Полк прорыва

Осинин Владимир Самсонович

ПОЛК ПРОРЫВА

Повесть

 

 

#img_2.jpeg

#img_3.jpeg

 

1

Ручьи с шумом катились в овраги. Бурно таял снег. Шел дождь. Сосны почернели, стояли утомленные, будто их всю зиму изматывали бураны.

В соснах гремело. Тяжелые танки ИС, как медведи после спячки, вылезали из своих капониров и вытягивались в колонну. Когда они разворачивались на месте, земля содрогалась.

Я стоял немного опьяненный и уже не мыслил себе жизни без всего этого. Мне надо было обязательно поговорить с командиром полка гвардии подполковником Огарковым, но я не решался к нему подойти: он отдавал какие-то распоряжения комбатам перед маршем. Заметив меня, сделал сигнал: одну, мол, минуточку, сейчас закончим.

У дороги рядом с воронкой мотался на верхушке березы зеленовато-серый кусок грязного сукна — рукав от фрицевского мундира. Посматривая на него, за кустом стоял какой-то танкист и мочился в немецкую каску, вытаявшую из-под снега.

Издали я увидел свою «старушку», на башне которой в ромбике цифра «7». Оказывается, моя машина все еще цела! А я считал, что она давно сгорела. Про нее я кричал в бреду на госпитальной койке, сколько раз она мое снилась по ночам, и всегда какая-то одухотворенная, будто она не из металла. Наверное, нам с ней была уготована одна судьба, и только чудом мой пепел не смешался с окалиной ее брони. Могли вместе попасть на Урал — на переплавку. На башне прибавилось звездочек: уже не две, а четыре.

— Все свободны! — сказал командир полка. Подошел ко мне, протянул руку: — Здравствуй, Михалев! Из госпиталя прибыл? Очень хорошо. Хотя, честно говоря, хорошего мало. У нас таких, как ты, безлошадников, целая погорелая команда. Куй, не накуешься для вас танков… Ну, — хлопнул он меня ладонью но плечу, — как самочувствие?

Я не сказал ему о самом главном. Не знаю, с чего начать. Меня ведь направили в другой танковый корпус, а я прибыл в свой. Так делали многие танкисты. Но начальник штаба майор Глотюк не принял у меня документы.

— Рад бы, Михалев, посадить тебя на боевую машину, — говорит Огарков, — но пока не могу. А потом видно будет.

Он интересуется моим здоровьем, встречал ли я кого-нибудь из своих однополчан в госпитале, потом спрашивает:

— Другие вопросы у тебя ко мне есть?

— Просьба есть, товарищ гвардии подполковник.

— Слушаю.

Я говорю ему, как еще в госпитале решил любыми правдами и неправдами попасть снова в свой родной полк. И вот явился, но с предписанием в другую часть.

— Мальчишка! — нахмурил брови подполковник. — Там такие же танки, как и у нас. И тоже хлебом кормят… А главное — порядок есть порядок. Если бы не знал тебя прежде, я бы, Михалев, разговаривать с тобой не стал… Иди к начальнику штаба и скажи, что я разрешил взять документы. Пусть он сообщит, куда надо, чтобы не считали пропавшим без вести или дезертиром.

— Спасибо!

— Не за что! — усмехнулся он. В душе он все же гордился, что его танкисты после ранения старались вернуться в свой полк. Не любили бы командира полка — не тянуло бы их сюда.

Подполковник сел в «виллис», подозвал меня:

— Слушай-ка, Михалев… На днях мы похоронили своего комсорга. Не мог бы ты его заменить? Временно.

Я растерялся.

— Надо поработать, — говорит командир полка. — Зайди к замполиту гвардии майору Нефедову, скажи, что я прислал.

— Слушаюсь.

Он приказал водителю выезжать в голову колонны. А я так и остался на обочине дороги. Окончательно растерянный. Я ведь мечтал снова сесть в танковую башню.

 

2

Отдельный танкосамоходный полк приравнивался к бригаде. Замполит майор Нефедов, молодой, почти моего возраста, с огненной шевелюрой и розовыми губами, встретил меня недружелюбно. Я ему сразу сообщил, что соглашаюсь поработать комсоргом только потому, что сейчас меня не могут посадить на танк.

— Что это за работа из-под палки! Лучше уж и не браться. Надо по призванию.

— А разве война — тоже по призванию?

— Война, конечно, нет. А вот военно-политическое училище я сам избрал для себя.

— Неужели бы вы отказались, если бы вас в танковое послали?

— В танковое не отказался бы! — Он улыбнулся и вроде примирился.

Может, он и взял меня комсоргом только потому, что я с ним так откровенно поговорил.

К нам в полк майор Нефедов прибыл из гвардейской танковой бригады, где он был помощником начальника политотдела по комсомолу. Говорили, будто командир полка сначала возражал, хотел взять к себе кого-то посолиднее, но его убедили — парень хороший, сибиряк. А может, такого конфликта и вовсе не было, потому что подполковник Огарков и «золотой замполит», как все звали майора, жили и работали в согласии.

Волосы у него были не рыжие, а огненные. Голова светилась, как факел. Лицо продолговатое, в веснушках, острый нос, а глаза цвета неустоявшейся осени — тоже с золотинкой. Девушкам он нравился. Особенный, непохожий на других. Но он рано выбился в руководство, стеснялся той простоты, с которой обращались друг с другом танкисты ротного звена. Он всегда был занят важным делом, всегда думал о том, как бы в части не случилось ЧП. Да и хотелось, видимо, показать, что он хоть и молодой, но не хуже других, выдвиженец комсомола.

— Так чем же мне заниматься, товарищ гвардии майор? — спросил я у него.

— Чем? — улыбнулся он. — Присматривайся пока. Лучше ничего не сделать, чем испортить. Не все ведь переделать потом можно.

«Присматривайся»! К кому и где? Каждый в полку знает свое место. А я какой-то вольноопределяющийся.

Но тут я вспомнил, что у меня же есть своя родная рота. Туда и направлюсь.

Густой весенний ветер раскачивает сосны. Кусок немецкого мундира издали походит на ворону, опрокинутую на суку вниз головой. Неуютно. Танки разворотили не только дорогу, но и все поляны вокруг. Пригреет солнце, и здесь ни пройти ни проехать.

Но в одном месте поляна не тронута. На ней, у края овражка, примостилась семейка молодых сосен и рядом с ними — невысокий красный обелиск. Чья же это могила? Может, похоронили кого-то из моих друзей танкистов?

Подхожу — могила совсем свежая. Кажется, земля еще не остыла. В обелиск вделана фотография. Незнакомый мальчишка в комбинезоне, смеется. И ни тени тревоги на лице. Гвоздем выжжено:

«Гвардии младший лейтенант Кувшинов Василий Степанович».

Предшественник мой, комсорг полка. Я сломал несколько сосновых веток, положил их рядом с обелиском.

У штабной машины стоял майор Глотюк и посвистывал — поджидал меня.

— Где это вы изволите шататься, товарищ гвардии старший лейтенант? Давайте документы.

Говорил он громовым голосом — привычка распоряжаться. И лицо у него волевое — крупный нос и широкий рот. А вот усы жиденькие, вразлет, как крылья у стрекозы.

Я отдаю ему свое предписание и ожидаю, что он скажет. Но он ничего не говорит, глядит куда-то в сторону. Потом стал расхаживать у машины, а писаря в это время грузят в кузов какие-то ящики. Ходит он степенно, ставя ногу на всю ступню, как на параде. У него длинные ноги и короткое туловище. Поэтому в шинели он выглядит щеголем.

Он о чем-то думает. На лбу складками сбежались морщины.

— Вы завтракали, Михалев? Идите на кухню, перехватите чего-нибудь, успеете.

Когда я вернулся, он подвел меня к трофейной машине — грузовику, у которого был очень широкий и высокий крытый кузов лягушачьей окраски — зеленый, с разводами.

— Вот на этой колымаге вы и поедете. В кабине, за старшего. Бывший личный салон немецкого оберста! Отвечаешь за нее головой. — И он почти дружески улыбнулся.

— Слушаюсь!

 

3

Чертова колымага! Огромная, выпирает из колонны, и на нее набрасываются, как коршуны, «мессеры». Из кабины неба не видно, я стою на подножке и наблюдаю. «Мессеры» отбомбились и улетели, шофер жмет на всю железку, под уклон машина катится хорошо, спускается, как железнодорожный вагон, и сильно дребезжит, кажется — вот-вот развалится. Но на подъеме фрицевский мотор не тянет, колымагу хоть подталкивай, мотор визжит, как сверло.

Я соскакиваю с подножки и иду пешком. Спрашиваю у шофера.

— Что там у тебя в кузове? Может, снаряды?

— Пустой. Кроме двух коек, ничего нет. Вчера она легче шла. А сегодня я ее первосортным бензином заправил. А для нее достаточно было и керосина.

Шофер — молодой солдат. Был тоже на боевой машине, но сгорела, посадили за баранку. Водит он лихо, с ухваткой танкиста, под гору пускает отчаянно, мне приходится сдерживать его.

Откуда-то сверху наискосок обрушивается на нас вой и грохот. Тра-тра! — будто алмазом режет стекло «мессершмитт» или «фокке-вульф», кто их тут разберет. И мы оказались как раз на перевале. Машина покатилась вниз, я отстал, бегу следом, но догнать не могу. Вдруг вижу: колымага уже в кювете, какой-то неведомой силой ее вновь выносит на дорогу, она подпрыгивает и становится на все четыре колеса. И теперь не один, а два самолета идут нам навстречу на бреющем, бьют из пулеметов — мимо! Я падаю в канаву, там еще снег, под ним вода. Локти и коленки промокли.

Колонна далеко впереди. Глотюк не зря поставил нас замыкающими, — видимо, знал, что колымага на подъемах отстает, да и мишень такая — приманивает!

И опять подъем. Мне уже надоело бегать. Сажусь в кабину. Ну и техника! Душа из нее вон, пусть тянет! Подожгли бы скорее. Но она как завороженная, эта колымага, кузов изрешечен, но не горит. Мотор уже не звенит, а пищит. Шофер просит меня свернуть для него папироску. Сворачиваю, прикуриваю и подаю.

— Тебя как звать?

— Гвардии рядовой Чернов. Дима. Из Горловки.

Появились самолеты.

Трри-трри…

Звук такой, будто над твоей головой рвут портянки. Это немецкие скорострельные пушки.

Гух!

На обочине дороги вырастает черный куст. Колымага проносится мимо него. Я только теперь замечаю, что впереди горят какие-то машины и «мессеры» крутят в небе чертово колесо. Бьют наши автоматические зенитки: тяв-тяв-тяв!

…У переправы колонна остановилась. Речушка мелкая, но берега болотистые, а мост разбомблен. Машины застряли в трясине, некоторые горят. Солдаты бросают на них землю, льют воду.

Начальник штаба машет нам рукой издали: не подъезжайте, мол, близко, сверните в сторону. Мы заезжаем под сосны. Дима выходит из кабины, осматривает колымагу, толкает сапогом колеса:

— Огнеупорная!

На ней пробоин стало еще больше. А не загорелась.

— Везучая, — говорю я.

— Ее ожидает свое — прямое попадание бомбы! — смеется Дима.

Я несколько дней не расставался с колымагой. Корпус все время в движении: путаем карты противнику. То появимся на границе Смоленщины и Белоруссии, у самого переднего края, то опять отойдем в тыл. Но где-то должны нанести удар.

Мне надоело быть в роли пассажира, я сказал начальнику штаба, что ухожу в роту.

— Сбега́ешь? А ведь все равно ко мне вернешься. Кто будет писать приказ о твоем назначении? Начальник штаба. А у него память хорошая.

Он шутит, но все действительно будет так, как он говорит. Сколько бы я, строевой офицер, ни находился в подчинении у замполита майора Нефедова, а вернусь к Глотюку.

— Не хочется мне без дела быть, товарищ гвардии майор.

— Хорошо. Пойдешь сегодня дежурным по штабу.

Но я и так давно уже превратился в постоянного дежурного. Вечно на побегушках. «Михалев, позови того. Михалев, отнеси это». И я все делал не за страх, а за совесть. Начальник штаба оценил мое усердие.

— Не горюй, Михалев, получишь танковый взвод в первую очередь. Как только кто-нибудь из взводных выйдет из строя.

 

4

В полночь мы въехали во двор с какими-то полуразрушенными строениями, похожими на замок. За высокой кирпичной стеной стояли серые здания с чернеющими проломами окон. Дождь холодный и крупный, ветер порывистый. В такую пору заберешься, бывало, в танк и похрапываешь. А тут не знаешь, где пристроиться.

За стенкой кричит Дима, зовет меня.

— Товарищ гвардии старший лейтенант! Идите сюда. Такие апартаменты отыскал, что ахнете! Мне не верится.

Он ведет меня вдоль крепостной стены. Мы оказываемся у других ворот, более узких, потом по каким-то скользким ступеням спускаемся вниз. Дима зажигает «катюшу» — гильзу от сорокапятки — и поднимает над головой, как факел. Сводчатый потолок, сухой пол. И даже нары из досок. Окно перечеркнуто крест-накрест железными прутьями.

— Отдохнем наконец по-королевски! — говорит Дима. — Немного далековато от своих, но услышим, если моторы загудят.

Чтобы не дуло, вход занавесили плащ-палаткой и легли.

— Чернов! — зовет во дворе Глотюк. — Чернов, ко мне!

Дима схватил автомат и побежал, я направился следом.

— Уже дрыхли, значит? — беззлобно говорит Глотюк. — А капониры для машин кто за вас рыть будет? Пушкин?

— Команды не было, товарищ гвардии майор, — отвечаю я.

— Привыкли только по команде. Чтоб капониры были отрыты сейчас же, и по всем правилам. А завтра утром и для себя щели отроете. Ясно?

— Ясно.

Мы идем под сосны, роем до утра и весь день. Только к вечеру вернулись в свои «апартаменты». Сбросили грязные сапоги и развалились на нарах. Болели не только руки, но и шея, и затылок, и мышцы живота. Отвык я в госпитале от большой физической нагрузки. А раньше ведь рыл капониры не такие — для танка, и ничего. Утомлялся, конечно, но не так.

Чернов тут же стал посапывать, шевелить губами, пытался что-то произнести, но не издал ни единого членораздельного звука.

Мы с ним как-то сразу привязались друг к другу. Из-за колымаги.

Чернов приносил еду на двоих, мыл мой котелок, бегал на кухню за кипятком для бритья — добровольно стал вроде ординарца. И когда я предложил все делать по очереди, он обиделся:

— Неужели вы и в экипаже сами ходили бы за обедом? Я еще тоже не забыл обычай танковый.

На лице у него полное миролюбие и детская доверчивость.

 

5

Третьи сутки льет дождь. Самолеты противника оставили нас в покое. Мы успели отоспаться, отдохнули. Даже Глотюк подобрел. Суровый взгляд его остался прежним, но говорил он с улыбкой, пробовал шутить и не придирался, по всем ли правилам мы отрыли себе щели. Все равно их залило водой.

А Дима Чернов покоя не знает. Он не может сидеть без дела. Отыскал где-то бочку, закатил ее в угол, под лестницу, греет воду. Решил постирать белье, свое, а заодно и мое. Печет в золе картошку. Она у него получается как пышка. Губы у нас черные.

Вечером мы помылись, попили чаю и снова повалились на нары. Не спалось. Вечер показался длинным-длинным.

Часов в десять Чернова вызвали, заступил на пост. Уходя, он не погасил «катюшу», она сильно коптила. В окошко проникал ветер, пламя от фитиля раскачивалось. Вдруг мне показалось, что поблизости кто-то ходит. Я прислушался к шуму ветра и дождя и ясно различил чье-то всхлипывание — плакала женщина.

Набросив на плечи свою черную прорезиненную танковую куртку, выхожу из подвала. Темно, ничего не видно. Немного постоял, присмотрелся, кое-что начинаю различать. У сосны, прикрываясь от ветра, стоит девушка, в сапогах и гимнастерке, без шинели.

— Что с вами?

Она не отвечает. Вся промокла. От нее пахнуло спиртным перегаром, и я сказал, видимо, резко:

— Кто вы такая? Почему оказались здесь? Заблудились?

— Да, заблудилась.

Лет ей было не больше двадцати, волосы гладко причесаны, хотя обычно все женщины в армии, особенно на фронте, стриглись коротко и делали завивку.

Ничего не спрашивает.

Я набросил на нее свою куртку:

— Запахнитесь получше.

— Спасибо.

— Может, все же зайдете к нам, согреетесь?

— Нет, никуда я не пойду. Хватит с меня того, что я уже побывала в одном месте.

— Дело ваше. Тогда скажите, куда вас проводить?

— Провожать не нужно. — Она поежилась. — Как я замерзла! И голова кружится… Никогда со мной такого не бывало. Если бы моя мама знала…

Из окошка пробивался перечеркнутый железным крестом сноп света.

— Идемте. Не бойтесь.

Ступеньки были грязные, глина чавкала под ногами, разъезжалась. Я вел ее, придерживая под руку: легко можно было поскользнуться и упасть.

Она остановилась у порога:

— Как у вас тут тепло! И уютно. А где печка?

— Печки нет. По-курному. Это вам с улицы показалось, что тепло. Может, «катюша» немного обогревает.

— Как же она коптит!

— Сейчас я поправлю. Садитесь, пожалуйста. Прямо на нары.

— Спасибо. — Она сощурила свои омытые слезами глаза, стала рассматривать меня. Я рассматривал ее. Помада на губах размазана. Лоб высокий, открытый. Гимнастерка новая, точно по плечам.

— Как вас звать?

— Это так важно? — улыбнулась она.

— Неважно, конечно. Но все же…

— Может, через минуту и вы целоваться полезете?

— Может быть.

— Извините. И не обижайтесь. Все вы, фронтовики, такие. И не только фронтовики…

Она говорила какие-то обидные слова, слишком грубые, но мне от них становилось приятнее. Я теперь догадывался, что произошло. Вернее, понимал, что ничего не произошло. Видимо, и не могло произойти с нею.

Она заметила, что я обрадовался и не стал смотреть на нее с укором.

— А как вас звать?

— Василий.

— Я почему-то так и подумала… А я — Марина. Этого достаточно?

— Не знаю. Я вас не допрашиваю. Вы из каких краев?

— Ленинградка. Но не из самого города, а из пригорода.

— Родители и сейчас там?

— Да, мама оставалась там. Боюсь, что она погибла.

Куртка моя ее мало согревала, Марина опять поеживается.

— Хотите, я костер разведу?

— Делайте что угодно, только я, видимо, все равно не согреюсь.

Костер пришлось разводить прямо на полу. Дымновато, но греет. Дым горький, режет глаза, у Марины катятся слезы, она вытирает их платком. Какие-то запахи, сирени или ландышей, распространились по «апартаментам». Но вот костерок разгорелся, дыму стало меньше.

Марина разглаживала ладонью свою мокрую гимнастерку, от которой валил пар.

— А где же ваша шинель и шапка? Не утеряли?

— Нет, не беспокойтесь.

— Вы санинструктор или радистка?

— Радистка.

— Из какой части?

Она назвала номер полевой почты нашего полка.

«Наверное, моя комсомолка?» Я все собирался зайти к радисткам побеседовать, но так и не зашел.

— Выходит, мы с вами однополчане.

Она удивилась:

— Почему же я раньше вас не видела?

— Я недавно из госпиталя прибыл.

Сначала костер горел хорошо, но теперь, когда я подбросил в него сырых сучьев, почти совсем потух — они только шипели и дымили и не давали совсем тепла.

— Вам не интересно знать, где я была?

— Зачем мне это?

— Конечно… Но могли бы вы так? — И она замолчала.

— Как?

— Пригласить к себе девушку, настоять, чтобы она, дура, выпила… Могли бы?

— Не знаю.

Видимо, я смутился.

— Хотя вы и старший лейтенант, но еще мальчик. Счастливой будет та, которой вы достанетесь. Если, конечно, встретите настоящую подругу.

— Вы думаете, что нам придется выбирать себе подруг?

— Кто знает. Может, и придется. — Она опять улыбнулась. — А некоторые и сейчас не теряются. Предлагают руку и сердце. И чуть ли не трофейный салон в придачу!

Теперь стало ясно, у кого была эта девушка.

— Посидите немного, я сейчас вернусь.

Она что-то крикнула мне вслед, но я не расслышал ее слов, сквозь дождь пошел напрямик к соснам, под которыми стояла колымага. Издали заметил, что в кузове горит свет, в щель пробивается бледная полоска.

Я постучал в дверь.

— Ну что, вернулась? Думала, я, как мальчишка, побегу за тобой. Заходи.

— Это я, товарищ гвардии майор. Михалев.

Поднимаюсь по шаткой лесенке, открываю дверь. На столе стоит трофейная плошка. Она не коптит и ярко светит. Не то что наша «катюша», которая того и гляди взорвется, хотя мы и посыпаем фитиль солью.

Майор Глотюк сидит на кровати, китель расстегнут, лицо бронзовое. Он смотрит на меня удивленно и растерянно. Складки на его лбу сбежались в гармошку.

На белой скатерти тарелка с консервами, два стакана. На блюдце гора окурков. Он не пьян. Наверное, он вообще не пьянеет.

— Я вас не вызывал, Михалев. Но раз пришли, присаживайтесь. Может, выпить хотите? У меня сегодня день рождения.

— Я знаю. Но…

Он перебил меня:

— Слишком много знаешь, приятель! Как бы рано не состарился. Слыхал про такую пословицу: «Каждый сверчок знай свой шесток»? Или, может, тебе давно клизму не ставили?

— Я не затем пришел, чтобы вы меня отчитывали. А о том, что случилось, вы можете пожалеть.

— Кру-гом!

Он думал, что я повернусь. Надеялся на волшебную силу команды. В другом бы случае я, конечно, повернулся и ушел. Но сейчас… Это тоже обернулось бы против него.

— Хорошо. Садись, Михалев!

— Я должен торопиться. Где ее шинель и шапка?

— Вон, рядом с вами на вешалке. Но не будьте чудаком! Произошло все глупо. Я думал… К тому же выпили немного.

— Вам надо извиниться перед ней.

— Вы так считаете?

— Да.

— Хорошо, я извинюсь. Но пусть придет сама сюда. Я ей хочу что-то сказать.

— Не придет она.

Он посидел молча, покусывая губы.

— Присядь, Михалев. Присядь. Я же с тобой как мужчина с мужчиной. Может, мне тоже пойти?

— Лучше не надо. Спокойной ночи.

Пока я ходил, костер почти совсем потух. Марина склонилась над ним и грела руки над последними мигающими углями.

— Вот ваша шинель и шапка.

— Благодарю вас.

«Катюша» сильно чадила. Кончался бензин. Я потушил ее. Фитиль долго еще искрился, пока наконец не стал совсем черным.

По-прежнему было холодно и сыро, ветер дул в окно и двери.

— Я думала, вы не вернетесь. Боялась, что он…

Она в темноте где-то рядом. Я не вижу ее, слышу только дыхание.

— Я пошла бы к себе, но он обязательно придет туда объясняться.

— Видимо, придет… Залезайте-ка на нары и укрывайтесь, а я займусь костром.

— Я помогу вам.

Она посидела немного на чурбаке, который закатил сюда Дима, посмотрела, как я раздуваю почти совсем погасшие угли, и сказала:

— Не могу. Глаза слипаются.

Полезла на нары.

Огонек заплясал, раздвинул темноту но углам и остановился под самой точкой сводчатого потолка. Марина лежала, придвинувшись к стенке. Она быстро уснула.

Потеплело, и мне тоже нестерпимо захотелось спать. Я положил голову на колени и задремал прямо у костра.

Сменился с поста Дима. Зашел, снял мокрую плащ-палатку, поставил в угол автомат, посмотрел на нары.

— Я вам не помешал, товарищ гвардии старший лейтенант?

— Нет. Она у нас случайно. Заблудилась… Ложись и ты.

Оп уклончиво ответил:

— Погреюсь немного. Прокурили вы тут все дымом. — Уселся тоже на чурбаке, рядом со мной, свернул папироску, прикурил от уголька.

— Если я не ошибаюсь, это Марина? Ленинградка?.. Узнает Глотюк… Он ее охраняет, как клад.

Я ничего не ответил, и он не стал об этом распространяться. Вскоре Дима разомлел у костра, стал клевать носом. Молча полез на нары.

За окном чуть сереет. Надо будить Марину. Я потряс ее за плечо. Она вскочила, смотрит на меня не своими глазищами, машинально одергивает юбку на коленях.

— Что такое?

— Доброе утро. Нам пора.

Она соскользнула с нар, быстро стала застегивать шинель. Мне показалось, что она сотворит сейчас какую-нибудь глупость. Видимо, в таком состоянии люди бросаются под поезд, перерезают себе вены.

— Успокойтесь. Ничего плохого не случилось.

— Да. Но как я теперь буду возвращаться к себе?

— Обычно. Сейчас я вас провожу.

— Не надо! Не надо!

Уже от порога она вернулась:

— Извините, ради бога, и не думайте, что я такая… Я даже не узнала, кто вы.

— Извиняю!

 

6

Иногда мне кажется, что бывший комсорг Вася Кувшинов просто куда-то отлучился, вернется и скажет: ты свободен.

Оказывается, до сих пор не отправили похоронную его родным. Не подписал еще Глотюк. Я напомнил ему. Он ответил:

— Сам же видишь, все отдыхают, а штаб работает. Некогда.

— А начнутся бои, будет легче?

— Какие там бои! Дороги развезло так, что ни пройти ни проехать. Теперь жди, пока подсохнет.

Мне кажется, что Глотюк может забыть: сколько у него других дел! И я прошу:

— Постарайтесь все же подписать, товарищ гвардии майор.

— Постараюсь! — зло отвечает Глотюк. — Хотя с таким сообщением торопиться… Не Героя парню дали.

— Но мать пишет ему, как живому, а он давно в земле лежит!

Глотюк вздохнул и вышел из машины.

Чернов возится с какими-то гайками, модернизирует у колымаги мотор, чтобы лучше тянул.

— Дима, а ты знаешь, как погиб комсорг?

— Да так, как все погибают. Обычно. Хотя, пожалуй, и не совсем так. Его послали к окруженной роте. Или он сам напросился. В деревне наши танки были зажаты «фердинандами». Всю ночь шел бой. Танки, конечно, вышли. А Кувшинова нашли раненого, истек кровью. Не везет нам с комсоргами. Только за последний год трое сменилось. Вы четвертый. Младший лейтенант Кувшинов тоже из строевых, прежде взводом разведки в механизированном полку командовал. И ничего. А тут… «Не узнаешь, что кому на роду написано», — говорила бывало моя мать. Я лично хотел бы если уж умереть, то в танке.

Дожди и туман. Снег тает, грязи все больше. Над развалинами замка дымки, солдаты обогреваются у костров.

— Михалев!

Опять: «Михалев». Комсорг — из всех рядовых рядовой. Правда, оказалось, на этот раз вызывали по делу.

 

7

Кому-то пришла в голову мысль: отметить юбилей полка. Он был сформирован весной сорок первого, но технику получил только во время войны. Один из первых танкосамоходных полков прорыва. Где нужно было проломить брешь в обороне противника, бросали наш полк. Если требовалось прикрыть свои войска от немецких танков, опять нас посылали. Нам доверяли, и мы привыкли надеяться только на себя — стояли насмерть.

Личный состав полка сменился несколько раз. Было пять командиров полка и четыре комиссара, только начальник штаба — Глотюк — каким-то чудом сохранился.

Техника у нас самая грозная. Были КВ, теперь ИС, бьют прямой наводкой до двух километров. Приятно сознавать, что там, где мы появляемся, не жди тишины. Немцы обычно тут же перебрасывают на этот участок фронта свои «тигры» и «фердинанды», тяжелую противотанковую артиллерию.

Подготовкой к празднику были заняты все. На площади монастырского двора солдаты забивали колья, устанавливали длинные, из теса, столы и скамейки. Стаскивали в кучу камни, рассыпали песок.

Поработав вволю, я решил пойти по ротам. И в первую очередь направился в свою роту, которой командовал теперь капитан Климов. С ним вместе мы заканчивали когда-то военное училище. Недели две назад ему дали очередное звание, а то он тоже был старшим лейтенантом.

Капитан Климов обрадовался, что я пришел его поздравить.

— Садись чай пить, — приглашает Климов. — Говорят, ты в начальство полез.

— Еще бы! В такое начальство, что выше некуда.

— Ну как же! Единица полкового масштаба. Теперь ты там и присохнешь. А может, и роту дадут. Все зависит от того, как мы гореть будем.

— Ладно, брось дурачиться, Я пришел к вам, как домой, посочувствуйте.

— Извини, — сказал Климов. — В роту ты всегда попадешь. А вот комсоргом бы и я попробовал. Культуры немного наберешься. Не будешь материться, как я. — И он рассмеялся.

Рядом сидели два лейтенанта. Оба новенькие в роте. Один с обгорелой шеей и неуклюжими руками, — видимо, когда-то был механиком-водителем; второй застенчивый и задумчивый. Молчат, в наш разговор не вступают. Будто это их не касается. Пьют чай, жуют колбасу.

— Ты хотя бы меня с ребятами познакомил.

— Знакомься.

Лейтенанты протягивают мне руки и приподнимаются. Тот, что с руками механика-водителя, называет себя:

— Лейтенант Шевчик.

Застенчивый улыбается:

— Лейтенант Косырев.

— Кстати, Косырев — наш ротный комсорг! — говорит Климов. — Вот ты ему и дай свои руководящие указания.

В голосе Климова опять появляются насмешливые нотки. Правда, они у него были всегда. Не мог человек жить, чтобы не подковырнуть кого-то. В училище, помнится, ему больше всех кричали: «Прекратить разговоры!» Особенно старшина придирался к нему. Однажды даже крикнул: «Климов, прекрати разговоры!» — а самого Климова в это время в строю не было, стоял дневальным в казарме. Потом кому-то пришла в голову мысль назначить «говоруна» агитатором, так он не мог связать двух слов.

Климов достал из-за спины танковый термос, побулькал им:

— Остатки прежней роскоши… С твоего разрешения.

Он без году неделя как ротный, а считает себя старшим. Делает вид, что ему безразлично новое назначение и новое звание, но на самом деле на всем его челе написано: да, я счастлив. И наслаждается этим своим счастьем. Еще одно звание — и майор! Комбат.

Климов — комсомолец. И я невольно начинаю оценивать его со всех сторон, все «за» и «против». Я ловлю себя на мысли: а чего я от него хочу? Чего придираюсь? Уж не зависть ли проклятая во мне заговорила? Захотелось тоже получить роту?.. Война идет. Не все ли равно, где воевать и кем. Лишь бы воевать. Вносить что-то в общее дело победы. Жизнь свою. А она остается жизнью, будь ты ротным или взводным. Или комсоргом. Жизнь у тебя одна, другой не будет.

Несколько раз я встречал в штабе девушку, которая ночевала тогда у нас в подвале. Сегодня она спросила:

— Что это вы, товарищ комсорг, такой кислый?

— А, — махнул я рукой, — поневоле будешь таким!

— Неужели все уж так плохо?

— Хуже быть не может. Чувствую, что опозорюсь перед командиром полка. Какой из меня комсорг! Другие комсорги умеют масштабно все завернуть, а я? Суета одна.

— Подождите одну минуточку, — сказала она. — Я отдам телеграмму, и мы поговорим.

Мы сели с ней на подножке грузовика.

— Значит, масштабное что-то нужно? — усмехнулась Марина. — Можно и масштабное. Полковое комсомольское собрание, например! На самом высоком уровне. Чтобы выступил сам командир полка. И замполит тоже. Ну, конечно, и отличившиеся танкисты. И не по бумажке пусть говорят, а как умеют. Как получится… Попробуйте. Я бы на вашем месте такое сотворила, что все бы гаечки у меня завертелись! Только не берите все на себя. Переваливайте самое трудное на других, вот тогда ценить будут.

— Это можно, перевалить на других.

Мы посмеялись и встали.

— А знаете, я передрожала вволю, когда узнала, что вы комсорг. Ну, думаю, пропала моя головушка! Все ожидала, что вы вызовете. Скажете: «А ну, пишите объяснение!»

Мы и не заметили, что из машины вышел Глотюк и, прищурив хитрые глаза, смотрит на нас:

— Инструктаж получаете, Михалев? Давно бы так.

Марина тут же ушла, не сказав ни слова. А я уцепился за ее предложение — провести полковое комсомольское собрание «на самом высоком уровне». Изложил свой замысел замполиту. Он почесал затылок:

— А что, пожалуй, займемся. Собрания у нас действительно давно не было. Я сегодня же поговорю с Огарковым, пусть готовит доклад. А ты ему фактики дай. И проект решения напиши. Погорячей! — И он потряс кулаком.

Кажется, я нащупал пружину. Теперь все они у меня будут работать на комсомол!

Вечером Глотюк заговорил со мной о Марине, и я узнал от него, что она была членом комсомольского бюро в институте.

— Я бы на твоем месте давно обратился к ней с поклоном. Не шучу, честное слово.

Не прощупывает ли, как я отношусь к Марине и как она ко мне? О том случае в день его рождения — ни слова.

 

8

Сосны, сосны… Редкие, разлапистые. Твердо стоящие на земле. Кое-где светятся березки. Будто их специально поставили, как свечи, чтобы не так было сумрачно.

От монастыря в лес уходит овраг. По нему тянется тропинка к роднику. Мы ходим туда за водой. Сейчас она мутная, смешалась с талой. Проворный ручеек журчит внизу, по дну оврага.

Обычно Дима сам таскал воду, не разрешал мне. Но сегодня он в наряде. Я взял котелки и направился к роднику. Уже стемнело, тропа смутно просвечивает. Иду тихо, ни о чем не думая. Почему-то у меня так светло в голове и легко на сердце.

— Стой, кто идет? — И кто-то бросился на меня из-за дерева. — Ха-ха-ха!

Это было так неожиданно, что я чуть не выронил из рук котелки. И не потому, что меня окликнули, — это был женский голос, ее.

— Как вы здесь оказались? — смотрю я ей в глаза.

— Так же, как и вы, товарищ комсорг!

Но у нее в руках не было никаких котелков.

— Вы кого-то ждали?

— Вас! — И опять смеется. Но вдруг становится серьезной. — Без шуток. Я видела, как вы пошли за водой. И опередила вас по другой тропинке.

Мы стали вместе спускаться к роднику. Вспоминаю слова Димы: «Узнает Глотюк… Он ее охраняет, как клад». Чудак этот Глотюк! Такую удержать невозможно.

Родник где-то внизу, там сплошной туман. За оврагом какая-то птичка кого-то тревожно зовет. И никак не дозовется: «Тви-тви! Тви-тви!»

— Потерялись, — говорю я.

— Сойдутся, — отвечает Марина. — У птиц проще. Позовет — и откликнется.

— А если нет?

— Тогда — несчастная эта птичка! — И она озорно смеется.

Я черпаю сразу двумя котелками воду из родника и несу их в одной руке, придерживая за ручки.

— Вы так расплескаете. Дайте мне один котелок. И не торопитесь. Хотите, я покажу вам другую тропу? Она ровнее. — И сама смутилась. Как будто нам нужна ровная тропа.

И мы идем все вверх и вверх. Она берет меня молча под руку. Придерживает немного, чтобы не торопился. Когда это я шел в последний раз с девушкой под руку? Три года назад. Мне тогда было семнадцать. А той девушке и того меньше. Где она теперь? Может, так же вот, как Марина, на фронте? Или угнали в Германию на работы? Может, в партизанах?

Видимо, мы далеко ушли от своего монастыря. Уже не слышно никаких звуков. Но если прислушаться, откуда-то доносятся расстроенные голоса гармошки. Кто-то пробует играть вальс, но у него не получается.

Тропу перегородила сваленная бурей сосна. Она упала давно, ветки сгнили, но суки торчали, как ребра, и светлел оголенный ствол.

— Посидим, — говорит Марина. — Послушаем тишину.

Она садится, я рядом. Беру ее руки в свои. И мы так долго сидим, не произнося ни одного слова, словно боясь спугнуть что-то.

Я оборачиваюсь к ней, слегка наклоняю ее, чтобы она могла положить свою голову на мое плечо. Она смотрит мне в глаза без малейшей тени тревоги. А мне кажется, что я никогда не смотрел в глаза женщины. Как будто мы всю жизнь и ждали только этой минуты. И она пришла. Почти неожиданно. Ничего нет проще счастья.

Не хотелось прощаться. Мне все еще представлялось, что это жизнь подшутила надо мной, и очень жестоко. Где-то там, в развалинах старого монастыря, есть та, настоящая Марина, а эта — подует ветерок — растает, как туман при первых лучах утреннего солнца.

 

9

Глотюк первым увидел нас, когда мы выходили из оврага.

— Ранехонько вы за водичкой ходили! Или еще с вечера?

В другой раз я бы рассмеялся, но сейчас было не до шуток. Полк прогревал моторы. Бегали связные, от кухонь ветром разносило запах подгоревшей каши.

При входе в свое подземелье я выплеснул воду из котелков.

«Золотой замполит» волнуется, как студент перед экзаменом. Он слишком старается, ему бы держаться построже, должность высокая, мог бы немного и поважничать. Но он, недавний комсомольский работник, привык суетиться, кипеть. Даже тогда, когда и не надо.

— Михалев, отправляйся во второй батальон, я пойду в первый, — говорит он мне. Опять по-дружески, будто мы с ним всего-навсего члены одного комсомольского бюро. Пожимает руку, слишком оживленно, горячо. Но от этого он не теряет своего обаяния. Видна вся его душа, распахнутая для всех.

Отыскиваю Чернова — он помогает приятелю наладить мотор у грузовика, — прощаемся, и я направляюсь к танкистам. Дорогой спохватываюсь: а с ней не попрощался.

Дорога растерта танками, кругом гремит и трещит, стонет, и не верится, что в этом лесу есть птицы и звери, что в нем бывала тишина. Такая, как минувшей ночью.

 

10

Я все еще не дотрагивался до ящика с документами Кувшинова. Придет настоящий комсорг, пусть он и разбирается.

Штаб полка вернулся в развалины монастыря. Снова заговорили о юбилее. Особенно старается Глотюк. Сам бегает и других гоняет. Говорит, что устал писать наградные.

— Михалев! Дух из тебя вон, а чтобы самодеятельность была.

— А если не будет?

— Не забывай, что здесь не базар — торговаться не будем.

— Где же мне артистов брать, товарищ гвардии майор?

— Это уж не мое дело! Ты — комсорг, ты и ищи. И не забудь о хоре. «Броня крепка…» Учти, генерал будет, командир корпуса.

Теперь я понял, что без самодеятельности не обойтись, хотя «золотой замполит» и говорил: может, обойдемся и так.

Начал вербовать «артистов» — надо мной все посмеиваются. Командиры рот и слышать не хотят о том, чтобы отпускать людей на репетиции, — технику надо чистить! В климовской роте нашлось несколько певцов, но капитан был непримирим:

— Я им такой концерт устрою, что они навсегда песенки свои забудут!

Когда Марина решила помочь мне, Глотюк предупредил ее:

— Занимайтесь своими делами. А то уснете у приемника на дежурстве.

И все же она подсказала мне:

— Добейтесь приказа по части.

Как же это я не додумался до этого?! Составил проект приказа, передал его замполиту, а замполит Глотюку. И пошла по подразделениям книга: «Командир полка приказал…» Нашлись певцы и плясуны, жонглеры и акробаты. Набралось больше, чем надо. И Глотюк был доволен: он еще раз убедился в магической силе своих возможностей. Но и я кое-чему научился. Не зря, бывало, отчим мой смеялся: «Думай, думай, голова! Картуз куплю».

 

11

Столов хватило только для гостей и начальства. Остальные расположились на танковых брезентах. На них даже удобнее, мы ведь привыкли есть лежа на земле.

На столах были скатерти, вилки, ножи. И настоящие бутылки. Правда, их наполняли из тех же канистр, из которых наливали и нам в кружки.

На праздник прибыл командир корпуса, низенький плотный генерал-майор с Золотой Звездой. Веселый, любит шутить. Скажет слово — и все смеются. Начал рассказывать излюбленное свое стихотворение: «Уши врозь, дугою ноги, и как будто стоя спит».

— Такой в танкисты не пойдет!

Все уплетают соленые огурцы и тушеное мясо. «Артисты» мои торопят: пора начинать. А майор Глотюк медлит.

— Гости еще не созрели для восприятия, — шепчет он мне на ухо. — Не волнуйся, увидишь, все пойдет на «бис».

Наконец он моргнул: давай! Мы распахнули плащ-палатки на импровизированной сцене, и пятьдесят глоток рванули: «Броня крепка, и танки наши быстры…» Генерал стал подтягивать. Он участник боев на Хасане или на Халхин-Голе. Глотюк все рассчитал, просил открыть концерт именно этой песней. И вот уже весь полк поет. Наверное, слышно вокруг на сто верст.

— Теперь валите все, что можно! — махнул рукой Глотюк, но, взглянув на замполита, добавил: — Лучше по программе, конечно.

Я понимаю, что исполнением мы не возьмем, но программа нас вывезет — блеснем содержанием. У нас есть и классические романсы, и солдатская пляска, как у корпусного ансамбля.

Вдруг с самого дальнего края брезента, где расселись лейтенанты — командиры машин и взводов, кто-то запел под гитару шуточную песню танкистов, неизвестно кем сложенную:

А первая болванка Попала тапку в лоб…

Я бегу туда, прошу:

— Ребята, прекратите!

Они смеются и продолжают:

Эх, любо, братцы, любо, Любо, братцы, жить, В танковой бригаде Не приходится тужить!

Смотрю на начальство — и командир полка и замполит спокойны. А генерал подпевает. И лейтенанты начали еще дружнее: «Почему ты вместе с танком не сгорел?»

Ухожу за сцену, а вслед мне слышится:

Вы меня простите, — Я им говорю, — В следующей атаке Обязательно сгорю!

Подвели ребята. Мы уже не пытаемся объявлять свои номера, решили сделать перерыв, а потом показать второе отделение.

Три гармониста сидят на скамейке.

— «Цыганочку»! — заказывает капитан Климов. — Да пореже. Эх! — И он хлопнул ладонью по каблуку.

Вроде бы и красиво начал, будто нарисовал что-то в воздухе носком сапога, а не вышло. Кирзачи слишком тяжелы, да и без помоста нет грохота. Попробовал и быстро сел.

Тихие звуки танго поплыли над развалинами: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…» Как будто из какого-то далекого века. В такт медленному ритму музыки мужские пары вяло передвигают ногами по лужайке. Сидя на брезенте и закусывая огурцом, я хмуро и с болью смотрю издали на них.

Никто не захмелел, только капитан Климов куражится:

— А помните, когда мы брали…

— Энскую высоту, — подсказывает кто-то.

— Города! Вся планета на нас смотрела.

— Верно, гвардии капитан! Верно, но все же лучше помолчите, — сказал замполит.

— А почему я должен молчать?

— Хотя бы потому, что я вас прошу.

— Понятно, товарищ гвардии майор. — Но сам не прекращает говорить, вспоминает последнюю разведку боем.

Я останавливаю его:

— Тихо. Глотюк хочет что-то сказать.

— Подумаешь, Глотюк. Я сам себе Глотюк! Я ротой командую. А могу…

Глотюк смотрит на него, как на ребенка:

— Батальоном можешь?

— Могу и батальоном. И буду командовать! Вот истинный крест! — крестится он и смеется. — Рота — справа, рота — слева… Углом вперед. И в дамках!

Все хохочут. Глотюк добреет. А замполиту не нравятся эти штучки Климова, он ворчит:

— Не перебродивший, как иной квас.

Климов сделал вид, что не слышал слов замполита, но сразу нахмурился, замолчал.

Командиру полка принесли какую-то телеграмму, он прочитал ее и передал начальнику штаба:

— Огласи.

Все устремили взгляд на Глотюка. Он не спеша встал, выждал, когда установится тишина, и тише обычного сказал:

— Дорогие товарищи, получен приказ о награждении наших танкистов.

— Ура!

— Кто громче всех кричал?

— Климов!

— Гвардии капитан Климов, подойдите ко мне.

Климов поднимается с брезента и идет демонстративно, почти строевым шагом, твердой походкой.

— Поздравляю вас с орденом…

Все хлопают. Глотюк зачитывает телеграмму, просит Климова взять кружку, они чокаются и выпивают, потом обнимаются. На счастливом лице Климова слезы. Он вытирает их белоснежным платком, который у него каким-то чудом еще сохранился.

Под аплодисменты были зачитаны и фамилии других награжденных. Глотюка начинают качать.

— Знаете, лешие, кто вам наградные пишет! — громко смеется Глотюк. — У меня в обиде не будете. Но трусов не люблю! Обожаю танковые войска!

Уже поздно вечером, к шапочному разбору, принесли еще одну телеграмму — приказ командующего фронтом. Первой в списке награжденных стояла фамилия майора Глотюка.

— А я и не верил уже! — сказал он, застеснявшись.

 

12

Чем больше я думаю о Васе Кувшинове, тем с большим уважением начинаю относиться к его загадочной должности. Самой неприметной. Глотюк в чем-то прав. Орденов здесь высоких не получишь: не ты, а другие ходят в атаку, решают успех боя. Но не за ордена же мы воюем! Если бы Вася Кувшинов не был примером для остальных, он бы не вызвался идти добровольно к нашим окруженным танкам.

А ведь он похоронен без единого ордена. У него не было даже медали.

Посмотрим, что скажет об этом начальник штаба. Я только еще не знаю, просить мне или требовать. Просить — это даже немножко унизительно. Опять начнет: «Нет субординации».

— Товарищ гвардии майор, почему до сих пор не награжден комсорг Кувшинов?

— Я должен отчитываться? Да? — Он отложил в сторону папку с какими-то бумагами и почесал бровь над прищуренным глазом. — Ну и умеешь же ты подвернуться под руку не вовремя. Положение на нашем участке фронта было тогда очень сложное. Наступление приостановилось — никого не награждали… Это, пожалуй, хорошо, что ты напомнил. Надо бы ему подготовить представление на орден Отечественной войны. Можно будет потом награду переслать матери.

— Спасибо, товарищ гвардии майор.

— Для комсомола всегда рад послужить верой и правдой.

 

13

Я застал ее в раздумье. Не знаешь, как подступиться, будто ее подменили.

— Что с вами?

— Ничего особенного.

— Но почему у вас такое плохое настроение?

— Может же быть оно у меня и плохим.

— Может.

Безразлично смотрит на зеленоватый глазок, который все время мигает. Полк боевых действий не ведет, но рация включена на всякий случай — для связи с корпусом. Вдруг поступят срочные распоряжения.

— Вы на меня обижаетесь? — спросил я.

— Нет, за что?

— За то, что я пришел без приглашения? Не ждали?

— Не ждала.

Еще одно такое слово, и я уйду. Но почему-то опускаюсь на скамейку, сижу молча, смотрю себе под ноги.

— Почему вы не приходили? — спрашивает она.

— Был в ротах.

— Только поэтому?

— А почему же еще?

— Мне показалось, была другая причина. Я ведь ждала вас. Особенно на праздник. Неужели у вас в тот вечер ни разу в сердце не кольнуло?

— Я просто не посмел.

— Я так и подумала. — Она склонила голову мне на грудь и тяжело вздохнула. — К тому же опять плохой сон видела. Будто мама моя шла мне навстречу вся в черном… Говорят, почти весь Ленинград вымер. Она у меня одна-единственная. Я против ее воли пошла радисткой. Думала, в тыл к противнику забросят, буду какое-нибудь важное задание выполнять, а оказалась в танковом полку. Целыми сутками сижу тут в машине.

— Но разве этого мало?

— Может, меня не взяли разведчицей только потому, что с первых дней войны отец числится в списках без вести пропавших.

— Он кем был у вас?

— Старшим политруком.

Неожиданно кто-то открыл дверь и стал подниматься по ступенькам лесенки.

— Хозяйка дома? Принимайте гостей.

Прибыл Климов. С ним лейтенант Шевчик, сонливо склоняет голову набок, как бык.

— Вам кого нужно, товарищ гвардии капитан? — остановила Климова рукой Марина.

— Вас, дорогая. Только вас. — Он еще не видит, что я сижу здесь.

Марина уже в наушниках, старается показать, что она занята, на дежурстве.

Шевчик толкает Климова, тот оборачивается и замечает меня:

— О, да мы, оказывается, запоздали! Тут уже комсомол занимается воспитательной работой.

Я вышел, надеясь, что и Климов выйдет, но он остался. Поджидаю его у машины, на крыле которой сидел Шевчик.

Высокая полная луна сияла над лесом, по всему небу яркая россыпь звезд. Дымы солдатских костров повисали над верхушками деревьев. В той стороне, где проходила линия фронта, рассеянное зарево. Вспыхивают ракеты. Поднимаются и гаснут, будто их кто-то задувает.

Слышно, как разговаривают Марина и Климов.

— Разве вы не знаете, что в машину с рацией нельзя заходить посторонним?

— Всё мы знаем, Мариночка. Поэтому и предлагаем прогуляться. Где ваша подружка? Пусть подежурит. Скажите, что я просил.

— Уходите!

— Не надо так категорически.

— Что же делать, если вы не понимаете русского языка.

— Все ясно. Ухожу.

Мы втроем направились к дороге.

— Тебя тоже выдворили? — спрашивает Климов.

— Тоже.

— Ничего, еще не все потеряно. — Он посмотрел на свои танковые часы со светящимся циферблатом. — Можно навестить госпиталь. Хорошим шагом два часа туда, два обратно.

— А зачем?

Он рассмеялся:

— К девочкам, старина! К девочкам.

— К тому времени девочки уже спать будут.

— А мы разбудим.

Я решил любой ценой задержать их: попадутся на глаза корпусному начальству, будет шум.

— Напрасно, хлопцы, — говорю. — Все девочки там давно уже заняты.

— Вполне возможно, — соглашается Климов. — Люди не терялись. Только мы лопухи. Так идем или нет?

— Нет.

Шевчик колеблется, молчит.

— И ты трусишь? — говорит ему Климов. — Подержи себя за коленки, если не хочешь подержаться за коленочки какой-нибудь сестрички в белом халате. Ты не смотри на Михалева, он отправит нас спать, а сам к ней… Я все понял! — погрозил он мне пальцем. — Но я тебе не завидую. Не та ты птица, чтобы она тебе досталась. Зря стараешься. Или лови момент. Промедление смерти подобно! Но ты всегда был не от мира сего. Представляю, о чем ты с девушками толкуешь, когда остаешься с ними наедине. Наверное, стихи читаешь? А потом они перед тобой недотрог изображают. А женщина есть женщина. Что ты с ними на нежность нажимаешь?

— Может, ты в чем-то и прав, но хватит.

— Я молчу. Только не обижайся. Я ведь мелю всякий бред не от хорошей жизни. Если бы я кого-нибудь любил и меня любили, может быть, и я пел бы соловьем. А так… Пока не поцелует болванка. Она нас не чурается — и ротных и взводных. Пропахших газойлем и пылью. Ты ведь сам все знаешь, такой же, как и мы.

— Идемте, ребята, спать. Наши девушки от нас не уйдут.

Климов стал обнимать меня:

— Разреши, я тебя поцелую за это!

— Не стоит.

— Нет, стоит. Ты сам еще не знаешь, что ты сказал!.. А теперь можно и по домам. Подурачились, и хватит. Уснем с верой в любовь… И на кой черт эти девчата на фронте! Только мутят души у нашего брата. Моряки мудрее, они на флот баб не пускают. Будь здоров! — Климов взял Шевчика под руку, и они зашлепали мокрыми сапогами по лужам.

 

14

Чернова отправили в роту. На марше у колымаги отказало рулевое управление, и она врезалась в дерево, радиатор пробило насквозь в нескольких местах. Ремонтировать ее не стали, бросили на дороге. Глотюк верит, что Чернов умышленно разбил колымагу, чтобы избавиться от нее, — трофейная, никакого ответа.

Еду на танке. Дремлется, поэтому на всякий случай пристегнул себя ремнем к скобе на башне, чтобы не свалиться под гусеницы следом идущей машины. Качает и бросает. И пыль, и грязь, и мазут — все на мне.

Часто со мной едут на броне десантники. Ребята неразговорчивые, их тошнит без привычки, держатся за жалюзи двумя руками. Молча сидят, не отвлекаются, не спят. Видимо, боятся танка. И уважают его, броневого дьявола.

Ночью, в темноте, на каждом привале командиры стрелковых взводов бегают от танка к танку и пересчитывают своих десантников.

— Раз, два, три, четыре… Все!

И опять едем дальше.

Рычат двигатели, вздрагивают лесные опушки, качается луна в небе. Едем и едем вдоль линии фронта. Что там задумали наши генералы? Наверное, какой-нибудь новый котел готовят для фрицев.

На обочине дороги машина с рацией. Такая же, как у Марины. Громоздкая, напоминает нашу колымагу-покойницу, за которой гонялись немецкие самолеты. Ехать в кузове такой машины все равно, что в железном ящике. Ничего не видишь и не слышишь. Без привычки жутко. А девушки ездят.

 

15

После марша капитан Климов поставил танки на окраине леса. Как всегда, пушками на запад.

Впереди голая высота, а что там за ней, не видно, наверное, лес. За эту высоту вечером прошла пехота.

— Ты бы все же установил связь с соседями, — посоветовал я Климову.

— Отдохну немного и схожу, — ответил Климов, залезая под брезент, разостланный у машины.

Я пожелал ему спокойной ночи и направился к лейтенанту Косыреву: давно взял себе за правило ночевать у своих комсоргов.

Под утро меня разбудили пулеметная трескотня и глухие, но недалекие орудийные выстрелы. Прислушался: за высотой ревели двигатели.

Солнце еще не взошло, но над поляной звенели жаворонки. Небо было белесое, облака-перышки неподвижно висели над самым горизонтом.

Я подошел к Климову:

— Ты не знаешь, что это там за перестрелка?

— Наверное, наша пехота в атаку пошла, — зевнул и потянулся Климов, передернул кобуру с пистолетом с живота на бок и улегся поудобнее. — Эх, храпануть бы еще минуток двести!

Стрельба не прекращалась.

— Ты ходил вчера к пехотинцам? Что за подразделение расположилось там?

— Пусть они к нам приходят, если им нужна связь с танками.

— Странно ты рассуждаешь.

— Как уж могу.

Кто-то закричал:

— Товарищ капитан! Товарищ капитан!..

— Что там такое? — вскочил Климов.

— Бегут…

Не выходя из-за деревьев, мы стали смотреть на высоту, — по ней бежали наши пехотинцы. На плащ-палатках тащили раненых.

— Это что еще такое! — закричал Климов, — А ну, назад!

Но пехотинцы не остановились. Может быть, они даже не слышали слов Климова. Взмыленные, тяжело дышат. И не говорят, а хрипят:

— Там — танки… «Тигры»! Много!

— «Мно-о-го»! — передразнил Климов. — Трусы несчастные! Где ваш командир?

— Я — командир, — ответил сержант, которому два бойца перетягивали бинтом раненую руку.

— Я спрашиваю, где офицер?

— На офицерскую землянку наехал танк. Мы держались, сколько могли. А потом решили отходить.

— Сами решили?! — усмехнулся Климов. — Паникеры! А ну, марш на свои позиции. Бегом!

Пехотинцы побежали назад, навстречу мелькающим цепочкам трассирующих пуль.

— Никакого порядка! — сказал Климов. — Никаких там «тигров» нет. У страха глаза велики.

— Я не думаю, что здесь только страх.

— Ты всегда думаешь особенно.

— Ты бы прикрыл их огнем.

— Прикроем, — и он полез в башню.

«Тигров» мы не видим, слышим только рычание двигателей и грохот, лай пулеметов.

— Что-то ты побледнел? — смеется Климов. — Или и у тебя…

— Да, и у меня… — Я прошу его примирительно: — Готовь роту к бою.

Климов мимо ушей пропускает мои слова.

Стрельба усилилась, она была теперь где-то рядом, за бугром. И вдруг из-за него снова побежали наши пехотинцы. Сержант, раненный в руку, показывал солдатам в сторону наших танков: надо, мол, туда, они нас прикроют.

Климов зло выругался и стал спускаться в башню:

— Сейчас я им порядок наведу!

— Да ты с ума спятил? — Я ухватился за люк.

— Паникеров защищать?! — Он оттолкнул меня.

И тут же раздалась пулеметная очередь.

— Климов!..

Широкие башни «тигров» поднимались из-за высоты. Я бегу к пехотинцам, кричу им, чтобы они отходили скорее в лес, но они меня не слышат, лежат и окапываются прямо на голой высоте. Только мелькают лопатки. Через несколько минут здесь пройдут «тигры»!

— Ребята! Эта позиция не годится.

Но они лежат. Наконец мне удается отвести пехотинцев в лес. Туда же отводит свои танки и Климов. Но, видимо сообразив, что делает глупость, дает команду: «Отставить!» Зовет меня:

— Представитель! Что будем делать?

Глаза у него бешеные, челюсти дрожат.

Болванка свалила сосну рядом с танком Климова и засвистела рикошетом. Климов стал почти зеленым.

— А ну свяжи меня немедленно со штабом! — кричу я.

— Катись-ка ты к чертовой матери!

— Освободи башню!

— А ты меня сажал в нее? — Климов схватил меня за грудь, потянул на себя и резко оттолкнул. Я еле удержался на танке.

— Извини. Насчет башни я тут слишком… Но если мы не преградим им путь, они сейчас прорвутся к штабу полка. Разреши…

Климов отвел взгляд в сторону, как будто говорил не мне, а кому-то другому:

— Товарищ гвардии старший лейтенант! Как старший по званию, в критической обстановке я приказываю вам принять командование разрозненными группами пехотинцев, которых я задержал, и занять оборону по опушке леса.

Может, он шутит?

— Что смотрите? Выполняйте приказание.

Теперь я уже ничего не смогу сделать: он взял на себя ответственность за все свои поступки.

— Слушай, Климов, я выполню твое приказание. Но ты немедленно вышли один взвод на фланг в засаду. В лесок слева.

— Я сам все знаю… Иди к пехотинцам, а я взвод Косырева пошлю.

Пехотинцы уже окопались, у некоторых на бруствере лежат противотанковые гранаты. Я предлагаю им перейти поближе к танкам, но они не соглашаются.

— Мы еще немного подождем и пойдем на свои позиции. У нас там шинели остались. И похоронить товарищей надо.

— А что же все-таки у вас там произошло?

— Сами понять не можем. Проснулись, а на нас «тигры» идут. Видимо, ночевали где-то поблизости. Пробиваются на запад.

Лежим в траве. Какая-то невидимая бритва срезает ромашки, колокольчики. Иногда пуля врежется в бугорок и с длинным посвистом полетит в небо.

«Тигры» стоят, чего-то выжидают. И Климов ничего не предпринимает. Вдруг немецкие танки зашевелились, медленно поползли. Будто кто-то железным хлыстом ударил по сосняку — посыпалась хвоя, затрещали сучья. Рядом с климовским танком загорелся ИС. Экипаж выскочил, пугливо отходит в сторону. Но пламя не разгорается. Климов выбросил из своей машины огнетушитель. Заметив, что я бегу к ним, закричал:

— Михалев! Что же ты… — и зло выругался.

Его состояние передается и мне. Я готов ему ответить тем же.

— Да что ты копаешься! Дай им так, чтоб с них башни полетели! Или разреши…

Мне показалось, что Климов готов уже был уступить мне место в танке, но потом его что-то удержало, и он вновь опустился на сиденье.

— Стреляй, Климов! — закричал я.

Он испугался моего голоса больше, чем «тигров». Подал команду роте открыть огонь. ИС сотрясали землю шквалом. Но момент упущен: немецкие танки подошли совсем близко и засыпают нас болванками. Я прижался к корме танка, сверху меня придавило поваленной елкой. Мне бы попроситься в башню, но я знаю, что Климов не разрешит и воспримет это по-своему.

Вблизи нас не осталось ни одного уцелевшего дерева. Было видно, как на поляне, где развернулись «тигры», что-то произошло: они стали пятиться, два задымили.

Я не сразу сообразил, что это с фланга по ним открыл огонь взвод Косырева. Бьет по бортам. Пока «тигры» разворачивали башни, были подбиты еще две машины. Их берут на буксир и уволакивают за бугор.

Климов вылезает из башни и не спрыгивает на землю, как обычно делают танкисты, а спускается по броне, будто с горки, скользя и широко расставив ноги в истоптанных кирзовых сапогах. Лицо бледное, но обрадован, как никогда.

— Вот так-то, товарищ представитель!.. Можешь доложить, что Климов со своей ротой выиграл еще один бой.

Ничего не сказав Климову, я пошел в сторону штаба.

— Василий!

Никогда в жизни я не испытывал такой обиды и такого разочарования.

 

16

Сначала я шел напрямик, через лес, потом по тропинке, мягкой и чистой, устланной хвоей. Пестрые сыроежки стадами сидят у обочин, некоторые прямо на тропинке: красные, желтые, радужные, как бабочки. Поют птицы. Хочется до смерти спать, хотя я спал ночью. Лечь бы под сосной, разбросать руки, вдохнуть свежего смолистого настоя и забыться. Потом проснуться — и чтобы кругом была только тишина и птичий перезвон. Никаких танков и автоматчиков, никаких выстрелов.

Что же я ухожу? Не похоже ли это на бегство? А если «тигры» опять попрутся? Возвращаюсь в роту. Капитан Климов сидит на пеньке и пишет донесение.

— У тебя во фляжке есть что-нибудь? — Он поднимает голову. Глаза его сияют.

— Нет.

— Жаль. Хотелось бы по глотку… Я тут и о тебе пишу.

— Нечего обо мне писать.

— Ладно, ладно, не скромничай. Что бы у нас тут ни произошло, это никого не касается, а вон результаты налицо! — кивает он в сторону поляны, на которой горят немецкие танки. — Климовская рота опять показала себя.

Рота показала. Это верно. И возглавлял ее кто? Вот так стихия и возносит людей.

Климов шутит, улыбается:

— Ну, извини меня, если я тебя обидел. Мы все-таки друзья. Из нашего училища в полку никого, кроме нас, не осталось.

 

17

Опять я возвращаюсь к своей мысли: хорошо бы звучало — комсомольский полк!

Группу за группой мы принимали в комсомол. Ребята все хорошие, основную задачу свою понимают — бить фашистов по-комсомольски. Остальное будем уяснять потом.

Вручать билеты приехал заместитель начальника политотдела корпуса гвардии подполковник Ветошин. С ним корреспондент корпусной газеты, худой небритый капитан. Настороженно обращается к каждому танкисту: все в комбинезонах, кто их разберет, в каком звании. Рядом с ним Ветошин кажется великаном — высокий, плотный, с полным спокойным лицом.

У капитана глаза усталые, лицо все в бороздках, кустистые брови выцвели, — может, ему уже шестьдесят лет? Я думал, что он собирается написать о вручении комсомольских билетов, а он отводит меня в сторону, усаживает на траве и говорит:

— Вы, конечно, знаете гвардии капитана Климова?

— Немножко знаю.

— Почему немножко? Говорят, лучше вас его никто не знает. Я хочу вас попросить написать о том, как Климов совершил подвиг. Предотвратил панику и навел железной рукой порядок.. А потом расправился с «тиграми». Ну, и о себе скажите кое-что. Вы же там тоже были?

— Да, был. Но писать я не буду… Наверное, у меня не получится.

— Попробуйте, я помогу.

— Да не в этом дело. Просто я не могу.

Капитан пожал плечами и ушел. Вскоре меня вызвал к себе подполковник Ветошин.

— Михалев, почему вы отказываетесь выступить в газете? Написать о своем боевом товарище. Прекрасном офицере. Не исключено, что его представят к высокой награде.

— Что?!

Вызвали Климова. Он оказался поблизости, тут же явился, — возбужден, как после легкого опьянения. Ветошин предлагает ему сесть, объясняет, почему его пригласили. Климов растерянно и умоляюще смотрит на меня.

— Пожалуйста, — говорит Ветошин, обращаясь ко мне, — мы вас слушаем.

— Я расскажу обо всем так, как было. А если что не так, пусть капитан Климов мне возразит.

— В моем донесении все уже сказано.

— Я не читал вашего донесения.

— Что ж, послушаем! — Климов хотел было закурить, но спрятал табакерку в карман: надо было спросить разрешения у подполковника.

Я рассказываю, Климов молчит. Потупил голову и смотрит в землю. Лицо Ветошина пожелтело, омрачилось. А когда я закончил, подполковник еле выговорил, сокрушаясь:

— Да как же вы дошли до жизни такой, товарищ Климов?! Такого еще в танковых войсках не случалось!

— Но я старался навести порядок, товарищ гвардии подполковник. Они отступали…

— Три года назад мы все отступали. Но даже в те тяжелые времена не теряли рассудка.

— Не знаю. Рота выиграла бой!.. Меня он, этот ваш комсорг, может не признавать, но моих людей!.. За своих людей я любому горло перегрызу! До самого бога дойду, а подчиненных в обиду не дам. Меня вам не удастся очернить, товарищ Михалев! Где это еще было видано: офицер выиграл бой, предотвратил панику, можно сказать, жизни своей не жалел — и его же осуждают! Такие безобразия творятся только у нас, где комсорги уже начинают командовать. Я этого так не оставлю!

Чем он больше ругал меня, тем легче становилось на душе. Теперь я видел, что сомнения мои были не случайны, что в дальнейшем с Климовым было бы воевать труднее, да и почти невозможно, он попал бы в ряд «непогрешимых личностей». Хотя он все равно сломал бы себе шею. Рано или поздно. У авантюризма одна дорога — в пропасть.

Меня Ветошин отпустил, а с Климовым еще долго беседовал. Расстались они вроде по-хорошему. Я думал, что на этом все и кончится. Но замполит в тот же вечер прислал за мной машину. Когда я подошел к нему, он сухо ответил на мое приветствие и сказал:

— Что же это вы сразу не доложили обо всем? Или первый день в армии находитесь?

— Я думал, что он сам доложил.

— Он-то доложил… Так, что наградную уже заполнили! Ну и дружок у тебя! — И неожиданно весело подмигнул: — Ничего, могло быть и хуже. Я объяснил Ветошину: ты вовсе не собирался покрывать Климова. Командир полка огорчен.

— Вы же знаете, какими правами наделен комсорг полка.

— Знаю. Ты сделал все, что мог.

— Нет, товарищ гвардии майор. Я жалею теперь, что не сделал самого главного. Не набил ему морду. Пусть бы даже после этого в штрафной батальон попал.

— Что ж, может быть, следовало и набить ему морду. Только, Михалев, это не главное. Сам, конечно, понимаешь.

Я не понимал. Многое мне станет ясным потом.

 

18

Климов написал рапорт и обвинил меня в подрыве авторитета командира-единоначальника.

— Я тоже решил действовать в открытую, поэтому и предупреждаю тебя, — сказал он мне.

— Поступай так, как велит твоя совесть.

— Приятель называется! Быстро из тебя майор Нефедов строевой дух вытравил.

— Обо мне можешь говорить что хочешь, но его не трогай. Совесть надо иметь. Честь… За что ты положил людей? Как тебя отблагодарят их матери и жены? Ты подумал об этом?

— Надо все-таки смотреть с более высоких позиций…

Теперь он показался мне страшным. Эта теория полностью развязывала ему руки. Будь у него сила, убрал бы каждого со своего пути. Может, и неумолимы так поэтому командир полка и замполит.

Климов у Глотюка был любимчиком, и начальник штаба сокрушался больше всех:

— Бес в него вселился, что ли?

— Просто струсил он, — сказал командир полка. — А от трусости до подлости один шаг.

А я все еще думал, что Климов не просто струсил. Когда он разыгрывал сцену наведения порядка «железной рукой», он не сомневался, что карьера ему обеспечена. От карьеризма до подлости тоже один шаг. Если не меньше.

Конечно, я понимаю, что ему сейчас не просто удержаться в полку. И я то сочувствую Климову, то неумолимо ожесточаюсь против него, то начинаю думать, что, окажись я на его месте, он бы мне не сочувствовал. И другим тоже. Посылал же меня занимать оборону впереди своих танков!..

Мне хочется в роту. А замполит опять шутит:

— Не торопись, Василий, поработай еще немного на благо комсомола.

— Отпустите.

— Не уговаривай начальство. Оно само знает, как ему поступить. А почему ты просишься на взвод? Получишь роту! У нас об этом есть договоренность с командиром полка.

Я не верю, что он все это говорит всерьез. С меня хватило бы вполне и взвода. Согласился бы даже пойти командиром машины.

Живу то в одной роте, то в другой. Часто приходится разыскивать их ночью. И я безошибочно угадываю — по выстрелам. Самоходки бьют — будто фыркают, снаряд летит с шумом. А из танковой пушки он свистит, ввинчивается. Обычная же артиллерия просто хлопает. ИС — короли переднего края. Неужели Климов сможет расстаться с танковой ротой? Я бы на его месте на колени бросился перед командиром полка.

 

19

На Климова тошно смотреть. Изображает из себя несчастного, ходит, как мокрая курица. Вялый, сапоги вечно в пыли. А прежде на нем все блестело.

В штрафной его не отправили, но с роты сняли, перевели в команду «безлошадников». Ротой теперь командует комсорг Косырев. Недавно он стал старшим лейтенантом. Все ребята были повышены в звании. Кроме меня. У меня нет штатной должности, а без нее нового звания мне дать не могут.

С Климовым мы часто встречаемся, но почти не разговариваем. Видимо, он все еще считает, что это я «погубил» его. Но во время ужина пригласил меня есть из одного котелка. Или он думал, что я откажусь?

Ковырнул раза два ложкой и закурил.

— Зря ты… — говорю я ему. — Хотя бы подумал о том, что с тобой будет.

— А, будет одно! Так не все ли равно, каким ты в ад попадешь?

Климов считает, что все виноваты в его несчастье, кроме него.

— Лучше бы сунули в штрафной батальон. Чтобы сразу в огонь! Двум смертям не бывать, а одной не миновать.

— Бурчишь о смерти, как какая-нибудь старая баба, которая прожила сто лет и еще проживет столько же, — ей бы бога молить!.. Если бы ты оказался в штрафном, не то бы запел, уверяю тебя.

— Но я же не каменный! Я и так держусь сколько можно! Другой бы на моем месте головой в омут…

— Перестань. Стыдно смотреть. Капитан ведь! Какой ты пример подаешь…

— Дурной… Только ты напрасно пилишь меня. С другими я так не откровенничаю, не настолько глуп. Я и тебе не сказал бы ни слова, если бы у меня не горело вот здесь, — потер он кулаком по груди. — Ты считаешь, что у меня нет сердца, а оно у меня все-таки есть. Самое настоящее. И мать когда-то считала, что у нее нежный сынок… А мы вот с тобой давно знакомы, а я до сих пор не пойму: друг ты мне или нет?

— Я тоже этого не знаю. Каждый дружбу меряет на свой аршин.

— Пожалуй. А как ты считаешь, можно мне реабилитировать себя или теперь все кончено? Что делать? Командир полка на меня смотреть не желает, замполит неумолим. К Глотюку обращаться не хочу.

— Напрасно.

— Нет, я твердо решил — только к командиру полка… Пусть на взвод посадит, но доверяет. Ты знаешь, что он сказал? Что я — трус! Но тебе ведь известно, струсил ли я. Я сам даже не могу сообразить, что со мной произошло… Струсил, конечно. Но не «тигров» я испугался! Я испугался самого себя. Когда направил очередь по поляне… Если бы не ты, я мог наделать еще больших глупостей. Честно говорю.

Мне показалось, что он сейчас поблагодарит меня. Если бы в газетах появилась статья о его подвиге, с какими бы он глазами появился перед своими подчиненными? Или это не так уж сложно — сделать вид, что все было достойно?

— Не везет мне! — вздохнул Климов.

Нет, ничего он не понял.

 

20

На полянах появилась земляника. У штабных машин ее тут же собрали, не успела она зарозоветь, а если отойти подальше, то можно найти свежее местечко.

— Проводи меня, Михалев, а то я одна боюсь далеко ходить, — говорит мне Марина.

— Конечно, проводи, — добавляет Глотюк, считая, что она не пойдет.

Мы зашли далеко, попали в какую-то лесную глушь и заблудились. Вернулись в штаб поздно, принесли пригоршню ягод для Глотюка.

— Спасибо. Но лучше угостите Катю, — отказался он. — Вижу по вашим губам, ягодки вы отведали вволю! — и вздернул на лбу одну бровь, так что хитрая улыбка откровенно отразилась на его лице. — Михалев, тебе надо срочно отправиться в роту. Нефедов велел.

Только через неделю мне удалось из батальона вернуться в штаб. Прибыл я ночью, отыскал машину с рацией — в ней не было света. Рядом прохаживался часовой. Я поздоровался с ним и прошел мимо.

Спал в землянке писарей, проснулся поздно. Все ушли, на столике стоял котелок с размазней — мой завтрак. Я поел и вновь забрался на нары. Смотрю в потолок на просмоленные сосны наката и, прислушиваясь к своему голосу, говорю и говорю — готовлюсь к выступлению перед танкистами. Мне кажется, что они давно ждут от меня значительного слова.

— Михалев! Василий! Дорогой… — На пороге стоял замполит и слушал меня.

Я вскочил как пружина.

— Да лежи, лежи!.. Я, брат, и не знал, что ты, оказывается, артист. Какую речь толкаешь! Бред все это! Бред! Пустозвонство!

— Ну а как же быть? Я не умею выступать.

— Хорошо, что ты понимаешь это. Говори только то, что надо сказать, и ничего другого от тебя не требуется.

Лежим в сарае на сене. Утонули с головой, тепло и мягко, хорошо спится. Ночью просыпаюсь — слышу шепоток. Солдаты вспоминают мирную жизнь: говорят о праздниках, когда собирались все родственники за одним столом, о женах, которые измучились с детьми. И только один человек почти не принимает участия в разговоре, вставит иногда слово и молчит. Фамилии его я не знаю: все его зовут Данилой. Механик-водитель танка. В боях под Смоленском потерял ногу, но сел в машину. Звание у него, кажется, старшина. Знаков различия на комбинезоне не носит. И никогда не снимает его с плеч.

— Тебя, Данила, видимо, уже ничто не интересует, — пытается кто-то подковырнуть его.

— Почему? — отвечает он. — Люблю умных людей послушать… Только так было испокон веков и так будет: течет себе речка и течет…

— Но ведь и реки вспять поворачивать можно.

— Все можно!

Надолго все замолчали. Потом один из солдат зевнул с присвистом и сказал:

— А комсорг наш дрыхнет.

— Умаялся за день, бегая по ротам.

— За иной головой и ногам нет покоя.

— Это ты зря. Должность у него такая… Надо бы парню дать один добрый совет, но еще обидится.

— Водись, мол, не только с молодыми — больше уважения будет.

— Да я не об этом. Хоть верно, он пролетает мимо нас, как ворона.

Тот солдат, что зевал, повернулся в своей норе и продолжал:

— Я часто вот о чем думаю: в конце концов война кончится, в Берлин придем. А дальше что будет?

— Что-нибудь будет.

— Наверное, нам многого захочется. Победителям!

— Чего же тебе захочется, если не секрет?

— Многого. Чтобы прийти домой, а на столе стояла миска горячих щей. И мясом пахло. Детишки в школу ходили, чарка к празднику нашлась. И жена под боком!

— Вот это самое главное! Хотя не очень большие у тебя желания.

— А чего же еще желать?

— Чего? Сам должен подумать. Ты, может, и удовлетворишься жизнью такой, а дети твои нет.

— Неужели с них будет мало отцовского счастья?

— А видел ли ты его, это счастье? Может, тебе с ним теперь только и предстоит встретиться.

— Ты это о чем?

— А вот о чем… Идет слепой по дороге. Идет, палочкой постукивает. Но сколько бы он ни шел, а перед ним окажется пропасть. Или стена. Ты что-нибудь понял?

— Понял. Слепой есть слепой.

— Слепому нужен поводырь… Соображай немного. Голова у нас не только для того, чтобы каску носить.

— Скажи Даниле спасибо за урок, — усмехнулся сосед.

— Обойдемся и так, — ответил Данила.

Он показался мне немного ядовитым человеком, может, даже обиженным на свою судьбу. Наверное, и меня считает мальчишкой. Пожалуй, и прав. Я такой и есть. Я бы стал говорить солдатам только приятное, обещать им то, чего никогда не будет, и они могли поверить мне сегодня, но потом, спустя много лет, посмеивались бы надо мной: «Был у нас на фронте такой комсорг, умел заливать…» Выходит, замполит не зря предупреждал меня: «Пуще всего страшись пустого звона».

Но я понял и другое. Я просто не мог бы найти для солдат таких слов, которые не приходится искать Даниле. Он не старался сказать что-то особенное, умно выразиться, у него мудро получалось само собой.

Утром принесли «шрапнель» — перловую кашу, и мы ели из одного котелка с Данилой. Его мужицкое лицо показалось мне старым, хотя лет ему было не больше тридцати пяти. Он походил немного на монгола, чернобровый и смуглый, глаза карие. Лицо круглое, по не скуластое. Пожалуй, по-своему красивое. Мне почему-то показалось, что у него обязательно должна быть красивая и умная жена, такая же серьезная, как он сам.

— Приходите к нам обедать, я принесу и на вашу долю, — сказал Данила, когда мы с ним опорожнили котелок. — Обед должен быть вкуснее, с мясом.

— Спасибо, приду.

Я видел, что ему было приятно есть из одного котелка с офицером. В его отношении ко мне чувствовалось что-то такое, что бывает только у старшего брата, доброта и гордость, ощущение какого-то родства. Год назад в нашем полку служили два брата, в одном экипаже. Старший был механиком-водителем, младший — командиром танка. С каким усердием служил старший! Выполнял все его распоряжения лучше, чем требовалось. И всем хвастался: «У меня командиром младший брат!» Может, и у Данилы был где-то брат? Такой, как я, младший. Вижу, что ему хочется, чтобы у меня все шло хорошо. Если бы дано было право выбирать себе механика-водителя, я обязательно взял бы в экипаж Данилу. И прислушивался бы к нему, полагался на него полностью.

Мне хотелось узнать, кем он был до войны, но спросить я постеснялся. Какое это имеет значение, кем он был! Скорее всего, рядовым колхозником. Вчера сеял, сегодня косил… А в армии он — мастер на все руки: в одном из боев заменил убитого командира. И воспринял это как должное: надо было — пересел в башню.

Я пришел обедать в эту же роту и сразу понял — что-то произошло: все были молчаливые, курили.

— Что случилось?

Один из солдат кивнул в сторону большой березы — там лежало трое танкистов. Прикрыты плащ-палаткой, видны только сапоги. Среди них я узнал и рыжие головки истоптанных сапог Данилы…

Я хочу представить себе человека, который выпустил в Данилу пулеметную очередь или снаряд из пушки, и вижу счастливое, смеющееся лицо. Совсем не такое, какое было у того немца, который мне сдался весной.

Принесли обед. И для меня тоже. В том же погнутом, выскобленном котелке, из которого мы ели утром с Данилой. И солдатские сто граммов. Горькие, как полынь. Как холодный огонь.

 

21

Бой утих. Вечереет. Догорают в мелколесье танки, пахнет жженым железом, краской, шерстью и чем-то еще. Приторно-горьким.

Боепитание не успевает подбрасывать снаряды.

Немцы контратакуют. Говорят, на этом направлении, под Шяуляем, у них две тысячи танков. Почти столько, сколько их перешло нашу границу в июне сорок первого года.

В одной деревне, которую мы утром сдали, а к вечеру опять вернули, старик литовец говорил:

— Они хвастались, что потурят вас до самой Москвы и дальше.

— Скорее всего, этими днями мы их подопрем к границам Восточной Пруссии.

Подошли свежие стрелковые дивизии, с ходу вступили в бой. С передовой поток раненых. Без наших танков пехоте пришлось бы туго. Но куда немцы ни сунутся — и мы там со своими ИС.

Бронебойщики несут ПТР, как жерди: на плечах у одного ствол, у другого ложе. Из этих ружей можно бить по «тиграм» только с близкого расстояния. И все же немцы топчутся на месте. Ищут дырки. Осторожны стали, в открытый бой стараются не ввязываться. Наступают только превосходящими силами.

Горит Вилейка. Центр уже выгорел, догорает окраина. Трещат деревянные старые домики.

Сидя на башне танка, я смотрю в бинокль. Одни развалины — и дымятся. Ни собака не пробежит, ни кошка. Все желто, только кое-где зеленеют деревья.

Нам надо как-то проехать. Пламя перелетает через узкую улицу. Танкисты просят меня залезть в башню, попробуем проскочить с закрытыми люками.

Механик-водитель разгоняет машину. Едем, едем, едем… Не взрываемся — проскочили! Пахнет фитилем, — видимо, прихватило брезент. Но бог с ним! С каждой новой машиной выдается и новый брезент. А эта не выйдет из боя до тех пор, пока не сгорит или ее не покалечат так, что надо будет отправлять на капитальный ремонт.

В небе немецкие самолеты. Десятка два, если не больше. Нас не бомбят, сбрасывают бомбы на станцию, хотя там никого нет.

 

22

Я сидел у костра и раскаленной проволокой прожигал в ремне новые дырки. Будто нет там ничего у меня в животе, пистолет на боку отвисает, перетягивает пополам. Никогда еще таким худым я не был.

Вроде не мало ем, а все сгорает.

— Бараний вес у тебя, комсорг, — говорит замполит. — Может, тебе усиленную порцию прописать? А то танкисты подумают, что это я тебя загонял.

Еды у нас хватает. Повар закладывает в котел на весь личный состав, а после боя не всем суждено вернуться к обеду.

— С тобой хочет встретиться помощник начальника политотдела по комсомолу, — сказал майор Нефедов. — Я обещал прислать тебя. Можешь сходить сегодня вечерком. Там заночуешь, а завтра вернешься. — Он показал на карте, где находится политотдел корпуса. — Хорошим шагом до дороги часа полтора. А там любая машина подберет.

Я задержался и выбрался только поздним вечером. Иду лесной тропой. Наши войска здесь занимают узкий коридор, справа и слева немцы. Ракеты вспыхивают почти рядом. Красиво отражаются в пруду у водяной мельницы. Рядом с нею ракиты свесили свои ветви до самых кувшинок.

От мельницы я сразу потерял тропу. Иду осторожно. Вижу, пускают близко ракеты, беру в сторону, туда, где темнота. Несколько раз пересекаю ручей. Мы переезжали его на танках, — значит, правильно.

И вдруг кто-то меня окликнул на чужом языке. Я упал на землю и притих в осоке. Над головой пронеслась автоматная очередь. Еще и еще. И опять окрик. Робкий, видимо, немец был молодой или тыловик необстрелянный, очереди дал с перепугу. Он кого-то зовет, сейчас меня начнут искать. Лежа, запускаю руку в карман, нащупываю лимонку, вставляю запал, поднимаюсь и швыряю ее на голоса, а сам бегу назад. Спотыкаюсь о коряги, падаю. Позади начинается стрельба.

Вынимаю еще одну гранату, последнюю, вставляю запал и несу ее в руке, как камень. Я всегда считал, что лимонка в любом случае куда надежнее пистолета.

Наконец-то вышел на дорогу. Под деревьями темнеют машины, расхаживают люди. У перекрестка тень — она меня смущает. Часовой стоит ко мне спиной, в плащ-палатке. Каска на голове тупая. И автомат у него с железным прикладом.

Отступаю в чащу. И уже бреду куда попало. Где немцы, где наши — не представляю. Теперь опасаюсь, как бы по ошибке не бросить гранату в своих: в темноте каждая тень может показаться подозрительной.

Небо пасмурное, шумит ветер. Стреляют со всех сторон, со всех сторон вспыхивают и гаснут ракеты. Немецкие — более яркие и разных цветов. Наши — бледные, редкие: их попусту не пускают, берегут, да и лень солдатам заниматься таким занятием.

Я прошел, наверное, километров десять, если не больше. Словно по какому-то заколдованному кругу хожу. Иду-иду, поверну в сторону. Потом опять… Уже далеко осталось зарево ракет.

Решаю: доберусь до первой же поляны и заночую на опушке под елкой или кустом лозняка.

И вдруг ветерок. Такой свежий ветерок может тянуть только с поляны! Ее еще не видно было, но она чувствовалась. Вот точно так же и в детстве, когда блуждаешь по глухой чаще. Поляны были спасением, я их знал все вокруг и от любой из них мог спокойно идти домой.

Но сейчас я, видимо, зря обрадовался поляне. Мне придется ее обходить, не выйдешь же на открытую местность.

После леса поляна показалась особенно светлой. Окруженная черной гущей деревьев, она напоминала огромную воронку. Посредине что-то лежало. Вытянулись рядом, будто слоны — хоботами вперед. Дальнобойные пушки! Возле них тени часовых.

Я не выхожу из леса, пробираюсь между стволами вековых сосен. Мне показалось, что между ними сверкнул огонек. Запахло дымом. Топилась не железная печка, а печурка — дым сильно пах землей, глиной и песком. Конечно, здесь расположились наши «славяне». Немцы с собой возят железные печки или бочки.

От сосны к сосне протянут кусок телефонного провода, на нем висят женские сорочки. Слышу смех и девичьи голоса. В землянке разговаривают. Видимо, сидя у печурки.

— Галка, ты не очень хлебай! А то кончится война, пойдешь с культурным человеком в ресторан и начнешь…

— Не начну! Кончилась бы только война, а остальное все будет как надо.

Сейчас я у них узнаю дорогу. Отодвигаю в сторону плащ-палатку и просовываю голову вперед.

И не понял, что произошло. Девушки завизжали, как будто на них устремился лев, забились в угол на нарах, прижались друг к дружке. И вдруг стихли.

— Добрый вечер! — говорю.

— Здравствуйте.

— Что же это вы так?

— Вася! А мы вас за немца приняли. Или за черта!

— Лучше уж за черта. Черт только пошутит, а немец — пуф! — и поминай как звали. — Я снял танкошлем, держу в руках. — Извините, пожалуйста, я к вам зашел случайно.

— Могли бы и не случайно. Мы вас приглашали…

Когда наш полк размещался в развалинах монастыря, рядом с нами оказались артиллеристы. Девушки приходили к нам в кино. Мы договорились встретиться. Однажды я направился к ним, но их уже на прежнем месте не было: снялись.

Может, я и попытался бы их разыскать, если бы не встретил тогда у родника Марину.

Они предлагают мне сесть, смеются над собой, что такие трусихи, хотя и одеты как солдаты.

— Мы слышали, что где-то впереди нас наступают танкисты.

— Спрашивали о вас.

Пробираясь по мокрым кустам, я насквозь промок, моя куртка стояла коробом.

— Бедненький, какая же на вас одежда! Жестяная… Не гнется? — сказала Зоя.

— Гнется.

— Но не горит?

— Горит.

Они усаживают меня ближе к печурке, подают кружку с чаем и кусочки сахара. Не насмотрятся на меня, будто на родного брата. Никогда еще в жизни за мной так не ухаживали.

— Я ведь заблудился…

— И очень хорошо сделали.

— Не совсем. — И я начинаю им рассказывать о своих похождениях. Они думают, что я шучу. А когда я вынул лимонку из кармана, замахали руками: спрячь скорее!

Чернобровая и розовощекая Галина, откуда-то из-под Полтавы, старается, как кочегар, у печурки, а светловолосая Зоя посмотрела на меня и опустила ресницы, словно снежная королева. Какая же она, наверное, красивая была бы в шелковом платье!

На столике рядом с котелками стоят телефонные аппараты.

— Нам сказали, что вы — комсорг того самого гвардейского танкового полка. Это правда?

— Правда.

— Комсорг? — произнесла Зоя так, будто впервые видела живого комсорга.

— Наша часть тоже гвардейская! — сказала Галина.

— Это заметно.

— Почему?

— Как же! Такой прием устроили.

Я спросил, где здесь дорога, по которой ходят наши машины в тылы.

— Понятия не имеем. Регулировщицы, те знают, а мы нигде не бываем, все в этой землянке. Но мы расспросим, не беспокойтесь. Есть где-нибудь дорога! — говорит Галина, а Зоя молчит. Стеснительная, не подумаешь, что военная.

Ноги у меня печет огнем. Сапоги промокли, да и портянки подвернулись.

— Извините, девушки, мне придется переобуться.

— Пожалуйста, переобувайтесь. Может, вам дать сухие портянки?

Я отказываюсь, но Зоя лезет на нары, достает из своего вещевого мешка чистую пару байковых портянок и протягивает их мне. Я не беру, расхваливаю свои, изрядно потертые в сапогах и порыжевшие, но она бросает их к порогу, за ящик.

— Ну, спасибо! Вот расскажу своим друзьям танкистам, не поверят, наверное.

Я переобулся, стало так приятно ногам, будто они, эти портянки, были пуховые. Тепло, сухо.

— Теперь можно и в путь-дорогу.

— Никуда вы не пойдете в такую пору. И так полночи ходили, — говорит Галя.

— Останьтесь, — просит Зоя. — Я бы на вашем месте осталась. Утром мы вас проводим.

Уговорили, остался. Мне и самому не хотелось уходить от них. Где я встречу еще такую землянку! С такими милыми девушками.

Они разместились на одной стороне нар, а я на другой. От печурки тепло, землянка озаряется тлеющими углями.

— Трудно вам, девчата, на войне?

— А где теперь легко? — говорит Галя. — Здесь мы хоть сыты. Сами попросились на фронт.

Мне показалось, что кто-то проходил мимо землянки, но вдруг остановился, слушает. Спускается по ступенькам, вытирает ноги о еловые ветки.

— Можно к вам?

— Мы уже спим, товарищ старшина.

— Я на минутку. — Он все же заходит. Смотрит на мои сапоги у печурки, ждет, что девушки скажут, но они молчат, — Что это за хлюст у вас тут появился?

— Это гость… Танкист с передовой. Мы его давно знаем. Комсорг полка!

— Сейчас побачим. — Старшина полез в карман за зажигалкой, присветил ею над самым потолком, как свечой, чтобы лучше было видно.

Я стал объяснять, как попал сюда, говорю, что мне надо дождаться утра, а потом буду добираться до штаба корпуса. Пусть он не беспокоится.

— Не мое дело. Командир батареи запретил. Поднимайтесь.

— Хорошо, я уйду. Только не шумите, ради бога.

Девушки уговаривали его тоже, но старшина был неумолим. Только крутил огромной головой запорожца и повторял:

— Командир батареи запретил.

Я видел, что ему доставляло удовольствие выдворять меня из землянки девушек. Не понимает, что их никакой охраной не уберечь, если они втайне что-то задумают.

Натягиваю сырые сапоги, которые распарились, потяжелели, стали мягкими и скользкими, надевать их неприятно. Старшина наблюдает, хладнокровно выдерживает, хотя я медлю, задерживаю его.

— Идите, я сейчас выйду, — говорю я ему. Мне не хочется прощаться с девушками при нем.

Он молча удалился, стоит у землянки, ждет.

— Девушки, я, видимо, подвел вас?

— Нет, что вы!

Конечно, подвел. Утешаю себя тем, что женщины в любых случаях умеют за себя постоять.

— Жаль, — говорю я им. — Ну и старшина у вас!..

— Да он не такой уж плохой, — отвечает Галя.

— Заходите на обратном пути, — говорит Зоя. — Мы вас будем ждать! Запишите номер нашей полевой почты… — Голос у нее тихий, каждое слово проникает до сердца. Хочется сказать ей что-нибудь хорошее.

Она подала руку с какой-то тревожной надеждой:

— Счастливого вам пути.

— Спасибо.

На улице темно и сыро, зябко. Старшина подергивает усами, сопит.

— Командир батареи требует вас к себе.

— Как это требует?

— Приказал явиться.

— Что ж, идемте, если приказал!

Мне неудобно перед девушками, видят, что я смущаюсь, сделались мрачными, молчат.

Старшина ступает впереди, я за ним следом. Своей массивной спиной он загородил передо мной все пространство. У него слишком широкое туловище и низко посаженная голова. Идет посапывает, ничего не говорит. У блиндажа останавливается и пропускает меня вперед.

В блиндаже все сверкает, как в церкви. Стены и потолок из струганых бревен, двери из нового теса. Пахнет смолой. Под потолком горит яркая лампа с настоящим пузатым стеклом.

Ничего себе живут артиллеристы! А почему им и не жить так? Обычно подолгу стоят на одном месте. Это мы, танкисты, все время в движении. Хоть мы и роем много, руки всегда в кровавых мозолях, а жить в своих землянках не приходится. Правда, в последнее время мы довольствуемся небольшими окопами под днищем машины. И безопасно и уютно.

За столом, застланным плюшевой скатертью вишневого цвета, сидит капитан. Лицо худое, густая борода, губы тонкие, глаза острые. Настоящий Робинзон.

— Здравия желаю, товарищ капитан!

— Здравствуйте. Предъявите свои документы.

— Пожалуйста, — подаю я ему удостоверение личности. Он положил его на стол и прикрыл ладонью.

— А командировочная?

— Какая командировочная?

— Обыкновенная. За подписью командира части и с круглой печатью.

— Зачем она мне?

— А затем, что порядок есть порядок. Даже в танковых войсках.

— Что значит «даже»?

— Это я к слову, конечно… Почему оказались в расположении чужой части?

Я объясняю, куда следую.

— Ха! И так прямехонько в землянку к девушкам невзначай попали? И тихонечко расположились. Хотя не первый день служите в армии, знаете, наверное, что нужно в первую очередь представиться командиру.

— Но какой же вы буквоед! Я таких за всю войну не встречал.

— Старшина! Позовите-ка сюда быстренько двух солдат.

Вошли два дюжих парня с автоматами, встали у порога в готовности. Капитан взмахнул рукой:

— Разоружить! И обыскать.

Я смеюсь, говорю, что все это глупо, но старшина вынимает у меня из кобуры пистолет, лезет в карман.

— Осторожно, там лимонка с запалом.

— Одна? Или еще есть?

— Было две.

— Где вторая?

— Пришлось бросить…

Когда все мои карманы были вывернуты, капитан сказал:

— А теперь садитесь. Потолкуем.

— Прошу вас сообщить командованию, что вы меня задержали.

— Сами знаем.

Конечно, он сам все знает. Такого чудака не сыскать, наверное, во всей артиллерии. Он смотрит в мое удостоверение личности, читает:

— Михалев… Гвардии старший лейтенант Михалев.

И вдруг мне показалось, что я уже встречал где-то этого человека. И голос знаком, и манера говорить — слегка задыхаясь, будто он только что пробежал стометровку.

Но борода? Такого волосатика Робинзона я бы запомнил. У нас в танковых полках бородатых вообще нет. «Шерсть хорошо горит», — шутит комкор. Он всегда побрит.

— Михалев… Михалев. — Он приподнимает голову и каким-то мягким, изменившимся голосом спрашивает: — А вы из каких краев, Михалев? В Красно-Пойменской школе не учились?

— Учился.

Он нахмурился.

— В седьмом «б»?

— Так точно.

— Тот самый Михалев, из-за которого мне доставалось на педсовете. Это вы мне однажды чуть глаз не выбили снежком?

— Здравствуйте, Семен Власович… А насчет снежка — так это случайно, когда не метишь, обязательно попадешь.

— Но вы метили. Я даже не успел отвернуться.

Видимо, сильно я тогда ударил ему в глаз, потому что учитель наш не пришел к нам на очередной урок.

— Так-так… Михалев, значит? Гвардии старший лейтенант! — И он сделал знак старшине, кивнул в сторону полки, на которой стояли котелки и кружки.

Пока старшина жарил картошку на костре у выхода из блиндажа, мы сидели и вспоминали нашу школу, учителей и учеников, которые подросли и стали солдатами. Некоторых уже нет в живых, другие покалечены.

В нашей Красно-Пойменской средней школе было много учителей, но почему-то судьба свела именно с Семеном Власовичем, о котором я никогда не вспоминал даже. Он не пользовался у нас особым признанием и уважением. Его физику и алгебру мы не понимали. Он читал лекции, как профессор какой. Отсидим смирненько сорок пять минут и разойдемся, ничего нового в голове. Больше тумана… Знает ли он об этом? К тому же Семен Власович был у нас классным руководителем, выручал не раз.

Он смотрит на меня с удовлетворением и некоторым удивлением:

— Танкистом стал? На каких танках?

— На ИС.

Долго не сводит с меня уставших глаз, в них грусть, и гордость, и что-то еще, может тревога.

Старшина тихонько, как бы извиняясь, положил передо мной гранату и пистолет.

— Запал вынь, — сказал Семен Власович. — На передовой, там все разрешается, а здесь незачем рисковать. Чека — вещь ненадежная.

Я вынул запал, сунул его в карман куртки, а лимонку в карман брюк, спрятал в кобуру пистолет.

— Осторожность не помешает, — добавил Семен Власович, видимо не надеясь, что я серьезно воспринял его советы.

— У вас, артиллеристов, спокойнее, поэтому вы и привыкли к осторожности, все делать обстоятельно. А мы всегда в бурлящем котле.

— Да и у нас всякое бывает. Но все же мы — дальнобойная! Тягачами пушки таскаем.

Там, в школе, резко была видна разница в нашем возрасте и положении, а теперь мы почти сравнялись с виду, да и на равных правах. Ему не больше тридцати, мне двадцать один. Оба повоевали. У меня наград даже больше, чем у него.

Кажется немного странным, что этот человек был когда-то моим наставником и мог делать из меня все, как гончар из податливой глины. А теперь? Надев военную форму, он что-то приобрел и что-то потерял. Стал такой, как все мы. И возмужал не в пример нам. Я перед ним какой-то жиденький, как ракитовая поросль, которая гнется под ветром. А он жесткий, с железной волей. Наверное, давно бы мог быть майором и подполковником, командовать не батареей, а дивизионом или полком.

— Ложитесь отдыхать, — сказал Семен Власович, когда мы поужинали. — Да и мне не мешало бы часок вздремнуть. Вчера всю ночь стреляли… Утром пойдет машина за боеприпасами, я вас разбужу.

Не знаю, долго ли я спал, но зазвонил телефон, капитан схватил трубку и, ответив только одним словом: «Есть!», побежал на батарею. И дальнобойные дуры стали методически куда-то палить. Когда они выстреливали, земной шар, казалось, подпрыгивал, как мячик. Воздух раздирало. Чтобы не полопались в ушах перепонки, я натянул на голову танкошлем, но мало помогало. Только сомкну глаза, опять: гух! При сплошном грохоте на передовой я легко засыпал, а эта методичность меня изводила. Тихо-тихо, и вдруг тебя оглушит выстрелом и подбросит на нарах. И слышно, как зашелестит снаряд, полетит далеко-далеко и глухо взорвется, будто упадет в воду.

Постепенно я стал привыкать и к этому. Еще минута, и я бы заснул всему наперекор. Но неожиданно не выстрелом, а разрывом сотрясло землю. Мне показалось, что комбатовская землянка разъехалась, накат сейчас придавит меня. Посыпался песок, накат затрещал, но выдержал, — видимо, снаряд упал где-то рядом. И следом: гах! гах! гах! Такое впечатление, что все эти снаряды разорвались где-то подо мной.

Я упорно решил лежать. Мимо землянки кто-то пробежал. Остановился. Его окликает командир батареи:

— Ну, что там?

Человек молчит.

— Что там, я спрашиваю?

Я догадался, что произошло что-то страшное, прислушиваюсь, сердце колотится.

— Смотри внимательней.

— Точно, товарищ гвардии капитан. Прямое попадание.

— Да ты получше посмотри.

В потемках натягиваю сапоги, беру куртку, ощупью выбираюсь из блиндажа. Иду туда, на голоса, отыскиваю комбата.

— Что случилось, Семен Власович?

— И не спрашивай! — Он направил луч фонарика в воронку, она еще дымилась. — Лопаты, быстро!

Попробовали копать землю, бросили. Семен Власович снял фуражку, губы его дрожали, он ничего не мог произнести.

За передним краем послышались выстрелы, снаряды прошелестели над головами, один за другим упали где-то за соснами, — может, тоже угодили в землянку с людьми или просто шлепнулись в болото.

Наверное, половина людей на фронте погибает вот так, случайно, вовсе не предполагая об опасности и не успев уловить мгновения своей смерти.

Девушки, девушки!..

В растерянности я не мог даже вспомнить сразу, как их звали. Я только видел перед собой их красивые, приветливые лица. Одно смуглое, другое розоватое, как у ребенка. И в ушах все еще звучали их голоса, которые забыть невозможно.

Меня начинает мучить совесть, как будто, если бы я не ушел из их землянки, с ними ничего бы не случилось.

В блиндаже комбата надрывно звонил телефон.

— К орудиям! — закричал, очнувшись, капитан и, оставив меня, побежал к блиндажу.

Когда я пришел туда, его уже не было. Яркая вспышка осветила поляну. Снаряд зашелестел в немецкую сторону. Второй, третий… Артиллеристы стреляли остервенело. И мне казалось, что снаряды ложились очень точно, в них была неотразимая сила гнева, обиды и боли, которую ничем не успокоить.

Я долго не заходил в блиндаж, хотя меня трясло, было очень холодно. Рядом со мной стоял старшина и посапывал. Наверное, я обязан ему жизнью. Но разве узнаешь, каким он будет, твой новый шаг?

Еще не рассвело, я вышел на дорогу и пешком направился в штаб корпуса. На полпути меня подобрал броневичок офицера связи. Кое-как мне удалось пристроиться на капоте, уцепившись за башенку.

В политотделе мне предложили остаться комсоргом. Я ответил: подумаю. А сам решил: вернусь на танки.

На обратном пути была возможность добраться сразу в полк на бронетранспортере из разведотдела корпуса, но я отказался, решил заехать к артиллеристам.

И вот та самая поляна. Никого. Только, как покинутое лежбище каких-то диковинных зверей, темнели среди зелени окопы, в которых стояли орудия. Батарея снялась. Безмолвие. Отдыхают оглушенные перелески.

Боюсь повернуться в сторону сосен. Может, там и нет никакой воронки? Не приснилось ли мне все это в бреду после блукания по лесам в темноте? Или вообще не было ни учителя-бородача, ни девушек — все это плод моего воображения?

Почти бессознательно иду к соснам. Издали вижу блиндаж командира батареи, за ним — свежеразвороченная глина, как раз то самое страшное место, которое могло быть и моей могилой.

На дне воронки букет полевых цветов. И другой — из каких-то колючих лесных трав, которые не вянут.

Милые вы мои сестренки! До чего же легко в этом мире уйти из жизни. Быть — и исчезнуть без следа…

У меня не хватает сил покинуть это место, я сажусь на скамейку, которая осталась между двумя соснами, — может быть, ее сделал тот самый старшина, который выдворил меня из землянки. Но идти надо. Идти судьбе своей навстречу.

Еле-еле раскачиваются сосны. Их стройные гладкие стволы поранены осколками. Воздух уже прогрелся, синеватый, еще не устоявшийся, колеблется над поляной, струится.

Где он сейчас, мой учитель Робинзон, со своими орудиями? Когда прощались, пытался обнять меня, но постеснялся своей слабости и только взмахнул рукой, резко, почти в отчаянии, будто давал своей батарее сигнал: «Огонь!»

— Держись, Василий! Если вернешься в наши края, загляни в Красно-Пойменскую школу.

— Но она же сгорела.

— А я и не знал.

Наверное, это судьба, что девушки оказались у него в батарее и он заменил им и отца и братьев.

Я все еще не решаюсь уйти с поляны и думаю, что на свете есть что-то большее, чем любовь. Даю себе слово: если останусь жив, обязательно побываю здесь, хотя бы еще раз. Даже если мне придется сюда добираться без ног, исковерканному огнем и металлом.

 

23

Майор Нефедов брился, повесив зеркало на сучок сосны. Видимо, бритва тупая, он морщится, но терпит.

— Ты не умеешь бритвы налаживать на ремне? — спрашивает он.

— Что вы! Я и бреюсь пока раз в неделю, безопасной. В прошлом году только начал.

— Надо будет попросить кого-нибудь из танкистов. Они мастера на все руки… Вчера из первого батальона звонили. Просили прислать им комсорга. Я сказал, что ты придешь завтра… Видишь, какого признания ты удостоился — приглашают. Это, брат, понимать надо. Привык уже к своей новой должности?

— Не знаю. Но я не смог отвыкнуть и от той — тянет на танки, товарищ гвардии майор.

— Это я от тебя уже слышал… Да, хотел тебе сказать… Что это ты давно не заглядывал к своим комсомолочкам?

Я отмалчиваюсь.

— Заморочил девушке голову… Скучает она.

Не вздумал ли замполит и меня побрить? Война, фронт, а тут любовь. Когда на уме должен быть долг.

— Ты слышал, что я сказал? Скучает… А ты увидел начальника штаба в машине и укатил назад… Мне кажется, что ты напрасно… На нее положиться можно. Поверь мне. Со стороны видней — она тебя любит. И не дала повода для сомнений.

Нет, хотя он и замполит, а я его в адвокаты не беру. И никому не скажу, что у меня там, на душе.

Невольно начинаю сравнивать Марину с Зоей, которая как завороженная смотрела тогда на меня в землянке. Перед ней я не стыдился бы никакой своей слабости, а перед Мариной я невольно теряюсь. Мне все кажется, что ей не такой любви хочется. Я для нее наивный мальчишка. И так будет всегда. Сменил прежнего комсорга Васю Кувшинова — стал предохранительным щитом. А для меня эта роль не подходит. У меня хватит силы, чтобы переломить себя. Завтра уйду в батальон.

— Значит, я ошибся, — говорит майор. — Я думал, что ты ее тоже любишь.

С другой стороны теперь заходит, но я все равно молчу. Каким бы он душевным человеком ни был, мне не надо посредников: они всё погубят. Если бы Глотюк не носился со своим щитом, у меня никогда бы, наверное, не возникло подозрения, что со мной играют.

— Чем ты сейчас будешь заниматься? — спрашивает замполит.

— Надо написать письмо матери Кувшинова.

— Хорошо.

Я получаю от нее письма чуть ли не каждый день. Как писала своему сыну, так и мне пишет. А когда узнала, что у меня не осталось ни отца, ни матери, стала называть сынком.

«Прошу помнить, Вася, что у тебя есть родной человек, и, что бы с тобой ни случилось, ранят или заболеешь, всегда можешь приехать, как домой».

Я читаю ее письмо, и у меня мороз по коже:

«Милый мой мальчик! Пусть тебя обходят снаряды и мины, не тронут пули… Пока я жива, считай, у тебя есть мать… Пиши».

Я показал ее письмо начальнику штаба. Он прочитал его и сказал:

— А знаешь, Михалев, это, наверное, самая большая удача в твоей комсомольской работе.

— Но какая здесь удача? Получилось само собой.

— В том-то и дело. Само собой получается всегда по-человечески. Ты показывал ее письма танкистам в ротах?

— Пока нет.

— Зря. Ты обязательно дай им почитать. С вечера, если на утро намечается атака.

Я пишу ей тоже каждый день, но мне больно сознавать, что пишет ей не тот, кто должен был писать. И я никогда не смогу заменить его. Слишком большая потеря для нее, невозвратимая.

Я закончил письмо и зашел в землянку к замполиту. Он стоял передо мной какой-то преображенный. И я не сразу понял, что у него на старых погонах появилась вторая большая звезда.

— Поздравляю вас, товарищ гвардии подполковник!

— А между прочим, я уже неделю ношу вторую звезду. Мало интересуетесь начальством! — шутит он.

Мне кажется, теперь он не только не изображает из себя начальство, но стал еще проще. В простоте ведь тоже свое обаяние, и его стали уважать больше прежнего.

Глотюк совсем иной. Он считает, что начальника штаба должны побаиваться, — всех ругает за что надо и не надо, хотя и беззлобно.

— Глотюк есть Глотюк, — сказал как-то Нефедов. — Он хорошо знает, что — нельзя, но не знает, что — можно.

Мне сказали, что меня долго разыскивал капитан Климов, хотел проститься: его отправили командовать ротой регулировщиков.

Лежу под кустом, смотрю на ночное небо. Сколько звезд в вышине! Долго смотрю. Уже начинает кружиться голова, и кажется, что весь Млечный Путь поворачивается над лесами, как лопасти огромной ветряной мельницы.

У штабной машины прохаживается часовой. Порой он останавливается и тоже о чем-то думает. Но вот насторожился, прислушиваясь к чьим-то шагам.

— Комсорга не видели?

— Где-то здесь. Спит под кустами.

— Михалев! — кричит Марина.

Мне провалиться бы сквозь землю. Набрасываю на плечи куртку, выхожу навстречу.

— Только что сдала дежурство. Теперь заступаю в два часа ночи. Может, побродим?

Я сконфузился еще больше: все же слышат.

— Не теряйся, старшой! — смеется кто-то за кустами.

Мы идем по тропинке под высокими соснами, как под навесом большого вокзала.

— Вам не стыдно? — говорит Марина. — Что молчите? Можно подумать, вы и правда боитесь Глотюка. Почему-то все считают, будто он-на меня имеет какие-то особые права… Говорите, что у вас там на душе?

— Ничего там нет.

Но я говорю неправду. У меня все время на уме слова Глотюка: «ты предохранительный щит». И записи Василия Кувшинова: «Я люблю ее какой-то мучительной любовью». Видимо, мне не следовало читать их. Пусть бы тайна так и осталась тайной. Высокой, как небо, на которое сколько бы ни смотрел, оно всегда остается загадкой.

— Марина, наверное, я все же скажу… Вернее, спрошу. Ведь вы ради шутки тогда у родника…

Она остановилась, но не обернулась ко мне, а смотрела вдаль, в темный коридор просеки.

— Вы пошутили надо мной, правда?

— А если не пошутила?

— Но я ничего не понимаю. Мне почему-то кажется… Не знаю… Думал…

— Непонятливый такой! — игриво пропела она и шагнула ближе ко мне, тихонько провела пальцами по моим щекам, сомкнула их на моей шее и стала целовать.

Мне хочется закричать на весь свет: какой же ты дуралей, Михалев!

Потом идем дальше по просеке в обнимку, сердца стучат.

— Когда-нибудь я докажу вам свою любовь, — говорит она. — Но только вы ее не торопите. И берегите себя.

Почему это: когда мы вместе, все ясно, а врозь — начинает точить душу какой-то червячок. Неужели у нее так?

Повернули назад и не заметили, как оказались вблизи штабной машины. Мигают у кустов самокрутки. Останавливаемся.

— Вам сколько лет? — спрашивает Марина.

— Двадцать один.

— А мне двадцать… И не просто справиться с ними. Хотя и война.

Я не знаю, что ей сказать. Война или не война, что мне до этого? Я люблю ее и ничего не хочу знать.

— Вы не сомневайтесь. Я просто устала… И поступайте со мной как хотите. Можете погубить, можете сделать счастливой. От меня ничего не зависит. Но верьте: что бы с вами ни случилось, я всегда буду рядом. — Она шептала так, будто кто-то ей помешает досказать. И вдруг потянула меня за руку в сторону, за куст орешника.

У машины стоял Глотюк и курил. Конечно, он нас заметил. Побрел по нашей же просеке, только один. Встретив меня утром, он усмехнулся:

— Ну и ну! Сам был лейтенантом, всякое случалось, но до такого не доходило. Эти женщины часто не знают, чего хотят, потому и теряют голову… Ты действительно любишь ее?

— Почему это всех интересует?

— Не интересовало бы, не спрашивал.

— Но кто вы мне — отец?

— Не надо так, Михалев… Повезло тебе, и будь доволен. Я завидую, но не презираю. Мужчины должны быть мужчинами.

Он пригласил меня зайти в штабную машину.

— Садись. Должен сказать, что я о тебе самого высокого мнения. Не забывай об этом, если я тебя даже буду и ругать.

 

24

Замполит сообщил радостную новость — в Москве будет совещание комсомольского актива. От нашего полка тоже поедет несколько человек: старший лейтенант Косырев, механик-водитель сержант Воронин, награжденный орденом Ленина, и я. И Марина. Если ее отпустит Глотюк.

— Сам бы с удовольствием поехал с вами, но — увы! — смеется подполковник Нефедов. — Эх, где моя молодость?

А ему всего двадцать пять. Но оказался он в другом поколении. Сам это чувствует, радуется и сожалеет.

— А на чем мы поедем, товарищ гвардии подполковник? — поинтересовался я.

— На попутных, господа делегаты!

Мне очень хотелось, чтобы вместе с нами поехала Марина, но это зависело от Глотюка. Конечно, он ее ни за что не отпустит. И оправдание найдет: «А кто будет на рации дежурить?»

Но начальник штаба даже не заикнулся об этом. Вручил мне командировочное предписание и сверток — две банки сардин и плитку шоколада. Я понял, для кого предназначался шоколад.

— Что, Михалев, требуется сделать, вернувшись в часть?

— Доложить о прибытии.

— Не просто доложить. Прибыл — все в порядке.

Я не хотел у него брать консервы и шоколад, но он настоял:

— Бери, бери, пригодится. Я люблю другое, остренькое. Витамин «це» — сальце, винце…

— Начинает светать, — говорит Марина и тычется лицом мне в плечо. Держится за мою руку, считает, что так теплее, умолкает и снова начинает дышать глубоко и ровно — уснула. Тарахтит попутная полуторка.

Старший лейтенант Косырев и сержант Воронин тоже дремлют. Уткнулись головами друг в друга — пилотки перекосились, у сержанта звездочка оказалась возле уха. Это не то что танкошлем, в котором можно свободно прикорнуть даже в танке.

Неожиданно узнаю знакомые места — высотку в густом березняке.

— Марина!

— Что?

— Вот здесь меня в первый раз ранило.

— Неужели мы уже под Москвой?

— Да… Видите две березы? Одна из них засохла…

— Вы говорите так, будто вам здесь какое-то счастье подвалило.

Она протянула руку к моему лицу и провела ладонью по шраму у виска. Вздохнула и сказала:

— Пусть никогда вас больше не тронет ни пуля, ни осколок.

— Ни болванка! — пошутил я.

— Упаси господи! — Она поудобнее положила голову и снова притихла.

А мне хотелось рассказать ей о том, как мы пробивались здесь по заснеженным болотам со своими танками, о батарее, которую мне не удалось всю раздавить и одна из пушек выстрелила в упор, о том, как фрицы ночью подходили к нашему танку, смеялись, пробовали ногой натяжение гусениц… А на заре я вывел машину к своим. Полуживой, истекающий кровью. Говорят, даже немцы потом передавали об этом случае по радио: они, мол, наградили бы такого солдата.

Попутчики мои молчат, а полуторка все тарахтит и тарахтит, от тряски боль в затылке, ноги замлели, но я стараюсь не шевелиться, чтобы не разбудить Марину.

Светает все быстрее. Я наблюдаю, как меняются цвета вокруг: сначала дымка была синеватая, потом молочного цвета, а сейчас розовая. Обычно в такую пору начинаются все наступательные операции, и мне кажется, что в следующее мгновение все взорвется, загремит и затрещит, покроется клубами дыма. И дышать станет тяжело и горько.

Голова словно свинцовая, подбородок упал на грудь, и я уже ничего не слышу, постепенно куда-то проваливаюсь. Теперь меня не разбудить, наверное, из пушки.

 

25

Играет духовой оркестр, толпа у буфетной стойки, за столиками сидят вчерашние фронтовики и пьют лимонад, едят бутерброды с ветчиной и семгой. Под большими сводами между колоннами кружатся пары. Многие девушки в ярких платьях, в туфельках на высоких каблуках, только Марина и еще какие-то две подружки в гимнастерках.

— Что будем делать, в очереди за лимонадом стоять или танцевать? — спрашиваю я Марину.

— Танцевать!

Тяжело ей в кирзачах, я тоже еле переставляю ноги. Но мы вскоре забываем обо всем, кружимся и кружимся, будто сама судьба специально бросила нам, как подаяние, частичку радостного времени. Улыбка стерла с лица Марины тени усталости и бессонной ночи. Какая она легкая, порывистая! Как ветер. Хочется здесь, при всех, обнять и поцеловать ее.

Старший лейтенант Косырев и сержант Воронин скучают в хвосте очереди. Мы подходим к ним, советуем не стоять.

— Говорят, пиво появится, — отвечает Косырев.

— Сомневаюсь.

— Идемте танцевать! — потащила его в круг Марина.

Станцевав с Косыревым, она пригласила и сержанта Воронина, но Петя стал прятаться за наши спины:

— Я не умею. Честное слово!

— Я поучу вас, — настаивает Марина.

Но он не пошел, не решился, чтобы не позориться.

И опять мы танцуем с Мариной, а какой-то боец, с длинноватым лицом, высокий и костлявый, смотрит на нас и, как мне показалось, ловит взгляд Марины. Я прошу ее обратить на него внимание. Мы остановились, он подошел к нам:

— Здравия желаю. — И обратился уже только к Марине: — Я Коля. Узнал вас по фотографии.

Она побледнела, смотрит на его лицо, хочет что-то сказать и не может. Коля взял ее под руку, отвел в сторону. Я остался на месте, считая, что мое присутствие будет только стеснять их.

Они остановились у окна. Он склонил голову и молчал. На его худом остром лице была только одна скорбь. А она вытирала глаза платком и что-то говорила.

Ко мне подошел майор, помощник начальника политотдела корпуса по комсомолу:

— Вам предоставят слово, Михалев! — Он сообщил это с какой-то особенной радостью и важностью.

Я онемел.

— Все решено — будете выступать… На всю страну!

Я даже не попытался отказаться, чтобы не огорчить его. Он, конечно, не понимал, что я оказался в роли того зверя, которого так просто загнали в ворота. Придется идти на трибуну. Опозориться. У других и опыт и хватка. А у меня ничего. Сам себя утешаю: что-нибудь случится — выступать не придется.

Раздается один длинный звонок, потом еще и еще. Люди потянулись в зал. Я жду Марину. Но она не отходит от Коли. И ребят наших не видно: затерялись в толпе.

Иду в зал. День, а люстра зажжена. На ней чуть не тысяча лампочек. Столы на сцене покрыты красным бархатом, на трибуне микрофоны подняли кверху чешуйчатые удавьи головы. Многолюдье. Меня опять начинает трясти, когда я думаю, что мне придется перед ними говорить. Вспоминаю, как однажды Глотюк сказал: «Хотя ты и комсорг, по хромаешь на все четыре ноги». Как они могли мне доверить? Наверняка что-нибудь ляпну… А потом придется краснеть замполиту. И мне стыдно будет ему в глаза смотреть. По всему полку пойдет молва о комсорге… Может, что-нибудь посоветует Марина? Но почему она там задерживается?

На сцене появился маршал с казачьими усами, о котором немало сложено песен и легенд. Занимают места генералы, за их спинами Герои Советского Союза, совсем мальчики — младшие лейтенанты, сержанты, рядовые. В зале начинают аплодировать.

Я ищу на трибуне еще одно, очень знакомое мне лицо и разочаровываюсь, что его не вижу. Мне бы хоть раз в жизни увидеть лицо этого человека и прочитать по нему все… Может, всю эпоху моего поколения.

И опять я ищу глазами Марину. Но ни ее, ни наших ребят в зале не нахожу. Сажусь и слушаю доклад. Он несколько успокоил меня своей холодной логикой — все по-солдатски просто и ясно. И ничего особенного. Обо всем этом я тысячи раз слышал от своего замполита и сам говорил. Генерал не собьется: читает свой доклад. В конце он горячо выкрикивает лозунги-призывы, и ему бурно аплодируют. А чем я кончу свое выступление? Послушаю, что скажут другие. Видимо, мне предоставят слово только завтра, а за ночь я настрочу себе шпаргалку.

И вдруг — не верю своим ушам — слышится: «…комсорг отдельного гвардейского танкового полка прорыва… Михалев!» И так как я не поднимался с места, повторили.

По моему лицу побежали струйки пота, но я вскакиваю и торопливо иду, почти что бегу к сцене, поднимаюсь на трибуну. Перевожу дыхание. Осматриваю зал. Вижу девушек-подружек в гимнастерках, а Марины по-прежнему нет.

В какой-то радужной полумгле громадного зала я различаю среди сидящих еще одну девушку. У нее на груди ни орденов, ни медалей, только один гвардейский знак. Конечно, это Марина. Начинаю говорить, она улыбается, потом лицо стало сосредоточенным. Или мне так кажется?

А у тех девушек-подружек по ордену Отечественной войны. Нашей Марине такой не получить. У нас в полку ордена дают тем, кто горит в танке и поджигает «тигры». Если танкист носит на груди золото — не зря! Марину же можно наградить только за «образцовое выполнение своих обязанностей». Она понимает это и не в обиде. Совесть спокойна. Мучит всегда только незаслуженное. Но ее обязательно наградят. Я сам слышал, как комкор говорил: не забывать девушек. Уже одно присутствие их среди нас — героизм.

Я забыл, что нахожусь на трибуне, и говорю обычно, самую сущую правду. Как у нас в полку принимают в гвардию. Сначала обязательно проверка в бою, потом выстраивается весь полк. Выносится знамя. Танкисты коленопреклоненно целуют его. У всех мурашки по телу. Вот так начинается путь к героизму. Жизнь — атака! Не все знают, что это такое.

Рассказал о том, за что сидящий здесь в зале скромнейший паренек Петя Воронин награжден орденом Ленина. Как он вывел свою машину на противотанковую батарею. А всего раздавил семь противотанковых пушек.

Потом о комсомольской работе старшего лейтенанта Косырева. У него в экипаже все орденоносцы.

В президиуме раздается возглас удивления. Я поясняю:

— А у нас и нельзя иначе. Люди в экипаже воюют сообща. Вместе отличаются, вместе гибнут… Только вот комсорг Вася Кувшинов погиб в одиночку… Его даже не наградили. Но я уверен, что он совершил подвиг… Может, я не про то говорю?

— Про то, про то! — кивает маршал с усами.

И я уже почти что спокоен. Мне, наверное, пора закругляться. Многие умеют подбросить такое, что все встают и начинают кричать «ура». У меня это не получится. Лучше просто сойти с трибуны, когда постучат по графину карандашом.

И вдруг я вижу, что та девушка с гвардейским значком вовсе не Марина, а Марина сидит с нашими ребятами и внимательно слушает. И морщится.

Я невольно остановился, хотя только что начал рассказывать о ее фронтовой жизни, о бессонных ночах у рации, бесконечных маршах, когда девушки сидят в кузовах-коробках, а над колоннами носятся «мессеры».

Меня выручает маршал:

— Что вы еще можете добавить?

— Могу добавить, товарищ маршал, что мы дойдем до Берлина!

— На такой коннице дойдете!

И я счастливый побежал вниз к своим. Как раз рядом с Мариной оказалось местечко, — видимо, она берегла его для меня.

— Я что-то не так сказал?

— Нет, все хорошо!

— Но вы же поморщились?

— Сапоги жмут.

У нее сапоги были старые, она попросила новые у Кати, а они маловаты.

И все же Марина сделала мне замечание:

— Можно было поменьше «обязательных фраз»… Но я уж слишком ревностный слушатель. Все хорошо! Маршалу понравилось. А главное, вы не забыли о Васе Кувшинове…

И я понял по интонации ее голоса: она знала, что он любил ее.

Совещание закончилось на следующий день. Предстояли концерты, экскурсии по столице, походы в театр. Девушкам давали билеты в Большой театр, Марина взяла на двоих — и для меня.

— Только завтра мне надо побывать на могиле Игоря, — сказала она. — Но мы вернемся. Вы поедете со мной?

— Конечно.

— Коля сказал, что туда добираться несложно. Это недалеко, на можайском направлении.

О как далеко оно от нас, это можайское направление! И как близко. Оно, наверное, будет напоминать нам о себе до самого конца нашей жизни.

Оказывается, Коля — брат ее мужа. Он уже уехал со своей группой куда-то на север, не мог остаться.

На ночлег нас развезли всех по разным местам. Меня и старшего лейтенанта Косырева в офицерскую гостиницу, сержанта Воронина в казарму, а Марина уехала с девушками. Мы договорились с ней встретиться в четыре утра у Белорусского вокзала.

Я долго не мог уснуть. Конечно, и она не спит. Одна там.

Я вышел раньше условленного времени, чтобы у вокзала встретить Марину. Но еще издали сквозь тоннель увидел ее — стоит у входа в метро и смотрит под ноги. Лицо бледное, прическа немного изменена — строже, волосы тщательно приглажены, убраны под пилотку. Услышав мои шаги, она приподняла голову и улыбнулась.

На часах было половина четвертого. Наступал рассвет.

— Пошли, — и она взяла меня под руку.

Я заметил, что она прихрамывает. У меня сапоги тоже не очень удобные, они не жмут, наоборот, очень просторные — трофейные, модернизированные, немецкие голенища перекроены на русский манер, из овальных стали прямыми. Головки тупорылые и негнущиеся, будто чугунные, каблуки массивные, с подковками — идешь по мостовой, искры высекают.

Мы сели на первую электричку и доехали до Кунцева. Вышли на шоссе, ждем попутной машины. Марина показывает мне карту, которую на листе бумаги нарисовал Коля. Вдоль линии населенные пункты: Кубинка, Шаликово. Можайск остается справа… Деревня Савково.

Машин проходящих много, но все нагружены до предела, не останавливаются.

Солнце уже поднялось высоко, стало душно. Мы попили у колодца и снова вышли на дорогу. Я начинаю «голосовать» — поднимаю руку. Поехали.

Машина тяжелая — ЗИС. Идет ровно, не страшно, что вылетишь вместе с ящиками за борт. Я остерегаюсь, чтобы не придавило ноги. Через окошечко заглядываю в кабину: водитель и Марина о чем-то разговаривают; видимо, она рассказывает ему, куда мы едем. Он слушает внимательно, изредка произносит какие-то фразы, сочувствует.

Рощицы и голые холмы. На поляне солдатское кладбище. Одинокий обелиск у мостика. На месте села — пепелища, голые печи с высокими трубами. Возле одной из печей женщина возится с котлами у загнетки. И опять кладбище.

Водитель на ходу пошире открывает ветровое стекло, чтобы Марине легче было дышать. Она сняла пилотку, расстегнула воротник гимнастерки.

Мальчишки-подростки, в отцовских обносках, лохматые, давно не стриженные, стоят у обелисков и читают на них фамилии. Русоволосые, босые. Оглянулись, машут мне руками. Я достал яблоки из полевой сумки и стал швырять им, они ловят их на лету, что-то кричат мне вдогонку.

— Приготовьтесь, скоро будет Можайск! — кричит мне водитель в окошечко. — Но я не советую вам туда ехать, лучше сойдите раньше. Савково где-то поблизости, спросите у местных жителей.

— Спасибо. Найдем!

Перешли поле и оказались у единственного сохранившегося строения — осиновой серой баньки с черным окошечком. Поджигали и ее, но не загорелась, только обуглилась с одной стороны. Престарелая женщина на ступеньках низенького разъехавшегося крылечка чистит картошку. Мальчишка лет десяти рубит хворост.

— Скажите, это Савково?

— Савково. А вы откеля?

— Из Москвы. Но вообще-то мы с фронта.

Женщина поднялась со ступенек и вытерла руки о фартук.

— Заходите к нам, люди добрые. Сейчас я сварю картошку, перекусите с дороги.

Мы поблагодарили, сказали, что сыты, да и торопимся, нам надо побывать на могиле танкиста лейтенанта Горянова. Женщина позвала внука:

— Сережа, где похоронен лейтенант-танкист?

— Не знаю, — ответил Сережа.

— У нас военных не хоронили, — сказала женщина.

Она была в стареньком мужском пиджаке с засученными рукавами, вылинявшей косынке, на ногах огромные мужские ботинки.

— Отец пишет? — спросил я у Сережи.

— Нет. Еще в прошлом году похоронка пришла.

После некоторого молчания Марина спросила, где Сережина мама.

— Нету у меня мамки, — ответил мальчик. — Немцы угнали рыть окопы, и она пропала без вести.

— Расстреляли мамку его, — шепнула женщина.

Марина опустилась рядом с ней на ступеньки крыльца.

— Водички можно?

— Можно. Сереженька, достань для тети свеженькой водицы из колодца. — Она смотрит на Марину подслеповато, по-матерински: — Напекло тебе голову солнцем, доченька, ты бы в тенек зашла.

— Ничего. Я привычна. Просто жажда.

— Наши места по нескольку раз из рук в руки переходили…

— А танки где наступали?

— Танки прорывались через другое село, — ответил Сережа. — Я вам покажу.

Как мы ни упрашивали его остаться, он все же пошел вместе с нами. Бабушка сказала, что туда — версты четыре. А мы идем, идем, кажется, все десять прошли, и пока никакого села не видно.

— Сережа, там обелиски есть где-нибудь? — спрашивает Марина.

— Есть.

— И фамилии на них написаны?

Мы осмотрели все обелиски, побывали на кладбище, у солдатских могил, но фамилии лейтенанта Горянова нигде не встретили.

— Значит, он у вас не погиб! — сказал Сережа.

— Нет, Сережа, погиб, — ответила Марина. Она достала из кармана гимнастерки извещение. — Вот, точно указано, — показала она мне потертый уже и пожелтевший листок. — На можайском направлении. Деревня Савково…

— Погиб или похоронен? — спросил я.

— А разве это не все равно?

— Нет.

Часто нашего брата танкиста хоронить не приходится. Что там останется после того, как танк раскалится докрасна?

— Сережа, а сгоревшие танки поблизости есть? — Есть. Только по ту сторону Савкова. Два немецких танка. Черные… И один наш. Под елями стоит. С красной звездой на башне. Хотя нет, звезды я не видел. А может, и видел.

Идти далеко. Мы просим Сережу остаться, вернуться домой. Но он не соглашается, говорит, что мы без него не найдем.

— Может, вы подождете нас, — говорю я Марине, зная, что она сильно устала. — Мы вам помашем, если надо будет.

— Нет, я обязательно пойду.

И Сережа повел нас полями, на которых валялись витки колючей проволоки, гильзы от снарядов. Перед осыпавшимися окопами тянулись длинные ходы сообщения. На опушке леса были блиндажи, залитые водой.

— Сережа, ты давно был там, где танки? — спрашиваю я.

— Весной. За ландышами бегали. Всей гурьбой, по одному страшно. Там темно под елями. И что-то звенит в танках. Бабушка говорит, что это ветер.

— Наверное, так и есть.

Сережа вел нас напрямик — через болотца и овраги, по заросшим лесным тропам, проторенным когда-то солдатскими сапогами. Мы выбились из сил, а тут, как назло, на пути оказалась трясина — станешь на кочку и провалишься вместе с ней, еле успеваешь переступить на другую. Сережа легкий, прыгает, как комарик, смеется, что нам приходится перебираться почти на четвереньках. Наверное, мы больше потеряли времени, чем выиграли.

Дальше начинался луг. С ромашками и колокольчиками. И мы повалились в траву: изнемогли совсем.

— Извините, но я сниму сапоги, — говорит Марина. — Стали жать еще больше. И порыжели. Катя скажет: где это ты их так разделала?

Я помогаю ей снять сапоги, тяну за каблуки изо всех сил — не снять. Еле стянул и повесил на колышки, чтобы немного просохли.

После бессонной ночи от усталости Марина бледная, губы пересохли и потрескались. Легла на спину, положила под голову руки.

Потом она взглянула на меня, и наши глаза встретились, она отвела в сторону свой взгляд.

Звенят жаворонки, гудят шмели над кустами клевера, ласковое солнце. А на душе щемящий холодок. Мне становится жаль Марину. Не знаю, я бы, наверное, с ощущением счастья стал просто ее другом, если бы оказался в живых тот, кого мы сегодня ищем. Порадовался бы, как за сестру, которая достойна больше чем любви.

— Сережа, далеко еще? — спрашивает Марина.

— Не очень.

— Идемте потихонечку. — Она встает, берет сапоги в руки и ступает белыми, чуть розоватыми ногами по траве. А трава по пояс. Наш проводник утонул в ней, только голова видна — рыжий вихор.

Входим в лес. Вот и та дорога, про которую говорил Сережа. По обе стороны ее дремучие ели, под ними полумрак. Марина уже не идет обычным шагом, а бежит и смотрит только вперед, прямо перед собой, туда, где должен быть танк с красной звездой на башне.

Но прежде чем он показался, мы увидели силуэты двух других танков. Они возникли внезапно, будто выросли из-под земли. Стволы пушек черные, вороненые, а сама броня ржавая, краска обгорела.

Кто-то нарисовал на броне череп и скрещенные кости. Люки открыты. Я заглянул в один из танков: развороченные ниши от снарядов, набросанные каменья. И нагажено.

Они вовсе нас не интересуют, эти чужие танки. Мы хотим видеть ту, свою, отечественную машину, о которой говорил Сережа.

— Вот она! — показывает мальчик за дремучую ель.

Тридцатьчетверка еще первых выпусков — пушка короткая, будто специально обрезанная. Она наведена на немецкий танк. Видимо, по нему и был сделан экипажем последний выстрел.

Марина останавливается, надевает сапоги. А сама не сводит глаз с тридцатьчетверки.

Почему-то осторожно обходим вокруг танка, осматриваем — люки закрыты. Под крылом пробоина.

— Совсем маленькая! — удивляется Сережа. — Даже палец не проходит.

— Подкалиберным ударили.

— Хорошо, что не большим.

— Этот тоже был не маленький. Но пострашнее большого. Стерженек прожигает броню.

Сережа поежился, будто этот самый раскаленный стерженек прошел сквозь его сердце. Я положил ему руку на плечо:

— Тебе, Сережа, не придется иметь с ними дело. Расти спокойно.

Осматриваю окрестность — нигде не видно никаких холмиков. А мне очень хотелось, чтобы оказалась могила, — все-таки можно поклониться праху. Ведь за этим мы и ехали сюда.

Трогаю люк механика-водителя. Закрыт изнутри. На башне люки тоже задраены намертво. Лезу под танк — аварийным люком в днище не пользовались.

А Марина встала как вкопанная и глядит, глядит на броню.

Спрашиваю у Сережи, всегда ли люки так были закрыты. Оказывается, всегда.

Невольно запускаю руку в карман куртки, где, бывало, носил свой ключ от танка.

Может быть, запасные ключи целы? Они обычно хранятся в ящике от инструментов. Но ящики на замке. Хотя открыть их ничего не стоит. Отстегиваю лом и подсовываю его под крышку, она отгибается, можно запустить руку.

Я не ошибся, один из запасных ключей оказался в ящике. Открываю башню, заглядываю внутрь. Покореженное железо, змейками свисают концы сгоревшей проводки, на самом днище светится белый порошок.

Снимаю пилотку. Извините, ребята, что потревожил ваш покой. Все равно он у вас долгим не будет. Придут еще тягачи… Металл потребуется. И забрызжет автоген.

— Что там? — сдавленным голосом спрашивает Марина. — Что вы там видите?

— Они погибли… Держались до последнего.

— Мне можно взглянуть?

— Можно. Но вы ничего не увидите.

— Вы же увидели?

— Может быть, вам все же не надо…

Но она уже протягивает мне руку, и я помогаю ей подняться на танк.

Смотрит на башню, нет ли на ней каких-нибудь знаков.

— А как узнать, кому принадлежала эта машина?

— Трудно… Пока невозможно.

Она горестно вздохнула и наклонилась над люком:

— Я ничего не вижу.

— Присмотритесь.

И вдруг она отшатнулась, опустилась на жалюзи, закрыла лицо руками и заплакала.

— Марина, может быть, это и не его танк.

— Не все ли равно!

Прежде чем захлопнуть люк, я еще раз заглядываю в башню. И мне показалось, что среди белого, как перемолотая вата, порошка что-то сверкнуло. Спускаюсь на днище и поднимаю — слиток. Но видно, что это был орден Красного Знамени. Марина взяла его в руки и, теряя сознание и обнимая башню, зарыдала.

Мы с Сережей кое-как спустили ее по лобовой броне на землю. Молча смотрим на танк. Утешения Марине не нужны: они принесут ей еще больше боли. Сережа ухватился за мою руку, весь дрожит. Я говорю ему:

— Держись. Ты же мужчина.

Когда она пришла в себя, я снова поднялся на танк и захлопнул люк.

Солнца уже не было видно, но лес утопал в зареве, и ели казались совсем черными. Тихо-тихо. Слышно, как по шоссе в стороне Можайска гудят моторы.

Я дал себе слово ничего не расспрашивать у Марины, она тоже не намекала о минувшем. Настояла, чтобы мы довели Сережу до Савкова, ни в коем случае не согласилась ночевать, хотя бабушка очень упрашивала.

В полночь мы были в Москве.

 

26

Атака. И опять я бегаю между танками. Все за броней, а у меня нет своей машины — вот и бегаю: во время боя мне надо быть в подразделениях.

Я по-прежнему ношу танковую форму — куртку и брезентовые брюки. Они гремят, как жестяные, но в них уютно, будто ты чем-то надежно прикрыт. Как под родной крышей.

Дождливая ночь. Танки остановились, идет дозаправка боеприпасами и горючим. Экипажи заняты, а я свободен, развел под елкой костерок и читаю газеты. Трое суток не было почты, отстал от событий.

— Гвардии старшего лейтенанта Михалева — в штаб полка! Срочно.

Раскапываю ногой костер, затаптываю его и иду к «виллису», который за мной прислали. Спрашиваю у солдата-водителя:

— Кому это я понадобился в такую пору?

— Не знаю… Командира полка ранило.

— Жив?

— Живой.

Ранило — значит, отправят в госпиталь. А что же будет со мной? Прощай, мой танковый взвод, о котором я столько мечтал! На Огаркова я мог надеяться — он человек слова.

Почти в отчаянии я подъехал к штабу. Он размещался в длинном кирпичном сарае. Возле него толпятся офицеры, ждут вызова.

Приоткрытые тесовые ворота, в щель косо пробивается слабая и угловатая полоска света от фонаря «летучая мышь». Видна забинтованная голова подполковника Огаркова. Может быть, он останется в полку? Но почему тогда врач подогнал санитарку?

— Михалев! — окликает дежурный.

Я проталкиваюсь к калитке и вижу, что и рука у Огаркова тоже замотана, подвязана к шее на бинте. Он подает мне левую.

— Принимайте третью танковую роту.

Я бросаюсь к нему, обнимаю и целую. Он недоуменно смотрит на меня:

— Сынок, ты же знаешь, что́ я тебе предлагаю. Не горячись, воюй с разумом. Итак уже дважды горел. Береги людей и себя. Я на тебя надеюсь… Нефедов не хотел отпускать, но мы же договорились. Все! — И опять подал левую руку.

Я выхожу из сарая, мне и радостно и грустно, даже больно. Все еще не верю, что я командир роты ИС. И что завтра уже кто-то другой станет комсоргом полка. Пойдет к людям как самый желанный, человек. С открытой душой.

Шумел дождь, было темно и тихо. Все уже спали. А я не мог дождаться, когда кончится эта ночь и мне можно будет направиться в свою третью танковую. Кружится голова — как будто выпил хмельного.

Я не спросил ни у кого, а что же с командиром третьей роты. Туда совсем недавно назначили капитана. Дня три назад. Вчера вечером за лесом звучала траурная музыка, неужели это его хоронили?

 

27

Командовать полком стал подполковник Глотюк. Он любил говорить о каком-то своем командирском почерке и вот теперь показывает его. С утра Глотюк уже в танке. Наверное, осточертела человеку штабная работа, давно мечтает о должности командира части, чтобы показать себя.

Ночью на марше он ехал впереди колонны. И неожиданно у развилки дорог полк вклинился в немецкую колонну. «Тигры» и ИС развернулись в сосняке и чуть ли не упирались стволами пушек друг в друга. Глотюк вызвал «безлошадников», приказал им вооружиться фаустпатронами, захваченными в недавнем бою, и ударить из-за кустов. Немецкая колонна была разгромлена, но и почти все ребята-«безлошадники» полегли под гусеницами «тигров» или были скошены из пулеметов.

Глотюк опечален, хотя бой и выигран. Он считает, что ему не повезло. В первый же день его командования полк понес потери — погибли люди. Как посмотрит на это начальство? Если отстранят, никогда уже ему не командовать полком.

Он ругал немцев, которые напоролись на нашу колонну, хотя они тоже не предвидели этого боя. Им был дан приказ идти на запад.

— Не утвердят меня! — вздыхал Глотюк.

По его просьбе замполит ездил в штаб корпуса, встречался с комкором.

Наконец из штаба позвонили: приказ подписан! Глотюк повеселел и посмелел, опять заговорил о своем командирском почерке. Хочется ему обязательно быть впереди. А зачем? Будто мы без него не справимся. Пусть приказывает.

Немцы зацепились за железнодорожную насыпь, наша пехота остановилась, несколько дней выбивала их из дзотов — безуспешно.

— Вон видишь будку, — показывает мне Глотюк, прячась за корму танка. — Ее надо взять. Для начала… Возьмешь — считай, что одним орденом у тебя стало больше. А не возьмешь — пеняй на себя.

— Ясно.

— Если ясно, то не теряй времени.

Залезаю в башню, захлопываю над головой люк и сразу отключаюсь от внешнего мира. Слышно только, как ревет двигатель и звенит рация. До боли знакомые звуки. Пьянят и возбуждают. Руки начинают привычно двигаться.

В наушниках раздается:

— Михалев! Ты что, не видишь, слева от тебя «фердинанд», за кустом?!

В сознании мелькает: все! Эта самоходная пушка специально придумана для борьбы с ИС. Она стояла почти рядом. Излюбленный прием — подпустить близко или оказаться на фланге и бить без промаха. С каждого снаряда. Были случаи, когда один «фердинанд» успевал за несколько минут расстрелять несколько танков и безнаказанно уйти. На этих самых пушках у них свои асы, как в воздухе.

Жертвой стал не я — другая машина из нашей роты. Я успел выстрелить. И для надежности — еще раз. Из самоходки повалил дым, и не черный, а почему-то желтый, почти красный.

— Михалев! Кончай с этим — впереди еще два. Отходят к станции. Не спускай глаз.

К станции мы пробиться не можем. Над нами кружат самолеты. Пикируют так, что кажется, зацепят за башню. Немало они вывели из строя наших танков, эти черные вороны. Мы отбиваемся крупнокалиберными пулеметами, установленными на башнях, но это их только веселит, наглеют еще больше.

Глотюка бомбят тоже, но он едет, приближается к роте. Ну зачем он тут нужен со своим «командирским почерком»! Я не выдерживаю и передаю по радио:

— Товарищ гвардии подполковник, никто не сомневается в вашей храбрости.

— Ты это к чему?

— К тому, что так долго не навоюете.

— Сейчас не время об этом, — спокойно отвечает Глотюк. — Обходите станцию справа. — И кому-то приказывает обойти слева.

На следующий день в сводках Информбюро сообщалось, что Н-ский гвардейский полк перерезал важную железнодорожную магистраль и продвинулся с боями до тридцати километров.

— Вырежь себе на память, — усмехнулся Глотюк, передавая мне газету.

 

28

Два дня приводили в порядок уцелевшую технику. У нас ее осталось не так уж много. Ждем пополнения, новых танковых рот. Они где-то на подходе.

Но неожиданно был дан приказ — выступить. В штабе суматоха. Потеряли противника. То ли далеко оторвался от нас, то ли где-то скрылся в лесах и может неожиданно нанести удар.

Разведка и передовые отряды высланы по всем направлениям. Мы тоже выступили и всю ночь едем.

Наш передовой отряд небольшой: три танка, два бронетранспортера, одна пушка, которой командует капитан — командир батареи, броневичок и несколько мотоциклов для связи.

Небо покрыто тучами, туман. Едем в полной темноте. Нет мочи, хочется спать, голова невольно клонится. И я воюю со сном: вылезаю из башни и сажусь на броне рядом с люком механика-водителя. За рычагами Дима Чернов. Я взял его в свой экипаж. Он уже успел потерять еще одну машину и был в резерве. Как он только терпит там, в отделении управления — темной и жаркой коробке.

На броне продувает ветерком, и все же у меня смыкаются веки. Почему-то никакого напряжения нервов. Их отпустило, и все тело расслаблено. В бою со мной никогда не бывало такого, в любую ночь-полночь энергии через край, будто ты наэлектризованный.

Ни огонька, ни выстрела, все лес и лес, черный — ели и сосны. Полотно дороги прямое, а кажется, что она все время идет под уклон и как-то косо, — видимо, это меня тянет в сторону. Тру лицо кулаками и начинаю насвистывать.

— Свист — дурная примета, — говорит Дима.

Я и сам не люблю свиста.

Ровно гудит двигатель, с наплывом ложится лязг гусениц. Я стараюсь смотреть только на дорогу, убеждая себя, что она узкая и механик-водитель может загнать машину в кювет или в болото. Стараюсь ни о чем не думать, и все же думается. Перед глазами заплаканное лицо Марины: руками обняла башню… Наверное, я люблю ее меньше, чем любил он. А может, и не меньше, но получается как-то нелепо все. Утром прибежал к ней похвастаться: получил наконец роту! Она посмотрела на меня испуганными глазами и ничего не сказала, только стала бледной.

— Какой номер на башне твоего танка?

— Десятый… Теперь мы будем еще реже видеться.

— Но что поделаешь. Главное — не забывал бы только… А за броней все-таки надежнее, чем так…

— Конечно!

Я заметил у нее первую сединку в волосах. Она попросила вырвать ее.

— Случайная. С чего бы мне седеть? Что я, в атаки хожу?

Потом мне представлялся Вася Кувшинов, совсем мальчик. Вот уже третий день, как я не писал его матери. А была возможность. Просто обалдел от счастья: дали роту! Но в роте всего три танка, и все они идут со мной в передовом отряде.

Какой-то малознакомый мотив, как ветерок, вливается в душу. Я начинаю припоминать его: «Он уехал, он уехал…» Совсем не мужская песенка.

Впереди мостик, очень узкий. Машины прошли, а танки надо провести. Схожу на землю, пропускаю сначала свою машину, потом две другие. С легкостью мальчишки вскакиваю на броню:

— Поехали!

И опять: «Он уехал…»

Я уже стараюсь отогнать от себя этот мотив, как надоедливого овода.

— Дима, колымагу-покойницу помнишь?

Дима смеется:

— Разве ее забудешь! Ну и машина была! Никак не хотела в гору тянуть, хотя мотор у нее был сильный. Что и говорить — Германия!

Туман такой густой, что впереди в двух шагах ничего не видно.

— Балтика близко, — говорит Дима.

— Да, скоро выйдем к границам Восточной Пруссии. Катим прямо на Кенигсберг! К портам крепости «Королева Луиза»!

— Откуда вы знаете про «Королеву Луизу»?

— Говорили в штабе.

— Красивое название. Можно подумать, что нас там ждет приятное свидание. — Дима помолчал и потом осторожно попросил: — Залезли бы вы лучше в башню, товарищ гвардии старший лейтенант.

Но разве усидишь сейчас в башне, все равно придется высовываться по пояс, чтобы различать дорогу.

Дима замолчал, и все тот же ветерок начинает навевать: «Он уехал… Он уехал…»

Со мной что-то творится. Я никогда не верил ни в какие предчувствия. Но с чего бы все это?

— Дима, ты очень устал?

— Не больше, чем всегда.

— Хорошо себя чувствуешь?

— Нормально.

Нет, я тоже не настолько устал, чтобы терять самообладание. Вот сейчас я совершенно отключусь, ни о чем не буду думать. И мне уже не хочется спать. Но под сердцем такое, будто там присосались пиявки.

Танк раскачало на ухабах, мне кажется, что сейчас что-то произойдет: то ли под нами мина взорвется с фугасом и нас подбросит под небо, то ли провалимся в черную бездну. Надо остановиться. Немедленно. И сам понимаю, что этого нельзя делать. Было бы глупо.

Наверное, все это из-за темноты и тумана. Мы привыкли к открытой атаке, когда все видно.

Впереди сигналят фонариком — просят подтянуться. Я думаю о том, что скоро наступит рассвет и мы увидим вдалеке кирхи. «Логово фашистского зверя»! Не верится даже.

«Он уехал…»

Я не раз замечал, как люди терялись перед предчувствием. Странно, что оно появлялось как раз тогда, когда ничто не угрожало.

Туман холодный и густой, как молочный кисель. Неожиданно машину подбрасывает и наклоняет: на обочине дороги лежал огромный валун. Хватаюсь руками за крыло танка, прижимаюсь к броне, но дальше опять пошла ровная колея.

Кругом тихо. Слишком тихо. Будто тысяча колоколов трезвонит у меня в голове, и кажется, уже нет никаких сил, ты совсем небоеспособен.

Я вспоминаю Глотюка. С ним бы такое не случилось. У него все просто: жить так жить, умирать так умирать.

Да и мне тоже наплевать на все. Придется, так сумею умереть. Без сожаления…

Я ловлю себя на мысли: а ведь все не так. Это было прежде. А теперь… Мне хочется видеть ее, держать ее руки в своих руках, целовать ее губы. И радоваться общим надеждам.

Так почему же я сижу на лобовой броне, а не перебираюсь в башню? Достаточно пулеметной или автоматной очереди… Мне же хотелось если погибнуть, то в башне, за орудием. Сгореть, отбиваясь до конца, до последнего дыхания.

Думаю о смерти. Я не хотел бы о ней думать, но ничего не поделаешь. Может, потому лезет в голову что попало — ничем не занят. Когда бой — обо всем забываешь. Другая крайность.

Если меня убьют, новый комсорг напишет еще одно письмо матери Васи Кувшинова. И она будет плакать обо мне, а представлять лицо своего сына. Второй раз будет оплакивать его.

Но почему меня должны убить?

Выкатили на бетонку, стало больше грохота. Все колотится, как в лихорадке, — и земля и небо. Искры летят из-под гусениц. И по-прежнему лес и лес. Едем, будто по ущелью. Ни домика, ни баньки, ни сарайчика. А в учебниках географии, помнится, было написано, что края эти густонаселенные.

«Он уехал…»

Мне показалось, что я услышал ее голос, очень ясный, и будто из тумана проясняется лицо, обветренное, на лоб надвинута пилотка.

Она и не знает, что для меня роднее ее нет никого. Жаль, что я не сказал ей об этом. Если встретимся, обязательно скажу. Сразу же, как только останемся наедине, и обниму ее.

Медленно светало. В полумраке мы увидели какое-то поместье — белел большой дом с колоннами. За ним стояли кирпичные сараи. Пахло навозом, где-то хрюкали свиньи.

Колонна остановилась, подполковник, командир нашего передового отряда, уже умывается из ручья.

— Решил лицо немного освежить после ночи, — говорит он. — Хорошо проехали — полсотни километров. Еще один городок на пути, а там и немецкая граница.

За лесами поднималось солнце, раздвигая густые туманы. Край неба полыхал, а сам купол — высокий, чистый, спокойный. В лесу тени почти неестественные — синие.

Въезжаем в городок. Дворники подметают улицы, смотрят на нас и не совсем понимают, что случилось. Как будто эти громадины танки с очень длинными пушками упали с неба и покатили. Ведь фронт где-то далеко на востоке, никаких выстрелов не слышно.

Домики содрогаются. Стоят целехонькие, все стекла в рамах на месте.

На площади у костела останавливаемся. Там, где прошли танки, булыжник промялся, а местами и разворочен — брусчатка не выдержала. Наводим пушки и пулеметы на двери отеля и окна. Подполковник соскакивает с бронетранспортера и, на ходу вынув из кобуры пистолет, идет к подъезду. За ним направляются два солдата.

Ждем, когда начнется свалка. Но по-прежнему тихо. Вежливо, видимо, будят господ офицеров, персонально каждого. Наконец один за другим стали спускаться по лестнице сытые белокурые парни в нательном белье. Выстраиваются у подъезда. А наших пока не видно.

Но вот вышли и солдаты, за ними подполковник. Он ведет офицера, на котором мундир и брюки, все честь по чести. Даже очки на носу. Он начинает командовать голоштанниками, те косятся, но команды выполняют.

Когда мы подъехали к воротам военного городка, то поняли, что казармы пусты. Ворота настежь открыты, ни часовых, ни дневальных. На кухне топятся печи, в коридорах казарм горят лампочки. Оружия в пирамидах не оказалось.

Подполковник дал команду завтракать. А сам сел писать донесение.

— Исторические минуты! Наши войска вышли на границу с Восточной Пруссией. И эти войска — мы с вами! В донесении указываю и вашу фамилию. Смотрите завтра сводку Верховного Главнокомандования.

Видимо, считает, что в первую очередь будет указана его фамилия. Я не разубеждаю: мы ведь счастливы и без славы.

— Да, теперь и умереть не страшно. Никто не сомневается в нашей победе.

Он сказал это и словно воткнул что-то мне в сердце. Боль тут же утихла, но я уже не мог совладать с собой. Как будто поврежденная пластинка вертелась на одном месте: «Он уехал… Он уехал… Не вернется он назад!»

Еще секунда — и я упаду. Видимо, я сильно побледнел, потому что подполковник сказал, чтобы мне немного налили водки. Я выпил, отдышался.

— Что с тобой было?

— Не знаю.

— Ты не болен?

— Нет.

Может, ночью тишина и темнота так возбуждали. Но что теперь? Посмеялись бы мои подчиненные, если бы узнали, что творится с их ротным.

Только выехали на дорогу, все задрали головы к небу. Над нами кружит черный стальной ворон — «рама». Неуклюжая, двухфюзеляжная, но быстрая, легко разворачивается, спускается ниже. Чего доброго, еще начнет бомбить. Бывали случаи, что и «рамы» сбрасывали бомбы, хотя самолет этот предназначен для разведывательных целей.

Впереди безлюдная бетонка, голые поля. Одинокий куст лозняка у дороги. Из-за него выходит немецкий солдат, на палке белый носовой платок.

Подполковник зовет меня:

— Послушай, может, ты что-нибудь поймешь.

Я тоже слабо знаю немецкий. Прошу пленного говорить пореже. Теперь кое-что улавливаю. Он сочувствует коммунистам, верит, что русские победят, и потому добровольно перешел к нам. Он боится, что произойдет еще одно большое кровопролитие, хочет предупредить наше командование о контрнаступлении немецких войск. Оно уже началось. Скоро они будут здесь. Устремились на восток по всем дорогам. Много танков. Хватит ли у русских сил, чтобы сдержать их?

— Хватит! — отвечаю я.

— Слава богу! — кивает немец.

Неужели немцы вздумали наступать? Может, в их положении это самое лучшее — отбросить противника от своих границ? Возможно, этот солдат с перепугу наплел… Откуда у них могут быть такие крупные силы? Видимо, могут. Фронт сузился, а у них еще несколько тысяч танков. И если их бросить в одном направлении, будет новая Курская битва.

Начинаю всем своим существом ощущать, что вот-вот произойдет что-то серьезное. Дорого я бы заплатил сейчас, чтобы сказать хоть одно слово Марине, взглянуть на нее.

Рация включена. Отыскиваю волну «Камы». Выжидаю момент, когда она выходит на прием, и передаю:

— «Кама», «Кама»…

— «Кама» слушает…

— Это я. Извини…

— Я поняла.

Наверное, меня накажут за хулиганство в эфире, ну и пусть! На шкале оказалась случайная волна. И вдруг я услышал чей-то очень ясный голос. Почти детский. Будто передавала девочка:

— С аэродрома Мемель поднимаются самолеты. Большие и маленькие.

И снова:

— С аэродрома Мемель…

Я с замиранием в сердце слушаю ее голос. Хочу представить незнакомую мне девушку: с бледным лицом сидит в каком-нибудь подвале у крохотного передатчика и передает. Предупреждает, сама не зная кого, рискуя жизнью. Может, ее схватят в эту минуту.

— С аэродрома Мемель…

И я почему-то убежден, что она самая героическая женщина на свете. Если бы была возможность, прорывался бы к ней сквозь огонь на своих танках! Но у нас сейчас другие задачи. И она старается, чтобы мы не попали в беду.

Надо скорее предупредить подполковника. Я машу ему рукой, но он продолжает ехать. Наконец-то заметил, остановился. Мы подъезжаем к нему, я рассказываю ему о сигнале, который был мною случайно пойман по радио.

Не дослушав меня, подполковник приказал рассредоточиться, занять оборону. Местность позволяет — впереди мост, речка, открытое поле. Справа луг, слева озеро. У них остается только одна возможность — пройти по мосту. Его-то и надо держать на прицеле.

Какое красивое название — озеро Черного Дрозда. Смотрю на противоположный берег: там, у самой кромки воды, движется какая-то цепочка. Плотной колонной идут машины. Если бы это было в пустыне, можно было бы подумать, что мираж.

Подполковник достал карту, рассматривает, как там проходит дорога и куда она ведет.

— Вот и нашелся противник. А мы горевали. По той дороге он как раз выйдет на наши главные силы. Надо предупредить.

 

29

— Сначала повалите телеграфные столбы, а потом станете в засаду, — сказал мне подполковник.

И мы валим танками столбы, рвем провода. Надо было это сделать давно.

Капитан-артиллерист вместе с расчетом роют окоп для пушки, рядом с ней окапываются автоматчики. Заняли высотку. А мы с танками расположились под елочками, недалеко от моста. Отсюда хорошо просматривается бетонка, и, если появится противник, мы будем у него на фланге.

Отдыхаем. Окопаться мы все равно не успеем, надо приберечь силы. Если не подойдет полк, то нам придется туго.

Чернов ветошью протирает броню. Мне хочется сказать ему: «Дима, зачем все это?» Но понимаю, что обижу его. Он сам, может, чувствует, что отдает машине свою последнюю ласку. Танк для него не просто металл. Он и защитит, и вытянет, когда надо.

Речка неширокая, вода в ней мутная, торфяная, плещется, хлюпает. Спокойно кругом. «Рама» улетела. Пригревает солнышко. Еле-еле. Слабость какая-то во всем теле, на одну бы минуту свалиться, уснуть. Всего на минуту.

На горизонте, за озером Черного Дрозда, где движется черная цепочка, белеют облака, застывшие, будто покрытые снегом. А над нами облака — легкие, торопливые.

Цепочка движется, движется. По силуэтам узнаю танки и машины с пушками на прицепе. Металл Рура — черный, сверкающий, кажущийся неотразимым. Но будет гореть и разваливаться на куски.

В проломе облаков бледное солнце обрушило косой поток стрел. Становится от него тепло, потом зябко. Мне бы на мгновение сомкнуть глаза, переключиться…

Залезаю на танк, сажусь на броне, спиной упираюсь в башню, одной рукой обнимаю орудие, чтобы не свалиться. Голова склоняется, упирается во что-то холодное, ледяное и округлое. И куда-то проваливаюсь.

Видимо, меня тут же толкнули, вернее, потрясли за ногу, за колено, — я открываю глаза и смотрю на бетонку. На ней что-то происходит. Словно высыпала собачья стая. Кучкой пробегают мотоциклы. Но ехать на мост не решаются, круто развернулись и укатили обратно. Неужели заметили нас? Кажется, нет. Рассыпались по лугу, ищут полевую дорогу. Она там есть, только немного дальше. Но там их встретит капитан с пушкой.

Позади на дороге какая-то точка. Она все увеличивается. Пылит броневичок. Из открытой башенки высовывается по пояс младший лейтенант:

— Привет, гвардейцы. А где подполковник?

— Здесь. Что нового привез?

— Приказано вам остановиться. Корпус ведет тяжелые бои. Ваш полк повернули… Столько немецких танков подперло, черно кругом.

— Наши держатся?

— Держатся… Говорят, какой-то свежий корпус подходит. Может, мы им новый котел здесь устроим.

— С нашими связными встречался?

— Нет. Видел сгоревший бронетранспортер на дороге.

Я отсылаю его к подполковнику и сам иду следом. Прошу разрешения скрытно подойти к дороге за озером и атаковать. Может, это будет самая удачная атака в моей жизни. Другой такой возможности не представится.

— Азарт это у тебя боевой или в Наполеоны метишь? — охладил мой пыл подполковник. — Честно говоря, я бы давно смылся отсюда, если бы была моя воля. Но рубеж удерживать надо. Денек-два немцы поштурмуют, а потом мы снова вперед пойдем. Навоюешься — во! — провел он пальцем по шее. — А в целом-то я твой порыв хвалю! Есть предложение перекурить это дело.

— Нет, я пойду в роту.

А за озером черная цепочка движется, движется… Почему они не пошли по этой бетонке? Понимали, что здесь их обязательно встретят. Или еще пойдут? Конечно, пойдут: не зря появлялась разведка — мотоциклисты. Мне хочется сказать своим подчиненным что-нибудь утешительное, но я говорю:

— Друзья! Как бы тяжело ни было, отходить не придется. В любом случае помните наш танковый обычай — никого в огне не оставлять.

Ориентиры установлены, орудия наведены.

Не написать ли сейчас матери Васи Кувшинова? И отправить с первым же донесением. А о чем я ей напишу? Наверное, мое письмо покажется слишком холодным, и это ее обидит.

Облокотился на крыло машины, гляжу под ноги. Уже пожелтевшая осока, на чахлой ветке красная ягода, которую в наших краях звали волчьей.

Опять пожаловала «рама». Из-за высоты доносится гул, он все нарастает. Подходит танковая колонна. Но я не спешу, понимаю, что у нас еще в запасе есть немного времени. Хотя бы для того, чтобы вот так просто постоять. И вдруг во мне что-то заговорило.

Вот она, германская граница! Грохот танков оглушил зарю. И опять тебе, опять приснится, Что я в башне, раненный, горю.

Вынимаю из планшета новенький, полученный перед этим маршем командирский блокнот для боевых донесений и вывожу на первой странице: «Письмо матери». Ниже записал удивившие меня самого строки. И не поверил, что они принадлежат мне. В школе говорили, что поэты мучаются, что-то «оттачивают и шлифуют», а тут я просто выдохнул из себя. Выдохнул, почувствовал облегчение. И будто набрал свежего воздуха в грудь для нового выдоха и вдоха. Что-то происходило со мной. Может быть, как раз вылилось из души то, что не давало мне покоя на марше, какое-то смутное волнение, которому я не мог дать названия. И я почувствовал: что-то получится. Целое стихотворение. И подпишу его: Василий Кувшинов.

— Михалев! Вся надежда на тебя! — кричит издали подполковник.

Я залезаю в башню, он поворачивает назад, к высотке, где окопались автоматчики. По бетонке ползут широченные «тигры» и неуклюжие, как деревенские печи с загнетками и лежанками, «фердинанды» — такого же кирпичного цвета. Мы выжидаем, когда они подойдут к намеченным ориентирам. Через прицел все кажется голубоватым, будто в кино. Уже видно: на броне сидят автоматчики, присосались, как улитки. Перед мостом колонна останавливается, с головного танка спрыгивает длинноногий офицер, за ним несколько солдат, бегут под мост, потом снова поднимаются на дорогу, пробуют раскачивать настил моста и показывают: можно ехать.

Мы били болванками по головному «тигру», а он все двигался, катился к мосту. Снаряды высекают искры — не горит, дьявол! Сейчас перейдет через мост.

Но вот из люка вываливаются черные, подвижные блохи, отползают в кювет. И только потом из «тигра» повалил дым.

Сейчас взорвутся баки с горючим, загорится и мост. Дорога загорожена. Мы ведем огонь по всей колонне, бьем в борты танков и машин. Дым закрыл все небо, пламя — будто огненные фонтаны вырываются из глубины земли.

И вдруг я лечу вниз с сиденья. В глазах вспыхивают искры, начинает звенеть в ушах. Словно молния угодила в машину. Сгоряча я вскакиваю, занимаю свое место в башне, приказываю зарядить орудие.

Когда я через перископ взглянул на дорогу, мне показалось, что вся колонна горит. Но стоило мне присмотреться, я понял, что это не так. Десятка два стволов повернуто в нашу сторону, и все извергают пламя. Дымок — вспышка. Дымок — вспышка. Но несколько бронетранспортеров и танков горело. Поворочавшись, «тигры» свернули с бетонки и пошли к броду, тем путем, которым переправились мотоциклисты. По ним бьет пушка, которой командует капитан.

— Прощай, ротный! — загремело в наушниках. — Горим!

Я не могу отвлечься, чтобы посмотреть, мне надо успеть выстрелить, хотя бы раз, два, три… Сколько успею.

Мне показалось, что я долго еще стрелял, израсходовал половину боекомплекта. Я уже стрелял хладнокровно, целил по башне: не загорится, так сотрясет мозги экипажу так, что не вздумают переться. Надо спасти пушку и автоматчиков.

Немецкая колонна расползлась. Попятилось и рассредоточивалось все, что могло двигаться, а что не могло, горело. В дыму бегали какие-то фигурки. Настоящее побоище. Если бы они знали, что у нас всего три танка, заплакали бы от позора.

Земля под танком лихорадочно заколотилась. Рядом выросли черные кусты земли: налетели самолеты, бомбят. Наверное, сейчас накроют. Но постепенно дым и пыль рассеялись. Цели опять стали отчетливо видны.

И вот удар за ударом по моему танку, будто кувалдой. Я еще не убит, но теряю сознание и, кажется, лечу, лечу почему-то не вниз, а вверх и в сторону, как снаряд, который пошел от лобовой брони рикошетом. Лечу кувырком, упираясь головой во что-то острое. Ну и далека ж ты, дорога на тот свет.

Беспрерывно звенят в ушах тысячи колоколов. Конечно, я убит, но все же еще чувствую и пока не лишился сознания. Можно проститься со всем, что было дорого на земле. А с чем прощаться? С ротой своей и с Мариной, с родником у монастыря, где мы сидели на сосне. С травами, по которым бегал босиком. С затерявшейся где-то матерью. Она дала мне жизнь и всегда просила беречь себя. И виноват ли я, что почти невозможно думать о ее заповеди?

 

30

Очнулся я в кузове бронетранспортера. Чьи-то руки поддерживали меня на весу от встряски. Рядом со мной кто-то лежал на спине. Я сделал усилие, чтобы хоть краешком глаза увидеть его лицо. Это был мой механик-водитель Дима Чернов.

И опять лечу в пространство, которому нет конца. Но я все слышу. Не знаю зачем, может, чтобы ободрить меня или просто так, солдаты ведут разговор о том, как сражались танкисты, подбили более десяти танков и самоходок, сожгли несколько машин и бронетранспортеров.

— Наградят ребят.

— Посмертно никому не отказывают.

— Запомнится им это озеро Черного Дрозда!

Они говорят, а меня будто все это не касается. У меня осталось только тело, а ничего остального нет. Кажется, и крови тоже. Мне очень холодно. Сердце, слышу, не тикает, а колышется, словно у него ослабла пружина, как у незаведенного будильника.

Нас везли в полк. Сначала по бетонке, потом все лесом и лесом. Глаза у меня закрыты, я ничего не вижу, только слышу, как хлюпает под колесами бронетранспортера грязь и как, выбираясь из колдобины, по-комариному звенит мотор. Водитель зло ругается.

— Потерпи немного, скоро приедем, — говорит мне кто-то. И обращается к другим: — Танкисты народ живучий, — может, и выживет. Броня горит, а они нет.

Не всегда бывает так, дружок. Горим и мы.

Я понял, что мы подъехали к штабу полка и что здесь идет бой. Сильно гремело, и дым разъедал носоглотку. Нам кричали:

— Куда вы претесь! Не видите, что ли?

— А куда же нам?

— Назад! Убирайтесь отсюда к чертовой матери!

— Не ори, у нас убитые. И раненые.

Водитель стал задним ходом отгонять бронетранспортер, потом куда-то побежал и явился вместе с нашим полковым врачом. К Диме Чернову майор медицинской службы даже не прикоснулся, а у меня пощупал пульс, раздвинул губы, дал какую-то таблетку и поднес фляжку с водой. А может, и со спиртом — я не разобрал, понял, что была жидкость.

— До свадьбы заживет. То ранение у вас было серьезней.

Он сказал, и мне стало легче. А может, от таблетки. Я почувствовал в себе какие-то ничтожные силы. Но болела рана на груди, и огнем горела кожа на животе. И все же это была не та гнетущая боль, когда ты в неясности. Теперь я верил — выживу. Если в наш бронетранспортер не попадет какой-нибудь шальной снаряд или мина. А они рвались кругом, и часто рядом.

Меня стали переносить в санитарку, и я увидел, где мы и что вокруг делается. Жидкий лесок весь изрублен. Кое-где только желтеет трава, а остальное все черное. И дымится. Горела штабная машина невдалеке, от кузова рации остался один остов. Возле никого не было.

На опушке стояли, отстреливаясь, ИС. Несколько машин. Как всегда — спокойно, если смотреть со стороны. Пока будет в целости хоть одна машина, немцы здесь не пройдут.

Один из танков переходит с правого фланга на левый. Из башни высовывается чья-то богатырская фигура в черной прорезиненной куртке. Кажется, это Глотюк.

— Уезжайте немедленно!

— Постойте, — за все время я выдавил из себя единое слово.

— Вам плохо? — спросил врач.

— Нет, ничего. Я хотел спросить у вас… Где Марина?

— Я не советовал бы вам волноваться.

— Но все-таки. Будьте человеком.

— Уезжайте!

— Кажется, в их машину попала мина, — сказал кто-то из раненых, которых грузили в санитарку.

Мина… Она же дает две тысячи осколков.

Но, может, ее в это время у рации не было?

— А я видел, как какая-то девушка перевязывала раненых. Блондинка.

— Нет, это не она.

Мои глаза закрылись сами собой. И я почувствовал, что горю в танке, нет сил открыть люк. А когда вскоре пришел в себя, вспомнил, что не простился с Димой Черновым, не поцеловал его. Похоронят мальчика где-то в братской могиле.

В санитарке было полно раненых. И сидели, и лежали, как я. И только стоны.

 

31

По пути в нашу санитарку положили еще одного раненого — капитана из разведотдела корпуса. Сидел на церковной колокольне, наблюдал за танковым боем, снаряд угодил в колокольню, и его не только ранило, но посекло лицо мелкими кирпичными осколками — оно все в красных пятнах. Но глаза целы, и он смеется, шутит, почти счастлив.

— Ногу ушибло и что-то засело под ребром, но врачи разберутся, — подмигивает он мне. — А у тебя, старшо́й, что?

— Тоже малость задело.

Я спросил у него, что он видел с колокольни, как дерется наш корпус. Удастся ли немцам продвинуться?

— Сомневаюсь. Но, видимо, не зря сам комкор вместе со мной на колокольню залез. Хорошо, что он сошел немного раньше, а то бы и его, как меня.

— Но как вы могли допустить…

— Наоборот, я перестал бы его уважать, если бы он показал себя бабой. На войне каждый должен быть солдатом. Смерть храбрых щадит! С колокольни все было видно как на ладони. Генерал особенно восхищался какой-то небольшой группкой, что вышла к границе у озера Черного Дрозда.

— Где, вы сказали?

— У моста. Наши танкисты столько немецких танков сожгли, что их на целый год переплавлять хватит.

Я хотел приподняться, но сестра не разрешила:

— Лежите, вам нельзя вставать.

Капитан поворачивает лицо в мою сторону. Пилотка его лежит рядом с головой на носилках, кирпичная пыль, въевшаяся в тело, кажется, тает, а может, он потеет. Волосы прилипли ко лбу, пропыленные, желтые.

— Тебя как величать? — спрашивает он.

— Василием.

— Я тоже Василий. И тоже танкист. Поэтому я как увижу танкиста, так готов его расцеловать… Не повезло нам, дружище. Наши гвардейцы по самой Германии пойдут, а мы с вами будем валяться на госпитальной койке. Но я сбегу! Честное слово, сбегу, я так и сказал генералу.

— С колокольни далеко было видно?

— Почти пол-Европы. Все боевые порядки нашего корпуса и даже соседей. Они тоже отбивают атаки с большими потерями… День солнечный. Правда, все заволокло дымом, но различить можно, где свои, где чужие. У нас глаз наметан… Это вы там с «тиграми» дрались? Я догадался.

— Мы. Но я плохо рассмотрел…

Он протянул руку и пожал мою…

Видимо, интересная служба у капитана, но не знаю, завидовать ли ему? Все-таки он наблюдает за нами! И восторгается…

— На подходе две наши свежие армии. Немцы и не подозревают, что их ждет.

В машине сразу наступило оживление.

— Неужели правда?

— Сам слышал от командира корпуса.

— Тогда порядок. А то у немцев там был сильный танковый кулак.

Капитан ответил:

— Перевес в силе быстро меняется. Я ведь не шучу насчет двух армий. — Он улыбнулся и сжал губы, они тоже были у него в крапинках кирпичной пыли. Из некоторых крапинок сочилась кровь.

Я спросил у капитана, знает ли он что-нибудь о тяжелом танкосамоходном полке.

— Которым командует Глотюк?

— Да.

— Полк уничтожил более сорока танков. Но и сам остался почти без техники.

Вот это Глотюк! Я верил, что он покажет себя. Он из таких: или грудь в крестах, или голова в кустах.

В санитарке душно. Кто-то тихим голосом просит:

— Откройте двери.

— Пыли будет много. И так не продохнуть, — возразили ему.

И все же сестра открывает на минуту дверь, потом опять закрывает.

Все еще слышна канонада. Навстречу нам, к передовой, движутся новые самоходки. Красавицы! И опять сердце начинает учащенно биться.

Капитан продолжает говорить о танковом сражении. Я его рассеянно слушаю — не засыпаю, а просто слабею. Мне уже трудно слушать, я улавливаю только отдельные фразы:

— Ночью была наша контратака… Немцы побросали технику и разбежались… Им готовят новый котел… Я не спал двое суток…

«И я тоже. Но не беда, в госпитале отоспимся».

Потом он кричит в бреду:

— Уйдите все с колокольни! Сейчас нас накроют… Промахнулись, гады! — и захохотал.

Сестра положила ему на лоб руку.

Мне показалось, что я в чем-то завидую ему. Конечно, ему можно и позавидовать: он видел широкую панораму боя. А из танковой подслеповатой башни через приборы многого не увидишь. Успевай только ловить цели! Каждый промедленный выстрел — твоя погибель.

Капитан-разведчик сидел на колокольне вместе с комкором. А мы воюем и не думаем, что за нашей атакой кто-то следит. Хотя всегда ощущалась чья-то опытная рука.

— Горят!.. «Тигры» горят! — кричит капитан.

— Успокойтесь, — говорит ему сестра. — Дать вам воды?

Он открывает глаза:

— Один глоток, — и умолкает.

Кто-то тихо стонет, кто-то надрывно хрипит, — видимо, пробита грудь или горло. А может, это мой хрип? Я еще толком не знаю, какие у меня раны. Но грудь задета.

В ушах зазвенело. И я ничего не слышу. Хотя представляю что-то очень зримо. Будто тоже сижу на колокольне и смотрю в подзорную трубу. Колокольня покачивается, и высоты покачиваются, и леса. И озеро Черного Дрозда — пустынное, без единой лодки. Оно сейчас опрокинется и выплеснется… Дороги тоже перекошены. По ним, поднимая облака пыли, идут колонны. В три ряда. Только одни танки. Сколько же их наковала Россия! Под тяжестью танков земля прогибается, лощины опускаются ниже… И — огонь! Огонь! Огонь! Яркие всплески в глазах.

Кто-то сует мне в рот горлышко фляги. Я отпиваю глоток и опять все слышу. Открываю глаза — не сразу соображаю, что меня в санитарке везут в медсанбат.

— Тезка! — зовет капитан. — Ты все понял?

Я осторожно спрашиваю:

— А что мне надо понять?

— Самое главное. — Он молчит некоторое время и добавляет: — Еще вот что я хочу сказать: в полевой сумке у меня адрес сестры.

— Да вы что? Шутите?

— Нет, не шучу. Впервые перестаю доверять своему организму.

Сестра взяла его руку, нащупала пульс.

— Пульс никудышный, — говорит он. Голос его стал слабее и приобрел какие-то другие оттенки, вызванные болью. Видимо, она давила его все сильнее.

Я тоже открытым ртом заглатывал воздух, но не мог надышаться. Горло пересыхало, и казалось — легкие работали впустую. Потому и такое сердцебиение.

— Сестра, до медсанбата далеко? — спросил капитан.

— Потерпите, скоро приедем.

— Но это, видимо, уже не имеет значения. — И он, отвернув голову к борту машины, издал один какой-то звук, похожий на стон.

— Василий?!

Он не отозвался.

И сразу прекратились все другие стоны и вздохи. Санитарка тарахтит, скрипит и гремит. Какая же она жесткая и темная! По какой бы ровной дороге ни шла, у нее судорожное дрожание. И поэтому, кажется, у меня зубы стучат.

Неожиданно резко водитель свернул с дороги, машина наклонилась, мы заскользили по полу вниз — влево, потом нас опрокинуло вправо. Засели в канаве, мотор заглох.

Сестра посмотрела в крошечное окошечко и затаила дыхание.

Солдат-водитель позвал:

— Ребята, помогите подтолкнуть машину.

Несколько человек выскочили из кузова. Кто-то крикнул:

— Немцы! Танки…

Как ее ни раскачивали, слабосильная санитарка не могла вылезти из канавы, колеса осели еще глубже.

— Тихо, — сказала сестра, — может быть, они нас не заметят.

— Они уже заметили, — сказал кто-то.

Дверь кузова была открыта, и я видел, как все смотрели на дорогу: следом за нами разгоряченные тягачи тащили тяжелые орудия, — видимо, артиллеристы меняли огневые позиции. Ничего не подозревая, тащили прямо на танки.

Раненые стали им кричать, но офицер, сидящий на головном тягаче, показывал на свои уши: мол, ничего не слышно — торопимся. И вдруг на ходу соскочил на обочину и, останавливая тягачи, закричал:

— Ба-та-рея, к бою!

«Сейчас начнется заключительная сцена», — подумал я и уже приготовился ко всему.

Тягачи отползали в сторону, а отцепленные орудия разворачивались прямо на дороге. Я ждал, что немедленно прогремят выстрелы, мы из танковых пушек открывали огонь в считанные секунды. Приготовился, открыл рот, чтобы не оглушило. Но расчеты все копошатся, что-то лихорадочно делают, а офицер смотрит в бинокль на перекресток, где танки, и что-то очень громко кричит.

И вдруг я услышал знакомый посвист — выстрелили из танковой пушки. Снаряд перелетел через нас, разорвался в кустах. Второй пошел рикошетом, и там, где он коснулся земли, завихрилась пыль.

В это же мгновение почти залпом ответили наши орудия.

— Хорошо! — закричал офицер. — Хорошо!

А я понимал, что и противник не из простаков: сейчас нас накроют из множества танковых стволов. Где-то на вылете тот снаряд, который оборвет все.

Раненые залегли в канаве или отползли в кусты, только я и мой сосед-капитан в машине. У меня на душе даже какое-то удовлетворение, что я его не бросил. Хотя он, если бы мог, наверняка бы сказал: «Убирайся отсюда, если можешь».

Сразу зазияло несколько дыр в крыше металлического кузова, будто по ней ударили рогатиной. Потом по боковой стенке прошла пулеметная очередь и оставила круглые дырочки с острыми зазубринами, напоминающими те, что бывают у кухонной терки, только крупнее.

Пушки оглушили меня, я открыл рот и дышу, словно рыба, выброшенная на берег.

Кто-то подбежал к машине, умоляюще произнес:

— Ребята, если среди вас есть артиллеристы, прошу к орудиям. Почти вся прислуга вышла из строя… Чтоб их черт побрал, этих ваших «тигров»!

Он произнес это так, будто они, эти самые чертовы «тигры», были нашими или мы их специально пригласили сюда для встречи на этой дороге.

Несколько человек из канавы поднялись и побежали к орудиям. Офицер взглянул на меня: мол, танкист, у самого орудие в башне.

И вдруг я почувствовал, что могу встать и тоже пойти. Попробовал приподняться — никакой боли.

Помню, что я пошел покачиваясь, в каком-то тумане и что очнулся у орудия. Остальное все как в бреду: при каждом выстреле нас обдавало горячей волной воздуха и отшвыривало назад, но мы снова подбегали.

— Огонь! — кричал офицер. — Огонь!

Выстрелы, казалось, разрывали всю грудь, не только перепонки в ушах. Дым застревал в горле. А когда снаряды рвались впереди, нас осыпало пылью и комьями земли. И в этом смраде — дыме, смешанном с туманом, — носился офицер-артиллерист и кричал:

— Хорошо!

Я протер рукавом глаза, думал, сотру с них муть, но она еще больше погустела и расплылась полосами. Кто-то отстранил меня от орудия:

— Разрешите мне…

Когда бой закончился, я увидел, что из четырех орудий уцелело только одно, головное, и перед ним метрах в сорока горела «пантера». Какая-то вся изящная, гладко отточенная, будто ее готовили для декорации, а не для войны. Но почему тогда офицер проклинал «тигров»? Я увидел и их, только им не удалось приблизиться, дымились на опушке. Остальные, видимо, ушли.

Рядом со мной черной тенью встала женщина. Это была сестра, которая сопровождала нас.

— Ложитесь на носилки… Осторожно.

В полусне догадываюсь, что опять едем. Деловито тарахтит и тарахтит санитарка. Наверное, мы уже немало отмахали от передовой, потому что солнце стало ниже, скоро скроется за кромкой леса.

Теперь в кузове раненых еще больше. И на том месте, где лежал рядом со мной капитан-разведчик, кто-то другой. Тоже офицер, только артиллерист. Наверное, тот самый, что командовал орудиями. Я присмотрелся к нему — это был мой учитель, Семен Власович. Но сейчас он не походил на Робинзона — щеки ввалились, лоб угловато выпирал, широкий и бледный, на губах запеклась кровь.

Жив он или нет, я понять не мог и не решился позвать его, заговорить. Лежал он тихо, без единого стона. И вовсе не походил на себя. Если бы мы тогда с ним не встретились в блиндаже, я бы здесь не узнал его.

Машина въезжала во двор большого особняка. Подкатила к парадному крыльцу одноэтажного кирпичного здания с колоннами.

Жарко и холодно. Раны горели. И страшно подумать, что их сейчас кто-то начнет бередить и придется лежать на операционном столе, сжав зубы. Я опять слышал хрип в своей груди.

Первым вынесли учителя. Понесли не в подъезд, а куда-то за угол, наверное в морг.

У меня не было сил разрыдаться. Отвернулся к пыльной железной стенке кузова. Я хотел убедить себя, что это был бред.

В госпитале я попросил у соседа по койке газету и прочитал сводку Совинформбюро. Сообщалось о выходе наших войск к границам Восточной Пруссии. У меня учащенно забилось сердце. Перечислялись отличившиеся части, в том числе и наша. Названа была лишь фамилия гвардии подполковника Глотюка.

 

ЭПИЛОГ

Я несколько раз писал в свой полк, но никто из старых знакомых не отозвался, а из штаба ответили, что Марина выбыла: тяжело ранена.

После госпиталя меня направили в другое соединение, тоже гвардейское, и я оказался под Варшавой. Получил танковую роту, с ней и закончил войну. На берегах Эльбы.

Перегорело все, переболело и пошло своим чередом. Однополчане представлялись мне только живыми. А вот Васю Кувшинова видел всегда мертвым. В самом конце войны умерла и его мать.

Думал, что в Москве на Параде Победы случайно встречу кого-нибудь. Всматривался в лица танкистов — увы!

В те дни каждый кого-то искал. Когда мы проходили строем по Красной площади, в блеске своих наград, горевшие, но не сгоревшие, истекавшие кровью, но выжившие, море глаз окружало наши колонны.

Нам бросали цветы. Луговые и сирень. Даже розы, привезенные с юга. Один из букетов белой сирени упал мне прямо на грудь. Будто знали, что я люблю ее с детства. К веточке была прикручена записка. Номер телефона и адрес. Почерк показался мне знакомым. И я после парада сразу же побежал к телефонной будке. Знакомое что-то почудилось и в голосе.

— Марина?

Но девушка назвала себя Татьяной.

Много лет спустя я поехал по путевке на Кавказ. Зимой. Летом врачи не разрешали.

Впервые оказался в этих южных местах, о которых имел представление из сочинений Лермонтова.

Поезд зашел в тупик. Раннее утро. Темно еще, снег с дождем, ветер. Пассажиры выходят из вагонов, поднимают воротники, сутулятся. Казалось, завезли в какой-то котлован, где всегда будет непогода.

Курортников окликают, отводят в сторону, сажают в автобусы и развозят по санаториям. Меня отвезли тоже, поместили в «холостяцкую комнату» на первом этаже. Койка моя еще занята, освободится только после обеда. Я поставил чемодан и вышел на улицу.

Начало светать. Ледяной ветер кувырком скатывался сверху, с белых заснеженных холмов. Конец февраля, другой погоды нечего и ждать в такую пору. А я считал, что здесь всегда солнечно и цветенье.

Иду наугад в гору вдоль дощатого забора, поднимаюсь все выше и выше. Ничего не видать: снег повалил хлопьями. Я хотел уже повернуть назад, но вдруг снежный заряд рассеялся и стало прозрачно. Внизу чернел городок, как какое-нибудь кочевье. Домики почти все одинаковые, одноэтажные и с большими верандами, солнце полыхает голубоватым светом на окнах.

Черные дрозды сидят на заснеженных ветках, словно кляксы. Они, наверное, сидели здесь и во время снежного бурана. Их прикрывают от ветра огромные камни, которые стоят у перекидного мостика.

На камнях пестрят надписи — фамилии и даты, будто на обелисках. Все они написаны масляными красками — черной, красной, синей. С собой люди их привозят, что ли? Все фамилии незнакомые, ничего мне не говорящие.

Небо опять потемнело, я постоял немного на мостике и пошел назад. В моей комнате оказался только один из отдыхающих, человек с обгорелым, иссеченным шрамами лицом. Он был в пальто и шапке, стоял и смотрел куда-то выше окна в одну точку. Глаза не мигали. Я поздоровался.

— Добрый день, — ответил он хрипловатым голосом, продолжая стоять и не отрывая взгляда от своей точки.

— Я новый жилец.

— Я догадался. Займете мою койку.

— А вы уже уезжаете?

— Нет, нам с женой дают отдельную комнату выше этажом.

Голос его мне показался знакомым. Но мало ли где за годы службы могла быть какая-то встреча! Почему это он все время смотрит в одну точку? Стоит как в почетном карауле. Я спросил, откуда он приехал.

— Из Ленинграда.

В дверь постучали, он извинился и вышел, опираясь на палку и волоча протез.

После завтрака я направился побродить по окрестным местам.

Было удивительно тихо и солнечно. Столько света! До боли в глазах. Снег полыхал на холмах белым пламенем. Он был неестественной белизны. И небо необычной синевы. Такое бывает только на картинах художников, которые могут представить себе любые краски.

По дорожкам — они именуются здесь тропами и все под номерами — поднимаются в гору люди, группами и поодиночке. Поднимаюсь и я. Все идут медленно, а я почти бегу. Не отвык от своего столичного ритма. Всех обгоняю. Поднимаюсь к какому-то «Храму воздуха» и «Красному солнышку». Про них только и говорят.

Иду по просторному каменистому плато. На скамейках сидят люди, подставив лицо солнцу. Лица кажутся розовыми. Видимо, и воздух здесь розовый. Отсюда виден весь город, как с птичьего полета. Дома будто перекошенные, наклонены в одну сторону.

— Вот это и есть «Храм воздуха», — поясняет какой-то военный своей даме, которая, видимо, как и я, приехала сюда впервые. Он показывает на скучное серое здание. На нем огромные буквы: «Ресторан «Храм воздуха».

Я почувствовал себя ребенком, которого обманули: обещали показать красивую игрушку, а показали обычную матрешку.

Молодые сосенки словно игрушечные. Они прижимают тропу к самой скале. И тропа раздваивается: одна ведет вверх, к «Каменным орлам», а другая вниз, по склону, чтобы потом тоже потянуться вверх, к «Малому седлу».

Все устремились по верхней: она короче. И только кто-то один стоял на нижней и, опираясь на палку, смотрел вверх, на «Каменных орлов», которые сидели на утесе все пятеро, рядом, и озирали долину, пустынную и рыжую, как шкура овцы.

Это был тот самый человек, койку которого я занял в палате. Я хотел заговорить с ним, но он отвлеченно смотрел вдаль, в какую-то точку на небе. Я прошел мимо.

На скале, выше «Каменных орлов», стояла женщина в белой меховой шубке и махала ему рукой. Солнце било ей в лицо, она сильно щурилась, радостно улыбаясь. Лицо ее было озарено солнцем и теми белыми всполохами сверкающих снегов, которые делали этот мир похожим на сказку.

Рыжие, почти черные скалы — и женщина в белом.

Я поравнялся с ней, хотел что-то сказать, но подумал, как это будет глупо, и прошел дальше.

Поужинав, все заторопились к телевизору: передавали хоккей, а меня потянуло в постель. После городской копоти грудь продышалась, на душе было легко. Лежу, читаю книгу. Вернулся еще один наш жилец, моряк, капитан первого ранга в запасе, раздевается, аккуратно вешает на стул пиджак и брюки, долго чистит ботинки. Тяжело дышит, у него животик. Мне его охарактеризовали как храпуна. Во время войны он командовал батальоном морской пехоты, которая высаживалась под Феодосией. Почти все погибли.

— Разговаривал сегодня с Николаевым, — вздохнул он. — Опять дождь!

— А в Москве тридцать градусов мороза.

— Не известно, что лучше.

Я рассказываю ему о своем походе к «Каменным орлам».

— Там оказался и тот товарищ, который жил до меня с вами.

— Он любит побродить, хотя и на протезе.

— С ним была женщина, очень красивая.

— Жена.

— Я так и подумал.

Он тоже стал читать. Потом закрыл журнал, снял очки и повернул голову в мою сторону:

— А вы заметили… Товарищ, койку которого вы заняли, если остановится, то всегда куда-то смотрит — в одну точку. Будто видит там что-то такое, чего мы не видим.

— Что же это с ним случилось?

— Случилось такое, что сразу и не поверишь.

И он рассказал мне трагическую историю. Оказывается, этот самый человек побывал под немецким танком. И выжил… Но чудо даже не в этом. Он был уже обречен, приговорен к постели. Молчит, потеряна память, кормят с ложечки, как младенца. Его уже пожизненно приписали к госпиталю. И вдруг на мгновение что-то прояснилось в памяти. Схватил карандаш и записал номер своей полевой почты… И опять все позабыл. Сделали запрос в часть, оттуда ответили, что такой-то офицер погиб… Потом один из врачей все же вернул ему сознание. А может, и само пришло со временем. Живет, ест, пьет, читает, но молчит, То позабудет все, то снова вспомнит. И сам перестает верить в то, что когда-нибудь заговорит, произнесет слово. И вот… Судьба!.. Однажды вошла в палату девушка. Он взглянул на нее — и как вскрикнет! Произнес ее имя… Одним словом — война!.. Чего только не бывало на фронте!

— А в каких войсках он служил?

— Точно не скажу, — ответил моряк. — Кажется, в танковых… Это вы все можете узнать у него, он обязательно зайдет сюда. Очень общительный человек.

Мне не терпелось. Я встал, оделся, поднялся на второй этаж, где отдыхающие собрались в фойе у телевизора, долго приглядывался к людям в темноте, но его не отыскал. Не было и ее.

На следующий день мы встретились с ним у раздевалки. Смотрю на него и сам себе не верю:

— Вы узнаете меня?!

По лестнице спускалась та самая женщина в белой шубке, что стояла на горе. Она побледнела, засмеялась, потом заплакала и бросилась ко мне:

— Вы живы? Неужели вы живы?

Я хочу ей ответить, но чувствую, что лишился голоса. Глоток обхватил меня своими огромными ручищами и долго не выпускал из объятий. И тоже удивлялся:

— Правда, жив!

Мне показалось в эту минуту, что все мы действительно умирали и каким-то чудом опять стали жить. Глотюк рассматривал мои орденские планки.

— А где же твоя Золотая Звезда? За озеро Черного Дрозда? — после некоторого молчания спросил он.

Я ничего не ответил.

— А ведь мы посылали… Не получил. Значит, в машину с наградными листами бомба попала! — усмехнулся он, сам понимая, что говорит совсем не то, что нужно было сказать.

Если, бывало, на фронте терялось представление, всегда шутили так: бомба попала в машину, когда везли наградные листы.

Было не очень тепло, и все же мы втроем направились к «Красному солнышку». Я заговорил о войне, Марина приложила палец к губам. Но о другом разговора не получилось.

Туманно, порхает снег. «Красное солнышко» во мгле, не видно ни высотки, ни ресторанчика на ней.

Мы доходим до подножия скалы с «Каменными орлами». Их тоже не видно. Туман переваливает из одного ущелья в другое, ветер свистит и гудит.

— И все-таки я хотела бы подняться до «Красного солнышка», — говорит Марина.

— Ну что ж, поднимитесь, — отвечает Глотюк и смотрит на меня: — Я вас подожду, посижу на скамейке.

И мы пошли. Окунулись в сумрак. В трех шагах от нас ничего не видно. Только белые полосы снега наискосок летят сверху вниз. Марина держится за мою руку, боится, что ее ветром сдует в ущелье.

Идем и идем. Облака плотным слоем отгородили нас от всего, что находится ниже. Тяжелые и непроглядные, они клубятся, и все вокруг кажется пучиной. Но где-то выше «Красное солнышко», и мы идем.

Мы восходим, и на наших глазах тучи все ниже и ниже. Уже видна почти вся кремнистая высота. Вот-вот спустятся и до «Каменных орлов».

Засверкало солнце. Пока только там, над головой, где белеет одинокий игрушечный домик.

— Давайте передохнем. — Она остановилась и смотрит мне в глаза, как тогда, у источника за развалинами монастыря: — Здравствуй, милый!.. Разве я могла подумать, что ты жив?

Она уткнула голову в мою грудь, и мы долго так стояли.

— Идемте еще выше, — сказала Марина, поправляя платок на голове.

И опять облака спускались все ниже, стали видны «Каменные орлы» и пушистые сосенки на пологом склоне. И все это находилось в спектре какой-то радуги, а за ней вдали, за снежными холмами, поднималась двуглавая вершина. Она вся сияла своим вечным белым пламенем.

— О-го-го! — раздалось внизу.

О-го-го! Эхо летело с металлическим перезвоном, будто где-то кувалдой ударяли по стали.