В. Осинский
ГОСТЬ
Рассказ
Как–то с первым морозом в доме Осокиных появился новый гость.
Была поздняя осень. Воскресенье. Падал первый снежок, которого раньше середины декабря в этих краях не ждали. Улицы и тротуары обледенели и, жиденько посыпанные песком, к полудню так схватились, что не оставалось сомнений — зима на подходе. Вот–вот. Тихо, безветренно, морозно.
Гостя привел Петр Аркадьевич Скачук, друг семьи и лечащий врач сына Анны Андреевны, перенесшего инсульт. Шумно отдуваясь и перчаткой смахивая с пальто с ондатровым воротником одинокие снежинки, гость бодро разговаривал и шутил с хозяйкой, встретившей их на крыльце, словно давний знакомый. Его щеки полыхали с мороза, глаза весело блестели, как у человека довольного жизнью и любившего человеческое общение. Под снятой им ондатровой шапкой обнаружились сильно поредевшие волосы сорокапятилетнего мужчины. Звали его Семен Егорович Верестов.
Верестова, врача–психиатра, пригласили к Осокиным якобы проконсультировать свекровь Анна Андреевны, семидесятидевятилетнюю старуху, у которой хозяйка заподозрила склероз и «стариковские бзики», как выражалась Осокина, посмотреть осторожненько, чтобы бабка ничего не заподозрила. Скачук, давний приятель Верестова еще по военному госпиталю, намекал: «пристроить бы бабушку поприличнее, если что…» Но настоящая–то причина: «…придем, по чаечку вдарим, познакомишься…» — не в бабке. Верестов — холост, хозяйка, «свежая» еще женщина — разведена (бывший муж лечится принудительно в алкогольной лечебнице), трое взрослых детей (существенно — взрослых!): сыновья–двойняшки и дочь–старшеклассница, хозяйство… «Посмотреть ведь можно! Ну?..»
Деревянный домик с каменной пристройкой, железный крашеный гараж, куда Скачук по свойски завел кофейного цвета «жигуленок», сад, виноградник (правда, голые, с облетевшей листвой, невыгодно смотревшиеся в эту пору), да и сам район частных домов вдалеке от городского шума понравились Верестову, выросшему в деревне. Плешины облетевшей штукатурки, обнажившие каменную кладку пристройки, выгоревшие в грязно–розовый цвет доски домика, прогнившие причелины — все говорило о том, что строение знало лучшие времена. Но все–таки это был «дом на земле», и летом наверняка эта дача в пышном гнезде зелени и цветов имела приличный вид.
— А это что? — кивнул Верестов на низкорослый, словно вколоченный по самые оконца бетонный кубик за гаражом в глубине сада.
— Борис, муж Ани, нутрий разводил, — пояснил Скачук, прикрывая ворота. — Сейчас там свинью держат…
«Разумно!» — подумал Верестов, немного насупившись, заложив руки за спину и легонько покачиваясь с пятки на носок, подумал с тем неопределенным, неловким ощущением закоренелого холостого и порядочного мужчины, которого сейчас представят женщине, муж которой в отлучке, и это рождало смутную вину, что ли, будто он вторгался в мир, налаженный другим мужчиной. Впрочем, все это — ерунда. Верестов догадался, что волнуется.
А все же, не смотря на балагурство, он покраснел, увидев хозяйку, и потоптался в прихожей, переобувался в теплые тапки, раздевался и копался; сбоку, рядом, синело ее бархатное платье, и он собирался с духом в этом своем топтании, не зацепиться бы взглядом за ее раздавшуюся грудь за треугольным вырезом, которую будто поддерживали специально на животе белые, пухлые руки с прижатыми, как у певицы, к бокам локтями. И ему уже мерещилась насмешка в ее глазах, черных, подведенных дешевым карандашом, насмешка со значением, от которой и его губы ломала ухмылка.
Прежде всего — взгляд. Две пары глаз чиркнут друг о друга кремнем, и искры упадут в черный колодец души. Не будет этого «чирка», ничего не будет. А у них чиркнуло!..
И чтобы уже не делал Верестов, о чем ни говорил, шутил ли, делал комплименты, сидя за чудным, по–славянскому обычаю, — хлебосольным столом, в нем плавилось и плавилось что–то томящее и сладкое.
Дети ему в общем понравились. Дети как дети. Рыженького, кучерявого Игоря, что приволакивал левую ногу и придерживал безжизненную левую руку, паренька с неглупым, как у людей, познавших несчастье, глазами, незлобивого, ему было жалко. Верестов вообще с трудом переносил вид человеческого увечья. А детские увечья, хоть парень не ребенок, но в сыновья сгодился бы ему, были болезненны для него. Верестов припомнил свою службу, тогда еще три года служили. Не было тогда нынешнего зверства — сапогом по голове. Представил Аню, почерневшую от пережитого, но без слез. Такие за свое стоят, сцепив зубы, и пацана она из могилы вытащила, пусть руки ей губами умывает… Поди, в копеечку это влетело. Уж он–то знает!
Да, Верестову понравилось у Осокиных. Он и раньше бывал у друзей и знакомых, где так же радушно принимали его, по–домашнему. С семьей у него не сложилось, жениться не удалось, хотя женщины, конечно, были, и он только на примере знакомых видел «свой угол», сам не узнав этого. И сейчас ему казалось, что именно такого вот домашнего тепла ему не доставало…
А у Ани все получалось ладно. Короткое замечание — и дочь, полуразвалившаяся в кресле, накинув ногу на ногу в фиолетовых колготках, одернула желтую мини–юбку, почти набедренный поясок, и скромно придвинулась к столу. Мать задумалась: «Чего еще нет?» — и Олег, спортивного сложения паренек в очках, совершенно не похожий на брата и, как показалось Верестову, несколько туповатый (он многозначительно молчал и, морща нос, ужимками поправлял очки, но когда говорил, то получалось нудно, бессвязно и бестолково, лучше бы молчал), кинулся на кухню за холодцом.
За столом шутили, Аня подливала красного домашнего вина, даже потанцевали немного. Он говорил: «У вас очень легкие движения. Тело почти не чувствуется…»
Хозяйка возбужденно улыбалась и отвечала: «Вы говорите из вежливости…»
И они незаметно пододвигались друг к другу, неуклюже, робко.
Но иногда Верестову чудилась в ее черных с отягощенными веками глазах настороженность. Почти такая же, когда Аня негромко спросила (она вообще говорила мало и негромко): «А где вы работаете, Семен Егорович?» — (причем, не Егорыч, а именно Егорович). Но это так, пустяки. Верестов списал это на «притирку–пристрелку» и ответил со скрытым удовольствием (мол, не с пустыми руками), что кафедрой в мединституте заведует, практикует в больнице, квартира двухкомнатная — «мешок бетонный, не то, что у вас — раздолье». Говорил, не выпячиваясь, солидно, но и просто. Про дописанную третью книгу (все по медицине) умолчал, но Петя от себя добавил, и получилось очень хорошо…
Все складывалось так, как должно складываться, когда пожившие люди нравятся друг другу.
О «деле», к всеобщему неудовольствию, вспомнил Скачук. Сладко потянувшись, он пьяненько промычал что–то с серьезной физиономией. Аня вопросительно приподняла правую бровь, но тут же сообразила. Дети тоже сообразили. Наташа нехотя собрала грязную посуду. Олег проворно загремел в соседней комнате ведром с углем, и Игорь проковылял к магнитофону за дверью.
— Она у соседей… — Женщина вышла и только у дверей, вспомнив о Верестове, быстрым движением оправила на бедрах платье и покривила для него губы. Скачук пьяненько блестел глазами и многозначительно подмигивал Верестову, мол, какова! Семен Егорович кашлянул и вышел на кухню покурить.
За окном серый, поникший замер сад. Возле стекла закружилась одинокая снежинка и, проделав замысловатый зигзаг, взмыла вверх и в сторону. А за ней другая…
По дорожке в сад, кутаясь в наброшенную на плечи куртку, прошла Аня. Верестов проводил ее взглядом. Женщина остановилась в глубине двора возле своеобразной беседки из натянутой на стойки и параллельные брусья прозрачной клеенки. Это заинтересовало Верестова. Крыша беседки провисла от скопившейся на ней подмерзшей дождевой воды, бурой от опавших листьев. В беседку тоже натекла лужа и покрылась льдом. Только сбоку остался узкий сухой проход. Осокина остановилась с краю лужи — осторожно, чтобы не подломить лед и не намочить тапки, и кого–то позвала. Верестов заметил в глубине беседки за клеенкой темное и расплывчатое пятно. Пятно выпрямилось и наружу вышла старуха в стареньком овчинном полушубке и цветастом платке. К боку она ребром прижимала пустой таз, очевидно, приносила корм для птиц. По одежде и походке, степенной, вразвалочку, Верестов угадал в ней крестьянку. Когда Аня повернулась, на ее лице застыло надменное, злобное выражение. Она была раздражена. И, глядя на возвращавшихся из сада гуськом женщин, Верестов невольно хмыкнул. У него появилось ощущение, будто он нечаянно подглядел, как чистенький, ухоженный ребенок, обласканный родителями и гостями, за сараем в укромном уголке выламывает котенку лапки и с бесстрастной жестокостью детей наслаждается его мучениями. Бабка отстала от невестки, что–то бормоча под нос.
— Давно она у них живет? — спросил Верестов у Скачука, вернувшись в комнату.
— Два года… — пробубнил тот, все с рюмочкой и все пьяненько поблескивая глазами.
— Как же она хозяйство оставила?
— Продала…
— Вот оно что. А сын–то ее сюда вернется?
— Угм… — Скачук отпил и по–коровьи, вытянув язык, облизнул губы и длинные неровные зубы. Он уже изрядно набрался.
— Посмотрим! — негромко проговорил Верестов, и на добродушном лице его проступило жесткое выражение. Оно мелькнуло быстро и незаметно, как скользнувшая между черных ветвей дерева тень птицы глубоким вечером.
Старуха только стянула валенки и, убирая гребенкой серые волосы, заплетенные на затылке в жиденькую косицу, присела на диван, когда Верестов приветливо поздоровался с шутливым поклоном, предложил знакомиться и, скаля белые крепкие зубы, играя ямочками на щеках, вошел в ее проходную комнату возле прихожей, в комнату с диванчиком, стулом, письменным столом казенного вида и одинокой полкой с внучкиными учебниками. Он представился просто: «Семен», старушка кивнула, и он присел рядом на диван, широко расставив ноги и облокотясь о колени сцепленными руками.
Верестов расспрашивал, где она жила раньше, не скучает ли по родной деревне, как соседей звали и как лучше добраться до ее родных мест. Спрашивал о здоровье и разных пустяках, например, что с утра ела. При самом беглом осмотре выходило, что это вполне нормальная старуха. Скуластое, морщинистое лицо, курносый нос, слезящиеся глаза, сухонькая — таких встретишь по дюжине на каждой улице любого российского городка. Но вот глаза… Глаза опасливо смотрели из запавших дупел глазниц, как два шустрых умных зверька.
— Тут вот и живете? — спросил Верестов, озираясь на белую штору в пол–окна, ведро в угольной пыли, приставленное к поддувалу под топкой.
— Отдельную комнату выделили. Бесплатно… — В надтреснутом, грудном голосе бабки скользнули обида и вызов.
— В гости, как сегодня, часто ходите?
Они переглянулись. Старуха пожала плечами.
— А с чего вы меня остерегаетесь, Мария Игнатьевна? — спросил Верестов дружески.
Старушка насмешливо покосилась на пришельца.
— Так вы ж — друг Петра Аркадича. Что же остерегаться? Вот мы и миндальничаем!
Они засмеялись.
— Знаешь, что скажу, мил человек, — продолжила старуха, — ты все смеешься, прости меня, старую, а глаза у тебя не улыбчивые, взгляд тяжелый, пронзительный. Да и назвал ты меня сразу по имени–отчеству. А ведь я не называла тебе своего имени!
Верестов опешил, затем хлопнул себя по колену и беззвучно рассмеялся.
— Вот как! М всегда вы так выговариваете? — спросил он.
— Что ж дипломатию разводить? Мне уже восьмидесятый. Врать–то не с руки. А ты б сразу и сказал, что тебе надобно. Ведь не зря ты заговорил со старухой. Вот так сразу подсел…
— Не зря!
— Анька с Петром Аркадичем, что ли подослали?
Верестов внимательно посмотрел на старуху.
— Да ты не бойся! — сказала она, понизив голос и добродушно посмеиваясь. — Я им не скажу. Они известные мастера штучки такие выкаблучивать. Меня тут больно придурковатой считают. Анька вещи от меня прячет и перекладывает, мол, забывчивая я стала. А болеть болею! Как в мои годы не болеть? — в голосе ее послышалась грусть. — Ты не серчай. Знать я не хочу, зачем ты приходил. Да только скажи им, если хочешь, не хорошо они поступают со старухой. Пакостно. Пусть берут эту комнату. Мы с Борей отстроимся. Оно понятно, Игорь скоро жениться. Надо где–то жить.
Они помолчали. Что–то было недоговорено, и старуха добавила.
— Только не увози меня никуда. Мне бы сына, Борю, дождаться.
Они пристально посмотрели друг на друга. Верестов внутренне вздрогнул. Ни страха, ни суетливости, ничего этого не было в голосе бабки. Так, верно, наказывают о последнем желании — спокойно, обдуманно.
— Пойду я… — сказал Верестов.
— Пойди.
В гостиной он долго молчал. А затем вдруг спросил Игоря:
— Отца на свадьбу пригласишь?
— Зачем? — недоумевая, отозвался парень. Дети с неподдельным веселым любопытством инфантильно–глуповатых недорослей посмотрели на Верестова, будто он ляпнул глупую шутку, над которой все сейчас посмеются.
— Отец все–таки. И бабушке приятно будет. Бабушку–то любите? Съездили бы к нему… — раздражаясь, сказал Семен Егорович.
Аня уже вернулась из кухни и слышала последнюю фразу. Через силу Верестов взглянул на хозяйку и увидел напряженное лицо женщины. Он был уверен, она готова была просить, уговаривать его…
— Если бы папа хотел, чтобы к нему приехали, он бы написал! — рассудительно заметил Олег, туповато упершись в тарелку взглядом и приподнимая брови. — Я однажды уже ездил. Папа не захотел выйти.
— Кто–то первый должен уступить! — проговорил Верестов.
— Если бы папа захотел… — брови Олега поползли выше.
Верестову вдруг стало скучно. В конце концов, с чего он бесцеремонно вмешивается в чужую жизнь. Он укротил упрямого черта, плясавшего на языке, и постарался миролюбиво улыбнуться.
— Деньги–то на свадьбу есть? — спросил он.
— бабушка, когда приехала, нам по две тысячи на книжку положила, — гордо произнесла девочка. Верестов и Осокина переглянулись.
На лице, шее и груди Ани появились красные нервные пятна, очень старившие ее. Жизнь наглядно научила ее — «кроме самой себя, никто тебе не поможет!» И этот розовый, упитанный, с испариной на плеши, с недовольной мордой, разве поймет он, что им вшестером в этом сарае не жизнь. Знал ведь, зачем его привели сюда. Нажрался, напился и харю воротит. А как она изворачивалась, чтобы хоть эти свиные языки купить, «смолотые» незаметно быстро. Она взглянула на Скачука, но тот безнадежно захмелел и сонно клевал крючковатым красным носом в рюмку. Своего же раздражения она показать не имела права. Очевидно, Верестов многое мог. «Надо было отблагодарить!..» Она несвязно завела разговор про свою жизнь, лебезила, и это получилось унизительно, на глазах у притихших детей, получилось неприкрыто, откровенно. И откровение заключалось в том, что это был «ход», а не ее приниженная натура, средство добиться его расположение через жалость. Верестов почувствовал себя на приеме в больнице, и этот стол, не иначе, как… Семен Егорович поднялся с дивана и ушел курить, пришибленный, мимо расстроенной, покрасневшей женщины, осторожно уткнувшейся ему в спину просящим взглядом.
После чая, на улице, ежась от холода, особенно пронзительного после натопленной квартиры, и неприязненно глядя мимо Анны Андреевны и Скачука, Семен Егорович без проволочек объявил, что старуха совершенно вменяема, и вряд ли любой психиатр усомнится в ее умственных способностях. Скачук, освежившийся на воздухе, смущенно покашливал и избегал смотреть на приятеля. Верестов видел, как Аня, покусывая нижнюю губу, готовилась убеждать его. Он вдруг представил себя со стороны: упрямого, рассерженного, испортившего настроение людям, так хлебосольно принявшим его. Но что же с бабкой то делать? Оставить здесь? Сживут!
— Хорошо! Я узнаю… — неохотно проговорил он, к молчаливому изумлению и облегчению присутствующих и, натягивая перчатки, сбежал с крыльца.
Дорогой на остановку (выпив, Скачук не садился за руль), нарушив тягостное молчание, Петр Аркадич, было, занудил:
— Аня очень хорошая женщина. Ты вот… — он спьяну не подобрал слова и съехал на другое. — Но ты ухаживал когда–нибудь за чужой старухой, которая, извини, за собой смыть не может…
— Хватит! — оборвал его Верестов.
Скачук поискал сигареты. Верестов поежился. Говорить не хотелось. Он потянул из кармана вторую перчатку, и вместе с перчаткой из кармана что–то выпало на снежок. Верестов механически поднял… и обоим стало неловко, неуютно вдвоем на пустынной улице.
— Отдашь ей… — глухо проговорил Верестов, протягивая ассигнацию, невесть как попавшую в карман, очевидно, когда он курил. Скачук взял. Он протрезвел и не представлял, как справиться с поручением.
— Я и сам бы… Машину негде поставить! — проговорил Скачук.
Короткий день уже натягивал на востоке густую синеву ночи. Мороз потрескивал в деревьях, и тротуары были безлюдны. Только две одинокие мужские фигуры шли рядом.
**********
А через неделю старуха умерла.
Ее похоронили в три дня. На кладбище ее провожали, кроме Осокиных, соседка с мужем, у которых старуха иногда занимала четверть хлеба или пару яиц.
Прибирая в комнате покойной, Анна Андреевна с другими вещами нашла неотправленное письмо к Борису, без конверта, сложенное в тонкой тетрадке. Она прочла его.
«Здравствуй, мой родной сын! Как ты живешь? Как твое здоровье? Давно нет весточки от тебя. Может, заболел? Про то мне узнать не у кого, а ты не пишешь. Второй месяц прошел, как нет от тебя писем.
Что же тебе отписать про мое житье? Аня совсем осатанела. Гонит из дома, при детях честит меня на чем свет стоит. Говорит, если жизнь не нравится, уезжай в деревню. А я хозяйство продала и перед людьми совестно. Как скажу ей об этом, она шипит, что все деньги, что я привезла, ты пропил. А мыслимое ли дело дом, коров, хозяйство за год пропить? Я теперь кушаю отдельно от всех, и то, когда оставят. Сама боюсь к посуде прикасаться. Все из рук валится. Старая уже. Видно, действительно, зажилась, мешаю. Вот так, Боренька, дожила до восьмидесяти годов, а помереть теперь негде. И кляну себя, что послушалась тебя, подалась на посулы хорошей жизни и уехала из родных мест. А там, на худой край люди бы помогли. Но ты не подумай, я никого не виню. Теперь многие так живут. Сердитые, что денег мало. Мы сами так жили, помнишь? Не век же бедность мыкать.
Пишу, а сердце неспокойно. У наших гостей много бывает, да из наших никто, кроме Олега не работает. Еще Игорь инвалидность получает. Олег горб гнет, как ты когда–то на всех гнул. Свинью завели, кур. Да никто, кроме Олега же не смотрит за ними, а от людей похвалы получают. Отец их кормил, вырастил, а они его с землей стоптали, жена мужа своего продала, как Иуда Христа, засадила. Старуху сначала приветили, а потом обобрали. Я Аньке сказала, на чужом горбу в рай не въедешь. Я всю жизнь работала и добра нажила, а вы хапнули и удила закусили. Зря сказала. Аня вызверилась и со мной не говорит. От внуков защиты никакой. Как одни мы, так ласковые. А мать цыкнет, они в рот ей смотрят. А Аня обиду не прощает. Два раза вещи мои обшаривала. Деньги припрятанные ищет. Да нет у меня ничего. Все отдала, когда Игорь болел.
Страшно мне, Боренька. Соседи–то видят, как мы живем, и дела им нет. Каждый за себя. Сны мне дурные снятся. Возвращайся скорее, защити мать. А уж я тебя дождусь, не помру. Одной помирать страшно!»
Дальше было дописано пастой другого цвета:
«…На днях к Ане человек сватался, или еще зачем приходил. Но не выгорело у них ничего. Мужчина он солидный, в галстуке, по всему видать ученый. Он Аню–то сразу распознал. Зачем ему вертихвостка эта. Как в молодости была ею, так уж помрет с червоточиной. И никакими хитростями того не скроешь. Человек он хороший».
Аня перечитала еще раз о Верестове и хмыкнула. В квартире никого не было. Аня какое–то время сидела за столом, подперев кулаком подбородок. В комнате еще пахло старухой, едва уловимый застоявшийся запах залежалых вещей. Первым движением Аниной души было привычное возмущение на любое слово свекрови. Но что ж возмущаться покойницей? Ане показалось странным: человека нет, а вещи, письма и запах человека остались. Потом это прошло. Письмо Аня решила мужу не отсылать.
В разгар хлопот по похоронам Скачук вернул деньги, оставил их на холодильнике. О Верестове Аня подумала, что так и должен поступать порядочный человек, если дело не выгорело.