Позорное разоблачение сломало во мне пружину зла. Из школярского нежелания признать превосходство опыта и ума Курушиной над жалкими детскими хитростями я продолжал свой фарс. Через силу, с липким ощущением внутри. А она молчала. И ее молчание бесило меня.

Меня бесило в ней все: как она курит, сигарета между пальцами, кисть руки подпирает локоток – эдакая светская дамочка из третьего подъезда; как тщательно и неторопливо расправляет жабо старомодной кофты из зеленого шелка; у зеркала красит яркой помадой губы; манерно прибирает невидимками пышные, накрученные вокруг головы волосы; бесила ее сомнамбулическая походка в миг раздумий; деликатное шуршание в клозете при моем приближении, ее опрятность; загадочная улыбка моны Лизы; миниатюрные тапки с помпонами, делавшими ее походку неслышной; хрупкие плечи. Мне хотелось крикнуть ей в напудренное лицо, в подведенные простым карандашом глаза: «Старуха! Смешная комедийная старуха!» Хотелось насладиться беззащитностью воспитанного человека перед хамом. Но ее женственность, породистая стать – поражали! Не помню у знакомых сверстниц такую непринужденную грацию, не нарочную собранность даже дома: без всякого насилия над собой. Моя фантазия переносила ее на тридцать лет назад, оживляла образ молоденькой девушки, дочки крупного руководителя, беспечной, легкой, не подозревавшей о существовании десятков миллионов мне подобных. Ее образованность изумляла меня, недоучку. Стендаля, Гете и Стейнбека она перечитывала в подлиннике. Где-то в глубине ее сердца тлели несбывшиеся надежды, переживания. Он она была проста и общительна. Куда делось глупое, жестокое зло моего первоначального замысла! Теперь каждое утро я ждал ее пробуждения. Забыл забавные трюки стриптиза, забыл город, свои амбиции. И обреченно наблюдал в себе симптомы болезни, тяжелой, продолжительной, плохо излечимой.