Суворов

Осипов К.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

В СТЕПЯХ ПРИВОЛЖЬЯ И КУБАНИ

В июле 1774 года был заключен мир с турками, а через несколько дней после этого к Суворову пришло предписание спешно выехать в Россию. На этот раз он понадобился не против внешнего врага, а против другого, более страшного для дворянства и Екатерины. Его звали на борьбу с человеком, которого императрица с напускной небрежностью называла в письме к Вольтеру «маркизом Пугачевым», но который на самом деле заставлял ее трепетать от ужаса. Один момент она делала вид, будто хочет сама ехать на Волгу, чтобы лично руководить борьбой против народных масс, об’единившихся вокруг Пугачева. Канцлер Никита Панин отговорил ее и убедил послать взамен его брата, Петра Панина; этот последний из-за размолвок с Румянцевым и Орловым жил в своей деревне, втайне мечтая, что его снова призовут. Он с радостью встретил новое назначение, но потребовал себе помощника, указав в качестве такового на Суворова. Этот выбор определялся боевой репутацией, которую успел уже приобрести Суворов, а отчасти тем, что именно на него указывал бывший главнокомандующий антипугачевскими силами Бибиков. Еще в марте Бибиков настаивал на откомандировании к нему Суворова, но Румянцев возражал, аргументируя тем, что это создало бы в народе и за границей впечатление опасности Пугачевского движения (которое правительство упорно пыталось представить в виде мало серьезной смуты). Доводы Румянцева показались уважительными. Но когда со смертью Бибикова новый командующий возобновил просьбы о посылке Суворова, положение было несколько иным: война кончилась, Суворов был не у дел, главное же, императрица была до того напугана разраставшимся восстанием, что готова была послать туда всех генералов, лишь бы покончить, наконец, с Пугачевым. В тот день, когда прибыло известие о переходе Пугачева на правый берег Волги и о движении его на Москву, к Суворову поскакал курьер с эстафетой. Получив приказ, Суворов тотчас выехал в Москву, повидался там с женою и отцом и немедленно, без багажа, поскакал к Панину.

В XVIII веке положение помещичьих крестьян и приписанных к заводам государственных крестьян стало особенно тяжелым. Широкие связи с Европой, роскошь придворной жизни — все это увеличило потребности дворян. Единственным источником дохода были крепостные крестьяне, и на их многострадальные плечи падало бремя беспощадной помещичьей эксплоатации. Барщина составляла от трех до пяти дней в неделю, кроме того, крестьяне обязаны были исполнять целый ряд повинностей: дорожную, подводную, караульную и другие. Оброчным крестьянам жилось несколько легче, но и они часто оказывались не в силах выплатить требуемую сумму.

К удручающему экономическому положению присоединилось нестерпимое обращение «господ». Не осталось и следа от встречавшейся ранее своеобразной патриархальности, когда помещик проявлял хоть тень заботливости о своих крестьянах. Всюду воцарилась холодная жестокость; везде укрепилась рабовладельческая психология. За каждую провинность крепостных истязали. Граф Румянцев велел давать 5 тысяч розог тому, кто не являлся к причастию. Владельцы усадеб в безлесных районах специально выписывали розги целыми возами. В крупных имениях существовали особые «пытошные» сараи, с колодками, рогатками и целым ассортиментом плетей и кнутов. Помещик мог отправить крепостного на любой срок на каторгу, сослать в Сибирь, сдать вне очереди в солдаты. Даже жаловаться на произвол помещиков было запрещено. Указ 1767 года грозил кнутом и каторгой всем, кто принесет жалобу на своего господина.

Не лучше было положение заводских крестьян. Работавшие на Уральских заводах жили в таких жутких условиях, что нередко шли на преступления, только бы избавиться от ненавистного завода.

Неудивительно поэтому, что доведенные до отчаяния люди хватали какое-нибудь нехитрое оружие и восставали против угнетателей. В первые пять лет царствования Екатерины II в крестьянских бунтах участвовало, по ее собственному счету, свыше 200 тысяч крестьян. Она же отметила, что 1767 год «примечателен убиением многого числа господ от их подданных».

Изнывавшие под гнетом своих мучителен, массы ждали вождя, который сумел бы организовать их стихийные выступления. Такой вождь нашелся в лице Пугачева. Крепостные крестьяне, казаки, приписные крестьяне с заводов, вольнонаемные рабочие, башкиры, калмыки — все поднялись на его зов, на зов к борьбе за лучшую жизнь.

Против этих восставших масс и были двинуты царские полки под начальством Петра Панина.

Назначение графа Панина в качестве преемника умершего Бибикова последовало не без влияния дворцовых интриг. С одной стороны, настаивал Никита Панин, с другой — Потемкин, который начинал в этот момент свою ослепительную карьеру и хотел задобрить панинскую партию. Вместе с тем императрица понимала, что в лице Петра Панина она найдет твердую руку, которая как раз и была нужна ей для расправы с народным движением. В распоряжение нового главнокомандующего были переданы значительные по тому времени силы:

7 полков и 3 роты пехоты,

9 легких полевых команд,

18 гарнизонных батальонов,

7 полков и 11 эскадронов кавалерии,

4 донских полка,

1000 малороссийских казаков,

Казанский и Пензенский дворянские корпуса — всего около 20 тысяч человек. Помимо перечисленных сил, в районе восстания — у Оренбурга, Пензы, Казани — были сформированы многочисленные вооруженные отряды.

В то время, как правительство мобилизовало целую армию, ресурсы Пугачева начали таять. Зажиточное донское казачество не поддержало его. Из состава его армии вышли башкиры, не пожелавшие итти в Поволжье. Лишился он также уральских рабочих, непрерывно поставлявших ему кадры преданных бойцов, пока он сражался в их местности. Вновь присоединившиеся к нему калмыки не представляли собою серьезной военной силы. Вдобавок, армия Пугачева была очень скверно вооружена.

В конце августа правительственные войска под начальством Михельсона нанесли повстанцам страшное поражение у Сальникова завода. Пугачев потерял здесь 24 орудия, 6 тысяч пленными и 2 тысячи убитыми, в числе их своего верного сподвижника атамана Овсянникова. Это было в тот самый день, когда Суворов представлялся Панину.

Любопытно, что простого факта быстрого приезда к Панину было достаточно, чтобы Суворов получил приветливое письмо императрицы и денежную субсидию: «Видя из письма графа Панина, — писала Екатерина, — что вы приехали к нему так скоро и налегке, что кроме испытанного усердия вашего к службе иного экипажа при себе не имеете, и что тотчас отправились вы на поражение врагов, за такую хвалы достойную проворную езду вас благодарю… Но дабы вы скорее путным экипажем снабдиться могли, посылаю вам 4000 червонцев». Когда Суворов скакал по болотам, под градом неприятельских пуль, терпя всевозможные лишения, по неделям не раздеваясь, никто не благодарил его за это. Теперь же быстрая езда в карете вменялась ему чуть ли не в подвиг. Выводы напрашивались сами собою: для того, чтобы получить признание, недостаточно было хорошо воевать — надо было воевать с теми, кто казались особенно опасными, там, где это было на виду, и так, чтобы это понравилось екатерининскому двору.

Получив от Панина неограниченные полномочия, Суворов в сопровождении конвоя из пятидесяти человек отправился через Пензу к Саратову.

Ему приходилось проезжать по местностям, где только что шли бои с Пугачевым. Везде виднелись разрушенные, иногда еще дымившиеся строения: на дорогах валялись неприбранные тела крестьян. То и дело попадались отдельные группы повстанцев; однако они не нападали на отряд Суворова, а он, в свою очередь, не трогал их, не желая задерживаться. Только в тех случаях, когда это не грозило вооруженным столкновением, он принимал на себя функции судьи и усмирителя. Будучи всегда нерасположен к смертной казни, он ограничивался телесными наказаниями, приговаривая «мятежников» к плетям и розгам; широко применял он и методы пропаганды, распространяя слухи о пощаде и милосердии к тем, кто добровольно сдастся.

Случалось, что отряд Суворова окружали повстанцы, тогда он выдавал себя за сторонника Пугачева, едущего по его поручению. Делал он это, конечно, не из трусости, а желая избежать ненужной стычки.

«Сумасбродные толпы везде шатались, — говорит он в автобиографии, — на дороге множество от них тирански умерщвленных. И не стыдно мне сказать, что я на себя принимал иногда злодейское имя. Сам не чинил нигде, ниже чинить повелевал, ни малейшей казни, разве гражданскую, и то одним бесправным зачинщикам, но усмирял человеколюбивою ласковостью…»

Эти слова, находящие себе подтверждение в фактах, свидетельствуют, что Суворов был далек от той звериной ненависти к восставшим, которой отличалось большинство дворян и которая нашла себе вскоре выражение в тысячах виселиц, колесований и десятках тысяч бесчеловечных экзекуций. Но для него пугачевцы были возмутителями, и он добросовестно выполнял приказ об их замирении.

В Саратове Суворов узнал о поражении Пугачева у Сальникова завода и о том, что Михельсон неутомимо продолжает преследование. «Если бы все местные начальники были таковы, как Михельсон, — заметил Суворов, — то Пугачевский мятеж давно бы рассыпался, как метеор». Но, воздавая должное Михельсону, он не желал выпускать из своих рук лавров пленителя Пугачева. Он сформировал в Царицыне в один день отряд из нескольких сотен кавалеристов и трехсот пехотинцев, посаженных на коней, и двинулся в степь на поиски разбитого вождя крестьянской войны. Схваченный Михельсоном, один из сподвижников Пугачева, яицкий казак Тарпов, показал, что Пугачев с несколькими десятками человек переплыл Волгу и, «отскакав на несколько верст с своими сообщниками, весьма плакал и молился богу, потом вообще, посоветовав, положили бежать степью безводным местом 70 верст к каким-то камышам», где надеялись найти воду и отсидеться, добывая пропитание охотою на диких зверей.

Легкий отряд Суворова устремился в степи.

«Иду за реченным Емелькою, поспешно прорезывая степь», — написал Суворов Державину.

Хлеба в отряде было мало, взамен его употребляли ломти засушенного на огне мяса. Днем шли по солнцу, ночью по звездам; двигались во всякую погоду, теряя отставших, бросая на дороге загнанных коней. Вскоре напали на след Пугачева: крестьяне рассказали, что накануне он был здесь, но что приверженцы его взбунтовались, связали его и повезли в Яицк.

Суворов не оставлял мысли о собственноручном захвате Пугачева. Доводя быстроту марша до предела, он направился к Яицку. В пути, однако, произошла непредвиденная задержка: ночью наткнулись на степных кочевников, которые открыли стрельбу, убив при этом давнишнего суворовского ад’ютанта Максимовича, ехавшего рядом со своим начальником. Рассеяв нападавших, Суворов отобрал нескольких, наиболее «доброконных» кавалеристов и поскакал с ними вперед.

Все его старания оказались напрасными — Пугачев был уже выдан яицкому коменданту Симонову.

Через два дня, забрав пленника, отряд выступил из Яицка.

Суворов относился к Пугачеву как к военнопленному (он бы органически не мог ударить беззащитного человека, как то сделал Панин, когда к нему доставили пленного вождя); он расспрашивал Пугачева о его действиях и планах, интересовался организацией его войск. Но, как всегда, в исполнении службы он был чужд всякой сентиментальности. Опасаясь попыток отбить пленника и неуверенный в достаточной боеспособности конвоя (3 роты пехоты и 200 казаков), Суворов велел сколотить подобие большой клетки, в которую поместил Пугачева, скованного, вдобавок, кандалами. Этот варварский прием плохо вяжется с благородной натурой Суворова; были высказаны даже сомнения в правильности такого факта. Однако указания о клетке встречаются в целом ряде источников, в частности в летописи Рычкова, в записках Державина, в Пушкинской истории Пугачевского бунта, наконец, в редактированной самим Суворовым книге Актинга, так что самый факт вряд ли подлежит сомнению. Но к чести полководца нужно сказать, что Пугачева, всячески выражавшего протест против помещения в клетку, вскоре перевели в обыкновенную телегу, привязав к ней веревками; так же поступили с его двенадцатилетним сыном.

Немедленно после поимки крестьянского вождя начались споры, кому из генералов следует приписать эту заслугу. То обстоятельство, что Пугачев не был пленен в бою, а был выдан своими приверженцами, крайне затрудняло решение этого вопроса.

В сущности, наибольшую энергию в борьбе с восстанием проявил Михельсон, но Панин предпочел выставить в качестве виновника успеха Суворова, то есть избранного им, Паниным, кандидата. «Неутомимость отряда Суворова выше сил человеческих, — патетически доносил он Екатерине. — По степи, с худейшей пищею рядовых солдат, в погоду ненастнейшую, без дров, без зимнего платья, с командами майорскими, а не генеральскими, гонялся до последней крайности».

Насмешница-судьба вновь сыграла шутку с полководцем: никогда, ни до того времени, ни после, он не получал такой блестящей аттестации от своего начальства, как за доставку поверженного, закованного, всеми покинутого пленника.

По существу дела, роль Суворова была более чем скромной. Появившись в момент, когда восстание уже изнемогло, он, самое большее, ускорил на несколько дней неизбежную трагическую развязку.

Впрочем, Екатерина отлично понимала это; хотя она и наградила Суворова золотой шпагой, усыпанной бриллиантами, — наградила именно за Пугачева, а не за турецкую кампанию, — но при случае она без обиняков заявила, что «Суворов тут участия не имел… и приехал по окончании драк и поимки злодея». В другой раз она выразилась еще непочтительнее, сказав, что Пугачев обязан своей поимкой Суворову столько же, сколько ее комнатной собачке Томасу.

Летом 1775 года дворянская Россия пышно отпраздновала подавление Пугачевского восстания и успешное окончание внешних (польской и турецкой) войн. Суворов не присутствовал на празднествах; он в это время жил в Поволжье, ликвидируя последние очаги восстания. К этому периоду относится, между прочим, начало его переписки с Потемкиным. Последний был теперь не прежним генералом румянцевской армии, а всесильным фаворитом, оттеснившим на задний план и Орловых, и Румянцева, и Панина:

Решитель дел в войне и в мире, Могущ, хотя и не в порфире… [17]

Наученный горьким опытом, сколь трудно обходиться без покровителя, Суворов решил обрести его в новом фаворите. Его письма Потемкину пестрят комплиментами и просьбами о поддержке; впрочем, это была не его область — комплименты выходили обычно топорными, а просьбы неловкими и неубедительными.

В августе 1775 года скончался Василий Иванович Суворов. В связи с этим полководец получил разрешение явиться в Москву, представлялся там государыне и был назначен командующим Петербургской дивизией. Для большинства генералов такое назначение показалось бы чрезвычайно лестным и выгодным. Однако Суворову оно претило. Его не привлекала перспектива получать награды за парадную службу; в мечтах своих он стремился к подлинной славе, неразрывно связанной со славою своей родины, и не хотел менять тяготы и опасность борьбы на теплое местечко в столице. В этом характерное отличие Суворова: он мог обращаться к покровительству могущественных царедворцев, но стать одним из них никогда бы не согласился.

Оставшись в Москве по домашним делам, он провел там и в своих деревнях свыше года, ни разу не появившись в Петербурге для командования дивизией.

В ноябре 1776 года он получил от Потемкина предписание срочно выехать в Крым.

Еще Петр I высказал мысль о необходимости присоединения Крыма к России. С тех пор политика царских правительств неизменно была направлена к захвату заманчивого полуострова. Заключенный в 1777 году в Кучук-Кайнарджи мирный договор в значительной степени разрешал эту задачу — турки очистили полуостров. Крым получил эфемерную независимость; на самом же деле решающее влияние на крымские дела приобрела Россия, благодаря обладанию крепостями — Керчью, Еникале и Кинбурном. Однако крымские татары знали цену навязанной им «независимости» и неохотно ее принимали. Среди них начались внутренние смуты, которыми тотчас вознамерилось воспользоваться русское правительство. В Петербурге уже в течение нескольких лет воспитывался брат низложенного мурзами крымского хана, по имени Шагин-Гирей. Он вполне обрусел, часто посещал танцы в Смольном институте для «благородных» девиц, состоял даже в списках Преображенского полка. Его-то и наметили кандидатом в крымские правители; решено было сперва навязать его ногайским ордам, а затем провести в крымские ханы. Татары волновались; Турция продвигала к Крыму свои войска. Россия, со своей стороны, ввела на полуостров двадцатипятитысячный корпус под начальством Прозоровского. Заместителем последнего был назначен Суворов.

В марте 1777 года прибыл в Крым Шагин-Гирей и немедленно был избран мурзами в ханы. Преисполненный новых веяний, он тотчас приступил к широким реформам: организовал перепись, начал чеканить монету, заложил фрегат, велел обучать детей европейским языкам и т. д. Эти «европейские» мероприятия, проводившиеся Шагин-Гиреем с азиатской жестокостью и самовластностью, возбудили против него недовольство мусульман. Волнения перекинулись из Крыма на Кубань, где кочевали ногайцы.

В это время начальство над Кубанским корпусом было вверено Суворову.

Приехав на Кубань, Суворов развил кипучую деятельность. Он пробыл там всего три с половиной месяца, но провел за это время огромную работу. Он упорядочил кордонную службу, построил несколько десятков новых укреплений, приступил к более правильной дислокации войск, приказал выжечь приречные камыши, в которых обыкновенно прятались перед набегами горцы. В разгаре этой работы Суворов получил извещение о назначении его на место князя Прозоровского командующим крымскими силами.

Положение в Крыму в этот момент было очень острое. Турецкий флот плавал у берегов с явным намерением высадить десант. Надо было воспрепятствовать этому и одновременно избежать конфликта, который мог бы привести к нежелательной новой войне. Зная горячий нрав Суворова, Румянцев сомневался, сможет ли он справиться с такой задачей. Однако Суворов оказался на высоте положения. Умело расставленные им посты наблюдали за всем побережьем; когда же турки захотели высадиться под предлогом недостатка в питьевой воде, им было в этом вежливо, но твердо отказано. Начальники постов, разводя руками, ссылались на не существовавший карантин, при этом недвусмысленно клали руки на эфесы шпаг. Поняв, что без боя высадить десант не удастся, турецкий флот удалился в Константинополь.

Вслед за тем Суворову было дано другое, не менее деликатное поручение. Русское правительство надумало выселить из Крыма в приазовские области все христианское население. Тем самым хан Шагин-Гирей лишался подавляющей части налогоплательщиков и попадал в полную финансовую кабалу к России. При выполнении этого поручения Суворову приходилось считаться с резкой оппозицией хана, с жалобами и протестами самих выселяемых и, наконец, с неприязненным отношением Румянцева, не сочувствовавшего этой операции и предвидевшего множество вредных последствий от ее осуществления. Об обстановке, в которой протекало переселение, свидетельствует, например, тот факт, что «к двум ханским министрам, которые наиболее сему препятствовали, немедленно поставили перед домом крепкий караул с одною пушкою, до тех пор, пока они успокоились». Тем не менее, переселенческая операция была быстро и успешно проведена.

Следя за флотом Блистательной Порты, переселяя православных купцов, укрепляя степную границу, Суворов никогда не упускал из виду вопросов реорганизации войск. В мае 1778 года он об’явил в приказе по Крымскому и Кубанскому корпусам подробное «Наставление о порядке службы пехоты, кавалерии и казаков». Это «Наставление» содержит в себе детальное руководство для ведения операций в тяжелых условиях местности и обстановки. Этот интереснейший документ и сейчас сохранил свое значение.

Таким образом, Суворов напряженно работал, если не на боевом, то, во всяком случае, на близком к нему военно-административном поприще. Но душевное состояние его было очень тяжелое. Давно уже не взлюбивший его Румянцев, раздраженный, к тому же, переселением христиан, был щедр на резкие выговоры. Впечатлительность и самолюбие Суворова не позволяли ему хладнокровно принимать их. Он страдал от необходимости безмолвно сносить грубые выходки властительного вельможи. Подчиненный в то время Румянцеву, Суворов не имел права непосредственно сноситься с Потемкиным, но, видя в нем опору против румянцевских козней, постоянно обращался к нему. Положение его было тем труднее, что между Потемкиным и Румянцевым возгорелась яростная вражда. Вынужденный выполнять предложения Потемкина и находясь в то же время в подчинении у Румянцева, Суворов оказался как бы между молотом и наковальней. Когда Румянцев прислал категорическое запрещение насильственного переселения христиан, Суворов писал: «Строгость сия постигла меня уже по выводе почти всех христиан; ну, а если б прежде — сгиб бы Суворов за неуспех… От фельдмаршала глотаю что дальше, то больше купоросные пилюли».

Получая — обычно преувеличенные — известия об интригах Румянцева против него, Суворов страшно нервничал. «Фельдмаршала я непрестанно боюсь, — писал он. — Мне пишет он, будто из облака. Хотя бы уже он, купоросность отлагая, равнодушно смотрел лучше в конец или терпеливо ждал бы его… Преподания его обыкновенно брань, иногда облеченная розами».

В отчаянии Суворов принимался иногда оправдываться перед Потемкиным в преступлениях, которые — по дошедшим до него слухам — взвалил на него Румянцев.

«Говорят, будто я сказал, что иду завоевать Крым. — Нет, я хвастаю только тем, что сорок лет служу непорочно. Говорят, будто я требовал у хана, стыдно сказать, красавиц. — Но я, кроме брачного, ничего не разумею. Говорят, будто я требовал аргамаков, — а я езжу на под’емных; «индейских парчей» — а я даже не знал, есть ли они в Крыму».

Нет сомнения, что Суворов преувеличивал румянцевские интриги. Но бесспорно и то, что отношение к нему было недоброжелательным, и он тем болезненнее реагировал на это, что был уже немолод и имел в своем послужном списке не одну славную операцию. В довершение, он стал жестоко хворать. «Не описать вам всех припадков слабостей моего здоровья, — писал от Потемкину. — Перемените мне воздух, увидите еще во мне пользу… Найдите мне способ здоровье польготить… жизнь пресечется — она одна. Я еще мог бы по службе угодить, если бы пожил».

Потемкин никак не отзывался на эти письма. Оставалось одно — запастись терпением и ждать поворота судьбы.

Мало-помалу обстановка в Крыму разрядилась. Порта признала Шагин-Гирея крымским ханом, и бóльшая часть русских войск была выведена из Крыма. Суворов получил в командование Малороссийскую дивизию. Только он начал ее «экзерцировать», как пришел новый приказ — его вызывали в Петербург. С затаенными надеждами помчался он в столицу. Может быть, «матушка» оценила его верную службу? Императрица, в самом деле, приняла его очень приветливо: видимо, сказались успешное завершение крымского предприятия и заступничество всемогущего Потемкина. Обворожив Суворова комплиментами на ломаном русском языке, она командировала его в Астрахань для выполнения «секретного и важного поручения».

Суворов с энтузиазмом юноши помчался на «свеженькую работу», но скоро ему пришлось разочароваться. Русское правительство хотело, воспользовавшись ост-индской войной между Англией и Францией, оттянуть часть морской торговли с Индией на сухопутное направление через Персию. В связи с этим Суворову поручалось осмотреть дороги, принять меры к безопасности караванов и начать приготовления к замышлявшемуся походу в Персию. Однако очень скоро обнаружилась беспочвенность всего проекта. Дело положили под спуд; тем не менее, Суворова оставили в Астрахани.

Два долгих года провел он там, томясь небывалым бездельем… Даже жизнь в Крыму казалась ему теперь раем. Служебное положение его было самое неопределенное; иной раз он просто считал себя в ссылке. Вдобавок, его больно жалили всевозможные мелкие дрязги и сплетни, которыми была полна Астрахань. На губернаторском рауте приезд вице-губернатора был ознаменован тушем, а при появлении его, Суворова, туша не было; какой-то директор гимназии ядовито доказывал ему с помощью алгебры, что всякий прапорщик его умнее; губернаторша не явилась с ответным визитом к его жене, Варваре Ивановне, и т. д., и т. д. Вся эта тина мелочей засасывала самолюбивого полководца. Каждый булавочный укол ранил его. Он забрасывает Потемкина письмами, прося переместить его куда-нибудь. В целом потоке ходатайств он выдвигает множество вариантов его нового назначения. Наконец, в декабре 1781 года его слезницы увенчались «успехом»: его перевели в Казань — единственное назначение, которого он просил ему не давать.

Но, как-никак, Казань была лучше Астрахани. Он незамедлительно выехал туда, но не успел приехать, как пришло новое распоряжение — его переводили снова на Кубань.

Присоединение Крыма поставило перед правительством Екатерины ряд новых задач. Решено было окончательно присоединить к России все области, примыкавшие к северному побережью Черного моря, в первую очередь, степи, населенные кочевыми племенами ногайцев.

Нужно было найти предлог, но за этим дело, как всегда, не стало.

Среди крымских татар и закубанских ногайцев росла оппозиция против Шагин-Гирея. Дело кончилось восстанием, в результате которого неудачливый хан бежал под защиту русских пушек в Еникале. Лучшего повода для экспедиции нельзя было и придумать. В секретном рескрипте на имя Потемкина (в сентябре 1782 года) предписывалось: «Один корпус к Днепру, другой к Бугу, для обеспечения наших границ и Херсона, от которого отряд имеет действовать и внутри Крыма. Нужно наказать кубанцев, сие произвесть большим числом войска Донского с частью регулярных войск, их подкрепляющих». В развитие этого приказа и был вызван Суворов, которому поручили Кубанский корпус в составе 12 батальонов и 20 эскадронов при 16 орудиях. Кроме того, под рукою имелись 20 донских полков. С военной стороны, покорение почти не знавших огнестрельного оружия ногайцев было нетрудной задачей и для этого не надо было выписывать Суворова. Но Потемкин опасался вмешательства Турции и хотел кончить дело быстро и энергично.

Проведя ряд рекогносцировок, Суворов убедился, что некоторые племена ногайцев находятся «в разврате», то есть исполнены мятежным духом по отношению к посягавшим на их свободу русским. Однако он не терял надежды урегулировать вопрос без кровопролития. Первоначально он собрал несколько тысяч ногайцев на пир по случаю своего приезда. Во время пира он склонил часть ногайских главарей признать себя подданными России. Добиться общего согласия всего ногайского племени было чрезвычайно трудно вследствие бешеной агитации турок. Тем не менее, Суворов решился предпринять такую попытку.

В июне 1783 года был устроен второй пир, на котором предполагалось приведение к присяге всех главарей ногайских племен. Все прошло как нельзя лучше: было с’едено 100 быков и 800 баранов, выпито 600 ведер водки. Накормленные доотвала гости присягнули на верность хлебосольной императрице.

Однако эта присяга не могла служить достаточной гарантией. Потемкин исподволь подготовлял другую меру: чтобы парализовать турецкие происки, он решил переселить ногайцев в степи, расположенные подальше от границ, в районы Тамбова, Саратова и Урала. Для ногайцев это было равносильно разорению, но с этим никто не считался.

В следующем же месяце переселение было начато. На всем пути были расставлены пикеты, имевшие, однако, инструкцию действовать очень осторожно и не раздражать переселенцев. Сперва дело шло довольно гладко, но 1 августа племя джембойлуков восстало и устремилось обратно к Кубани. Прижатые подоспевшими войсками к реке, несчастные кочевники подверглись страшному истреблению.

В рапорте Суворова князю Потемкину говорится:

«Опроверженные и потоптанные бунтовщики бросались мимо брода прямо в глубокую реку с тиноватым грунтом, где были аркибузированы, а задние рублены и колоты. Своих жен, коих из арб забрать не могли, резали с детьми, а забранных детей бросали живых в реку… Множественные из оставшихся живыми вылезали из воды на противном берегу в рубашках и нагие и там нашими на той стороне поражаемы были… Прибывший от места сражения сказывал, что он без счету видел мертвых и не одну тысячу, також и довольно в полону, и г.г. полковники собрали много невинный младенцев, коих питают молоком».

Истребление джембойлуков взволновало все племена и взорвало непрочную постройку якобы дружественных отношений с ногайцами. Несколько мелких русских отрядов были изрублены; 10 тысяч кочевников осадили Ейск, гарнизон которого с трудом отбился. Вдобавок, переселившийся в Тамань Шагин-Гирей завел флирт с Турцией и явно передавался на ее сторону. Потемкин потребовал немедленного переезда Шагин-Гирея в глубь России. Посланный от Суворова курьер промедлил в пути и, когда добрался до Тамани, никого не застал: хан проведал о приближении курьера и ночью бежал.

Потемкин рвал и метал. «Я смотрю на сие с прискорбием, — писал он Суворову, — как и на другие странные в вашем краю происшествия и рекомендую наблюдать, дабы повеления, к единственному вашему сведению и исполнению преподанные, не были известны многим».

Суворов и сам чувствовал, что оплошал, допустив бегство Шагин-Гирея. Неудовольствие Потемкина очень тревожило его. Поэтому он решил приложить все усилия, чтобы загладить свой проступок. Потемкин настаивал на энергичном ударе, который пресек бы разжигаемые турками и фанатичными мурзами волнения в ногайском народе. Раньше Суворов старался избежать новой резни, но, убедившись в тщете своих усилий и увидев, что его собственное положение пошатнулось, он тотчас стал готовиться к экспедиции.

Настаивая на экспедиции, Потемкин требовал «жестокого урока», который положил бы конец набегам и послужил примером для других волновавшихся народов и племен. Проще говоря, речь шла об истреблении части закубанских ногайцев, общее число которых определялось в 80 тысяч человек. Суворов так и понял свою задачу.

С военной стороны операция не представляла трудностей: было очевидно, что кочевые, плохо вооруженные племена не смогут противостоять регулярным частям. Трудность заключалась в другом — надо было настигнуть направлявшихся в горы ногайцев, прежде чем они доберутся до трудно проходимых лесов. Чтобы не спугнуть неторопливо подвигавшихся кочевников, требовалось соблюдение строжайшей тайны.

Были распушены слухи, что Суворов уехал в Россию и что закубанских ногайцев решено оставить в покое. Между тем 19 сентября выступил отряд под начальством Суворова. Отряд двигался скрытно, главным образом, ночами. На другой стороне реки гарцовали сторожевые ногайцы. Чтобы не быть замеченными ими, во время маршей соблюдалась строгая тишина. Не слышно было военных сигналов, команда отдавалась вполголоса. Со стороны это могло показаться шествием призраков. Шли без дорог, часто наудачу. Приходилось перебираться через многочисленные балки и овраги, что увеличивало утомление войск. Тем не менее, быстрота похода была изумительна.

В ночь на 1 октября завидели ногайские становища, расположенные на другом берегу Кубани. Предстояло совершить незаметно для кочевников переправу 16 рот пехоты, 16 эскадронов драгун и 16 казачьих полков. Переправа эта, по характеристике Суворова, была «наитруднейшая, широтою более семидесяти пяти сажен едва не вплавь, противный берег весьма крутой, высокий — толико тверд, что шанцовым инструментом в быстроте движения мало способствовать можно было».

В полной темноте войска без шума перебрались на другой берег. Пехота разделась донага, люди переходили Кубань, держа над головами ружья и патронташи; одежду пехотинцев перевезла конница.

Пройдя двенадцать верст от реки, близ урочища Керменчик настигли первые таборы ногайцев. После непродолжительной ожесточенной стычки началась рубка. Ногайцы тысячами гибли под саблями казаков. Дав истомленным войскам два часа на отдых, Суворов погнался за остальными ногайцами. Возобновилась беспощадная сеча. В течение дня было убито около трех с половиной тысяч ногайцев и тысяча взята в плен. Остальные рассеялись по лесам, где многих переловили враждовавшие с ними черкесы; добыча черкесов была так велика, что они меняли двух пленных ногайцев на одну лошадь. Русские потеряли пятьдесят человек.

К числу покоренных царской Россией национальностей прибавилась еще одна. Политическая самобытность закубанских ногайцев прекратилась. Прочие ногайские племена стали присылать делегатов с из’явлением покорности. Многочисленные племена черкесов также умерили свои набеги. Крымские татары, пораженные ужасом, стали толпами переселяться в Турцию.

Что касается Суворова, то в апреле 1784 года ему было предложено сдать командование — ввиду торжественного признания Турцией перехода в русское владение Крыма и Кубанского края — и выехать в Москву. Последующие два года он провел в «бездействии», как он называл мирные занятия с порученной ему Владимирской дивизией. Будучи однажды в Петербурге, он пожелал представиться императрице и был принят ею. При выходе императрицы Суворов упал на колени перед иконой, а потом повалился в ноги Екатерине, вообще, вел себя так, что за ним окончательно укрепилась репутация чудака и оригинала.

 

ВТОРАЯ ВОЙНА С ТУРЦИЕЙ

КИНБУРН — ОЧАКОВ

Приняв командование над Владимирской дивизией, Суворов поселился в своем поместье, селе Ундолы, расположенном недалеко от Владимира по Сибирскому тракту. Одетый в холщевую куртку, он расхаживал по селу, беседовал с крестьянами, пел в церкви, звонил в колокола. Но вскоре деревенская идиллия наскучила ему.

«Приятность праздности не долго меня утешить может», — писал он Потемкину. Прошло еще несколько месяцев, и он отправил Потемкину новое письмо с настойчивой просьбой дать ему другое назначение. Опасаясь, что его ходатайство не будет удовлетворено вследствие наветов его недругов, он заранее оправдывается в них и дает себе характеристику, которая в устах всякого другого звучала бы отчаянным фанфаронством:

«Служу больше сорока лет и мне почти шестьдесят лет, но одно мое желание — кончить службу с оружием в руках. Долговременное бытие мое в нижних чинах приобрело мне грубость в поступках при чистейшем сердце и удалило от познания светских наружностей. Препроводи мою жизнь в поле, поздно мне к свету привыкать. Наука осенила меня в добродетели: я лгу, как Эпаминонд, бегаю, как Цезарь, постоянен, как Тюренн, праводушен, как Аристид. Не разумея изгибов лести и ласкательств, моим сверстникам часто бываю неугоден, но никогда не изменил я моего слова даже ни одному из неприятелей… Исторгните меня из праздности — в роскоши жить не могу».

Это замечательное письмо очень характерно для Суворова. Он был вполне искренен, когда во всеоружии своей «добродетели» пел себе панегирик. Он в самом деле не признавал лжи и притворства, а многочисленным недостаткам своего характера не придавал значения.

Однако и это письмо не достигло цели. Только в сентябре 1786 года последовало назначение Суворова в Екатеринославскую армию для командования кременчугскими войсками; одновременно Суворов был, по старшинству, произведен в генерал-аншефы.

Устраивая это назначение, Потемкин преследовал свои интересы. Его деятельность по освоению вновь приобретенных областей — Крыма и Новороссии — вызвала многочисленные нападки на него. Утверждали, что огромные суммы, им затраченные, не приносят никакой пользы, что управление его исполнено крупных недостатков. В связи со всеми этими толками Потемкина должно было сильно обеспокоить решение Екатерины лично посетить новые края. С присущей ему энергией он принялся подготовлять свои области, стараясь выставить их в наиболее выгодном свете. Он решил прикрыть тяжелое экономическое состояние края декоративной пышностью специально сооруженных построек, а глухое недовольство населения — тщательно срепетованными демонстрациями перегонявшегося с места на место «народа». Но в этой системе преувеличений и маскировок была и своя выигрышная сторона — демонстрация военных сил. Тут Потемкин мог многим похвалиться: в Севастополе стоял флот в сорок вымпелов, сухопутная армия, при всех ее недостатках, представляла по тому времени грозную силу. Естественно, что такой мастер «показать товар лицом», каким был светлейший князь Тавриды, должен был извлечь максимальную выгоду из этого козыря. Обдумывая, кто мог бы наилучшим образом подготовить войска к смотру, он остановился на Суворове, чьи методы обучения были ему известны.

Суворов охотно поехал к Потемкину. Он уважал его больше других государственных деятелей. Он знал, что наряду с тяготением к показному, наряду с хладнокровным истреблением десятков тысяч людей на работах по благоустройству подведомственных ему областей Потемкин проявлял и подлинную заботу о солдатах. За это редкое свойство Суворов многое прощал фавориту.

«Красота одежды военной состоит в равенстве и в соответствии вещей с их употреблением, — излагал свои мысли Потемкин во всеподданнейшем докладе в 1785 году, — платье должно служить солдату одеждою, а не в тягость. Всякое щегольство должно уничтожить, ибо оно есть плод роскоши, требует много времени, иждивения и слуг, чего у солдата быть не может».

Это было крупное новаторство по сравнению с прежними понятиями, столь роковым образом воскрешенными вскоре Павлом I.

«Завиваться, пудриться, — продолжал там же Потемкин, — плесть косы, солдатское ли сие дело? У них камердинеров нет. На что же пукли? Всяк должен согласиться, что полезнее голову мыть и чесать, нежели отягощать пудрою, салом, мукою, шпильками, косами. Туалет солдатский должен быть таков, что встал, то и готов».

Вместо громоздкого великолепия прежних воинских нарядов Потемкин ввел новую, удобную форму. Вот, например, какова стала форма драгун: куртка темнозеленого сукна с медными гладкими пуговицами по борту и красные суконные шаровары, подшитые кожей. На куртке погоны, воротник, обшлага; кушак и лампасы на шароварах из палевого сукна. С левого бока на портупее висела сабля; рукоять сабли — с одним медным ободком, без поручей; ножны — из простого лубка, обшитого кожей. Через левое плечо надевалась боевая сумка с тридцатью патронами; концы ее уходили в подсумок, висевший на правом боку. Головной убор состоял из каски, с плюмажем из петушиных перьев. Сложные парикмахерские сооружения были уничтожены; конница должна была просто закручивать усы, пехота подымала усы кверху; бакенбарды были в армии запрещены.

Реформы не ограничились вопросами одежды. Они коснулись основ военного устройства. В одном распоряжении на имя Репнина (1788) Потемкин писал:

«Из опытов известно, что полковые командиры обучают части движениям, редко годным к употреблению на деле, пренебрегая самые нужные. Для того сим предписываю, чтоб обучали следующему:

1. Марш должен быть шагом простым и свободным.

2. Как в войне с турками построение в карре испытано выгоднейшим, то и следует обучать формировать оный из всякого положения.

3. Наипаче употребить старание обучать солдат скорому заряду и верному прикладу.

Унтер-офицерам и капралам отнюдь не позволять наказывать побоями, а понуждать ленивых палкой не больше шести ударов.

Отличать примерных солдат, отчего родится похвальное честолюбие, а с ним и храбрость».

Все это были совершенно новые веяния, и в каждой строке цитированного распоряжения чувствуется влияние столь поразивших на кременчугском смотру суворовских принципов.

По-иному, чем большинство генералов, смотрел Потемкин и на солдат. «Поставляя главнейшим предметом для пользы службы сбережение людей и доставление им возможных выгод, — писал он в ордере князю Долгорукову, — особливо же призрение больных, — предписываю вашему сиятельству подтвердить о том наистрожайше во все полки и команды».

Беда была в том, что Потемкин, по свойственному ему непостоянству, не очень следил за соблюдением новых порядков. Но самый факт столь авторитетного прокламирования их имел громадное значение и подводил надежный фундамент под соответственные новшества Суворова.

В начале 1787 года Екатерина в сопровождении блестящей свиты выехала в путешествие. До Киева царский поезд двигался на перекладных — на каждой станции его ожидали 560 свежих лошадей, далее по Днепру — на восьмидесяти галерах. Потемкин превзошел самого себя, стремясь поразить великолепием и убедить в благоденствии своего края. Каждая галера располагала своим хором музыки. На берегах толпился разряженный «народ»; для оживления пейзажа были согнаны стада, тайно перегонявшиеся ночью по пути следования кортежа; на горизонте вспыхивали колоссальные фейерверки — настоящее чудо пиротехники — кончавшиеся букетом из 100 тысяч ракет. Сопутствовавший Екатерине австрийский император Иосиф II назвал путешествие «галлюцинацией».

К маю императрица добралась до Кременчуга, и здесь Потемкин предложил посмотреть маневры. Суворов имел всего несколько месяцев для обучения своей новой дивизии, но за этот короткий срок он привил войскам исключительную точность движений, живость действий и энергию маневра. Смотр произвел на всех ошеломляющее впечатление. «Мы нашли здесь расположенных в лагере 15 тысяч человек превосходнейшего войска, какое только можно встретить», — сообщала Екатерина Гримму.

Щедро раздавая награды, императрица обратилась и к Суворову с вопросом, чем может его наградить. Но Суворову уже давно было не по себе. Вся эта шумиха не нравилась ему. Он не видел ничего замечательного в продемонстрированном им своем обычном строевом учении; в то же время для него было ясно, что больше всех сумеют нажить капитал на успешных маневрах сам Потемкин и облеплявшая его туча прихлебателей. В этих условиях предложенная награда не радовала его, и на вопрос Екатерины он дал столь типичный для него, чисто эзоповский ответ;

— Давай тем, кто просит, ведь, у тебя и таких попрошаек, чай, много. — И потом добавил: — Прикажи, матушка, отдать за квартиру моему хозяину: покою не дает.

— А разве много? — недоуменно спросила императрица.

— Много, матушка: три рубля с полтиной, — серьезно заявил Суворов.

Екатерина ничего не ответила на эту выходку; деньги были уплачены, и Суворов с важным видом рассказывал:

— Промотался! Хорошо, что матушка за меня платит, а то беда бы.

Впрочем, уезжая из Новороссии, государыня пожаловала злоязычному полководцу драгоценную табакерку, усыпанную бриллиантами, чем привела его в искреннее изумление.

«А я за гулянье получил табакерку в 7 тысяч рублей», — писал он об этом.

Но «пышное» гулянье повлекло за собой большие последствия. Вскоре под небесами Новороссии зарделось багровое зарево иного фейерверка.

Мир, заключенный в Кучук-Кайнарджи, был подобен короткому отдыху бойцов перед новой схваткой. Потемкин развивал перед Екатериной свой греческий проект: изгнать оттоманов из Европы, завладеть Константинополем и об’едииить под эгидой России все славянские народы Балканского полуострова. Императрица яснее своего любимца видела трудности этого предприятия, но давала себя увлечь им: помещичье хозяйство, особенно на юге России, все больше втягивавшееся в товарный оборот, остро нуждалось в черноморских путях. Херсон всюду назывался «путем в Византию»; второй внук Екатерины был многозначительно назван Константином. Если таковы были настроения в правящих кругах России, то еще воинственнее держала себя Турция. Там жили мечтой о реванше. Отторжение Крыма, слухи о дальнейших агрессивных планах русского правительства, падение авторитета султана — все это были тяжкие удары, парализовать которые можно было только победоносной войной. Это мнение поддерживалось вездесущими советчиками: английским, французским и прусским посланниками. Снова появился на сцене весь ассортимент интриг и хитроумных заверений: обещано было выступление против России Швеции, возобновление войны Польшей, нейтралитет Австрии, денежная помощь Европы и т. д., и т. п. — Порта верила всему этому потому, что хотела верить».

Атмосфера раскалялась с каждым днем. Последней каплей, переполнившей чашу, явилась поездка Екатерины в Крым. В Константинополе это было сочтено за явную демонстрацию; турецкие министры потеряли голову. Русскому посланнику Булгакову был пред’явлен нелепый ультиматум — возвратить Турции Крым и признать недействительными последние трактаты. Порта разговаривала с Россией так, как разговаривают только с побежденной страной. Булгаков, разумеется, отказал. В ответ турки совершили неслыханный акт — заключили посланника в Семибашенный замок. Английские дипломаты рекомендовали турецким министрам «сделать кое-какие авансы» по адресу Австрии, чтобы заручиться ее нейтралитетом. Этого было нетрудно добиться, так как, несмотря на союз с Россией, Иосиф II хотел воевать не с Турцией, а с Пруссией, где в это время уже не было грозного Фридриха. «За что я стану драться с турками? — говорил он. — Потемкин любит все начинать и ничего не оканчивает. Ему недостает Георгия 1-й степени — он получит его и помирится». Но нелепая политика Порты лишила Австрию предлога для соблюдения нейтралитета. Император Иосиф II со вздохом решил пожать военные лавры не в центре, а на юге Европы и, взяв с собой маршала Ласси, начал стягивать войска к турецким границам.

В России между тем шли лихорадочные приготовления. Русское правительство все время держалось вызывающе, развязывало войну, а когда она, наконец, стала фактом, обнаружилось, что ничего для войны не готово. Полки были укомплектованы только наполовину, питание было скудное, солдаты часто ходили без рубах. Пушек было много, но к ним нехватало снарядов. Флот достраивался, а спущенные корабли никуда не годились. Одетые в изящные мундиры кавалеристы были вооружены негодными саблями. Солдаты были все те же «чудо-богатыри», как их прозвал уже Суворов, но организация их в целом попрежнему была ниже всякой критики.

Вдохновитель агрессивной политики Потемкин, узнав о приготовлениях Турции к войне, совершенно растерялся. Он обвинял французского посла Сегюра в поддержке варваров, в то время как Россия «хотела лишь определить для турок более удобные границы, дабы избежать столкновений в будущем».

— Я понимаю, — возразил Сегюр, — вы хотите занять Очаков и Аккерман: это почти то же самое, что требовать Константинополь; это значит об’явить войну с целью сохранения мира.

Потемкин закусил губу. Он знал, что еще недавно Булгаков, по его распоряжению, грозил туркам вторжением шестидесятитысячной армии под его, Потемкина, командованием.

Приходилось воевать, но он не знал, с чего начать в том хаосе, который представляла собой организация южной армии. Им овладела апатия. Талантливый, полный энергии деятель, он иногда погружался в непонятную прострацию, в мрачную меланхолию, когда никакое дело не интересовало его и ничто не было ему мило. Состоявший при русской армии австрийский военный атташе принц де Линь оставил такой портрет Потемкина: «Показывая вид ленивца, трудится беспрестанно; унывает в удовольствиях, несчастен оттого, что счастлив; нетерпеливо желает и скоро всем наскучивает; говорит о богословии с генералами, а о военных делах с архиереями. Какая же его магия? Природный ум, превосходная память, коварство без злобы, хитрость без лукавства, счастливая смесь причуд и величайшее познание людей». Потемкин всего несколько лет был любовником Екатерины, но до самой смерти своей оставался самым доверенным лицом ее. На него она во всем полагалась и без его совета не предпринимала ничего серьезного. В нем она видела опору против крестьянских волнений, против дворцовых интриг, против всяких врагов внешних и внутренних. Она знала, что он умен, решителен и горячо предан ей. За то она щедро награждала его. Власть Потемкина была почти безгранична. Ему сходили с рук безумные кутежи, многомиллионные растраты государственных денег, издевательство над одними, возвышение других, которые тем только и были хороши, что сумели ему понравиться. Таков был человек, на плечи которого легло главное руководство новой кампанией.

Начали срочно формировать две армии — Украинскую и Екатеринославскую. Первая была отдана Румянцеву, вторая — Потемкину. Оба фаворита были обижены разделением власти, оба придерживались собственного плана кампании. С австрийцами тоже не могли сговориться. Туркам удалось бы добиться легкого успеха, если бы они предприняли в этот момент энергичные операции. Но они топтались на одном месте полтора месяца, упустили выгоды внезапности, а когда, наконец, перешли к активным действиям, перед ними уже оказался Суворов.

После блестящего смотра в Кременчуге Суворов пользовался благосклонностью и Екатерины и всемогущею Потемкина. Никакая победа не могла дать ему в этом отношении столь много, как удачный парад, благодаря этому он получил командование одним из пяти корпусов, входивших в состав Екатериниславской армии. Потемкин поручил ему самый опасный район — Херсоно-Кинбурнский, где ждали первою удара турок и где совсем не были готовы его отразить.

В августе 1787 года Суворов примчался в Херсон и принял начальство над тридцатитысячным корпусом. Для него наступила счастливая пора: он спешно укреплял береговую линию, ставил батареи, распределял войска, приводил в порядок военное устройство фронта и тыла; он раз'езжал по всем угрожаемым пунктам, давал инструкции, изучал броды, наблюдал за турецким флотом. Мероприятия Суворова в этот период могут послужить образцом береговой обороны. Он чувствовал себя особенно хорошо в связи с небывало радушным отношением к нему Потемкина. Никогда еще Суворов не слышал таких приветливых слов от своего начальства, да никогда не слышал их и впредь. «Мой друг сердечный, ты своей особою больше 10 тысяч человек, — ворковал Потемкин, цеплявшийся за Суворова, как за якорь надежды. — Я так тебя почитаю и ей-ей говорю чистосердечно».

Однако военные действия еще не начинались. Про об’явление войны Суворов узнал довольно необычным образом. 18 августа к очаковскому паше был послан по какому-то малозначащему делу русский офицер. Паша во время обеда рыцарски сообщил посетителю, что война об'явлена и надо ждать сражения. Действительно, на другой день турецкие корабли напали на русский фрегат, случайно попавшийся им на пути.

Потемкин двинул против турок построенный в Севастополе флот. «Хотя бы всем погибнуть, но только покажите неустрашимость вашу, нападите и истребите неприятеля», — писал он. Надежды его не оправдались — сорвавшийся сильный шквал разметал все корабли, один из них занесло в Константинополь, а другие вернулись чиниться в Севастопольскую гавань.

Это окончательно лишило Потемкина мужества.

«Матушка государыня! Я стал несчастлив, — скорбно писал он Екатерине. — При всех мерах возможных, мною предприемлемых, все идет навыворот. Флот севастопольский разбит бурею; остаток его в Севастополе, корабли и большие фрегаты пропали. Бог бьет, а не турки. Я при моей болезни поражен до крайности; нет ни ума, ни духу». В полном отчаянии он предлагал даже вывести войска из Крыма. Ненасытная жажда захватов сменилась у него опасением за коренные русские земли.

Екатерина и слышать не хотела об очищении Крыма. «Известия, конечно, нерадостные, — отвечала она, — но, однако, ничто не пропало… Я думаю, что всего бы лучше было, есть ли бы можно было сделать предприятие на Очаков, либо на Бендеры, чтоб оборону, тобою самим признанную за вредную, оборотить в наступление». В том состоянии уныния, в котором находился Потемкин, он совершенно непригоден был для выполнения такой задачи. Но вместо него замыслам Екатерины помог Суворов.

После гибели русского флота турки решили высадить десант на Кинбурнской косе, имевшей большое стратегическое значение. Суворов сперва не верил в серьезность этого намерения, но потом сдал в Херсоне команду Бибикову и поскакал в Кенбурн. 22 августа он доносил Потемкину:

«Вчера поутру я был на борде Кинбурнской косы. Варвары были в глубокомыслии и спокойны».

Он лихорадочно укреплял косу, но не для того, чтобы просто отстоять ее от неприятеля. Он ставил себе целью нанести туркам тяжкое поражение, истребить их живую силу. В этом духе он под готовляет своих подчиненных. Генералу Реку он пишет:

«Ваше превосходительство знаете, что мы дирались часто с варварами один против десяти, что вы сами изволили испытать мужеством ваших при Козлуджи… Приучите вашу пехоту к быстроте и сильному удару, не теряя огня по пустому. Знайте пастуший час!»

С теми средствами, которыми Суворов располагал, это был дерзкий замысел. О состоянии его артиллерии говорит тот факт, что при испытании кинбурнских пушек девять из тридцати семи разорвались при первых выстрелах. Суворова это, конечно, не смутило.

Однако турки все медлили. Приближался период бурь, и Суворов начал уже думать, что турецкий флот, бесцельно бороздивший волны на пушечный выстрел от Кинбурна, уйдет восвояси, когда 1 октября началась бомбардировка крепости. Все турецкие корабли открыли огонь, медленно приближаясь к берегу. От кораблей отделились лодки и быстро направились к песчаной оконечности косы. Началась высадка десанта.

К полному изумлению солдат и генералов, Суворов запретил открывать ответный огонь.

— Сегодня день праздничный: Покров, — сказал он, — пойдем к обедне. Пускай их вылезают.

Офицеры тревожно шептались о состоянии рассудка их чудака-начальника. Но Суворов хладнокровно выстоял обедню. Он хотел дождаться, пока все турецкие силы высадятся на берег, чтобы нанести им возможно чувствительный удар; кроме того, оконечность косы находилась в сфере действительного огня турецкой эскадры, приближаясь же к крепости, турки теряли это преимущество.

Не встречая никакого сопротивления, турки высадили свыше пяти тысяч человек. Во главе их стояли французские офицеры. Чтобы заставить своих солдат драться с ожесточением и лишить самой мысли об отступлении, паша приказал отвести корабли подальше от берега. Под руководством французов турки немедленно стали продвигаться вперед, возводя на пути своего продвижения траншеи. Вскоре пятнадцать рядов траншей пересекало узкую горловину косы. Считая, что укрепляться более не для чего, турки бросились на штурм крепости, до которой им оставалось не более одной версты.

Этого момента и ждал Суворов. У него под рукой было только три тысячи человек, но он не сомневался в победе. Со стен крепости понеслась картечь, из ворот выбежала в мощном штыковом ударе пехота, а на фланги турецких цепей покатилась казачья лава. Турецкий авангард был почти целиком уничтожен, весь наступавший отряд смешался и «дал тыл». Командовавший вылазкой Рек с одного удара занял десять рядов турецких ложементов.

Но по мере удаления от крепости контратаковавшие цепи попадали под выстрелы турецких кораблей. Шестьсот орудий громили фланговым огнем русских, опустошая их ряды. В числе раненых были Рек и почти все батальонные командиры. Войска, состоявшие наполовину из молодых рекрутов, заколебались, потом повернули обратно.

Суворов медленно отходил в арьергарде отряда. Лошадь под ним была ранена, он остался пеший. Увидев нескольких солдат, ведших под уздцы коня, и приняв их за русских, он окликнул их. Это оказались турки, стремительно бросившиеся на русского генерала. Мушкатер Степан Новиков заметил это и прикрыл своим телом Суворова. Обладавший огромной физической силой, Новиков заколол двух спагов; третий обратился в бегство. «Позвольте, светлейший князь, донесть — и в нижнем звании бывают герои», — заявил Суворов, сообщая об этом эпизоде. Видя своего вождя окруженным турками, солдаты повернули обратно; это послужило как бы сигналом к возобновлению битвы.

Снова удалось потеснить турок, и снова на окраине косы наступление выдохлось.

«Какие ж молодцы, — с уважением отзывался на другой день Суворов о турках, — с такими я еще не дирался: летят больше на холодное ружье».

Солнце клонилось к закату. У русских были израсходованы патроны, полки понесли огромные потери. Суворов мог пустить в дело подходившие свежие части, но отказывался это сделать, приберегая их для решительного удара.

Под вечер осколок картечи ударил Суворова в грудь. Рана была неопасная, но он потерял сознание. Придя в себя, он увидел необычную картину: русские полки вновь отступали в беспорядке. Турки с победными возгласами отвозили захваченные русские пушки. По рядам их сновали дервиши, обещая райское блаженство погибшим. Французские офицеры умело руководили действиями турецких войск.

Четыре месяца спустя, описывая Кинбурнскую, битву, Суворов сказал:

— Бог дал мне крепость, я не сомневался.

Хотя над землей уже нависала темнота, он решил в третий раз «обновить сражение».

Все резервы, которые он берег нетронутыми, были одновременно брошены на турок. В это же время единственное судно, которым располагал Суворов, галера «Десна», под командой безрассудно смелого мальтийского выходца, мичмана Ломбарда, атаковала турецкий флот и заставила отойти от берега семнадцать кораблей. Пользуясь ослаблением огня с моря, казаки пробрались по отмели в тыл туркам. Зажатые в тиски, истомленные сечей турки не выдержали. Их загнали в море и до глубокой темноты истребляли картечью. Всего семьсот человек были подобраны турецкой эскадрой.

Незадолго до конца сражения Суворов был вторично ранен — пуля пробила ему руку. Он велел обмыть рану морскою водою, перевязал ее куском материи и со словами:

— Помогло, помилуй бог, помогло! — снова бросился в битву.

Кинбурнская победа произвела большое впечатление. Потемкин воспрянул духом; австрийцы уверились в силах своего союзника; в Константинополе были подавлены поражением. По всей России служили благодарственные молебны.

«Старик поставил нас на колени, — писала Екатерина, — но жаль, что его ранили».

Участвовавшие в битве войска получили награды: всем солдатам было выдано по 1 рублю, по 2 рубля и по 4 рубля 25 копеек (в зависимости от степени участия полка в сражении); многим были даны крейты и медали. Суворов горячо хлопотал за тех, кто, по его мнению, заслуживал награды, или у кого были тяжелые личные обстоятельства.

«На милосердие ваше, светлейший князь, — писал он Потемкину, — муромского полковника Нейтгардта: его полка легкий батальон сделал первый отвес победе. Жена его умерла, две дочери невесты, хлеба нет.

Майор Пояркин и Самуйлович поставили на ноги полки. Природное великодушие вашей светлости не забудет и их.

Обременяю вашу светлость, простите! Обещаюсь кровью моей ваши милости заслужить».

Сам Суворов получил один из высших орденов при исключительно милостивом рескрипте Екатерины. Он был совершенно очарован.

«Когда я себя вспомню десятилетним, — написал он Потемкину, — в нижних чинах, мог ли себя вообразить, исключая суетных желаннее, толь высоко быть вознесенным. Светлейший князь, мой отец! Вы то один могли свершить! Жертвую вам жизнью моею и по конец оной».

Кинбурн был высшей точкой в отношениях Потемкина с Суворовым. Никогда уже более эти отношения не были так дружественны.

После сражения Суворов обратил все усилия на выучку солдат по своему методу. Отсутствием этой выучки он об’яснял неуспех первой атаки, едва не приведший к полной победе турок. Он еще долго помнил об этом и через шесть лет со щемящим чувством вспоминал «Кинбурнскую беду». Обучая войска, он издал, между прочим, замечательный приказ, ярко отражающий его военные правила:

«Артиллеристам быть приученным к скорострельной стрельбе, но в действии сие только служит для проворного заряжения. На неприятеля пальбу производить весьма цельно, реже и не понапрасну, дабы зарядов всегда много оставалось. Отнюдь не расстреляться и не привесть себя в опасность.

Пехотное построение — движимый редут, т. е. кареями. Линией — очень редко. Глубокие колонны только для деплояжа. Карей бьет неприятеля прежде из пушек; с ним сближаясь, начинают стрелки в капральствах, по команде. Офицерам обучать прилежно солдат скорострельной пальбе, но в действии она самим опаснее больше неприятеля: множество пуль пропадает напрасно и враг, получая мало ран, меньше от того пугается, нежели ободряется. Чего ради пехоте стрелять реже, но весьма цельно, каждому своего противника, не взирая, что когда они толпою. Хотя на сражение я определил 100 патронов каждому солдату, однако, кто из них много расстреляет, тот достоин будет шпицрутенного наказания. Но весьма больше вина, кто стреляет сзади вверх, и тогда взводному тотчас заметить.

При всяком случае наивреднее неприятелю страшный наш штык, которым наши солдаты исправнее всех на свете работают. Кавалерийское оружие — сабля. При твердом и быстром карьере каждый кавалерист особо должен уметь сильно рубить.

У кого в полку или роте будет больше больных, тот подвергнется штрафу. Рекрут особливо блюсти, с старыми не равнять, доколе окрепятся.

Субординация мать дисциплины или военному искусству.

Собственностью своею во всякое время жертвовать — правило высочайшей службы.

Казакам противную сторону зимою алармировать и схватывать языки».

Военному обучению соответствовал весь арсенал суворовских воспитательных приемов. Результаты, как всегда, не замедлили сказаться. Неопытный, невежественный рекрут становился первоклассным бойцом, гордым своим званием и готовым стойко сражаться, если не за императрицу, то за своего командира, в котором ему виделось олицетворение родины.

Главным турецким опорным пунктом на Черном море являлась сильная крепость Очаков. Через две недели после Кинбурнского сражения Екатерина писала: «Важность Кинбурнской победы в настоящее время понятна; но думаю, что с той стороны не можно почитать за обеспеченную, дондеже Очаков не будет в наших руках».

Однако только в июле 1788 года Потемкин осадил Очаков. Первая половина этого года прошла в удачных операциях против турецкого флота. Установленные Суворовым на побережье батареи с помощью легких военных кораблей уничтожили пятнадцать больших турецких судов. Турки потеряли восемь тысяч человек, в то время как потери русских не превышали ста человек. Это дало основание Суворову предложить штурм Очакова. Но Потемкин не решился. Еще в октябре прошлого года он, зная горячий нрав Суворова, адресовал полуприказ, полупризыв к осторожности: «В настоящем положении считаю я излишним покушение на Очаков без совершенного обнадежения об успехе. И потеря людей, и ободрение неприятеля могут быть следствием дерзновенного предприятия. Поручая особенному вашему попечению сбережение людей, надеюсь я, что ваше превосходительство, будучи руководствуемы благоразумием и предосторожностью, не поступите ни на какую неизвестность».

Почти то же ответил он на упомянутое предложение Суворова: «Я на всякую пользу руки тебе развязываю, но касательно Очакова попытка неудачная может быть вредна… Я все употреблю, надеясь на бога, чтобы он достался нам дешево».

Обложив, наконец, в июле Очаков, Потемкин повел осаду по тому же принципу «сбережения людей». Он не предпринимал почти никаких активных действий, рассчитывая на истощение запасов в крепости. Однако турки оказались хорошо подготовленными, а среди русской армии начались болезни, уносившие людей больше, чем турецкие пушки.

Отличный организатор, Потемкин был весьма посредственным полководцем. Это особенно ярко проявилось под Очаковым. Он отдавал все внимание мелким рекогносцировкам, выписывал из Парижа планы крепости с обозначением минных галлерей, заложенных французскими инженерами, вяло обстреливал передовые люнеты турок. Иногда он впадал в хандру, лежал в своем роскошном шатре, никого не принимая, зачитываясь сочинениями аббата Флери; иногда же вдруг появлялся среди солдат, запросто заговаривал с ними, потом выходил на открытое место и подолгу стоял там под жужжавшими пулями.

Суворов командовал левым крылом осадного корпуса. Медлительность и вялость действий страшно нервировала его.

— Одним гляденьем крепости не возьмешь, — обронил он однажды, — так ли мы турок бивали…

Услужливые друзья тотчас передали эту фразу Потемкину.

Простояв четыре недели в полном бездействии, Суворов не выдержал. В один из последних дней июля он воспользовался турецкой вылазкой, чтобы завязать настоящую битву. Излюбленный Фанагорийский полк Суворова опрокинул турок, но из крепости выслали сильное подкрепление. Принц де Линь умолял воспользоваться переводом почти всего гарнизона к месту боя, чтобы штурмовать Очаков с другой стороны, но Потемкин отказал. Ломая руки, он бегал по палатке, скорбя о «ненужной» гибели русских солдат. Тем временем турки стали теснить оставленный без поддержки отряд Суворова. Сам он, как всегда, был в гуще битвы, отдавая распоряжения и поспевая всюду, где замечалось колебание. Один крещеный турок, недавно перебежавший из русского лагеря и знавший Суворова в лицо, указал на него янычарам. Десяток пуль одновременно полетели в Суворова. Одна из них пронзила его шею, остановившись у затылка. Чувствуя, что рана серьезна, Суворов зажал ее рукою и, сдав команду Бибикову, удалился. С его уходом русские войска недолго сопротивлялись окружившему их неприятелю. Потеряв свыше пятисот человек, они отступили на прежние позиции.

У Суворова немедленно извлекли пулю и перевязали рану. Во время операции появился посланный Потемкина — главнокомандующий грозно спрашивал, что происходит. Корчась от боли, Суворов велел передать:

Я на камушке сижу, На Очаков я гляжу.

Это был удар не в бровь, а в глаз. На следующий день пришел официальный запрос Потемкина: «Будучи в неведении о причинах и предмете вчерашнего происшествия, желаю я знать, с каким предположением ваше высокопревосходительство поступили на оное, не донося мне ни о чем во все продолжение дела, не сообща намерений ваших прилежащим к вам начальникам и устремись без артиллерии против неприятеля, пользующегося всеми местными выгодами. Я требую, чтобы ваше высокопревосходительство немедленно меня о сем уведомили и из’яснили бы мне обстоятельно все подробности сего дела».

С формальной стороны, а в значительной мере и по существу, Потемкин был прав. Бой был начат Суворовым опрометчиво и последовавшая неудача — одна из самых крупных во всей его деятельности — не была особенно удивительна. Правда, если бы Потемкин воспользовался создавшейся обстановкой, результат мог быть иным, но это выходило уже за рамки официальной переписки, как выходило за эти рамки и главное побуждение Суворова начать битву: протест против инертности Потемкина.

Князь Тавриды не прощал обид и не жаловал ослушников. Суворову было предложено покинуть армию. Страдая от воспалившейся раны, — во время перевязки там оставили куски материи, и они начали гнить, — он уехал в Кинбурн лечиться. Потемкин постарался оправдать перед императрицей его удаление. Он так представил дело, что Екатерина, передавая придворным новость, выразилась: «Сшалил старик; бросясь без спросу, потерял с 400 человек и сам ранен: он, конечно, был пьян».

Таким образом, Суворов сразу лишился расположения и Екатерины и Потемкина. Вдобавок, поправка его шла медленно. «Дыхание стало в нем весьма трудно и ожидали уже его кончины», — свидетельствует бывший при нем Антинг.

Только он стал поправляться, как новая неудача подорвала его силы: в Кинбурне, вблизи от дома, где он жил, взорвалась военная лаборатория. Взрывом разнесло часть стены в комнате, где находился Суворов. Полузасыпанный камнями, с обожженными лицом и руками, он ощупью выбрался на улицу.

Секретарь Потемкина, Попов, прислал соболезнование. По поручению Суворова, составили ответ, указав, что дело обошлось без большого вреда, кроме знаков на лице и удара в грудь. Прочтя, Суворов приписал: «Ох, братец, а колено, а локоть? Простите, сам не пишу, хвор».

Но даже больной, израненный, опальный — он не оставлял без внимания и поощрения героизма, проявленного солдатами.

«Кинбурнский комендант свидетельствует, — доносил он, — что во время взрыва капрал Орловского полка Богословский и рядовой Горшков, первый когда флаг духом оторвало и впал оный с бастиона на землю, тот же час подняв оный сохранил и по окончании взрыва вдруг поставил в прежнее место; рядовой в самое время происшествия стоял на часах на батареи, где столько в опасности находился, что духом каску сшибло и кидало о туры, но он на своем посте был тверд и сохранил должность. За таковые неустрашимости и усердие произвел я капрала в сержанты, а рядового в каптенармусы».

Из Кинбурна Суворов переехал в Херсон, потом в Кременчуг. Во время переезда он лично явился к Потемкину, надеясь умилостивить его. Князь принял его очень неласково, осыпал градом упреков, по выражению Суворова, готовил ему «Уриеву смерть». Всю зиму и часть весны Суворов оставался не у дел, с завистью следя за действиями других генералов.

Впрочем, действия эти были довольно неумелы. Потеряв от дизентерии и стужи половину людского состава и почти всех лошадей, Потемкин решился на то, что полгода назад предлагал ему Суворов. Первого декабря он издал приказ; «Истоща все способы к преодолению упорства неприятельского и преклонению его к сдачи осажденной нами крепости, принужденным я себя нахожу употребить, наконец, последние меры. Я решился брать ее приступом и на сих днях произведу оный в действо».

Штурм состоялся 6 декабря и длился всего час с четвертью. Русские войска потеряли три тысячи человек — незначительную часть того, что унесли морозы и болезни. Очаков подвергся страшному разграблению. Потемкин был награжден долгожданным орденом; все ошибки его были забыты, когда закончилась, наконец, «осада Трои», как называл саркастически Румянцев осаду Очакова.

 

ВТОРАЯ ВОЙНА С ТУРЦИЕЙ

ФОКШАНЫ — РЫМНИК

1789 год начался для России при трудных обстоятельствах. Союзники ее, австрийцы, потерпели ряд жестоких поражений от турок. Швеция решилась-таки об’явить России войну и действовала столь успешно, что Екатерина как-то выразилась:

— В самом деле, Петр Великий поставил столицу слишком близко к шведским берегам.

Обширные захватнические замыслы дворянского правительства оборачивались против него же; приходилось напрягать все силы, чтобы справиться с порожденными войной затруднениями. В городах и селах забирали новых рекрутов, на плечи населения взваливали все новые налоги. Было решено любой ценой сломить турок.

Весной этого года нервничавший от долгого пребывания не у дел Суворов добился назначения в передовой корпус Молдавской армии. Зная о конфликте его с Потемкиным, Екатерина послала Суворова к Румянцеву. Вскоре, однако, Румянцев был, по настоянию Потемкина, удален в отставку, и командование второй армией было вверено Репнину, причем Потемкин получил общее руководство всеми силами.

Суворов, с порученным ему корпусом — 5 пехотных полков, 8 кавалерийских и 30 пушек, — занял выдвинутую позицию при Бырладе, являвшуюся главным пунктом связи с австрийцами. Через некоторое время к нему примчался курьер от командира австрийского корпуса, принца Кобургского: сильная турецкая армия сосредоточивалась в Фокшанах, готовя удар против австрийцев, и Кобург просил подкрепить его.

Суворов вначале не рискнул действовать на свою ответственность; он запросил Репнина, но тот уклончиво ответил, что не препятствует Суворову предпринять операцию, но дает ему на нее шесть дней сроку, требует оставить часть войск в Бырладе для прикрытия и настаивает на предварительной письменной договоренности с принцем Кобургским.

Тогда Суворов донес, что во исполнение общей потемкинской директивы «не терпеть впереди себя неприятельских скопищ» он выступает к Фокшанам. Взяв с собою около половины имевшихся у него войск, он 16 июля выступил из Бырлада.

Марш был исключительно быстрым. За 28 часов прошли пятьдесят верст и присоединились к австрийцам. Кобург немедленно прислал ад’ютанта, приглашая Суворова на личное свидание.

— Генерала Суворова нет, — учтиво ответили ад’ютанту.

Через час пришел другой ад’ютант.

— Генерал Суворов молится богу, — последовал не менее любезный ответ.

Третьему посланцу сообщили, что генерал Суворов спит.

Принц переходил от удивления к негодованию. Но Суворов хорошо знал, что делал. Еще в Бырладе он познакомился с разработанным австрийцами планом операции, типичным продуктом кабинетно-доктринерского мышления. Оспаривать этот план в условиях двоевластия (причем Кобург был старше чином — генералом от кавалерии) было не легко. Суворов предпочел завязать сражение по своему плану и поставить австрийцев перед совершившимся фактом.

В 11 часов вечера он прислал принцу Кобургскому написанную по-французски записку, извещавшую, что русские войска выступают в 2 часа ночи, и предлагавшую Кобургу выступить тогда же по указанному ему маршруту. На обсуждение не оставалось времени; австрийский главнокомандующий подчинился. Впоследствии Суворов так об’яснил свое поведение:

— Нельзя было: он умный, храбрый, да ведь он тактик, а у меня был план не тактический. Мы заспорили бы и он загонял бы меня, дипломатически, тактически, энигматически, а неприятель решил бы спор тем, что разбил бы нас. Вместо того — «ура! С нами бог!» — и спорить было некогда.

В самом деле, план его был не книжный, схематический, а типичный суворовский план, построенный на решительных наступательных действиях, в каждой черточке отражающий энергию и дарование его автора и выполнителя. В глухую ночь союзные войска двинулись непосредственно к Фокшанам. В правой колонне шло 18 тысяч австрийцев, в левой — 7 тысяч русских. На полпути, у речки Путны, встретился передовой отряд турок. После упорного боя он был опрокинут; всю следующую ночь и под огнем противника наводили понтонный мост, и к утру река была форсирована. Начиналась самая трудная часть предприятия.

Дорога к Фокшанскому лагерю вела через густой, трудно проходимый лес; подступы к лесу защищала пятнадцатитысячная турецкая конница. Отразив в результате пятичасового боя бешеные наскоки конницы, союзные войска достигли опушки. Здесь Суворов повел свою колонну в обход леса, австрийцы же стали обходить лес с другой стороны. Пройдя некоторое расстояние, Суворов вдруг свернул с дороги и пошел напрямик через болота. Увязая в тине, на каждом шагу проваливаясь в трясину, солдаты с огромным трудом проделали эту часть пути. Но результатом этого маневра было появление русских войск с той стороны, откуда турки совершенно не ожидали их. Все турецкие пушки были направлены в другую сторону, здесь не было возведено укреплений — словом, ничто не мешало Суворову нанести внезапный фланговый удар по турецким позициям. Он так и сделал. Обе союзные армии установили между собой связь и, не давая противнику опомниться, сбили его последовательно со всех позиций. Турки укрепились в нескольких близлежащих монастырях, но вскоре были выбиты и оттуда.

«Рассеянные турки побрели по дорогам — браиловской и к Букарестам. Наши легкие войска, догоняя, их поражали и на обеих дорогах получили в добычу несколько сот повозок с военной амуницией и прочим багажом», — вспоминал Суворов в автобиографии.

Только теперь встретились, наконец, оба командующих. Принц Кобургский сейчас же устроил походный обед, и за бокалами вина было закреплено столь удачное начало их дружбы. Даже дележ добычи не омрачил праздника, хотя об этот камень преткновения разбивалось не одно хорошее начинание. Суворов уступил австрийцам все продовольственные склады, так как он уже собирался возвращаться обратно; прочие трофеи были поделены поровну.

Именно с Фокшанского сражения турки выделили Суворова среди всех прочих военачальников. Имя «Топал-паши» стало внушать им страх.

Одна из любопытнейших особенностей Фокшан — это метаморфоза, происшедшая там с австрийскими войсками. Воодушевленные уверенностью Суворова, видя храбрость и стойкость русских солдат, австрийцы также дрались храбро. От их былой инертности не осталось и следа.

На обратном пути в Бырлад Суворов отправил Репнину и Потемкину лапидарные донесения о сражении. Потемкин написал по этому поводу Репнину: «О фокшанском деле я получил, так сказать, глухую исповедь и не знаю, что писать ко двору. Синаксари Александра Васильевича очень коротки; извольте истребовать от него подробного донесения, как дело происходило и куда неприятель обратился». Одновременно он сделал выговор Репнину за чрезмерно горячее поздравление, посланное принцу Кобургскому: «В письме к Кобургу вы некоторым образом весь успех ему отдаете. Разве так было? А иначе не нужно их так подымать, и без того они довольно горды».

Но это все были маленькие неприятности, не способные нарушить наступившего в русской и австрийской армиях ликования. Суворов же сразу вернул себе былой престиж и стал действовать более свободно, не озираясь так опасливо, как прежде, на стороживших каждый его шаг Репнина и Потемкина.

Август прошел в полном бездействии. Турки оправились от фокшанского поражения и задумали грандиозное предприятие: разбить сначала австрийцев, а потом обрушиться на расположенные по линии Бырлад — Яссы русские войска. У местечка Рымника сосредоточивалась огромная армия под начальством великого визиря. Со дня на день она готовилась перейти в наступление.

В начале сентября 1789 года австрийцы получили через лазутчиков сведения о приближении этой свыше чем стотысячной армии. Австрийский командующий, принц Кобургский, тотчас обратился за помощью к своему испытанному союзнику — к Суворову.

Мало доверяя сведениям Кобурга, Суворов решил выждать дальнейших известий. Но через сутки прискакал второй курьер — турки подошли к австрийским позициям и со дня на день можно ждать атаки. На клочке бумаги карандашом Суворов написал принцу Кобургскому одно слово:

— Иду!

Уведомив о своем движении Потемкина, он немедленно, глубокой ночью выступил в поход. Потемкин, в свою очередь, послал донесение в Петербург, пояснив, что «Кобург почти караул кричит и наши едва ли к нему во-время поспеют».

Однако Суворов поспел. Идя по размытой дороге, под проливным дождем, вынужденный наводить в пути сорванный разбушевавшейся рекой мост, он проделал в течение двух суток около ста верст и утром 10 сентября примкнул к левому крылу австрийцев. Существует рассказ, что когда один шпион доложил великому визирю о появлении Суворова, визирь велел повесить его за распространение небылиц.

Безмерно обрадованный, Кобург тотчас явился для обсуждения плана действий. Суворов принял его в простой палатке, на груде свежего сена и, не дав ему изложить составленной австрийцами диспозиции, развил свой проект. Ежели турки еще не наступают, заявил он, значит, они не закончили сосредоточения сил. В таком случае, надо немедленно атаковать их. Кобург колебался: русских и австрийцев вместе было 24 тысячи, то есть в четыре раза меньше, чем турок. Но Суворов поставил вопрос ультимативно, пригрозив, что в случае отказа атакует только своим семитысячным корпусом. Он указал, что при крупном неравенстве сил лишь внезапная и быстрая атака обещает успех, что многочисленность турок будет способствовать их беспорядку и, наконец, — усмехнулся он, — «турок все же не столько, чтобы заслонить нам солнце». В конце концов, австрийский полководец подчинился более сильной воле и отдал себя в распоряжение Суворова.

Немедленно после совещания с Кобургом, Суворов поскакал к реке Рымне, вскарабкался, несмотря на свои шестьдесят лет, на высокое дерево и долго обозревал турецкие позиции. В голове его постепенно складывался план сражения. Позиции турок были очень удобны для обороны. Они прикрывались с фронта и флангов рекою, оврагами и лесами. Но в глазах Суворова это означало только, что его план должен быть особенно тщательно разработан. Не доверяя стойкости австрийцев, Суворов решил возложить всю тяжесть задачи на русские полки. Он задумал атаковать сперва один из флангов противника, где было сосредоточено всего 12 тысяч турок, приковывая неприятельский центр одновременным медленным наступлением австрийцев. Разгромив турецкий фланг, он решил, переменив фронт, сомкнуться с австрийцами для совместной атаки главной турецкой позиции. Этот маневр — перемена фронта ввиду противника — был очень рискован, но Суворов верил в себя, в своих солдат. Характерно, что, не желая смущать Кобурга, он не посвятил его полностью в свои намерения, сообщив только первую половину плана.

В тот же вечер войска двинулись на сближение с противником. В интересах наступавших было возможно более позднее обнаружение их турками. Поэтому шли молча, команда отдавалась вполголоса. Стояла безлунная, звездная ночь. Турки, не предполагая активных замыслов противника, не позаботились выставить охранение. Около четырнадцати верст войска прошли, не встретив ни одного турецкого пикета. По пути пришлось переправляться в брод через Рымну, шириною до двухсот шагов. Одна часть русских войск сбилась с пути и смешалась с австрийцами, но скоро удалось навести порядок.

Наконец, утром турки заметили приблизившиеся колонны и открыли огонь. В это время русский корпус двигался берегом реки к левому флангу турок, австрийцы же надвигались на центр, немного подаваясь вправо, вслед за Суворовым. Связь между русским и австрийским корпусами поддерживалась австрийской кавалерией под командованием одного из способнейших австрийских генералов, Карачая. Таким образом, наступление велось как бы уступами. Русские войска двигались четырьмя линиями, имея на флангах донских казаков. Сам Суворов находился в первой линии, при среднем карре.

Итти приходилось полем, заросшим бурьяном и кукурузой. Это чуть не повело к катастрофе — у самых турецких ложементов наткнулись на глубокий овраг. Войска замялись. В этот момент турки открыли бешеную стрельбу, а из-за леса вынеслись нестройные толпы их конницы.

Суворова это не смутило. Он велел первым рядам немедленно спуститься в овраг и, перебравшись через него, атаковать батареи. Остальные части, с помощью обогнувшей овраг кавалерии, вступили в бой с конницей. Как раз в это время произошел известный эпизод, описанный одним очевидцем, австрийским офицером. Спустившись в овраг, карабкаясь под жерлами неприятельских пушек, гренадеры внезапно разразились громовым хохотом: повидимому, вездесущий Суворов рассмешил их какой-нибудь шуткой. Этот хохот показался рассказчику «чем-то до такой степени новым, неожиданным и демоническим», что он смог сравнить его только с «тем смехом, каким должны были смеяться клопштоковские черти».

Встретив твердый отпор, встревоженная глубоким продвижением ей во фланг передовых русских частей, турецкая конница рассеялась. Суворов запретил преследовать ее (по его выражению, он предоставил бежавшим «золотой мост»), так как имел дела поважнее.

Не теряя ни минуты, Суворов направил свой отряд влево, повернув фронт почти под прямым углом.

Тем временем австрийцы выдержали ряд сильных ударов турок, и хотя замедлили свое продвижение, все же с помощью кавалерии Карачая и русской конницы отразили все атаки.

Полдневный жар истомил бойцов. По безмолвному соглашению, битва на короткий срок приостановилась. Турки подтягивали главные силы; Суворов использовал передышку для сообщения своему союзнику дальнейшего плана операции. Он предложил концентрически наступать на центр неприятельской позиции, Крынгомейлорский лес, и одновременно с русскими атаковать его.

Однако, изучая лежащую перед ним местность, Суворов заметил, что подступы к лесу обстреливались сильной турецкой артиллерией, расположенной в деревне Боксе. Он принял решение сперва овладеть Боксои, видя в ней ключ позиции, и тотчас двинул туда свой отряд.

Сражение возобновилось с новой силой. Великий визирь ввел свежие части и сорокатысячная масса конницы с отчаянными возгласами «Экбер-алла… Я-алла!» обрушилась на австрийцев. Те мужественно оборонялись, однако с каждой минутой слабели. Видя, что Суворов удаляется, принц Кобургский слал к нему одного курьера за другим, прося поддержки.

— Пускай держится, — отвечал русский полководец, — а бояться нечего: я все вижу.

Он знал, что, заняв Боксу, окажет более действительную помощь австрийцам, чем сотрудничая с ними в отражении фронтальной атаки. Ему и самому приходилось не легко — сильные турецкие батареи почти в упор громили его поредевший отряд, с флангов то и дело налетали янычары. Во время одной атаки казаки были совершенно рассеяны, но пехота устояла. Отлично действовала русская артиллерия, принудившая турок дважды свозить свои орудия с позиций. В конце концов, Бокса была взята. Быстро пройдя небольшую рощу, Суворов вышел во фланг главным турецким силам, почти опрокинувшим уже австрийцев. Попав под перекрестный огонь, турки отхлынули к Крынгомейлорскому лесу.

Наступал последний акт драмы. Предпринятый Суворовым сложный маневр должен был увенчаться прямым штурмом основных неприятельских позиций. Главнее укрепление их состояло из неглубокого рва и земляной насыпи. Однако насыпь эта не была еще готова и высота ее была незначительна. Заметив это, Суворов молниеносно принял решение, — одно из тех, которые не предусмотрены никакими теориями и которые рождаются только в мозгу гения, — он решил атаковать турецкие окопы кавалерией.

По его распоряжению, оправившиеся австрийские войска составили вместе с русским отрядом одну общую, несколько вогнутую линию. Карре первой линии были раздвинуты и в интервалах помещены конные части; остальная часть кавалерии была размещена на флангах.

Под сильнейшим огнем турок атакующие приблизились в таком порядке на 300–400 сажен к ретраншементу. В этот момент из интервалов всей линии вынеслась кавалерия и полным карьером помчалась на неприятеля. В одну минуту всадники пересекли обстреливаемое пространство, перескочили через ров и бруствер и врубились в плотные ряды янычар. Пораженные этой невиданной атакой, защитники траншей растерялись. Это позволило атакующей пехоте почти беспрепятственно добежать до места схватки.

— Ребята, смотрите неприятелю не в глаза, а на грудь, — кричал солдатам Суворов, в течение всего дня присутствовавший в самых опасных местах боя, — туда придется всадить ваши штыки.

Началась жестокая рукопашная сеча. Прорвавшиеся в турецкий тыл казаки и австрийские уланы увеличили смятение потрясенного противника. Ряды турок дрогнули; еще момент — и они, бросая оружие, устремились в бегство. Напрасно останавливал их с кораном в руке великий визирь, напрасно стрелял по беглецам из пушек. Паника была так велика, что не было даже попытки защищать прекрасно устроенные окопы, прикрывавшие переправу через реку. Единственный мост был запружен повозками. Турки бросились вплавь, но массами тонули в холодных, вздувшихся водах Рымны. Тех, кто оставался на берегу, нещадно рубила русско-австрийская кавалерия (пехота не участвовала в преследовании, так как не поспевала).

Стотысячная армия великого визиря перестала существовать как боевая сила. На поле битвы легло около 15 тысяч турок. Победителям достались сто знамен, восемьдесят орудий и огромная разнообразная добыча, в том числе несколько тысяч цепей, которые уверенные в победе турки везли для сковывания пленных.

Над местом боя спустилась тьма. Победители шумно праздновали победу и делили трофеи. Сохранился рассказ, что при дележе захваченных пушек между русскими и австрийцами возникли трения.

— Отдайте австрийцам, — распорядился Суворов, — мы себе еще достанем, а им где взять?

Однако отношения между союзниками в общем остались хорошими. Австрийцы признавали, что вся честь победы принадлежит русским. Один австриец писал: «Почти невероятно то, что о русских рассказывают: они стоят, как стена, и все должно пасть перед ними». Суворов, со своей стороны, хвалил поведение австрийских войск, особенно выделяя Карачая с его кавалерией.

Рымникское сражение представляет собою одну из самых замечательных страниц военной истории и является одним из величайших подвигов Суворова. Что касается тех, чьими руками была завоевана эта победа, — русских солдат, дравшихся против упорного врага, один против пяти, и неуклонно, как таран, разбивавших все преграды, подавивших самую способность к сопротивлению у пришедших в отчаяние турок, — то этой битвой они доказали, что при правильном руководстве вправе называться лучшими в мире солдатами.

Все участвовавшие в сражении войска были награждены. Солдатам, по обычаю, дали грошевую денежную премию и некоторое количество серебряных медалей. Офицеры получили более существенные награды (Суворов трижды представлял списки отличившихся, мотивируя тем, что «где меньше войска, там больше храбрых»). Наградили и самого полководца, на этот раз щедро: он получил титул графа Рымникского, георгиевский орден 1-й степени и драгоценную шпагу. Австрия выразила ему свою признательность, возведя в титул графа Священной Римской Империи. Не привыкший к подобной оценке своих подвигов, Суворов был просто поражен. «У меня горячка в мозгу, — писал он близким, — да кто и выдержит! Чуть, право, от радости не умер!»

Надо отдать должное Потемкину: забыв старые счеты, он сам ходатайствовал о возможно более «знатной» награде. Но и без Потемкина в придворных сферах нашлось у нового графа достаточно недругов и завистников. Все упорнее стали рассказывать о его странностях и чудачествах, которые с годами проявлялись все более отчетливо; не обходилось, конечно, без преувеличений и прикрашиваний. Все чаще стали с глубокомысленным видом об’яснять победы Суворова одной причиной — счастьем. Помилуйте, фельдмаршал Салтыков не советует, фельдмаршал Ласси не рекомендует, а этот чудаковатый старик поступает по-своему и добивается успеха! Слепое счастье!..

Косвенным результатом Рымника было легкое взятие русскими войсками Бендер и австрийскими — Белграда: турки изверились в своих силах после двукратного страшного поражения. Кампания 1789 года, в начале которой союзники потерпели крупные неудачи (особенно австрийцы), окончилась для них очень удачно.

Для России создалась возможность заключить на выгодных условиях мир, который был очень нужен истощенной стране. Турция еще больше нуждалась в мире; она беспрекословно выполнила требование об освобождении все еще содержавшегося под стражей посланника Булгакова, чтобы облегчить ведение переговоров. Но дело не двигалось. В упоении от побед русское правительство пожелало увеличить первоначальные требования, включив присоединение Бессарабии и Очакова, то есть областей, фактически занятых русскими войсками. Порта, со своей стороны, поддалась вечным проискам Пруссии и Англии: пытаясь придать чуждой народным массам войне национальный характер, султан обратился к населению с призывом жертвовать на военные нужды. Начался сбор добровольных пожертвований, в короткое время составивший 30 миллионов пиастров.

Наступившие в следующем году события еще более усилили позицию Турции. В феврале умер, так и не снискав бранной славы, австрийский Иосиф II. Его преемник, Леопольд, застал усталую армию, расстроенные финансы, волнения в Галиции и Венгрии и, сверх того, угрозу войны с Пруссией. Английский министр Питт вел политику защиты Турции от Австрии и России. Английскую политику в этом вопросе поддерживала на континенте Пруссия, снова претендовавшая на ведущую роль в Европе. Прусский министр Герцберг выдвинул сложный проект взаимных территориальных уступок, в результате которого Пруссия получала жирные куски от Польши и Швеции. Проект этот потерпел фиаско, но Австрии было пред’явлено ультимативное требование разорвать союз с Россией. Двести тысяч пруссаков придвинулись к австрийской границе; лучший австрийский полководец, Лаудон, был направлен туда из Турции, дабы руководить обороной. Тут еще одно обстоятельство подорвало союзническую верность Австрии: принц Кобургский осадил турецкую крепость Журжу, но, несмотря на огромное численное превосходство, был разбит во время вылазки гарнизона. Австрия решила не искушать долее судьбу. Она заключила сепаратный мир с Турцией, обязавшись, к тому же, не пускать русские войска в занятые ею владения (Валахию), что крайне усложняло стратегическое положение русской армии.

Россия лишилась своего единственного союзника. Между тем Екатерина понимала, что затянувшаяся война, высасывающая все соки из народа, порождает в стране глубокое недовольство, грозящее вызвать кризис всего ее правления. Любой ценой надо кончать войну. Поэтому, в первую очередь, был заключен мир со Швецией. Это несказанно всех обрадовало. «Ты пишешь, что спокойно спишь с тех пор, что сведал о мире с шведами, — писала Екатерина Потемкину, — на сие тебе скажу, что со мною случилось: мои платья все убавляли от самого 1784 г., а в сии три недели начали узки становиться, так что скоро паки прибавить должно меру; я же гораздо веселее становлюсь».

Но главная война велась, конечно, не в Швеции. «Одну лапу мы из грязи вытащили, — выразилась в другом письме Екатерина, — как вытащим другую, то пропоем аллилуя».

Однако до этого было далеко. Упустив поенные и политические возможности, открывшиеся после Фонтан и Рымника, Россия оказалась осенью 1790 года у разбитого корыта. Блестящая Рымникская победа не дала, в конечном итоге, плодов; она поблекла в многоречивых прожектах дипломатов и вялых действиях генералитета. Чтобы создать вновь почву для выгодного окончания затеянной воины, нужен был новый страшный удар, новый Рымник.

 

ВТОРАЯ ВОЙНА С ТУРЦИЕЙ

ШТУРМ ИЗМАИЛА

Вернувшись с рымникских берегов в Бырлад, Суворов бездеятельно провел здесь целый год. Потемкин не склонен был к активным действиям. Он ограничивался дипломатической и военной корреспонденцией, перемежая ее небывало роскошными празднествами. Однажды, живя в Бендерах, он устроил пир в специально сооруженных подземных залах, роскошно убранных в восточном вкусе. Все русские генералы стремились присутствовать на этих сатурналиях. Один Суворов избегал появляться в главной квартире; он попрежнему не желал кружиться в хороводе трутней.

Досуг свой он заполнял изучением турецкого языка, чтением книг и газет и беседами с толпившимися в Бырладе людьми. Жил он очень скромно, несколько даже утрированно, быть может, в виде безмолвного протеста против потемкинского великолепия. Он ходил в куртке грубого сукна, не имел никакого багажа, обедал на скатерти, которую расстилали прямо на землю и т. д. Все резче и нетерпимее проявлялись его оригинальные вкусы и понятия. Заспорив как-то с одним заезжим инженером на тему о «немогузнайстве», Суворов так допек его за то, что тот не желал высказываться с определенностью о вещах, интересовавших полководца, что инженер выскочил в окно; Суворов, впрочем, прыгнул вслед за ним, догнал его и воротил обратно.

Существование, которое приходилось вести в Бырладе, не могло успокоить ненасытной жажды деятельности старого полководца, и он был очень обрадован, когда узнал, что в сентябре Потемкин двинул войска с Днестра на Дунай. Екатерина требовала энергичных действий, в результате которых можно было бы возобновить переговоры о мире. Но, ввиду невозможности перевести операции на равнины Балахин, для таких действий оставался лишь узкий плацдарм между Черным морем и устьем реки Серет. Задача осложнялась тем, что и без того очень удобный для обороны Дунай был защищен кольцом крепостей: Килией, Тульчей, Исакчей, Измаилом. Однако выбора не оставалось. В сентябре началось наступление. Первые три крепости были в короткий срок взяты русскими войсками. Оставался грозный Измаил: он «вязал руки для операций дальних». Пока стоял этот оплот турецкого могущества, Порта не склонна была к уступкам.

Расположенный в исключительно важном стратегическом пункте (на пересечении путей из Галаца, Бендер, Хотина и Килии), запиравший выход через Дунай в Добруджу, Измаил являлся по тому времени первоклассной крепостью. После первой воины с Россией (1774) турки под руководством французских инженеров сильно укрепили его. Измаил имел вид прямоугольного четырехугольника, обнесенного глубоким рвом в шесть сажен шириной и четыре сажени глубиной, местами наполненным водою. Над рвом возвышался земляной вал в три-четыре сажени вышиной. На валу были расставлены несколько сот орудий. Крепостной гарнизон состоял из 35 тысяч человек под командой одного из опытнейших турецких военачальников, Айдос-Мехмет-паши. Сюда вошли гарнизоны ранее сдавшихся крепостей: Килии, Хотина, Аккермана; они были посланы в Измаил для искупления своей вины, причем был издан фирман, предписывавший, в случае повторной сдачи, рубить им без суда головы. В сущности, в измаильских стенах была сосредоточена целая армия. По обширности укрепленного пространства Измаил и был рассчитан на это; турки называли его «Ордука-леси», то есть армейская крепость.

Не надо забывать, что в обороне крепостей турки были вообще гораздо сильнее, чем в маневренном бою. Для взятия такой крепости, как Измаил, требовались исключительные для того времени людские и технические ресурсы.

Но как раз этих ресурсов Потемкин не имел. Армия понесла большие потери в первые годы войны; несколько корпусов были прикованы к прусской и польской границам; часть войск еще не дошла из Швеции; наконец, те силы, которые имелись в южной армии, были разбросаны во многих пунктах, и Потемкин не решился, либо не сумел сконцентрировать их перед Измаилом.

В октябре, после занятия Килии, русские войска в количестве 25 тысяч человек под начальством Гудовича и де Рибаса обложили Измаил. На активные операции никто не решался; шла слабая бомбардировка в надежде, что турки падут духом и выкинут белый флаг. Армия терпела лишения от холода, болезней и недостатка продовольствия. Один очевидец писал, что даже у корпусного командира за обедом, когда стол накрывался на восемь персон, могли насытиться только двое. О солдатах и говорить не приходилось. «Время стало столь дурно, что людям вытерпливать весьма трудно», — сообщал генерал Павел Потемкин. В конце ноября был созван военный совет, отправивший главнокомандующему на утверждение свое решение — снять на зимнее время осаду и ограничиться наблюдением за крепостью.

Однако Потемкин, всегда избегавший рискованных предприятий, на этот раз заупрямился. Взятие Измаила было необходимо не только по военным, но и по политическим соображениям. Пруссия и Англия исподтишка распространяли мысль, что держава Екатерины — колосс на глиняных ногах. На карте стоял престиж Российской империи. Потемкин решил предпринять штурм Измаила. Был только один человек, который мог справиться с такой задачей; правда, светлейший князь предпочитал держать его в тени, потому что слава его и без того начинала иногда звучать чересчур громко, но теперь приходилось подчиниться обстоятельствам.

30 ноября Суворов получил ордер (приказ) главнокомандующего: «…остается предпринять с божьей помощью на овладение Измаила… Извольте поспешить туда для принятия всех частей в вашу команду..» Через два дня в русский лагерь под Измаилом приехали на простых донских лошадках два всадника: то был Суворов в сопровождении казака, везшего узелок с его одеждой.

Ознакомившись с положением вещей, Суворов увидел, что трудности штурма превосходят все его предположения. Даже с теми подкреплениями, которые он подтянул из Галаца, он располагал 30 тысячами человек; значительная часть из них — казаки, не приспособленные при состоянии оружия той эпохи к бою в пешем строю. Осадной артиллерии почти не было; снарядов — только один комплект. Войска непривычны к осадным действиям, плохо обучены, голодны и разуты. Крепость зорко охраняется, отлично — «без слабых мест» — укреплена.

«Обещать нельзя», — резюмировал Суворов в донесении Потемкину свои наблюдения — и тотчас начал готовить штурм.

План штурма Измаила 11 декабря 1790 г.

Впоследствии, когда Екатерина узнала подробности овладения крепостью, она выразилась, что «почитает измаильскую эскаладу города и крепости за дело, едва ли где в истории находящееся». Склонная к преувеличениям, когда дело касалось ее славы, Екатерина была на этот раз очень близка к истине. И уж во всяком случае военная история не знала прецедентов, когда бы подготовка такого грандиозного предприятия заняла так мало времени и вместе с тем была настолько тщательна, настолько систематична.

Невдалеке от крепости был насыпан вал — точная копия измаильского. По ночам войска упражнялись в штурме этого вала, последовательно воспроизводя все фазы: подход ко рву, забрасывание его фашинами, переход, приставление и связывание лестниц, под’ем на вал, разрушение палисадов и т. д. Беспрерывно шло заготовление фашин и лестниц. Днем упражнялись в штыковом бою. Суворов проводил целые часы среди солдат, наставляя их, ободряя, подгоняя шутками и окриками, внушая каждому мысль о необходимости штурма, внедряя в каждого уверенность в успехе.

Чтобы усыпить бдительность турок, Суворов велел построить две батареи, которые должны были свидетельствовать о намерении его продолжать осаду. Но это не достигло цели: перебежчики и пленные рассказали туркам о приготовлениях к штурму, рассказали даже о задачах и направлении отдельных колонн, как это раз’яснял офицерам и солдатам Суворов. Это не смущало полководца: основная идея, самая сущность замысла осталась тайной для войск; искусно составленная диспозиция маскировала ее даже от начальников колонн.

Со дня прибытия к Измаилу Суворов совершал беспрестанные рекогносцировки, изучая карту местности и состояние измаильских укреплений. Турки сперва обстреливали назойливого старика, но потом сочли его разведки не внушающими опасений и прекратили обстрел. Сопоставляя свои наблюдения с донесениями лазутчиков, Суворов убедился, что наиболее доступна та сторона крепости, которая примыкает к Дунаю. Отсюда турки не ждали удара, и укрепления здесь были незначительны. В связи с этим главный удар Суворов решил направить на эту сторону. Задача остальных колонн сводилась к тому, чтобы вынудить турок рассеять свои силы на всем шестиверстном протяжении крепостного вала. Это могло удаться только при условии, что атаки демонстрирующих колонн будут вестись с максимальной настойчивостью. Поэтому в беседах с офицерами и солдатами Суворов не делал различия между колоннами; всем казалось, что предстоит равномерная атака по всему фронту, и если бы турки разузнали о плане штурма в такой форме, это было бы только наруку Суворову.

9 декабря был созван военный совет. Суворов не нуждался в мнении генералов; его решение было бесповоротно. Он созвал совещание, чтобы возбудить в своих соратниках энергию, чтобы поднять их дух.

— Два раза русские подходили к Измаилу, — сказал он, — и два раза отступали; теперь, в третий раз, остается нам только взять город, либо умереть. Правда, что затруднения велики: крепость сильна, гарнизон — целая армия, но ничто не устоит против русского оружия. Мы сильны и уверены в себе… Я решился овладеть этой крепостью, либо погибнуть под ее стенами.

Это была не фраза: Суворов твердо решил победить во что бы то ни стало, даже если пришлось бы самому пасть под стенами Измаила.

Казачий атаман Платов, как младший из членов совета, первый высказал свое мнение: — Штурм! Прочие двенадцать участников присоединились к нему. О том, что две недели назад было вынесено противоположное решение, никто даже не вспоминал.

За два дня до созыва совета Суворов послал в Измаил официальное предложение о сдаче, присовокупив свою собственную записку: «Сераскиру, старшинам и всему обществу. Я с войсками сюда прибыл. Двадцать четыре часа на размышление — воля; первый мой выстрел — уже неволя; штурм — смерть. Что оставляю вам на рассмотрение».

Айдос-Мехмет-паша ответил уклончивой просьбой установить на десять дней перемирие: один из его помощников витиевато заявил парламентеру, что скорее Дунай остановится в своем течении, чем сдастся Измаил.

Суворов и не ждал иного; предложение о перемирии он оставил без ответа. На 11-е число был назначен штурм.

Всего восемь дней прошло с момента появления Суворова в русском лагере, но за эти дни войска преобразились. Один из очевидцев штурма впоследствии рассказывал, что среди солдат и офицеров развилось нечто вроде соревнования: каждый рвался вперед, в самые опасные места, совершенно пренебрегая собственной жизнью. С таким войском можно было атаковать любую крепость. Но теперь предстояла не менее важная задача: надо было умело использовать эти войска, умело составить и выполнить план штурма.

Диспозиция предусматривала разделение атакующих на три отряда, по три колонны в каждом. Каждая колонна состояла из пяти батальонов; в голове шли 150 стрелков, обстреливавших защитников вала; за ними 50 саперов с шанцевым инструментом, потом три батальона с фашинами и лестницами; в хвосте — резерв из двух батальонов. До двух третей всех наличных сил предназначались для атаки приречной стороны. Почти половину русских сил под Измаилом составляли казаки; они участвовали в штурме, вооруженные короткими пиками. Непривычка к борьбе на укреплениях и плохое вооружение обусловили громадные потери в их среде. Суворову это впоследствии ставили в вину, но он ссылался на невозможность оставить неиспользованной половину войска.

Весь день 10 декабря происходила усиленная бомбардировка крепости. Турки энергично отвечали; в числе их орудий была одна тяжелая гаубица, каждый снаряд которой весил пятнадцать пудов. К вечеру канонада затихла. Так как дело происходило в период самых коротких дней, было решено начать штурм за два часа до рассвета, чтобы успеть до вечера подавить все очаги обороны.

Впоследствии неоднократно обращали внимание на одно любопытное обстоятельство: если бы штурм был назначен днем позже, то он, пожалуй, вовсе не состоялся бы, потому что вечером 11 декабря спустился густой туман, земля сделалась скользкой и взобраться на вал стало почти невозможно; этот туман держался очень долгое время.

В ночь перед штурмом никто не спал. Начальникам было предписано оставаться при своих частях, запрещено было выводить батальоны до сигнальной ракеты, «чтобы людей не утруждать медлением к приобретению славы».

Суворов лично обошел фронт, вспоминая историю каждого полка, совместные битвы в Польше и Турции, запросто здороваясь с ветеранами и ободряя молодых. Потом он вернулся в свою палатку и прилег. Он был необычно сосредоточен, весь как-то ушел в себя. Полученное им письмо от австрийского императора осталось нераспечатанным; он прочел его только на следующий день.

В три часа ночи взвилась первая ракета: войска выступили к назначенным им местам. В половине шестого утра колонны двинулись на приступ.

Турки узнали от перебежчиков о дне штурма и были наготове. «Крепость казалась настоящим вулканом, извергавшим пламя, — описывает в своих мемуарах Ланжерон. — Мужественно, в стройном порядке, решительно наступали колонны, живо подходили ко рву, бросали в него свои фашины, по две в ряд, спускались в ров и спешили к валу; у подошвы его ставили лестницы, лезли на вал и, опираясь на штыки, всходили на верх. Между тем стрелки оставались внизу и отсюда поражали защитников вала, узнавая их по огню их выстрелов».

Осажденные дрались отчаянно. Они не ждали пощады — и не давали ее. На крепостном валу сражалось, наряду с мужчинами, много женщин, вооруженных кинжалами и ятаганами. Турки производили многочисленные вылазки, тесня и опрокидывая русские батальоны. Бойцы смешались в предрассветной мгле. Крики «ура» и «алла» беспрестанно сменялись, указывая, на чью сторону клонится победа. Мекноб, Безбородко, Львов, Рибопьер, Марков были ранены. Особенно плохо пришлось казакам: турки перерубали саблями их пики и убивали целыми сотнями.

Впервые в жизни Суворов не был в гуще боя. Он расположился на кургане, зорко следя за перипетиями сражения и беспрестанно посылая ординарцев с распоряжениями. Резервов у него почти не было, но предназначенный для этой цели двухтысячный отряд казаков он использовал с максимальным результатом, неоднократно выручая попадавшие в тяжелое положение части.

В 8 часов утра крепостная ограда была взята. Битва перекинулась в город. Каждую улицу приходилось завоевывать, каждый дом представлял собой стойко защищаемую крепость. Турецкое командование допустило ряд серьезных ошибок: оно не использовало для вылазок своей кавалерии, пассивно сопротивлялось высадке русского десанта, отбитие атак велось без плана и в беспорядке. К 11 часам исход сражения определился. Русские войска со всех сторон концентрически надвигались на центр города, сжимая турок в железное кольцо.

Татарский хан Каплан-Гирей, победитель австрийцев под Журжей, предпринял отчаянную попытку вырвать Измаил из рук русских. Во главе трехтысячного отряда он напал на черноморских казаков, порубил их и прорвался в глубь русских полков. Подоспевшие егеря и гренадеры заткнули прорыв; отряд Гирея был окружен и уничтожен.

Близилась развязка. Турок выбивали из горевших домов, из «ханов» (больших каменных строений, служивших гостиницами). В одном из таких «ханов» погиб комендант крепости, Айдос-Мехмет. Общий хаос увеличивался оттого, что из конюшен вырвались несколько тысяч лошадей и в бешенстве носились по улицам.

К сумеркам сопротивление было окончательно сломлено. Внутри города был открыт огромный госпиталь. Впрочем, пользы от него было мало — две трети раненых скончались, вследствие антисанитарных условий и невежества врачей; двое опытных хирургов, Массо и Лоссиман, находились в это время в Бендерах, потому что у Потемкина болела нога, и прибыли в Измаил через два дня после штурма. Тела убитых русских свозились за черту города и предавались погребению. Турок никто не хоронил; во избежание заразы было велено бросать их в Дунай. Но даже при этой несложной процедуре потребовалось шесть дней, пока город был очищен от мертвецов: потери турок были очень велики. По приблизительному подсчету, в Измаиле было убито около 26 тысяч турок и взято в плен 9 тысяч. Только один человек из всего гарнизона ушел из крепости легко раненый; он упал в реку, ухватился за пловучее бревно и таким образом добрался до другого берега. Он-то и принес весть о судьбе Измаила. Судьба эта была нерадостна.

Занятый город был отдан, согласно обычаю, на трехдневный грабеж солдатам. Добыча была столь велика, что солдаты платили горстями жемчуга за бутылку вина, продавали за рубль драгоценные ткани и украшения. В грабеже, как всегда, принимали участие и генералы. Это вошло в правило. Князь Потемкин открыто подносил Екатерине крупные бриллианты, попадавшиеся в добыче. Не довольствуясь награбленным у жителей, офицеры и генералы неизменно отбирали у солдат все самое ценное. Один Суворов был исключением. «Он с нами во всем, кроме добычи», — с уважением говорили про него солдаты. Несомненно, что Суворов охотно уничтожил бы обычай грабежа, но к этому вела вся традиция царского командования, практиковавшаяся постоянно и всеми другими государствами.

Офицеры предложили Суворову взять на этот раз хотя бы коня из захваченных табунов, но он ответил:

— Донской конь привез меня сюда, на нем же я отсюда и уеду.

Помолчав, он добавил:

— Я и без того буду награжден государыней превыше заслуг.

Он был убежден, что теперь его не минует фельдмаршальский жезл.

Весть о падении Измаила произвела во всей Европе ошеломляющее впечатление. Заседавшая в Систове враждебная России конференция держав прервала свои работы; в Константинополе воцарилось смятение, поговаривали о создании ополчения, о срочном укреплении столицы. В Петербурге царило ликование.

Придворные писатели, поэты соперничали в расписывании «ужасов» и «красот» штурма. Державин так описывал его:

Везувий пламень изрыгает, Столп огненный во тме стоит, Багрово зарево зияет. Дым черный клубом в верх летит. Бледнеет Понт, ревет гром ярый, Ударам в след гремят удары, Дрожит земля, дождь искр течет, Клокочут реки рдяной лавы — О, Росс! Таков твой образ славы, Что зрел под Измаилом свет.

Суворов, проведший еще дней десять в Измаиле, был засыпан летевшими со всех концов поздравительными письмами. Он знал им цену, но знал цену и своему подвигу. Он лучше других понимал, что Измаил — лучшее украшение его военной деятельности и один из величайших подвигов мировой военной истории. Под влиянием всего этого он потерял чувство реального. Ему показалось, что теперь он может появиться у властительных вельмож не с прежней настороженностью, а с гордо поднятой головой; он ожидал, что отсвет измаильской славы заставит каждого уважать в нем героя.

Екатерининская эпоха зло посмеялась над ним. Суворову еще раз — и теперь горше, чем когда бы то ни было — было суждено почувствовать, что неудовольствие фаворита значит больше, чем любые подвиги. Проученный когда-то Румянцевым, он был теперь вдесятеро больнее проучен Потемкиным.

В первые дни после штурма переписка Суворова с главнокомандующим носила самый дружеский характер. Суворов, следуя своей манере и общему эпистолярному стилю того времени, рассыпался в из’явлениях преданности, писал, что желает «коснуться его мышцы и в душе обнимает его колени». Потемкин отвечал в том же любезном тоне. Вслед за тем Суворов выехал в Бендеры для личного рапорта — и тут одно «пустое обстоятельство» все погубило.

Он был уверен, что Потемкин встретит его, как равный равного. Но тому это и в голову не приходило. Он радушно встретил Суворова, выбежал даже на лестницу и в привычном добродушно-грубоватом, слегка покровительственном тоне сказал:

— Чем могу я наградить ваши заслуги, граф Александр Васильевич?

— Ничем, князь, — раздражительно ответил он, — я не купец и не торговаться сюда приехал. Кроме бога и государыни, никто меня наградить не может.

Потемкин обомлел. Подобного тона он никак не ожидал.

Повернувшись, он пошел в комнаты. Суворов последовал за ним и подал строевой рапорт. Они молча ходили по залу; ни тот, ни другой не могли найти слов. Наконец Суворов откланялся и вышел.

Это была его последняя встреча с князем Таврическим.

Пять минут независимого поведения в Бендерах дорого обошлись Суворову. Все участвовавшие и многие не участвовавшие в штурме Измаила получили награды и повышения.

На долю же самого Суворова досталось вместо фельдмаршальского звания производство в подполковники Преображенского полка. Это считалось почетным назначением, потому что сама Екатерина числилась там полковником. Но таких подполковников был уже десяток, и в качестве награды за Измаил это было прямым оскорблением. До конца жизни Суворов с горечью вспоминал «измаильский стыд» — демонстративно-малую награду за подвиг, который он сам считал своим величайшим деянием и о котором как-то в минуту, откровенности отозвался, что на подобный штурм можно решиться только однажды в жизни.

Суворов выехал в Петербург. Потемкинские эстафеты опередили его: он был принят очень холодно. Екатерина почти не приглашала его в Эрмитаж, в разговорах бывала сдержанна и неприветлива.

Суворов тяжело переживал это. Он начинал думать о близком конце. «Время кратко, — записывал он в одиночестве свои мысли, — сближается конец, изранен, шесть лет, и сок весь высохнет в лимоне».

В конце апреля Потемкин устроил небывалый праздник в честь подвигов минувшей войны. За три дня до праздника императрица вызвала Суворова и во время беседы невзначай обронила:

— Я пошлю вас, Александр Васильевич, в Финляндию.

Суворов понял: его хотят удалить, ему не место на потемкинском триумфе. В тот же день он покинул Петербург и, остановившись в Выборге, отправил Екатерине записку:

— Жду повелений твоих, матушка.

Повеление не замедлило прибыть — осмотреть финляндскую границу и представить проект укрепления ее. В месячный срок эта задача была выполнена. Суворов снова явился в Петербург, привезя с собой план постройки и реорганизации крепостей. Обычно такие планы лежали без движения годами, но в данном случае утверждение последовало почти тотчас же. Автору проекта поручалось привести его в исполнение.

Итак, вместо награды судьба уготовила ему новую опалу. Иначе он не мог расценивать возложение на него функций инженера-инспектора по вопросам фортификации, когда на юге еще гремели орудия и вся армия, для которой его имя уже стало символом победы, жаждала его возвращения.

Скрепя сердце, он приступил к новой работе: «играть хоть в бабки, если в кегли нельзя». Для него не было секретом, что назначение в Финляндию подсказано императрице Потемкиным. Он понимал, что под начальством у светлейшего ему более служить невозможно. «Я… для Потемкина прах, — писал он Хвостову. — Разве быть в так называемой «его» армии помощником Репнина? Какое ж было бы мне полномочие? Вогнавши меня во вторую ролю, шаг один до последней. Я милости носил, но был в ссылке и в прописании — не говорю об общем отдалении… Твердой дуб падает не от ветра или сам, но от секиры».

Но осенью пришло известие о смерти того, кто раньше был его покровителем, а потом сделался недругом. «Великолепный князь Тавриды» перестал существовать.

Любопытен отклик Суворова на смерть Потемкина. Он выразил свое мнение с обычной оригинальностью:

— Великий человек — и человек великий: велик умом, высок и ростом. Не походил на того высокого французского посла в Лондоне, о котором лорд Бэкон сказал, что чердак обыкновенно плохо меблируют.

Такова была его эпитафия на гроб князя Таврического.

Между тем работа Суворова в Финляндии быстро подвигалась вперед. Особенно сильные укрепления были возведены при Роченсальме — в противовес шведскому опорному пункту Свеаборгу. Суворов с удовольствием взирал на Роченсальм и норовил прогуляться вблизи укреплений.

— Знатная крепость, — говорил он с наивным и вместе ироническим самодовольством, — помилуй бог, хороша: рвы глубоки, валы высоки: лягушке не перепрыгнуть, с одним взводом штурмом не взять.

Условия, в которых приходилось работать Суворову, были не легкие. Не было строительных материалов: он принужден был сам организовывать выжиг извести, производство кирпича, даже постройку грузовых судов. Положиться было не на кого; всюду царили расхлябанность и безответственность. Как-то, заметив неисправности в порученном им деле, он стал выговаривать полковнику; тот свалил на своего помощника. «Оба вы не виноваты», — с гневом и горечью воскликнул Суворов и, схватив прут, стал хлестать себя по сапогам, приговаривая: «Не ленитесь! Если бы сами ходили по работам, все было бы исправно».

Но самому всюду поспеть было физически невозможно. Вдобавок, посыпались неприятности другого рода. Санитарное состояние войск к моменту приезда Суворова было очень скверным. В сущности, оно было таким во всей армии; один очевидец писал, что на русский госпиталь можно было смотреть, почти как на могилу: врачей было мало, почти все они были врачами только по названию и, в довершение, получали грошевую плату. В Финляндии дело обстояло особенно скверно, солдаты мерли десятками. Вместо того, чтобы реорганизовать лечебную часть, Суворов повел дело с обычной экстравагантностью — он совсем закрыл госпитали, заменив их полковыми лазаретами и лечением по правилам домашней гигиены. Ему удалось добиться понижения смертности и заболеваемости, но эта мера дала повод его петербургским недругам осыпать его градом упреков. Возобновились обвинения в том, что он изнуряет людей. Зерно истины в этом было, но, конечно, не обходилось без преувеличений. Вообще, все недостатки военной системы вменялись ему в вину.

Болезненная впечатлительность Суворова не позволяла ему хладнокровно парировать эти упреки. Скоро он потерял душевное равновесие, слал то угрожающие, то полные оправданий письма, одному генералу даже пригрозил дуэлью.

Репнин разбил при Мачине турок; в декабре 1791 года был заключен, наконец, мир. Россия получила Очаков, вернув Турции все прочие завоевания; это было далеко от грандиозных замыслов авторов «греческого проекта», но еще в большей мере просчиталась Порта. Суворов с досадой следил за успехами Репнина. Он видел в нем теперь главного недруга своего. «Софизм списочного старшинства, — с тоскою писал он, — быть мне под его игом, быть кошкою каштанной обезьяны или совою в клетке; не лучше ли полное ничтожество?»

Репнин, в самом деле, плохо относился к Суворову. Но не его одного подозревал полководец. Иногда ему казалось, что его держат в Финляндии по проискам Салтыкова, не то Эльмпта, оскорбленного отказом в сватовстве к Наташе Суворовой, не то Кречетникова. «Кто же меня двуличит?» — спрашивал несчастный полководец.

Чем больше раздражался Суворов, тем больше плодил он врагов. В обращении с людьми он отбросил всякую сдержанность и, как обычно бывает с бесхитростными натурами, напрасно обидел многих порядочных людей, не умея отдалить от себя интриганов. Когда началась война с Польшей (1792), он, пренебрегая этикетом, прямо обратился к Екатерине с «буйным требованием» посылки его туда; императрица холодно ответила, что «польские дела не требуют графа Суворова». Тогда Сувороров решил проситься в иностранную службу, либо подать в отставку; друзья отговорили его, но слухи об этом проникли в сановные сферы и дали лишний козырь в руки его врагов.

Он чувствовал, что задыхается.

«Баталия мне лучше, чем лопата извести и пирамида кирпича. Мне лучше 2000 человек в поле, чем 20000 в гарнизоне». И потом — буквально вопль: «Я не могу оставить 50-летнюю навычку к беспокойной жизни и моих солдатских приобретенных талантов… Я привык быть действующим непрестанно, тем и питается мой дух… Стерли меня клевреты, ведая, что я всех старее службою и возрастом, но не предками и не камердинерством у равных».

Теперь он готов был пожалеть о Потемкине.

И злая тварь мила пред тварью злейшей…

«Прежде против меня был бес, — писал он, — но с благодеяниями; ныне без них семь бесов с бесятами. Царь жалует, псарь не жалует. Страдал я при концах войны: Прусской — проиграл старшинство; Польше — бег шпицрутенный; прежней Турецкой — ссылка с гонорами; Крым и Кубань — проскрипция… Сего 23 октября я 50 лет в службе. Тогда не лучше ли мне кончить непорочный карьер? Бежать от мира в какую деревню, готовить душу на переселение… Чужая служба, абшид, смерть — все равно, только не захребетник».

Затем он как будто угомонился. Окончилась польская война, его «бездействие» перестало казаться ему столь тягостным.

Стремление добиться боевого назначения сменилось у него желанием перемещения — «в Камчатку, Мекку, Мадагаскар и Японь»; более всего просился он в Херсон. Обстоятельства, наконец-то, помогли ему; отношения с Турцией снова обострились, и под влиянием этого в ноябре 1792 года последовал рескрипт: Суворов назначался командующим сухопутными силами Екатеринославщины, Крыма и вновь присоединенного Очаковского района с обязательством наблюдать за укреплением границ.

Суворов выехал на юг, исполненный больших надежд. Всякая перемена была для него желанна, тем более, что военные приготовления Турции сулили в перспективе боевую службу. Однако едва он прибыл в Херсон, возобновились неприятности.

Приступив к возведению крепостных построек, Суворов заключил контракты с поставщиками и, не располагая денежными суммами для задатков, выдал векселя. Когда векселя были пред’явлены в Петepбypгe к оплате, министерство финансов запротестовало: денег в казне мало, а тут с юга льется дождь счетов и векселей, выданных не в меру усердным командующим. Суворову было раз’яснено, что политическое положение не требует спешности в работах и что нужно быть поэкономнее. Он тотчас вскипел; его теперешние обязанности были ему так же мало по душе, как финляндские, но он хотел исполнять их добросовестно. «Политическое положение извольте спросить у вице-канцлера, а я его постигаю, как полевой офицер… Пропал бы год, если бы я чуть здесь медлил контрактами, без коих по состоянию страны обойтись не можно». Этот желчный тон возымел, как обычно, плохие результаты. Особым рескриптом ему повелевалось заключать контракты только через казенную палату, а ранее заключенные об’являлись расторгнутыми.

У Суворова опустились руки. «Боже мой, в каких я подлостях; и кн. Григорий Александрович никогда так меня не унижал». Вдобавок, ему приходилось возместить подрядчикам уже произведенные ими расходы на сумму около 100 тысяч рублей. Он распорядился продать его имения, но тут уже Екатерина сочла, что дело зашло чересчур далеко, и приказала отпустить из казны требовавшуюся сумму.

После всего этого Суворов стал относиться к своей работе с отвращением. Ничего, кроме новых злоключений, не ждал он от нее. Переписка его полна выражений неудовольствия: «Бога ради, избавьте меня от крепостей, лучше бы я грамоте не знал», «Малые мои таланты зарыты», «Известны мне многие придворные изгибы, коими ловят сома в вершу. Но и там его благовидностями услаждают, а меня обратили в подрядчика» и т. п.

Даже военное обучение солдат велось им теперь вяло, без вкуса. Что же! Он «выэкзерцирует», а другие с этими солдатами будут одерживать победы.

По отзыву окружающих, Суворов никогда не был так сварлив и желчен, как в это время. Его обычная неуживчивость перешла в деспотизм и озлобление. Полковник Курис писал о нем: «Старик наш не перестает свирепствовать, мочи нет… Дай бог, чтобы снести все». Правда, Суворов сознавал свой недостаток и часто винился в нем, прося прощения у несправедливо обиженных. Но через минуту все начиналось сначала. Он представлял собою живой комок нервов, и даже его железная воля оказывалась тут бессильной. Бывали, впрочем, проблески: иногда он устраивал катанья с гор, прогулки, танцы, причем сам плясал по три часа кряду. Но это было кратковременно и снова сменялось угрюмой раздражительностью.

— Я буду говорить всегда, — промолвил он однажды, — кто хорош на первой роли, никуда не годен на второй.

Летом 1793 года он послал государыне просьбу уволить его волонтером к союзным армиям, сражавшимся против Франции; там он видел желанный простор для боевой работы, там было с кем померяться силами. Слухи об успехах французских армий волновали его, напрягли, по его выражению, все его военные жилы. К тому же, французская революция представлялась ему, подобно большинству его современников, таким явлением, против которого необходимо решительно бороться. Иллюстрацией его отношения к революции служит отправленное им около этого времени письмо предводителю контрреволюционного восстания в Вандее, Шарету: «Знаменитый вандейский герой! Перст бога мстителя начертал на горах погибель врагов; они падут и рассеются, как листья, отторженные ветром северным… И вы, бессмертные вандейцы, верные блюстители чести Франции…» и т. д.

Ходатайство его, конечно, не увенчалось успехом. Но он не оставлял мысли о волонтерстве, чтобы «там какою чесною смертью свой стыд закрыть». В ноябре того же 1793 года он пишет Хвостову: «Подвижность моя за границу та же и коли препона, то одна Наташа» (его дочь).

Факсимиле письма Екатерины Суворову: отказ в его пресьбе отпустить волонтером в иностранные войска.

Через год он повторил свою просьбу: «Всеподданнейше прошу всемилостивейше уволить меня волонтером к союзным войскам, как я много лет без практики по моему званию». В этом прошении таился глухой протест против того, что его не используют в начавшейся борьбе с поляками. Екатерина снова отказала, подав, однако, надежду на скорую «военную практику». Он не поверил, но в этот раз обещания сбылись.

 

СНОВА В ПОЛЬШЕ

Первый раздел Польши, состоявшийся в 1773 году, явился для нее грозным предостережением. Польские паны и шляхта, исполненные пустого высокомерия и тратившие силы на склоки между собою, начали лихорадочно искать путей к сохранению государства. Началась полоса реформ — создание сети учебных заведений, реорганизация армии некоторое облегчение участи крестьян. В 1788 году, когда у самого опасного соседа Польши — России — руки оказались связанными турецкой войной, польский сейм приступил к выработке новой конституции, отражавшей социальные и политические сдвиги в стране. Четыре года не прерывал сейм своей деятельности; в конце 1791 года была принята новая конституция. Горожане получили представительство в польском сейме; одновременно был установлен наследственный принцип престолонаследия. Реформы расширяли социальную базу высшего законодательного органа страны и устраняли междоусобные споры, возникавшие всякий раз при выборах нового короля. Однако основная слабость общественного строя Польши не была изжита; освобождения крестьян не последовало, социальные отношения не подверглись радикальным изменениям. В среде польских магнатов возникла резкая оппозиция даже к тем реформам, которые были проведены; а между тем для сохранения целостности Польши нужны были не робкие паллиативы, а широкая система социально-экономических мероприятий, которые позволили бы правительству опереться на крестьянство.

Новая конституция и вся серия мероприятий, направленных к укреплению национальной независимости, явно вели к ослаблению влияния России, все более откровенно распоряжавшейся в Польше. Кроме того, все резче сказывалось воздействие французской революции, пробуждавшей к активности и Польшу. Все это вызвало неудовольствие и даже тревогу Екатерины.

Тяжелая война с Турцией не была популярна в России. Крестьянство, обессиленное после подавления Пугачевского восстания, глухо бурлило. Дворяне хранили еще в памяти картины восстания и не чувствовали особой прочности в наступившем успокоении. Екатерине нужно было отвлечь умы, а для этого лучшим средством была агрессивная внешняя политика, сулившая возможность земельных приобретений и блестящих военных успехов. Писатель Аксаков вспоминает, что в его семье об Екатерине судили по одному признаку — при ней русские солдаты всех побеждали.

Где же было найти более легкие победы, более обильную добычу, чем в Польше! К этим чисто личным соображениям Екатерины присоединялась общая тенденция тогдашнего русского правительства: всячески раздвигать границы государства, захватывать новые земли, новые поместья для дворян, новые источники дохода для казны. В отношении Польши эта тенденция получала, вдобавок, историческое оправдание: когда-то польские и литовские короли отторгли от Руси коренные ее области (например, Киевскую), и возврат этих областей был предметом желаний многих русских государственных деятелей.

Как только окончилась вторая турецкая война, Екатерина двинула в Польшу русские корпуса. Поляки пытались сопротивляться, но, разбитые под Зеленцами и под Дубенками, вынуждены были капитулировать. Русские войска снова заняли Варшаву, обеспечив восстановление русского приоритета во всех польских делах.

Но с этим не могла примириться Пруссия. Верная своему правилу — таскать из огня каштаны чужими руками, она предложила новый раздел Польши. Дело было быстро слажено. На «немом заседании» сейма в 1793 году безмолвствовавшими депутатами было «утверждено» новое отторжение польских земель: Пруссия получила Торн, Гданск, в общем свыше тысячи квадратных миль с полуторамиллионным населением; Россия свои коренные области — Киевскую, Минскую, Волынскую губернии, 4 тысячи квадратных миль с тремя миллионами населения. Вместе с тем было решено уменьшить численность польской армии с 55 до 15 тысяч человек и для поддержания порядка разместить в Польше и Литве 18 тысяч русских солдат.

Второй раздел Польши не прошел так гладко, как первый. Как бы малы ни были реформы истекших двадцати лет, они не прошли даром. В среде польской шляхты укрепились национальные настроения. Рассчитывать на другие государства не приходилось: революционная Франция яростно сражалась со сворой реакционных государств и, в первую очередь, с Австрией; цену прусской дружбы поляки слишком хорошо изведали. Надо было действовать самим. Началась организация восстания. Во главе ее стали бывший президент сейма Малаховский, племянник короля Иосиф Понятовский, Домбровский, Игнатий Потоцкий. Военное руководство отдали незнатному шляхтичу Тадеушу Косцюшке. Человек выдающихся военных дарований и большой отваги, Косцюшко дрался прежде в армии Вашингтона, а затем отличился в битвах с русскими в 1792 году. Перед своими предшественниками Пулавскими он имел то преимущество, что правильно расценивал роль социального момента. Понимая необходимость концентрации всех народных сил, он выпустил воззвание к крестьянам с призывом о помощи и с заявлением, что «личность каждого крестьянина свободна и он имеет право переселяться, куда захочет, если только сообщит комиссии своего воеводства, куда переселяется, и уплатит свои долги и налоги».

Польские крестьяне, изнемогавшие под панским ярмом, хлынули к Косцюшке. Он умело организовывал их, изобрел новое вооружение пехоте, устроил сильную конницу и многочисленную артиллерию. Уже не разрозненные отряды времен Барской конфедерации, а как бы выросшая из-под земли первоклассная армия выступила против войск России и Пруссии. Восстание разразилось в начале 1794 года. Размещенный в Варшаве русский отряд был захвачен врасплох и вырезан, причем погибло до 4 тысяч русских. Тотчас же 60 тысяч русских солдат под начальством Репнина и вызванного из отставки Румянцева были двинуты в Польшу. К ним присоединились 35 тысяч пруссаков.

Косцюшко выставил около 90 тысяч человек правильно организованного войска, не считая пятидесятитысячного крестьянского ополчения. Первый период кампании не дал успеха ни одной из сторон. Несмотря на все преимущества регулярных армий, Россия и Пруссия не могли справиться с поляками, сражавшимися за свою национальную независимость и социальную свободу. «Война ничего не значущая становится хитрою и предерзкою», — писал один из начальников русской армии, Салтыков. Приближалась осень; казалось, предстояло зимнее затишье, во время которого поляки успели бы укрепиться и усилить свои войска. Тогда Румянцев обратился к Суворову.

Весть о назначении Румянцева главнокомандующим Суворов воспринял с большой радостью. Боль от свежих ран заставляла его забыть старые распри. Он тотчас обратился к новому начальнику: «Вступая паки под высокое предводительство вашего сиятельства, поручаю себя продлению вашей древней милости».

Однако в первое время Румянцев не вызывал Суворова, если не считать незначительного поручения обезоружить волновавшиеся польские части, включенные в 1793 году в состав русской армии. Ему было известно, что в Петербурге к Суворову относятся неприязненно, что Екатерина находится еще под влиянием потемкинских отзывов о нем. Но вместе с тем он лучше, чем кто-нибудь другой, понимал, какую мощную силу представляет собою этот капризный, непоседливый старичок. Решив любой ценой добиться успеха в Польше, Румянцев по собственной инициативе, без сношений с кабинетом, послал в августе Суворову предписание выступить на театр военных действий.

Для Суворова польская кампания не была с военной точки зрения особенно соблазнительна. Он знал, что, несмотря на достижения Косцюшки, силы поляков были не очень велики; это были не французы, даже не турки. Но, в конце концов, он пришел к убеждению, что «не сули журавля в поле, дан синицу в руки», причем «журавлем» была война с Турцией, а «синицей» — война с Польшей.

Задумывался ли Суворов над значением этой войны? От него не мог укрыться ее захватнический характер, но это была единственная возможность обнажить свой, начинавший ржаветь, меч. «Увы, мой патриотизм. — писал он де Рибасу, — я не могу его высказать! Интриганы отняли у меня к этому все средства».

На первых порах Румянцев указал Суворову незначительную и чисто демонстративную задачу: напасть на поляков в Брестском направлении, чтобы облегчить ведение операций на главном театре. Военные круги Петербурга, вынужденные санкционировать привлечение Суворова, еще больше сузили эту задачу. Но вряд ли кто-нибудь сомневался в том, что Суворов разобьет эти рамки.

— Он ни в чем общему порядку не следует, — заявил Салтыков Репнину, — приучил всех так думать о себе, ему то и терпят.

Сам Суворов меньше всего был склонен ограничиться предложенной ему третьестепенной ролью. Он выехал с твердым намерением расширить пределы своих операций, привлечь к себе другие, более крупные отряды, словом, начать снова почти уже законченную кампанию и потянуть за собой к Варшаве все ближайшие силы русской армии.

14 августа Суворов во главе пятитысячного отряда выступил в Польшу. Он вел войска с обычной стремительностью — по 25–30 верст в каждый переход. Это в три раза превосходило нормы XVIII столетия. Кто-то назвал его движение форсированным маршем. Суворов пришел в негодование:

— У меня нет медленных и быстрых маршей. Вперед! И орлы полетели!

Еще когда он издали следил за развертывающейся в Польше борьбою, он словно невзначай обронил, что он бы там «в сорок дней кончил». Теперь он будто хотел осуществить это заявление. Войскам было приказано не брать зимнего платья, кроме плащей; сам он оделся в белый китель.

Не все солдаты могли выдержать стремительность похода. Многие выходили из рядов и валились в изнеможении на землю; таких подбирали следовавшие в арьергарде повозки. Суворов всячески ободрял войска; он беспрестанно об’езжал части, беседовал с солдатами, давал им ласковые клички — Орел, Сокол, Огонь, заставлял заучивать свой катехизис — «Науку побеждать». Случалось, что он проезжал мимо какой-либо части не останавливаясь; это служило признаком неудовольствия и страшно волновало всех солдат и офицеров.

3 сентября у местечка Дивин произошло первое столкновение с поляками; русские войска уничтожили здесь триста польских всадников. Через три дня при монастыре Крупчицы был разбит авангард шестнадцатитысячного польского корпуса Сераковского, а 8 сентября подверглись разгрому главные силы этого корпуса и был занят Брест.

Поставленная перед Суворовым задача была тем самым блестяще выполнена. Дальнейшие действия ему приходилось предпринимать в порядке «личной инициативы», и это создало немало затруднений.

Отряд Суворова возрос к этому времени до 10–12 тысяч человек. Командуя в турецкую войну гораздо более крупными силами, Суворов никогда не устраивал себе обстановки главнокомандующего; но теперь он назвал себя главнокомандующим, завел дежурного генерала, назначил начальником отряда генерала П. Потемкина, а командирами отдельных родов оружия Буксгевдена, Исленьева и Шевича — словом, всячески желал подчеркнуть свое независимое положение. Однако соседние генералы не признавали его. Когда он захотел усилиться некоторыми частями, чтобы начать немедленный поход на Варшаву, ему никто не подчинился впредь до получения согласия от Репнина. Пришлось отложить поход. «Брест и Канны подобие имеют, — написал Суворов: — время упущено».

Но тут у него явился неожиданный союзник: в Петербурге прослышали про успешные действия Суворова и, хотя с неохотою, повелели Репнину, Дерфельдену и Ферзену «подкреплять и всевещно содействовать» ему. Расчет был прост: если сумеет разбить поляков — отлично, не сумеет — с него все спросится.

Тем временем поляков постигла новая большая неудача: в бою под Мацейовицами 29 сентября войска Ферзена нанесли им поражение, Косцюшко был ранен и взят в плен.

— Finis Poloniae!— воскликнул он, падая под ударом пики.

Успех Мацейовицкого сражения обеспечивал левый фланг Суворова, прикрыть который он ранее не мог ввиду недостатка сил. Теперь ничто не задерживало его. 7 октября он выступил к Варшаве, предписав именем императрицы Ферзену и Дерфельдену двигаться туда же. Но, опасаясь «томности действий» Дерфельдена, он направился кружным путем, чтобы облегчить Дерфельдену присоединение.

Подходя к важному стратегическому пункту, Кобылке, он встретил упорное сопротивление поляков. Бой велся в густом лесу. Не дожидаясь, пока подтянется пехота, Суворов лично повел в атаку кавалерию; когда кони не смогли долее пробиваться сквозь заросли кустов и деревьев, он велел кавалеристам спешиться и ударить в палаши. Эта необыкновенная атака пеших кавалеристов — «чего и я никогда не видел», писал Суворов впоследствии — увенчалась полным успехом.

Через несколько дней после Кобылки к войскам Суворова подошли части Дерфельдена. Общие силы «самовольно» организованной армии доходили теперь до 30 тысяч человек (в том числе 12 тысяч конницы). С этими силами предстояло взять последнее препятствие на пути к Варшаве — укрепленное предместье ее, Прагу.

Два параллельных бруствера в 14 футов вышиной и два глубоких рва окружали Прагу. Перед укреплениями шли засеки и тройной ряд волчьих ям. При умелой защите, это была почти неприступная крепость. Но этой-то защиты и не было. В Варшаве царило смятение, борьба партий, еще более — борьба самолюбий. Преемник Косцюшки, Вавржецкий, оказался бездарным и безвольным командующим. Собранные в Праге 20 тысяч поляков, введенные в заблуждение предпринятыми по приказанию Суворова демонстративными приготовлениями к осаде, пассивно наблюдали действия Суворова, ни в чем не препятствуя ему. У защитников Праги был энтузиазм, готовность умереть, но не было ни ясного плана действий, ни навыка в обороне крепостей.

Утром 24 октября, спустя пять дней после появления у стен Праги, русские войска двинулись на штурм.

Диспозиция этого штурма может соперничать по стройности и глубине замысла с измаильской; во многих отношениях обе диспозиции сходны. Наступление велось семью колоннами. Четыре из них направлялись на северную часть Праги; они начинали атаку первыми, чтобы оттянуть сюда войска с других фронтов. Через полчаса после них начиналась атака восточной и южной сторон. Порядок движения войск был тот же, что под Измаилом: впереди — егеря, саперы и команды с шанцевым инструментом; за ними — штурмующие части, с особым резервом при каждой колонне.

В пять часов утра, по сигнальной ракете, двинулась первая волна. Поляки никак не ожидали нападения и сразу растерялись. Весь гарнизон устремился на северную сторону, но беспорядочность сопротивления и здесь не позволила им задержать нападающих, которые вели атаку с неукротимой энергией и храбростью. Перебираясь по наложенным лестницам через три и даже шесть рядов волчьих ям, русские взбирались на парапет и безостановочно продвигались в глубь Праги. Фанагорийский полк пробился к мосту через Вислу, отрезав таким образом отступление на Варшаву. Опасаясь, что штурмующие перейдут в столицу Польши, Вавржецкий стал организовывать оборону моста. Тщетно! Орудия стояли без запальных трубок, канониры попрятались от залетавших из Праги пуль. В 9 часов утра русские войска со всех сторон ворвались в Прагу. Начались уличные бои. Толпы солдат устремились к мосту. Собравшаяся на Варшавском берегу кучка поляков, обстреливавшая мост, не могла и думать, чтобы удержать этот поток. Дамоклов меч военного разгрома навис над беззащитной Варшавой. Но в этот момент по чьему-то приказанию мост запылал с Пражской стороны. Сообщение было прервано; Варшава была спасена от разгрома.

Приказание о разрушении моста было отдано Суворовым. В день штурма он чувствовал себя больным, «еле таскал ноги». Поэтому он не участвовал в бою, а наблюдал за ним с холма, в версте от передней линии польских укреплений. По донесениям командиров он мог судить, что поляки нигде не выдерживают натиска, что русские войска сражаются с особенной энергией, но вместе с тем и с особенным ожесточением. Когда штурмующие ворвались в тесные улицы города, из многих домов в них полетели камни, даже женщины швыряли в окна тяжести или стреляли, вымещая за гибель своих мужей и братьев. Солдаты пришли в ярость. В пылу битвы они не разбирали, где враг, где мирный обыватель. В каждом доме они видели таившуюся для себя опасность, удар в спину — и убивали всех, кто попадался им на глаза. «Страшное было кровопролитие, — доносил Суворов, — каждый шаг на улицах покрыт был побитыми; все площади были устланы телами, а последнее и самое страшное истребление было на берегу Вислы, в виду варшавского народа».

В Праге начался пожар, быстро охвативший половину города. Грохот обрушивающихся зданий, бой барабанов, ружейная трескотня, крики и стоны сражающихся — все смешалось в диком хаосе звуков. Солдаты не повиновались более офицерам, пытавшимся остановить избиение. Всю эту картину живо представил себе по донесениям Суворов; для него было ясно, что если разоренные солдаты сейчас ворвутся в Варшаву, там разыграются те же страшные сцены. Поэтому он прибег к самому радикальному средству, которое не сумели осуществить растерявшиеся поляки, — приказал разрушить часть моста.

…В Варшаве царил ужас. Огромные толпы стояли в мертвом молчании на берегу, в бессилии наблюдая гибель своих пражских собратьев. Магистрат спешно отправлял в русский лагерь депутатов для переговоров о сдаче города. Никто не помышлял о сопротивлении.

Король Станислав Август прислал Суворову письмо: «Господин генерал и главнокомандующий войсками императрицы всероссийской! Магистрат города Варшавы просил моего посредства между ним и вами, дабы узнать намерения ваши в рассуждении сей столицы. Я должен уведомить вас, что все жители готовы защищаться до последней капли крови, если вы не обнадежите их в рассуждении и жизни и имущества. Я ожидаю вашего ответа и молю бога, чтобы он принял вас в святое свое покровительство».

Тревога поляков была напрасна. Суворов достиг своей цели — менее чем в полтора месяца он решил кампанию. В отличие от Измаильского штурма, Пражский означал конец войны — моральные и материальные силы Польши были сломлены. Теперь Суворов, верный своему обыкновению, полагал самым разумным вести успокоительную, умеренную политику. Он не желал ни новых жертв, ни контрибуций, ни унижения противника.

Продиктованные им тотчас же условия капитуляции сводились к немедленной сдаче поляками всего оружия и к исправлению моста, по которому русские войска вступят в город. Со своей стороны, он именем императрицы гарантировал полную амнистию всем сдавшимся, неприкосновенность жизни и имущества обывателей и воздание почестей королю. Депутаты были так поражены этими условиями, что многие из них заплакали от радости. Их удивление и волнение еще более усилились, когда Суворов лично вышел к ним и, заметив их нерешительность, бросил на землю саблю и со словами «Покой! Покой!» пошел к ним навстречу.

Варшавяне выразили свою признательность Суворову, преподнеся ему через месяц золотую эмалированную табакерку с надписью: «Варшава своему избавителю».

Десять тысяч трупов были свезены для погребения за черту города. Из взятых в плен 11 тысяч человек больше половины было отпущено по домам. Потери русских достигали двух тысяч.

В ночь после штурма пошел снег; к утру не осталось следов крови. На улицах и крепостных бастионах лежала одинаково чистая, искрящаяся на солнце белая пелена.

Пражский штурм был повсеместно признан с военной точки зрения образцовым. Но тем усиленнее стали говорить о большом количестве жертв его. Уже давно в Европе поносили Суворова как «полудикого мучителя побежденных». Теперь эти нападки возобновились с новой силой.

Вопрос о жестокости Суворова заслуживает того, чтобы на нем остановиться особо. Это — один из главных упреков, который обращали к Суворову во все времена. Даже почитатели его разделяли иногда это мнение. Любопытный штрих: в 1863 году, после подавления польского восстания, в Петербурге зародилась мысль устроить чествование Суворова как главного завоевателя Польши; к чествованию был привлечен внук полководца, князь А. А. Суворов. Однако он прислал отказ, мотивируя тем, что его дед совершил много славных деяний, но к числу их нельзя отнести кровавое покорение Польши. В ответ на это поэт Тютчев опубликовал наделавшее много шума стихотворение:

Гуманный внук воинственного деда, Простите нам, наш симпатичный князь, Что русского честим мы людоеда, Мы, русские, Европы не спросясь. Как извинить пред вами эту смелость? Как оправдать сочувствие к тому, Кто отстоял и спас России целость, Всем жертвуя народу своему. Кто, избранный для всех крамол мишенью, Стал и стоит, спокоен, невредим, На зло врагам, их лжи и озлобленью. На зло, увы! и пошлостям родным.

Самого Суворова очень беспокоили всегда обвинения в жестокости. В самом деле, при всех столкновениях с ним, даже самых незначительных, потери его противников бывали чрезвычайно велики. Особенно заметно это было в кампанию 1794 года. После битвы при Крупчицах Суворов писал де Рибасу: «Поле покрыто убитыми телами свыше 15 верст. По сему происшествию и я почти в невероятности». Он же сообщал, что после Бреста спаслось только 130 человек, после Кобылки — ни одного и т. д. В этих сообщениях много преувеличений; например, сами поляки определяли свой урон под Кобылкой в 1500 человек (из общего числа 3500). Но бесспорно, что урон среди его врагов был исключительно велик.

В отношении польской войны 1794 года существовало одно особое обстоятельство, обусловившее крупные потери поляков во всех сражениях и наиболее ярко проявившееся при взятии Праги: воспоминание о варшавской резне в начале восстания, когда несколько тысяч русских были зарублены во время сна.

Однако основная причина страшных потерь противников Суворова заключалась в другом, — в том, что его солдаты были воспитаны в духе исключительной энергии и решительности удара. Сражаясь обычно один против двух или против трех неприятелей, они компенсировали свою малочисленность яростью удара, делавшей несокрушимыми их атаки. Отличное знание техники штыкового боя и превосходство русской конницы усугубляли потери неприятеля.

Сам Суворов постоянно давал в приказах: «грех напрасно убивать», «обывателя не обижай» и т. д. Так было и под Прагой. В приказе о штурме имелся специальный пункт: «В дома не забегать; неприятеля, просящего пощады, щадить; безоружных не убивать; с бабами не воевать; малолетков не трогать». Весь приказ состоял из восьми пунктов, и все же в числе их Суворов поместил этот призыв к гуманности войск. И, тем не менее, важнее всего для него было сохранить сокрушительность атаки. В этой сокрушительности он видел, как это ни парадоксально на первый взгляд, подлинную гуманность. Суворову война представлялась злом, но злом неизбежным, из которого надо стремиться поскорее выйти. Лучшим средством для этого, кратчайшим путем к окончанию войны он считал сокрушительность удара.

— Тот, кто сражается со мной, становится мертвым, — заявил он однажды. — Оттого число врагов моих уменьшается: смертельный бой предотвращает много других, которые могли бы быть еще кровопролитнее.

Он часто выражал сожаление, что при взятии Праги было много жертв среди населения, но и этот злополучный штурм рассматривал с той же точки зрения: «Миролюбивые фельдмаршалы при начале польской кампании провели все время в заготовлении магазинов. Их план был сражаться три года с возмутившимся народом. Какое кровопролитие! Я пришел и победил! Одним ударом приобрел я мир и положил конец кровопролитию».

— Победа — враг воины, — часто говорил он. Этот взгляд Суворова совпадает с тем, который высказали впоследствии Маркс и Энгельс. В статье по поводу осады Севастополя говорится: «Поистине Наполеон Великий, этот убийца стольких миллионов людей, с его быстрым, решительным и сокрушительным способом ведения войны, был образцом гуманности, по сравнению с нерешительными, медлительными государственными мужами, руководящими этой русской войной».

Ничто не возмущало Суворова больше, чем обвинение в жестокости.

— Только трусы жестокосердны, — говаривал он. Когда поляки выражали ему признательность за мягкое, справедливое управление, еще больше оттененное разгулом пруссаков и австрийцев в занятых ими областях, он ответил им стихами Ломоносова:

Великодушный лев злодея низвергает, И хищный волк его лежащего терзает.

Суворов часто с гордостью говорил, что на своем веку не подписал ни одного смертного приговора. Исключительным было также его отношение к военнопленным, о которых он всегда заботился и часто освобождал под честное слово.

Все это свидетельствует о полной беспочвенности обвинений Суворова в сознательной жестокости. Однако война — сама по себе жестокая вещь. А в своих действиях Суворов, в первую очередь, руководился соображениями военной целесообразности.

Блистательная польская кампания заставила умолкнуть всех недругов полководца; в Петербурге снова вывели о нем «авантажное заключение».

Екатерина прислала ему заветный фельдмаршальский жезл, алмазный бант на шляпу и подарила из захваченных польских земель огромное имение «Кобринский ключ» с семью тысячами душ мужского пола. Прусский король прислал ордена Красного орла и Большого Черного орла; австрийский император — свой портрет, усыпанный бриллиантами. Суворов радовался, как ребенок. Когда прибыл фельдмаршальский жезл, он расставил несколько стульев и начал прыгать через них, приговаривая:

— Репнина обошел… Салтыкова обошел… Прозоровского обошел… — перечисляя генерал-аншефов, бывших старше его чинами, а теперь обязанных сноситься с ним рапортами. В то время в России было только два фельдмаршала: К. Г. Разумовский и Румянцев.

Впрочем скоро в бочке меда он ощутил обычную ложку дегтя — другие, чье участие в войне было ничтожным, оказались награжденными еще более щедро. Платон Зубов получил из польских земель владение в 13 тысяч душ.

— Щедро меня в Платоне Зубове наградили, — горько иронизировал Суворов.

И все-таки даже та награда, которую он получил, вызвала взрыв зависти среди царедворцев. В то время, как широкие слои населения приветствовали производство Суворова в фельдмаршалы, многие генералы открыто выражали свое недовольство, а князь Долгоруков и граф И. П. Салтыков даже просили увольнения от службы.

Но это было лишь предвестием ожидавших Суворова невзгод.

Захват Варшавы произошел так внезапно для Петербурга, что оттуда не успели снабдить победителя инструкциями о дальнейшем образе действий. Не посвященный в махинации екатерининской политики, Суворов «не нашелся в нужных по обстоятельствам мерах». Он никак не предполагал, что европейские державы предрешили окончательный раздел Польши. Ему даже не мерещились такие последствия его побед. Напротив, он принял все меры к укреплению авторитета польского короля и к установлению дружелюбных отношений с польским населением.

При вступлении в Варшаву Суворов отдал приказ, чтобы ружья солдат не были заряжены и, если бы даже раздались выстрелы из домов, — чтобы на них не отвечали. Однако все прошло гладко; вооруженных выступлений не было. Приняв от магистрата городские ключи, Суворов выразил радость, что приобрел их не такой дорогой ценой, как ключи Праги.

На следующий день состоялось свидание со Станиславом Августом. Суворов одел, против обыкновения, полную парадную форму со всеми орденами и в сопровождении кавалерийского эскорта отправился во дворец. Встреча носила очень дружелюбный характер. Суворов продолжал свою тактику уступок и снисхождений. Когда король попросил его освободить пленного офицера, служившего прежде в его свите, Суворов с готовностью ответил:

— Если угодно, я освобожу вам их сотню, — подумавши, — две сотни, триста, четыреста, так и быть, пятьсот.

Тотчас был отправлен курьер, отобравший из числа пленных 300 офицеров и 200 унтер-офицеров. Этот жест произвел сильное впечатление на поляков в расположил многих из них к Суворову.

Дальнейшее поведение фельдмаршала было подстать этому. Он старался не задевать национальные чувства поляков, вообще держал себя так, словно он вовсе не был полновластным победителем. Он посещал балы панов и магнатов, которые быстро утешились при мысли, что сохранили свои поместья. Встречали его очень помпезно, а он, как обычно в таких случаях, выражал свое презрение к напыщенности шутовскими выходками и всевозможными коленцами. Увидав беременную даму, он подбежал к ней и перекрестил ее будущего ребенка; в другой раз, заметив красивую паненку, он прикинулся остолбеневшим, потом бросился к ней и начал ее целовать; он сморкался на пол посреди гостиной; воротил нос от надушенных мужчин и т. п. Но все эти чудачества не нарушали его дружелюбных отношений с поляками. Он провел целый ряд весьма благожелательных для Польши мероприятий. Чтобы поднять курс польских денег, он велел уничтожить захваченные в добычу кредитные билеты на сумму 768 тысяч злотых; он запретил сбор продовольствия для нужд армии под квитанции, а приказал расплачиваться наличными; строгими мерами поддерживал в войсках дисциплину, пресекал мародерство, охранял памятники культуры.

Все это совершенно не походило на систему ведения войны того времени. В этой области Суворов был головой выше своего века.

— Благомудрое великодушие, — говорил он, — часто полезнее, нежели стремглавный военный меч.

В этих словах выражалась его программа действий в побежденной стране. Но совсем иначе представляли себе эту программу Петербург, Берлин и Вена. Там приняли твердое решение о прекращении политического существования Польши, и образ действий Суворова шел в разрез с этим решением. В ноябре из Петербурга были присланы два распоряжения, осветившие, наконец, Суворову истинные намерения русского правительства: предписывались контрибуции, конфискации, аресты, применение оружия при малейшем протесте, упразднение варшавского магистрата и многое другое.

Для Суворова наступили тяжелые дни. Он никогда не был годен для пассивного исполнения чужих приказаний, в особенности, если не считал их правильными. Но открытое неповиновение было невозможно и бесцельно. Идя на сделки со своей совестью, он избрал промежуточную линию частных уступок петербургским требованиям, сохраняя незыблемыми общие контуры своей политики. Магистрат он не распустил; о контрибуциях донес, что они неосуществимы вследствие оскудения страны; оказывал жителям разные мелкие поблажки, неоднократно хлопоча в этих целях перед Екатериной. Те строгости, которые ему приходилось все же употреблять, он открыто объяснял вмешательством Петербурга.

Когда ему пришлось сообщить одной депутации о невозможности удовлетворить ее ходатайство, он вместо объяснения причин стал посреди приемной и, прыгнув как можно выше, сказал:

— Императрица вот какая большая!

Затем он присел на корточки:

— А Суворов вот какой маленький!

Депутаты поняли и удалились.

В Петербурге с досадой смотрели на деятельность слишком самостоятельного фельдмаршала. Румянцев подсчитывал, сколько офицеров было освобождено Суворовым из плена: 18 генералов, 829 штаб- и обер-офицеров и, кроме того, все взятые на штурме Праги. Один из государственных людей, Трощинский, писал: «Все чувствуют ошибку Суворова, что он с Варшавы не взял большой контрибуции; но не хотят его в этом исправить, из смеха достойного уважения к тем обещаниям, какие он дал самым злейшим полякам о забвении всего прошедшего».

Конечно, Суворова давно бы отозвали, если бы уверились в совершенном успокоении края. Но русское правительство получало сведения о брожении в Польше, о том, что пример Франции, отстоявшей свои границы, разжигает сердца польских патриотов. С другой стороны, возникли разногласия с Пруссией относительно нового раздела; дело дошло до того, что Россия и Австрия готовились об’явить Пруссии войну. В этих условиях присутствие Суворова при армии представлялось совершенно необходимым. Однако фактическое значение его делалось все меньшим и меньшим; его постепенно оттирали на задний план, отстраняли от участия в разрешении серьезных вопросов, отменяли отданные им распоряжения.

Суворов не видел, да и не мог увидеть выхода из этого заколдованного круга. Он тяжело переживал обиду, «жалкую сухость в своем апофеозе».

События шли своим чередом. С Пруссией, в конце концов, удалось договориться, и в 1795 году состоялся третий раздел Польши: Австрия получила 100 квадратных миль с населением в 1300 тысяч человек; Пруссия — 680 квадратных миль (в том числе Варшаву) и 1000 тысяч человек населения; Россия — 2730 квадратных миль с населением в 1900 тысяч человек. Вассал Польши, герцог Курляндский, отрекся от герцогства в пользу России. Польша как самостоятельное государство надолго исчезла с политической карты Европы.

Разделы Польши носили ярко выраженный захватнический характер. Однако Россия, на которую была возложена моральная ответственность за эти разделы и которая осуществила их силою своего оружия, имела то оправдание, что — как указал Энгельс — она подчиняла себе братские народности Украины и Белоруссии. Помимо того, Россия выиграла меньше, чем Пруссия и Австрия. Основная цель русского правительства — об’единение всего русского населения — все-таки не была достигнута. (Екатерина говорила по этому поводу: «Со временем надо будет выменять у австрийцев Галицию, она им некстати».) В то же время в стратегическом отношении Россия получила очень невыгодную границу, так как приобрела только один берег Западного Буга и Немана, без обеспеченных переправ на них. Пруссия же и Австрия получили много коренных польских и даже русских земель с самыми крупными городами (Варшава) и с наиболее ценными районами (соляные копи в Величке).

Раздел прошел спокойно. Согласно договору, польская столица передавалась пруссакам. В октябре 1795 года Суворов получил милостивый рескрипт, отзывавший его в Петербург.

Он был встречен с небывалым почетом. В Стрельну была выслана для него дворцовая карета. Ему отвели для жительства Таврический дворец с целым штатом придворных. Зная его нелюбовь к зеркалам, императрица распорядилась всюду их завесить.

Но все эти любезности не могли скрыть глубокой трещины, столь резко проявившейся в течение последнего года. Тридцать три года сидит на престоле Екатерина. Впервые за все это время созрела почва для прочного примирения ее со строптивым фельдмаршалом: она не может не оценить его услуг, как не может не считаться с популярностью его в армии и в Западной Европе. Она дает ему высокий чин, вопреки шипению придворных (характерно, что свое решение о присвоении Суворову фельдмаршальского звания Екатерина держала до последнего момента в секрете, «во избежание интриг, искательств, клеветы и всяких иных докук»). Самый влиятельный недруг полководца сошел в могилу. Ничто не мешает, повидимому, упрочению отношений императрицы с ее лучшим военачальником. Но тут-то и обнаруживается органическая невозможность этого: Суворов по-иному мыслит, он не может понять хитрой механики Екатерины. Главное, он не хочет понять ее. Это не Потемкин и не Репнин. Когда проходит нужда в его поразительном таланте, в его страшном мече, лучше всего упрятать его куда-нибудь подальше. Так было всегда, так случилось и на этот раз.

Суворов отлично уяснял себе и ненадежность благосклонности государыни и притаившуюся неприязнь царедворцев и генералов. Но он вернулся из Польши в сознании своего значения. Теперь он решительнее, чем когда бы то ни было, выражал свой протест против придворных порядков. По старому обычаю, протест этот облекался им в причудливую форму. Перед Екатериной старик бросался на колени, целовал ее платье, а потом с невинным видом критиковал и осуждал петербургские порядки, вкладывая персты в скрывавшиеся язвы. Императрица подарила ему соболью шубу, не хуже, чем у самого богатого из придворных; он заявил, что она чересчур хороша для него, ездил в старом плаще, а слуга Прошка бережно возил за ним шубу. Недаром Растопчин писал, что не знают, как отделаться от Суворова, от «плоских шуток» которого государыня поминутно краснеет.

Отношение свое к вельможам Суворов высказывал еще откровеннее: принимал их в нижнем белье; иногда вовсе не принимал, выскакивая на улицу, когда они под'езжали, и садясь на несколько минут в их кареты; издевался над их чинопочитанием, напыщенностью и необразованностью. Как-то Суворову сообщили, что один офицер сошел с ума. Он принялся горячо возражать и спорил до тех пор, пока выяснилось, что он имеет в виду другого офицера.

— Хорошо, что так, — промолвил он с облегчением, — а не то я спорил бы до утра, потому что офицер, о котором я говорю, не имеет того, что сей потерял.

Екатерина хотела сплавить злоязычного фельдмаршала на персидскую границу, где предполагалась война, но Суворова не прельщала персидская экспедиция, тем более, что шли толки о войне с Францией. Его послали в Финляндию осмотреть построенные в 1792 году укрепления. Он выполнил поручение в две недели. Тогда его назначили командующим одной из южных армий (две другие армии были под начальством Румянцева и Репнина). В состав этой армии входили войска, собранные в Харьковской, Екатеринославской, Таврической и Вознесенской областях.

Весною 1796 года Суворов выехал в город Тульчин на Днестре, где он решил устроить свою штаб-квартиру. Прощание с императрицей было преисполнено взаимных любезностей; но когда оно закончилось, оба вздохнули с облегчением.