В. Осинский

ВЕРНОСТЬ

Повесть

В сентябре сразу за коротким бабьем летом северный ветер пригнал облака, и начались дожди. За неделю город, словно, отсырел и раскис. И людям казалось: в этом году не было ни лета, ни солнца, ни тепла.

Александр Николаевич Каретников в футболке, «тренниках» и босой за журнальным столиком шевелил губами над измятым тетрадным листом, многократно сложенным пополам и вчетверо, и снова развернутым. Он близоруко щурился, а в самых неразборчивых местах списка, словно нюхал бумагу крупными нервными ноздрями.

— Еще бы тыщенку зелененьких… — Каретников задумчиво поскреб голову тупой стороной карандаша и машинально пригладил вечно всклокоченные волосы.

— Может, мама привезет… — Жена, Вера Андреевна, устроилась с ногами в кресле перед телевизором и закутала стопы полами халата: — Саша, надень очки, — мягко сказала она.

Каретников поерзал на диване. Ему было за пятьдесят. Долговязый и сухой Александр Николаевич был еще статен. Но на макушке, висках и старомодных хиповских полубакенбардах появилась седина. Каретников говорил: «проступила плесень». Он называл себя старичком, игриво преувеличивая годы, но ревниво следил за приметами возраста. Поэтому всегда ходил энергичной походкой своих длинных, как у журавля ног, даже, когда торопиться было некуда, и носил очки не на носу, а в великолепном кожаном футляре с тиснением — подарок жены на юбилей. С молодости — в прошлом году Каретниковы отпраздновали серебряную свадьбу, — Вера Андреевна заботилась о муже, как старшая сестра о непоседливом брате, хотя была младше на четыре года. Александр Николаевич вечно спорил с женой. А когда «все делал сам», то не находил ни свежего носового платка, ни носков, ни галстука. И сдавался.

Их дочь Ксения то и дело меланхолично поглядывала на золотые часики–браслет, подарок жениха. Это была рослая, в отца, девушка. От Александра Николаевича она получила слегка впалые щеки и очень прямую осанку. От матери ей досталась неброская красота: бледная, чуть в веснушках кожа, узкий рот и серые с голубизной глаза с длинными ресницами. Отец любил гладить дочь по густым светло–русым волосам в завитушках и до плеч. Сейчас Ксения и Борис, ее жених, которого теперь ждали, собирались к каким–то его знакомым — «очень влиятельным людям», — а затем, в ночной клуб «прощаться с холостой жизнью». Рядом с девушкой на полу лежали туфли на шпильках: Ксения ходила в них по квартире — привыкала — и наломала ноги.

— Уж не мама должна нам везти, а мы ей! — отозвался Александр Николаевич, на реплику жены, пробормотал: — Деньги, деньги, деньги, — и вдруг густо вывел: — Люди гибнут за мета–а–а-а–а–ал… — закашлял в кулак с неожиданно пещерным звуком, и: — Где же он! Ксюша, Борис обещал в шесть?

— Да.

— Уже седьмой!

— Застрял в пробках в Москве. Погода–то, какая! — сказала Вера Андреевна.

Все невольно посмотрели за окно. Там по–прежнему сек дождь.

— Мог бы позвонить, или эс–эм–эску скинуть, — сказал Александр Николаевич. — Ладно, давайте ка еще раз без него. Его гостей пока пропустим.

Через три дня Ксюша выходила замуж за Борю Хмельницкого, старшего менеджера строительной фирмы. «Зиц председатель Фунт! — шутил Каретников и добавлял: — Сейчас все менеджеры! Сиречь, приказчики!» Родители Ксении осторожно предложили отметить свадьбу по–семейному, то есть без шика: Александр Николаевич работал старшим экономистом НИИ, Вера Андреевна преподавала на кафедре иностранных языков гуманитарного университета. Жили в пригороде Москвы, и цены на услуги здесь были, будь здоров, столичные. «Лучше заграницу съездите!» — предложила мать. Дочь ответила: «Так хочет Боря». И решили: «Один раз можно раскошелиться!» Фата, гости, лимузин, словом, «как у всех» получалось лишь вскладчину со стороной жениха. И чтобы не позориться перед новыми родственниками, продали пианино и одолжили денег.

Давно были разосланы пригласительные — гостей и родственников с обеих сторон набралось человек семьдесят, — заказали кафе, прикупили вина и водки, продукты «на второй день». Но как водиться, что–то не заказали, кого–то забыли пригласить, или еще не ясно, придут ли. Роскошное подвенечное платье пришлось подгонять по фигуре в ателье. Все нервничали, суетились, но дела кое–как двигались…

Александр Николаевич разгладил ребром ладони лист и стал бегло зачитывать и отмечать фамилии гостей, десятки раз зачитанные и отмеченные крестиками, галочками, кружочками, стрелочками: в этой арабице разбирался лишь он. Тут карандаш споткнулся.

— Красновские. — Быстро пробормотал Каретников: — Жора и Маша, вроде, будут. Марина с мужем тоже, — и прокашлялся.

Мать меленько вздохнула. Ноздри Ксении расширились. Она разозлилась и на заминку отца, и на вздох матери. Соседи по лестничной клетке были давними друзьями Каретниковых, еще по старой квартире. С детства Ксюшу и сына Красновских, Сережу, считали женихом и невестой. К этому так привыкли, что известие о замужестве Ксюши удивило соседей. Минувшим летом Сергей приезжал в отпуск. Обе семьи надеялись, наконец, «узаконить» отношения детей. «Засиделась ты, Ксюха, в девках! — подшучивал отец. — И Сереге пора выйти из Ордена Холостяков. Так сказать, перекрасить масть валета виней. Хватит вам умничать!»

И вдруг без объяснений Сергей до срока уезжает в часть, Ксения молчит. Когда же дочь объявила родителям, что четвертый месяц беременна, и они с Борисом решили пожениться, стало не до любви. Отец лишь упрекнул дочь и зятя: «Что же вы тянете!»

…Красновские были по–прежнему приветливы с Ксюшей, но, встретив ее в общем коридоре, виновато улыбались и торопились к себе.

Ксения объяснилась лишь с матерью. «Мне уже двадцать четыре. У нас разная жизнь. Я здесь. Он там. А с Борей мне спокойней. Спокойней за ребенка».

«А это его ребенок? — иронично спросила мать. — Сергей приезжал в мае, как раз…» «Мам, это не твое дело!»

Вера Андреевна внимательно посмотрела на дочь. Ксения покраснела.

«Надеюсь, моя дочь не игрунья, чтобы морочить головы двум мужчинам?»

«Мам, я понимаю, тебе обидно за Сережку. Но, во–первых: это действительно не твое дело. А, во–вторых, кто бы ни был его отец, это мой ребенок! А разве мой ребенок, — она сделала ударение на местоимении, — не достоин нормального будущего?»

Женщины переглянулись.

«Я знаю, мам, что ты думаешь. Но сейчас жизнь такая!»

«Это не жизнь такая, Ксюша, а — ты! Надеюсь, впредь ты не будешь шутить такими вещами!»

Больше они об этом не говорили.

По привычке Ксения следила за новостями «оттуда».

Еще во время учебы Ксении в старших классах по телевизору показывали бородатых дикарей в лесу: они резали головы людям, стреляли в пленных. Затем дикарей начали «мочить в сортирах». После окончания Каретниковой института у них на кафедре иностранных языков кто–то повесил компьютерную распечатку: «поймали группу террористов: Камаз Помоев, Букет Левкоев, Поджог Сараев, Погром Евреев» и что–то в том же духе. Не умно! Вот и вся война. В письмах из командного училища Сергей рассуждал о «Кавказском нарыве» со времен Пушкина и Лермонтова, от Жилина и Костылина до «Тучки» Приставкина и фильмов Сергея Бодрова–младшего. (В армии ребята почему–то пространно философствуют.) С Кавказа он не прислал о войне ни полслова. Возможно, из–за цензуры…

Сергей приезжал в отпуск как всегда смешливый, с короткой стрижкой.

— Ты загорел. У вас там Куршивель? — как–то спросила Ксения иронично.

— Почти.

— И какой у тебя чин?

— Капитан.

— Это много?

— Не очень.

— Ты на военного совсем не похож.

Теперь все это не имело значения.

…Ксения прислушалась к чтению отца. Подумала о Борисе: «Не звонит, значит подъезжает».

В двери постучали.

— Наконец–то! — пробормотал Александр Николаевич и вскочил открывать.

Ксения пододвинула ногой туфли и стала втискиваться в них.

— Ксюша, ну куда же ты их напялишь со своим ростом! — снова мягко возмутилась мать. — В твоем положении! Отличные же лодочки…

— Мое положение еще не заметно, мам! К тому же Боря так хочет.

— Опять Боря! — проворчала мать. — Ты стала дурой при нем! С каких пор ты без него ни шагу?

— Мам, не люби Борю, пожалуйста, про себя. А то сделаешь меня матерью одиночкой.

Вера Андреевна недовольно вздохнула. Ксения подумала: «Соседи. Иначе бы в домофон позвонил. Или в звонок у двери». Она прислушалась к себе, ощущая простую и непостижимую тайну жизни. И вновь ей стало жутко и радостно. Это было важнее препирательств с мамой. Важнее Бори. Предчувствие счастья. А все остальное было лично ее, Ксюшиной тайной, о которой никто не узнает.

Пробубнил мужской голос. Что–то стукнуло о пол. От двери просквозило по ногам.

На балконе тихонько дзинькали бельевые струны о металлические перила.

— Саня, кто там? — Вера Андреевна поводила головой, вглядываясь в прихожую.

В дверях встал муж. Бледный, он, не видя, осмотрел зонтик–трость.

— Тебе плохо? — встревожилась жена.

— Нет. Зонт вот грохнулся. — Каретников положил его рядом со списком и мешковато плюхнулся на стул. Вера Андреевна выбралась из кресла и выглянула в прихожую.

— А где Боря?

— Не знаю…

— Как не знаешь? Что случилось? Ты меня пугаешь, Саша!

Тот растерянно посмотрел на домашних.

— Жора приходил… Георгий Иваныч. Говорит, Серегу убили.

На экране телевизора резвились синие и желтые «мульты» с идиотскими рожами, и, словно потешались над глупыми, притихшими людишками.

— Что значит? — Вера Андреевна в недоумении уставилась на мужа.

Он пожал плечами. Тут до нее дошло. Она охнула и села напротив.

— А Маша–то, Маша! — ужаснулась женщина, опрокинула стул и выбежала вон.

Ксения ждала, что ей то отец сейчас все объяснит…

Он, наконец, понял! Нахмурился, щепоткой промокнул нос и ушел. Предчувствие счастья в девушке скукожилось и умерло.

Ксения покачнулась на каблуках. «С непривычки. — И тут же. — Убили?» Но, ведь бородатые дикари, зверство и другая жизнь — по телевизору. При чем здесь они, Красновские, Сережа…

Вот он влезает с дорожной сумкой в такси, в последней, сгорбленной позе отбытия. Ксения мгновенно вспомнила, как он ходит, смеется, чихает. Но не смогла вспомнить его лицо…

В распахнутую дверь Красновских заглядывали соседи с лестничной клетки напротив. Круглолицая женщина сокрушенно закивала Ксении из стороны в сторону, и с любопытством вытянула шею из–за спины мужа. Девушка протиснулась между ними.

Зеркало у вешалки задрапировали. Окна зашторили. Ярко горело электричество. У выдвинутого из угла стола бочком сидели двое в мокрых плащах. Длинный мужчина с хрящеватым лицом держал шляпу. Он кивнул Ксении. Это был зять Красновских, Вадим. Шляпа? Вадим никогда не носил шляпы! Второй, друг Вадима — Ксения не помнила его имени — горстью машинально смахнул с полировки лужицу, натекшую с кожаной кепки, и тряхнул кепкой: брызги мокрым серпом хлестнули о паркет.

В спальне застонали. Девушка вздрогнула, и взглядом поискала родителей. Вадим шмыгнул носом, встал и снова сел, раскинув локти между спинкой стула и столом. Его глаза покраснели.

Вошли Георгий Иванович, невысокий, лысенький толстячок с рельефной червеобразной веной на виске — он был в сером костюме, с чемоданчиком и со шляпой в руке — и Каретников.

— Надо ехать, — потерянным голосом сказал дядя Жора. Его всегда круглое без возраста личико веселого балагура сморщилось, будто он вот–вот заплачет. Но он не плакал.

Володя суетливо поискал сумку. Друг подсказал: сумка в ногах.

«Уже собрались, — подумала Ксения, — а нам сказали только сейчас».

В спальне снова застонали. Красновский, осторожно уравновесив на чемодане шляпу, было, шагнул туда. Открыл дверь. У широкой постели хлопотала Вера Андреевна.

— Папа, опоздаете на самолет! — послышался голос Марины, старшей дочери Красновских.

Ксения уткнулась в кулаки. Она испугалась внутренней боли, — боль разрасталась в сердце, в груди, кошачьими коготками рвала трахею и гортань, выдавливала слезы, боли было все больше и больше — и от боли не было спасения! Отец озабоченно шарил по паркету взглядом и шмыгал носом: он тоже боролся с болью.

Дядя Жора помял шляпу и примерился к чемоданчику.

— Надо ехать, — пробормотал он, кивнул всем и вышел в прихожую. Вадим помог ему натянуть дачный дождевик: подбородком тесть крепко прижимал перекрещенные концы черного шарфа и, вскидывая плечи, исхитрялся попасть рукой в пройму, но промахивался. Соседи расступились. Кто–то всхлипнул.

Марина просеменила к телефону. Обычно бледная и худая с темной тенью под верхней губой теперь она, казалось, мертвенно–серой и костлявой в широком траурном платье. Ее волосы в жиденькой косичке растрепались, и женщина походила на больную птицу секретарь.

— Что же вы не едите? Ей совсем плохо! Да. Сердечный приступ! — негромко и с раздражением сказала Марина. Бесцветным голосом она повторила адрес, кивнула Ксении и ушла в спальню.

Потом Ксения что–то делала, с кем–то разговаривала. Сердитый фельдшер не сразу понял куда идти и кого лечить. Девушка едва узнала страшное распухшее лицо тети Маши. Борис? Зачем он здесь? Она пошатнулась на шпильках. «С непривычки!» И сняла их. На душе стало невыносимо. У Ксении началась истерика. Жених и отец увели девушку и уложили в постель.

…Ксения очнулась и сосредоточилась: произошло что–то ужасное, но — что, никак не могла вспомнить. Она осторожно выглянула из–под век, словно проверяла, далеко ли опасность! Было темно и тихо. Лишь в щель балконной фрамуги шептал сквозняк. Тут она вспомнила. В груди заледенело: ни повернуться, ни встать, ни подумать. Как это бывает со многими, кого не заботит вера в обычной жизни, она наспех попыталась соорудить мягкого, теплого, смутного от слез Бога и хотела прошептать простую молитву. Но молитв не знала.

Который же теперь час? Ночь? Утро? Непогода и задернутые шторы смешали время. Ксения сделала усилие, и села в постели. Стало зябко. Она нащупала ногами тапки. Одеяло наполовину сползло на пол. Халат поник на спинке стула. Подумала: «Борис…». Отец всегда вешал халат на место, на ручку бельевого шкафчика у дивана. Значит, ее переодели. Ксения похолодела: «свадьба!» Представила себя в нарядном платье. А в коридоре люди! В квартире Сережа. И надо будет пройти мимо дядя Жоры, тети Маши. Это не Москва, где торопливо везут из морга сжигать или закапывать. В пригороде дают проститься с улицей, домом, соседями…

Вдруг она с ужасом поняла: мимо Сережы надо будет пройти ей и ребенку! И с еще большим ужасом осознала, что теперь не осмелиться рассказать правду ни Борису, никому! Не осмелиться рассказать о единственной причине, которая оправдает их с Борей отказ от фарса. «Это нельзя! Невозможно!» Она вдруг увидела цинизм своих фантазий, фантазий злого ребенка–переростка о том, что можно прожить в полсовести, и тихонько заплакала, утирая слезы по–детски кулаком.

От стены в коридоре на матовое стекло двери отражался свет из кухни. Там бубукали голоса: хрипловатый от крепких сигарет голос отца, и ровный — Бориса. Девушка попробовала и не смогла встать. Голова кружилась, колени дрожали. Наверное, действовало снотворное.

У двери воровато хрустнул паркет, и на стекле замутнела высокая тень Бориса. Он заглянул в щель. Поводил головой вправо, влево, встретился глазом с глазами девушки и неслышно скользнул в лазейку.

— Проснулась? — Борис ободряюще улыбнулся, как улыбается старший товарищ младшему: мол, видишь, я же не унываю. Плечистый, с осторожными движениями, будто старался не привлекать внимания, неизменно в белой рубашке и неброском галстуке. Ксения вдруг заметила: у него плакатное лицо: косой пробор, ямочки и в двадцать девять лет задорный румянец на щеках. Скользнешь взглядом по этому приятному, пустому месту и тут же забудешь.

Борис включил настольную лампу с зеленым абажуром — вещи из сумрака сразу встали на свои места, — поправил стопку книг, поискал, куда бы присесть и… не присел. Теперь в его повадках Ксения увидела не деликатность, как ей представлялось раньше, а услужливость мелкого червячка перед начальством.

— Мама дома?

— Да. Спит.

— А тетя Маша?

— В больнице. Там знакомый врач и Марина… — он забыл отчество дочери Красновских.

— Который час?

— Два ночи.

Помолчали.

— Надо что–то решать со свадьбой, — слабым голосом сказала Ксения.

— Мы говорили с Александром Николаевичем, — Борис произносил слова неторопливо, отчетливо проговаривал окончания имени и отчества. — Мы думаем, на время… — он кашлянул в кулачек, — … пока здесь все закончиться, тебе можно переехать ко мне. Правда, там еще не все готово. — И быстро добавил: — Или к моей маме.

Еще вчера Ксения мечтала перебраться к Боре из их с родителями тесной двухкомнатной квартирки в панельной многоэтажке. Боря «построил», как он говорил, сборный дом в деревне на наследственном участке в пяти километрах от города. Такие дома предлагали на бесчисленных строительных рынках. Средненький дом, обитый сайдингом древесного цвета, с террасой и каминами на обоих этажах. И очень гордился своим приобретением. Больше, чем новеньким «Фордом» Санкт — Петербургской сборки. (Водил он недавно и в машине сидел очень прямо, окоченело цепляясь за руль, что забавляло Ксению.) Он любил поговорить о доме с Каретниковыми, уютно устроившись в кресле, за чаем. По каталогам без конца выбирал обои и мебель, паркет и подвесные потолки, унитаз и кафельную плитку, домашний кинотеатр и посуду под цвет гарнитура. Он любил читать объявления в специальных газетах о продаже земельных участков и недвижимости, сравнивал их удаленность от Москвы со своим участком и со стоимостью своего дома. Показывал Ксении цветные снимки выставочных интерьеров и образцов. Считал на калькуляторе, во что обходится стройка. «Не забудь: обязательно посади крыжовник!» — подшучивал отец. Хмельницкий обижался и замолкал. В такие минуты Ксении становилось жалко Борю. Как и Боря, она мечтала об усадьбе, о независимости, что давало собственное жилье, о деревенской тишине, безмятежной, являющей контраст непрестанной какофонии, с шести сторон окружающей квартиру в панельном микрорайоне. И даже сердцевидные, ржавые листья и тени бабьего лета на деревянных ступенях открытого крыльца, короткая подъездная дорожка к беленому гаражу казались особенными в своем доме. А маленький дом — просторным! И Ксения уже соглашалась и понимала, каких трудов и затрат Боре стоила «стройка».

Потом, в разговоре даже с малознакомыми «людьми их круга» — при них Хмельницкий с фальшивой непринужденностью произносил известные на всю Москву имена клиентов своей фирмы, — Боря хвастался домом, и девушка догадалась: дом, как свое жилище его интересует меньше, нежели символ самоутверждения среди тех, кого он считает выше себя по положению. Было, возмутилась мелочностью жениха, но призналась себе, что ей приятнее ездить на комфортном автомобиле, а не в метро; приятно, что украинские рабочие отделочники в доме, уважают ее, и называют «хозяйка».

Боря бывал до смешного скуп: выбирал в магазине макароны низшего сорта. Вне работы одевался бедно (но аккуратно). Жадничал. Все деньги откладывал на усадьбу. «Скупость, эта осложнения после нищенского детства, — оправдывался он. — Мама весь год копила на отпуск или мне на новую форму к школе». А то, вдруг угощал компанию в боулинге, отваливал царские чаевые официантке, покупал дорогие вещи. Приступы расточительности мстили унизительной нищете, давали иллюзию богатства. Действительно: деньги, как водка делают человека чудаком. И хоть детство Ксении было благополучнее детства Хмельницкого (с его слов), но и она по привычке съедала котлету, после гарнира. Когда Ксения поняла, что беременна, все то, что она считала глупым скопидомством Бориса, вдруг приобрело значение. Теперь она думала о будущем ребенке. А ребенок не виноват, что его матери с детства привили презрение к вещам, потому что вещи ей доставались даром. С Борей она чувствовала себя независимой от счета за квартиру, от рассерженного заведующего кафедрой на работе, независимой от быта: быт можно презирать, но от него никуда не деться…

Ксении захотелось трусливо спрятаться от беды. Но и в пустом доме Бориса и в квартире его мамы, умной и терпеливой женщины, — она никогда не вмешивалась в их с Борей дела, — ей не переждать боль, не обмануть себя…

— Надо что–то придумать. Сережа погиб, и … — устало проговорила девушка.

— Хорошо, хорошо. Завтра обсудим. А теперь спи. Выключить свет?

— Не надо…

— Ты бы сняла часики. Наверное, мешают. И стекло поцарапаешь.

Ксения не поняла. Борис приблизился укрыть ее. Пощупал запястье девушки: стрелка его часов пустилась наперегонки с пульсом Ксении, пульс легко победил. Увидел ее голые плечи и грудь и принужденно улыбнулся. Ей стало неприятно, что он так смотрит на нее. Борис присел на постель и попытался обнять девушку. Ксения отвернулась к стене, натянула одеяло до макушки и врылась в подушку. «Спать, спать!» Она зажмурилась. Но сон не приходил. Ей почудилось, будто кто–то другой, обитающий в ней, обзавелся собственным разумом и не просто живет своей жизнью, но насылает на нее тоску. Ксения почувствовала, что соскальзывает в детство…

Ей шесть лет. Зеленое поле, бесцветное от зноя небо. Дворовые мальчишки впервые взяли ее в поход на гороховое поле — заветная мечта всей мелюзги микрорайона. Теперь там новострои. Ксюша была единственной девчонкой в компании.

На жестком багажнике страшно трясло. Ее вез чернявый, смуглый мальчишка, майка на его спине вымокла, плечи ходили вверх–вниз: он всем телом давил на педали, надрывался, чтобы не отстать от своих. Ксюша отбила копчик о раму, и крепилась, чтобы не плакать от боли. А ухабистый проселок не кончался.

Наконец, побросали велосипеды в пыль у обочины и ринулись в горох. Торопливо пихали стручки за пазухи, в полы маек, воровато оглядывались, не идет ли сторож, детская страшилка. Потом, во дворе будут хвастать, кто больше набрал.

Когда «шухер», невидимый из зарослей, забумкал кирзой, компания на велосипедах улепетывала в гору. Ксюша выбежала на дорогу. Ее забыли! К ней вразвалку шел огромный, обросший дядька, и опирался о толстый дрын. Его огромные кирзовые сапоги клубили рыжую пыль и грохотали, неотвратимо, ужасно.

Вжав голову в плечи, Ксюша побежала. Обернулась. Дядька был уже рядом: протянет руку, и в мешок. Она страшно закричала.

Велосипед выскочил из–за холма и, дребезжа на ухабах, понесся вниз. Девочка разглядела заостренное лопаткой лицо смуглого гонщика, ее возницу, его глаза–жала, хватавшие дорогу, чтобы не споткнуться раньше времени, и белые от страха губы.

— В сторону, малая! Бего–о–ом! У–у–у, бли–и–ин!

Затем, за спиной раздался металлический звон, грохот рухнувшего велосипеда, и брань мужика. Ксюша припустила, не оглядываясь.

Во дворе компания ждала их. Пацаны отправились искать друга. Вернулись под вечер. Смуглый катил велосипед со спущенными шинами и передним колесом восьмеркой. Грязная майка разорвана, на коленях и локтях запеклись ссадины. Приятели кружили рядом. Поравнявшись с Ксюшей, малый угрюмо проговорил:

— Из–за тебя ниппеля скрутили. Че орала? Че бы он тебе сделал?

И пошел к своему подъезду.

Наверное, они встречались с Сережкой раньше. Ксения не помнила. Каждое лето она жила в деревне у деда Андрея, отца матери. Дед разрешал внучке поздно ложиться спать, гулять вдоволь, и крепко пил. Проведя детство «на воле», Ксюша не верила, что, мол, тот, кто хоть раз в жизни поймал ерша или видел осенью перелетных дроздов, как они в ясные, прохладные дни носятся стаями над деревней, тот уже не городской житель, и его до смерти будет потягивать на волю. Она не любила деревню: ей там было скучно. С наступлением холодов ее перевозили в Москву, к заводу «Серп и молот» в коммуналку бабушки Саши, матери отца. В двух комнатах из трех жила бабушка. В третьей — нелюдимый алкоголик с синими наколками на костлявом теле. Напившись, он садился на кухне на табурет, грозил выселить бабушку, называл ее «старой курвой», и обещал познакомить Ксюшу со своим сыном. Девочка думала, что сын такой же костлявый и в наколках, и боялась обоих. Потом отец Ксюши приводил участкового, и сосед неделями пил у себя в комнате. В квартире становилось тихо.

Через много лет, навещая бабушку, уже совсем старенькую, Ксения столкнулась в дверях с Борей: алкоголик умер, и легендарный сын приехал принимать наследство…

А тем летом перед школой родители привезли Ксюшу домой.

…Девушка с усилием встала, накинула халат и отодвинула нижний ящик компьютерного стола. Здесь из ненужного хлама — исписанные и разбухшие институтские конспекты, резинки для волос, рассыпание цветные карандаши, высохшие фломастеры и лак с блестками для ногтей — она извлекла полуразвалившуюся картонную коробку, и вернулась с ней на постель. Со дна эпистолярных наслоений — поздние письма на самом верху — Ксения извлекла открытку. С открытки «В первый раз в первый класс!» веселый заяц со школьным ранцем протягивал букет, а на обороте красным фломастером крупным ученическим почерком и с ошибками на окончаниях было: «Ксени от Сережы».

После торжественной линейки ее первого школьного сентября мама привела новых одноклассников Ксюши, кто жил по соседству, к ним домой на чаепитие. Сережка учился в третьем классе. Он «потерялся» у самого подъезда. Мама звала его с балкона, бегала к Красновским в соседний подъезд: те жили в однокомнатной квартире. Но Сережка пропал. Много лет после он признался, что стоял под балконом и слушал, как его ищут. Потом тихонько прокрался в сквер и сидел там до вечера. «Боялся, что пацаны во дворе увидят меня с мелюзгой!»

Их детство, в общем схожее с детством всех детей, было замечательно лишь личными переживаниями. Сережка замысловато написал в одном из поздних писем: «Я, наверное, понимаю, почему Мандельштам не мог понять Толстых и Аксаковых, Багровых–внуков, влюбленных в семейственные архивы с эпическими домашними воспоминаниями. В сущности, все выдающиеся автобиографии сводятся к рассказу об осмыслении детьми себя в старом мире».

И тут же в ряд детских воспоминаний Ксении встали дни рождения — полдюжины детей, всегда одних и тех же, тесные туфли, ноющие виски от туго стянутых в хвост волос, завязанных пышным бантом, безотрадная скука, которая приходила после того, когда было переиграно во все игры. И на этом параде прошлого ни разу не мелькнул Сережка!

Ксения перебрала несколько писем без конвертов, одолевая сопротивление их страниц. Вспомнила: старые письма раздражаются, когда их раскрывают. Копаться и перечитывать их, у нее не было сил. Облик Сергея, как часть ее детства и юности, расплывался. Ксения не могла выделить Сережу из толпы сносно примерных школьников. От этого ей стало пронзительно жалко его, как бывает жалко самых маленьких в классе детей. В детстве из множества чужих мы выбираем единственного друга. И это дружба навсегда, как бы жизнь не разводила и не расставляла на места. «Друг детства» самое емкое пояснение близости. Это — воплощенная память о лучшем в жизни. Их с Сережкой родители росли вместе в соседних подмосковных деревнях, и веселые байки Каретниковых и Красновских о молодости были общими для детей. Баба Саша и дед Коля с младшей сестрой отца тетей Лидой сначала жили вместе. Тетя Лида вышла замуж и уехала в Ленинград. Дед Коля умер…

Все это: фамилии знакомых родителей, прозвища друзей, названия окрестных деревень и поселков, легендарные бабки Кати и деды Васи, покоившиеся на сельском кладбище, и короткий прочерк между датами их рождения и смерти — прелюдия их с Сережкой жизни. Поэтому, думая о Сережке, Ксения чувствовала себя так, как если бы живая, она думала о себе мертвой.

Тут она вспомнила первое осознанное ощущение родства с ним.

На их улице в старом доме был свой живодер. В жилетке болотного цвета, в белой рубашечке и со скрипкой в футляре. Инструмент он ненавидел, но, чтобы не влетело от родителей, трепетно укладывал футляр на траву и в безопасное место, если играл в футбол с пацанами или бегал на заброшенной стройке. Он казался высоким, потому что с ним всегда ходили младшие. Приваживал малышей вкладышами от редких тогда жвачек. Ксюша нажаловалась родителям, что «скрипач» за жвачку заставил Светку–дурочку из школы для умственно отсталых снять перед ребятами трусы. Ребята прибегали смотреть со всей улицы и ржали. Родители не поверили Ксюше. В доме взрослые посмеивались и завидовали продвинутой семье «скрипача»: его отец был первым, как тогда говорили, «кооператором». Держал бакалейные лотки.

Всех хитросплетений дворовой политики Ксения уже не помнила. Но вот за гаражами, подвешенная на суку извивается рыжая кошка, а палач, упирается о футляр скрипки, усмехается, и шутит с немногочисленными свидетелями казни. Малышня смотрела на расправу со страхом и любопытством. Кто–то из дворовых позвал Ксюху с Сережкой. Ксюша остолбенела. Красновский молча срезал перочинным ножом веревку — кошка удрала с петлей на шее — подошел к «скрипачу», — Сережка был на голову ниже него — и свинчаткой в кулаке выбил ему два передних коренных зуба.

«Кооператор» приходил к Красновским с двумя амбалами, так и не понявшими, зачем их привели, орал на Красновских, и называл Сережку «выродком». Отец Ксюши заступился за детей — на этот раз обе семьи поверили «показаниям» девочки — и взрослые переругались. С тех пор во дворе Сережку считали «хулиганом». Ксюше сначала было обидно за него, потом стало все равно, что думают о нем чужие. Она догадалась: есть правда для всех, и настоящая правда о человеке, которому веришь.

Ксения наткнулась взглядом на абзац: «Мы родились в стране лицемерной власти, где отсутствие свободы, человеческих прав, нищета народа, скудость духовных запросов (из–за векового отрицания самой души) и доброта простых людей произвели чудной гибрид…»

Девушка перелистала письмо. Это уже из военного училища. Ей, кажется, было шестнадцать. Ее раздражали высокопарные заимствования Сергея. Они жили в стороне от потрясений и ужасов своего времени, и узнали о них в институте из брошюр по новейшей истории. Где–то в прошлом, до отъезда Сергея был портвейн из горлышка в чужом подъезде, первая сигарета за компанию и «крупный» разговор с родителями. А потом учеба, репетиторы, английский язык, компьютерные курсы. Из той жизни она помнила вечернюю телепрограмму «Взгляд», и лет в одиннадцать балет «Лебединое озеро». На «балет» позже ее внимание обратили новые былинщики. А в тот день они с бабушкой Сашей телевизор не смотрели, и шептались перед сном, когда в дверь позвонили. Кряхтя и охая, бабушка ушла открывать. Сухенькая и седая, в ночной рубашке и в огромных войлочных шлепанцах, чтобы зимой помещались теплые домашние полусапожки: бабушка постоянно мерзла. Вошел Сережка. Ксения радостно чмокнула его в щеку.

— Александра Даниловна, скажите моим, что я у вас, ладно? Наврите, что электрички отменили, или, что я сплю. А то мать убьет. Во, гляди! Танкист подарил! Только починить надо! — И гордо предъявил Ксении старые армейские наушники. Объяснил: со старшими пацанами поехал к Белому дому; на Котельнической набережной стояли два танка. — На площади митинговали. Пацаны поехали домой, а я к вам.

— На что тебе наушники? — спросила Ксюша.

— В военное училище пойду!

— Зачем тебе?

— Нормальная профессия.

— Чай будешь, танкист? — спросила бабушка и пошаркала на кухню. — Наушники! — Ворчала она. Дети захихикали. — Все–то вам веселье…

— Говорю, танкисту: ты же не услышишь команду. А фиг с ним, отвечает, не давить же своих. Клевый пацан! — сказал Сергей.

— Там страшно? — спросила Ксюша.

— На площади? — Сергей пожал плечами. — Нет. Много людей. Натаскали столбы, арматуру, хлама всякого. А на дальнем конце Калининского проспекта у Садового троллейбусы ездят. Я ушел. Ерунда все это! Помнишь, в школе нам все время говорили: восстание декабристов, восстание декабристов! А это дворцовый переворот. Как при Екатерине или Павле. Нет, вся страна это что–то другое, — сказал он задумчиво.

Бабушка позвонила Красновским. Но Сергею все равно влетело.

С того дня Ксения условно делила жизнь до «наушников» и после.

После «наушников» Сережка оставил подработку в мелкооптовом табачном ларьке у Киевского вокзала — иногда по выходным он брал на рынок Ксюху (сейчас там построили огромный торговый комплекс); потом они ели мороженное и пили «Фанту», через нос газами вышибавшую слезы — и начал зубрить.

Сережка и раньше слету схватывал математику и решал за весь класс варианты контрольных. А по русскому ему тройку ставили из уважения к математическому дару: в двух буквах он делал три ошибки. «Поразительная тупость!» — гневно резюмировала его сочинения училка по русскому и литературе: худая, туго перепоясанная ремешком и в больших очках, похожая на стрекозу.

Чтоб подтянуть русский, Ксения диктовала Сергею. Размеренно ходила по комнате и, покачивая раскрытой книгой в ритм ударений в словах, смотрела на затылок ученика. Сергей старательно ковырял ручкой в тетради.

Как–то за диктантом он разогнул спину, потянулся и сказал:

— Муть–то, какая!

— Что муть?

— Литература твоя! Скукотища!

— Вот, дурак! Это ведь не анекдот, а художественный слепок нашей жизни. На века.

— В жизни так не говорят, не думают и не делают. В твоих книгах никто не пукает, не ссыт, не матерится…

— Вот, дурак! — Ксения захихикала. — Зачем описывать гадости? Художественным языком пишут о плохом или о хорошем.

— Да? А, что художественным языком напишут о нас?

Ксюша подумала и процитировала стихотворение Ахматовой:

— Все расхищено, предано, продано, черной смерти мелькало крыло… Это написано семьдесят лет назад. Разве сейчас не так?

Сергей насупился. Ксения на диване положила на колени книгу и сунула между страниц большой палец вместо закладки.

— И ты понимаешь эти стихи? — осторожно спросил Красновский.

— А что такого? Знаешь, во сколько лет Ахматова и Цветаева начали писать стихи? Думаешь, в двенадцать я совсем дура? Взрослые не знают, что им делать, потому что им врали. А мы врать не будем!

Сергей склонился над тетрадью. И вдруг проговорил:

— Я тут про Христа читал. Там написано, что религия наполняет смыслом даже пустые дни. Наши родители хотя бы пионерские галстуки носили. А у нас ни галстуков, ни наполненных дней.

— Давай сходим в церковь, — сказала Ксюша, понизив голос. — Блок и дочь великого химика Менделеева, его будущая жена, влюбились друг в друга в Исаакиевском соборе…

И покраснела. Сергей хмыкнул.

— Там скучно, попы и дымом воняет. Дышать нечем.

— Это ладаном пахнет. Бабушка говорит, если задыхаешься, значит грехов много. Потом станет легко. Если свечка трещит, это тоже плохо…

— Ксюха, ты смерти боишься?

— Не знаю. — Ксюша пожала плечами. — Говорят, душа бессмертна.

— Если она бессмертна, значит, она была всегда?

— Наверное.

— Тогда почему мы ничего не помним, что было до нашего рождения? А если мы не помним, что было раньше, вдруг мы забудем все, что сейчас.

— А ты помнишь, что было с тобой ровно пять лет назад, в такой же день? Так почему ты должен помнить то, что было с твоей душой до рождения? Может, мы запомним другое.

— Зачем мне другое, если я забуду тебя, этот день? В той книжке много непонятного. Там Христос воскрес и обещал воскресить всех, кто в него верит. Помнишь, кошку вешали. А, если и тот козел, который вешал, верит, воскреснет, и снова будет вешать кошку?

— Сережка, ты такие страсти говоришь! Если честно, я так плакала, когда поняла, что когда–нибудь меня не будет. Не буду видеть, слышать, думать! Даже в груди заломило.

— Ничего–то мы с тобой, Ксюха, не знаем! — Сергей вздохнул.

— Но ведь мы думаем об этом!

— До нас тоже думали, а толку! Ладно, диктуй!

Они сходили в церковь тем же летом. Цвела липа, и в парке по зеленоватому пруду со свежеокрашенным причалом плавали водные велосипеды. А какой–то пожилой мужчина, ссутулившись, курил на дощатом помосте и, облокотившись о перила, лениво стучал себя прутиком по брючине. Он сплюнул в воду и виновато улыбнулся детям.

— Видела его глаза? — спросил тогда Сергей. — Не хотел бы я так курить через полвека.

Бабушка Саша приехала к Каретниковым, и попросила Ксюшу и Сережу встретить ее на вокзале. Они вышли из автобуса в центре города, хотя жили на окраине. Когда дети, наконец, поняли, куда бабушка их ведет, они притихли.

— С чего это она? — прошептал Сергей.

— Я ей рассказала про наш разговор…

— Это ж давно было! Ничего себе, у нее память!

— Бабушка все помнит и все замечает. Особенно, что касается меня.

В спокойной улыбке Александры Даниловны, в ее фамильной прямоты осанке было что–то торжественное. Как торжественна была беленькая церквушка с позолоченным крестиком и облупившимся голубым куполом в кущах серебристых тополей и на той стороне пруда.

— Если что–то не понятно, спрашивайте, — сказала бабушка Саша.

У ворот мордатая цыганка с золотым зубом и в старой шали просила милостыню. Бабушка подала попрошайке монетку, вынула из сумочки на локте и повязала внучке косынку. Ксения и Сергей церемонно перекрестились, вслед за бабушкой.

— Это православный храм, деточки! Надо креститься справа налево, — подсказала цыганка.

Ксения покраснела, и благодарно кивнула. Сергей смущенно буркнул что–то.

Ксения не помнила в подробностях тот первый их с Сережкой поход. Она не знала обряд и не могла сказать, начиналась служба, или закончилась. Горбатенькая черная монашенка, кажется, собирала огарки и зажигала сложенные на подсвечник свечи. Пожилой, косматый батюшка в валенках со срезанными голенищами, видными под рясой при ходьбе, бубнил непонятные детям заклинания полудюжине прихожан, а потом окуривал углы кадилом. На черных, старых образах в столетних окладах мерцали отсветы лампад.

— Непонятно, а все равно хорошо, правда? — прошептала Ксения Сергею. — Вдвоем здесь совсем по–другому, чем, когда одна.

Вдруг он зашептал ей:

— Люблю высокие соборы, душой смиряясь посещать. Входить на сумрачные хоры, в толпе поющих исчезать…

— Ты знаешь Блока? — удивилась Ксения.

— Полистал, после того, как ты про Менделееву и Исаакиевский собор сказала. Но не понятно, что значит: «В своей молитве суеверной ищу защиты у Христа, но из–под маски лицемерной смеются лживые уста»? Кого Блок называет двуликим?

— Тише! — зашептала бабушка. — Сережа молодец. Молитовку знает. И ты учи, Ксюша!

Дети переглянулись и прыснули смехом.

На улице Сергей сказал:

— То, что нам раньше про церковь говорили ерунда. Этой церквушке пятьсот лет…

— Откуда ты знаешь?

— Да вон же на табличке у входа написано.

Ксения обернулась.

— Как ты все замечаешь?

— Этой церкви пятьсот лет, — повторил он. — Мы не знаем имени инженера. А она на века. Мы умрем. А тысячи людей здесь были и будут! Представляешь!?

Ксюша чувствовала ту же гордость и умиление. Легкие слезы покатились по ее щекам, вымывая ком из груди и горла.

— Ты чего, Ксюха? — улыбаясь, спросил Сережка и взял ее ладонь. На его нижних веках тоже набухли две крупные росины.

— Ты даже не знаешь, какой ты хороший!

Они покраснели и отвернулись.

— Ничего, ничего, поплачьте, дети. Это из вас плохое выходит! — сказала бабушка Саша.

…Ксения прочитала: «В ста километрах от Москвы те же люди, а жизнь иная…», сложила письма в коробку и легла.

Ему тогда было лет четырнадцать, но выглядел он на два–три года старше, хотя всегда был невысокого роста. Ксения вдруг отчетливо вспомнила его простое и приятное лицо, всегда дружелюбное. Его непринужденность сообщала что–то солнечное его застенчивой и независимой вежливости среди чужих. Во всякой очереди он неизменно стоял последним, но в споре не уступал, если был прав.

Сейчас в воображении Ксении Красновский получался какой–то положительный. Это насмешило бы Сережку. Но, подумала девушка, тысячелетняя народная мудрость о добром поминальном слове для покойного не от ума, а от сердца. «Для покойного!» Слезы снова потекли по щекам. В голову ничего не приходило, кроме обычной ерунды. Как все пацаны их двора он из пневматической винтовки убивал ворон. Засунул в английский замок кабинета физика перед контрольной спичку. Утопил с приятелем в туалетном бачке классный журнал. Как–то «выбивал» со шпаной деньги у лоточника: бросил презерватив с бензином на его скарб, а старшие — зажгли: «ты не совершеннолетний, тебе ничего не будет!» Потом, сквозь зубы, чтобы не заплакать, рассказывал напуганной Ксении о продавце: «Говорит, маленькая дочь, денег занял. А эти скоты ржут!»

Но это было наносное.

После первой поездки на шабашку с дядей Левой, братом дяди Жоры, Сергей дурачил компанию в кафе книжными байками. Он тогда лет в пятнадцать впервые не поехал в Анапу…

Красновские и Каретниковы отвозили детей на лето к морю. Взрослые меняли друг друга на «вахте» в отпуске. Сергей учил Ксюшу плавать на спине. Они ловили у Высокого берега в камнях бычков голыми руками, приумножая незаживающие ссадины, и мама пеняла Ксении: «Не руки, а грабли! Ты не сможешь играть на инструменте!» (Ксения брала уроки музыки на фоно.) Это была целая книга солнечных и соленых воспоминаний: на море они с Сережкой впервые поцеловались — испуганно клюнули друг друга в губы, соленные от морской воды, а потом не разговаривали день, переживая неясное и новое в себе. И воспоминания о последнем морском лете воскресали весь год, если они оставались одни. Тогда они писали диктанты, слушали музыку через плеер, поделив наушники на двоих, и вздрагивали, соприкоснувшись руками…

А тем летом дядя Лева, такой же веселый, плешивый балагур, как его брат дядя Жора, только на четыре размера пиджака шире, увез племянника то ли в Казахстан, то ли еще в какой–то «стан». В письме Сережки, помниться, по бескрайним степям потекла речка Ишим с зубастыми щуками, поскакали казахи на кургузых лошаденках, приходили драться с шабашниками потомки бывших сталинских ссыльных немцы–механизаторы. И вдруг Сережка в кабине с рыжим молчуном на грузовике гонится за грузовиком обидчика. Или на кладбище у чужих могил рассуждает о бренностях бытия. Или рассказывает, как урки зарезали кореша, который «откинулся» с зоны и пахал целину.

Ксения показала письмо отцу. Тот ухмыльнулся.

— Лева приобщает Серегу к Шукшину. Это его любимый писатель, — сказал он.

В захудалом кафе, куда Сережка повел друзей и Ксюху после возвращения с шабашки, — вдвоем они иногда захаживали сюда из чистого сострадания к неудачникам — она спросила его:

— А зачем ты мне врал в письме?

Он даже не смутился.

— Не врал. А приукрашивал. Как твои классики.

— Самому, что же рассказать нечего?

— Почему? Мы ехали трое суток только в один конец! Самой надо увидеть!

— Так говоришь, будто я нигде не была!

— На море самолетом. Иногда поездом туда и обратно!

— А что интересного в твоей степи? Ничего!

— Там люди. Такие же, как мы. Только мы здесь сносно живем и жалуемся, а они там выживают и не жалуются! Помнишь, как твой папа купил у бабульки на станции сладкую дыньку и вареных раков. Мы кушали и смеялись, вспоминая, как бабулька торопливо прячет выручку. А есть места, где таким бабушкам ни дыньку, ни раков некому продать. И ни дыньки, ни раков нет! Если человек не замечает, что у соседа в больных ушах вата, или разные шнурки на ботинках, может с человеком что–то не так?

— Ты так разговариваешь, будто я в чем–то виновата!

Сергей улыбнулся.

— Дурочка! Ни в чем ты не виновата! Вот ты Ахматову наизусть знаешь, а про степь не знаешь. Как суховей урожай сжигает, не видела.

— Не очень надо!

— Но, если мы так расползлись по континенту, значит, кому–то до нас это было надо.

— Ну, хватит! Степь далеко. Расскажи что–нибудь веселое!

И Сергей врал, как они с дядей Левой и его приятелем, захватив цепного кабеля Тузика, на выходные поплыли в лодке по Ишиму. Пацаны верили, а Ксения смеялась, потому что недавно смотрела этот фильм: там на одной нудной ноте — как везде — лицедействует знаменитый и бездарный народный актер…

Потом Сергей шабашил в Туве, на Алтае. Ксения была слишком маленькой, чтобы понимать все. Из прошлого выступали заколоченные накрест окна крайних домов на безымянных станциях, зазвучало Сережкино: «а представляешь, как тоскливо живут, хотя б километрах в десяти от железной дороги!» За прикрытыми веками замелькали пьяные мужики, бескрайняя тайга из киножурналов, и Сережка, убеждавший Ксюшу, что он все это видел «вживую»…

Папа и дядя Жора с коллегами из института до «наушников» тоже ездили в отпуск на шабашку. Вернувшись, отец купил маме модный сарафан из варенной джинсы. «Строй отряд» кандидатов и докторов наук по обыкновению отмечал приезд у Каретниковых. Говорили про дом и новые квартиры. У Каретниковых подрастала дочь. У Красновских «разнополые дети». Сколько Ксюша себя сознавала, столько папа и дядя Жора ходили после работы «отрабатывать жилье», когда уже и надежды не было, что институту оставят долгострой. Мама и тетя Маша посмеивались, что руки у их мужей в редкой степени бестолковые. Но мужчины считали себя знатоками ремесел и мастерами, потому что росли в деревне, могли сбацать на гитаре попурри из песен Окуджавы, кое–как натянуть между деревьями детский гамак, подправить разводным ключом руль велосипеда и исполнить множество пустяковых фокусов, которых полно в запасе у всякого русского человека. В детстве Ксюша свято верила в мастерство папы, коль он умел изобразить пальцами на стене теневого зайца с мигающим глазом. В четыре руки папа и дядя Жора действительно закончили ремонт. Квартиры друзья выбрали рядом.

Сарафан надолго стал последней дорогой вещицей Каретниковых, а новая квартира последним, крупным везением.

Даты, лица, все смешалось…

…Блеклое утро дремало за окном. Ксения из постели осмотрела много раз виденные бронзовые цветы на обоях и островок осыпавшейся штукатурки у стержня люстры, веселую рожицу, нарисованную на стене над спинкой стула и карандашную дату заселения в квартиру. Ксения не ощутила прежней боли, но жуткое чувство утопления в окружающем мире и растворения в нем. Она поднялась и накинула халат. Машинально вскинула к глазам запястье. Золотые часики с браслетом бережливо покоились на столе.

На кухне отец докурил сигарету и поискал, куда в переполненную пепельницу воткнуть окурок. Воняло табачным перегаром. На плите пыхтел чайник. Ксения выключила свет и опустилась на табурет.

— Ложился? — спросила она.

— Да. Немного поспал.

— Боря здесь?

— В большой комнате. Спит.

— А дядя Жора?

— Что дядя Жора? — отец покосился на дочь: забыла, что ли? — Уехал с Вовкой за Серегой.

Он вздохнул. Помолчали.

— Что будем делать? — спросила Ксения.

Оба избегали смотреть в глаза. Отец усилено потер спинку носа. Поднялся и долго прикуривал от плиты. Он уворачивался от пламени, чтобы не опалить густые брови. Ксения не вытерпела: «Папа!» Тогда он выпрямился, обуглил наконечник сигареты и сладострастно затянулся.

— Думаю, Боря прав. Переезжай к нему. Или к Наталье Леонидовне…

— А дальше? Съедутся гости. Как ты это представляешь?

— Ну, как, как? — Он беспомощно хлопнул по бедрам и сел. — Не знаю, Ксюх!

Допустим, они договориться о переносе регистрации, о банкетном зале. Но, как? И во сколько это обойдется? Они не Боря! Хотя, и у зятя карман не бездонный. «Стройка»! А им придется клянчить, одалживаться. Родственники, друзья поймут. Но Каретников пригласил свое новое начальство. Ему выдали «премию» под свадьбу — подарок от коллектива. Беспроцентную ссуду. Как им объяснить? Чего огороды городили, если теперь все отменяется? Он заискивал, занятые люди отложили дела, обещали прийти. А Борис! Его гости! Им то он, что скажет? «Эх, Сережка, Сережка!»

Александр Николаевич исподлобья посмотрел на дочь. С детства набалованная! Но ведь детство, когда–то заканчивается! Мертвого не воскресишь. Надо думать о живых. «Свинство! Свинство! А ведь это сын моего друга!» У Каретникова засвербело в горле и носу, и он прикурил от окурка новую сигарету.

Главное, конечно, было не в хлопотных пустяках, а в том, что дочь беременна, и откладывать свадьбу больше нельзя. Ныне, конечно, мать одиночка не диво, но к чему мудрить при живом отце?

Дочь что–то говорила. Каретников прислушался.

— Пап, ты не все знаешь. Я не все рассказала. Свадьба невозможна…

Ксения покраснела и закрыла глаза.

— Ну, что там еще за тайны мадридского двора? — проворчал отец и внутренне напрягся от нехорошего предчувствия.

— Не могу, — прошептала дочь. — Думала: так проживу, а не могу даже сказать…

Неслышно вошел Борис уже в галстуке и в белой рубашке. Бледный после сна. Ксения глубоко вздохнула, торопливым движением отерла мокрые глаза и щеки, и виновато улыбнулась отцу и жениху.

— Ничего. Это так. Слабость, — пробормотала она.

— Доброе утро! — Борис приветливо улыбнулся, и пробежал быстрым взглядом по лицам. У «невесты» заплаканная и чопорная мина. Тесть нахохлился. Значит, говорили о свадьбе и убиенном «офицерике», так Хмельницкий про себя называл бывшего ухажера Ксении. «Ну, сейчас мало не покажется! — мысленно съязвил он. — Бабла бы хватило на ахи!»

Хмельницкий поднял крышку чайника — вода давно кипела, — обжегся паром, грохнул крышкой и схватился за мочку. По–свойски достал из буфета чашки, заварку и сахарный песок.

— Лимон есть? — полез он в холодильник. — Лимона нет! — и загнусил: — Пуру — пуру…

— Боря! — сказала Ксения. — Давай… перенесем свадьбу! — она не решилась «отменить».

Хмельницкий сполоснул заварной чайник и вытер тряпкой руки.

— Я это уже слышал. Как ты это представляешь?

Ксения глазами Бори охватила возможные осложнения, столпившиеся за его вопросом, согласилась: все не просто. Но теперь ей во что бы то ни стало, нужно было отсрочить, если не саморазоблачение, то хотя бы «торжества».

— Это — раз. — Продолжил Борис. — И два: а зачем переносить?

Каретников почувствовал поддержку и поерзал на табурете. Ксения, привыкшая покрикивать на родителей, и — к покладистости Бориса, в другое время закапризничала бы. Но сейчас она потупилась.

— Сережка был нам не чужой, — проговорила она.

— Да, да, не чужой, — согласился Борис. «Еще подумает, что свожу с ним счеты!» — Но для других он сосед. Никто! Как я объясню своим, и на работе. И что объясню?

— Ну, как–нибудь. Ты его тоже хорошо знал!

— Да. Знал… — Борис помялся.

Он отвоевал невесту у «офицерика», но вместо того, чтобы наслаждаться трофеем, попал в плен: полюбил, как любят впервые! Ксения подавляла его волю, и Хмельницкий не умел ей возражать. «Чхать мне на твоего Сергея, и на ваши делишки до меня!» — едва не ляпнул Борис, отвернулся, и выражение у его затылка было презлое.

— Это не день рождения. Не юбилей, — настаивал он. — И…

Ксения вспыхнула.

— Ну! Договаривай про мою беременность!

— Подожди, дочь! — пробасил Каретников. Молодежь! Наговорят лишнего! — Думаю, тебе все же стоит переехать к Наталье Леонидовне. А мы тут уладим…

— Нет! — буркнула Ксения. — Папа, я не могу тебе всего сказать. Но, если ты, Боря, меня любишь, лучше перенесем свадьбу. — Голос ее не предвещал ничего хорошего. Мужчины переглянулись. В тот же миг девушка испугалась своей смелости и сникла.

Допили чай и разошлись. Борис уехал по делам. («Подвезти до метро?» «Утром пробки. Я на электричке».) Отец и Ксения на работу. Мать хлопотала у соседей.

Холодный ветер растолкал облака. На улицах подсохло. В мокрых лунках на асфальте далеко внизу виднелось хмурое небо.

Безлюдными дворами Ксения вышла к своей бывшей школе. Она не была здесь с тех пор, как поступила на «иняз» университета.

У школы играли дети. Длинно прозвенел звонок. У пружинной двери затолкались и загалдели рюкзаки, банты, гольфы. Двор опустел. Трое старшеклассников, сутулые, с книгами под руками в карманах вразвалочку пошли к домам. Они через слово «блякали» петушиными голосами и сплевывали на асфальт. Ксения опустилась на лавку с выломанной доской и ножевым признанием какого–то Васи, какой–то Люсе. Отбитая штукатурка старых стен, мусор под решетками подвального этажа, асфальт, разлинованный под забеги по физкультуре, плешивые газоны и общипанные до прутьев верхушки кустов. Ничего не изменилось. Ксения запахнула плащ. Ветер пытался отодрать от черного асфальта мокрый лист. Уголок листа телепался и не сдавался.

Что–то унылое и безотрадное нависло над этими местами.

Ксения постаралась вспомнить что–нибудь из школьной жизни. В памяти ничего не всплывало, кроме шпаргалок, зубрежки, прозвищ учителей…

…Здесь под аркой вечером она увидела, как Красновский целуется с рыжей дурой из своего класса. Перед «рыжей» стелились все мальчишки школы. А та смеялась над ними, сама выбирала, с кем целоваться. В спортивном городке школы обычно собиралась их с Сережкой компания. Бренчали на гитаре, сосали по кругу пиво из двухлитровых бутылок. В тот день ветрило. Никто не пришел. Только Ксения и эти двое: она боялась шелохнуться на скамеечке за морщавым тополем.

Тогда она и бросила Сергею в почтовый ящик в запечатанном конверте Ахматовское стихотворение «…Будь же проклят! Ни стоном, ни взглядом Окаянной души не коснусь, Но клянусь тебе ангельским садом, Чудотворной иконой клянусь. И ночей наших пламенных чадом, — Я к тебе никогда не вернусь».

Ночей никаких не было. Сергей никогда даже не целовал Ксению, как рыжую.

Он постучал в двери той же ночью. Старался шутить, и его глаза были похожи на глаза осторожного кота:

— Ксюха, ты ревнуешь? Влюбилась, что ли?

— А мне можно только диктанты диктовать! — Ее зрачки блестели вызовом в полумраке прихожей, — дальше она его не впустила! — и обидой дрожал голос.

— Целуют, еще не значит, любят. Иногда не целуют, потому что любят, — сказал он и ушел.

— Ксюха, — раздался от туалета виноватый полушепот отца, — его там застал разговор, и он трусил выйти, — заканчивайте вашу ромашку. Час ночи!

— Подслушивать — гадко! — Она кинулась в комнату и там разрыдалась от души.

С Борей было иначе.

Они встретились второй раз на какой–то скучной вечеринке у общей знакомой. Ксения едва вошла, а Борис уже кланялся ей с улыбкой привета из–за спин гостей: «Здравствуйте, соседка!» Хозяйка квартиры, девушка с усталыми глазами и машинальной улыбкой, как и Ксения, заканчивала иняз. Боря бывший одноклассник ее старшей сестры Лены: они, кажется, пришли вместе. Пьяный гость сунул в руки Ксении тарелку и раздавил в ней сигаретный окурок в губной помаде. Девушка отдала «угощение» парню, мастачившему из бумажных салфеток лошадок.

На Хмельницком была белая рубашка и галстук. Он, сидя на подлокотнике кресла у кого–то над головой, потягивал коктейль через трубочку.

— Все русские специалисты по английскому языку, кого я встречал, — вальяжно вел он с хозяйкой заскорузлый спор (ее участие в «споре» ограничивалось вежливым молчанием), — поразительно глухи к родному языку. Глухи до тупости! Возможно, мне не везло на этих специалистов. У них отсутствовало «воображение слова», а было лишь машинальное воспроизведение идиом. Как заготовки на карточках: вынимаешь нужную фонему в нужное время. И уже изучаешь не сам язык, а методы обучения способам обучения разным методам запоминания устойчивых выражений. — Он засмеялся над собственным, как ему показалось, удачным каламбуром. — Как–то на курсах английского языка для домашнего задания я диктовал сочинение на русском, а знакомая с лету переводила на английский. Погоди, говорит. И бац! — готовый блок. Бац! — другой. Удивительно, но в группе даже преподаватели аплодировали этой стряпне, как литературному перлу…

— А вы литератор и, наверное, гений? — из корпоративной солидарности съязвила Ксения.

— Боже упаси! Гений — это несхожесть. А я — увы! — он пожал плечами и по–пингвиньи хлопнул себя по бедру и развел свободную прямую руку. — К тому же в мире много более полезных вещей…

— Чем что?

— Вы одеты не в стихи Некрасова. И, надеюсь, питаетесь не сочинениями Дюма.

— Да, но ведь литература, искусство и все виды творчества отличают нас от животных.

— Изобретение телевизора, самолета, холодильника тоже творчество. Но люди не помнят имен тех, кто облегчил их жизнь. Зато помнят «Кому на Руси жить хорошо!»

— Судя по вашему сытому разговору, вам жить хорошо!

— А сытость у вас не в почете? — Хмельницкий улыбнулся.

Ксения пожала плечами. Собеседник был явно не их нищего «филологического» круга и вел себя немного свысока. Вальяжные манеры «заочного соседа» раздражили девушку: прежде она слыхивала от Хмельницкого старшего подробности о скудной жизни его бывшей семьи и терпеть не могла «из грязи в князи»…

— Перемена жизни к лучшему, сытость, праздность развивают в русском человеке самомнение, самое наглое, писал классик. Он, увы, не изобретал холодильники, поэтому вы можете пренебречь его мнением.

— Перемена к лучшему та же удача. А удача приходит к тому, кто ей не мешает. А вы колючка! — сказал Борис. — Понимаю, мой отец был словоохотлив.

Девушка покраснела и насторожилась: собеседник был проницателен.

Потом они танцевали. Ксении мерещилось, что одеколон и пот от сорочки Бориса боролись за преобладание. (Ей всегда казалось, что мужчины в галстуках мучаются от духоты и потеют.) Одеколон побеждал и медленно вытеснял антипатию к парню.

— Вы хорошо танцуете, — проговорил он. — А еще у вас красивые руки.

В ее довольно больших, с крупными костяшками, руках действительно таилось очарование. Но ей стало неприятно, что именно он заметил это.

— Ваши банальные комплименты могут не понравиться вашей девушке.

— Действительно банальные? — удивился он, и посмотрел на сестру хозяйки, крашенную блондинку без возраста в леденцово–розовых пятнах на скулах и с тусклыми глазами. Зубы у нее были великоваты для ее маленького бледного рта. — С Леной мы давние друзья. То есть, знаем друг о друге гораздо больше, чем полагает каждый из нас.

— И что же вы знаете о Лене больше, чем полагает она?

— Люди — как числа, есть среди них простые, есть иррациональные. Лена принадлежит к первому разряду. Нет ничего скучнее хорошенькой женщины, обожающей повеселиться. Это настраивает молодых людей на легкие отношения с такими женщинами, и, в конце концов, молодые люди, ищут новые впечатления. У вертлявых же девиц неповоротливые мозги и они лишь годам к тридцати начинают догадываться о изъяне в своем отношении к мужчинам. Тогда в жалкой попытке обмануть одиночество, они как можно чаще появляются на людях. Но это уже не приносит отрады не людям, не им. Лена, конечно же, не узнает об этом, если вы не расскажете ей, — без перехода закончил он и улыбнулся.

— С какой стати я стану рассказывать? — Ксения оторопело уставилась на парня. — Послушайте, а от чего вы так нахальны и самоуверенны?

— Потому, что вы обладаете воображением, а это мышца души. Потому, что именно это вы хотели услышать о моей спутнице, ибо, как и я считаете, что разум Лены не претерпел изменений с тех давних пор, как вы ее знаете.

Лесть была приятна. Борис цепко следил за реакцией Ксении на слова, и атаковал:

— Вам я не нравлюсь, потому что вы думаете о другом. И на таких вечеринках злитесь, что его нет рядом.

— Я не злюсь, а люблю. Но вас это не касается.

— Он офицер и в юности вы дали друг другу зарок верности…

— То, что вы навели обо мне справки еще не повод говорить по душам.

Щеки Бориса уличено заалели.

— Но вам хочется поговорить о нем. И не с подругами: они будут завидовать и поучать. А я готов стать на этот вечер искомой жилеткой.

— Спасибо. — Ксения подумала. — Сначала мы решили, что мне нужно закончить институт. Потом я испугалась гарнизонов, неустроенности.

— Это не испуг, а здравый смысл. Я думаю, он хороший человек, если не потащил вас за собой во чтобы–то ни стало.

— Он — да. А я — нет. Удобно прятаться за отговорки.

— Тогда бросайте все и езжайте к нему.

— Не пустят. Там война.

Оба понимали подоплеку слов. Она устала ждать и покаянием выменивала оправдание меленькой лжи, что по каплям вытесняла терпение. Он же, набиваясь в ее друзья, принимал малодушие и ложь, взамен на корыстное право понравиться ей, а затем, как знать, может, заменить легендарного соперника, победив память о нем молчаливым всепрощением. И негласный сговор делал их сообщниками.

Лучше узнав Борю, Ксения поняла, что в целом первое впечатление о нем составила верно. Хмельницкий боготворил маму и, окончив политехнический институт, по ее совету поступил на службу в крупную строительную фирму. Сначала он боялся даже для себя иметь собственные взгляды. Ишачил на учредителей фирмы, и выслужился в начальники с приличным окладом. Тогда, среди тех, кто не мог навредить Хмельницкому по службе, он уже говорил одни только истины, и таким тоном, точно открыл их сам. Самомнение глушило в нем природную проницательность. Проснувшееся чванство побеждало в нем скромность и воспитанность. Ксения язвила над слабостями жениха. Борис побаивался девушку (как, впрочем, всех женщин), тайно злился на нее, будто ее глазами смотрел на себя маленького с кухни, где буянил пьяный отец. Про себя он считал, что Ксения сочетает здоровую внешность с истерическими «закидонами»; лирические порывы — с очень практичным и очень плоским умом; дурной нрав — с сентиментальностью. Но ее порывистый характер он предпочитал холодному расчету женщин–хищниц, желавших устроить свою жизнь за чужой счет.

Ксении было удобна эта крошечная власть над ним, и не обязывала ни к чему. Даже, когда она уступила Хмельницкому, обыденно, в бывшей их коммунальной квартире. Она снисходительно принимала его ухаживания: поездки к его знакомым в красивые и приятно раскидистые дома, походы в ночные клубы на презентации за казенный счет. Это было веселее их с родителями тесного огородика среди садовых сараюшек соседей, веселее скучных вечеров у телевизора…

Борис выгадал даже на их связи. Бабушка Саша на теплое время года уезжала на дачу дочери под Питер. Борис договорился с Каретниковыми сдать комнаты соседки (с ее согласия), и свою комнату внаем, как целую квартиру. «Это выгоднее, чем сдавать комнаты в коммуналке. Доход честно: вам за две, мне за одну комнату. Ремонт за мой счет!» — учел он «инженерские» доходы Каретниковых. Так бабушка навсегда осталась у Ксениной тети, чтобы бы помочь сыну, и чтобы у внучки сложилось.

«Хваткий парень!» — иронично сказал Александр Николаевич о Боре. А однажды Ксения случайно услышала, как отец сердито говорил жене:

— …Они тихо работают. Носят галстуки. Наживают. Отдыхают за границей — сраные европейцы на неделю! А потом продолжают свою мышиную жизнь. Не понятно, о чем они думают, кроме денег, и на фига им все это надо!

Помимо выгоды за квартиру, догадывалась Ксения, Борис втирался в их дом.

Тогда она впервые задумалась об их отношениях с Хмельницким. С Борей Ксения не тревожилась за будущее. Со своей квалификацией он устроится на любое приличное место. А за Сережку она бы боялась всегда! С Сережкой она бы вырывала у жизни то, что сейчас получала почти даром, получала за крошечное отступничество женщины при муже, а не об руку с ним. Работа, диссертация, все, что хоть сколько–то интересовало ее, с Борисом приобретало необязательную декоративность. С Сережкой значение имела и завоеванная степень с ее мизерной прибавкой к зарплате, и каждый день, который нужно прожить, а не праздно переждать, и сентиментальная память о коммунальных комнатах бабушки Саши, выгнанной в Питер, о комнатах, где они так много передумали и переговорили с Сережкой…

Между ней и Борисом еще ничего не было ясно. Хмельницкий заходил к Каретниковым с цветами и коробкой конфет, садился на краешек дивана, напряженно потирал руки. «Боря, снимите пиджак. У нас исправное паровое отопление!» «Спасибо, Вера Андреевна!» Улыбался шутке и не снимал. Однажды он застал Красновского. Родители праздновали у соседей приезд Сережки в отпуск. Разгоряченный водкой, дядя Жора весело позвал молодежь к столу. Боря отказался и засобирался домой. Но все не уходил. Тогда Сергей предложил сыграть в шахматы.

Ксения из кресла иронично следила за соперничеством парней.

Оба злоупотребляли эффектными ходами, бессмысленно рисковали и очень хотели выиграть. После неизвестного ей гамбита в партии установилось напряженное равновесие.

— Ты, наверное, там часто в шахматы играешь? — заговорил Борис. — Чувствуется хватка.

— Когда как. У вас дивиденды тоже, наверное, в шахматы разыгрывают?

Борис покривил рот.

— Ксения говорила, твои отец и мать кандидаты наук? Ты, вроде, на архитектурный собирался. Сейчас все строятся. Почему именно армия?

— Чтобы не загнуться на кандидатских харчах.

— А серьезно? Неужели в Москве нет достойной работы… даже для военного?

— Боря, не нарывайся. У Сережи разряд по боксу, — насмешливо предупредила Ксения.

Хмельницкий даже сидя казался на полголовы выше Красновского. Крахмальный ворот сорочки натер шею, и раздражал. Хотелось снять галстук, как он это делал, когда они оставались с Ксенией. (Ничего, пусть «офицерик» полюбуется его новым золотым зажимом к галстуку.) Но теперь в комнате Ксении, куда его не пустили, была не прибрана постель. А офицерик развалился в кресле по–домашнему в футболке и босой.

— А ты полагаешь, настоящая жизнь только в отечественном Лихтенштейне?

— Ладно, поговорим о квасном патриотизме. О тех, кому ты там прививаешь любовь к родине автоматными очередями. Ничего, что я пользуюсь давним знакомством…

— Ничего, валяй.

— Ну, хорошо, ты навел конституционный порядок. А дальше, что? Допустим, женился. Ведь надо где–то жить, кормить семью. Вечно воевать не будешь. Войска там, говорят, меняют на милицию. Стоит ли за штуку зелени в месяц подставлять голову? Правда, я не знаю расценок, может, там больше платят. А патриотизм за бабки, это уже…

— Борис! — Ксения побледнела.

— Перебор?

— Нормально. — Сказал Сергей. — А то сидим, как на именинах.

— Спасибо. Патриотизм за бабки это уже наемное убийство. Или нет?

— Военным всегда платили. Кушать–то хочется. Может, не много платили. Обсудим этику войны? По Толстому? По Ленину?

— Ты прав, не стоит. Ладно, объясни, зачем горбатить на страну за гроши, нюхать тухлые солдатские портянки в забытых гарнизонах, по приказу ломать жизнь народа, которую не понимаешь. Поверь, я насмотрелся на толстые рожи, которые очень правильно говорят по телевизору о нищете «своего» народа, и в «Метрополе» лакею платят чаевые, на которые мы с мамой раньше жили бы неделю. Чхать я хотел на страну коммунистическую, антикоммунистическую, развивающуюся или капиталистическую! Мне безразлично, будет у нас свобода слова, или за это снова погонят на лесоповал. Интеллигенция всегда недовольна, а остальных интересует лишь свой карман. По мне, пусть бы болтали: когда орут все, никого не слышно. А под шумок легче делишки обстряпывать. Я зарабатываю бабки для того, чтобы моя мама, я, и люди, которые мне дороги, жили по–людски и не зависели от своих слуг. Ты же не армейский сапог, тупо выполняющий команду «фас»! Не самодовольный мясник, который, размозжив человеку череп, чувствует себя героем! Ведь мы с тобой примерно одних лет, и в детстве ходили по одному двору…

— Да только замечали разное. Ты служил?

— Закосил. Ну и что?

— Что же ты так вольно рассуждаешь об армии? Каждый занимается своим делом. Твоя мама воспитала в тебе своего кормильца. Мои родители изучают не интересную тебе экономику. Конечно, хочется получать за то, что мы умеем лучше всего, хорошие деньги, и выглядеть не хуже тебя. Но ведь ты не борешься за выживание или за краюху хлеба. Ты хочешь иметь больше того, что имеют другие, и, чтобы за это тебя уважали. А не все могут быть успешными риэлтерами. Не все хотят только копить. Ты же не винишь поэта за то, что он не может не писать стихи, даже если за них ему не платят…

— Ах, люблю я поэтов, забавный народ…

— Есенин тут ни при чем. Моя задача, чтобы все делали то, что им нравиться, и никто никому не мешал. А оружие, пока самый доходчивый для уродов аргумент в споре.

— Допустим. В Прибалтике, Венгрии, Чехословакии, Афганистане, кто мешал нашим родителям, тебе, мне? У Крылова есть поучительная басня. «Два мальчика».

— С каштанами что–то…

— Угу. Один другого на дерево подсаживает, что бы второй обоим нарвал каштанов. Помнишь мораль? Кажется так: «Видал Федюш на свете я, которым их друзья, вскарабкаться наверх усердно помогали, а после уж от них — скорлупки не видали!»

— В смысле, что Кремль на Кавказе руками армии дерется за нефтяную трубу, и мы шестерки в крапленой колоде?

— Это ты сказал…

— Есть и другая, не шутовская мораль. Армия государство при государстве. Где узаконен особый порядок. Закон над законами гражданской жизни: своя прокуратура, суд, тюрьма. Если страна благоденствует, значит, это особое государство точно выполняет свою задачу. И пока это так, чужие нас будут боятся и ненавидеть, свои — уважать и гордиться нами, а доморощенные князьки хапать с оглядкой. Если бы армейские сапоги всегда тупо выполняли команду «фас», а не думали, как в девяносто первом году, сейчас бы ты не рассуждал вальяжно, а коптел бы мелким клерком в каком–нибудь СУ. К тому же, — Сергей усмехнулся, — из армейских сапог, как ты говоришь, вышли Лермонтов, Толстой, Куприн, Гумилев и лейтенантская военная проза.

— Пафос–то, какой! Хорошо вам там мозги промывают! — ноздри Бориса возбужденно расширились. На щеках заалел мальчишеский румянец. — Очевидно, тут все восхищаются тобой, прожженным воином…

— Не увлекайся, Боря! Оставь личные антипатии при себе, — сказала Ксения.

— Хорошо, извини. Объясни мне, паршивому шпаку, не нюхавшему пороха, за что ты лично воюешь? Что дала эта война простым людям? Взорванные дома на Каширке? Норд–ост? Беслан? Может, мы наворотили там такого, в чем теперь стыдно признаться в нашей стране вечных тайн, за что теперь они слепо мстят, а жизнями платят простые люди? Ах, да, задавать об этом вопросы считается предательством великого дела сохранения святой Руси. Правда, нам не нравилось, когда бомбили православную Югославию. Почему должно нравиться им?

— Мне там тоже многое не нравиться. Но мы ведь не базарные бабы, чтобы обсуждать сплетни! — сдержанно сказал Сергей.

— Да. Извини. Заносит. Но вот, Европа от нас отлягивается. Кому нужны нищие дикари. Может нам сначала лучше сделать так, чтобы к нам просились, а не тащить к нам за ноздри. Торговать с ними на наших условиях. Хотя, что мы можем предложить твоим зверькам: КАМазы, нефть и космические ракеты, чтобы они летали на рынок в Москву спекулировать зеленью? Или ты обращаешь их в православие, чтобы на сдачу услышать не «аллах Акбар», а господи помилуй?

— Цену на зелень сбиваю, — пошутил Сергей. Хмельницкий хмыкнул. — Может, чтобы зауважали, хватит хапать. Пора что–нибудь стране оставить. Или дорого стоит?

— Не по адресу. Я знаю цену лишь своей работе.

— А я — своей. Предлагаю ничью.

— Согласен.

Хмельницкий простился с Красновским кивком и ушел. Ксения от проема сказала принужденным тоном:

— Ну, что, пошли ко всем?

— Поговорить надо…

— Сережа, не начинай опять! Я все знаю! Но я не могу уехать из Москвы! Я боюсь. А расписаться и жить я тут, а ты там, какая это семья!

Он сделал губы уточкой и утвердительно кивнул.

— Ты умный, честный, хороший. Но Боря прав. Вы оба делаете каждый свое дело. Да, он старается для себя и близких. Ты — для всех. Жизнь переменилась. Помнишь, в детстве мы говорили друг другу правду. Ответь мне: ты воюешь за правое дело?

Сергей вздохнул и мягко прихлопнул по подлокотникам кресла.

— Не знаю, Ксюха! Там много таких, кому это нравится. Не думать и выполнить приказ.

— Но ведь ты не такой! Ты же мучаешься. Ты шел защищать…

— Ксюша, отсюда многое не понятно. Знаем, где ночует бандит, объявленный в розыск. Настоящий зверь. А у нас приказ, его не трогать. Он глава тейпа. Местный божок. Договоримся — мир. Шлепнем его — еще его внуки партизанить будут. Проще, ему звезду героя навесить и сделать президентом. Твой знакомый, с золотой булавкой, проповедовал, что убивать людей — преступление. Это известно еще со времен Моисея. Но даже Иисус не сумел словом остановить убийство. Если на войне рассуждать, ничего не будет: ни этой страны, ни нас с тобой. Я о другом хотел поговорить.

Ксения сокрушенно кивнула и проговорила бесцветным голосом:

— Ты будешь покорять свои маленькие вершины, а не просто жить. В сорок пять выйдешь в отставку подполковником со смешной подачкой. Устроишься начальником ЧОПА. Мы поселимся у родителей, станем копить на холодильник, на свадьбу детей, как копили до нас. Неужели армия твое призвание? Если это лишь профессия, почему нельзя ее поменять! Почему мы должны калечить свою жизнь и через двадцать лет стариками прийти к тому, что нам и так было дано. Почему?

Сергей помолчал. Всегда уравновешенный сейчас он, казалось, растерялся.

— Да. Мне нечего тебе предложить, кроме нашего прошлого и моей любви. Мне все время казалось, что в любви есть какой–то тайный изъян. Друзья могут поссориться и разойтись, и не видеться годами. И родные тоже. Но нет в этом той боли, как бывает с любовью.

Ксения уперлась сзади ладонями и прислонилась на косяк. В груди у нее заныло.

— Друзей можно иметь тысячу, а любить, по настоящему любить только раз. Не знаю, будешь ли ты счастлива с ним. Но я, наверняка, буду несчастлив без тебя. Каждый пустяк, который мы помним вместе, всегда разделен на две половинки и… не важно. Пойдем.

— Умеешь ты делать больно.

Он глубоко выдохнул и поднялся.

— Сережа, прости! Я знаю, я гадкая, говорю не то, что чувствую, и мучаю тебя! — Она прильнула к нему. — Но давай еще подождем. Тебя же обещали перевести, квартиру…

— Перстенек от него? — Сергей иронично кивнул на изящный золотой перстень с бриллиантиком на безымянном пальце девушки.

— На день рождения. — Она предательски покраснела. Ладонь соскользнула с его груди.

Затем они уехали к знакомым Сергея рыбачить. Договаривались о рыбалке еще до его отпуска. И это бегство от себя показалась Ксении избавлением от раздвоения в душе, иллюзией окончательно принятого решения.

Деревенька укрылась в лесах на окраине Московской области. Гостевой домик у озера подготовили специально для «молодоженов», как называл Сергея и Ксению Плеснин, хозяин, бородатый отставник, с густыми, как у филина, бровями. Когда–то он был зам командира воинской части, где служил Красновский.

На рассвете Плеснин в телогрейке и высоких сапогах отвозил Сергея за острова мимо домиков бобров. От воды курился парок, и на километры в деревенской тишине кукарекали петухи и заходились лаем собаки. Сергей в бушлате, съежившись от утренней прохлады, казался на корме огромным и без головы. Когда на обратном пути он победно поднимал из лодки трофеи, Ксения улыбалась и махала с берега.

Ксения спала долго. Затем помогала готовить обед жене Плеснина, Марине, улыбчивой, молчаливой женщине за сорок с тонким, породистым лицом и ахматовской горбинкой на носу. Находила занятия по хозяйству. По привычке детства в деревне ей было совестно бездельничать. Разок сплавала с мужчинами. Но в рыбалке она ничего не понимала и больше не просилась высиживать часы у холодной и мутной воды.

Вечерами на берегу, Сергей обнимал Ксюшу за плечи и грудь, газетой отгонял от нее комаров и подставлял им свою спину и шею. Перед сном он шептал ей что–то ласковое или смешное, она прижималась к нему и дремала. Ощущала прикосновение его губ за ухом и терлась щекой о подбородок.

Ксения представляла в другой жизни приказы, стрельбу, сборище грубых мужчин, и ей становилось жаль Сережку. Он наслаждался отдыхом. Ксения пыталась убедить себя, что счастлива. Но ее коробил шумный Плеснин в заношенной бейсболке и в брюках с вислыми коленками, по–отечески покровительственный с Ксенией, его покорная жена, черный хозяйский пятистенок, — старший сын Плесниных жил с семьей в их городской трехкомнатной квартире, — бытовые и гигиенические неудобства, — туалет и душевая кабина были во дворе, — ложки–поварешки споласкиваемые в тазу, досужие разговоры соседей приезжих–горожан о саженцах и видах на урожай. Все это казалось Ксении фальшивым и пошлым. То, что для Сергея было праздником, она могла получить в любой день. Ксения, наконец, призналась себе: дилеммы между ее нынешней жизнью и будущей жизнью с Сергеем нет. Она не уедет из Москвы. Она, как родные, всего лишь привыкла думать, что они с Сергеем должны быть вместе. Но почему эта мысль незыблема?

Той же ночью ей приснилось, что Сергей уехал, они чужие, и нет праздного уединения в деревне, а есть скучная жизнь, в которой не будет даже Бориса. Ксения напуганная лежала в темноте. Сергей тихонько похрапывал. Ксения вспомнила Хмельницкого впервые за эти дни, и обрадовалась мысли о нем. Но на сердце стало тяжело, словно ее уличили в воровстве.

— Марина, вам не скучно здесь? Зимой в деревне, наверное, безлюдно. Сережа говорил, вы из Петербурга? — спросила как–то Ксения, пока мужчины рыбачили.

— Привыкла. Леше здесь нравиться. У детей свои семьи. Леша еще на войне говорил, что после армии поедет в деревню. Дальше от шума и толчеи. И Москва рядом.

Марина улыбнулась. Она была в неизменной косынке с цветочками и в переднике. Но даже в этом наряде Ксения не могла представить ее деревенской бабой.

— А в Петербурге, наверное, остались друзья?

— У мужа друзья по всей стране. Кто–то еще служит. Кто–то уволился.

— Нет, я говорю лично о ваших друзьях.

Марина подумала.

— Почти тридцать лет прошло. У всех свое. Переписываемся. — Она покосилась на девушку. — Ксюша, если любишь, не сомневайся. Сережа отличный парень. Хороший офицер. Правда, для армии он немного, — женщина подумала, подбирая слова, — мечтатель, что ли. Роди от него. А лишнее отшелушиться.

Ксения промолчала. А вечером спросила Сергея:

— Когда мы поедем домой?

— Тебе здесь не нравиться?

— Нравиться, — выдохнула она, и, ежась от холода, пошла от воды.

На следующий день они уехали.

Дома время, словно, остановилось на их последнем разговоре. Сергей и родители раздражали Ксению.

— Боря весь телефон оборвал. Звонил каждый день, — сказала вечером мама. — Ты бы хоть мобильный в деревню взяла.

— Он, что не знает, что я с Сергеем? — мрачно спросила Ксения.

— Тогда не морочь ему голову…

И ее прорвало.

На выходные родители уехали в деревню на «дачу». «Дети» жили вместе почти открыто, когда одна из квартир пустовала. Но этот странный гибрид семьи Красновские и Каретниковы деликатно замалчивали.

Сергей прибежал из города с какими–то свертками, раскрасневшийся и веселый. В рубашке с короткими рукавами и в джинсах. Первый день в мае было по–летнему жарко.

— Смотри, что я тебе купил! — Красновский побросал свертки на диван в ее комнате и принялся распаковывать один.

— Сережа, ничего не надо.

— Что не надо? Ты посмотри! — Он любовно растянул какое–то веселенькое платьице.

— Ничего не надо! Ни этого! Ничего!

— У тебя плохое настроение? Хорошо, я зайду позже.

— Не надо! Ни позже, никогда! Ну, почему, почему я должна прожить твою жизнь, а не свою! Ради чего я должна оставить все? Ради этого? — Ксения уронила, протянутую ей тряпку. — Ради деревни со стариками, которые не нужны даже собственным детям! Неужели ты не понимаешь: детство давно кончилось, и мы живем, каждый своей жизнью. Ты хороший! Ты лучше всех! Ты лучший мой друг. Но большего мне от тебя не надо!

Сергей побледнел. Ксения по привычке, когда ей было страшно, хотела обнять его, но остановилась на пол шаге и закрыла лицо руками.

— Прости меня. Не приходи. Хотя бы пока. У меня все внутри разрывается от боли.

Ночь она проплакала. А утром Сергей зашел проститься. В летнем, легкомысленном костюме.

— Из части звонили. Вызывают, — соврал он.

— Сережа, все, что я наговорила неправда. Не слушай меня.

— Я и не слушаю, Ксюх. Может, действительно, все еще раз хорошенько обдумать?

Но слова ему давались так же трудно, как и ей. Они обнялись. Ксения вышла проводить Сергея к такси. В коридоре встретилась с Красновским. Тетя Маша была растеряна. Дядя Жора отводил взгляд.

Борис позвонил тем же вечером. Не на мобильник, словно боясь очередного отказа сети, а на городской телефон.

— Нет, Ксюш, я не приду к вам, — сказал он.

— Сережа уехал, — голос ее дрогнул от волнения.

Хмельницкий помолчал в трубку. Казалось, оба почувствовали облегчение.

— Все равно. Там твои родители. Там его родители.

Она спустилась к нему во двор.

Боря курил, сгорбившись, на скамейке у своего автомобиля. На фоне заката чернел силуэт парня. Заметив Ксению, Хмельницкий отбросил окурок и встал. Его лицо казалось затушеванным ало–черной краской.

Затем, он уткнулся лицом в ее колени и беззвучно плакал.

— Все что хочешь, Ксюша! Все, что хочешь! Я не могу без тебя. Я это понял, когда вы уехали… — бормотал он сдавленным от отчаяния фальцетом.

— Борь, тут люди. Я его жена, — праздно увещевала она, зная про себя, что когда–нибудь сможет сослаться на то, что говорила ему правду, отговаривала.

— Ну и что. Мне все равно, — лепетал он.

Ее колени намокли от его слез. Ксения осторожно гладила Бориса по голове и улыбалась. Это ощущение власти над мужчиной было приятно. Вчера самоуверенный и нахальный, сегодня он вздрагивал у ее коленей от страха ее потерять.

Она еще ничего не ответила Борису. Ничего не рассказывала родителям о их отношениях. Хмельницкий дарил ей украшения, одежду, знакомил с друзьями, водил на презентации, словно хотел грудой безделиц отгородить ее память от Красновского, а себя от того, что пережил у скамейки.

Ксения хватилась лишь после первой задержки. Это был ребенок Сергея! Она знала точно. Первой мыслью Ксении было сообщить Сергею. Затем, рассказать Борису, чтобы, как говорила мама, «не морочить ему голову». Но что изменит ребенок в ее отношениях с Сергеем? В его отношении к ней, возможно, многое! А для нее будут те же гарнизоны, то же бесцветное существование. Лишь прибавятся бытовые тяготы и хлопоты, сотни раз представленные и с ужасом отринутые воображением. Аборт? Но если бы Сергей был с ней, осмелилась ли она убить его ребенка. Убить своего ребенка! Никогда! Значит, и думать об этом нечего!

И пока она лживо рассуждала и прикрывала совесть мнимой правдой, подленькая мысль уже устроилась на задниках ее сознания и Ксения до поры оберегала совесть от нехитрого расчета: Боре не обязательно знать все, а Сережа как–нибудь утешиться. Главное, сейчас меньше думать, жить, как все, сегодняшним днем, и осторожно заглядывать в будущее.

Позже, когда Ксения сказала Боре, что беременна, она не могла прочитать по его лицу, поверил ли он в свое отцовство или принял известие, как обязательства, которое он дал в день отъезда соперника. Лишь его мать при знакомстве с невесткой обронила сыну:

— Но ведь вы, кажется, недавно встречаетесь. Впрочем, тебе виднее…

Месяца через два от Сергея пришло письмо. Он молчал о размолвке, но выписал ей стихотворение Гумилева «Ты помнишь дворец великанов». Ксения запомнила последние четыре строчки: «И мы до сих пор не забыли, Хоть нам и дано забывать, То время, когда мы любили, Когда мы умели летать». Тогда ей показалось это неумным иносказанием, мальчишеством.

Сейчас же ей мерещился зловещий намек на вероятную на войне параллель с судьбой любимого Сергеем поэта. Ее испугала мысль о желанном Сережей исходе. «Нет, нет! Это глупо. Он сильный!» Но сердце защемило: теперь никто не опровергнет и не подтвердит ее догадку.

…На пустынной аллее ветер наморщил большую светлую лужу, превратив отраженные в ней тонкие прутья куста в неразборчивые черные зигзаги, рванул полы плаща и забрался за воротник. Ксения поежилась. Серая дворняга села перед девушкой, вопросительно повернула голову и повела ухом. Ветер стих и тут же снова зашевелил листву. Ксения осторожно потянула руку к черной собачьей морде. Умный зверь ткнул мокрым носом в ладонь и фыркнул: не существовало причины, по которой несчастье человека должно лишить собаку надежды получить от него еду. Ксения поискала в сумке и нашла бутерброд с сыром: мать неизменно заворачивала ей перекусить с собой в школу, в институт, на работу. Собака жадно съела бутерброд, подправляя рассыпавшиеся крошки резкими боковыми движениями к краю пасти, обнюхала асфальт, подождала добавку и ушла, даже не вильнув хвостом.

Ксения ясно увидела: это давно не ее жизнь. Чтобы жить, сохраняя рассудок, последний год она гнала от себя воспоминания о Сережке, — потому, что память о юношеской любви угрожала миру ее души, потому, что ее совесть и, следовательно, ее сознание не в состоянии были примириться с предательством! А одно предательство неизбежно тянет за собой другое. Теперь в ней жил его ребенок. Память о человеке, которого она предала. И продолжала предавать. Судьба — это люди. Другие люди — другая судьба. Даже прохожие в толпе. Их много, на них не обращаешь внимания, они прямо не влияют на твою жизнь. Но каждый взгляд, жест, слово имеют значение…

Девушка поднялась и пошла.

За парком с черным прудиком, над желтыми и багряными верхушками деревьев весело поблескивал золоченый крестик «их» с Сережкой церквушки, теперь с позолоченными, а не как когда–то с голубенькими маковками. Предчувствие светлой радости, которая всегда навещала Ксению здесь, затуманило ощущение родственное дрожащему росчерку плохих стихов, которые знаешь, что читал, и не можешь ни повторить, ни забыть совсем.

В памяти проступила прогулка с Борисом. Ксении тогда безумно захотелось того же светлого покоя на сердце, как с Сережкой в «их храме». Она на миг поверила: сейчас ей станет легко и просто с Борей, как было легко и просто с Сережкой.

Ксения за локоть потянула Хмельницкого к церкви.

— Ты помолиться, или посмотреть? — спросил он, мягко освобождая руку.

Ксения пожала плечами. Он посмотрел на наручные часы.

— Ну, во–первых, служба, должно быть, заканчивается, сейчас шесть. Это все равно, что прийти на лекцию перед звонком на перемену. А второе, встанем там, праздные, среди молящихся…

Он заговорил, что мышление основано на компромиссе с логикой, о том, что душа — это лишь форма бытия, а не устойчивое состояние, о церковных запахах идолопоклонства и ладана, которые многим теперь заменили кумач и бессмысленные цитаты на транспарантах, и, что радости верующих в Православии заключаются в несоответствии с малыми требованиями личной совести и утешения, которое предлагает кроткое исповедание. Собственно, как в Католицизме, Униатской церкви…

— Ну, если ты хочешь! — Борис оскорбился ее зевком и замедлил шаг.

— Нет, нет, — удержала Ксюша, — зачем мешать людям. Это не Исаакиевский собор…

— Что–что?

— Пустяки.

…Из дверей кафедры важно шагнула на Каретникову лаборантка Верочка с животом восьмимесячной беременности и в просторном свитере и юбке. Ей давно советовали «поберечься» дома. Но дома было скучно, а поздравления со скорой радостью прибавления тех из обитателей института, кто не видел ее с весны, придавали Верочке значительность в собственных глазах. Как ровесница, опережающая Ксению в замужестве на шаг, лаборантка была с ней запанибрата.

За Верочкой с подносом грязных чашек и блюдечек шествовал ее муж, усидчивый сорокалетний соискатель Осипов, плешивый, с перхотью на плечах и на сальном воротнике пиджака, мучивший пятый год никому не нужную диссертацию. Верочка проделала физиономический реверанс Ксении: приподняла брови и выпятила нижнюю губу, что обозначало — какие люди! Затем кивнула назад, и показала глазами.

— Тебя Сам спрашивал! Не переживай, у него хорошее настроение.

Ксения поморщилась.

— Совсем из головы вылетело. Заседание кафедры закончилось?

— Да. Даже чай попили. Тебя Вера Андреевна ждет, — в спину Ксении шепнула Верочка.

На кафедре за общим, чайным столом в углу у двери бесплодный «ученый осел» Ермолаев прихлебывал из кружки чай и пытливо вглядывался в лицо своего плодовитого коллеги Гринберга, снисходительно листавшего рецензию Ермолаева на свою книгу. (Ксения мельком заметила заглавие на отложенной в сторону странице.) Безъюморный старик Андреев многозначительно вставлял в разговор с сухенькой старушкой Дуве книжную заумь, и сдабривал мнения скучными остротами, понятными лишь этим двум. Завидев Ксению, «старички» тепло заурчали.

Но теперь и радушные старожилы, и деловитые молодые коллеги раздражали Ксению.

Поначалу ее сильно печалили устрашающе скучные лица студентов в миг передачи светоча знаний от Шекспира до Кутзее. Одни осоловело пялились на нее из чахлых садов английской грамматики. Другие в смежных свободных аудиториях по соседству играли в морской бой по мобильным телефонам: проигравший оплачивал баланс обоим. Лишь одна романтическая девица в группе от души совершенствовала инфинитивы, боролась в своем рязанском произношении за смягчение звуков в твердых английских согласных, чтобы, как она приватно призналась Ксении на экзамене, бегло пересказать школьникам «Маленького принца» Марка Твена. Прочие студенты, по наблюдениям Ксении, более добросовестной девицы преуспели по общим предметам в профанации русского образования: путали Ирландию и Исландию, приписывали простодушные комедии купеческих нравов Островского его, закаленному сталью, однофамильцу, слыхом не слыхивали о лесковских словоискажениях, Чарльза Диккенса почитали отцом Эмили Дикинсон, и не могли взять в толк, почему Гари Потер не включен в Большую американскую энциклопедию?

Их родители платили за учебу, и дети почитали образование лишь за средство для получения хорошо оплачиваемой должности.

Ксения по возрасту опережала своих учеников всего лет на пять–восемь. Но ей казалось: ее духовная емкость нигде не пересекается с плоскостью, в которой обитает поколение, идущее следом: на добродушную шутку ученики отвечали ядовито, отчужденные, словно «обдолбанные» эльфы, предпочитавшие виртуальный дрейф по электронным страницам Интернета пьянящему запаху типографской краски новой книги.

— Ничего страшного! — адвокатствовал Борис. — Они хотят скорее отбить свои деньги, жить богато и красиво, сейчас, а не завтра. На собеседовании о найме на работу эти спецы метут такую пургу, хоть Задорнову отсылай. Пооботрутся, научаться.

Диссертация тоже не вызывала в хребте дрожи счастливой догадки или радости бытия: проверка ссылок, оказавшихся небрежностью или обманом, — сносок из унылого пудового тома на сноски в томе еще пуще унылом и пудовом — скука смертная.

Сегодня жизнь кафедры показалась Ксении скучнее и глупее, чем обычно.

…Мать в кресле у закутка разговаривала с заведующим кафедрой Серебряковым, доверительно, со слащавой улыбочкой, клонившегося к собеседнице через стол. Скрещенные ноги главного ученого кафедры в канадских всесезонных башмаках, две пижонские замшевые заплатки на локтях пиджака, водянистые глаза под веночком седого пуха над ушами, и губы, как жирные слизни неизменно навевали на Ксению уныние.

— А–а–а, а вот и наша невестушка! — Слизни расползлись, обнажив пару великолепных вставных протезов. Серебряков выпрямился. Ксения поздоровалась. С тех пор, как месяц назад Савелий Валерьянович узнал о замужестве Ксении, он называл ее исключительно «невестушка», и это раздражало девушку. На кафедре Серебрякова недолюбливали, считала карьеристом и мздоимцем. Он обирал студентов, и имел какие–то делишки с проректором по социальным вопросам. Но со студентами вел себя, как свой парень, и провоцировал преподавателей на разговоры о институтских несправедливостях.

Ксения принужденно улыбнулась затертой шутке.

— Вера Андреевна как раз рассказывала о несчастье с вашими соседями, Ксения Александровна. Этот молодой человек, кажется, навещал вас здесь. Такой… — Серебряков набычился, изображая мужество, и энергичным, сверху вниз жестом, дополнил портрет. — Сожалею. Весьма сожалею. — Грустное лицо заведующего тут же просветлело. — Но мы обязательно будем на выездном, так сказать, заседании кафедры! — и захихикал.

Ксения уничтожающе посмотрела на мать.

— Я как раз об этом хотела поговорить с вами, Савелий Валерьянович…

— А? Да, да, конечно, посоветуйтесь. Приятные хлопоты. — Он снова захихикал, словно не расслышал, вскочил: «А у меня делишки!» — и убежал.

— Что ты тут делаешь, мама?

— Во–первых, кафедра, — Вера Андреевна встала и машинально пробежала пальцами по янтарным бусам на груди. Вязаное шерстяное платье неудачно подчеркивало «галифе» на бедрах и небольшую выпуклость живота. — Отец рассказал о утреннем разговоре. Что вы нехорошо расстались с Борей! Пересядем ко мне.

В другом закутке, где раньше хранились швабры и ведро для мусора, Ксения повесила на плечики в шкаф плащ и присела за низкий дубовый столик, который где–то выхитрила мать. Угол предоставили Вере Андреевне в исключительное пользование.

— А зачем ему рассказала? — Ксения кивнула на давно истаявший след заведующего.

— Чтобы для людей не было неожиданностью, когда ты их прогонишь…

— Так ты принимаешь меры? — едко спросила Ксения.

— Пожалуйста, не дерзи. — Взгляд матери стал колючим — прямо злая, постаревшая Ксения. — Тетя Маша просила передать, чтобы ты не дурила. Мы все хотели, чтобы вы с Сережей поженились. Ты решила по–своему. И нечего назначать всех негодяями, а себя…

— Хватит! — Девушка упрямо сжала губы. На ее виске запульсировала жилка, глаза покраснели. — Не повторяй пошлости! Ты прекрасно знаешь, что я не люблю Бориса. Не люблю так, как любила Сережу, — поправила она себя.

— Раньше надо было думать!

Из глаз Ксении закапали крупные слезы. Девушка отвернулась, чтобы не видели преподаватели. Вера Андреевна спохватилась.

— Послушай, доченька! — наклонилась она к девушке. — Это эмоции. В твоем положении так бывает. Ты ведь понимаешь: тянуть дальше нельзя. Неприлично. А любовь… Я всю жизнь люблю твоего отца. Любовь это счастье, но это и бремя. Я ни о чем не жалею, но мне иногда кажется, что можно было прожить иначе…

Женщины переглянулись. Верно, мать намекала на забавное семейное предание, как студентом отец отбил ее у старшекурсника, нынешнего главы департамента каких–то там ресурсов Москвы.

— Мама, мне не до глупостей сейчас! Если бог есть… — прошептала она.

— О, господи! Ксюша, не время сейчас об этом! — Вера Андреевна покосилась, не слышит ли кто–нибудь тихую истерику дочери.

— Если Он есть, Он не простит мне этой лжи. Не простит мне гибели Сережи!

— Да может, это единственный оставленный тебе выбор?

— Мама, какой выбор! А, если бы это я, папа, или… ты. А за стеной пляшут. Господи, что я болтаю!

Ксения закрыла глаза и выдохнула:

— Это ребенок Сергея. Я не смогу, когда за стеной лежит его отец!

Вера Андреевна недоверчиво смотрела на дочь, ожидая, что та признается в злой шутке. Наконец, лицо ее вытянулось и посерело.

— Как же ты скажешь Боре? — пробормотала она.

Мысли ее смешались. Но одно она понимала ясно: произошла катастрофа, и выхода нет. Расскажи дочь все Борису, и она останется одна с ребенком. Жизнь ее сделает зигзаг, который Ксении вряд ли удается выпрямить. А когда ложь откроется — после замужества и родов — неизбежно! — Хмельницкие не простят Каретниковым подлости, а Красновские — надругательства над памятью их сына и многолетней дружбой. Прочие будут посмеиваться Каретниковым в спину. Она представила ситуацию глазами дочери, и поискала в сумочке валидол.

— Послушай, но ведь он знал, что ты была с Сергеем, — быстрым полушепотом заговорила Вера Андреевна. — В конце концов, ты сама могла не знать, чей ребенок? Боже мой, боже мой! Какая чушь! — Она закусила губу и отвернулась, чтобы не заплакать.

— Мам, надо все отменить, — спокойно проговорила Ксения.

— Да, да, надо, — убитым голосом сказала мать.

Мимо них к вещевому шкафу прошелестела старушка Дуве в зеленом платье и в туфлях с кожаными пряжками («сидите, сидите, Ксюша!»). Она улыбнулась девушке из–под темных бровей. За ней пыхтел Андреев в подтяжках на толстом животе и, гнусавил свое затертое определение заведующему: «у него, может, целая гора научных достижений, но состоит эта гора из плоскостей…». Верочка и ее муж, громыхая, переставили мытые чашки с подноса в буфет, Верочка по диагонали комнаты перекатилась к Каретниковым и заговорщицки шепнула: «А какой мы вам подарок приготовили!»

— Что же мы им скажем? — Вера Андреевна растерянно посмотрела на дочь.

— Не обязательно им все объяснять, — проговорила Ксения.

— Тогда надо все рассказать Боре. Он то, чем перед нами виноват?

Вера Андреевна долго натягивала кожаное пальто, ладонью оправляя подкладку на плечах, и долго завязывала бантом розовый шарфик.

— Пойдем, доча! — Она подождала и повторила: — Пойдем!

Ксения послушно поднялась, взяла в охапку плащ и вышла, не простившись.

На следующий день Борис появился у Каретниковых лишь раз: привез из гостиницы Ломовых: тетю Лиду с мужем. Он даже не поднялся в квартиру. Спешил.

Жизнерадостный Ломов то и дело заходился смехом. На него шикали. Он делал страшные глаза, картинно прикрывал рот, и потом опять смеялся. Бабушка, совсем старенькая, сидела у внучки, чтобы не мешать.

Каретниковы отмалчивались. Их траурное настроение родственники объясняли несчастьем соседей. Александр Николаевич избегал дочери, а, сойдясь с ней, отводил взгляд. Ксения поняла: мать ему рассказала, и он тоже не знает, как быть.

Из ателье привезли свадебное платье. Ксения отказывалась примерять, ее уговорили, и она была в нем очень мила. Родственники смотрели на девушку с молчаливым обожанием. Домашние — с грустью, и у Ксении было ощущение, что она надела краденую вещь.

Ломовы уехали к знакомым и обещали вернуться за бабушкой. Ксения безвольно сидела перед открытым гардеробом. Мать в гостиной на швейной машинке прострачивала свой праздничный наряд. Отец переливал на кухне в пол–литровые бутылки коньячный спирт. Но все это делалось так, словно, сейчас войдет распорядитель и все отменит.

В общем коридоре забасили голоса, шаги, гулкие на пустой лестнице, зачастили, как если бы несколько человек толкались в узком переходе с чем–то громоздким и тяжелым. Ксения насторожилась. Мать прошелестела к двери и охнула. Громыхнули бутылки — отец второпях споткнулся о ящик — и его шаги оборвались в коридоре.

Ксения накинула черную шаль и отправилась к соседям.

На столе, накрытом до пола красным драпом, высился прямоугольный металлический ящик, огромный, страшный. Вцепившись в гроб, у изголовья скорчилась тетя Маша. Она жалобно причитала. Марина, сутулая, уткнула рот в сомкнутые кулаки. Вера Андреевна сморкалась в скомканный носовой платок. Четверо солдат переминались и поглядывали на гражданских.

Вошли дядя Жора в дождевике и тапочках, Володя в пальто с грязными брызгами на рукавах и офицер в плаще. Володя повел солдат на кухню. Дядя Жора ободряюще кивнул Ксении, серый с дороги, утомленный.

Офицер, скуластый, рыжий коротышка лет тридцати, с рыжей щетиной на подбородке и с ноздрями «мертвой головой» внимательно посмотрел на Ксению. На его лбу краснела полоса от фуражки. Сапоги и полы плаща были окроплены грязью.

Дома Вера Андреевна переоделась в черное и вернулась к соседям прибраться. Ксения надела черную юбку и шаль. Из зеркала на нее смотрели больные глаза. Боль притаилась в глубине зрачков и, чудилось, до времени копила силу.

В отражении Ксения увидела бабушку, и, только сейчас, словно, вспомнила о ней. Александра Даниловна зябко ежилась в вязанной шерстяной кофте в уголке дивана. Ее пегие волосы, стриженные старомодным каре, были схвачены невидимкой возле уха. Ксении захотелось, как в детстве, приласкаться к бабашке, рассказывая на ночь все страхи и дневные беды, чтобы завтра забыть о них.

— Что же ты все молчишь, бабушка? — Ксения обняла ее, и прижалась щекой к ее худенькому плечу.

— Что же тут говорить? — Голос Александры Даниловны звучал глухо от долгого молчания. — Сережу жалко. — Она вздохнула. — Тебя жалко…

Ксения уткнулась лицом в плечо бабушки. Как в детстве ей казалось: они оба знают Ксюшин стыдный секрет, и бабушка ждет, когда внучка сама расскажет. Но Ксюше не хватало мужества признаться, что сначала она лишь разрешала Боре себя любить. В отместку Сереже за свою трусость жить с любимым. Потом хотела выйти замуж за Хмельницкого, потому что для нее, дочери простого служащего и преподавателя, он выгодный жених. А теперь все запуталось, и выхода нет!

— Наверное, все старики считают, что жизнь переменилось к худшему, а их молодость — самая замечательная пора. Помнишь, я рассказывала тебе про послевоенный голод? Мы, дети, в деревне объели всю съедобную траву. Есть хотелось всегда. Войны я не видела. Поэтому ничего страшнее голода, не помню. Даже сейчас Лида подшучивает, что я все запасаю впрок: сахар, крупу, спички. — Бабушка хмыкнула. — Но даже тогда у нас была радость. Ожидание хорошего. Мы были счастливы. Все делали от сердца. Твои родители тоже жили просто. От зарплаты до зарплаты. Работали и любили. Кто умел, наживал. А сейчас люди много рассчитывают и приспосабливаются. Может это хорошо, если приносит счастье. Я таких не видела. В старости, помимо самой старости, самое мучительное, что уже не можешь исправить причиненное другим зло.

— Ты знаешь о ребенке? — осторожно спросила Ксения и неохотно отстранилась.

— Да. Вера сказала. — Они помолчали. — Я помню Борю в детстве. Он навещал отца и казался напуганным и тихим. Сидел на табуреточке на кухне, слушал Димкины пьяные нравоучения. А потом уходил. Жалкий, несчастный. Сережка был задиристей и прямее. Весь на виду.

— Боря переменился.

— Да. В нем появился внешний лоск. Но это напускное. Возможно, в ваше время говорить о любви не принято. Но Боря любит тебя. Я видела, как он на тебя смотрит. Сбереги свою любовь к Сереже. И сбереги любовь Бори к тебе.

Они помолчали. Ксения сидела, сгорбившись, сложив на коленях ладони.

— Ты считаешь, ему надо все рассказать?

Бабушка пожала плечами.

— Если ты жалеешь о его деньгах, как хочешь. А, если расскажешь правду, узнаешь, как он к тебе относиться. Либо останется с тобой, с такой, какая ты есть…

Бабушка помолчала.

— Либо? — полушепотом спросила Ксения, страшась ответа.

— Либо твои родители и родители Сережи помогут тебе вырастить ребеночка. Это лучше, чем начинать жизнь со лжи.

К Каретниковым постучали. Вошел дядя Жора, умытый, с мокрым зачесом и в свитере. Бабушка отправилась в большую комнату.

В порозовевшем лице соседа неуловимо проступали черты сына. И это тоже причиняло Ксении боль. С дядей Жорой пришел офицер. Уже в кителе и шлепанцах.

— Ксюша, товарищ капитан хочет с тобой поговорить, — сказал Красновский. — Это Толя. Близкий друг Сереженьки. — Девушка кивнула и потупилась, в горле запершило: с детства Сергей запретил родителям сюсюкать и называть себя Сереженька; теперь отец не скрывал нежность. — Толя нам очень помог. Сопровождал. Теперь вот в отпуск…

Красновский помялся и вышел. Каретников, поняв, что это к дочери, вернулся на кухню.

В комнате Ксения вежливо усадила офицера на диван, сама выбрала стул. Военный опустился на край, словно стеснялся занимать больше пространства, и облокотился о колени.

— Я вас сразу узнал, — проговорил офицер сипло. — Простите, сквозняки, простыл. Как в отпуск, всегда… — На полуслове он достал из внутреннего кармана бумажник, из бумажника — фотоснимок, и подал Ксении. На снимке была она еще на первом курсе. Ее кто–то окликнул, и она обернулась. Эта фотография нравилась Сереже.

— И вот это. — Офицер протянул три поздравительные открытки и два потрепанных конверта: письма Ксении.

Она поблагодарила и тихо спросила:

— Как это было?

Капитан зыркнул исподлобья.

— Не бойтесь, я не упаду в обморок.

— Я уже рассказывал отцу Сережи… — Неохотно проговорил капитан. Неоднократно повторенный рассказ превращался в быль и жил самостоятельно, а его друг…

Вспоминая, военный то и дело спотыкался о профессионализмы. Ксения многое не понимала. Она видела оружие лишь по телевизору. Мирные черноморские горы с веселыми отпускниками высились далеко в детстве, в стороне от мифических склонов из кинохроники о бородатых басмачах. Колонна, обстрел. Ксения живо представила лишь, как вспыхнула головная цистерна, потому что видела такой фильм с Куравлевым. Только там Пашка Пирамидон отогнал пустой бензовоз и сломал ногу. А здесь погиб водитель машины, Сережка его заменил и не успел спрыгнуть…

— А зачем он отогнал машину? — осторожно спросила девушка.

— Иначе нас бы там всех положили. Проход узкий, наливник не спихнуть…

— Больше некому было?

— Серега был ближе всех.

— А вы?

— Я замыкал колонну. Не было времени рассуждать.

— А вы? Что вы там все делали на этой дороге? Что вам было там надо?

Офицер тяжело вздохнул. Он смотрел за плечо девушки.

— Не знаю. Только, если б не Сережа, мы бы не разговаривали.

— Лучше бы не разговаривали! Простите! — Ксения уткнулась подбородком в грудь. — Отсюда все это ужасно. Непонятно. — Она вскинула голову. — Но зачем, зачем он туда поехал? Зачем туда вообще надо ехать? Ведь он был такой… такой честный, он так любил людей. Неужели нельзя никого не убивать. В чем смысл вашей войны? В каждой жизни и смерти должен быть смысл. Какой смысл в его смерти?

Рыжий покосился на девушку: не в себе, что ли? И снова посмотрел за ее плечо.

— Серега был настоящим офицером, выполнял приказ, берег своих и его любили. Правда, — рыжий хмыкнул, — любил порассуждать. Говорил: если бы наших предков подмяли, тогда бы нам нечего было жабры раздувать. А теперь надо защищать то, что создавали другие. Вот и все. А отсюда, возможно, виднее! — Офицер покривил губы.

Тут Ксению обдало жаром. Она вспомнила: за ее спиной в прозрачном целлофановом чехле висело свадебное платье. Девушка покраснела и потупилась, так, словно сидела в этом платье и рыжий обо всем догадался. В словах офицера теперь ей чудилась ирония и укор.

— Из последнего отпуска он вернулся… странный. Говорил, в части ему спокойнее, чем дома. Здесь он рассчитывает на себя и на тех, кто рядом. А дома все чужое. Так бывает после отпуска. С таким настроением лучше на рожон не лезть. — Рыжий помолчал. — Он вас любил.

Девушка прижала подбородок к кулакам и сказала сдавленным голосом:

— Там это важно?

— Наверное. У меня только мама. Думаешь, прежде чем без нужды башку подставлять.

Когда офицер ушел, Ксения все пыталась представить последний миг Сережки, взрыв, пламя. Потом снова ходила к Красновским. К гробу уже положили букет. У изголовья из черной рамки улыбался Сережка в парадном мундире. На красных подушечках лежали два ордена и медали. На снимке Сережка казался Ксении значительным и мужественным. А в уголках его глаз затаенная грусть, словно он спрашивал ее: как ты без меня?

«Дрянь! Дрянь! Из–за меня…» Но где–то среди неразберихи чувств чугунела странная мысль: смерть на этой войне нелепа, как гибель под троллейбусом, несчастный случай. Она, домашние, те, кто управляют ими, все они совершили чудовищную ошибку, за которую поплатился лишь Сережка. А других это война не касается. Сережка талантливый, хороший, любимый — убит! Ребенок — это лучшее, что Сергей успел за короткую жизнь. И кто Ксения, чтобы самовластно отнять у их малыша память об отце!

Ксения очнулась на пустынной сырой улице у подъезда — лицо было мокрым то ли от липкой измороси, то ли от слез — и повернула домой.

На кухне Борис ел борщ, и, закатав рукава, с занесенной ложкой, — Ксения увидела жениха через отражение в зеркале — в хорошем настроении умничал:

— Нет, нет, Сан Николаич, люди создали цивилизацию от скуки и от лени. Им надоело в пещере рассуждать о вечном и неразрешимом, и они придумали бога, карты и казино. Надоело гоняться за мамонтами пешкодралом и они оседлали лошадей и изобрели двигатель внутреннего сгорания…

Мать мыла посуду. Отец гремел бутылками на балконе.

— Ленчик приедет к половине завязывать ленты на машинах. Остальные — сразу в загс, чтобы не мелькать перед Красновскими! — с набитым ртом ответил Борис на реплику тестя. Он промокнул салфеткой подбородок, блестевший от жира.

— А как же коньячный спирт? — вяло пробасил отец.

— Саня, всего хватает. Кто его будет пить?

— Ленчик заберет! — примирил родню Борис.

Вера Андреевна увидела дочь и отвела взгляд. В дверях отец поискал, чем вытереть растопыренные, испачканные пальцы. Борис быстро прожевал и заулыбался, готовясь, что–то сказать невесте. Ксения ощутила себя, словно, в бесконечном лабиринте, где выход из мрачной паутины коридоров становится входом, и все повторяется. Она внутренне съежилась, будто перед нырком в прорубь.

— Боря, мне надо тебе что–то сказать! Пойдем ко мне в комнату!

Мать загремела посудой. Отец скрылся на балконе. Борис обсосал кость, промокнул рот и смял в тарелке бумажную салфетку.

— Опять двадцать пять! — проворчал он, и, неохотно отправился за невестой.

…Он слушал Ксению, и сытое выражение на его лицо сменила бледность. Рот перекосила кривая ухмылка. Хмельницкий, сгорбившись, присел в кресло. Он был оглушен. И чем дольше слушал, тем меньше понимал, что говорит Ксения. Наконец, он поморщился, словно от боли, и постарался вникнуть в слова:

— …Потому я не могу не быть с ним. — Ксения помолчала. — Мы, наверное, уже не увидимся. И я не имею права тебе говорить что–либо, после всего, что произошло. Но ты должен знать. Ты не мог, хотя бы не задумываться об этом! Ты ведь знал, что я его жена. Там, у скамейки сказал, что тебе все равно. Но тебе не все равно. И каждый день ты покупал меня, чтобы свести с ним счеты. Чтобы поломать все, что у нас с Сережей еще было. Доказать себе и мне, что за деньги можно купить все. И купил меня. Может быть, ты даже взял бы меня такой, какая я есть, зная, что я дрянь, и выхожу за тебя из–за денег. А, узнав правду, мстил бы мне за свое великодушие, за свое унижение, за то, за что оплатил. Но так мне не нужно…

— А как тебе нужно?

Ксения села на диван и уткнула подбородок в кулаки.

— Откуда ты знаешь, что я делал бы? — с грустной иронией спросил Борис и внимательно посмотрел на девушку. — Откуда в тебе это? Ведь я тебя люблю. И знаю, гадости, о которых ты говоришь, ты никогда бы не сделала. Думать и делать, не одно и тоже.

Он помолчал.

— Родители знают?

— Да. Я утром им рассказала…

Борис кивнул. Первым его порывом было уйти. Но завтрашний день со всей его чехардой, которую все равно кому–то придется растаскивать, толкался в воображении. Машины, гости, наряды, видео, продукты, вино. Столько сил положено! Борис мстительно хватался за обидные ответы на несправедливые упреки. И тут увидел себя глазами Ксении. Он признался себе: она права. Он ненавидел Красновского и как любой мужчина отвоевывал любимую женщину у соперника. Но теперь считаться не с кем. Решается их с Ксюшей жизнь:

— То, как ты поступаешь, еще большее зло, чем — то, в котором ты меня винишь! — проговорил Хмельницкий. — Возможно, меня не за что любить и уважать. Но разве я совершил низость и бросил в беде любимого человека? Ты покаялась перед ним, передо мной, признала сделанное тобой зло. И все? А мне, твоим родителям, моей маме, моим друзьям остается расхлебывать все это. Не слишком ли просто? Твой… парень лежит там, в гробу, — Борис ткнул пальцем на стену. — И те, кто придут завтра, поймут, что играть свадьбу под носом у его родителей кощунство. А те, кто не поймут, черт с ними! Но никто не поймет, за что ты обо всех вытерла ноги, спекулируя памятью Сергея.

— Что ты предлагаешь?

— Не знаю.

Борис тяжело вздохнул.

— Скажи, ты меня хоть немного любишь? — Он боялся смотреть в ее глаза. — Ведь было у нас что–то хорошее!

Ксения потупилась.

— Да, люблю! — выдохнула она. — Но иначе поступить не могу. Это его ребенок.

Хмельницкий медленно раскатал рукава рубашки и поднялся.

— Давай сегодня ничего решать не будем, — проговорил он. — У нас еще есть время.

На кухне Каретников капал жене и себе корвалол. Хмельницкий в прихожей надел туфли.

— Боря, погоди–ка! — негромко позвал Александр Николаевич. Он встал в кухонном проеме боком к Борису и виновато смотрел ему в ноги. — Ты прости нас. Мы завтра, как–нибудь уладим. В загсе и вообще. Так что не беспокойся.

Вера Андреевна, заплаканная, не вставая с табуретки, выглянула из–за мужа. Она согласно закивала и высморкалась в салфетку.

— Что же вы со мной так–то, Сан Николаевич? Как с посторонним.

Тот пожал плечами.

— А ты прости нас! Прости! Прости меня. Не угодить всем боялся. Дочке не угодить. Тебе. Ты думал, мне бы ее поскорее и выгодней замуж выдать? Она еще жизнью не тертая. Какой с нее спрос? А ты, молодой мужик. У тебя душа еще нараспашку должна быть. А ты одно: сколько стоит, да ка бы чего не вышло! Об колено ее ломал, когда она еще в себе не разобралась. За такое морду бьют. Серега был честнее нас. Если бы он был жив, этого бы не было!

— Что ты говоришь, Саша? — всхлипнула жена.

Каретников опомнился и с папиросой ушел на балкон. Борис растерянно кивнул и вышел.

Он спустился к машине. Мимо желтых, мигающих светофоров выехал в черный пригород. А затем долго катил по улочке, уложенной бетонными плитами и бесконечной в ночи, и рыжие круги света от уличных фонарей на дороге, казалось, кружились вокруг машины. Очнулся он лишь у дома с черепичной крышей и за высоким забором, между такими же заборами и крышами. Борис обнял руль и уперся лбом в руки.

Сергей и Ксения! Хмельницкий застонал от бешенств. Даже когда она уехала с ним на озеро, он готов был ей простить все. Холодным разумом понимал: его любовь от ревности, уговаривал себя забыть эту «высокомерную, продажную тварь!» Но, чем злее оскорблял девушку, тем сильнее любил ее и ненавидел Красновского. Его спокойную манеру слушать и говорить, его домашнюю футболку у нее дома, его босые пятки…

«Офицерик» не водил ее на закрытые вечеринки, не знакомил с интересными людьми, не дарил ей то, что дарил ей Хмельницкий. Он лишь поманил ее в глухомань. И она поехала…

Теперь же, за те несколько месяцев, что Хмельницкий и Ксения были вместе, Борис привык думать, что она его жена. Его собственность! Он отвоевал ее! Имел на нее право!

Хмельницкий представил плод в утробе Ксении. Ребенка от другого мужчины. И брезгливо покривил губы. Он вообразил кривые ухмылки знакомых на этот водевильчик, и его передернуло. Пока не поздно надо обзвонить своих гостей и отменить! А когда все узнают правду, то одобрят: он не позволил сделать из себя дурака!

Но ведь она его отговаривала! Не умела, не знала, как признаться! Но отговаривала! «Так за что же я буду ее бить! Чтобы остаться чистеньким?» Тело отца этого несчастного, еще не рожденного ребенка лежит через стенку, но ни малыш, ни отец, никогда не увидят друг друга. Он представил долгий черный день в душе Ксюши, грустное счастье за двоих ее будущего материнства и заплакал. Таиться было некого. За что он собрался мстить ей? За ее любовь к другому? Тогда, кого любит он: себя или ее?

«Но ведь, если бы Сергей был жив, — подумал Хмельницкий, — ложь бы тянулась до сих пор. И — потом, когда я превратился бы во всеобщее посмешище!» И тут же пришла другая мысль: «Но он мертв. Так почему ее ребенок должен быть менее счастлив, чем другие дети!»

Борис представил через пять, десять лет, когда в нем перегорит боль и унижение, представил жизнь Ксении, его жизнь. У каждого свою. У него, возможно, будет другая семья. И это разумно и оправданно. Но в жизни Ксении он останется воспоминанием. Ничем. Маленькой сошкой, как в той басне Крылова про лягушку и вола. Послушным клерком, любившим дешевенькие эффекты, и поступившим, как поступил бы любой разумный мужчина на его месте. Он исчезнет из ее жизни.

Пусть так! Надо сделать маленькое усилие над собой. Не рассопливиться! Это ведь даже не малодушие, а здравый смысл…

Допустим, он примет на себя обязанности отцовства за другого. (Хотя может родить своего ребенка с другой женщиной и будет счастлив!) Женятся же на женщинах с детьми, и ничего, живут и воспитывают чужих. Но тут иное. Его хотели обмануть! И если бы рок не распорядился по–своему, подлость бы получилась. И этот, чужой, каждой черточкой лица и фигуры, привычками походил бы на настоящего отца и напоминал о глупости, которую совершил Хмельницкий, поддавшись ложному великодушию. Хорошо, если он привыкнет к этому ребенку! А если возненавидит и будет возвращаться в постылый дом до тех пор, пока все ему не надоест, и он не начнет жизнь сначала, так, как это должно быть у нормальных людей! Без вывертов и надрыва.

Он представил Ксению такой, какой оставил ее сейчас: ссутулившуюся на диване, и подобравшую руки под живот, как подбирает лапки кошка. И сравнение с беззащитным зверьком показалось ему особенно пронзительным.

«Надо выпить».

Пультом Борис открыл железные ворота и включил фигурную подсветку по периметру дома. Ровный, холодный свет заполнил двор, мощенный резной каменной плиткой, и пугливые тени попрятались под аккуратно подстриженные кусты.

В гостиной пахло клеем и краской. Борис налил фужер «Хенесси», упал в кожаное кресло, тихонько выдохнувшее под его весом, и сделал два жадных глотка. Затем мысами сковырнул с пяток туфли, и разбросал их по углам.

В голове приятно зашумело. Он выпил еще коньяка.

«Надо всех обзвонить!» — без энтузиазма подумал Хмельницкий. Представил своих «начальничков»: вечно пьяного «старого казачка» Кружилина, помыкавшего людьми, как скотом; его безграмотную дочку–хабалку — эта за папиными деньгами мнила себя воротилой строительства — ее инфантильного мужа с пэтэушным образованием. Вспомнил свой кроличий страх перед ними. Да так явно, что у него похолодели руки. Вспомнил, как фальшиво улыбался до судорог рта шуткам начальства. Свою озабоченную мину, когда те болтали чушь. Как презирал их, а свое презрение скрывал за подобострастьем и угодливостью, и ненавидел свое холуйство. Борис впервые подумал: они обыкновенные люди, живут своей жизнью, и нет им дела ни до него, ни до таких, как он, и так же, как он, они презирают холуйство в подчиненных. А его страх и злость — из зависти!

Ксения сначала беззлобно посмеивалась над его нытьем, потом жалела его, и, наконец, замолчала. Он приучил ее думать о его работе и окружении, как о чем–то значительном, и приучил бояться потерять это.

Теперь все они останутся в его жизни, и он будет из кожи лезть, чтобы угодить им. Останется его новый дом. Со временем вернется душевный комфорт, что приносят деньги. Но в его жизни не будет Ксении!

Он подумал: все, что он делал, якобы, для себя и для Ксении, и за что она должна была быть ему благодарна, как он был благодарен своим благодетелям, он делал даже не для себя и не для нее, а для тех, кто в его представлении, словно со стороны одобрительно поглядывают на его правильную жизнь. И, не скажи ему сегодня Ксения правду, он бы дальше с вежливым равнодушием взирал на горе Красновских, как привык смотрит на людей глазами тех, кого презирал за спесь, и кичливость удачей. Он ни разу не подумал, что горе Красновских, это горе Каретниковых и Ксюши. Им не до торжеств. А он насиловал их волю, словно ничего не случилось! Не случилось для него!

Так чего же стоит его жизнь, если он мучает самых близких, не замечая этого!

— Вот он где! Рефлексирует! — Борис вздрогнул. Он не слышал шаги. — Я же говорил, тетя Наташа, Борька прощается с холостой жизнью. Втихоря.

Это был Леня Завадский, двоюродный брат, и мать. Леня мягко хлопнул младшего брата по плечу. Тремя пальцами за горлышко взял с десертного стола бутылку и прочитал:

— Хенесси. Жируем. Зачем мобилу отключил? Звоним Каретниковым, а они ни сном не духом. Тетя меня в охапку и сюда. Что стряслось? Ксюха взбунтовалась? — В его голосе была досада, что его выдернули из постели, и облегчение, что все обошлось.

— Боря, что за новости! Как так можно? Я с ума схожу…

— Мама, пожалуйста, не стой у меня за спиной!

Хмельницкий видел мать в отражении окна: строгую, будто, она выговаривает ребенку; руки в замок под грудью, как у оперной певицы перед выступлением. Борис не поднялся навстречу матери, как он поднимался обычно, и она укоризненно встала сбоку, чтобы он ее видел. У нее было некрасивое, обветренное лицо «пожизненного мастера участка», как шутил над тетей племянник.

Леня по–хозяйски уселся в кресло спиной к холодному камину, переплел на животе пальцы и скрестил ноги. Это был круглолицый парень за тридцать, с большими залысинами, и без шеи. На нем был костюм в частую полоску. Леня возглавлял небольшую ремонтную фирму, в церковные праздники жертвовал много, и посмеивался с добродушным цинизмом: «А вдруг, пригодиться». Тетя Наташа выбрала племянника в своего рода опекуны Бори и ставила Леню в пример сыну за «целеустремленность».

Когда Завадскому рассказали о Красновском, он его вспомнил: «Ходил в нашу секцию бокса. Удар хороший, но не боксер: жалел соперника».

— Боря, что все это значит? Это твое пьянство, твой вид, этот тон. Второй час ночи. На кого ты будешь завтра похож? — Мать впервые видела сына в таком состоянии.

— Подожди, тетя Наташа. Что стряслось, брат?

Борис с силой потер лицо, словно, хотел немедленно протрезветь.

— Все нелепо, глупо! — пробормотал он. — У Ксении ребенок от Сергея, а не от меня.

Наталья Леонидовна присела в кресло. Миниатюрная, в джинсах и в мохеровой кофте с торчащими шерстинками она напоминала взъерошенную детскую игрушку.

— У нее истерика, — сказал Леня. — Сергей, свадьба, беременность. Наговорила на себя.

Борис скептически покривил губы и отрицательно поводил головой.

— Такими вещами, Лень, накануне свадьбы не шутят.

Черные глаза Натальи Леонидовны повлажнели.

— Ты знал это. Я тебе говорила, что она выходит за тебя из–за денег…

— Знал! Знал, что унижаю их этими побрякушками, — Борис попытался отстегнуть золотую запонку и не смог, — что считаю Каретниковых обязанными мне за то, что беру их дочь от другого…

— Боря, у тебя истерика.

— Дайте ему выговориться, — тихо сказал Завадский, плеснул в фужер минералки и подтолкнул брата под локоть. Боря выпил, и заговорил спокойнее.

— Думал, солдафон, армейская кирза рисуется перед девчонкой. А она, дурочка, не видит настоящей жизни. Попробует — поймет. — Он тяжело поднялся, и, опустив руки в карманы брюк, прошел по комнате, бледный, словно, глядя в себя. — А что поймет? Что талант мы измеряем толщиной котлеты из бабла? Считаем себя новой аристократией, и хапаем, ничего, не давая ни тем, кто нас учил, ни тем, кто для нас рисует, пишет, играет? Наследники хама с бабками! А он был настоящий.

— Боря, не пей. Будет плохо, — попросила мать. Но Борис налил полфужера и выпил.

— Тогда, в парке про Исаакиевский собор она говорила. Я не сразу понял. А это их место. Она специально меня привела. — Он помолчал. — Я мог бы ее притащить в загс. Но, даже, если б не ребенок, она не простила бы мне, что я перешагнул через их любовь. С мертвым не потягаешься.

— Это она должна тебя простить? — На лице Натальи Леонидовны появилось выражение: большее нахальство трудно вообразить!

— Да, она! Прав ее отец: об колено ее хотел, когда она еще в себе не разобралась! А ты мне, мама, какую невесту желаешь? Чтобы в рот мне заглядывала и в зад целовала за то, что я ее лицом в мое дерьмо?

Наталья Леонидовна растерянно поерзала в кресле.

— Когда похороны? — спросил Леня.

— Завтра утром.

— Что же они дотянули до сегодня? Каретниковы. Сами не знали? Ну, ну.

— Боря, сейчас Леня отвезет нас домой, ты примешь душ… — В голосе матери зазвучали привычные волевые нотки.

— Да, конечно, мама. Поезжайте.

— А ты? Надо успеть предупредить Николай Евсеевич, Марину Николаевну. Извиниться перед ними. Кружилин для тебя много сделал…

— Я ему отработал, — огрызнулся Борис. — Кружилины в моей жизни еще будут. А Ксюха — одна. И… и прости, мам. Я тебя всегда слушал, но сейчас это мое дело.

Наталья Леонидовна обеспокоено посмотрела на Леню.

— Все мы бываем слабыми, брат, — Завадский присел на подлокотник тетиного кресла. — Но так дела не делаются! Если бы вы расписывались втихоря, без понтов, это были бы ваши с Ксенией дела. Могли бы в любой день приехать. Но зачем всех мордой об стол. Завтра соберутся люди. И что? Даже, если ты нафантазируешь красивые глупости на ее счет, и она с тобой распишется, торжеств завтра все равно не будет.

— Да, фиг с ними! — безвольно проговорил Хмельницкий и плеснул себе еще коньяку.

— Какие еще красивые глупости? — всполошилась мать. — Ты что же, Леня, предполагаешь, что после всего, что он вытерпел от этой… от такой невесты, между ними еще что–то может быть?

Завадский встал и прошелся по комнате.

— Дурацкая ситуация, — процедил он сквозь зубы. — Ты–то, что ей сказал?

— Ничего. Я не знаю, что делать.

— Ладно, какие завтра торжества? — Леня вздохнул, и упредил сетования тети. — Об их отношениях с Сергеем вся улица знала! Нашим пацанам я скажу. Кружилину сам звони. А мне дай номера мобильников остальных твоих гостей. А, у тебя, тетя Наташа? Хорошо. В загсе и в столовой я разрулю. По бабкам, думаю, влет только за аренду. Харчи не пропадут. Каретниковы со своими гостями разберутся. Им проще. Их родственники, надеюсь, уже знают про соседа. Ну, а с Ксенией решай сам! — хмыкнул Леня.

Наталья Леонидовна обижено отвернулась.

— Второй час ночи, — промямлил Борис.

— Лучше перестраховаться, чем завтра выглядеть идиотами. Ладно, поехали, тетя Наташа. Башка от недосыпания раскалывается. — Завадский за локоть поднял женщину с кресла, и на ее немой протест, что нельзя оставлять сына, шепнул: — Пусть побудет один.

Он заткнул пробкой недопитую бутылку и спрятал ее в карман пиджака.

— Поспи, брат. А то, как привидение. Утро вечера мудренее.

— Боря, будь мужчиной. Не совершай опрометчивых поступков, за которые придется расплачиваться всю жизнь, — проговорила у двери мать.

…Борис проснулся на диване. Бок и неудобно изогнутая шея затекли. Сорочка прилипала к телу. Костюм был измят. Хмельницкий сел, осторожно разминая суставы, и провел ладонью по колючей, потрескивавшей щетине. Выключил свет. Хмурое утро через серые окна тут же растеклось по комнате. Декоративные ходики в углу показывали начало восьмого. На сердце было мерзко. Хотелось пить.

Вчера в памяти мелькнуло что–то важное из их с Ксенией прошлого. Хмельницкий достал из холодильника бутылку минералки и сделал несколько жадных глотков. В голове прояснилось.

Борис вспомнил вчерашнюю обмолвку о прогулке с Ксенией в парке. «Исаакиевский собор!» Их, Сергея и Ксении, церковь! Вот, то, что он вчера упустил!

До сего дня Хмельницкий отождествлял религиозный культ с дремотными параграфами пособия по истории философии для высшей школы — он удовлетворительно зачитывал их на экзамене суконным языком со шпаргалки, — а ныне, как модное поветрие. Он знал о церкви большей частью из книг. В детстве бабушка рассказывала, как узнавать части света по храму: вход с запада на восток. В шесть лет запомнил сельского батюшку в рясе и с нагрудным крестом, босичком поспешавшего по проселку: Боря с бабушкой завтракали на бугорке у обочины, после похода за грибами. В тринадцать лет убранство православного храма, запах ладана, плавленого воска и позолоченное великолепие непонятного обряда показалось ему экзотикой. В девятнадцать с криворотой ухмылкой он слушал в Троице — Сергиевой Лавре пронзительную «алилу–у–ю-ю» коленопреклоненной старухи. Историческая случайность в пересказе Карамзина и Соловьева о выборе славянами однокоренного вероисповедания, сутры, суры, ньяя, йога и мохнатое слово вайшешика, пессимизм Екклесиаста, модное чтение Хайдегера и Камю о безнадежной смертности человека, неокантианские выкладки православного толка Павла Флоренского, — первая подвернувшаяся Хмельницкому книга такого рода — пенявшего, что мучительная тоска перед страхом смерти и внезапная надежда, вместо столпа и утверждения веры в сердце православного, не дают даже издохнуть спокойно, размышления Зеньковского, Лосского, Сергея Булгакова, братьев Трубецких, все это с годами перемешалось в сознании Бориса, и не влияло на его жизнь. Он не задумывался о вере.

Но сейчас, после пережитого потрясения, Хмельницкий вспомнил о церкви, ощутил предчувствие радости, словно, нашел избавление от своей раздвоенности и страданий. Как же он не догадался раньше! Истина одна, но каждый видит ее по–своему. Всякий даст ему верный и дельный совет. Но дельный и верный — с точки зрения постороннего человека. И это не значит, что советчик сам поступит так, как говорит, то есть по совести. Благообразная ложь лишь кажется человеку правдой о себе, когда он советует другому. Он не черпает из глубины своего сердца, потому что это чужая боль.

Борис испугался опоздать к службе, не услышать и не успеть рассказать то главное, что он не сумел рассказать Ксении прежде, и что, наверное, знал Сергей.

Он наскоро умылся, забросил в рот «анти полицай» и пошел к машине.

Хмельницкий припарковал автомобиль на площадке перед храмом. Неумело перекрестился на ворота с крестом над аркой и растерянно огляделся. Церковный двор был пуст. За деревьями в отдалении свенцивел пруд. Бездомная собака опасливо понюхала ветерок со стороны Хмельницкого, и убежала. Он представил Ксению и Сергея в этом дворе. И недавнее предчувствие радости истаяло.

Борис нерешительно шагнул к ступенькам церкви, и едва не столкнулся с батюшкой. Священник вышел из–за поворота ограды. Он на ходу оправлял нагрудный крест и бороду. Лет сорока, рослый, осанистый, в черном клобуке. Из–под рясы мелькнули черные щегольские штиблеты.

Хмельницкий не умел обратиться. Он ускорил шаг и поравнялся со священником:

— Простите, можно вас!

Батюшка обернулся на небритого, запущенного мужчину в дорогом костюме.

— Подходите после службы, — пробасил он, не останавливаясь.

— Мне нужно сейчас. Потом будет поздно, — быстро и сбивчиво заговорил Борис. — Я сегодня должен был жениться. Моя невеста беременна от другого. А его убили на войне и сегодня хоронят. Она идет на похороны.

Хмельницкий испугался, что священник примет его слова за пьяную хулиганскую выходку и горячо добавил:

— Я люблю ее. Но не знаю, сумею ли полюбить ее ребенка. А все… Всем все равно! Я не знаю, как быть. Посоветуйте. Как человек. Ведь к вам с таким приходили.

Священник остановился и с любопытством посмотрел на парня. Борис подумал, что не надо было говорить про беременность Ксении. Из–за этого щеголеватый батюшка его прогонит или прочтет скучную мораль.

— Нет, с таким ко мне не приходили. Детишек от других приживали, или сомневались, своего ли воспитывают. Такое было. А это — нет.

— Так, как мне быть?

Священник нетерпеливо посмотрел на храм, и задумчиво покусал ус.

— Вы верующий?

— Иногда хожу в церковь.

— Понятно. Значит, серьезно не задумывались над верой. Вы сказали, что любите ту женщину.

— Да.

— Тогда ответьте себе, сможете ли вы прожить с ней всю жизнь, с такой, какой вы ее знаете, и с ее ребенком, и ни разу не попрекнуть ее этим? Сумеете ли вы простить, так, чтобы не жалеть об этом. Иначе, вы погубите ее и свою жизнь. Не спешите. Я так понимаю, сегодняшний день уже решен. Но завтра будет другой день. А за ним еще.

Хмельницкий согласно закивал.

— Вы правы. Так сразу нельзя. Она только вчера призналась. А что же мне сейчас делать?

Хмельницкий растерянно посмотрел на священника.

— Она совестливый человек. Запуталась в себе. Так не мучайте ее. Дайте мир ее сердцу. А решение придет.

Священник повернулся идти. Хмельницкий схватил его за локоть и поискал бумажник.

— Вы что? — нахмурился батюшка.

— Я хотел пожертвовать церкви. Простите, я не знаю, как положено… — застыдился Хмельницкий своей оплошности.

— В церкви есть жертвенник… — батюшка кивнул и ушел.

Хмельницкий помялся и нерешительно ступил следом.

Во дворе храма, выстроенного крестом, какая–то старушка троекратно перекрестились и махнули лобный поклон до фигурной брусчатки. За нею по крыльцу и через притвор Хмельницкий вошел в центральный предел.

В церкви в ранний час было прохладно и немноголюдно, не смотря на выходной. Молоденький священник с редкой бородкой и перхотью на рясе, с амвона речитативом гнусил главу из евангелия. Тихо потрескивали свечи в медных подсвечниках, воняло масляной краской и воском. Борис ступил к правой солее, чтоб не путаться под ногами.

Горбатенькая старушка в черном выбирала из подсвечника огарки; рослый старик с седой бородой и желтыми усами скорбел в пол, сцепив узлом руки у паха. Борис вспомнил из где–то читанного, что явное признание и исповедание православия большей частью встречалось в людях тупых, жестоких, безнравственных и считающих себя очень важными. Он машинально поименовал по памяти церковный инвентарь из читанного у Чехова и Лескова. Увлекся и потерял интерес к неизъяснимой херувимской песни на непонятном языке. Он не разделял столетний восторг афоризма, мол, если я слушаю — то не понимаю, а все же хорошо; и думаю: все хорошо — что мы не понимаем; а что мы понимаем, то уже не хорошо. Что–то было для Бориса плохо из того, что так хорошо нагородил Розанов вокруг церковных стен.

Борис принялся рассматривать иконы двунадесятых праздников, апостолов, пророков и ветхозаветных патриархов на иконостасе, списанных с лицевых «Менологий императора Василия второго»: пестрое собрание напоминало пантеон близнецов. Прочитал золоченную церковно–славянскую вязь над клиросом и остался доволен своими познаниями.

Озираясь, Борис ощутил похмельное раздражение. Все эти люди жили заурядной жизнью, как жили до них, и будут жить после, усеивая свой путь противоречиями. Одни читали, что читал Хмельницкий, другие нет. Их привела сюда вера. Но, разные, и верили они по–разному! Первообраз, символ, начертанный на доске красками, у каждого в душе свой. Но именно в храме они находили умиротворение в сердцах! Так ведь и он, считавший себя атеистом, пришел в церковь в решающую для него минуту!

Борис подумал о Ксении. Не только ее опыт, но и внутренняя жизнь, — часто у людей интенсивнее внешней событийности, — вероятно, уступала его опыту, тому, что он пережил в нищенском детстве без отца, тому, что прочитал и передумал. Когда девушка успела понять то, что только сейчас, когда у него на душе невыносимо, стало ему необходимо? (Если только Ксению и Сергея привела в церковь не праздность, а вера!) «Исаакиевский собор» был в их душе с детства, догадался Борис. Они помнили об этом всю жизнь. И Ксюша пыталась рассказать ему, Хмельницкому, о своей любви. Значит, вера ее была не от ума, а от сердца. Как в детстве ощущение доброты. Оно есть и все тут! Потом, во взрослой жизни это ощущение притупляется, его затирают поступки людей. Не вообще людей, а конкретного человека: одного, другого…

И когда Ксюша растерялась, он не сберег ее ощущение доброты. Он подминал ее под себя. Как поступали с ним другие, для которых абстракции, о которых он размышлял сейчас, были в прошлом, либо не существовали. Ибо эти мысли не влияют на жизнь, а лишь мешают видеть ее такой, какая она есть: конечной, с простыми человеческими радостями приобретения, и горечью утрат для одних, и простой формулой счастья — счастье — это отсутствие несчастий! — для других.

Борис вспомнил мать. Она даже не умела перечислить четыре евангелия, но считала себя рьяным неофитом православия! Она любила своего сына, и как всякая мать желала ему счастья. Но при этом вчера, отговаривала его связывать жизнь с женщиной, которую он любил, не веря, что человек может искренне раскаяться и стать лучше! Значит, она думала, будто верит, но ее сердце забыло детское ощущение доброты.

Но ведь он тоже не верит! Ему плохо, и он ищет здесь избавления от страдания.

Допустим, веруя в духовный авторитет, подчиняясь ему против своего разума и против вкусов, воспитанных долгими годами иной жизни, подчиняясь произвольно и насильственно, вопреки целой буре внутренних протестов, люди, прошедшие испытание веры блестящим образованием, именно такой, бездумной, представляют себе настоящую веру. Так почему же он, считая себя не глупее этих людей, признает лишь авторитет своего разума, который привел лишь к тому, что любимый им человек страдает, а он думает лишь о том, чтобы сделать ее жизнь еще невыносимей!

Вокруг канделябра в центральном пределе вились мухи. Борис поднял взгляд вдоль стержня к своду и увидел под куполом сюжет Благовещения Пресвятой Богородицы. Образы спокойно и грустно взирали на него с высоты и знали его мысли. Но тогда они знали и то, что в его сердце нет зла. А досужие мысли от праздности сердца. От того, что он привык жить так, как живут все, думать о себе, потому что на близких душевных сил не хватает и лень…

Молодой священник ушел с амвона через диаконские врата. Батюшка, давешний знакомый Бориса, завершил ходатайственную молитву возгласом: «И даждь нам единеми усты…» Осенил прихожан крестным знамением, подошел через Царские врата к престолу, положил на антиминс напрестольный крест, и, оправив пелену и семисвечник, вернулся.

Борис подумал о краткости человеческой жизни, о страстях, ничтожных перед вечной любовью, которую здесь находили и найдут поколения людей. Через столетие не будет его, не будет Ксении, не будет ее ребенка. Поэтому важно то, что они делают сейчас. Если бы Сергей жил, вероятно, Ксения осталась с Красновским. Она сохранила его любви и память о нем. Теперь ей решать, нужен ли кто–то третий ей и ее будущему ребенку. «Дайте мир ее сердцу!» — вспомнил Борис совет священника, и подумал: самое трудное только начинается.

Он осторожно пошел из церкви, чтобы не расплескать в душе то, что сейчас понял. У выхода выгреб из кошелька все бумажные деньги и запихнул их в щель деревянного ящика. Перекрестился и зашагал к машине.

…Выглянуло солнце. Скамейка у подъезда, кусты, асфальт и деревья заблестели, словно облитые маслом. Из–за угла, прыгая через лужи на бордюр, выскочил рыжий офицер. Чтобы не промахнуться начищенным ботинком мимо камня, от старания он высунул кончик языка. Встретился глазами с Борисом, кивнул и запрыгал дальше.

На лестнице перед квартирой Красновских и между этажами были люди. Борис без галстука, бледный и с красными глазами вошел к Каретниковым. У них было не заперто. Здесь царила грустная деловитость: хлопотали родственники, знакомые, приехавшие по инерции запланированного и переориентированного мероприятия.

Вера Андреевна у трюмо поправила черную косынку. Кивнула Хмельницкому.

— Вера Андреевна, Леня сейчас…

— Да, да, я знаю. Он звонил. Саша с утра поехал туда. Ксюша у себя…

Борис осторожно постучал и приоткрыл двери.

— Можно?

Ксения обернулась от стола. Черное платье и бледность делали ее красавицей. Девушка торопливо просматривала альбом с фотографиями, очевидно, выбирала снимок.

— Входи. — Она пригляделась к Борису и вернулась к альбому. — Что с тобой? Ты выпил?

Хмельницкий поморщился, и вяло отмахнулся.

— Ксюш, я знаю, сейчас не время, — он помялся. — Но, если ты меня простишь за все. То может потом, когда все… закончиться. Только ты мне не говори сейчас ничего. Я знаю, ты его любишь. А я тебя такую люблю еще больше… — он смешался и замолчал, с тоской ощущая: то главное, что он понял и хотел сказать, слова не вмещают.

Ксения подошла и уткнулась ему в грудь. Ее плечи вздрогнули. Боря неловко погладил девушку по спине, успокаивая, и прижал к себе.

— Ничего, поплачь. Говорят, потом легче. Я зайду к Красновским. Простится с ним. А потом пойду. Ладно?

Ксения закивала. Борис еще крепче прижал ее к себе.