— Яробор —

Я вышел на улицу из трактира, оглянувшись по сторонам. Зеваки таращились на меня, как на некое непристойное диво. Они не знали, кто я, но видя меня в окружении трёх смертей, перешёптывались и гадали. Больше всего они мне не по нраву, лбы бездельные, зеньки свои распахнувшие.

Они всё время поднимали свои чудные зеркальца, так что казалось, будто оные есть у всякого, от мала до велика. К тому же я только сейчас понял, что сии зеркала в разной оправе изваяны и всяко разно разукрашены.

Моры вместо того, чтоб провести нас через туман, посадили в самоходную карету жёлтую с красной полосой повдоль. Карета завизжала на разный лад громче лося в гон, да волка по зиме, и помчалась по дороге вперёд. Сверху словно кто сидел и факелом ярким размахивать на верёвке привязанном начал. Токмо факел был цвета ярко-синего. И все пред нами расступались, телеги в стороны убирали, как чернь перед князем.

Лугоша опять вцепилась мне в руку, всё поглядывая через оконце вперёд кареты. А я меж тем увидел, как моры обличие сменили. Платья на них укоротились, превратившись в рубахи по колено с портками мужскими, похожие на исподнее, токмо на спинах появились большие багряные кресты и надпись, которую я не сразу прочесть смог. «Ре-а-ни-ма-ци-я». Чудно слово, но сквозило от него чем-то суровым, словно судьбы людские оно вершило.

Я опустил взор на свою одёжку, поглядел на Лугошу. Не пристало так ходить, чтоб белой вороной выделяться средь остальных. Нужно лик сменить. Вспомнил я того мужика, что горделивым боярином нас разглядывал. Вспомнил, как другие на него поглядывали. У того одёжа не может быть плоха.

Шкура медвежья на мне белёсым пламенем вспыхнула, растаяв без следа, а все остальное превратилась в тёмно-серую одёжу, что я видел на том наглеце. Чума слегка улыбнулась и кивнула, одобряя выбор.

— Галстук можно расслабить, — произнесла племянница Мары Моревны.

— Это что ты галстуком называешь?

Вместо ответа дева подалась ко мне и шейную тряпицу немного покрутила, сделав петлю послабже.

— Я-то думал, затянешь, — усмехнулся я, — чтоб насмерть.

— Ну, во-первых, тебя этим не убьёшь, а во-вторых, мы теперь только и успеваем, что статистику погибших вести. Убивать руки не доходят. Целый учётный отдел завели. А помнится, пройдёшь по селению встарь, всех от мала до велика моровым поветрием пометишь. И нет села, зато те, кто живы остались, ещё крепче прежнего будут.

— Для чего? И что такое учётный отдел, что такое статистика.

— Чёрные средство новое изыскали. Человеку тайком мозг заменяют на свою колдовскую жижу. Человек походит-походит, а потом погибает. Но не так, как мертвяк обычный. Он дальше ходить и разговаривать может, и даже мозг вроде бы жив, а душа в Навь уходит. Вот, и выискиваем таких. Сверяем живых и мёртвых по счёту, да в книги запись ведём.

— Чудно, — пробормотал я, а потом стал для Лугоши наряд продумывать.

Девка прилипла к оконцу, с замиранием рассматривая град стольный. Я думал. С баб рожалых ей одёжа не пойдёт, это завсегда так было, молодь дерзость любит. Но ту блудницу, на высоких каблуках и с сарафаном, едва срам прикрывающим, я сам в пример ставить не буду.

Я закрыл глаза и стал мир колдовским взором осматривать. Людские души стали сиянием, которое и сквозь стены узреть можно. И не зря я говорил, что люди всегда те же. Вон, баба с торговкой бранится в лавке мясной. Не угодила одна другой свежестью, да отступать ни одна не желает. Вон, молодка дитё грудью кормит, вся усталая с недосыпу. У дитя зубы режутся, орет оно, мать мучает. Вон дети с собакою резвятся, все чумазые, но счастливые. Вон, мужик бабу тискает, да тайком, дабы жена не узнала. Люди всегда те же.

Наконец, узрел я что хотел. По улице шла молодуха, ликом и телом похожая на ручейницу. Не хухря, но и не спесивица. Конечно, можно было бы и сарафанчик, но дабы приучить свою неПоседу к новому бытию, в непотребство оденем.

Я перевёл взгляд на Лугошу, и на той стала одёжка меняться, но девчонка был так увлечена созерцанием чудес, что даже не заметила. А тем временем, сарафан из мятого некрашеного льна совсем укоротился, став ниспадавшей до ягодиц рубахой подобной зрелкаммалины. Из-под той синие портки хлопковые показались, до середины бедра длиной. Портки надобны были, чтоб из-под рубахи срам не мелькал, не стыдил девку. На ноги вместо лаптей как вишней крашеные обутки с белой бечёвкой. Белые короткие онучи без обор торчали из обуток, чуть прикрывая лодыжки.

Я увидел, как подняла брови младшая из мор, та, которая Искорка.

— Прикид клёвый, — начала она, — Кроссовки полюбас ловчее, чем допотопные лапти с обмотками. Футболка так се, а джинсовые шорты отпадные. Впритык по её заднице.

Я покачал головой, не одобряя искривления речи родной, но ничего не поделаешь, придётся самому учиться, дабы разуметь, а то порой без толмача не обойдёшься. Тем временем карета остановилась.

Я поглядел в неприкрытое ставнями и занавесом окошко. Люду разного столпилось множество, все куда-то вверх смотрели да перстами тыкали. Опять же не обошлось без зеркал этих странных, что все повытаскивали и пред собой выставили. Тут же были и огромные самоходные возы-бочки алые, с цифирями нуль да один. Синие кареты со стражей. И все с фонарями блескучими разного цвета, словно ярмарка какая. Мужики лестницу возводили.

Из нашей кареты выскочил возница, у которого я заметил значок серебряный особливый, означающий, что он Мары Моревны служитель, и открыл нам дверь, едва заметно склонив голову, чтоб это и уважительно казалось, и со стороны не заметно было. Моры выскочили наружу в один момент, встав в рядок.

— Жив ещё мой клиент, — услыхал я от средней, которой Травмой кличут.

Я вышел вслед за ними, услышав сзади крик Лугоши.

— Дядько, ты пошто меня позоришь?! Что я, басурманка что ли, в мужском платье щеголять?! Да ещё в исподнем!

— Обвыкнешься, — не оборачиваясь, ответил я.

— В исподнем?

— Все ныне так ходят, и ты ходить станешь.

— Не буду.

— Будешь! — резво развернувшись и встав нос к носу с ручейницей, громко сказал я, — Покуда в городе этом ходишь, будешь как они! Дома как вздумается бегай! Я сказал своё слово.

— Дядька, — захныкала Лугоша.

Я подал ей руку, помогая вылезти из кареты.

— Не серчай, золотце моё, но так надо для дела. Обещаешь слушаться?

— Угу, — понуро кивнула девчушка, натягивая рубаху-футболку как можно ниже, но это у неё не очень получалось, да и глупо выглядело.

Впрочем, не важно. Все, кто был тут, смотрели куда-то вверх, не замечая ничего остального. Я поднял лицо к небу. Там, на шестом, от земли ежели считать, подоконнике стоял пухлый юнец, готовый прыгнуть, но никак не решивший до конца это свершить.

— Это его ты мне в дьяки пророчишь? — хмуро спросил я, глядя на это несуразное толстое чудо.

— А чем плох? — спросила Травма, начав разминать кулаки, на одном из которых был надет кастет. Она противно хрустнула шеей, и шмыгнула носом. — Либо он твой, либо мой, тут третьего мало вероятностей.

Я почувствовал, как мне в рукав вцепилась Лугоша, забыв про своё короткое платье и обрезанные «шорты». Девчушка затаила дыхание, наблюдая за замершим с гримасой страха и отчаяния парнем.

— Он же убьётся, — прошептала она, — насмерть.

— Знамо дело, насмерть. А ты ещё людей с летучей ладьи хотела на лету высаживать с товарами вместе. Там повыше будет.

— Дядь, помоги. Дядь, я буду носить всё, что скажешь. Дядь, ты же можешь. Я даже в тереме твоём прибираться буду.

— А что в нём прибираться? Он завсегда сам себя чистит.

— Дядь, — совсем дрогнувшим голосом, прошептала ручейница, а потом провела ладонью по мокрому лицу, вытирая слезы.

— Эх, — вздохнул я и осторожно отцепил Лугошины персты от своего рукава, а потом шагнул в сени.

Душу людскую я издали чуял, стены каменные мне не преградой были. Я быстро взобрался по высокой, уходящей выше деревьев лестнице, и остановился перед железной серой дверью, за которой тот прятался. Там трое мужиков ломали замок.

— Разойдись, — зычно сказал я, заставляя разбежаться работяг в стороны, и потянулся силой к двери.

Железо было мне в тягость. Вот ежели дубовые али сосновые доски, тогда сами бы отворились, впуская в избу. Но, всё же, любопытство, толкающее разузнать об этом толстяке, и чем он может мне пригодиться, придало мощей. Дверь сначала заскрипела, а потом выгнулась, выламывая добротные замки и засовы. Порвалась цепочка, которую нерадивый самоубийца повесил на створ.

Я шагнул, не сильно всматриваясь в убор избы, мимо тонкой склеенной из опилок двери, ведущей в кладовую с зеркалом, большой чугунной кадкой и странным фарфоровым стулом, журчащим, как вешний ручей. Шагнул прямик окну и сел на подоконник, глядя на парня снизу вверх.

— Я сейчас прыгну! — истошно закричал бледный темноволосый парень, топчась на узком подоконнике, и держась пальцами за короб окна. — Я прыгну!

Я слегка перегнулся и посмотрел вниз. Да, далече.

— Прыгай, — пожав плечами, произнёс я. — Там тебя ужо заждались. Видишь вон ту особу в синей рубахе и красным крестом. То мора, племянница самой богини смерти.

— Всё равно! — надрывным голосом произнёс он, высматривая глазами Травму. — Всё равно, все, в конце концов, сдохнут.

Я перевёл взгляд на стены и пол в избе. Чистые, метёные. Посуда вымыта и блестит. Значит не грязнуля-замарашка, али не один живёт? Так и есть, с матерью, но и сам помогает. В глаза бросилось большое зеркало чёрного стекла в тонкой оправе, ухоженно протёртое от пыли, снизу у него тихо тлел рыжий огонёк. Паутины по углам тоже нет.

— Как есть, подохнут. Жизнь людская скоротечна, уж я-то знаю не понаслышке, — вздохнул я. — Жизнь это вечная битва, вечная страда. Но ведь и человечишка может обрести бессмертие.

— Не надо мне о смысле жизни. Плевал я на всю это хрень.

— Всё куда проще, — снова вздохнул я. — Жизнь имеет лишь один смысл — жить дальше, а вот то, как эту жизнь прожить, уже решает человек. Бессмертие может прийти, ежели твоя кровь продолжит жить после тебя. Ежели ты поможешь встать на ноги своим детям, внукам, правнукам. Ежели ты деяниями своими позволишь им жить лучше, или просто жить, вот для этого можно даже хоть в бой не на жизнь, а на смерть, хоть в пламя, хоть на край света.

— Я не могу дальше жить, — взвизгнул парень.

— А пошто так? Неужели из-за девки? — почти тепло заговорил я, узнавая старую как мир историю.

— Я… я… а это…

— Не слышу.

— Я с ней в сети три месяца назад познакомился. Я как дурак влюбился. Потом в реале в кафе три раза ходили. Я всем хвастался, какая у меня классная девчонка. Мы даже целовались. А это такой пацан оказался. С грудью. Трап. Надо мной теперь все смеются, они мои вещи в универе выкидывают в сортир. Клей-момент на стул льют и за шиворот. Я так больше не могу.

— Парень? С сиськами? — опешил я, не представляя такого зрелища, — Ну, тогда да, позора не оберёшься. Но ведь от позора можно и схорониться.

— Где? Там всем расскажут, и будет всё по новой.

— Где-где. Да хоть в лесу.

— Ты издеваешься?

Я поглядел на этого недоросля, а потом встал. Надоело мне его уговаривать. Мне дьяк нужен, с новшествами разобраться и совладать.

— Ты обдумай всё, пока падаешь, — произнёс я.

— Что?

Я вздохнул в очередной раз и хлопнул парня по спине. Тот с истошным криком сорвался вниз, а я проводил взглядом. Стоящая под окнами берёза послушно подставила под падающее тело ветви, смягчая полет, а трава вспучилась не хуже толстой овечьей шкуры, принимая удар.

— Жив, хороняка, — усмехнулся я, — целёхонек.

Позади меня кто-то захлебнулся стоном навзрыд. Я повернул голову, там, в окружении мужиков стояла немолодая уже баба. Она прижала ладони ко рту и замерла в застывшем плаче, словно не веря, что её сын упал вниз с такой высоты.

— Ты убил его, — наконец выдавила она из себя, — ты убил моего мальчика.

— Что ему сделается, — буркнул я, а потом глянул в окно, где Травма осматривала горемыку. — Он ещё многих обидчиков переживёт. А нет, так поможет уйти раньше. Научу.

— Ты убил его, — всё шептала мать.

— Да жив он. Но если хочешь, можешь молиться за его здравие, — произнёс я во весь голос. — Жизнью не дорожат те, кто смерти никогда не видел. Со мной у него не будет времени на эту дурь. Там он не о смерти будет думать, а о том, как выжить.

— Кому молиться?

— Мне, — ответил я и спрыгнул вниз.