Даже сейчас я не могу сказать, чем, кроме молодости понравился Лене. Поразить воображение опытной, умной женщины мне, недоучке, было немыслимо. Она легко различала крошечные пятна на моей совести. Мои самонадеянные суждения о жизни, о людях окрашивали два противоположных цвета. Читал я много, бессистемно и не впрок. Мои скорые выводы забавляли ее. Например, я презирал тургеневского Рудина. Непротивление нетерпимого Толстого считал фарсом. Достоевский, по моему мнению, лечил поврежденную расстрелом психику написанием мрачных романов. Современную отечественную литературу находил ангажированной и скучной. Импортную – свежие пятна детства: Хемингуэй, Ремарк, Фолкнер, Фицджеральд, Стейнбек, Лондон и прочие – по мере того, как у нас их переводили и издавали, набор у всех примерно один – называл фантазиями сытых. В моем представлении капитанская дочка Пушкина, вполне могла выйти замуж за Зверобоя Купера, и они коротали бы сотню лет в мрачном замке Кафки. Своими безвкусными каламбурами я смешил Елену Николаевну до слез. Понятия о музыкальной культуре клубились в моем сознании фиолетовым дымом тяжелого рока. В живописи мне нравилась три топтыгина на конфетной обертке…

Духовная скудость – мостки к нравственной. Служба в армии разделила для меня людей на пастухов и стадо: чем крепче хлыст, тем подопечные послушнее. Я презирал нищету: презирал людей упитанных духовной пищей и без гроша, либо наоборот. Круг моих знакомых не имел ни того, ни другого. Безусловно, я жалел мать, вспоминал друзей детства…

Вряд ли Елену Николаевну прельщала духовная посредственность розового бунтаря. Курушина встречала людей достойнее провинциального Маугли. Встречала в прошлом! Но привязываются же люди к домашним животным! А я умел слушать, быстро учился, был внимателен к ней, и вполне мог потеснить в ее сердце печальные воспоминания. Наконец, все свои промахи я совершал, желая понравиться.

Если женщина старше мужчины на два-три года это настораживает. Шесть-десять лет – подозрительно. Разница же в двадцать и более лет простительна, скажем Пиаф, и то с пошлой скидкой на хитрый расчет ее мужа. Или – Джулии Ламберт, литературному вымыслу. Вообразить любовь пятидесятилетней женщины и двадцатилетнего мальчишки, как гармонию духовной близости и секса? – чушь. Но ведь в некоторых африканских племенах неравный брак с возрастным приоритетом женщины – культурная традиция, экзотическая для европейского мышления. Если, – пофантазирую – поместить разнополых, здоровых сверстников в замкнутое пространство в период их полового расцвета, девять случаев из десяти закончатся предсказуемо даже при самом пуританском воображении. Да и в истории царя Эдипа есть своя изюминка, если исключить назидательный пафос и не сильно углубляться в традиции приевфратских магов жениться на матерях.

Нас с Еленой Николаевной несло к гибельному водовороту, а золотое весло валялось на дне лодки. Возможные пересуды друзей, соседей, разнились по сути, как отражения одного предмета в кривых зеркалах и пугали Курушину. И все же моя любовь подтачивала ее благоразумие.

Настоящий мужчина не борется с любовью к женщине, он лишь не напоминает о любви, если женщина того не хочет.

Банный вечер. Легкие шажки Курушиной прошелестели из ванной в комнату.

Я перед сном рассеянно гонял вялые мысли между строк одного и того же абзаца книги. За окном грустил осенний дождь.

Плеск воды душа, постукивание баночек шампуни, геля о стеклянную подставку. Мое воображение завидовало мыльной пене, упругим струям жидкости, ласкавшим ее тело. Казалось, я знал ее наизусть, на ощупь незабываемого пьяного вечера.

Дверь в ее комнату тихонько стукнула. Я поднялся с дивана и, заломив за голову руки, отошел к окну и уперся горячим лбом в холодное стекло, вглядываясь в светлые пятна отраженных щек и подбородка, в прозрачные глазницы. Я стоял на коленях перед первой любовью, а она не замечала меня. Мордовала равнодушием.

Решительно я измерил периметр стола (для разгона!), и выскочил в прихожую. А там… струсил! Хозяйка стелила постель, и большая тень от ночника двигалась на матовом стекле двери. Я повернул восвояси. Но рука исподволь тихонько толкнула створку.

Елена Николаевна с чалмой из махрового полотенца напротив зеркала надевала через голову ночную рубашку. Оптический ли обман света, или милость времени, пощадившего от варварского зубила лет совершенство ее форм, но я залюбовался зрелой красотой женщины. И, пока она протискивалась в узкую петлю воротника, свет ночника отполировал линии ее матовой, худенькой фигуры с округлыми коленками и выступавшими щиколотками. Два небольших конусовидных полушария с острыми вершинами – от одного из них под молоко кожи струилась голубая жилка – подрагивали от торопливых усилий хозяйки. Подол занавесом упал ниже, и оставил на виду упругий, не тронутый родами живот с крошечной пещеркой, остановился у плавной ложбинки, завершавшей межбедерье темным мазком. Дыхание лет едва подсушило ее заострившиеся бедра, сочный плод ее ягодиц. Я впитывал глазами волшебство ее красоты, неуязвимой в моей памяти, наслаждался секундами блаженства.

Мы встретились взглядами. Елена Николаевна порывисто отвернулась, схватила со спинки стула халат и сухо произнесла:

– Выйди вон!

Она чуть наклонилась, и луч света выхватил внутреннюю линию ее бедер. Я сделал три шага и обхватил сзади ее плечи – она едва успела накинуть халат. Цветочный запах шампуня сочился сквозь влажное полотенце от ее волос.

– Ты с ума сошел! – Женщина испуганно рванулась. Но какая сила могла освободить ее из объятий безумца? Ладонь нежно нырнула за вырез сорочки, и женщина успела перехватить ее только на вершине полушарья.

– Что ты делаешь? – почти крикнула она, попыталась развернуться и оттолкнуть меня. Но вторая рука плавно обогнула ее бедро, пальцы коснулись вздрогнувшего живота. Курушина отчаянным усилием ухватила большой палец наступавшей ладони.

– Ты с ума сошел! – испуганно шептала она, и напряженные руки тщились разомкнуть объятия. Наконец она простонала: – Прошу тебя, уйди! – подала назад голову к моему уху, спохватилась, и возобновила сопротивление: – Ну, прошу же! – Спустя бесконечные мгновения, обмякла, и со слезами в дрожащем голосе прошептала просьбу. Я отпустил ее – она понурилась, оперлась о столик, бессильная даже запахнуть халат – и вышел.

Следующий день мы не разговаривали. Если бы она выставила меня вон, я бы не роптал. Но ни слова упрека, и сама упрек! Я убежал в парк. Вернулся поздно. Елена Николаевна спала. На кухне в хрустальном башмачке-пепельнице лежал с десяток искореженных, испачканных пеплом и губной помадой, сожженных до фильтра окурков.