ни волк, ни собака…

Немного спустя они подошли к сросшимся корнями трем дубкам. На фоне темных кустов опушки резко выделялись из травы два желтых бугорка: один посветлее, с подсохшими комьями, прибитый дождем, другой совсем свежий, — суглинок на нем еще не обветрился. Старуха в черной кацавейке, босая, простоволосая, упираясь оземь костлявыми скрюченными руками, стаяла на коленях и, положив голову на свежую насыпь, выла.

— Позднячиха! — вскрикнул Матвейка, в груди у него захолонуло.

Она выла без слов, без причета, почти не шевелясь. Только затылок ее с растрепанными сизыми косицами покачивался из стороны в сторону, будто старуха пыталась зарыться головой в землю. Было в ее голосе и покачивании головы что-то жуткое, смертное, что и горем даже назвать нельзя.

Мальчики приблизились. Матвейка наклонился к старухе, словно пытаясь прочесть на ее лице: что случилось?

Ему все еще не хотелось верить, что около первой могилы беженцев появилась чья-то вторая.

Позднячиха медленно подняла голову, запрокинула ее, как будто пыталась увидеть небо, и вдруг ударилась лицом о насыпь:

— Де-точ-ки ж вы мо-и-ы-ы!..

Она разгребала лицом рыхлый суглинок и стонала: ы-ы-ы!.. Сдавалось, этому тянущему за сердце звуку не будет конца. Даже иссякнув в ее груди, он продолжал звучать над полем, над лесом, и еще дальше — до самых звезд…

Вечер. Лес темный. Свежая чья-то могила. И тихий, одинокий, цепенящий все окрест вой.

Стало до того невыносимо, что Матвейка не выдержал — крикнул:

— Бабушка!.. — Этим отчаянным криком он хотел прогнать от себя догадку, которая холодной гадюкой кралась к сердцу. — Бабушка!..

Откуда-то появился Парфен. Отвел Матвейку за плечи:

— Не тронь ее, парень.

— Дядька Парфен! — сказал сзади Иван. — У нее в избе — Никитка с немцами…

— Ей теперь все одно.

Матвейка хотел спросить что-то и не мог. Мысли остановились на узеньком засаленном ремешке, зажатом в узловатых пальцах Позднячихи. Этим ремнем всегда подпоясывался Климушка…

— …Всех побили?

— Троих. Он четвертый.

— Остальные…

— В лесу… Говоришь, Никишка навел?..

Матвейка слушал разговор Ивана с дядькой Парфеном, но слова доходили тупо, будто удары кнута через стеганку. Сознание продолжало вертеться вокруг ремня. Силился вспомнить зачем-то — и, наконец, вспомнил: ремешок был с той самой берданки, из которой убит Демидка. А вот как он потом очутился у Климушки?..

Паутину бессмысленных этих воспоминаний разорвал Парфен, заговорив об Асе.

Матвейку будто тряхнуло.

— Выживет?! — вцепился он в заскорузлую, словно березовый корьяк, руку мужчины.

— Плечо пробито. Не будет заражения — оклемается.

— Далеко они?

— Сбежать туда хочешь? Нет, парень. Другая нам с тобой задача назначена: угнать завтра в лес хоть с десяток коров.

Позднячиха, тяжело опираясь на палку, добрела до избы. В окне горел свет. Белая коза с блеяньем бросилась ей навстречу. Старуха, не видя, не слыша ее, прошла через дворик. Также не замечая, она перешагнула через мертвую собаку подле порога и вошла в избу.

Шестеро немцев все разом говорили громкими опьяневшими голосами. На столе стоял жбан из-под медовухи, чашки, кружки, поддон с нарезанным окороком. Перевернутая солонка валялась на краю стола. «К ссоре», — привычно отметила про себя старуха народное поверье.

В печи жарко горели сухие дрова и что-то шипело. Никишка, со сковородником и ножом в руках, бегал от стола к печке.

— О, хозяйка пришла! — воскликнул он. — Давай, бабуся, сменяй меня, корми гостей. Только быстро, по-военному!..

Полицай сунул ей в руки сковородник, и она взяла. Взяла ножик. Молча и привычно начала возиться у печки.

— Гляди, как у тебя ловко получается, как у молодой! — хихикал сзади Никишка. — А медовуха твоя — во! Заграница оценила, видишь?! Нет ли еще?

Она остановилась, как бы припоминая. Медленным движением ладони впервые отерла с лица приставшие к дряблой коже комочки земли с могилы. Затем подала на стол сковородку с шипящей в сале яичницей.

— Ну дак, что, бабусь? Пойдем, пошукаем.

Она вышла, Никишка пошел за ней и скоро вернулся с большой оплетенной бутылью, гогоча, как гусак.

С сырой плетенки стекали и падали кусочки льда, а горловина бутыли на столе сразу матово запотела.

Шпокнула деревянная пробка. Говор смолк. Солдаты с заблестевшими глазами, но недоверчиво, нюхали содержимое бутыли, переглядывались. Ефрейтор налил кружку, протянул старухе. Взял Никишка и медленно выпил. Потом, скривив рожу, словно проглотил отраву, налил и выпил вторую кружку. Хотел еще, да немцы, поняв, что он своими ужимками дурачит их, с хохотом отпихнули его от бутыли.

Она, стоя у печи, глядела на них пустыми, ничего не выражающими глазами. За столом пили, кричали, затягивали песню. А она продолжала смотреть на них все так же без всякого выражения, словно бы не глазами, а темными глазницами.

Ефрейтор, старший среди немцев, сказал что-то высокому плечистому солдату с веснушчатыми руками, и тот, взяв автомат, вышел на улицу.

Говор, шум за столом начал стихать. Головы немцев устало и пьяно клонились, падали на грудь. Один, растянувшись на лавке, сразу захрапел. За ним — второй, третий — улеглись по углам. Дольше всех, пьяно выкрикивая, болтали между собой ефрейтор и Никишка — каждый на своем языке. Потом немец оттолкнул полицая, лезшего к нему целоваться, завалился в сапогах на кровать. Никишка упал головой на стол и заплакал.

— Плачешь? — сказала старуха. — А я не могу…

Она прикрыла плотнее окно, задвинула шпингалеты в гнезда, заперла дверь на большой крючок. Дрова в печи догорели. Старуха пошуровала кочергой, сгребла полыхавшие синим пламенем угли в кучку. Держась за поясницу, с трудом распрямилась, дотянулась рукой до печной вьюшки, задвинула ее. Из чела русской печи пыхнуло жаром и чадом.

— Вот ужо напьетесь вволю…

Она было залезла на полати, но, глянув на грязный стол, снова спустилась.

— Насвинячило поганье…

Собрала всю посуду, ножи, ложки, вилки — все, к чему прикасались враги, — свалила в грязный ушат с помоями. Стерла со стола. Вымыла руки.

От чада в избе стало сине. Огонь в лампе померк.

Уже качаясь от угара, она поднялась на полати и легла, как ложатся старики, уставшие от долгой работы, — тяжело и бессильно.

— Дитенок ты мой… — прошептала она.

Утром возле конторы стадо перехватили гитлеровцы, хмурые и необычно молчаливые. Фельдфебель сиплым голосом объяснил пастуху, что скот надо гнать не в поле, а за Днепр, на станцию. Сопровождать пойдут унтер-офицер с солдатом.

Матвейка стиснул зубы: не удастся выполнить наказ Парфена! Вот он и сберег своих холмогорок! Зачем мешал председателю с милиционером? Будут теперь паразиты пить молоко да жрать мясо…

Первые минуты он думал об одном: как скрыться, чтобы не помогать, не видеть больше фашистские рожи?

За деревней мысли его заработали в другом направлении. Голодный скот то и дело сбегал с дороги в траву и посевы, задерживая движение. А если постараться, чтобы стадо двигалось еще медленней? Тогда ни за что не успеть за день дойти до железной дороги. Ночью же мало ли что подвернется…

Солнце, как по заказу, припекало с каждым часом все настойчивей. Ветра совсем не было. Пыль густым желтым облаком плыла за стадом. Опасаясь от нее, немцы шли впереди. Унтер орал на Матвейку, требуя гнать скорее. Пастух кричал на коров, щелкал бичом, гонялся за нетелями, делая вид, что не может один управиться.

Коровы ревели. Их волновал непривычный перегон по незнакомым местам, мучили жажда и голод. Время от времени пастух незаметно для гитлеровцев издавал звук, подражая летящим оводам. Нетели и коровы помоложе, задрав хвосты, мчались в ближайшие кусты. Тогда немцы тоже вынуждены были бежать наперехват. В тяжелых ботинках, на которых железа было больше, чем кожи, в кителях, с ранцами и автоматами, они к полудню до того умотались, что и сам Гитлер не заставил бы их двигаться быстрей.

Чем ближе к Днепру, тем больше встречалось по обочинам воронок, сгоревших машин. В одном месте дорога была густо поковырена взрывами, остался только узкий извилистый проезд. Стадо растянулась длинной цепочкой.

— Хальт! — крикнул Петух, когда они дотащились до пустого сарая со вздыбленной с одного конца кровлей.

За сараем был загон для овец. Туда и приказал унтер загнать стадо. Это была пытка для скота — стоять на солнцепеке без воды.

— Жара! Плохо тут! — пробовал Матвейка втолковать Петуху. — Надо в кусты или к воде…

Гитлеровец заорал на него и больно пнул ботинком в колено.

Чернушка не хотела идти в загон — скакнула мимо унтера и помчалась к осиннику, где желтели бруствера окопов.

— Догонять! — унтер нетерпеливо толкнул автоматом в спину. — Лос, лос!..

Проклиная Петуха всеми известными ему междометиями, Матвейка отправился за Чернушкой.

Метрах в ста от дороги стояла палка с дощечкой. Миновав ее, корова вдруг прянула в сторону. Издали пастух заметил какие-то цветные тряпки в траве. От них тянуло сладковатым тошнотным смрадом. «Стой! Опасно!» — предостерегающе крикнул внутренний голос. Но Матвейка остановился не сразу. Пройдя еще немного, он увидел рой больших мух, облепивших штанишки с лямочкой и знакомую белую панамку. Изик!..

В тот же миг догадку его оборвал страшный треск. Чернушка, встав на дыбы, рухнула и заскребла копытами по земле.

Оглушенный Матвейка, пятясь, начал отходить к дороге. Он прошел мимо дощечки на палке и механически прочел на ней черные буквы: «Achtung! Minen!»

Солдат, посмеиваясь, ждал его на дороге. Немец постукал пальцем о Матвейкину голову и залопотал, то указывая на дощечку с надписью, то водя руками в направлении окружающих перелесков. Пастух понял: кругом — мины.

— Чего же ты, скотина, раньше молчал?

Петух лежал на охапке сена в сарае, задрав белые ноги на стену. Левая ступня его была потерта до крови. Он что-то сказал. Солдат, сердито кривя рот, сел у стены снаружи.

Матвейка прилег за углом. В глазах у него мельтешили зеленые жирные мухи, черные буквы с дощечки, и повсюду, куда б он ни глянул, белела панамка. Это было как наваждение.

Матвейка вскакивал, подходил к загородке, гладил доверчивые коровьи морды, снова ложился. Кожу по всему телу жгло, будто он без рубашки валялся в крапиве. Жалобный рев скота сводил с ума.

Вдруг он услышал, как за углом звякнул металл. Выглянул. Солдат, уронив автомат, свалился возле стены.

И тут Матвейку осенило.

Никакого плана у него не было — он и не смог бы сейчас логично обдумать то, что предстояло совершить. Просто, он увидел спящего солдата, автомат на земле — и сразу возникло решение.

Заглянул в щель сарая. Ноги Петуха сползли со стены в сено. «Дрыхнет!» — отметил паренек с внезапно охватившим его спокойствием.

С этой минуты он словно бы переступил через грань жизни и страха.

Обошел загон, попробовал, легко ли выходят жерди из гнезд между кольев. Снова вернулся к сараю. Фашисты храпели.

Матвейка вошел в сарай, спокойно подпоясался ремнем, на котором висел подсумок с тесаком в ножнах. Снял со стенного колышка автомат, закинул его за спину через плечо и, даже не оглянувшись, вышел.

Проходя мимо солдата, он поднял второй автомат, повесил его на шею, как носили немцы.

Верхние жерди из загородки, казалось, сами упали. Нижние он не успел убрать: скот хлынул через них.

Он направил стадо прямо к дощечке с черной надписью. Хлеща кнутом, он гнал все быстрей и быстрей. Он не чувствовал больше ни жалости, ни страха, только сердце колотилось о ребра, и отголоски ударов стучали в ушах, как молотки.

Коровы неслись вскачь, будто спасаясь от погони. На такой скорости они и вбежали на минное поле.

Первые взрывы ахнули впереди. Пыль и рев смешались вместе. Потом затрещало с боков.

— Вперед! — неистово кричал Матвейка. — Все равно!.. Все равно!..

Коровы метались, вставали на дыбы перед мгновенно выраставшими у них из-под ног кустами и падали, падали. Тех, которые поворачивали вспять, пастух перехватывал и снова гнал к осиннику.

— Вперед!!!

Поле казалось ему раскаленным, как огромный противень. Он бежал скачками, и каждый прыжок, казалось, приближал мгновение, когда и под ним рванется земля. И хотя впереди была смерть, он не мог остановиться.

Разбуженные взрывами немцы ошалело смотрели, как их стадо гибло на минном поле. Они вначале думали, что животные сами вырвались из загородки, а сошедший с ума пастух носится между ними, пытаясь завернуть. Потом солдат хватился своего автомата.

— Он украл! — завопил гитлеровец, кидаясь вдогонку.

Однако, добежав до первых трупов, остановился. Он видел, как несколько коров вместе с пастухом скрылись в осиннике…

Матвейка проснулся от холода. Было светло, хотя еще не угадывалось, в каком месте над лесом поднимется солнце. Он вскочил с охапки сырой, нагретой телом травы, резко подвигал плечами и руками, сгоняя озноб. Коровы, залегшие вечером около ручейка, не поднимались: вчерашний перегон их обезножил. У Матвейки самого едва достало под конец силы взобраться на крутой берег, чтобы не повалиться со скотом у ручья, — в низинах ночью всегда холодно. Он даже не оглядел место, где остановился на ночлег.

Ему не доводилось бывать в западной части Горелого бора, куда он попал, прорвавшись с девятью коровами через минное поле. Гнал он скот к Журавлиному яру наугад. Теперь, осматриваясь, он уловил что-то знакомое в облике леса. Этого оврага с крутыми почти голыми склонами он не видел раньше, однако ровный, гладкий, будто обгорелый у корней молодой сосняк был знаком. Матвейка пошел, потом побежал по течению ручья. Овраг делался шире, шире; внезапно и овраг и сосняк оборвались — перед Матвейкой разверзлось большое сизое озеро. Он остановился пораженный: откуда взяться такому озеру в Горелом бору? Лишь спустя несколько секунд понял, что вместо воды внизу — плотно осевший туман. Вправо над туманной гладью высился остров, похожий на спину всплывшего из зеленых глубин чудовища.

— Яр! — не веря себе, прошептал Матвейка.

Небо впереди разрумянилось, но солнце все еще было далеко за лесом. Светило узкое бело-розовое облачко, висевшее напротив острова. Матвейке оно напоминало только что искупавшуюся девчонку — длинную, тонкую и ослепительную.

Журавли в кочкарнике завозились всей семьей; сначала старшие забормотали между собой — тихо по-домашнему, потом сиплыми спросонок голосишками принялась попискивать молодежь. Кто-то частыми шажками пошлепал по болоту. Старик-сторожевик на кочке потянулся одним длинным, точно парус, крылом, затем вторым; хлопнул ими, как в мягкие ладоши, и звонко крикнул на весь лес:

— Порра вставааать!

Самочка-журавушка курлыкнула в ответ чистым голосом, будто в серебряный рожок переливчиво дунула:

— Прроснууулись!

Тихий вздох прошел по вершинам. И защелкала, засвистела разная живность вокруг…

Матвейке все еще не верилось, что перед ним Журавлиный яр. Он никогда не выходил сюда со стороны оврага.

Солнце острыми сверкающими шильцами проковыряло черный забор сосняка на той стороне дола. Край острова затеплился поверху тусклыми медными бликами. То, что Матвейка принял за бугор среди острова, обрисовалось теперь как вершина огромного дерева. Крона его круглилась над соседними деревьями, точно купол невидимого храма, и отливала цветом старинной чуть тронутой прозеленью бронзы. Это и была богатырь-сосна, закрытая от Матвейки дубами по самую грудь.

Туман редел и космами паутины медленно уплывал, обнажая болото. В нескольких шагах от Матвейки заблестела лужица. Кряква выплыла из осоки, за ней веревочкой тянулся длинный выводок — одиннадцать темных с желтинкой утят. Едва морща розовую воду, утки пересекли крохотное озерцо и, посвистывая, начали хлопотать за мшистыми кочками.

Без единого шелеста, словно лесные призраки, от сосняка к болоту спустилась лосиха с лосенком. Лосиха, не учуяв запаха человека, спокойно прошла стороной, а теленок набежал прямо на пастуха. Черно-синий глаз маленького зверенка, мерцающий в глубине зеленоватым перламутром, несколько секунд с настороженным любопытством разглядывал Матвейку. Затем, словно боясь потревожить человека, лосенок, осторожно перебирая голенастыми, как ходульки, ногами затопотил вслед матери.

Хлюпали да посвистывали суетливые утята. Журавли булькались в воде за кустами. Лежала на всем этом мирная покой-тишина, продолжалась нетронутая, непорушенная жизнь.

Он смотрел на Журавлиный яр, как смотрят на спасенного собственными руками брата — с любовью, которая сделалась еще крепче, и с тайной гордостью за себя.

Он был один, но не чувствовал себя одиноким. Где-то близко, в дремучих пущах, в потаенных лесных уголках, скрывались друзья. Сердце замирало тревожно и томительно от предчувствия близкой встречи.

Коршун медленно плыл над самой головой. Матвейка замахнулся на него, но хищник лишь глянул твердым глазом на пустую руку. Чем-то он напомнил Матвейке Крайцера.

— Уу, фашист! Погоди, я тебе полетаю! — сказал Матвейка и побежал к стаду, где лежало оружие.