Суворов

Осипов К.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

ССЫЛКА

Первые месяцы в Тульчине протекли безмятежно. Суворов гордился тем, что носит фельдмаршальское звание, что командует крупнейшей в России армией; в перспективе он видел войну с революционной Францией, разгромившей всех европейских полководцев. В донесении об осмотре войск он писал: «Карманьольцы по знатным их успехам могут простирать свой шаг на Вислу… Всемилостивейшая государыня, я готов с победоносными войсками их предварить».

В России в самом деле начались приготовления к войне с Францией. Назначено было, какие войска пойдут в поход, приказано было их укомплектовать. Командующего не назначали, но все называли Суворова. К нему посыпались просьбы от желавших участвовать в кампании. Он и сам считал этот вопрос решенным и деятельно вел приготовления к новой войне. Вызвав провиантмейстера, полковника Дьякова, он приказал привести в исправное состояниевсе магазины и склады, пригрозив в противном случае повесить его.

— Ты знаешь, друг мой, — пояснил он, — что я тебя люблю и слово свое сдержу.

Сам Суворов считал неизбежной войну с республиканской Францией, в которой ои видел вдохновительницу всех враждебных поползновений. Больше того, по его мнению, следовало поскорее начать эту войну, так как с каждым годом французы укрепляют свое положение. В письме Хвостову от 29 августа 1796 года Суворов писал: «Турецкая ваша война… Нет! А приняться надо за корень, бить французов. От них она родитца. Когда они будут в Польше, тогда они будут тысяч 200–300; Варшавою дали хлыст в руки прусскому королю — у него тысяч 100. Сочтите турков (благодать божия с Швециею). России выходит иметь до полумиллиона. Ныне же, когда французов искать в немецкой земле, надобно не все сии войны только половину сего».

Через два дня он возвращается к той же теме: «Благоразумно нельзя ждать прекращения французских успехов и ежели с нашей стороны влажность продолжится, то с нового года ваши 50 тысяч будет надлежать уже почти удвоить и так далее».

В ожидании похода Суворов занимался обучением войск, отдаваясь этому делу с былым увлечением. За несколько месяцев армия преобразилась. Смертность снизилась с двадцати пяти процентов до одного, «полунагие, изнуренные и отовсюду обиженные» солдаты преобразились в здоровых, бодрых «дерзновенных» суворовцев.

Снова, как некогда в Новой-Ладоге, Суворов, хотя теперь уже не полковник, а фельдмаршал, занимался чуть не с каждым солдатом.

— Всякий солдат к тому должен быть приведен, чтобы сказать ему можно было: теперь знать тебе больше ничего не остается, только бы выученного не забывал, — таков был лозунг Суворова в деле воспитания солдат.

Попрежнему он обращал главное внимание на то, чтобы выработать в войсках сноровку, инициативность и храбрость. Чтобы подчеркнуть роль этих качеств, он, как всегда, прибегал к крайностям. Отступления — «ретирады» — он не признавал ни при каких обстоятельствах. Если на смотре один человек выдавался из строя, вся рота должна была догонять его — осаживать обратно он не имел права. Случилось однажды, что фельдмаршал наехал вплотную на шеренги; офицер приказал передним сделать шаг назад.

— Под арест! — завопил Суворов. — Этот немогузнайка зачумит всю армию.

«Немогузнайство» преследовалось с неменьшей строгостью. И здесь за кажущейся странностью, даже нелепостью крылась глубокая идея: приучить солдат к самостоятельному размышлению, уничтожить привычное слепое повиновение. Любой ответ был хорош.

— Как далеко до луны?

— Два солдатских перехода.

Фельдмаршал улыбается и треплет сообразительного гренадера.

— Сколько звезд на небе?

— Сейчас сочту, — солдат считает до тех пор, пока иззябший фельдмаршал убегает прочь.

Преследуя «немогузнайство», Суворов искоренял растерянность, ненаходчивость и страх перед лицом неожиданности. В русской армии, состоявшей из крепостных: приученных все делать только по команде, это была очень нелепая, но очень актуальная задача.

Но центром воспитательной работы были маневры.

Войска делились обычно на две части. Обе стороны строились развернутым фронтом, одновременно начинали движение вперед и, сблизившись на сотню шагов, бросались по команде в атаку — пехота бегом, кавалерия галопом. Пехота держала ружья на перевес и только в момент встречи с «противником» поднимала штыки вверх. Главным условием при этом было безостановочное, стремительное движение; если перед встречей происходила задержка, учение начиналось сызнова. Перед самым столкновением солдаты делали полуоборот направо, что позволяло участникам обеих сторон протискиваться сквозь ряды. Нередко, особенно если в маневрах участвовала конница, возникала настоящая свалка, кончавшаяся увечьем нескольких человек. В этих случаях Суворов всегда проявлял беспокойство, но не изменял своего метода, который он считал исключительно полезным. Маневры происходили при непрестанной ружейной и артиллерийской стрельбе (холостыми зарядами), так что атакующие бывали густо окутаны облаками порохового дыма.

Сам Суворов во время учений вертелся вьюном, отдавал распоряжения, передвигал части, хвалил и бранил (но никогда не арестовывал). Заметив однажды офицера, скакавшего позади своей атакующей роты, фельдмаршал рассвирепел и отдал приказ немедленно «убить» его; офицер опрометью понесся вперед.

Присутствие Суворова на маневрах воодушевляло солдат. Все были охвачены лихорадкой быстроты и энергии.

Артиллеристы выбивались из сил, чтобы не отставать от пехоты, пехота торопилась за кавалерией. И над всем этим царил образ худого старика в холщевой рубашке, носившегося по равнине и выкрикивавшего:

— Стреляй метко, штыком коли крепко!

После учения Суворов часто собирал отряд и производил краткий разбор действий. Говорил он негромко, но был в полной уверенности, что слышащие его солдаты передадут вечером его слова всей армии. Внешняя манера поведения оставалась у него такой же простой, как в бытность мушкатером, и это очень нравилось солдатам. Появляясь перед фронтом в фельдмаршальском мундире, он преспокойно сморкался двумя пальцами, любил ввернуть соленое словцо, иногда даже не стеснялся отправлять малую нужду.

Суворов приходился по сердцу солдатам и тем, что не вмешивался в мелочи и не позволял офицерам придираться к пустякам. Но если проступки относились к основным требованиям службы или если проявлялось неповиновение, он строго взыскивал, и взыскивал с высших чинов больше, чем с нижних.

В Тульчине окончательно оформилась и была записана знаменитая суворовская инструкция войскам — «Наука побеждать». Еще в Херсоне и затем на походе в Польшу Суворов приказывал обучать войска составленному им военному катехизису, и большинство солдат знали это наставление наизусть. Теперь оно получило окончательную редакцию.

«Наука побеждать» внутренне тождественна с «Суздальским учреждением». Она построена на тех же принципах. В ней также выдержана мысль о единой связи между механическими приемами обучения и нравственным, моральным воспитанием. Войскам прививаются те же идеи о необходимости порыва, энергии. Даже слог «Науки» соответствует этому: «рви, лети, ломи, скачи», тяжелые ранцы именуются «ветрами» и т. д. Прерывистый, лаконичный слог «Науки» был понятен солдатам, привыкшим к языку своего полководца. Первую часть «Науки побеждать» составлял «Вахт-парад» — наставление о производстве учения. Вторую и главную — «Словесное поучение»: система суворовских афоризмов о поведении в бою и о внутреннем быте солдат.

Этот замечательный документ заслуживает того, чтобы привести его.

НАУКА ПОБЕЖДАТЬ

(Деятельное военное искусство)

Раздел 2-й. Словесное поучение солдатам.

Военный шаг — аршин, в захождении — полтора аршина; береги интервалы.

Береги пулю на три дня, а иногда и на целую кампанию, когда негде взять. Стреляй редко, да метко; штыком коли крепко; пуля обмишулится, штык не обмишулится; пуля дура, штык молодец.

Коли один раз — бросай басурмана со штыка; мертв на штыке, царапает саблею шею. Сабля на шею — отскок на шаг, ударь опять, коли другого, коли третьего; богатырь заколет полдюжины, а я видал и больше. Береги пулю в дуле; трое наскочат — первого заколи, второго застрели, третьему штыком карачун.

В атаке не задерживай.

Обывателя не обижай; он нас поит и кормит. Солдат не разбойник. Святая добычь: возьми лагерь — все ваше; возьми крепость — все ваше. Без приказа отнюдь не ходи на добычь.

Баталия полевая — три атаки. В крыло, которое слабее, крепкое крыло закрыто лесом — это не мудрено, солдат проберется. Атака в средину не выгодна, разве конница хорошо рубить будет, инако сами сожмут. Атака в тыл очень хороша, только для небольшого корпуса, а армией заходить тяжело.

Штурм. Ломи через засек, бросай плетни через волчьи ямы, быстро беги, прыгай через палисады, бросай фашины, спускайся в ров, ставь лестницы. Стрелки, очищай колонны, стреляй по головам. Колонны, лети через стены, на вал, скалывай, на валу вытягивай линию, ставь караул к пороговым погребам, отворяй ворота коннице. Неприятель бежит в город, его пушки обороти по нем, стреляй сильно в улицы, бомбардируй живо, недосуг за ним ходить. Неприятель сдался — пошали: стена занята — на добычь.

Три воинские искусства. Первое — глазомер: как в лагере стать, как итти, где атаковать, гнать и бить; также для занятия местоположения, примерного суждения о силах неприятельских, для узнания его предприятий.

Второе — быстрота. Поход: полевой артиллерии от полверсты до версты впереди, чтоб спускам и под’емам не мешала… Не останавливайся, гуляй, играй, пой песни, бей в барабан, музыка греми. Десяток отломал — первый взвод снимай ветры, ложись; за ним второй взвод; и так взвод за взводом; первые задние не жди. На первом десятке отдыху час. Первый взвод вспрыгнул, надел ветры, бежит вперед 10–15 шагов. И так взвод за взводом, чтобы задние между тем отдыхали. Второй десяток — отбой: отдых час и больше.

Кашеварные повозки впереди с палаточными ящиками; братцы пришли, к каше поспели; артельный староста — к кашам! На завтраке отдых 4 часа, тож самое к ночлегу, отдых 6 часов и до 8, какова дорога.

По сей быстроте и люди не устали. Неприятель нас не чает, считает за 100 верст, — вдруг мы на него, как снег на голову — закружится у него голова.

Третье — натиск. Нога ногу подкрепляет, рука руку усиляет; в пальбе много людей гибнет; у неприятеля те же руки, да русского штыка не знает. Вытяни линию — тотчас атакуй холодным ружьем; недосуг вытягивать линию — подвиг из закрытого, из тесного места. Обыкновенно конница врубается прежде, пехота за ней бежит, — только везде строй. Конница должна действовать всюду, как пехота, исключая зыби; там кони на поводах. В двух шеренгах сила, в трех — полторы силы; передняя рвет, вторая валит, третья довершает.

Бойся богадельни; немецкие лекарственницы издалека тухлые, сплошь бессильны и вредны; русский солдат к ним не привык. У вас есть в артелях корешки, травушки, муравушки. Солдат дорог; береги здоровье, чисти желудок, коли засорился, голод — лучшее лекарство. Кто не бережет людей — офицеру арест, унтер-офицеру и ефрейтору — палочки, да и самому палочки, кто себя не бережет.

Богатыри, неприятель от вас дрожит, да есть неприятель больше и богадельни: проклятая немогузнайка, намека, загадка, лживка, краснословка, краткомолвка, двуличка, вежливка, бестолковка. Or немогузнайки много, много беды. За немогузнайку офицеру арест, а штаб-офицеру от старшего штаб-офицера арест квартирный.

Солдату надлежит быть здорову, храбру, тверду, решиму, правдиву, благочестиву.

Ученье свет, неученье тьма; за ученого трех неученых дают; нам мало трех, давай нам шесть, давай нам десять на одного, — всех побьем, повалим, в полон возьмем. Вот, братцы, воинское обучение; господа офицеры, какой восторг!

По окончании сего командовалось: «К паролю, с обоих флангов часовые вперед, ступай на краул!» По отдаче пароля, лозунга и сигнала, следовала похвала или в чем-либо хула вахт-параду. Потом громогласно: «Субординация, экзерциция, дисциплина, чистота, здоровье, опрятность, бодрость, смелость, храбрость, победа, слава, слава, слава».

«Наука побеждать» не обременяла солдат ничем, что не вызывалось боевой надобностью, и в то же время давала им указания относительно всего, что могло встретиться в бою и на походе.

…Так текли дни в Тульчине. Судьба снова, теперь в последний раз, послала старому полководцу краткий период покоя. «Наш почтенный старик здоров, — писал один из находившихся при Суворове, — он очень доволен своим образом жизни; вы знаете, что наступил сезон его любимых удовольствий — поля, ученья, лагери, беспрестанное движение; ему ничего больше не нужно, чтобы быть счастливым».

Но это счастье было недолговечно.

Императрица Екатерина обладала крепкой натурой. Ни болезни, ни государственные обязанности, ни калейдоскопическая смена любовников не могли подорвать ее железного здоровья. Но мало-помалу годы брали свое. Когда перевалило за половину седьмого десятка, ее придворному врачу, доктору Рожерсону, все чаще приходилось выслушивать жалобы августейшей пациентки. В начале ноября 1796 года у императрицы был удар. Говорили, что причиной его явился отказ гостившего в Петербурге шведского короля принять условия женитьбы на великой княжне Александре Павловне. Через три дня, 7 ноября, Екатерина пошла в уборную и через полчаса была найдена там лежащей на полу. Ее перенесли в спальную, вручили попечению Рожерсона и тотчас послали в Гатчину известить Павла.

Если верить Растопчину, и Павел и жена его видели в ту ночь во сне, что некая невидимая сила возносила их к небу, причем сон этот повторился несколько раз подряд. Когда Николай Зубов привез весть, наследник тотчас помчался в столицу. По дороге встретились еще двадцать курьеров: все торопились выслужиться перед завтрашним императором. Один курьер был даже от придворного повара. Курьеры становились в кортеж; так приехали во дворец.

Там царило оцепенение. Бледный, с трясущейся челюстью Безбородко обратился к Павлу с просьбой уволить его без срама, но тот отвечал, что старое забыто. Растопчин немедленно опечатал кабинет государыни. В углу зала рыдал Платон Зубов; его сторонились, никто не решался подать ему стакан воды.

Утром Екатерина II скончалась. Тотчас состоялась присяга новому самодержцу. К Алексею Орлову, который не был на присяге в церкви, Павел послал Архарова; Орлов присягнул дома.

«Все, любя перемену, думали найти в ней выгоды в всякой, закрыв глаза и зажав уши, пускался без души разыгрывать снова безумную лотерею слепого счастья».

Так описывает Растопчин первый день нового царствования.

Когда Екатерина свергла своего полубезумного супруга, она могла рассчитывать на популярность в стране. Следуя своему плану — поступать так, чтобы «башмак меньше жал ногу», она выплатила из своих комнатных денег жалованье армии, ограничила пытки и конфискации, приняла меры против монополии и взяточничества, издала указы о свободе торговли и удешевлении соли, допустила «свободоязычие» в литературе.

Но прошло немного времени — и обнаружилось, что империя Екатерины — это, по выражению одного историка, картина, рассчитанная на дальнего зрителя: издали — величественна, вблизи — беспорядочные мазки.

Свободолюбивые проекты были сданы в архив. Жестокая реакция пришла им на смену. Никогда еще крестьянству и работному люду не жилось так тяжко и горько, как в это блестящее царствование. Горожане были придавлены налоговым прессом, вследствие непрестанных войн. У кормила правления утвердились беспринципные, бесчестные люди, помышлявшие только о собственной наживе, о которых Александр I в 1796 году сказал, что ие хотел бы иметь их у себя и лакеями. «В наших делах господствует неимоверный беспорядок, — писал он тогда же, — грабят со всех сторон, все части управляются дурно, порядок изгнан отовсюду… Кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых на каждом шагу для получения внешних отличий».

Все это пытались заслонить внешнеполитическими успехами: Екатерина отвоевала у Турции и Польши земли с населением в 7 миллионов душ, число жителей в России возросло с 19 миллионов (1762) до 36 миллионов (1796), армия с 162 тысяч до 312 тысяч, флот с 27 фрегатов и линейных кораблей до 107. Но по этому поводу вице-канцлер Остерман тотчас после воцарения Павла из’яснил русскому послу в Лондоне Воронцову: «Россия, будучи в беспрерывной войне с 1756 года, есть потому единственная в свете держава, которая находилась сорок лет в несчастном положении истощать свое народонаселение». Далее он констатирует, что жители «желают отдохновения после столь долго продолжавшихся изнурений».

Правда, имелись более значащие плюсы екатерининского царствования: увеличение числа фабрик, возрастание суммы государственных доходов с 16 до 69 миллионов. Но казна была все-таки пуста: в 1796 году государственный долг составлял 200 миллионов рублей, что равнялось трехгодичному доходу казны. При этом питейный доход увеличился во время царствования Екатерины в шесть раз и составлял третью часть всех поступлений.

Один из лучших дореволюционных историков, Ключевский, писал: «По мнению некоторых, вся героическая эпопея Екатерины II — не что иное, как театральная феерия, которую из-за кулис двигали славолюбие, тщеславие и самовластие; великолепные учреждения заводились для того только, чтобы прослыть их основательницей, а затем оставлялись р пренебрежении; вся политика Екатерины — нарядный фасад с неопрятными задворками, следствие чего: порча нравов в высших классах, угнетение и разорение низших, общее ограбление России».

Что касается нового императора, то в широких кругах он был мало известен. Знали, что у него всегда были неприязненные отношения с матерью, что достаточно было заслужить его благосклонность, чтобы впасть в немилость у Екатерины; что уже в детские годы он был занят «маханием» за фрейлинами; что он был раздражителен, гневен, презирал всех окружающих, по каковой причине его воспитатель Порошин предсказал, что «при самых наилучших намерениях он возбудит ненависть к себе», а его любимец Растопчин заявил: «Великий князь делает невероятные вещи; он сам готовит себе погибель и становится все более ненавистным». Известно было, что он, подобно отцу, пристрастен ко всему прусскому. Наконец, рассказывали об его парадомании и наклонности к поддержанию дисциплины путем жестоких наказаний.

Все это было мало утешительно, но на первых порах заждавшийся власти Павел проявил себя рядом поступков, подсказанных добрыми намерениями. Освобождены были заключенные по делам тайной экспедиции, среди них томившийся в Шлиссельбурге Новиков; из Сибири вернули Радищева; многие пленные поляки, в том числе Косцюшко, получили свободу; была прекращена война с Персией; отменен рекрутский набор и об’явлено дворам о мирных намерениях России.

Однако прошло несколько месяцев, и царь стал заводить порядки, которых не ведали и при Петре III. Весь уклад жизни подвергся строгой регламентации; запрещены были круглые шляпы, фраки и жилеты; надлежало надевать немецкое платье со стоячим воротником установленной ширины; женщинам воспрещалось носить синие женские сюртуки; регламентированы были упряжь, экипаж, прическа, форма приветствия государю. Даже отдельные слова подверглись гонению: вместо «стража» следовало говорить «караул», вместо «граждане» — «жители», вместо «отечество» — «государство»; слово «общество» было вовсе запрещено. Воспрещен был ввоз из-за границы книг и музыкальных произведений. Вся переписка тщательно перлюстрировалась. За неосторожные речи о государе пытали. По самым ничтожным поводам людей хватали, сажали в тюрьмы, ссылали в Сибирь, били кнутом. По всей России скакали фельд’егери, развозившие неожиданные и непонятные повеления императора: ссылки, наказания, перемещения, награды. Некоего Лопухина наградили по недоразумению, так как Павел счел его родственником своей любовницы. По свидетельству современника, «генералы возрастали так же быстро, как спаржа растет в огороде», но так же быстро они увядали. В царствование Павла I было уволено 333 генерала и 2261 офицер. «Награда утратила свою прелесть, — писал Карамзин, — наказание — сопряженный с ним стыд».

Тяжелее всех чувствовала гнет павловского режима армия. Была восстановлена старая прусская форма: волосы солдат спрыскивали квасом, посыпали мукою и давали засохнуть мучной корке на голове; сзади к голове привязывали железный прут в пол-аршина для устройства косы, на висках приделывали войлочные букли. В службе завелась назойливая, мертвящая мелочность. Оторванная пуговица у одного из солдат могла свести к нулю отлично проведенные маневры. На первый план были выдвинуты послушание и исполнительность.

«Солдат есть простой механизм, артикулом предусмотренный», — такова была установка Павла I. За малейшую провинность солдатам давали по нескольку сот шпицрутенов. Заслуженные боевые офицеры подвергались из-за пустяков грубым выговорам. Один полковник-суворовец, выслушав от Аракчеева подобную отповедь, застрелился. Во время разводов Павел на месте приговаривал к палкам, разжаловал офицеров в рядовые; однажды целый полк, не потрафивший императору, получил в конце ученья приказ:

— Дирекция прямо! В Сибирь — шагом марш! — и вынужден был прямо с плаца маршировать в Сибирь.

Трудно было найти более резкие противоположности, более различные системы, чем те, которые насаждались Суворовым в Тульчине и Павлом в Петербурге. Сосуществование их было невозможно. Они неминуемо должны были столкнуться.

При жизни Екатерины II отношения между Суворовым и цесаревичем были хотя и сдержанные, но не плохие. Случались, правда, стычки. Будучи однажды у наследника, полководец в обычной шутовской форме выражал неодобрение виденным порядкам. Не отличавшийся обходительностью, Павел в бешенстве крикнул:

— Извольте перестать дурачиться. Я прекрасно понимаю, что скрывается за вашими фокусами.

Суворов тотчас угомонился, но, выйдя за дверь, выкинул последнее «коленце»: пропел перед придворными экспромт, выражавший его гнев и обиду:

— Prinсe adorable! Demote implacable!

Но такие инциденты были в характере обоих. Павел знал, что фельдмаршал со всеми «дурачится», а тому было известен нрав наследника.

Существовало, правда, одно обстоятельство, чреватое серьезными последствиями: Павел не одобрял суворовских методов, его «натурализма». Воинский идеал для него воплощался в Фридрихе II; с этой же меркой он подошел к Суворову — и, конечно, ничего не понял в нем.

Все-таки в первые месяцы по воцарении у Павла не возникало конфликтов с фельдмаршалом. Император сводил счеты с приближенными Екатерины. Алексей Орлов принужден был уехать за границу, Дашкова выехала в деревню; Суворов, встречавший при екатерининском дворе холодный прием, не вызывал в Павле подозрений. «Поздравляю с новым годом, — писал он фельдмаршалу, — и зову приехать к Москве, к коронации, если тебе можно. Прощай, не забывай старых друзей». Суворов, в свою очередь, проявлял полную лойяльность к новому государю. В день получения известия о смерти Екатерины и восшествии нового монарха он пишет Хвостову: «Сей день печальной! После заутрени, без собрания, одни в алтаре на коленях с слезами. Неблагодарный усопшему государю будет неблагодарен царствующему… Для восшествия на престол великого государя подарите моим русским крестьянам всем по рублю». Начавшаяся смена министров даже радовала его: прежних он не мог помянуть добром. «Ура! Мой друг, граф Безбородко — первый министр», — восклицал он в одном письме.

Скоро на безоблачном небе появились первые предвестники грозы. В армии началась чехарда перемещений, увольнений и назначений. Чуть не целый десяток генералов сразу был произведен в фельдмаршалы; множество генералов было уволено; новый начальник генерал-квартирмейстерского штаба, Аракчеев, притеснял даже высших чинов так, что их служба сделалась «полной отчаяния»; на петербургской гауптвахте всегда сиживало по нескольку генералов. Наконец, что самое важное, Павел, опираясь на советы Репнина и Аракчеева, полагавшего, что «чем ближе своим уставом подойдем к прусскому, чем ровнее шаг… тем и надежды больше на победу», — стал со всей категоричностью вводить новые порядки в полках.

Суворов сразу занял непримиримую позицию по отношению к «прусским затеям». Реформы Румянцева, Потемкина, его собственная сорокалетняя деятельность — все шло на смарку. Русская армия отбрасывалась на полстолетия назад, к временам бездарных преемников Петра; живой дух в ней подменялся мертвым механическим послушанием; боевая подготовка — шагистикой; национальные особенности — бледной подражательностью прусским образцам.

Суворов восстал против всего этого и как военный и как патриот. Если раньше он шел на компромиссы, прибегал к «придворным изворотам», то теперь «польза дела» запрещала ему так поступать. Когда-то он об’явил своим лозунгом:

— Никогда против отечества! — и теперь он был свято верен ему.

Услужливые холопы все чаще доносили императору о резких отзывах старого фельдмаршала: «Солдаты, сколько ни весели, унылы и разводы скучны. Шаг мой уменьшен в три четверти, и тако на неприятеля вместо сорока тридцать верст», «Русские прусских всегда бивали, чтож тут перенять», «Нет вшивее пруссаков: лаузер или вшивень назывался их плащ; в шильтгаузе и возле будки без заразы не пройдешь, а головною их вонью вам подарят обморок», «Пудра не порох, букли не пушки, косы не тесак, я не немец, а природный русак» и т. д., и т. п.

К этому присоединялось открытое невыполнение императорских повелений: Суворов не ввел в действие новых уставов, обучал войска по старой своей системе, не распустил своего штаба, попрежнему самостоятельно увольнял в отпуска.

Некоторыми исследователями была выдвинута версия, будто Суворов, в числе других авторитетных лиц, подписал заготовленный Екатериной манифест, по которому престол предназначался не Павлу, а сыну его Александру. Этим об’ясняют упорную ненависть Павла к знаменитому полководцу. Независимо от правильности этой версии, в ней нет надобности, чтобы уяснить корни императорской немилости. Среди безгласной покорности, которую видел Павел вокруг себя, поведение Суворова являлось совершенно необычайным. «Удивляемся, — раздраженно писал ему император, — что вы тот, кого мы почитали из первых ко исполнению воли нашей, остаетесь последним». В этих словах уже слышалась угроза, и Павел не замедлил привести ее в исполнение.

Ни одно нарушение устава Суворовым не проходило без последствий. По пословице, каждое лыко ставилось ему в строку. В середине января на имя Суворова последовал рескрипт государя:

«С удивлением вижу я, что вы без дозволения моего отпускаете офицеров в отпуск, и для того надеюсь я, что сие будет в последний раз. Не меньше удивляюсь я, почему вы входите в распределение команд, прося вас предоставить сие мне. Что же касается до рекомендации вашей (генералу Исаеву. — К. О.), то и сие в мирное время до вас касаться не может; разве в военное время, если непосредственно под начальством вашим находиться будет. Вообще рекомендую поступать во всем по уставу».

Одновременно Суворову был об’явлен в приказе выговор. Через короткий срок последовал новый выговор.

«Для Грациев потребно мое низложение, — писал Суворов, — начинают низложение».

Он снова подумывал о волонтерстве в другую армию, но международное положение так усложнилось, что он опасался, как бы не оказаться в рядах противников русской армии. «…Солдат мне воспрещает надеть военный пояс против герба России, которой я столько служил».

10 января он записывает: «…Не зная моей тактики Вурмзер есть в опасности. Я, боже избави, никогда против отечества».

Для него, как и для всех окружающих, очевидно, что император будет добиваться полной его капитуляции или же добьет его. Подлинная «буря мыслей» проносится в его голове.

«Я генерал генералов. Тако не в общем генералитете. Я не пожалован при пароле», — записывает он 10 января, «на закате солнца».

Следующая обрывочная записка датирована 11 января, «поутру». В ней фельдмаршал излил сокровенные свои мысли:

«Сколь же строго, государь, ты меня наказал: за мою 55-летнюю прослугу! Казнен я тобою: штабом, властью производства, властью увольнения от службы, властью отпуска, властью переводов… Оставил ты мне, государь, только власть высоч. указа за 1762 г. (вольность дворянства)».

Суворов, скрепя сердце, стал подумывать об oт ставке. Избегая столь решительного шага, он послал ходатайство об увольнении в годовой отпуск «для исправления ото дня в день ослабевающих сил». Император сухо отказал. Даже форма суворовских донесений, своеобразный и лапидарный язык его стали об’ектом гонения. «Донесение ваше получа, немедленно повелел возвратить его к вам, означа непонятные в нем два места», — гласила резолюция Павла на одном докладе Суворова.

Положение создалось нестерпимое. 3 февраля Суворов отправил прошение об отставке. Но Павел предупредил его: 6 февраля 1797 года он отдал на разводе приказ: «Фельдмаршал граф Суворов, отнесясь… что так как войны нет и ему делать нечего, за подобный отзыв отставляется от службы».

 

В КОНЧАНСКОМ

Высочайший приказ поразил, как внезапный удар грома. Никто не думал, что овеянный славой фельдмаршал будет отставлен, подобно неоперившемуся поручику. Враги злорадствовали; друзья незаметно отдалились от Суворова. Подавшие одновременно с ним в отставку восемнадцать офицеров, которых фельдмаршал звал к себе управлять поместьями, распорядились предварительно выяснить, очень ли сердит государь на Суворова, и в этом случае решили прошения не подавать.

Сам Суворов мужественно переносил очередной поворот фортуны. Ему пришлось провести в Тульчине еще полтора месяца, и только по прибытии разрешения на выезд он покинул армию и выехал в свое имение, в Кобрин.

Иногда можно встретить упоминание о состоявшейся якобы трогательной сцене прощания Суворова с войсками. Это совершенно не соответствует действительности; обстановка момента исключала самую мысль об этом. Но несомненно, что весть об от’езде Суворова потрясла войска, особенно солдат. Чем острее было это возмущение и скорбь об отставленном полководце, тем страшнее казался его образ петербургскому деспоту. Ему уж мало казалось отставки. В Кобрин помчался коллежский асессор Николев с новым высочайшим приказом: Суворова непременно перевезти в его отдаленные боровичские поместья, расположенные в глуши Новгородской губернии, и «препоручить там городничему Вындомскому, а в случае надобности требовать помощи от всякого начальства»; никому из поехавших в Кобрин офицеров не разрешалось сопровождать Суворова на новое место жительства. Процедура увоза была столь поспешна, что Суворов не успел даже захватить своих драгоценностей и денег. Ему не позволили сделать никаких распоряжений; карета стояла наготове. Не успев опомниться, он очутился в ней, кучер взмахнул кнутом — и лошади понеслись на север.

Вблизи города Боровичи лежало захудалое суворовское поместье, Кончанское. Название села происходило от слова «конец»: здесь кончались жилища расселившихся с севера кореляков, южнее их уже не было. Вокруг — озера, болота да леса. Вотчина — из нескольких сот душ, перебивавшихся с хлеба на квас, не знавших промыслов и ковырявших каменистую, неплодородную землю. Сюда-то и приехал в начале мая 1797 года Суворов.

Помещичий дом обветшал; Суворов чаще жил в избе, в которой имелись две комнаты, одна над другой. Всю меблировку составляли диван, несколько стульев, шкаф с книгами, портреты Петра I, Екатерины II и несколько семейных портретов.

Жил он один, и никого близких около себя не видел. Семейная жизнь Суворова — тема, заслуживающая особого рассмотрения.

В одном письме, датированном 1776 годом, Суворов писал:

«Долг императорской службы столь обширен, что всякий долг собственности в нем исчезает: присяга, честность и благонравие то с собою приносят». Военное призвание, в самом деле, поглощало его целиком, и для личной жизни у него не оставалось ни времени, ни душевных сил. Самолюбивый, раздражительный, нетерпимый, обладавший тяжелым характером, он трудно уживался с людьми, не умевшими видеть за всем этим внутреннего благородства его натуры. У него не было близких друзей; вокруг него всегда была пустота. Обычно эту пустоту пытаются заполнить семейной жизнью, но если Суворов когда-либо разделял в этом отношении розовые иллюзии, то они привели лишь к очередному разочарованию: семейная жизнь его оказалась совершенно неудачной.

Женская красота страшила его теми волнениями, которые она несла с собой; размеренные брачные отношения казались ему узами, ограничивающими независимость. Однажды, выражая сомнение в способностях польского генерала Грабовского к быстрым действиям, он написал: «Грабовский, с женою опочивающий». Но наряду с этим он считал долгом каждого человека жениться и иметь детей. «Меня родил отец, и я должен родить, чтобы отблагодарить отца за мое рождение…», «Богу не угодно, что не множатся люди…».

С такими религиозно-нравственными соображениями подходил он к своей женитьбе. Выбор его пал на Варвару Ивановну Прозоровскую. Это был человек, менее всего способный сочувствовать подобным воззрениям и ждавший от брака совсем иного.

Варваре Ивановне в то время было двадцать три года. «Она была красавицей русского типа, полная, статная, румяная; но с умом ограниченным и старинным воспитанием, исключавшим для девиц всякие знания, кроме умения читать и писать». Впрочем, и эту нехитрую премудрость Варвара Ивановна осилила с грехом пополам, как то можно заключить из ее письма к своему дяде, князю Голицыну (приводим с соблюдением орфографии):

«и Я, миластиваи Государь дядюшка, принашу майе нижайшее патъчтение и притомъ имею честь рекаманъдавать в вашу милость алекъсандры василиевича и себя такъжа, и такъ остаюсь, миластиваи государь дядюшка покоръная и веръная куслугам племяница варъварва Суворава».

Даже на фоне слабой образованности, которой отличалось русское высшее общество XVIII века, это письмо выделяется своей малограмотностью.

Суворов женился с обычной стремительностью, характеризовавшей все его поступки. 18 декабря 1773 года состоялась помолвка, 22 декабря — обручение, а 16 января 1774 года — свадьба. Отец новобрачной к тому времени обеднел и дал за дочерью всего 5 тысяч рублей приданого. Несомненно, что Суворов, уже приобревший к тому времени известность, мог найти более богатую невесту. Очевидно, ему — как и его отцу — импонировала знатность рода Прозоровских и красивая наружность невесты. Пылких чувств к Варваре Ивановне Суворов, видимо, никогда не испытывал.

Между супругами не было ничего общего. Он был некрасив, она красавица; он глубоко образованный человек, с железной волей, грандиозными замыслами, она аристократка, пустая по содержанию, видевшая во всем лишь внешнюю, показную сторону вещей, неспособная ни понять, ни оценить своего мужа. Образ жизни полководца также не соответствовал понятиям его новой жены. Она не сочувствовала его бережливости, скромности, отказу от внешних аксессуаров знатности. Наконец, оба были неуступчивы и своенравны.

Как бы то ни было, первые годы супружества протекли без серьезных размолвок (Варвара Ивановна родила в это время дочь Наталью). Но затем отношения испортились. В сентябре 1779 года Суворов подал в консисторию прошение о разводе. Через несколько месяцев он взял это прошение обратно. Однако достигнутое примирение оказалось непрочным. К тем конфликтам, которые проистекали из противоположности их вкусов и характеров, прибавился новый серьезный фактор: Варвара Ивановна нарушила супружескую верность. Екатерининская эпоха отличалась необычайной распущенностью, царившей в так называемых «высших кругах» общества. Двор императрицы мог соперничать в этом отношении с доживавшим последние годы королевским Версалем. Знатные дамы беспрестанно меняли любовников, причем это не было тайной даже для их мужей. Варвара Ивановна поступила так же, как поступала почти всякая скучающая молодая женщина ее круга.

Но Суворов категорически не хотел признавать этого обычая. При той строгости и чистоте, которыми отличались его взгляды на брак, поведение его жены неминуемо должно было повлечь крупную драму.

Впрочем, Суворов долго искал примирения с женой. Например, в 1780 году Суворов пишет статс-секретарю императрицы Турчанинову:

«Сжальтесь над бедной Варварой Ивановной, которая мне дороже жизни моей. Зря на ее положение, я слез не отираю. Обороните ее честь. Ее безумное воспитание оставляло ее без малейшего просвещения в добродетелях и пороках… Накажите сего изверга по примерной строгости, отвратите народные соблазны». И далее в том же письме: «…Прошу о наказании скверного соблазнителя и вечного поругателя чести моей неблагодарного по милостям и гостеприимству».

Мы не располагаем точными данными о том, кто был этот «скверный соблазнитель», да это и не важно. Есть основание считать, что просьбы полководца достигли цели, и «вечный поругатель» чести Суворова подвергся взысканию. Во всяком случае, в другом письме к тому же Турчанинову (написанном в августе 1780 года) говорится:

«Почтенное ваше письмо меня успокоило. Вижу я в перспективе покрытие моей невинности белым знаменем. Насильный похититель моей чести примет достойное воздаяние. Но до того мое положение хуже каторжного вдовца».

Варвара Ивановна, никак, видимо, не ожидавшая столь горестных последствий своего легкомыслия, в свою очередь, писала Турчанинову: «А что до злодея проклятого, то, пожалуйста, батюшка, постарайся, ради бога, упечь его поскорее».

Отношения Суворова к жене крайне испортились, но и на этот раз дело не дошло до полного разрыва. Свое примирение с Варварой Ивановной Суворов, проживавший тогда в Астрахани, обставил со свойственной ему оригинальностью. Для описания этой необыкновенной церемонии приведем выдержки из рассказа, напечатанного впервые в 1838 году в «Астраханских Ведомостях».

«Во время преосвященного Антония Румовскою был в Астрахани граф А. В. Суворов… Между графом и графинею какие были распри, это они только знают. 1783 года декабря 12 дня… Суворов пошел в простом солдатском мундире и супруга его в самом простом также платье, кафедральный же протоиерей Панфилов, облачась во все облачения, взошел в алтарь, отворил царские двери. Граф и графиня и все приближенные, как мужеский, так и женский пол, стояли на коленях, обливаясь слезами… Граф встает и идет в алтарь к престолу, полагает три земных поклона, став на коленях, воздевает руки, встав, прикладывается к престолу, упадает к протоиерею в ноги и говорит: „Прости меня с моею женою, разреши от томительства моей совести“. Протоиерей выводит его из царских врат, ставит на прежнее место на колена, жену графа подымает с колен… подводит к графу, которая кланяется ему в ноги, также и граф. Протопоп читает разрешительную молитву, и тотчас начинается литургия, во время которой оба причастились».

В продолжение нескольких лет после этого семейная рознь супругов не осложнялась крупными столкновениями, но в 1784 году произошел окончательный разрыв. Суворов обратился непосредственно в синод с ходатайством о разводе, и хотя синод, по формальным соображениям, не дал хода бракоразводному делу, Суворов решительно порвал всякую связь с Варварой Ивановной. Раздражение против бывшей жены было у него настолько велико, что когда до него дошли слухи «о повороте жены к мужу», он тотчас отправил своего управляющего Матвеича к московскому архиепископу.

«Скажи, что третичного брака уже быть не может и что я тебе велел об’явить ему это на духу. Он сказал бы: „Того впредь не будет“. Ты: „Ожегшись на молоке, станешь на воду дуть“. Он: „Могут жить в одном доме розно“. Ты: «Злой ее нрав всем известен, а он не придворный человек“».

Разошедшись с женой, Суворов пожелал вернуть полученное им приданое. Прозоровский отказался, но Суворов усиленно настаивал на этом и добился своего. Зато, устанавливая Варваре Ивановне ежегодное содержание, он, поколебавшись, определил незначительную сумму в 1200 рублей; впрочем, через несколько лет эта сумма была доведена до 3 тысяч рублей.

Резкий и желчный, когда его раздражали, Суворов проявил в ведении бракоразводных переговоров много бестактности по отношению к бывшей жене своей. Он предал огласке много интимных фактов из области супружеских отношений, совершенно не заботясь о том, какое влияние это окажет на Варвару Ивановну. Решившись на окончательный разрыв, он заглушил в себе последние остатки теплых чувств к ней и перессорился даже со своими родными, подозревая их в сочувствии его бывшей жене. Справедливость требует отметить, что сама Варвара Ивановна во многом способствовала такому поведению Суворова: она распространяла о нем лживые сплетни, будто он пьянствует, всячески компрометировала его, вымогала через суд деньги и т. д. Опыт супружеской жизни дорого обошелся Суворову и возобновлять его он никогда уже не собирался.

Вся нежность, таившаяся в сердце сурового полководца, в течение многих лет была сконцентрирована на его дочери Наталье, родившейся в 1775 году. Когда ей было два года, отец с умилением писал: «Дочка вся в меня и в холод бегает босиком по грязи». В дальнейшем он всегда питал самую трогательную любовь к дочери. «Смерть моя для отечества, жизнь моя для Наташи», — писал он из Финляндии.

Разлад с женой побудил Суворова удалить дочь из дома; она была отдана на воспитание во вновь учреждавшийся институт благородных девиц (Смольный) и поступила на попечение начальницы института, Софии Ивановны де Лафон. По решительному настоянию Суворова, Варвара Ивановна была разлучена с дочерью навсегда.

Где бы ни был Суворов, как бы тяжело ему ни приходилось, он всегда помнил о дочери; писал ей письма, радовался ее успехам.

«Любезная Наташа, — писал он ей в 1787 году, — Ты порадовала меня письмом от 9 ноября, больше порадуешь, как на тебя наденут белое платье; и того больше, как будем жить вместе. Будь благочестива, благонравна, почитай свою матушку Софию Ивановну или она тебе выдерет уши, да посадит за сухарик с водицею… У нас были драки сильнее, нежели вы деретесь за волосы, а как в правду потанцовали, в боку пушечная картечь, в левой руке от пули дырочка, да подо мной лошади мордочку отстрелили. Насилу часов через восемь отпустили с театру в камеру… Как же весело на Черном море, на Лимане! Везде поют лебеди, утки, кулики; по полям жаворонки, синички, лисички, в воде стерляди, осетры: пропасть!»

Весь он здесь, в этом письме, этот едкий человек и жестокий воин, оставшийся в душе до конца жизни большим ребенком!

В другом письме, от 1788 года, он пишет:

«Милая моя Суворочка! Письмо твое от 31 Генваря получил; ты меня так утешила, что я по обычаю моему от утехи заплакал. Кто-то тебя, мой друг, учит такому красному слогу, что я завидую… Куда бы я, матушка, посмотрел теперь на тебя в белом платье! Как ты растешь! Как увидимся, не забудь мне рассказать какую-нибудь приятную историю о твоих великих мужах в древности… Ай-да, Суворочка. Здравствуй, душа моя, в белом платье: носи на здоровье, рости велика!»

Описывая бой под Очаковым, Суворов вновь прибегает к образному стилю, рассчитанному на уровень понимания и мышления детей:

«Ай да ох! Как же мы потчивались! Играли, бросали свинцовым большим горохом, да железными кеглями, в твою голову величины; у нас были такие длинные булавки, да ножницы кривые и прямые: рука не попадайся, тотчас отрежут, хоть и голову. Ну, полно с тебя, заврались! Кончилось все иллюминациею, фейерверком… С Festin турки ушли далеко, ой далеко».

Приведем еще одну коротенькую цитату, любопытную тем, что она, хоть и в шутливой форме, рисует взгляды Суворова на воспитание. В 1790 году он пишет Наташе:

«Душа моя! По твоему письму, ты уж умеешь рассуждать, располагать, намерять, утверждать мысли в благонравии, добродушии и просвещении от наук. Знать, тебя Софья Ивановна много хорошо сечет».

В 1791 году Наталья Суворова окончила институт. По свидетельству современников, она не отличалась ни красотой, ни умом и была совершенно ординарной девушкой. Однако, во внимание к заслугам ее отца, Екатерина назначила ее фрейлиной, поместив жить во дворце. Милость императрицы страшно обеспокоила Суворова. Зная, сколько соблазнов таилось для молодой девушки в легкомысленной, развратной среде придворных, он решился, пренебрегая гневом Екатерины, взять ее из дворца. Наташа была поселена у своей тетки. Это не успокоило Суворова. Он, не переставая, посылал ей наставления и предостережения.

«Избегай людей, любящих блистать остроумием, — писал он, тоскливо следя издали за светской жизнью дочери, — по большей части, эти люди извращенных нравов… Будь сурова с мужчинами и говори с ними немного… Если случится, что тебя обступят старики, показывай вид, что хочешь поцеловать у них руку, но своей не давай».

Наташа отвечала своему отцу обычно лаконичными, сухими письмами, напоминающими скорее отписки. «Милостивый Государь Батюшка! Я слава богу здорова. Целую ваши ручки и остаюсь навсегда ваша послушнейшая дочь гр. Н. Суворова-Рымникская».

Годы шли, и на очередь встал вопрос о замужестве Наташи. Суворов, скрепя сердце, готовился к этому; он чувствовал, что, выйдя замуж, дочь отдалится от него. (Хотя, надо сказать, Наташа и так не отличалась особой сердечностью.) Но делать было нечего! Начались выборы женихов.

Снова Суворов, так ценивший обычно расположение двора и вельмож, навлекает на себя гнев многих из них. Он отклонил возможность породниться со знатнейшими родами — из опасения, что жених недостаточно хорош для Наташи. Он отказал молодому графу Салтыкову (сыну Н. И. Салтыкова) потому, что он «подслепый жених», князь Трубецкой получил отказ потому, что «он пьет, и его отец пьет и в долгах, а родня строптивая», князь Щербатов потому, что «взрачность не мудрая, но паче непостоянен и ветрен». Симпатиями Суворова пользовался молодой граф Эльмпт — «юноша тихого портрета, больше со скрытными достоинствами и воспитанием, лица и обращения не противного». Но этот кандидат был забракован невестой, которую Суворов — в противоположность господствовавшим обычаям — совершенно не неволил в выборе жениха.

Затянувшееся сватовство Наташи очень беспокоило Суворова.

— И засыхает Роза, — восклицал он.

Наконец, жених нашелся. Это был брат тогдашнего фаворита Платона Зубова, граф Николай Александрович Зубов. Сватовство было поддержано самой императрицей. Перспектива породниться с фаворитом казалась заманчивой.

В апреле 1794 года состоялось венчание. Суворова в Петербурге не было — он находился в тот момент в Варшаве. Обычно прижимистый в денежных вопросах, он на этот раз не поскупился: в приданое Наташе были даны 1500 душ крестьян и некоторые из пожалованных ему бриллиантовых вещей. Это была значительная часть всего его состояния.

Как и предполагал Суворов, замужество дочери охладило ее отношения с ним. Он сам пишет ей все реже и холоднее: «Любезная Наташа, за письмо твое тебя целую, здравствуй с детьми, божье благословение с вами», — вот образчик его позднейших писем дочери. Он видел, что Наташа, занятая мужем, детьми и светской жизнью, все меньше вспоминает своего оригинала-отца.

В одном из писем Хвостову, датированном октябрем 1796 года, Суворов говорит со скрытой горечью: «Наташа отдана мужу, тако с ним имеет связь; он ко мне не пишет, я к ним не пишу: божие благословение с ними!.. Родство и свойство мое с долгом моим: бог, государь и отечество».

Отдалившись от дочери, он стал уделять больше внимания своему второму ребенку — сыну Аркадию.

Аркадий родился в 1784 году. Несомненно, что Суворов гораздо нежнее любил свою дочь, но несомненно также и то, что сын воспринял от него значительно больше, чем серенькая, ничем не выдававшаяся Наташа. Аркадий был одарен от природы замечательными способностями, в частности, военными. Что его отделяло от отца, это, видимо, унаследованная от матери, очень красивая внешность и безудержная жажда потех и наслаждений.

До одиннадцатилетнего возраста Аркадий жил у своей матери, и это, естественно, создало некое средостение между ним и его отцом. Затем он был назначен камер-юнкером к великому князю Константину Павловичу. Когда совершалась итальянская кампания, Павел I надумал, что сыну приличествует быть при отце, и отправил Аркадия в действующую армию, дав ему чин генерал-ад’ютанта. Во время похода пятнадцатилетний Аркадий проявлял неоднократно смелость и отвагу, что способствовало перемене отношения к нему его отца. Отважный мальчик начал заполнять в сердце Суворова ту пустоту, которая образовалась с отдалением Наташи. В письмах полководца, в которых почти не встречалось раньше имя Аркадия, все чаще появляется упоминание о нем.

«Мне хочется Аркадию все чисто оставить», — писал Суворов, уже охваченный смертельной болезнью.

До него дошли слухи, что получивший беспорядочное воспитание, вращавшийся с детских лет в кругу толпившейся вокруг великого князя золотой молодежи Аркадий заимствовал ее наклонности. Для того, чтобы отучить сына от столь ненавидимых им кутежей и волокитства, Суворов решил женить его, несмотря на юный возраст. Он выбрал уже невесту, но не успел осуществить своего замысла: смерть скосила его, прежде чем он наставил «на путь истинный» своего, так поздно обретенного, сына.

Семейные радости не были суждены Суворову.

Через месяц после прибытия Суворова в Кончанское, его навестила Наташа со своим сыном. Это очень развлекло опального фельдмаршала, он повеселел, бодрее относился к своей участи. Но через два месяца гости уехали, старик остался один. Жизнь его становилась все более тяжелой.

Вындомский отказался от обязанностей надзирать за Суворовым, сославшись на плохое свое здоровье. Из Петербурга повелели переложить эти обязанности на соседнего с Суворовым помещика Долгово-Сабурова. Тот также отказался, приведя какие-то веские причины. Тогда вспомнили о Николеве, безграмотном отставном чиновнике, подвернувшемся однажды под руку и так ретиво выполнившем тогда поручение перевода Суворова из Кобрина.

В конце сентября Николев приехал в Кончанское. Бесцеремонность нового надсмотрщика была хорошо известна Суворову. Нервы его не выдержали, и он отправил Павлу отчаянное письмо. «Сего числа приехал ко мне коллежский советник Николев. Великий монарх, сжальтесь, умилосердьтесь над бедным стариком. Простите, если чем согрешил».

На этом письме император наложил резолюцию: «Оставить без ответа».

Николев следил за каждым шагом Суворова, перлюстрировал его корреспонденцию, наблюдал за тем, встречается ли он с кем-нибудь, «учтиво» препятствовал фельдмаршалу отлучаться даже поблизости из Кончанского. Эта мелочная опека терзала старика.

Из Петербурга приходили унылые вести: Павел в ярости. Когда ему доложили, что один полк еще не получил обещанных медалей за взятие Праги, он ответил: «Медалей за пражский штурм бывшим на нем отпущено не будет, понеже я его не почитаю действием военным, а единственно закланием жидов».

Самое имя Суворова вытравлялось из армии, отданной во власть Аракчеева, истекавшей кровью под фухтелями и шпицрутенами.

Кроме всего этого, у фельдмаршала начались денежные неприятности.

Император дал ход всем искам и денежным претензиям, которые, как из рога изобилия, посыпались на Суворова. Павел приказывал взыскивать с опального полководца по самым невероятным счетам: за то, что три года назад по устному распоряжению фельдмаршала израсходовали 8 тысяч рублей на провиантские нужды армии, а провиантское ведомство их не покрыло; за то, что суворовский управитель торговал дом в Москве, не купил его, а купец уже прикрыл фабрику, бывшую в том доме. Бывшей жене Суворова Варваре Ивановне велено было давать ежегодно не 3 тысячи, а 8 тысяч рублей. Дошло до того, что один поляк вчинил Суворову иск за повреждения, нанесенные его имению русской артиллерией в 1794 году. Сумма претензий превысила 100 тысяч рублей при годовом доходе Суворова в 50 тысяч. На кобринское имение был наложен секвестр.

Под влиянием всех напастей, унижений, клеветы и обид Суворов совсем извелся. Почти ежедневно он ударял кого-нибудь из дворовых, чего с ним раньше почти никогда не случалось, и даже его любимцу Прошке — грубому пьянчуге, но беззаветно преданному своему господину — изрядно доставалось. Впрочем, он быстро остывал и обращался с Прошкой по-обычному просто и ласково. На одной прогулке Прошке, шедшему следом за Суворовым, взбрело на ум напроказить, и он, на потеху мужикам, принялся копировать Суворова. Неожиданно обернувшись, фельдмаршал застиг его в самом разгаре его усилий.

— Гум, гум, Прошенька, — кротко сказал он и, как ни в чем не бывало, продолжал свой путь.

По целым дням он ходил из угла в угол, не имея живой души, с кем бы можно было поделиться своими мыслями. Смертельная тоска овладевала им. Иногда ночью, когда ему не спалось, он уходил в темный лес и бродил там до утра.

Главным развлечением его было звонить в колокола; это он очень любил и проводил целые часы на ветхой колокольне. Любил он также беседовать со старичком-священником и охотно читал на клиросе. В церкви он бил поклоны до земли, не сгибая колен, при этом часто смотрел между ног своих yазад и, если замечал смеющихся над ним, делал потом им замечания. В домике своем он завел «птичью горницу» и нередко подолгу просиживал посреди говорливых пернатых обитателей ее. В иные дни он вдруг присоединялся к игравшим в бабки ребятам и проводил целые часы за этим занятием.

Павел все ждал, что старый фельдмаршал принесет повинную. При всем своем сумасбродстве он понимал, какое неблагоприятное впечатление производит ссылка Суворова не только в России, но и за границей. Видя вокруг лишь покорность и поклонение, Павел не сомневался, что и старик-фельдмаршал скоро обломается и если не присоединит прямо своего голоса к хору восхвалений, то даст все-таки возможность поместить его куда-нибудь в армию на вторые роли, для отвода глаз Европе.

Но время шло, а Суворов не сдавался. Больше того: он не проявлял никаких признаков раскаяния. Случился, например, такой эпизод. В Кончанское прибыл курьер от императора; Суворов принял его в бане.

— Кому пакет?

— Фельдмаршалу графу Суворову.

— Тогда это не мне: фельдмаршал должен находиться при армии, а не в деревне.

Петербургско-кончанская баталия продолжалась.

Кончилось тем, что первый шаг сделал император. В феврале 1798 года он приказал племяннику Суворова, молодому князю Андрею Горчакову, «ехать к графу Суворову, сказать ему от меня, что если было что от него мне, я сего не помню; что может он ехать сюда, где надеюсь не будет повода подавать своим поведением к наималейшему недоразумению». Одновременно было дано распоряжение об отзыве из Кончанского Николева.

Вряд ли существовал еще хоть один русский деятель, по отношению к которому тщеславный и самолюбивый Павел сделал подобный шаг. И вряд ли кто-нибудь отказался бы от этого приглашения пойти на компромисс. Но Суворов именно так и поступил; он сразу решил для себя вопрос: не итти ни на какие сделки; лучше ссылка в глухой деревне, чем хотя бы косвенное апробирование «прусских затей» императора. Все его дальнейшее поведение было подчинено этому решению.

Сперва он вообще отказывался ехать в Петербург. Потом, уступая племяннику, выехал, но с необычной медлительностью, проселочными дорогами, «чтобы не растрястись». Горчаков отправился вперед. Государь с нетерпением, даже с тревогой ждал приезда Суворова. Он потребовал, чтобы его уведомили, как только фельдмаршал появится в столице.

Суворов приехал вечером. Павел уже лег, когда ему доложили об этом. Он вышел, сказал, что принял бы Суворова тотчас, но уже поздно, и он переносит аудиенцию на утро. В 9 часов Суворов с Горчаковым вошли в приемную. По дороге в Петербург старый полководец понаблюдал новое устройство армии, и все виденное им только укрепило его в принятом решении.

Окинув взором расфранченных, важничавших генералов, он тотчас же приступил к обычным «шалостям»: одному сказал, что у него длинный нос, другого с удивлением расспрашивал, за что он получил чин и трудно ли сражаться на паркете, с царским брадобреем, крещеным турком Кутайсовым, заговорил по-турецки.

Аудиенция у императора длилась больше часа. Павел проявил небывалое терпение, десятки раз намекая, что пора бы Суворову вернуться в армию. Фельдмаршал оставался глух. В первый раз Павел опоздал на развод, все пытаясь уломать несговорчивого старика. К разводу был приглашен и Суворов. Снова началось ухаживание государя за фельдмаршалом: вместо обычного учения солдат водили в штыки. Суворов почти не глядел на учение, подшучивал над окружающими и, наконец, уехал домой, несмотря на испуганные заклинания Горчакова, что прежде государя никто не смеет уходить с развода.

— Брюхо болит, — пожал плечами Суворов.

Три недели, проведенные им в Петербурге, были подобны этому дню. Он издевался над новой, неудобной формой, путался шпагой в дверцах кареты, ронял с головы плоскую шляпу; на разводах он вдруг принимался читать молитву: «Да будет воля твоя».

В это время произошел характерный диалог между ним и графом Растопчиным.

— Кого вы считаете самым смелым человеком? — спросил Растопчин.

— Трех смелых людей знаю на свете: Курций, Долгорукий и староста Антон. Первый прыгнул в пропасть; Антон ходил на медведя, а Долгорукий не боялся царю говорить правду.

Пребывание в Петербурге становилось явно бесцельным. Бедный Горчаков выбился из сил, пытаясь сгладить перед государем постоянные резкости Суворова. В конце концов, фельдмаршал прямо попросился обратно в деревню; Павел с заметным неудовольствием дал разрешение.

Поездка в столицу имела все же положительные следствия: во-первых, с Суворова был снят надзор, во-вторых, фельдмаршал рассеял овладевшую было им хандру. В первое время по возвращении его настроение было ровное и хорошее. Он ездил в гости к соседям, толпами сбиравшимся поглазеть на диковинного старика. Это, конечно, раззадоривало Суворова, и он в волю «чудил».

Сохранился правдоподобный анекдот, записанный со слов одного кончанского старожила. Некий помещик приехал в гости к отставному фельдмаршалу на восьми лошадях. Добившись согласия на ответный визит, он зазвал в назначенный день всю округу, слетевшуюся взглянуть на опальную знаменитость. Каково же было всеобщее удивление, когда показался Суворов на восьмидесяти лошадях цугом: форейтор полчаса сводил лошадей в клубок, пока вкатилась бричка с седоком. Обратно фельдмаршал уехал на одной лошади.

В этот период Суворов много занимался хозяйством и тесно общался со своими крестьянами. Поведение его как помещика было столь же оригинально и своеобразно, как и все его поступки.

После смерти отца он получил 1900 душ: в Пензенском наместничестве, в Московском округе, в Костромской, Владимирской и Новгородской губерниях. В последующие десять лет он приобрел еще около тысячи душ. Затем ему было пожаловано обширное Кобрино. Разумеется, все это было ничтожно в сравнении с поместьями родовитой знати и фаворитов, но, тем не менее, это было уже немалое хозяйство. Суворов почти не уделял времени управлению поместьями, передоверяя это своим управляющим; те, зная неопытность фельдмаршала в житейских делах, безбожно обманывали его. Однако общие контуры обращения с крестьянами намечались им лично.

Для своего времени Суворов был очень просвещенным и гуманным хозяином. Он не выжимал из крестьян семи потов: крестьяне платили 3–4 рубли оброка в год (с души) и за это пользовались всеми угодьями, реками и покосами. Сберегая рабочие руки, Суворов охотно покупал на стороне охотников пойти в солдаты, вместо того, чтобы отдавать в рекруты своих оброчных. Половину суммы (150–200 рублей) платил он из своих средств, остальные — мир.

Суворов всегда заботился, чтобы не было безбрачных. Если нехватало невест, он посылал покупать их. «Лица не разбирать, были бы здоровы. Девок отправлять на крестьянских подводах, без нарядов, одних за другими, как возят кур, но очень сохранно». Особенно внимателен и заботлив он был всегда к детям. Детей моложе тринадцати лет запрещалось посылать на работы (это в то время, когда в соседних деревнях и на заводах дети были заняты непосильным трудом с семи лет!).

Суворов следил за развитием скотоводства, за соблюдением правильных способов обработки земли. «В привычку вошло, — писал он, — пахать иные земли без навоза, от чего земля вырождается и из года в год приносит плоды хуже… Я наистрожайше настаивать буду о размножении рогатого скота и за нерадение о том жестоко, вначале старосту, а потом всех, наказывать буду».

Наказания в суворовских поместьях применялись тоже совсем не те, что практиковались у других помещиков. Телесных наказаний он почти не употреблял, а если и прибегал к ним, то, главным образом, за воровство. При этом разрешалось употреблять только розги; кнут и плети совершенно были из’яты, равно как весь реквизит рогаток, цепей и т. д. Самое наказание розгами производилось «по домашнему», ничем не напоминая беспощадных истязаний в других поместьях.

Очень любопытны старания Суворова внедрить в сознание крестьян понятие о необходимости взаимной помощи.

«В неурожае крестьянину пособлять всем миром и заимобразно, — наставлял он, — без всяких заработок, чиня раскладку на прочие семьи».

Заботой о крестьянском хозяйстве не ограничивались занятия Суворова в этот период. Он много читал, требовал присылки то Державинских од, то Оссиана, выписывал газеты и жадно следил за бушевавшей над Францией военной грозой. Суворов быстро оценил первые успехи Бонапарта и тогда же произнес свою известную фразу:

— Далеко шагает мальчик! Пора унять…

В дальнейшем он все больше уважал военный гений французского полководца. Это проявлялось даже в манере говорить о нем: сперва Суворов называл Бонапарта молокососом, затем мальчишкой, а потом стал величать его «молодой человек».

Не отдавая себе, быть может, отчета в том, что составляло основу успехов французской армии, он констатировал беспомощность коалиции противников. Он очень близко подходил к отгадке.

— Якобинцы побеждают, потому что у них твердая, глубокая воля, — сказал он одному французскому эмигранту, — а вы, ваша братия, не умеете хотеть.

Впрочем, это не значит, что Суворов готов был изменить свои политические убеждения. Он твердо оставался на позициях монархизма, отзываясь о революции как о ниспровержении человеческих и божеских законов. К слову сказать, еще живя в Польше, Суворов послал проникнутое пафосом и риторикой приветственное письмо предводителю вандейского контрреволюционного восстания.

Живя в кончанской трущобе, стоя одной ногой в гробу, он ловил каждое новое известие о титанической борьбе на берегах Рейна и в долинах Италии. Услыхав, что французы замышляют десант в Англию, он расхохотался:

— Вот трагикомический спектакль, который никогда не будет поставлен! — В этом сказались и его постоянное недоверие к десантным операциям и убеждение в превосходстве английского флота.

Мнения кончанского отшельника живо интересовали Павла, он подослал к нему генерала Прево де Лючиана, в упор поставившего вопрос о возможной войне с Францией. Суворов продиктовал в кратких чертах план кампании: оставить два обсервационных корпуса у Страсбурга и Люксембурга, итти, сражаясь, к Парижу, не теряя времени и не разбрасывая сил в осадах. Только два человека могли составить такой план — Суворов и Наполеон. Конечно, павловские специалисты с презрением отвергли его.

Пожелтела листва, умчалось короткое лето, а с ним и бодрое настроение Суворова. Павел исподтишка сводил счеты за недавний приезд фельдмаршала: он подверг немилости Горчакова, запретил невинную патриотическую книжку о победах русского полководца; снова полился дождь немедленно удовлетворявшихся денежных претензий. Ввиду крайнего расстройства дел Суворов определил себе на полгода всего 1600 рублей, но это, разумеется, не поправило его бюджета.

Отношения с зятем Н. Зубовым в конец испортились, и тень от этого легла даже на отношения с Наташей. Все стало немило. Унылая скука вновь овладела им.

«Бездействие гнетет и томит. Душа все равно, что пламя, которое надо поддерживать и которое угасает, если не разгорается все сильнее».

К упадку духа присоединилось физическое недомогание. В декабре 1798 года он жаловался, что «левая сторона, более изувеченная, уже пять дней немеет, а больше месяца назад был без движения во всем корпусе».

Нужен был какой-нибудь исход. Измученный старик решил искать его там, где меньше всего мог ужиться его беспокойный нрав, — в монашестве. В том же декабре он отправил императору прошение о дозволении ему постричься в монахи. «Неумышленности моей прости, великий государь», — добавлял он. Это был голос не прежнего неукротимого Суворова, а человека, наполовину покончившего уже счеты с жизнью.

Целый месяц ждал Суворов в занесенной снегом избе разрешения надеть рясу. Не принял ли Павел ею просьбу всерьез, либо уже обсуждался вопрос о новом назначении его, но ответа на прошение не последовало. И вдруг в начале февраля 1799 года в тишину кончанского домика ворвался на фельд’егерской тройке генерал Толбухин с высочайшим рескриптом. Павел звал Суворова в Италию — командовать русско-австрийскими армиями, действующими против французов.

 

ВЫЕЗД В ВЕНУ

Как было упомянуто выше, при вступлении своем на престол Павел I круто изменил правила внешней политики своей матери, «соображенные на видах приобретений». Он задался целью способствовать установлению в Европе мира. Прусскому королю он сообщил, что намерен условиться с ним о способах «положить предел всяческим потрясениям государств», причем намерен был привлечь к этим переговорам и другие державы. Несмотря на свою фанатическую приверженность монархической идее, он проявлял терпимость по отношению к Французской республике. «Признание республики Французской не долженствует уже в нынешнем дел положении встречать ни малого от какой-либо державы затруднения», — указывал он отправленному в Европу фельдмаршалу Репнину. И далее: «Хотя мы по сие время удалялися от непосредственного сношения с настоящим во Франции правлением… по оказании однако ж со стороны его желания восстановить с нами доброе согласие… постарайтесь завесть речь о мире».

Эти первые внешнеполитические установки Павла I испытали участь благих намерений, которыми, по утверждению Данте, вымощена дорога в ад. Прошло очень недолгое время, и они сменились совершенно противоположными. Формулируя вкратце причины, приведшие к резкой перемене политического курса, можно указать на следующие: 1. При занятии Ионических островов в 1797 году французы арестовали русского консула, что повлекло немедленный приказ не умевшего сдерживаться Павла о прекращении сношений с Францией впредь до освобождения консула. 2. Франция поддерживала поляков, содействовала Домбровскому в формировании на ее территории польских легионов и явно подогревала надежды на восстановление независимого польского государства. Это страшно волновало Павла. В посланном весною 1798 года Репнину императорском рескрипте имелись такие строчки: «Французы, примирясь с державами, которых вдруг вовсе истребить или опровергнуть были не в состоянии, разрывают с ними дружбу как скоро предвидят удобность успевать в своем плане, чтоб достигать всемерного владычества посредством заразы и утверждения правил безбожных и порядку гражданскому противных». 3. По пути в Египет Бонапарт захватил, нуждаясь в морской станции, остров Мальту, владение так называемого Мальтийского ордена. Образовавшийся во времена крестовых походов с целью защиты христианства от мусульман, орден этот комплектовался исключительно из древнего католического дворянства и был средоточием реакционных сил. В числе покровителей ордена числился и Павел, повелевший отпускать ежегодно мальтийским рыцарям крупные денежные суммы. Когда Мальта сдалась без сопротивления французам, проживавшие в Петербурге члены этого ордена сместили великого магистра и торжественно предложили сей титул Павлу, охотно принявшему их предложение и обещавшему ордену свою защиту.

Таковы были ближайшие причины, вызывавшие негодование Павла против французов. Но и Россия, со своей стороны, давала серьезные поводы к неудовольствию Франции. 1. Не находивший нигде пристанища претендент на французский трон Людовик XVIII был приглашен Павлом в Россию. Ему и его семье был предоставлен замок в Митаве с установлением годового содержания в 200 тысяч рублей. 2. Павел предоставил приют семитысячному корпусу французских эмигрантов, сражавшихся под начальством принца Конде в рядах австрийской армии. После того, как Австрия заключила в Кампо-Формио мир с Францией, этот корпус перешел русскую границу и был расквартирован на Волыни и в Подолни на полном иждивении русского правительства. 3. В апреле 1798 года было объявлено о запрещении французам в’езжать в Россию, а вслед затем о конфискации находившихся в России французских товаров и кораблей.

Перечисленные факторы, крайне обострившие отношения между обеими странами, искусно использовала Англия. Плетя сложную сеть интриг, разжигая неприязнь русского кабинета, в частности, самого императора к установленному французской революцией новому социальному строю, английское правительство сумело втянуть Россию в составившуюся коалицию (Англия, Австрия, Турция, Неаполь). Каждый член этой коалиции имел в предстоявшей войне осязаемые материальные интересы. Одна Россия втягивалась в тяжкую борьбу без всяких реальных оснований, — если не считать тяжеловесную реакционность правительства, считавшего одной из своих основных задач искоренение «заразы», распространяемой французской буржуазной революцией. В договоре с Англией участие России было прямо объяснено стремлением «действительнейшими мерами положить предел успехам французского оружия и распространению правил анархических; принудить Францию войти в прежние границы и тем восстановить в Европе прочный мир и политическое равновесие». Во имя этой «бескорыстной» цели должна была пролиться кровь многих тысяч русских солдат.

Русский флот отплыл в Средиземное море и занял Ионические острова. Одновременно было приказано снарядить двадцатитысячный корпус под начальством шестидесятилетнего генерала Розенберга и двинуть его в Вену для присоединения к австрийской армии.

Тут возникло непредвиденное замешательство, в котором опытный глаз мог бы увидеть предвозвестие грядущих конфликтов между союзниками. Австрийцы обязались продовольствовать русские войска по своим нормам. Розенберг нашел, что эти нормы меньше русских — не три фунта хлеба в день, а только два. Австрийцы отказались увеличить снабжение; в ответ на это Павел предписал распустить вспомогательный корпус. Венский двор поторопился обещать к двухфунтовому рациону еще фунт муки — и таким путем было достигнуто соглашение.

Тогда на очередь встал новый вопрос: кого назначить главнокомандующим? Намечали принца Оранского, но он скоропостижно скончался; остальные кандидаты были известны понесенными ими от французов поражениями. Тогда глава английского правительства, Питт, представлявший собою мозг коалиции, выдвинул кандидатуру Суворова. После длительных колебаний австрийцы поддержали это предложение и обратились к Павлу, прося послать полководца, «коего мужество и подвиги служили бы ручательством в успехе великого дела».

В первую минуту император даже был польщен.

— Вот каковы русские — всегда пригождаются, — воскликнул он и тотчас отправил в Кончанское генерала Толбухина с рескриптом. Тревожась, как бы упорный старик не отказался, Павел приложил к официальному рескрипту частное письмо. «Граф Александр Васильевич! Теперь нам не время рассчитываться. Виноватого бог простит. Римский император требует вас в начальники своей армии и вручает вам судьбу Австрии и Италии. Мое дело на сие согласиться, а ваше спасти их. Поспешите приездом сюда и не отнимайте у славы вашей времени, а у меня удовольствия вас видеть».

Беспокойство Павла было напрасным. Что значили для Суворова перенесенные обиды, когда перед ним открывалась манящая возможность снова стать но главе «чудо-богатырей» и сразиться с сильнейшей армией в свете! Уже давно он говорил:

— Я почитаю божеским наказанием, что до сей поры ни разу не встретился с Бонапартом.

И вот — в перспективе встреча с ближайшими соратниками Бонапарта, а то и с ним самим.

Тоска, болезни, обиды — все было забыто. На другой же день он выехал в Петербург. Любопытная деталь: у главнокомандующего союзными силами не оказалось денег на дорогу и пришлось занять 250 рублей у старосты Фомки. Теперь поясница не мешала быстрой езде; через несколько дней он был в столице.

Известие об этом вызвало живейшую радость в войсках, и не только в войсках; толпы народа бегали за каретой Суворова. Его былая слава засияла еще ярче от окружившего ее после Кончанского ореола. Павел держал себя с полководцем весьма предупредительно: он тотчас восстановил его в фельдмаршальском чине, наградил орденом и всячески подчеркивал свое благоволение. Придворная челядь устремилась к Суворову. В несколько дней он перешел от опалы к небывалому почету. Такие метаморфозы являются пробным камнем для человека, и надо констатировать, это испытание Суворов выдержал блестяще. Он ни в чем не изменил себе; подобострастие придворных отскакивало от него; голова его осталась холодной, а сердце не очерствело.

В суматохе военных приготовлений, в чаду лести фельдмаршал получил полуграмотное письмо от некоей старушки Синицыной; ее сын, офицер, был сослан Павлом «навечно» в Сибирь. Не найдя нигде защиты, Синицына обратилась к Суворову. Он немедленно отозвался:

«Милостивая государыня!

Я молиться богу буду, молись и ты — и оба молиться будем мы. С почтением пребуду ваш покорный слуга». На языке Суворова это означало, что он постарается спасти офицера. При первом удобном случае он ходатайствовал перед Павлом за человека, которого никогда не видел в глаза, и добился полного прощения его.

Для тех, кто не понимал глубокого смысла суворовских «чудачеств», его поведение в этот приезд представлялось необ’яснимым: он не терял больше шляпы, не цеплялся шпагой за дверцы кареты, не заболевал во время разводов. Но все это было вполне естественно: теперь не было уже нужды в его протесте, а раздражать попусту императора он вовсе не собирался. Однако он ни в чем не уклонился от прежних позиций. Капитулировать пришлось Павлу, который заявил Суворову:

— Веди войну по-своему, как умеешь.

В устах деспотического императора это были необычайные слова; надо полагать, они дались ему с немалым трудом, и, быть может, память о них послужила через год одной из причин новой опалы полководца.

Однако, давая на словах Суворову «полную мочь», Павел в то же время готовил для него путы. Генералу Герману было доверительно сообщено императором: «Венский двор просил меня начальство над союзными войсками вверить графу Суворову. Предваряю вас, что вы должны будете во все время его командования иметь наблюдение за его предприятиями, которые могли бы повести ко вреду войск и общего дела, когда будет он слишком увлекаться своим воображением, заставляющим его иногда забывать все на свете».

Генералу Герману надлежало стать «ментором пылкого Телемака». К счастью, «ментора» вскоре перевели в Голландию, где он, командуя отборными полками (в том числе суворовскими фанагорийцами), потерпел целый ряд сокрушительных поражений от французов.

Суворов покинул Петербург в конце февраля. По пути в Вену он представлялся Людовику XVIII. Дело не обошлось без странностей: фельдмаршал отправился на гауптвахту, подсел там к караулу и пообедал с ним, затем поехал к королю-претенденту и начал с того, что поцеловал полу его платья. Людовик впоследствии отзывался о Суворове как о великом военном гении, но наряду с этим рассказывал про его «причуды, похожие на выходки умопомешательства, если бы не исходили из расчетов ума тонкого и дальновидного»; этот отзыв делает честь проницательности Людовика. Что до Суворова, то он, конечно, оценил по достоинству никчемность претендента, которого он должен был своим мечом водворить на трон в ненавидевшей его стране. Но он уже привык не задумываться над истинным смыслом и последствиями своих кампаний. Он добывал победу и в этом видел награду себе и славу родине. А в остальном он мог повторить: «Я только военный человек и иных дарований чужд».

14 марта он прибыл в Вену. Начиналась итальянская кампания…

 

ИТАЛЬЯНСКАЯ КАМПАНИЯ

АДДА — ТРЕББИЯ

Приезд Суворова всколыхнул всю Вену. Огромные толпы теснились перед окнами русского посольства, где остановился знаменитый полководец. Из уст в уста передавали, что в отведенных Суворову комнатах не оставлено ни одного зеркала, вообще никаких предметов роскоши, что в качестве постели для русского фельдмаршала привезли охапку сена; что он встает до рассвета и в 8 часов утра уже обедает. Все эти толки были верны: Суворов и в австрийской столице ни в чем не изменил своих привычек. Отчасти здесь был свой умысел — «рассчеты ума тонкого и дальновидного», как выразился Людовик XVIII. Суворов давал понять тем, кто его призвал, что во всем остается верен себе. Он знал, что в Вене его постараются лишить свободы действий, и не ошибся в этом.

Со времен императора Максимилиана I, все военные вопросы в австрийской армии решал придворный военный совет — гофкригсрат. Даже в ту пору, когда во главе его стояли люди с громкой боевой славой — Монтекукули, Евгений Савойский, даже тогда гофкригсрат приносил больше вреда, чем пользы. Когда же распоряжаться в совете стала бездарность, вроде премьер-министра барона Тугута, вредное влияние гофкригсрата, пытавшегося во всех мелочах управлять из Вены армиями, находившимися на расстоянии многих сотен верст, достигло исключительных размеров.

Ходить на помочах Суворов вообще не желал, тем более на австрийских. Когда к нему явились члены гофкригсрата, он отказался изложить им свой план кампании, сказав, что рассудит обо всем на месте. Тогда австрийцы привезли собственный план, предусматривавший оттеснение французов до реки Адды. Суворов перечеркнул его накрест, заявив:

— Я начну с Адды… А кончу, где богу будет угодно.

Разумеется, у него имелся уже план войны. Но Суворов всегда составлял свои планы в общих чертах, моментально видоизменяя их в зависимости от обстановки. Было здесь и еще одно соображение, которое он высказал своим приближенным:

— Если гофкригсрат узнает мои намерения, то через несколько дней об них будут знать и французы.

Когда же к нему очень пристал русский посол Разумовский, указывавший на недопустимость оставления в неведении союзников, Суворов раздражен но ответил:

— Знаете ли вы первый псалом: «Блажен муж, иже не ведает…»?

Такое опасение перед происками французских шпионов показывает, с какою серьезностью подходил Суворов к своим новым противникам.

Десятилетие 1789–1799 годов было десятилетнем ошеломляющих побед французских революционных армий. Тому было много причин. В эпоху революционного Конвента оборванные французские солдаты несли на штыках своих новые идеи, всемирные лозунги свободы, равенства и братства. Воодушевленные этими идеями, взрывавшими закостенелые устои феодальных государств, французские солдаты сражались с невиданным энтузиазмом. Правда, к концу этого десятилетия — в эпоху Директории и Бонапарта — революционные войны Франции превратились в войны захватнические. Но во главе французских войск остались талантливые военачальники, выдвинувшиеся благодаря своим дарованиям, а не вследствие знатности рода. Революция же создала новую систему: армии были легки и подвижны, они не везли с собой громоздких обозов, а питались за счет населения по принципу, согласно которому война должна питать войну. В условиях непрерывных боев, когда не было времени обучать солдат сложному маневрированию, возникли прежние надежды на эффективность энергичного удара холодным оружием; вместо линейного строя применялся массивный строй глубоких колонн или рассыпной строй. Старая тактика — осмотрительная, робко выжидающая — сменилась бешеным натиском; французы мало заботились о прикрытии флангов, о сбережении людей, об охране сообщений, они атаковывали с бестрепетной храбростью, часто истомленные и впроголодь, стремясь прорвать фронт, либо обойти расположение неприятеля. «Ничего не сделано, пока остается хоть что-нибудь сделать», — было девизом французских командующих, и к этому присоединялся другой девиз: «Делать каждое усилие так, как будто бы оно было последним». И старые армии были способны на подобное напряжение, но только изредка и не надолго; французы возвели исключение в правило, и в результате старые армии терпели одно поражение за другим.

Только одна система обладала такой же силой, такой же нравственной упругостью: то была суворовская система. Престарелый прусский фельдмаршал Меллендорф прямо заявил, что Суворов был первым и единственным полководцем, который понял дух и свойства французской армии и сразу нашел верный способ для успешного противодействия ей. В тактическом отношении Суворов уже давно комбинировал линейный строй с колоннами; что еще важнее — он противопоставил французам такую же энергию, бесстрашие, подвижность и способность к лишениям.

— Испуган — наполовину побежден… Смерть бежит от сабли и штыка храброго… Наименее опасное средство одерживать победу, это искать ее в середине неприятельских батальонов… Где пройдет олень, там пройдет и солдат… Одна минута решает исход баталии… — эти афоризмы Суворова, отражавшие его последовательное военное мировоззрение, были сродни французским революционным принципам войны.

Клин вышибают клином. Питт недаром настаивал на посылке Суворова. Старая тактика обанкротилась, но в суворовской тактике были предвосхищены все главные преимущества французов.

Выполнители этой тактики, русские солдаты, были воспитаны своим полководцем так, что и у них каждое усилие производилось с максимальным напряжением сил, и они дрались всегда, по выражению Суворова, «как отчаянные… а ничего нет страшнее отчаянных». Иностранцы недаром отзывались, что русские батальоны «обладали твердостью и устойчивостью бастионов».

Предстояла гигантская борьба — и Суворов был далек от недооценки своего противника.

Нелегкая задача его становилась еще гораздо более трудной оттого, что большую часть вверенной ему армии составляли австрийские войска, а военная система австрийцев была в корне иною. Типичные представители «методики», австрийцы силились все многообразие сражения вместить в узкие рамки кабинетной диспозиции. Die erste Kolonne marschiert, как осмеивал через много лет эту систему Толстой. Австрийцы предпочитали быть побитыми, но по правилам военной науки, Суворов же делал выбор в пользу «знатной виктории», хотя бы и противоречившей теории. Они избегали крупных потерь, уклоняясь от сражения, а русский полководец не признавал «ретирады» и считал, что часто кровавый бой есть кратчайший путь к миру. Наконец, что самое важное, австрийцы вели войну, чтобы округлить свои границы, а Суворов, как обычно, не видел этого и совершенно иначе трактовал политический смысл кампании.

Пытаясь подвести некоторую идейную базу под малопонятную и непопулярную среди солдат войну, он в своих обращениях к солдатам пояснял, что случилось «большое злое дело», что «бездарные и ветреные французишки» своего короля «нагло до смерти убили» и вследствие этого «восприяв намерение с союзниками нашими ниспровергнуть беззаконное правление, во Франции утвердившееся, восстали мы на оное нашими силами».

В какой-то мере он, пожалуй, и сам верил в подобную интерпретацию причин войны. Австрийское же правительство смотрело на вещи гораздо менее идеалистически. Оно тоже стремилось «ниспровергнуть беззаконное правление» во Франции — не столько из-за нее самой, сколько в целях обеспечения феодально-консервативного режима в Австрии. Но при этом оно ставило перед собой непосредственно агрессивную задачу: завладеть рядом итальянских провинций. Суворов был мало подходящим партнером в этой игре, и австрийцы соответственно с этим определили отношение к нему.

Русский полководец, при всех своих наивных попытках, не сумел до конца выдержать взятую им линию: как ни избегал он переговоров с гофкригсратом (он даже не посещал раутов, ссылаясь на нездоровье, так что император Франц, во избежание отказа, не пригласил его), однако он не проявил всей категоричности и австрийцы сочли возможным накануне его от’езда вручить ему инструкцию о том, как надлежит вести кампанию. Это было классическое произведение «методизма»: длинное, нудное предписание, сулившее бесцветную, робкую войну. Принимая инструкцию, Суворов ни на один момент не собирался выполнять ее. Он смотрел на поставленную перед ним в Италии задачу приблизительно так же, как пять лет назад смотрел на порученное ему занятие Бреста: как на первый шаг, за которым последует решительный удар; начав в Италии, он рассчитывал об’единить общее наступление на Францию.

Наконец, все процедуры были проделаны и после десятидневного пребывания в Вене старый фельдмаршал выехал в действующую армию.

Войска коалиции сражались с французами в Италии, Швейцарии, Голландии и Эльзасе.

Суворову была поручена Итальянская армия: около 20 тысяч русских (впоследствии еще 10 тысяч) и 86 тысяч австрийцев. Австрийцами командовал генерал Мелас (проигравший впоследствии битву при Маренго); Суворов добродушно называл его «добрый, старый папаша — Мелас». Французов было около 90 тысяч; Римской и Неаполитанской армиями командовал даровитый Макдональд; во главе Северо-Итальянской армии стоял нелюбимый солдатами, неспособный и дряхлый генерал Шерер. Это был гораздо больше «методист», чем предводитель пылких республиканцев. Узнав, что он на параде подымал головы солдатам, Суворов воскликнул:

— Теперь я знаю Шерера! Такой екзерцирмейстер не увидит, когда его неприятель окружит и разобьет.

Суворов быстро приближался к фронту, обгоняя по пути колонны войск. То и дело он вздыхал и корчил гримасы: это были не его стремительные отряды; бесконечные обозы плелись в хвосте русских полков. Многие офицеры везли с собою жен; вместо денщиков — целые штаты дворни; иные вели даже своры борзых для охоты.

С появлением Суворова все преобразилось, как по мановению волшебного жезла. Медленное продвижение сменилось быстрыми маршами; за 18 дней войска сделали 520 верст, совершая иногда переходы по 60 верст в сутки. Истоптанная в предыдущих переходах обувь развалилась; многие офицеры и солдаты шли босиком. Тех, кто не выдерживал марша, везли на повозках. Суворов приказал снять знаменитые павловские косы, и войска с наслаждением подставляли южному солнцу свои природные шевелюры.

Австрийцы должны были соблюдать тот же походный режим, но им это оказалось невмоготу. День за днем они отставали от задаваемой Суворовым нормы, а он упрямо назначал новый переход, исходя не из фактического местонахождения австрийских войск, а из того, в каком они находились бы, если бы выдерживали темп марша.

Это приводило к страшной неразберихе. Австрийцы всячески выражали свое недовольство, но фельдмаршал с завидным хладнокровием парировал все жалобы изобретенными им словами «унтеркунфт» и «бештимтзагеры». Первое слово обозначало нечто вроде тяготения к комфорту, к уютному уголку. Второе пояснил сам Суворов:

— Бештимтзагер — это среднее между плутом и трусом.

Суворов, в свою очередь, был недоволен австрийцами, так как они явно не могли удовлетворить пред’являвшихся им суровых военных требований.

Перспективы взаимоотношений для союзников были неблагоприятны…

В начале апреля войска, не встречая сопротивления, подошли к Вероне. Как и повсюду в Италии, веронцы делились на два лагеря: малоимущие классы населения симпатизировали республиканцам, крупно зажиточные горожане, духовенство и знать сочувствовали союзникам. Вначале большинство итальянцев явно тяготело к Франции. Но «безмерные грабежи французов и всяческие с их стороны насилия» остудили их пыл: реквизиционная система французов оказалась не по нраву итальянцам.

Когда разнесся слух о приближении Суворова, экзальтированная веронская интеллигенция пошла ему навстречу. Люди выпрягли лошадей из его кареты и сами ввезли ее в город. Верона была украшена цветами, вечером зажгли иллюминацию.

Здесь состоялась церемония принятия Суворовым верховного правления армией. Генерал Розенберг торжественно представил ему всех русских и некоторых австрийских начальников. Суворов стоял во фронт, с закрытыми глазами, и при каждой незнакомой фамилии бормотал:

— Не слыхал. Помилуй бог, не слыхал… Познакомимся.

Такой отзыв очень коробил павловских протеже, мнивших себя главными героями кампании.

Когда же называлось имя боевого командира, Суворов приветливо обращался к нему, здоровался, вспоминая совместные походы. Он обласкал молодого Милорадовича, которого знавал еще ребенком, а князя Багратиона горячо расцеловал.

Перечислив все фамилии, Розенберг умолк. Блестящая толпа русских и австрийских генералов с интересом ждала, что скажет им новый главнокомандующий. Суворов большими шагами ходил из угла в угол. Потом он начал, как бы не замечая присутствующих, произносить отрывистые слова:

— Субординация! Экзерциция! Военный шаг — аршин! В захождении — полтора! Голова хвоста не ждет! Внезапно, как снег на голову! Пуля бьет в полчеловека! Стреляй редко, да метко! Штыком коли крепко! Мы пришли бить безбожных ветреных французишков. Они воюют колоннами и мы их бить будем колоннами! Жителей не обижай! Просящего пощады помилуй!

Так он высказал свой катехизис и затем, круто остановившись, потребовал у Розенберга «два полчка пехоты и два полчка казачков». Розенберг с недоумением ответил, что вся армия подчинена своему главнокомандующему. Суворов страдальчески поморщился, но тут выступил Багратион и доложил, что его отряд готов к выступлению.

— Так ступай же, князь Петр, — напутствовал его Суворов.

Через полчаса авангард под командой Багратиона уже выступал из Вероны.

Питт называл войны эпохи французской буржуазной революции «борьбою вооруженных мнений». Французские прокламации, возвещавшие о новом социальном порядке, были часто действительнее пушек. Австрийцам нечего было противопоставить революционным лозунгам. Однако Суворов издал к населению прокламацию, начинавшуюся словами: «Восстаньте, на роды Италии!» В воззвании указывалось на поборы и насилия французов, на тяжкие налоги и реквизиции. Оно соответствовало моменту; французы в это время отступали, и население повсеместно провожало их партизанскими налетами.

На следующий день после выступления Багратиона Суворов также покинул Верону и 4 (15) апреля прибыл в город Валеджио.

Военная обстановка в этот момент рисовалась в следующем виде. За десять дней перед тем австрийский генерал Край принудил Шерера покинуть сильную оборонительную позицию на реке Минчио, но не развил своего успеха, предоставив французам отступить в порядке. Шерер с двадцатипятитысячной армией в тяжелых условиях отступал на соединение с войсками Макдональда, оставив сильные гарнизоны в нескольких крепостях, в том числе в первоклассной крепости Мантуе.

В распоряжении Суворова находилось 55 тысяч австрийцев; русские войска еще не дошли до Валеджио. Преследования французов, в сущности, не велось; речь шла о том, предпринимать ли немедленное новое наступление. Суворов решил дождаться сперва хотя бы части русского корпуса и приучить австрийцев к новым для них приемам боя. В австрийские полки были командированы русские инструкторы для обучения штыковой атаке; была разослана специальная инструкция, продиктованная Суворовым на немецком языке; тем временем к Валеджио подошли 11 тысяч русских, и 19 апреля началось общее наступление.

Вся эта серия мероприятий встретила самую резкую критику со стороны австрийцев. Они обвиняли русского полководца в потере пяти дней, в то время как немедленные действия австрийцев приводили будто бы к разгрому Шерера. Они называли «глупостями» обучение австрийцев, возмущались преподанной им инструкцией, в которой им были непонятны и лаконичный слог Суворова и смысл его указаний. «Неприятеля везде атаковать! Это что за стратегия?» — иронизировал один генерал. Оскорбленные тем, что приезжий «неуч» взялся их учить, австрийцы наперебой издевались втихомолку над инструкцией, называя ее «бредом сумасшедшего», «смесью ума и глупости» и т. п. Во всем этом чувствовалась непрерывно возраставшая неприязнь и попросту зависть к Суворову. Даже барон Тугут понимал это. В одном доверительном письме он сообщал: «Меня уверяют, что в нашем военном совете распространена такая зависть к русскому полководцу, что она повлияла на множество лиц в армии».

Положение Суворова делалось с каждым днем все более ложным: в его войсках австрийцы составляли восемьдесят процентов. Он не обладал терпением и ловкостью, чтобы сглаживать острые углы, и при своей болезненной впечатлительности остро воспринимал каждое проявление австрийцами недоброжелательства.

Все-таки австрийцы соблюдали пока декорум самостоятельности Суворова. Когда он из’яснил Меласу свой план действий, сводившийся к тому, чтобы энергично нажимать на французские армии, оставив заслоны против крепостей, Мелас подчинился ему. Правда, при этом он не преминул скептически заметить:

— Знаю, что вы — генерал Вперед.

— Полно, папаша Мелас, — возразил фельдмаршал, — «вперед» мое любимое правило, но я и назад оглядываюсь.

Оставив заслоны против крепостей Мантуи и Пескьерро и отрядив небольшие части для демонстраций и для угрозы французским флангам, Суворов с главными силами (29 тысяч австрийцев и 11 тысяч русских) двинулся в глубь Италии, к Милану.

Французы поспешно отступали, бросая часто артиллерию и портя дороги; в тыльных крепостях они оставляли незначительные гарнизоны. Первым таким пунктом была Бреша, где заперлись 1260 французов. Понимая моральную важность первого столкновения, Суворов назначил 15 тысяч человек для штурма Бреши, но комендант, видя безнадежность сопротивления, сдался. Эффект был испорчен, тем не менее и русские и австрийские реляции о взятии Бреши носили весьма триумфальный характер.

Наступление продолжалось с неослабеваемой быстротой. Австрийцы с непривычки сотнями валились с ног, кляли судьбу и русского полководца. После перехода через одну реку под проливным дождем ропот охватил все слои австрийской армии и сам Мелас присоединился к нему. Железный характер Суворова не изменил ему. Меласу было отправлено письмо: «До моего сведения дошли жалобы на то, что пехота промочила ноги, — начиналось оно, заканчивалось же следующим образом: — У кого здоровье плохо, пусть тот остается назади… Ни в какой армии нельзя терпеть таких, которые умничают». Австрийцы смирились, но после этого инцидента стало еще яснее, что Суворову нужно вести борьбу на два фронта — с французами и со своими союзниками.

25 апреля войска подошли к реке Адде, важной естественной преграде на пути к Милану, и Суворов увидел, что французы намерены оборонять ее. Наступало желанное сражение.

Несмотря на сравнительную малочисленность своих сил, Шерер решился использовать крутизну берегов и ширину реки Адды, чтобы задержать здесь противника вплоть до прибытия подкреплений. Однако он не сумел организовать оборону; он разбросал свои силы на протяжении ста километров, они стояли редкой цепочкой и нигде не могли оказать серьезного сопротивления.

В противоположность французам, стремившимся обычно к обходам и охватам, Суворов редко прибегал к этой тактике. В значительной степени это об’яснялось тем, что он всегда имел гораздо меньше войск, чем неприятель, и в этих условиях правильная тактика сводилась не к охватам, а к мощному прорыву. Под Аддой Суворов оказался многочисленнее, но, выяснив с помощью разведки, как растянута французская линия защиты, он остался верен своей манере и решил пробить расположение Шерера. Местом переправы для главной атаки он избрал Сен-Джервазио, приказав наводить здесь мосты. Чтобы не позволить французам укоротить фронт, он распорядился наводить мосты еще в двух пунктах: у Лоди и у Лекко, отстоявших один от другого на пятьдесят километров.

Сооружение моста у Джервазио шло медленно, из-за проливного дождя. Тогда Суворов, засучив рукава, без шляпы стал в ряды понтонеров. Мост был вскоре готов. Однако переправу пришлось отложить: начавший активные операции у Лекко, отряд Багратиона встретил неожиданно крупные силы французов и попал в затруднительное положение. После упорного боя французы были отбиты, а переброска туда Шерером резервов еще более обнажила его позиции в центре у Джервазио.

В 5 часов утра следующего дня началась переправа. В самый момент ее было получено известие, что Шерер смещен и на его месго назначен один из известнейших и образованнейших генералов, тридцатипятилетний Моро. Суворов улыбнулся, когда ему донесли об этом.

— Мало славы было бы разбить шарлатана, — громко произнес он, — лавры, которые мы похитим у Моро, будут лучше цвести и зеленеть.

Моро немедленно начал стягивать свои разбросанные войска, но было уже поздно. Французам нужны были сутки на перегруппировку, но этих суток Суворов не дал им. Донской атаман Денисов с казачьими сотнями и венгерскими гусарами быстро переправился через реку, обеспечивая развертывание пехоты. Французы храбро дрались, но в это время у них в тылу загремела канонада: Мелас на глазах у прискакавшего Суворова взял предмостные укрепления через Адду у Кассано. Оказавшись между двух огней, французы начали поспешно отступать. Однако момент для отступления был уже упущен. Одна французская дивизия под командой генерала Серрюрье была окружена и сложила оружие. Потери французов составили около двух с половиной тысяч человек убитыми и ранеными и пять тысяч пленными; потери союзников — около двух тысяч человек. Путь на Милан был открыт.

— Адда — Рубикон, — написал Суворов русскому послу в Вене, — мы ее перешли на грудах неприятеля.

Суворов с обычной приветливостью обошелся с пленными; 250 офицеров были отпущены во Францию под честное слово, что не примут более участия в войне. Серрюрье Суворов вернул шпагу, сделав коварный комплимент, что не может лишить шпаги того, кто так искусно владеет ею.

Серрюрье нахохлился и пустился в доказательство чрезмерной рискованности суворовской атаки.

— Что же делать, — вздохнул фельдмаршал, — мы, русские, уж так воюем: не штыком, так кулаком. Я еще из лучших.

29 апреля состоялся торжественный в’езд в Милан. Снова овации, цветы и рукоплескания пылких итальянских обывателей, за три года перед этим (и год спустя) с таким же энтузиазмом встречавших Бонапарта.

Обе армии получили щедрые награды. Австрийцы начали подумывать, что с их чудаковатым главнокомандующим можно ужиться. Мелас на Миланской площади захотел облобызать победоносного вождя, но потерял равновесие и, к общему конфузу, свалился с лошади.

Кажется, только один человек был недоволен положением дел — сам Суворов. Форсирование Адды при двойном численном перевесе не было в его глазах особенной победою. Понесенные при этом тяжелые потери свидетельствовали об искусстве неприятеля и, пожалуй, о его собственных ошибках: ему не следовало слишком разбрасывать свои силы, умаляя этим свои преимущества. Главное же — победа не была использована. Чуть ли не впервые в жизни он не преследовал разбитого противника, позволил ему зализать раны. Он сделал это оттого, что русских войск там почти не было, австрийцы же были страшно утомлены сражением на Адде. У них не было еще нужной закалки, «выучить мне своих неколи было», — с сожалением писал он в Вену Разумовскому. Он понимал, что значение битвы при Адде — больше моральное, чем стратегическое.

Австрийцы под шумок принялись вводить в Милане свои порядки, и старый фельдмаршал с горечью видел, как его именем прикрывают действия, не вызывающие в нем никакого сочувствия. Генерал Мелас именем австрийского правительства обезоружил национальную миланскую гвардию, запретил мундир уничтоженной Цизальпинской республики, ввел снова в обращение билеты Венского банка — словом, выказывал твердое намерение целиком восстановить старые феодальные порядки и вновь присоединить к Австрии отторгнутую от нее по Кампо-Формийскому договору Ломбардию. Между тем популярность Суворова не ослабевала. Он живо интересовался городом, с уважением отнесся к памятникам искусства, выказывал пиетет к духовенству. Вообще, в этот период он как бы даже щеголял религиозностью. Это не помешало ему, впрочем, при встрече с одним католическим священником сперва смиренно поцеловать его руку, а потом велеть дать ему пятьдесят палок вследствие жалоб местного населения.

Итак, можно было подводить первые итоги: за десять дней Суворов прошел сто верст, выиграл сражение, завоевал Ломбардию. План гофкригсрата — дойти в конце кампании до реки Адды — был уже превышен. Барон Тугут недаром писал: «Нам могут всегда поставить в упрек, что до прибытия Суворова мы испытывали лишь поражения, а с ним имели только успех». Но для Суворова все это являлось лишь своего рода интродукцией; он мечтал о походе на Париж, и первой предпосылкой этого похода было не достигнутое еще уничтожение французских армий в Италии.

Перед ним был торопливо отступавший Моро; из Средней Италии приближалась свежая сорокатысячная армия Макдональда; в тылу остались сильные французские крепости. Против кого обратиться главными силами? Гофкригсрат назойливо слал инструкции с требованием во что бы то ни стало взять крепости. Вопреки этому, Суворов устремился навстречу живой силе противника, но, чтобы откупиться от гофкригсрата, отделил больше половины войск для осадных действий.

Проведя два дня в Милане, он выступил с армией всего в 36 тысяч человек. Зато половину их составляли русские дивизии, которых так нетерпеливо ждал фельдмаршал и которые отстали отчасти из-за позднего выступления из России, отчасти из-за нераспорядительности австрийского интендантства. («Задние российские войска еще к нам не поспели, — сообщал Суворов, — но еще и тут мешает провиянт по томным здешним обычаям».)

Суворов принял решение воспрепятствовать соединению Макдональда с Моро, обрушившись на первого из них как наиболее опасного. Во исполнение этого плана, войска двинулись к реке По, в направлении на Пьяченцу.

Военные критики упрекают Суворова в том, что он разбросал свои силы и двинулся для маневренных операций только с третью тех войск, которые вмела коалиция в Италии. Это замечание в существе своем правильно, но ответ на него лежит в горьких словах русского полководца, оброненных им около этого времени:

— Я стою между двумя батареями: военною и дипломатическою. Первой не боюсь, но не знаю, устою ли против другой.

Во время марша к По обнаружилось одно обстоятельство, многократно сказывавшееся потом в этой кампании, — слабость разведки. Несмотря на преимущество в коннице, союзники не умели наладить правильной рекогносцировки, что отчасти об’яснялось незнанием страны казаками и ненадежной позицией населения. Изо дня в день приходили самые разноречивые слухи о передвижениях французов. Сообщили, что они оставили важную крепость Тортону; фельдмаршал двинул туда войска, но в Тортоне оказались французы. Затем выяснилось, что Макдональд вообще не выступал из Средней Италии, а Моро между тем искусным маршем занял сильную позицию на линии Валенца — Алессандрия, грозя тылу союзников в случае их движения против Макдональда. Суворов изменил план и повернул на Моро. Ему донесли, что Валенца очищена; он послал туда Розенберга, но известие оказалось ложным.

Поведение Суворова в это время — чрезмерная доверчивость к слухам, нервность в реагировании на них — показывает, что он был несколько дезориентирован. Перед ним был искусный враг; нужна была кристальная четкость маневра, а обстановка, в которой приходилось сражаться, не благоприятствовала этому. Австрийские генералы не столько помогали, сколько мешали ему, забрасывая Вену донесениями о допущенных Суворовым ошибках. Очень любопытно в этом отношении письмо состоявшего при Суворове в должности генерал-квартирмейстера австрийского генерала Шателера барону Тугуту: «Я был единственным человеком в армии, который помогал обширным зачинаниям Суворова… Обширные планы фельдмаршала, которые я, конечно, разделяю, он применяет сообразно обстановке и местности. Эти планы кажутся сумасшедшими и баснями тем ограниченным гениям, благодаря которым мы потеряли Савойю и Италию».

Окружавшие Суворова трудности усугубились еще тем, что некоторые русские генералы стали проявлять непослушание; между тем французы были не такие противники, с которыми можно было безнаказанно позволить себе опрометчивые действия. Узнав, что Валенца занята французами, Суворов приказал Розенбергу срочно отступать: «Жребий Валенции предоставим будущему времени… наивозможнейше спешите денно и нощно». Но в отряде Розенберга находился только что прибывший великий князь Константин Павлович. Он упрекнул Розенберга в трусости; тот не стерпел, устремился к Валенце, занял деревню Бассиньяно, но тут был встречен превосходными силами французов и отступил в беспорядке, потеряв 1250 человек и два орудия.

Поведение Розенберга было преступной ошибкой. Суворов рвал и метал. Он двинул почти все свои войска на помощь Розенбергу, одновременно еще раз предписав тому как можно скорее отступить; на этом приказе он собственноручно сделал пометку: «Не теряя ни минуты, немедленно сие исполнить, или под военный суд». Когда приехал великий князь, фельдмаршал встретил его с низкими поклонами, затем уединился с ним в кабинете; князь вышел оттуда с красным лицом и заплаканными глазами и тотчас уехал; больше он не пытался вмешиваться в распоряжения главнокомандующего. Суворов проводил его с теми же низкими поклонами, но, проходя мимо офицеров его свиты, обругал их мальчишками.

Через неделю после Бассиньяно произошло новое столкновение с французами, на этот раз по инициативе Моро, который, в свою очередь, не имел точных сведений и хотел прояснить обстановку. Дивизия австрийских войск была атакована близ Маренго; случившийся поблизости Багратион бросился на выстрелы, пристроился к флангам австрийцев и помог отразить неприятеля. Однако успех не был развит, и если Бассиньяно могло печальнее кончиться для русских, то под Маренго дешево отделались французы. Суворов опять не присутствовал в месте боя. Прискакав туда уже по окончании битвы и ознакомившись с происшедшим, он с досадой заметил:

— Упустили неприятеля!

Убедившись, что перед ним главные силы союзников, Моро решил отойти в Генуэзскую Ривьеру. Суворов не последовал прямо за ним; он свернул к столице Пьемонта, Турину. Этим он рассчитывал отрезать Моро от возможных подкреплений из Швейцарии и Савойи, поднять восстание во всем Пьемонте и обеспечить себе опорный пункт для наступления на Ривьеру. Вместе с тем захват Турина передавал в его руки огромные военные запасы.

Марш к Турину происходил в трудных условиях. Немилосердно пекло солнце. Люди шли в пыли, обливаясь потом, терпя недостаток в воде. Суворов то обгонял колонны, то снова останавливался, пропуская их мимо себя и находя для каждой роты ободряющее приветствие. Он приказал шедшим во главе рот офицерам громко твердить двенадцать французских слов, которые обязал солдат выучить; чтобы лучше слышать, солдаты вынуждены были подтягиваться к головному офицеру.

26 мая союзные войска вступили в Турин. Французский гарнизон под командой решительного Фиореллы заперся в цитадели и начал обстреливать город. Суворов пристыдил Фиореллу, передал, что не зазорно, если несколько сот человек уступят целой армии, и в заключение пригрозил вывести на городскую эспланаду под огонь цитадели французских пленных. После коротких переговоров французы прекратили бомбардировку.

Занятие Турина вполне отвечало желаниям Австрии, и фельдмаршал надеялся этим актом улучшить свои отношения с союзниками. Но случилось обратное. Суворов об’явил восстановленным Сардинское королевство, передал ранее изгнанному французами королю все драгоценности, восстановил пьемонтскую армию и должностных лиц. Все это нимало не соответствовало видам австрийского правительства, алчность которого пробуждалась по мере военных успехов. Рескрипт из Вены передавал управление Пьемонтом в руки австрийских властей; фельдмаршалу было деликатно сообщено, что его компетенция — только военные вопросы, а устроение завоеванных областей принадлежит австрийцам.

Суворов оказался в таком же положении, как в Польше в 1794 году, но на этот раз его разочарование было еще острее. Итак, все, что он совершает, имеет своим результатом удовлетворение аппетита австрийцев. В первую минуту у него мелькнула даже мысль возвратиться в Россию. Около этого времени он пишет в Вену Разумовскому: «Во мне здесь нужды нет и я ныне же желаю домой». Но потом он пообдумал — и подчинился. Жаловаться Павлу было бесполезно; он изливал душу в письмах к Разумовскому, указывал, что распущенная австрийцами пьемонтская народная армия могла бы составить 40 тысяч человек, что Вена вновь диктует ему «методические» планы кампании и т. д. Одно из писем заканчивается буквально воплем: «Спасителя ради, не мешайте мне». С этого времени в отношениях Суворова с австрийцами наступило резкое ухудшение.

Побуждаемый гофкригсратом, Суворов прервал наступательные операции впредь до прибытия подкреплений. Он провел несколько недель в Турине, наблюдая за осадой цитадели, которую было решено не штурмовать, чтобы избежать жертв среди населения, и укрепляя дисциплину в войсках. Суворов предоставлял в «добычу» только взятые с боем города. В остальных случаях он строго преследовал мародерство. Был издан приказ, что при всякой жалобе обывателей «старший в полку или в батальоне прикажет обиженному все сполна возвратить, а ежели чего не достает, то заплатить обиженному на месте из своего кармана; мародера — шпицрутенами по силе его преступления, тем больше, ежели обиженного налицо не будет». Суворов отлично понимал, как трудно солдатам, питавшимся скудными рационами, удержаться от грабежа в дышащей изобилием стране, но он оставался верен своим правилам. Большую роль играло здесь желание оградить честь своей родины. Суворов часто говорил:

— Горжусь, что я россиянин, — и он хотел, чтобы репутация русского солдата стояла на высоте.

Одновременно с действиями Суворова в Северной Италии, русские войска приняли участие в операциях против французов на юге Апеннинского полуострова, в Неаполе.

Завладев Неаполем и принудив бежать короля Фердинанда, французы создали там Парфенопейскую республику; конституция этой республики являлась точным сколком с французской. Однако значительная часть населения — не говоря уже о феодальных и клерикальных элементах — не сочувствовала французам: остались налоги, вдобавок, взимавшиеся по неправильной системе; к ним прибавилась контрибуция, а в довершение, французские войска частенько грабили население. К тому же, случился неурожай, а подвоз хлеба был затруднен вследствие блокады берегов английской эскадрой.

В стране вспыхнуло восстание против французов. Население разделилось на два лагеря; началась кровавая междоусобная борьба. Перевес получила феодально-поповская реакционная партия. Тридцатитысячная армия фанатичных повстанцев, предводимая кардиналом Руффо и освобожденным из тюрьмы разбойником Микеле Пецца, прозванным за свою жестокость Фра-Диаволо, задавила малочисленные французские гарнизоны и вытеснила их из страны.

Неаполитанский король обратился во время войны к Павлу I с просьбой о помощи. Павел приказал высадить с русских кораблей, находившихся в Адриатическом море, десант, который принял участие в войне.

С уходом французов адмирал Нельсон, а вслед за ним вернувшийся король встали на путь жесточайшего террора. Десятки тысяч людей были приговорены к казематам и виселице. Русский отряд пытался смягчить репрессии, но безуспешно.

Командовавший русским флотом адмирал Ушаков поддерживал контакт с Суворовым — и тут произошел, между прочим, один характерный эпизод. Однажды к фельдмаршалу явился немец-офицер с пакетом от Ушакова. В разговоре он употребил выражение: «Господин адмирал фон-Ушаков».

— Возьми себе свое «фон»! — вскричал с гневом Суворов, — раздавай его кому хочешь. А победителя турецкого флота, потрясшего Дарданеллы, называй Федор Федорович Ушаков.

Приблизительно в этот же период времени ему довелось узнать, что один из его офицеров не умеет писать по-русски.

— Стыдно, — покачал он головой, — но пусть он пишет по-французски, лишь бы думал по-русски.

Вообще, национальное чувство в Суворове было исключительно сильно. Он неоднократно цитировал слова Петра I:

— Природа произвела Россию только одну. Она соперницы не имеет.

Наконец, подошли подкрепления: восьмитысячный австрийский корпус генерала Бельгарда. Суворов вручил ему предписание, начинавшееся словами: «Деятельность есть вернейшее из всех достоинств воинских». Багратиону было приказано обучить вновь пришедших «таинству побиения неприятеля холодным ружьем». Наступала пора новых операций.

Показания разведчиков, даже перехваченные письма, свидетельствовали, что Макдональд переправляет свою армию морем в Геную, чтобы оттуда двинуться на Турин. Поэтому Суворов отложил наступление на Генуэзскую Ривьеру. Так как последующие известия сводились к тому, что французы совершат удар не на Турин, а на Тортону и Алессандрию, — он решил сосредоточить в последнем пункте свои главные силы. С разных сторон союзные войска направились к Алессандрии. Но через два дня пришло новое «достоверное» известие: Макдональд не собирался итти ни к Турину, ни к Тортоне; французы сами распустили ложные слухи, и фельдмаршал попался на эту уловку. На самом же деле армия Макдональда движется к Модене, угрожая австрийскому корпусу, осаждавшему Мантую.

Суворов понял, что на этот раз он дался в обман. «Новости сменяются ежеминутно, — записал он, — надо действовать по указаниям своего собственного разума, если не хочешь впасть в сомнамбулизм».

Нужно было исправить свою ошибку. Выдвинув пятнадцатитысячный заслон против Моро, он устремился навстречу Макдональду, приказав генералу Краю, осаждавшему Мантую, оставить там незначительный отряд и со всеми частями спешить к нему на соединение. В ответ на это Край прислал копию распоряжения гофкригсрата, запрещавшего ему снимать хотя бы одного солдата из-под Мантуи. Это было похоже на удар грома с безоблачного неба: в самую критическую минуту Суворов оказался, несмотря на общее численное превосходство союзников, слабее Макдональда.

Клаузевиц пишет по этому поводу: «Решительный замысел Суворова, которым нельзя достаточно восторгаться, рушился о подводный камень, о коем он не мог и думать».

Стиснув зубы, прочитал фельдмаршал ответ Края. Теперь поздно было пререкаться: Макдональд после блестящего марша, пройдя за неделю 230 верст, перевалив при этом через горный хребет и выдержав сражение, обрушился на австрийцев и, оттеснив их, шел на соединение с Моро (соединение их намечалось в Тортоне). Все достигнутые Суворовым результаты повисли на волоске.

Присутствие духа ни на один миг не покинуло Суворова. В 10 часов вечера 15 июня он выступил из Алессандрии. Войска были утомлены только что проделанным форсированным переходом из Турина, когда за сутки было сделано пятьдесят верст по размытым дорогам (этот переход удостоился даже специального благодарственного приказа фельдмаршала), но теперь нужна была неменьшая быстрота. Утром 17 числа Суворов с главными силами прибыл в Страделлу. Полки расположились на отдых. Вдруг прискакал на взмыленной лошади курьер: узнав о движении Суворова, Макдональд решил уничтожить до его прибытия авангард союзников — австрийский корпус генерала Отта. Бой был в полном разгаре, и Отт сообщал, что дела его плохи. Гибель авангарда могла привести в замешательство всю армию. Надо было спешить. Выслав вперед Меласа с трехтысячным отрядом, фельдмаршал через несколько часов поднял и остальные войска.

Истомленные невиданными переходами последней недели, солдаты с трудом передвигали израненные ноги. Раскаленное солнце палило землю. Люди мечтали о глотке воды, о минувшем отдыхе под тенью одинокого деревца. Множество отсталых обозначало след армии.

Суворов помнил одно — надо спешить! Неизменно бодрый, он в сопровождении ординарца раз’езжал между колоннами, прося, требуя:

— Скорее! Скорее!

Вот когда подверглась суровому испытанию его теория, что для солдата нет невозможного. Но испытание было выдержано. Солдаты не шли, а бежали. Словно исступление овладею всеми. Те, кто не выдерживал этого безумного бега при пятидесятиградусной жаре, падали, отползали в сторону от дороги, потом, отдышавшись, продолжали бежать.

Примчался новый гонец — войска Отта и Меласа еле держатся у С.-Джиовано. Суворов принял новое решение: передав командование великому князю, он взял четыре казачьих полка и два полка австрийских драгун и поскакал с ними вперед. Ему сопутствовал Багратион.

Около четырех часов дня высланный Макдональдом польский корпус Домбровского обошел австрийцев. В этот решительный момент «с ураганом коней и пыли и лесом копий» примчался Суворов. Одного взгляда на поле битвы было ему достаточно, чтобы оценить обстановку. Четыре конных полка ударили на поляков, два другие — на противоположный фланг французов. Цель атаки сводилась к тому, чтобы задержать противника, выиграть время, пока подойдет пехота. Эта цель была достигнута. Поляки были опрокинуты, французы, впервые увидавшие русских донцов, подались назад.

Через час стали прибывать отдельными группами русские полки. Суворов приказал Багратиону немедленно атаковать ими. Тот просил повременить хоть час, указывая, что в ротах нет еще и по сорока человек.

— А у Макдональда нет и по двадцати, — сказал ему на ухо Суворов, — атакуй с богом.

Багратион не уяснил важности минуты — нельзя было дать оправиться ошеломленному противнику.

Началась атака, в которую постепенно, по мере прибытия, вливались русские войска. В течение всего дня- численный перевес оставался на стороне неприятеля: 19 тысяч против 12–15 тысяч. Однако к 9 часам вечера Макдональд был отброшен и отошел на семь верст, до речки Треббии. Битва утихла.

Своим изумительным переходом — 80 верст за 36 часов — и немедленным решительным вступлением в бой Суворов разрушил планы Макдональда. Однако французский полководец решил принять утром новый бой: он рассчитывал, что двигавшийся на соединение с ним Моро подойдет к Треббии и армия союзников окажется между двух огней. Через сутки к нему должны были подойти подкрепления — дивизии Оливье и Монришара. Он решил дождаться их и 19-го атаковать Суворова.

Но русский полководец предупредил его — он сам атаковал 18-го.

За 218 лет до нашей эры Ганнибал разбил на Треббии римские легионы. Теперь на том же месте сошлись две лучшие в мире армии — суворовская и республиканская. Это была, строго говоря, их первая встреча (сражение при Адде велось преимущественно австрийцами). Обе армии были до сих пор непобедимыми и высоко ставили понятие воинской чести. Отсюда в значительной мере проистекло то необычайное упорство, которым отличается битва при Треббни.

К утру 18 июня подтянулись последние колонны австрийцев, и численность противников сравнялась. Наступление было назначено на 7 часов, но полное изнеможение бойцов заставило Суворова отложить его до 10 часов.

Задуманный им план сражения заключался в прорыве левого фланга французов, где Суворов гениально усмотрел решающий участок позиции. Однако он, по обычаю, не посвятил в это начальников двух других колонн, которые должны были действовать против центра и правого крыла неприятеля. Это повлекло к тяжелому недоразумению: действовавший против правого крыла французов Мелас, встретив энергичное противодействие и не поняв истинной роли своей в сражении, не выполнил приказания Суворова об отправке на другой фланг находившихся у него резервов и тем сорвал осуществление суворовского замысла.

Бой начался новой атакой казачьей лавы против поляков. После жестокой рубки поляки, потеряв 600 человек, отступили. Но подошедшие французские части удержали фронт. Положение французов облегчалось пересеченным характером местности, затруднявшим наступательные операции. Единственным открытым местом было русло реки Треббии, которая совершенно обмелела, так что вода доходила людям только по щиколотку. В этом русле происходило много жарких стычек.

В середине дня к Макдональду неожиданно подошли ожидавшиеся им только на другой день подкрепления. Теперь французов стало в полтора раза больше, чем союзников. На своем левом фланге французы сосредоточили шестнадцать батальонов против одиннадцати русских. Тем не менее, Багратион сбил их с позиции и заставил податься назад. Если бы подоспел резерв, противник был бы разгромлен Но Мелас, начавший бой только в 5 часов вечера, удержал резервную дивизию Фрелиха, и хотя к вечеру французы отступили на всех пунктах, они нигде не потеряли боеспособности.

Суворов оставил в силе прежнюю диспозицию. Двойственность его положения на посту главнокомандующего не позволила ему сменить Меласа, и он ограничился подтверждением ему немедленно перевести резервную дивизию.

На следующий день Макдональд первым начал атаку, пытаясь охватить фланги союзников. Он ждал, что в тылу у них с часу на час появится Моро. Искусным распределением сил он достиг того, что на всех участках его войска имели численное преимущество.

Багратион стремительно ударил на обходивший правое русское крыло корпус Домбровского и рассеял его. Третье рядовое поражение настолько деморализовало поляков, что они отступили за Треббию и более не принимали участия в сражении.

Но пока войска Багратиона дрались с поляками, французские дивизии Виктора и Руска ворвались в образовавшийся просвет в русском расположении и, пользуясь четверным превосходством сил, стали теснить русские полки. Окруженные со всех сторон, не знавшие никогда «ретирады», солдаты дрались с бешенством отчаяния. Один гренадерский полк, зажатый в железное кольцо, повернул третью шеренгу кругом и отстреливался во все стороны. Французы ничего не могли поделать с ним, он не давался им и, в конце концов, пробился из окружения. Солдаты медленно отступали, но то и дело, увлекаемые примером какого-нибудь смельчака, кидались в штыки. Трудно было понять, какая сторона является отступающей в этом вихре ярости и самоотверженного мужества.

Французы были достойными противниками. Презирая смерть, они бросались в атаки, шаг за шагом продвигаясь вперед. Командовавший правым русским флангом Розенберг послал сказать, что дальнейшее сопротивление невозможно. Суворов указал прибывшему офицеру на громадный камень, под которым он прилег:

— Попробуйте сдвинуть этот камень. Не можете? Так же невозможно отступление.

Возвратившиеся части Багратиона ослабили остроту положения, но неравенство сил было чересчур заметным. Багратион лично прискакал с рапортом о необходимости оттянуться.

— Не хорошо, князь Петр, — тихо сказал Суворов.

Встав на ноги, он потребовал лошадь и поскакал на правый фланг. Навстречу ему валила отстреливающаяся, но уже расстроенная толпа солдат. Соскочив с коня, фельдмаршал вмешался в их ряды и побежал вместе с ними.

— Шибче… шибче… — кричал он, — заманивай их… бегом…

Потом он вдруг остановился и зычно крикнул:

— Стой!

Он остановил войска возле скрытой в кустах батареи. Оттуда брызнули в лицо наседавшим французам картечью. Тотчас вслед за этим Суворов, выхватив шпагу, повернул солдат и бросил их в атаку. Увидев поблизости отдыхавший батальон егерей и казачий полк, он послал их на помощь. Атака была так стремительна, что французы сочли эти войска за свежие, хотя на самом деле это были их прежние противники.

Суворов поскакал вдоль линии фронта, под роем пуль ободряя бойцов. Следивший за ним его секретарь и биограф Фукс (бывший, между прочим, агентом Тайной экспедиции) с удивлением видел, что стоило где-нибудь показаться его белой рубахе, как русские войска начинали одолевать противника. Стоявший подле Фукса Дсрфельден с улыбкой заметил:

— Я эту картину видел не раз. Этот старик есть какой-то живой талисман. Достаточно развозить его по войскам, чтобы победа была обеспечена.

Натиск французов разбился о стойкость и искусство сопротивления. Одна из лучших частей их, 5-я полубригада, отличившаяся в ста сражениях, бежала, пораженная ужасом.

Любопытно, что Мелас снова ничего не понял в обстановке, и хотя выслал резерв, но только половину его, продержав другую половину почти весь день в бездействии.

Ночь застала обе армии на прежних позициях. В этот момент Суворов получил известие, что в близком тылу у него появились передовые раз’езды Моро. Над армией повисала угроза окружения, но это не смутило непреклонную волю полководца. Он решил на другой день в четвертый раз возобновить сражение, разбить Макдональда и тогда обратиться всеми силами против Моро.

Однако войска Макдональда были уже разбиты. На собранном им военном совете выяснились огромные потери, расстройство полков, отсутствие снарядов у артиллерии. Все это — и в еще большей степени — имело место в войсках коалиции, но преодолевалось железным упорством старого фельдмаршала.

Не получив сведений о движении Моро, Макдональд в 12 часов ночи начал отступление. На берегах были оставлены бивачные костры, чтобы создать видимость нахождения армии.

В 5 часов утра казачьи раз’езды доставили весть об уходе противника. Немедленно началось преследование. Шедшая в арьергарде дивизия Виктора была атакована и разбита; при этом была взята в плен знаменитая 17-я полубригада, считавшаяся гордостью всех французских армий. Войска Макдональда катились в Тоскану, отгрызаясь от преследователей, но не представляя уже собою серьезной военной силы.

Трехдневное сражение вырвало из рядов обеих сторон по 6 тысяч человек; во время отступления французы потеряли еще около 12 тысяч человек.

Так окончилась битва при Треббии.

Даже иностранные исследователи, склонные с лупой в руках отыскивать какие-нибудь погрешности в действиях Суворова, восхищаются его поведением в этом сражении. В своем труде «Die Felduge von 1799 in Italien und der Schweiz» Клаузевиц говорит: «Zum Schluss diirfen wir wohl noch auf den Einfluss aufmerksam machen, den Suworows Geist auf die Begebenheiten diesen Tage hatte. Auf dem Punkte, wo er sich befindet, sind die Verbiindeten immer entschlieden die Sieger, ob sie gleich keineswegs mit uberlegenen Kraften fechten. Dagegen findet Melas immer Schwierigkeiten und wurde ohne Suwrrows Nahe noch mehr gefunden haben».

Этой оценке высокого авторитета, которого нельзя заподозрить в пристрастии к Суворову, соответствуют отзывы самих французов.

По выражению Моро, марш к Треббии является «верхом военного искусства» (c’est le sublime de d’art militaire). Сам Макдональд был такого же мнения. В 1807 году, на приеме в Тюильри, он указал русскому посланнику на увивавшуюся вокруг Наполеона толпу и промолвил:

— Не видать бы этой челяди Тюильрийского дворца, если бы у вас нашелся другой Суворов.

Император Павел ничего не понимал в военном искусстве, но прислал Суворову бриллиантовый портрет и милостивый рескрипт, в котором выражал благодарность за «прославление его царствования» и заявлял: «Бейте французов, а мы будем бить вам в ладоши».

Только австрийцы остались недовольны. Черная зависть и тупость окончательно возобладали в их отношении к Суворову. Мелас в донесении гофкригсрату назвал диспозицию сражения «не соответствовавшей правилам военного искусства». Австрийский император прислал Суворову двусмысленный рескрипт, содержавший намек на то, что главную причину суворовских побед составляло «столь часто испытанное счастье ваше».

Полководец был жестоко уязвлен этим.

В письме к русскому послу в Вене он с горечью писал:

«Счастие! говорит римский император… Ослиная в армии голова тоже говорила мне — слепое счастие!» — и потом насмешливо сказал окружающим: — Беда без фортуны, но горе без таланта.

 

ИТАЛЬЯНСКАЯ КАМПАНИЯ

НОВИ

Суворов с главными силами преследовал французов на расстоянии тридцати верст, но, убедившись, что догнать их не удастся, остановил войска, дал им однодневный отдых и, предоставив преследование отряду Отта, повернул обратно против Моро. Из перехваченных писем он выяснил, что главный противник его обезврежен; «армия Макдональда более, чем разбита, — резюмировал он итоги Треббии в письме к Краю, — Моро делает попытку против графа Бельгарда на Бормиде; я пойду встретить его так же, как встречал Макдональда».

Наступление Моро началось 17 июня, но он двигался медленно, желая сложными маневрами привлечь внимание Суворова и задержать его под Алессандрией. Однако этими хитростями он обманул лишь самого себя, опоздав прибыть к Треббии. Узнав о начавшемся генеральном сражении, он отказался от мысли разгромить корпус Бельгарда, оставил там только часть сил, а с остальными поспешил на помощь Макдональду. Известие о результатах Треббии побудило его приостановить это движение и возвратиться в Ривьеру. Однако, желая облегчить положение Макдональда, он до 25 июня оставался возле Бормиды и распустил слух, будто намерен итти оттуда к Турину. Для подтверждения этого им производились некоторые демонстрации. Он рассчитывал при этом на слабость разведки союзников и на чрезмерно большое внимание Суворова к слухам и демонстрациям.

— Я был несомненно уверен, — сказал как-то впоследствии Моро, — что мое мнимое вторжение в Пьемонт озаботит Суворова, потому что слабая сторона этого полководца, которого, впрочем, я ставлю наряду с Наполеоном, заключалась в том, что он излишне тревожился при каждом нарочно производимом мною ложном движении.

Но Суворов и сам считал теперь более целесообразным обратиться против Моро. Однако, несмотря на усиленные переходы, ему не удалось нагнать его. Тогда он снова поставил вопрос о наступлении на Ривьеру.

Неожиданно в рескрипте австрийского императора от 21 июня ему предписывалось «совершенно отказаться от всяких предприятий дальних и неверных»; а в рескрипте от 10 июля приказывалось «без всякого дальнейшего отлагательства предпринять и окончить осаду Мантуи». Все планы Суворова, направленные к тому, чтобы стратегически использовать победу под Треббией, категорически отвергались. «Также не могу никак дозволить, — писал император Франц, — чтобы какие-либо войска мои, впредь до особого моего предписания употреблены были к освобождению Рима и Неаполя».

Уже не Репнин, не Потемкин, а ненавистные полководцу «бештимтзагеры» сковывали его по рукам и ногам. Сознание своего бессилия угнетало его. Письма его полны отчаяния.

«Гофкригсрат вяжет меня из всех четырех углов. Если бы я знал, то из Вены уехал бы домой. Две кампании гофкригсрата стоили мне месяца, но если он загенералиссимствует, то месяца его кампании станет мне на целую кампанию… Дайте мне волю или вольность — у меня горячка, и труды и переписка с скептиками, с бештимтзагерами, интриги — я прошу отзыва мне… Я не мерсенер, не наемник, не из хлеба повинуюсь, не из титулов, не из амбиции, не из вредного эгоизма — оставлю армию с победами и знаю, что без меня их перебьют… Деликатность здесь не у места. Где оскорбляется слава русского оружия, там потребны твердость духа и настоятельность».

Сплошь и рядом распоряжения гофкригсрата приобретали просто курьезный характер. Осада Туринской цитадели привела, в конце концов, к сдаче Фиореллы, а как раз в это время пришло предписание из Вены отложить осаду до взятия Генуи.

— Чего глупее, — пожал плечами Суворов. В письмах к Разумовскому он иронически комментировал создавшуюся ситуацию:

«Его римско-императорское величество желает, чтобы, ежели мне завтра баталию давать, я бы отнесся прежде в Вену… Я в Милане — из Вены получаю ответ о приезде моем в Верону; я только что в Турин перешел — пишут мне о Милане».

Суворов нервничал, раздражался. Здоровье его, расшатанное тяготами войны, окончательно подрывалось вечным напряжением, бесконечными неприятностями с австрийцами.

Развязность Вены простиралась все дальше. Было предписано, чтобы обо всех распоряжениях Суворова тотчас извещался Мелас и чтобы ни одно предприятие русского полководца, «имеющее важное значение», не осуществлялось без предварительного одобрения австрийского императора.

Потеряв всякое терпение, вне себя от злобы, Суворов послал в первых числах июля прошение об отставке. «Робость венского кабинета, зависть ко мне, как чужестранцу, интриги частных двуличных начальников… безвластие мое в производстве операций… принуждают меня просить об отзыве моем, ежели сие не переменится».

Павел предпринял некоторые шаги, но настолько нерешительно, что почти ничто не изменилось. Тон предписаний Суворову из Вены становился все более резким, почти угрожающим. В рескрипте от 3 августа император Франц прямо напоминал, что фельдмаршал отдан в его распоряжение, «а потому несомненно надеюсь, что вы будете в точности исполнять предписания мои».

Так, в бесцельных и мучительных пререканиях приходилось Суворову тратить драгоценное время. Два обстоятельства несколько улучшили его настроение: из России прибыла десятитысячная дивизия Ребиндера и 28 июля сдалась Мантуя.

После того, как в 1796 году Мантуя на несколько месяцев остановила блистательные успехи Бонапарта, утвердилась мысль, что владение этой крепостью равносильно обладанию Северной Италией. Суворов не разделял этого мнения — и потому, что придавал всякой крепости второстепенное значение по сравнению с живой силой, и потому, что не находил Мантую столь неприступной.

— Зачем Бонапарт солгал, назвав Мантую сильнейшей крепостью? — заметил он однажды. — Это, чтоб прикрасить свое хвастовство и прикрыть свои ошибки. Крепость, которую он взял в столь короткое время и при столь малых пособиях, не заслуживает такого пышного названия.

В Петербурге и Вене падение Мантуи было воспринято как завоевание Италии. Павел возвел Суворова в княжеское достоинство в ознаменование заслуг его в «минувшую войну». Австрийцы втайне разрабатывали план переброски русских корпусов из Италии, где все казалось законченным, в Швейцарию, где Массена громил австрийские войска.

Суворов совершенно иначе оценивал положение. «Мантуя с самого начала главная цель, — писал он Разумовскому, — но драгоценность ее не стоила потеряния лучшего времени кампании». Падение Мантуи радовало его, главным образом, тем, что оно освобождало тридцатитысячный осадный корпус генерала Края и создавало предпосылки для возобновления маневренных операций. Он предвидел, что энергичный противник, обессиленный, но не добитый, причинит еще немало хлопот. Так оно и случилось.

Вынужденное бездействие Суворова было широко использовано французами. Макдональд пробрался в Геную и соединился там с Моро. Из Франции прибыл с подкреплениями новый главнокомандующий, тридцатипятилетний пылкий Жубер. Кумир солдат, человек, которого Бонапарт охарактеризовал «гренадером по храбрости и великим полководцем по военным познаниям», Жубер уехал в Италию прямо из-под венца, заявив жене, что вернется к ней победителем или мертвым. Моро передал ему командование над армией, но, подавив оскорбленное самолюбие, предложил себя в качестве советника. Жубер, связанный с Моро узами личной дружбы, охотно принял его сотрудничество.

Хотя французская армия насчитывала всего 45 тысяч человек, Жубер решил перейти в наступление. Непосредственной целью своей он поставил освобождение Мантуи, о капитуляции которой во Франции еще не знали.

Его выступление совпало с лихорадочными усилиями Суворова сломить, наконец, саботаж австрийцев и начать движение на Ривьеру. О том, как дорого давались русскому полководцу эти переговоры, чернильная война со своими союзниками, можно судить по приводимому отрывку из одного письма Суворова к Меласу: «Заклинаю ваше превосходительство приверженностью вашею к его императорскому величеству; заклинаю собственным усердием вашим к общему благу. Употребите всю свою власть, все силы свои, чтобы окончить непременно в течение десяти дней приготовления к предположенному наступлению в Ривьеру Генуэзскую. Поспешность есть теперь величайшая заслуга; медленность — грех непростительный».

Наступление французов разрубило гордиев узел этих унизительных переговоров.

По приказанию Суворова, передовые войска не препятствовали продвижению противника: фельдмаршал хотел выманить французов из гор на равнину и подавить их тогда своей многочисленной конницей и артиллерией. Не доверяя больше непроверенным сообщениям, он умело расположил свои войска так, чтобы они легко могли быть придвинуты к любому пункту, где появится армия Жубера.

К 14 августа противники настолько сблизились, что столкновение сделалось неизбежным. Французские силы исчислялись в 35 тысяч человек, силы союзников — в 50 тысяч, да еще 15 тысяч стояло в резерве. В третий — и последний — раз в жизни Суворова на его стороне было численное превосходство. Он не мог отказать себе в небольшом психологическом, типичном для него, трюке: интуитивно понимая, что Жубер ни за что не отступит, чтобы не обескураживать свою воодушевленную армию и не разрушать веры в себя, Суворов выстроил все свои войска на равнине у Нови так, что французы могли сосчитать их со всей точностью. Эффект получился такой, как он и ожидал: убедившись в крупном перевесе сил союзников, Жубер, дотоле не сомневавшийся в успехе, сильно пал духом. Он созвал военный совет; почти все советовали вернуться в Геную. Однако такой исход казался французскому главнокомандующему позорным, да притом отступать в виду сильного неприятеля было рискованно. Он отложил решение до утра, а на рассвете получил донесение, что союзники начали атаку.

Диспозиция Суворова к сражению под Нови не сохранилась.

Военные авторитеты расходятся по вопросу о том, в чем заключался план фельдмаршала. Большинство полагает, что он хотел направить главный удар на левый фланг французов; иные же находят, что атака левого фланга носила демонстративный характер. Трудно было вообще предвидеть, как будут действовать французы: позиции их, укрытые от Суворова, расположенные на пересеченной оврагами и виноградниками местности, были очень удобны для обороны. Суворов надеялся, что пылкий Жубер увлечется преследованием и спустится на равнину. Возможно, что расчет его оправдался бы, но одно непредвиденное обстоятельство опрокинуло соображения творца военной психологии. При первых выстрелах Жубер примчался в цепь, и когда он изучал картину атаки, шальная пуля поразила его.

— Marchez! Marchez toujours! — успел только прошептать он.

Смерть его скрыли от солдат. Начальство над армией принял Моро; усилив свое левое крыло дивизией Сен-Сира, он отразил атаку австрийцев, но категорически запретил преследование.

— Моро понимает меня, старика, и я радуюсь, что имею дело с умным военачальником, — отозвался Суворов о своем противнике.

Теперь его план определился: отвлечь еще больше неприятельских сил от центра на левый фланг и, пользуясь этим, прорвать центр, взяв город Нови. Атака Нови поручалась русским войскам под начальством Багратиона и Милорадовича.

Генерал Край возобновил наступление на левый фланг неприятеля и настойчиво требовал, чтобы Багратион также повел войска. Но Багратион, посвященный, очевидно, в замысел главнокомандующего, медлил, ссылаясь на отсутствие предписания. Край несколько раз посылал к Суворову, но ординарцы не могли передать его требования: завернувшись в плащ, фельдмаршал делал вид, что спит, и ад’ютанты не разрешали будить его. В 9 часов утра Край был вторично отбит. Только тогда, — решив, что французы перетянули достаточно сил на левый фланг, — Суворов вскочил на ноги и отдал приказ об атаке Нови.

Багратион отлично знал местность, потому что дважды стоял здесь. Пользуясь каждым прикрытием, он, несмотря на жаркий огонь, довел войска до города, но здесь каменная стена, не поддававшаяся выстрелам легких русских орудий, остановила атаку. Тогда Багратион обошел Нови с запада, но здесь был встречен в упор картечью, за которой последовала контратака французов.

Русские батальоны пришли в замешательство и под прикрытием казаков были отведены обратно.

Вторая атака также была отбита.

Суворов придал к частям Багратиона подоспевшую с необыкновенной скоростью дивизию Дерфельдена и приказал атаковать в третий раз.

Стояла невыносимая жара. Легко раненые умирали от изнурения. Солдаты шли на штурм с яростью, не знавшей пределов.

«Солдаты, как бы ослепленные исступленной храбростью, под смертоносным огнем орудий, казалось, не замечали преимуществ позиции неприятельской; они презирали неминуемую смерть и не было возможности удержать их», — доносил в своей реляции Суворов.

Это была самая упорная битва, какую ему приходилось давать. Даже при Треббии не было того нечеловеческого ожесточения и упорства, которое проявляли здесь обе стороны. Командующий гарнизоном Нови, Гардан, выказал настоящий образец активной обороны, чередуя смертоносный обстрел с короткими ударами. Республиканские солдаты дрались с поразительным мужеством.

Суворов все время был в огне. Смерть витала вокруг его седой головы. Он провожал в бой каждую колонну, направлял удары, потом пристраивался к откатывавшимся от неприступных стен Нови батальонам и уговаривал их снова итти в атаку:

— Назад, ребята, хорошенько их! — восклицал он, и на звук его голоса измученные люди с пересохшими от зноя губами, облитые потом и кровью, тотчас выстраивались в боевой порядок и устремлялись к Нови. — Не задерживайся, иди шибко, бей штыком, колоти прикладом… Ух, махни, головой тряхни!..

Все было напрасно. Моро перетянул войска не из центра, а со своего правого фланга. Огромные потери атакующих сравняли их численность с обороняющимися, а выгоды французской позиции предоставляли им решающее преимущество.

На Суворова было страшно смотреть. Не то, чтобы он опасался поражения. Но небывалая неудача его «чудо-богатырей», сражавшихся под его личным руководством, была для него оскорбительна, почти позорна. Лицо его перекосилось, он рвал на себе одежды, катался по земле, кричал, что не переживет этого дня. Прибывавшие с донесениями офицеры, видя его в таком состоянии, вскакивали на коней и галопом неслись к своим частям; приехав, они бросали только два слова: «Атаковать! Победить!» — и отчаянное напряжение полководца распространялось через них на всю армию.

…Третья атака, подобно двум предыдущим, была отбита. Солдаты отзывались о своих противниках со смесью удивления и уважения. Был час дня. Бой затих по всей линии. Изнемогавшие от жажды, утомленные до предела сил люди искали какого-нибудь укрытия от палящих лучей солнца.

Суворов, сидя в разбитой для него палатке, размышлял над результатами девятичасового сражения. Мужество французов и выгода их позиции позволили им отбить все атаки. Но истекшая фаза сражения показала, что Моро ввел уже в дело все свои силы. У Суворова же оставались еще крупные резервы: отряды Меласа и Розенберга. Он приберегал их, чтобы в решительную минуту сразу перетянуть чашу весов на свою сторону. Теперь эта минута приблизилась.

Меласу было приказано атаковать правое крыло французов. В 4 часа пополудни начался одновременный штурм по всему фронту. Со стороны союзников сражались 46 тысяч человек. На этот раз соотношение сил было слишком неодинаково. Мелас первый одержал успех над ослабленным французским флангом и стал продвигаться в тыл Нови. Прискакавший Сен-Сир героическими усилиями задержал австрийцев, но это могло помочь лишь отступлению французской армии: войска Багратиона и Дерфельдена ворвались, наконец, в Нови. В 6 часов вечера французы начали отступать, но было уже поздно. Сказалась ошибка Моро, который под впечатлением успешных действий своих войск в первой половине дня не воспользовался наступившей передышкой, чтобы отвести свою армию. Теперь оказалось невозможным сохранить порядок в отступлении. Левое крыло французов отошло на деревню Пастурану, но туда уже надвигались от Нови русские. Отступавшие столпились в узких улочках деревни. В это время небольшой австрийский отряд взошел на соседнюю возвышенность и открыл частый огонь по густым толпам французов. Это послужило сигналом. Все бросились врассыпную, ища спасения, кто как мог. Генерал Груши с одним батальоном пробовал обороняться, но был изранен и взят в плен. Только части Сен-Сира отступили в относительном порядке. Остальные полки бежали, бросая оружие, укрываясь в кустарниках и глубоких оврагах. Спустившаяся темнота предотвратила полное истребление беглецов.

Суворов дал отдых своим истомленным войскам, возложив преследование на свежий корпус Розенберга. В руки союзников попали вся неприятельская артиллерия, бóльшая часть обоза и четыре знамени. Потери их достигали 8 тысяч человек; французы потеряли во время сражения 6500 человек, но при отступлении 4 тысячи были взяты в плен и множество солдат рассеялось по окрестностям. Французская армия уменьшилась почти на половину.

Через много лет кто-то однажды спросил у Моро его мнение о Суворове при Нови.

— Что же можно сказать, — ответил Моро, — о генерале, который обладает стойкостью выше человеческой, который погибнет сам и уложит свою армию до последнего солдата, прежде чем отступит на один шаг?

Суворов, видя окончание кровопролитной битвы, посвятил остаток вечера на то, чтобы удержать войска от насилий над жителями Нови. Потом он приехал на отведенную ему квартиру и, увидя Фукса, пришедшего, чтобы писать реляцию, встретил его словами:

Конец — и слава бою! Ты будь моей трубою!

Судя по всему, он был очень горд этим экспромтом.

Стратегическое значение Нови было невелико: союзники почти не преследовали Моро, тот наладил порядок в остатках своих войск и снова занял проходы в Апеннинах. Принцип Суворова — вести неуклонное преследование, так как «недорубленный лес опять вырастает» — в этот раз совершенно не был соблюден. Австрийские военные исследователи нагромоздили по этому поводу целый ворох обвинений против русского полководца, но в действительности именно австрийцы явились прямыми виновниками инертности преследования. На следующий день после сражения Мелас об’явил Суворову, что армия обеспечена хлебом только на два дня. Достать продовольствие в Апеннинах было невозможно, итти на Ривьеру с двухдневным запасом — тем более. Кроме того, австрийцы заявили, что нет мулов для перевозки продуктов.

Подавляя бешенство, Суворов приказал срочно добыть мулов и продовольствие и оповестил, что дальнейшее наступление откладывается на несколько дней. Австрийскому генералу Кленау он предписал двигаться к Генуе вдоль морского берега.

Но Суворов решал без хозяина. Вопреки его приказанию, гофкригсрат повелел Кленау прекратить продвижение и ничего не предпринимать, впредь до новых инструкций из Вены. Одновременно гофкригсрат отдал еще ряд директив по армии. Извещая обо всем этом Суворова, Мелас с откровенным цинизмом писал: «Так как означенное высочайшее повеление должно быть исполнено безотлагательно, то я прямо уже сообщил о нем по принадлежности и сделал надлежащие распоряжения». Так Мелас сообщал главнокомандующему для сведения о важных распоряжениях по армии. Дальше итти было некуда.

Еще на другой день после Нови Суворов, узнав о необходимости прервать преследование, писал Растопчину: «После кровопролитного боя мы одержали победу; но мне все не мило. Повеления, поминутно присылаемые из гофкригстрата, расстраивают мое здоровье. Я здесь не могу продолжать службу».

Последующие действия австрийцев окончательно вывели Суворова из себя. Он отправил в Петербург копию упомянутого сообщения Меласа, желчно жаловался, что «хотят операциями править за тысячу верст, не зная, что всякая минута на месте заставляет оные переменять», и твердо заявлял, что должен будет «вскоре в каком ни есть хуторе или гробе убежища искать».

На этот раз Павел понял нелепость и недопустимость создавшегося положения. Он приказал об’явить в Вене, что если там не изменят своего поведения с Суворовым, то фельдмаршалу будет предоставлено действовать, не считаясь с желаниями австрийцев.

Но политика Вены по отношению к Суворову была частью общей политики австрийского кабинета. Незадолго перед тем Павел воспрепятствовал австрийцам сделать приобретения в Южной Германии. Теперь он неблагосклонно взирал на попытки Вены завладеть некоторыми провинциями в Италии. Обуреваемый своей идеей «спасти Европу от французов», он упорно не хотел видеть, что руками русских солдат осуществляет грабительские намерения Австрии. Когда же он встал в некоторую оппозицию к Вене, оттуда пояснили австрийскому послу в Петербурге, что русский император, «служа общему делу, не служит дому австрийскому»; Россию стали рассматривать как главное препятствие к выполнению австрийских планов в отвоеванной Суворовым Италии.

Недоброжелательство по отношению к фельдмаршалу было одним из звеньев в общей цепи начавшихся интриг против России, больше того: теперь пребывание русской армии в Италии оказывалось для австрийцев явной помехой. Они хотели остаться один на один с итальянским народом. Отсюда возник план переброски Суворова в Швейцарию.

По этому плану, австрийская шестидесятитысячная армия эрцгерцога Карла переводилась на Рейн, где со стороны французов действовали только незначительные отряды. Суворов же должен был примкнуть к находившемуся уже в Швейцарии русскому двадцатисемитысячному корпусу Римского-Корсакова и противостоять восьмидесятитысячной армии Массены, изрядно потрепавшего уже австрийцев.

План делал честь его составителю, Тугуту: Италия предоставлялась в полное распоряжение Австрии; австрийские войска уводились на спокойный театр войны; грозному Массене подставлялись русские войска: кто бы из них ни победил, оба ослабеют, и Австрия так или иначе извлечет из этого пользу.

Австрийцы без особого труда получили согласие Павла на этот план. «Сокрушаюсь сердцем обо всех происшествиях, ниспровергающих меры наши к спасению Европы, — растерянно писал Суворову одураченный император, — но на кого же пенять?» Этот риторический вопрос остался, разумеется, без ответа. Предвидя, что с Суворовым будет не так-то легко сговориться, австрийцы поставили его перед совершившимся фактом: извещая его о новом распределении сил, гофкригсрат присовокупил, что ему надлежит торопиться, потому что эрцгерцог уже начал выводить из Швейцарии свои войска.

Суворов был потрясен. Политическая сторона замысла ускользала от него, но ему ясны были чисто военные трудности. Надо было хоть приготовиться к новой кампании, обзавестись необходимым для горной войны снаряжением: горными орудиями, понтонами, амуницией; русские войска не были привычны к условиям военных действий в горах, никто из них не знал местности.

«Сия сова не с ума ли сошла, или никогда его не имела», — с негодованием писал он о Тугуте. Новому посланнику в Вене, Колычеву, он слал одно за другим возражения против немедленной переброски его армии в Швейцарию и против открытия австрийского фронта.

«Барон Тугут, как не Марсов сын, может ли постигнуть?.. Тугуту не быть, или обнажить его хламидой несмыслия и предательства… Коварные замыслы Тугута все более обнаруживаются».

Но делать было нечего. Правда, эрцгерцог оставил временно в Швейцарии 20 тысяч человек под начальством генерала Готце, но и при этом Массена получал двойное превосходство сил. Зная энергию французов, Суворов не сомневался, что французский главнокомандующий постарается использовать создавшуюся ситуацию. Надо было спешить на помощь Римскому-Корсакову. Скрепя сердце, он отдал распоряжения к походу.

Провокационная тактика австрийцев по отношению к Суворову представляла яркий контраст с тем ореолом, который создался вокруг его имени. После победы при Нови Павел приказал отдавать ему «даже и в присутствии государя все воинские почести, подобно отдаваемым особе его величества». Сардинский король возвел его в титул «королевского кузена» и гранда Сардинии. Город Турин прислал золотую шпагу. В Англии появились суворовские пироги, суворовские прически и шляпы; на торжественном обеде английский король провозгласил первый тост за Суворова. Адмирал Нельсон гордился полученными от полководца письмами.

Отблеск этой небывалой славы распространялся и на родину Суворова. «Приятно быть русским в такое славное для России время», — писал один современник.

В лагерь Суворова началось целое паломничество. Всем хотелось взглянуть на него хоть издали, всюду передавали о его привычках и странностях. Мало какой вопрос возбуждал в тот период в Европе такой жгучий интерес, как вопрос о личности Суворова. Через два десятка лет Байрон отразил этот интерес в своем «Дон Жуане»:

Молясь, остря, весь преданный причудам, То ловкий шут, то демон, то герой, Суворов был необ’яснимым чудом…

 

ЛИЧНОСТЬ СУВОРОВА

Наружность у Суворова была неказистая; по выражению одного автора, чин его был «по делам, но не по персоне». Он был ниже среднего роста, сухощав, немного сутуловат. Лицо его имело овальную, слегка продолговатую форму и отличалось чрезвычайной выразительностью. К старости на нем было очень много морщин. Лоб — высокий, глаза — большие, голубые, искрившиеся умом и энергией. Рот небольшой, приятных очертаний; по обе стороны его шли глубокие вертикальные складки. Редкие, седые волосы заплетались на затылке в маленькую косичку. Вся фигура, взгляд, слова, движения — все отличалось живостью и проворством, не было солидности и важности, которые его современники привыкли считать обязательным атрибутом крупного деятеля.

Разрыв с общепринятым типом выдающегося человека возрастал все больше, по мере ознакомления с манерами и образом жизни Суворова. Везде и всюду он спал на покрытой простынею охапке сена определенной вышины и окружности, укрываясь вместо одеяла плащом. Вставал в четыре часа утра, причем слуге было велено тащить его за ногу, если он проспит. Одевался он очень быстро, неизменно соблюдая величайшую опрятность. Шубы, перчаток, сюртука, шлафрока он никогда не носил; всегда на нем был мундир, иногда плащ, а в жаркие дни частенько просто исподнее белье.

Выпив утром несколько чашек чаю, он упражнялся около получаса в бегании или гимнастике, потом принимался за дела, а в свободное время приказывал что-нибудь читать ему. Обедал в 8–9 часов утра; за столом бывал весел и разговорчив; присутствовало за обедом обычно около двадцати человек. В пище Суворов был очень умерен, строго соблюдал посты, фруктов и сладкого не ел. После обеда он охотно спал. За обедом выпивал рюмку тминной водки и стакан кипрского вина, но напитками никогда не злоупотреблял. Он не курил, но нюхал табак.

Во всех своих привычках Суворов был необыкновенно скромен. «Я солдат, не знаю ни племени, ни роду», — сказал он однажды про себя. Не говоря уже о предметах роскоши — картинах, сервизах, нарядах, он лишал себя даже элементарного комфорта. Ездил он всегда в самой простой таратайке или на первой попавшейся казацкой лошаденке, одевался в добротные, но грубые ткани, пользовался самой простой мебелью и т. д. Все это составляло разительный контраст с царившей в XVIII веке безумной роскошью.

Пуще всего он боялся изнеженности, которая, по его мнению, подобно ржавчине, раз'едает волю и здоровье. Он считал необходимым поддерживать физическую и духовную стороны человека в состоянии постоянной готовности к лишениям и опасностям. Пребывание в солдатской среде укрепило эти его привычки и, следуя им, он достигал двух целей: подавал пример другим, — от которых требовал в военное время предельного напряжения сил, — и лишний раз привлекал симпатии солдат.

Суворов не любил игр и забав, дорожа каждой минутой для занятий. «Трудолюбивая душа должна всегда заниматься своим ремеслом», — заметил он однажды. В этом отношении можно найти сходство между ним и Гете, не учившимся играть в шахматы, чтобы не красть у себя времени, которое можно употребить на работу. Вероятно, из этих же соображений Суворов редко посещал балы и вечеринки, но если попадал туда, то бывал очень оживлен, много плясал и уже в глубокой старости хвалился, что танцовал контрданс три часа кряду. Он всех заражал своей живостью и больше всего не терпел «оспалости» (сонливости, вялости).

В комнатах Суворова всегда было очень жарко натоплено. Его биограф Фукс передает, что когда один посетитель удивился этому, полководец, смеясь, отвечал:

— Что делать! Ремесло наше такое, чтобы быть всегда близ огня. А потому я и здесь от него не отвыкаю.

К числу странных привычек Суворова относилось то, что он никогда не носил с собою часов и денег и не любил носовых платков.

— Не держите в кармане то, что чересчур грязно, чтобы бросить на землю, — говаривал он.

Он очень быстро, по нескольким взглядам и вопросам, составлял мнение о человеке — и редко менял его.

Несмотря на то, что он десятки раз принимал участие в рукопашных битвах, мускульная сила его была очень невелика. К концу жизни он так ослабел, что сгибался под тяжестью сабли.

Вообще, от природы он был слабого здоровья, и только непрестанная тренировка, спартанский режим и стальная сила воли позволяли ему переносить непрерывное физическое и нервное напряжение войны.

Живя в Новой-Ладоге (1765), Суворов тяжело болел желудком: эта болезнь осталась у него на всю жизнь. В 1780 году он сообщал в одном письме: «Желудок мой безлекарственный ослабел. Поят меня милефолиумом, насилу пишу». Обычно он пользовался услугами простого фельдшера — «бородобрея», который лишь в последний год его жизни был заменен настоящим врачом. Но Суворов не доверял медикам, полагал — и, может быть, не без основания, — что его неправильно лечат. За три месяца до смерти он писал Хвостову: «Мне недолго жить. Кашель меня крушит. Присмотр за мною двуличный». Во время итальянской кампании он, как говорится, таял на глазах; сперва крепился, выглядел гораздо моложе своих семидесяти лет, но постепенно, изнуренный тяготами сражений, пререканиями с австрийцами и лишениями швейцарского похода, совершенно обессилел, так что нередко даже засыпал за обедом; у него появились резь в глазах, жестокие приступы кашля; ныли старые раны и, наконец, развился смертельный недуг.

Суворов был по натуре добр — непритязательной добротой простого русского человека. Он не пропускал ни одного нищего, чтобы не оделить его милостыней. Встречая ребят, он останавливался и ласкал их. В Кончанском у него жила на полном пансионе целая команда инвалидов. Он помогал всем, кто обращался к нему. По уверению Фукса, он до конца жизни тайно высылал 10 тысяч рублей в одну из тюрем.

— Я проливал кровь потоками, — сказал он однажды, — я прихожу в ужас от этого. Но я люблю моего ближнего; я никого не сделал несчастным, не подписал ни одного смертного приговора, не задавил ни одной козявки.

Полководец был искренен, говоря это, и здесь нет противоречия с его беспощадностью там, где она диктовалась железным законом войны.

Но, как часто бывает, наряду с добрым сердцем и благородством духа, Суворов обладал тяжелым характером. Множество неприятностей и обид, выпавших на его долю, еще более обострило эту черту. Он сам знал, что с ним нельзя ужиться.

— Я иногда растенье «не тронь меня», иногда электрическая машина, которая при прикосновении осыплет искрами, хоть и не убьет, — признавался он в минуты откровенности.

Он требовал, чтобы все подчинялись его привычкам и разделяли его вкусы; в этом отношении он часто бывал настоящим деспотом. На обедах у него водку разливали по чинам; один офицер усмехнулся такому порядку; Суворов прогнал его из-за стола, хотя это был честный, всеми уважаемый служака. Другой не произнес после предобеденной молитвы «аминь», — его вовсе обнесли водкой. Вдобавок, Суворов осыпал прогневивших его градом сарказмов, на которые он был великий мастер. Одному полковнику красивой внешности он дал ставшую крылатой характеристику:

— Он храбр в Амазонском полку.

Увидя табакерку с портретом ненавистного ему человека, он воскликнул:

— Зачем не изобразил его художник спящим! Во сне и тигр добр!

Вообще, с окружающими он не церемонился. Своему начальнику штаба, Ивашеву, он как-то велел петь рождественские гимны:

— Я возьму себе первый бас, а ты — второй.

Ивашев в ужасе доказывал, что не имеет голоса и вовсе не знает нот, но ничто не помогло; во время службы он орал, что придет в голову, и тем доставил, видимо, совершенное удовольствие своему патрону.

В период итальянской кампании Суворов приказал одному провинившемуся генералу надеть солдатскую форму и стать с полной выкладкой на два часа перед его палаткой.

Но все это было несерьезно; это походило на капризы и гнев ребенка. В серьезных случаях Суворов, напротив, проявлял неизменную снисходительность. Он почти никогда не отдавал под суд; одного своего офицера, проигравшего в Варшаве казенные деньги, он не только не привлек к суду, но уплатил за него растраченную сумму; когда Павел I хотел сместить генерала Розенберга, потерпевшего по собственной оплошности поражение при Бассиньяно, Суворов заступился за Розенберга.

— Заранее учись прощать ошибки других и не прощай никогда собственных, — часто повторял он.

Окружающие знали его отходчивость, доверчивость и житейскую неопытность и часто использовали их в своих интересах. Управители обкрадывали его или разоряли своей леностью и небрежностью; ад’ютанты опутывали его сетью взаимных интриг, подсказывали ему пристрастное распределение наград, играли на всех его слабых струнах, благоразумно не вторгаясь только в чисто военную сферу, где, как им было известно, полководец не терпел ничьего вмешательства.

Вряд ли Суворов не замечал всех ухищрений и плутней, разыгрывавшихся вокруг него. Скорее всего, он просто не придавал им значения, не считал их достойными того, чтобы отвлекаться ради них от военных дел. Иногда он наблюдал за ними с добродушным любопытством. Его управляющий, Матвеич, задержал однажды отсылку коровы, чтобы пользоваться молоком; в другой раз он же долго не отправлял лошадей. Суворов напомнил ему о лошадях — «ведь от них молока нет».

Характерным, во всем проявлявшимся свойством его была безыскусственная простота; ни при каких обстоятельствах его не покидал его подлинный демократизм. Об’езжая в скромной повозке пограничные крепости Финляндии, он встретился с мчавшимся фельд’егерем. Не узнав в бедно одетом старичке знаменитого графа Суворова, тот гаркнул, что-то и хлестнул графа нагайкой. Ад’ютант в бешенстве хотел остановить фельд’егеря, но Суворов закрыл ему рот рукою:

— Тише! Курьер, помилуй бог, дело великое.

Много раз высказывалось — особенно иностранными писателями — удивление, как мог Суворов, при его независимом и гордом нраве, униженно вести себя со своими начальниками (Румянцевым и Потемкиным). Здесь явное недоразумение. Правда, что он непрочь был «воскурить фимиам», но это курение в значительной степени проистекло из обычаев XVIII века. Самоуничижительная форма обращения была в ту эпоху обычной. Екатерина II отменила подпись «раб», которую ставили в конце письма перед своим именем. Недалеко еще было то время, когда принято было, подражая цветистой и лукавой восточней манере, называть себя «холопом» и подписываться только уничижительным именем. Этот патриархальный обычай наложил свой отпечаток на Суворова. Очень характерно письмо, отправленное им секретарю князя Потемкина, Попову, когда юный сын Суворова ездил представляться могущественному фавориту. «Посылаю при сем моего мальчика. Представьте его светлейшему князю, повелите ему, чтобы он его светлости пониже поклонился и, ежели может быть удостоен, поцеловал бы его руку. Доколе Жан-Жаком мы опрокинуты не были, целовали мы у стариков только полу».

Таким образом, внешне подобострастная манера никак не умаляла человека в глазах Суворова. Доказательством этому служит то, что он всегда отстаивал свою точку зрения — против Потемкина, против Екатерины, против Павла I, против австрийского императора, словом, против всех, перед кем как будто бы бил земные поклоны. Другим доказательством может служить его откровенная, нелицемерная нескромность в разговорах; он сравнивал себя с Цезарем, проводил параллель между швейцарским походом и походом Аннибала, заявлял, что он лучше Фридриха II, так как не проигрывал сражений и т. п.

Это была наивная, честная нескромность большого ребенка, далекая от хвастовства и игры самолюбия.

— Никогда самолюбие, часто производимое мгновенным порывом, не управляло моими деяниями, — сказал про себя полководец, и его поступки не дают оснований усомниться в истинности этих слов.

Одним из основных свойств его натуры была глубокая, нерушимая бескорыстность. И здесь он представлял собою яркое исключение среди возведенной в принцип продажности екатерининских вельмож. Все искали, чем бы можно было поживиться, все воровали направо и налево. Кондотьерские нравы господствовали во всех армиях. Французы грабили завоеванную Италию, австрийцы — Польшу, турки продавали задешево пленных русских, русские разоряли турецкие области. От простого солдата до известнейших генералов вся армия участвовала в грабеже — и только Суворов никогда не взял ни одной вещи из бесценной добычи, которая доставалась войскам в результате его побед. Когда же при взятии Турина ему принесли драгоценности бывшего сардинского короля, оставленные французами при поспешном отступлении, он отказался считать их своей военной добычей и отослал экс-королю.

Суворов был одним из наиболее образованных русских людей своего времени. Он недурно знал математику, историю, географию; владел немецким, французским, итальянским, польским, турецким, арабским, персидским и финским языками; был основательно знаком с философией, с древней и новой литературой. Военная эрудиция его была изумительна. Он проштудировал все важнейшие военные книги, начиная с Плутарха вплоть до своих современников, изучил фортификацию и даже сдал экзамен на мичмана.

Сохранился рассказ, будто однажды Суворов выразился: «Не будь я военным, я был бы поэтом».

Не известно в точности, была ли произнесена им эта фраза, но факт таков, что генералиссимус российских армий питал неизменный интерес к поэзии и сам постоянно порывался писать стихи. Служа Марсу, Суворов всегда был поклонником Аполлона.

Стихотворения Суворова, писанные в то время, когда уровень русской поэзии был вообще невысок, не отличаются особыми достоинствами. Они пестрят типичными для его эпохи тяжеловесными оборотами речи, архаической формой выражений. В одном стихотворении (ответ Кострову) Суворов писал:

Я в жизни пользуюсь, чем ты меня даришь, И обожаю все, что ты в меня вперишь: К услуге общества, что мне недоставало, То наставление твое в меня влияло.

Выражения вроде «вперишь», «влияло» и прочие встречаются у Суворова очень часто. Часто попадаются характерные для того времени витиеватые сравнения и гиперболы. Письмо к Кострову заканчивается такими словами:

Вергилий и Гомер, о! если бы восстали, Для превосходства бы твой важный слог избрали.

Или еще:

Воспоминаю я, что были Юлий, Тит. Ты к ним меня ведешь, изящнейший пиит!

Коротко говоря, с точки зрения формальных достоинств, муза Суворова, в лучшем случае, не превышала среднего уровня его эпохи. К чести Суворова надо сказать, что он сам отлично понимал это. Когда один из собеседников назвал его однажды поэтом, он решительно отклонил это звание. «Истинная поэзия рождается вдохновением, — произнес он. — Я же просто складываю рифмы».

Будучи, как всегда, последовательным, он никогда не печатал своих стихов.

И все-таки стихи всегда были слабостью его исключительно волевой и сильной натуры.

В бумагах Суворова, относящихся к периоду итальянской кампании, имеется четко переписанное стихотворение:

На пламенном шару остановилось время И изумленное ко славе вопиет: Кто муж сей, с кем в родство Вошло венчанных племя? От славы вдруг ответ: Се вождь союзных сил, Решитель злых раздоров, Се росс! Се мой герой! Бессмертный то Суворов!

На этом листке рукою полководца сделана пометка: «Сии стихи неизвестно кем писаны, но прекрасны».

Суворов с огромным удовольствием отвечал в стихах поэтам, посвящавшим ему славословия, и, между прочим, ответил в стихах Державину, поздравившему его в 1794 году со взятием Варшавы.

Царица, Севером владея, Предписывает всем закон. В деснице жезл судьбы имея, Вращает сферу без препон. Она светила возжигает, Она и меркнуть им велит, Чрез громы гнев свой возвещает, Чрез тихость благость всем явит. Героев Росских мощны длани Ее веленья лишь творят. Речет: Вселенная заплатит дани, Глагол ее могуществен и свят.

Суворов очень любил прибегать к стихотворной форме и в частной переписке.

Стоит привести письмо, отправленное им дочери Наташе в 1794 году из Польши:

Нам дали небеса 24 часа. Потачки не даю моей судьбине, А жертвую оным моей монархине. И чтоб окончить вдруг, Сплю и ем, когда досуг.

В том же году он послал ей очень любопытное письмо, в котором касался злободневного тогда вопроса о выборе жениха:

Уведомляю сим тебя, моя Наташа: Костюшко злой в руках; взяла вот так-то наша. Я ж весел и здоров, но лишь немного лих, Тобою, что презрен мной избранный жених. Когда любовь твоя велика есть к отцу, Послушай старика, дай руку молодцу. Но впрочем никаких не слушай, друг мой, вздоров. Отец твой Александр граф Рымникский-Суворов.

Дочь полководца ответила ему также в стихах, причем засвидетельствовала глубочайшее почтение к чему и преданные дочерние чувства, но выйти замуж за рекомендованного ей жениха категорически отказалась.

Пристрастие Суворова к стихам проявлялось не только в личной, но и в официальной переписке. Не говоря уже о его подчиненных, он неоднократно во время итальянской кампании давал указания австрийским генералам в виде немецких или французских стихов. Сообщение военных реляций в форме стихов было также в обычае у Суворова. Вдобавок, иногда эти стихи были пропитаны тонким ядом. Приехав под Очаков, где русские войска безрезультатно топтались на месте, и проведя немедленно энергичную операцию против турок, он в разгаре боя получил от Потемкина запрос о его намерениях. Вместо ответа он послал стишок: «Я на камушке сижу, на Очаков я гляжу». Этот намек на предыдущее бездействие русских войск привел Потемкина в ярость.

Свойственный Суворову язвительный стиль нашел себе яркое отражение в его эпиграммах. Известна его эпиграмма на Потемкина, высмеивающая завоевательную политику, напыщенность и презрение к людям князя Таврического:

Одной рукой он в шахматы играет, Другой рукою он народы покоряет. Одной ногой разит он друга и врага, Другою топчет он вселенны берега.

Эта эпиграмма является, кстати, пародией на державинские «Хоры», сочиненные по случаю потемкинского праздника в 1791 году.

Конфликт с тем же Потемкиным побудил попавшего в незаслуженную опалу Суворова написать такие строчки:

Стремись, моя душа, в восторге к небесам Или препобеждай от козней стыд и срам.

Склонность Суворова к поэзии неоднократно утилизировалась окружающими. Его управляющий, плут Терентий Черкасов, отправлял ему доклады, составленные в стихах. Звание поэта само по себе обеспечивало симпатии Суворова. Летописец фельдмаршала Фукс рассказывает, что на одном обеде молодой офицер, желая очутиться поближе к Суворову, сел не по чину. Такое нарушение табели о рангах весьма не понравилось фельдмаршалу, и он гневно обрушился на офицера, упрекая его в зазнайстве, в непочтении к старшим и т. д. Желая выручить провинившегося, кто-то заявил Суворову, что это — поэт, желавший поближе видеть командующего, чтобы воспеть его. Услышав, что перед ним поэт, Суворов сразу смягчился и, сказав, что к поэтам надо быть снисходительным, обласкал офицера.

На фоне спесивых екатерининских и павловских вельмож, не удостаивавших поэзию серьезного внимания, Суворов являлся редким и отрадным исключением. Будучи глубоко образованным человеком, он с уважением относился ко всякому знанию. Поэзия же была на протяжении всей его семидесятилетней жизни его излюбленным занятием, которому он был искренне и без лести предан.

Богатый материал для характеристики каждого человека представляют его письма. Корреспонденция Суворова особенно интересна. Слог его был естественный, простой, лаконичный, отрывистый, какой-то мятущийся — верное отражение его натуры. «Мой стиль не фигуральный, а натуральный, при твердости моего духа», — писал он секретарю Потемкина Попову. Непривычному читателю трудно было разобраться в этих недоконченных фразах, нежданных скачках мысли, резких переходах к совершенно другой теме. Когда состояние его духа было спокойно, он писал ровнее и систематичнее; в часы волнения бумага выдавала его настроение. Вдобавок, он пользовался совершенно оригинальной пунктуацией; знаки препинания расставлялись им произвольно, часто в середине строки неожиданно оказывался вопросительный или восклицательный знак, еще более затруднявший путь к смыслу письма.

Была и еще веская причина, по которой его письма оказывались не всегда доступны пониманию, — опасение перлюстрации. Суворов почти всегда отправлял письма через курьеров и приказывал вручать их лично, но все эти предосторожности не давали гарантии. В царствование Екатерины перлюстрация достигла колоссальных размеров; правительство рассматривало ее как надежнейший источник информации. О взятии Хотина императрица узнала из частного письма 28 сентября (1788), а официальное донесение Румянцева пришло только 7 октября. В свете этого понятно, отчего письма Суворова сплошь и рядом зашифрованы, полны намеков и условных обозначении. Сама Екатерина в переписке с Гриммом прибегала к тому же приему.

В своих письмах Суворов нередко погрешал и против стилистики и против грамматики. Но язык писем — своеобразный и чеканный — дышит свежестью образов, слов и оборотов, даже когда он говорит о самых обыкновенных вещах. «Приезжай ко мне, — пишет он дочке, — есть чем поподчивать: есть и гривенники, и червонцы». В другом письме:

«Я в саду: астрея приятная, птички поют» и т. п.

С каждым корреспондентом он умел поддерживать переписку в том стиле, какой был тому свойственен. Небезынтересно привести, например, обмен посланиями между ним и принцем де Линем, последовавший после Рымникского сражения.

Де Линь прислал ему письмо, начинавшееся следующим образом: «Любезный брат Александр Филиппович, зять Карла XII, племянник Баярда, потомок де Блуаза и Монлюка».

Суворов ответил: «Дядюшка потомок Юлия Цезаря, внук Александра Македонского, правнук Иисуса Навина!» и т. д.

Суворов писал четкими, тонкими, очень мелкими буквами. «Он писал мелко, но дела его были крупны», — выразился однажды Растопчин. Это был энергичный почерк, обнаруживавший волевые качества автора. В письмах и бумагах его никогда не было помарок и поправок; так же писал он свои приказы. Если он бывал доволен адресатом, то часто заканчивал письмо словами: «Хорошо и здравствуй».

Облик Суворова останется незаконченным, если не отметить его поразительной храбрости. Десятки раз он находился в смертельной опасности. Со своей тонкой шпажонкой он не мог оказать серьезного сопротивления неприятельским солдатам, ио робость была неведома ему. Он бросался, вдохновляя бойцов, в самые опасные места, где почти невозможно было уцелеть, проявляя какую-то безрассудную смелость. Известен рассказ о маршале Тюрене, которого охватывала нервная дрожь при свисте пуль и который однажды с презрением обратился к самому себе:

— Ты дрожишь, скелет? Ты дрожал бы еще гораздо больше, если бы знал, куда я тебя поведу.

Тюрень был любимым образцом Суворова. Прибежавшему после Очаковской битвы врачу Суворов не позволял перевязать его рану, твердя: «Тюрень! Тюрень!» — и только когда раздраженный врач заметил, что Тюрень давал себя лечить, он подчинился. Но, в противоположность французскому маршалу, русский полководец был мужественен и духом и телом. Ни разу его не видели в бою растерявшимся, побледневшим или задрожавшим.

И, тем не менее, Суворов, конечно, испытывал страх; его беспримерное хладнокровие было следствием самодисциплины, закалки организма и титанического усилия воли. Во время сражения при Нови, когда французы осыпали русские войска ураганом ядер, Фукс признался Суворову, что боится. Тот пристально посмотрел на него.

— Не бойся ничего, — сказал он, — держись только подле меня: я, ведь, сам трус.

Неверно думать, будто Суворов всегда жаждал войны. Как бы ни были сильны в нем задатки полководца, он всегда считал войну бичом человечества. В Италии ему доложили, что один офицер помешался.

— Жаль! — промолвил он, и после короткой паузы добавил: — Но время ли сходить с ума сейчас, когда и вся война — хаос!

Военное творчество Суворова может рассматриваться как вклад в сокровищницу русской культуры: история русского военного искусства есть часть истории нашей культуры, а влияние Суворова в этой области было исключительно велико.

Суворов воплотил в себе множество отличительных черт русского народа. Его простота, упорство, выносливость, оригинальность и самобытность военных методов, самоотверженное служение своей родине — все это делало его подлинно национальным полководцем.

Суворов начал свою военную деятельность в период господства «кордонной системы»: наступающая сторона предельно растягивала линию фронта в попытке обойти противника; обороняющаяся — в той же мере растягивала свою линию и, выбрав позицию с прикрытыми флангами, сопротивлялась, не двигаясь с места, натиску ппотивника. При этом каждая деревня, каждая дорога или возвышенность служили об’ектом упорных боев.

Суворов перевернул всю эту систему. Он не рассеивал свои войска, а стремился, сосредоточив их, пробить разреженный фронт противника. Он не придавал решающего значения владению населенными пунктами, дорогами и даже крепостями, а главную цель видел в уничтожении живой силы противника. Он не признавал безынициативной, пассивной обороны, а проявлял максимум маневренности, требуя, чтобы каждый полк был «подвижной крепостью», и восполнял быстротой и отвагой войск численное преимущество противника. Наконец, в соответствии с этими своими принципами он возлагал главную надежду не на мало действительную в те времена стрельбу, а не энергичный штыковой удар.

Суворовские стратегия и тактика были восприняты и законченно развиты Наполеоном. Каждой эпохе свойственна своя стратегия. В дальнейшем, когда получили распространение железные дороги и был изобретен телеграф, вновь возродилась на новой базе стратегия окружения, достигшая своего апофеоза в Седане (1870). Но при том уровне техники, который существовал в конце XVIII века, наиболее действительной была стратегия сокрушения, основанного на сосредоточении и прорыве. При этом Наполеон, как и Суворов, неоднократно подвергал свою армию угрозе окружения ее неприятелем и вообще прибегал к очень рискованным маневрам. «Ввиду достижения великой цели, — выразился однажды Наполеон, — бывают минуты, когда следует жертвовать всем для достижения победы и не опасаться сжечь своих кораблей».

Подобная стратегия была возможна только при условии исключительной стойкости войск. (Характерный в этом смысле эпизод произошел во время осады австрийцами турецкой крепости Журжи. Во время вылазки турок австрийцы решили действовать «по-суворовски» и приняли их в штыки; однако моральная устойчивость войск оказалась не на высоте, и, несмотря на колоссальное превосходство в силах, австрийцы были наголову разбиты.) Наполеон поддерживал эту стойкость с помощью умелого манипулирования революционными лозунгами. Положение Суворова в этом отношении было значительно труднее. Для того, чтобы воодушевить войска, ему в гораздо большей мере приходилось рассчитывать на свое личное влияние, на умение понять и быть понятым солдатами. При этом решающую роль играли отмеченные выше национальные черты Суворова и его глубокая народность, его органическая связь с солдатскими массами, преодолевавшая классовый антагонизм и «расстояние состояний».

В этом, главным образом, заключался секрет необычайного обаяния Суворова для солдат, которое позволяло ему осуществлять такие маневры, как, например, в битве при Треббии, когда солдаты, прошедшие за 36 часов 80 верст, не успев перевести дыхания, вступили в бой и сражались до позднего вечера.

Вряд ли будет преувеличением сказать, что в европейской истории не было более полного и цельного типа военного человека, чем Суворов. «Все его личные качества, свойства, понятия, привычки, потребности, — говорит один историограф, — все было тщательно выработано им самим и применено именно к потребностям военного дела, которое с детских лет играло первенствующую роль в его жизни и руководило им».

В Суворове-полководце было сочетание обширного просвещенного ума с военным гением, могучая воля, уменье воспитывать массу, магически влиять на нее и увлекать за собою.

В применении к Суворову слово гений вполне уместно. В своем историко-психологическом этюде о Суворове профессор П. Ковалевский писал: «Принимая во внимание чрезвычайно острое восприятие органов чувств, необычайно быстрый психический процесс, огромное участие личных бессознательных проявлений в мышлении, необыкновенную энергию действий, самобытность и оригинальность в действиях и поступках, полное личное самоотвержение для идеи, полное подавление низших человеческих проявлений для высших идеалов, величие духа, господство над окружающими — мы можем с полным правом сказать, что Суворов составлял передовой и высший человеческий тип, он по всей справедливости может быть назван гением, и по специальности — военным гением».

Что особенно ценно и дорого в Суворове, это его постоянные старания пробудить в русском солдате «живую душу», развить в нем чувство любви к родине, чувство национальной и личной гордости. И это — в эпоху, когда, следуя примеру Фридриха II, все государства заботились лишь о муштровке солдат; и это — в стране, где солдат был вдвойне бесправен: как нижний чин и как крепостной.

Попытка набросать портрет Суворова встречает наибольшие трудности в необходимости об’яснить странности полководца, заслужившие столь громкую и в большинстве невыгодную славу. Бесконечные выходки и эксцентричности Суворова, особенно усилившиеся к концу его жизни, не соответствовали представлению о нем как о замечательной личности.

Однажды, когда полководец особенно много «чудил», соблюдая при этом величайшую серьезность, Фукс набрался смелости и прямо спросил его о причине такого поведения.

— Это моя манера, — ответил Суворов. — Слыхал ли ты о славном комике Карлене? Он на парижском театре играл арлекина, как будто рожден арлекином, а в частной жизни был пресериозный и строгих правил человек: ну, словом, Катон.

Этот иносказательный ответ ценен, прежде всего, тем, что в нем признается нарочитость причуд, «манера».

Причуды Суворова — это безумие Гамлета, это искусная маскировка его неизменной фронды к правящим кругам.

Нет сомнения, что по самой сущности своей Суворов обладал глубоко оригинальной натурой. Долголетнее пребывание среди солдат развило в нем новые привычки, которые с точки зрения «высшего общества», в свою очередь, рассматривались как чудачества. В большинстве случаев подобная оригинальность резко ограничивалась под влиянием общепринятых правил. Однако Суворов сознательно дал простор особенностям своей натуры.

Они выделяли его из толпы незнатных, не блещущих ни осанкой, ни светской ловкостью офицеров.

Они создавали ему популярность в солдатской среде: «Александр не сжег Афин, чтобы в гостиницах рассказывали о его гаэрствах. Пусть же и о моих солдатских проказах говорят в артелях».

Наконец, в условиях неприязни правящих сфер они создавали вокруг него некую атмосферу безнаказанности, предоставляли ему хоть какую-нибудь независимость суждений и действий.

С течением времени этот последний мотив сделался преобладающим. Известность его стала очень большой. Солдаты любили его и без причуд — и, конечно, не за причуды, а за его военные качества, за то, что он не бросал их зря под пули, а вел кратчайшим путем к победе, деля с ними на этом пути все опасности. Но недоброжелательство вельмож росло по мере роста его славы, и Суворову все труднее становилось отстаивать свою систему и свои принципы. В связи с этим он все чаще укрывался, как щитом, своими причудами.

— Я бывал при дворе, но не придворным, а Эзопом, Лафонтеном; шутками и звериным языком говорил правду. Подобно шуту Балакиреву, который при Петре благодетельствовал России, кривлялся я и корчился. Я пел петухом, пробуждал сонливых; я хотел бы иметь благородную гордость Цезаря, но чуждался бы его пороков.

Долгое время эта своеобразная мимикрия имела успех. Маска простака и чудака сослужила не раз Суворову службу. Но постепенно ее научились распознавать.

— Тот не хитер, кого хитрым считают, — говорил полководец, наивно радуясь, что все судят о нем как о безвредном оригинале.

На самом же деле опытные люди разгадали его уловку. Принц де Линь именовал его Александром Диогеновичем, а Румянцев сардонически заметил:

— Вот человек, который хочет всех уверить, что он глуп, и никто не верит ему.

Мало-помалу принятая на себя Суворовым роль стала доставлять все меньше преимуществ; однако он уже слишком вжился в нее, чтобы под конец жизни менять свое обличье. Теперь, когда его славы никто не мог от него отнять, он имел возможность с большей смелостью выражать свое отношение к людям и обычаям в той форме, какая ему нравилась.

Этим он наносил себе большой вред. Один из суворовских историографов метко выразился: «Обыкновенно ищут в человеке, чтобы он был не только годен на дело, но и удобен для употребления в дело, сплошь да рядом отказываясь от удовлетворяющего первому условию, если он кажется не имеющим второго. Исключения очень редки; исключением служит, например, Петр Великий, у которого ни один годный не был неудобным. Суворов был неудобен вследствие резкой своей оригинальности… А что Суворов-чудак тормозил карьеру Суворову-полководцу и повредил его военной славе, это понятно не только теперь, но было видно и тогда».

В том-то и дело, что Суворов нередко жертвовал карьерой ради возможности сохранить хоть некоторую самостоятельность. А мнение «высшего света» он глубоко презирал, он стоял выше него, как это свойственно подлинно замечательным людям.

Оставаясь наедине с самим собою или будучи в обществе человека, которого он уважал, Суворов сбрасывал свою личину и становился простым, серьезным человеком, чуждым всяких гасконад.

То же случалось, когда ему приходилось представительствовать русскую армию при каких-нибудь торжественных событиях.

— Здесь я не Суворов, а фельдмаршал русский, — пояснил он однажды эту перемену.

Внутренняя жизнь Суворова оставалась загадкой для окружавших его.

Незадолго до его смерти, в 1800 году, он сказал художнику Миллеру, писавшему с него портрет:

— Ваша кисть изобразит видимые черты лица моего, но внутренний человек во мне скрыт… Я бывал мал, бывал велик.

Суворову как человеку были присущи многие отрицательные черты: деспотичность, нетерпимость, пристрастие и т. п.

Однако ни страшные картины войны, ни личные невзгоды, ни постоянный холод внутреннего одиночества не могли запятнать его человеческого достоинства и остудить его горячего, хотя часто ошибавшегося сердца. Мнение о Суворове определялось во многом тем, что в нем не было внешней обходительности, которая в общежитии служит часто основанием для суждения о человеке.

Вспоминая моральный облик Суворова, хочется отнести к нему слова из одной эпитафии, посвященной когда-то другому великому человеку:

Другие лучшими казаться ввек хотят, Он был ввек лучшим, чем казался.

 

ШВЕЙЦАРСКИЙ ПОХОД

В военной истории человечества нельзя найти столь драматического эпизода, как швейцарский поход Суворова. Все соединилось здесь: ледяная стужа; непроходимые горы и стерегущие бездонные пропасти; энергичный, гораздо более многочисленный враг; отсутствие припасов и одежды; отсутствие патронов; незнание местности и непривычка к горным условиям; наконец, изменническая политика Австрии, сцепление роковых обстоятельств, опрокидывавшее все расчеты, какая-то несчастная звезда, омрачавшая первые шаги армии и преследовавшая ее во все продолжение похода… И, несмотря на это, отряд Суворова не растаял, не погиб, вышел из окружения; полководец перенес все тяготы наравне со своими солдатами, а солдаты проявили такую исполинскую мощь духа, такую стойкость, что их ужасный марш в тесно сжатом кольце врагов поразил всю Европу.

«В Вене ваше последнее чудесное дело удостоивают названием une belle retraite; если бы они умели так ретироваться, то бы давно завоевали всю вселенную», — писал Суворову Растопчин. Противник русских в Швейцарии, любимый наполеоновский маршал Массена, впоследствии с завистью говорил, что отдал бы все свои победы за один швейцарский поход Суворова.

…Когда все старания фельдмаршала отложить поход, не вызывавшийся стратегической обстановкой и к которому совершенно не были готовы русские войска, когда эти старания оказались тщетными, было приступлено к срочному составлению плана новой кампании.

Корпус Римского-Корсакова был расположен впереди Цюриха, вдоль реки Лимата; корпус Готце — по реке Линте и у Валленштадского озера; в Саргансе и дальше до Диссентиса стояли австрийские отряды Елачича и Линкена. Ввиду ухода главных сил эрцгерцога Карла все эти войска в совокупности (45 тысяч человек) составляли лишь немногим более половины французской армии. Прибытие Суворова с 20 тысячами русских солдат до некоторой степени уравновешивало численность с войсками противника, а качество солдат и ореол полководца создавали шансы на успешность борьбы.

Для движения из Италии в Швейцарию имелось несколько путей.

Суворов мог итти в долину верхнего Рейна на соединение с Линкеном, далее — через Кур и Саргане — соединиться с Елачичем и Готце. Протяжение пути до соединения с Готце (от города Таверно) равнялось 170 верстам.

Другой путь вел через Сен-Готардское ущелье в долину Рейсы, к городу Альторфу, оттуда к Швицу на соединение с Римским-Корсаковым и к Гларису — на соединение с Готце. Этот вариант был выгоден тем, что нужно было пройти только 135 верст (от Таверно до Швица), главное же, заняв Швиц, Суворов выходил на фланг и тыл главных сил Массены.

Правда, кружное движение на Кур было легче по местным условиям, и неприятель мог встретиться здесь в менее значительных силах. Но Суворов опасался, что пока он будет совершать этот марш, Массена разобьет корпуса Корсакова и Готце, да и по всему складу его военного дарования ему больше по душе приходился энергичный второй вариант. «Истинное правило военного искусства, — писал он Готце, — прямо напасть на противника, с самой чувствительной для него стороны, а не сходиться, робко пробираясь окольными дорогами, через что самая атака делается многосложною, тогда как дело может быть решено только прямым смелым наступлением». Что касается трудностей пути, то Су воров не мог ясно представить их, потому что ни когда не бывал в тех краях; но вера его в русских солдат была безгранична, и он был убежден, что они преодолеют все трудности, что еще раз «невозможное» станет для них возможным.

Это был рискованный план, однако австрийцы еще больше увеличили заложенный в нем элемент риска. Суворов был настолько озабочен полным незнакомством с условиями нового театра войны, что послал набросанный им план на консультацию Готце и в то же время потребовал прикомандирования к нему нескольких офицеров австрийского генерального штаба, хорошо знающих местность. К нему прибыли девять офицеров во главе с подполковником Вейротером, сразу принявшим на себя функции стратегического воротилы. Ответ Готце был получен Суворовым уже после выступления. Австрийский генерал соглашался с диспозицией похода, но рекомендовал внести в нее ряд поправок: место соединения он выносил от Глариса к Эйнзильдену и Швицу, куда намеревался продвинуть свои войска, подтянув туда же 5 тысяч человек из корпуса Римского-Корсакова и отряды Линкена и Елачича. Полагаясь на опыт Готце в Швейцарии, Суворов одобрил его коррективы и поручил Венротеру составить окончательную диспозицию.

Новый вариант плана чрезвычайно увеличивал трудности: своевременное соединение отдельных колонн, разобщенно движущихся из далеко отстоящих точек, было трудно исполнимо по условиям местности; кроме того, этот замысел как бы предполагал совершенное бездействие мощного противника, в виду которого должны были происходить все передвижения.

Но как бы ни был рискован и трудно выполним план кампании, неукротимая решимость полководца и доблесть солдат могли восполнить его недостатки. Исход швейцарского похода мог быть совсем иным, если бы не дальнейшая цепь неожиданностей.

Австрийцы снабдили Суворова неправильной информацией о расположении французов и об их численности (Готце сообщил, что у Массены 60 тысяч человек, а на самом деле их было 84 тысячи).

Что еще хуже, весь план, как вскоре выяснилось, был построен на грубейшем незнании топографии края: Готце указывал, что из Альторфа в кантон Швиц идет вдоль Люцернского озера «пешеходная тропинка»; аналогично этому, в разработанной Вейротером диспозиции говорилось: «колонна выступает из Альторфа до Швица и идет тот же вечер 14 миль далее». Между тем никакого сухопутного сообщения между Альторфом и Швицем не существовало. Здесь был тупик. Сообщение поддерживалось исключительно через Люцернское озеро, на котором полностью главенствовала французская флотилия. Это сводило к нулю весь план.

Если Суворову может быть брошен упрек в недостаточно тщательной проверке сведении, то поведение австрийцев, уже долгое время воевавших в Швейцарии, носило откровенно изменнический характер. Недаром барон Гримм несколько позже писал русскому послу в Лондоне, Воронцову: «Я не знаю, чем все это кончится, что с нами будет, но я спрашиваю: сколько французская Директория платит за все это и кому именно?»

И все-таки, вопреки сомнительному стратегическому плану, вопреки заложенной в нем грубой ошибке, суворовские «чудо-богатыри» восторжествовали бы и над врагом, и над коварным союзником, и над альпийскими безднами. Изучение кратковременного, но столь насыщенного событиями швейцарского похода дает достаточно оснований для такого вывода. И если этого не случилось, если поставленные перед походом цели не удалось осуществить и армии пришлось с трудом пробивать себе дорогу из окружения, в этом повинны новые неблагоприятные факторы, новые беды, в изобилии выпавшие на долю русских войск.

Пресловутое суворовское «счастье» решительно покинуло на этот раз измученного, преданного союзниками и собственным императором полководца. В этом была своя глубокая закономерность. Война 1799 года не могла закончиться победой Суворова. Его гений и изумительные боевые качества воодушевленных им солдат могли еще не однажды склонять на свою сторону военную фортуну. Но за плечами Суворова стояли монархическая Россия и Австрия, стоял тяжкий реакционный режим, который должен был проявить свое бессилие перед идеями великой французской революции и несомыми ею экономическими изменениями. Правда, это было уже не «освободительное движение человечества» (Сталин) периода расцвета революции. Оно было отравлено восторжествовавшей после 9 термидора буржуазной контрреволюцией. Но все же обездоленным массам мерещился на остриях штыков французских солдат прежний лозунг: «Мир хижинам, война дворцам» — и казалось, что эти штыки помогут им по-новому устроить их жизнь.

В этом была сила республиканских армий, их преимущество над метавшимся в узах феодального режима, но крепко прикованным к нему Суворовым. Только когда французская революция была задушена наполеоновской реакцией, когда французские знамена перестали быть средоточием общих надежд и власть французов из источника нового свежего социального порядка сделалась ярмом для других наций, только тогда созрели предпосылки для их поражения.

Поэтому не то удивительно, что Суворов не осуществил оккупацию Парижа. Удивительно то, что он так успешно сражался против республиканцев, начальствуя над людьми, которыми не двигали никакие социальные идеи, которые были в своей отчизне бесправными и забитыми и в которых он сумел все же разжечь такое чувство воинской доблести и доверия к полководцу, что их героизм оказывался выше гороизма их противников.

Из числа французских крепостей, продолжавших оказывать в Италии сопротивление, наиболее сильной была Тортона. Поражение французов под Нови лишило гарнизон этой крепости почти всякой надежды на освобождение. Тем не менее, Тортона не сдавалась. Осада принимала затяжной характер, и Суворов в нетерпении начал приготовления к штурму. Тогда комендант крепости предложил заключить перемирие на двадцать дней с условием, что если до конца этого срока французская армия не явится на выручку Тортоны, крепость капитулирует на почетных условиях. Суворов рассчитал, что пробитие брешей в толстых казематированных постройках крепости отнимет тоже немалый срок и, дабы избежать потерь, принял предложенные условия. Конвенция была заключена 22 августа.

Выяснив неизбежность швейцарского похода, Суворов не счел возможным терять время под Тортоной.

За три дня до истечения срока конвенции, 7 сентября, русские войска двинулись к Сен-Готарду. Но в тот же день под Тортоной показались колонны французов, шедшие на освобождение крепости. Хотя формально фронт в Италии держала уже исключительно австрийская армия, хотя в Швейцарии австрийцы показали пример вероломства, Суворов, не задумываясь, приказал повернуть обратно. Увидев возвратившиеся русские корпуса, Моро снова отступил в горы. Тортона в назначенный день сдалась австрийцам, но русские потеряли несколько дней. Вместо 7-го они окончательно выступили 10-го, и эти три дня как нельзя лучше сумел использовать в Швейцарии Массена.

Французский главнокомандующий основал свой план на том, чтобы разбить Римского-Корсакова и Готце до появления Суворова. Фельдмаршал проник в его замыслы. Он убедился уже, что имеет дело с необычайно решительным противником, использующим каждый благоприятный шанс. Суворов более не повторял излюбленного им когда-то желчного афоризма Канта: «Всякий француз есть прирожденный танцмейстер». Он уважал отвагу и энергию французов и поэтому отлично уяснял, какой опасности подвергаются союзные войска в Швейцарии. В одном письме, отправленном в августе из Асти, он прямо писал: «Не ручаюсь, как пройду через горло сильного неприятеля только с 12 тысяч. Там русских 33 тысячи; хорошо хоть бы довести до 60 тысяч по малой мере. Мне надобно туда верные 100 тысяч».

Рыцарское возвращение к Тортоне отняло три дня, Суворов решил возместить их быстротой марша. За пять суток его войска прошли 150 верст и прибыли в город Таверно, у подножия Швейцарских Альп. По договоренности с. Меласом, русские должны были получить здесь двенадцатидневный запас продовольствия и 1430 мулов, на которых предстояло везти в горах вьюки и артиллерию. Ни того, ни другого австрийцы не приготовили.

Суворов пришел в неистовство. «Нет лошаков, нет лошадей, а есть Тугут, и горы, и пропасти, — писал он Растопчину и с горькой иронией добавлял, — но я не живописец». Он разослал курьеров к Меласу, к Павлу, к австрийскому императору, возмущался «двусмысленными постыдными обнадеживаниями» своих союзников, негодовал, что «Тугут везде, а Готце нигде». У него все сильнее крепла мысль, которую он через полгода высказал Фуксу:

— Меня выгнали в Швейцарию, чтобы там истребить.

До него тоже доходят слухи о подкупе, слухи, заслужившие, как мы видели, доверие Гримма. В одном письме Суворова встречаются очень многозначительные слова: «Французы брешут, что мне здесь не быть: они подкупят в Вене. — Правда, даже у меня много якобинцев в бештимтзагерах». Письмо это было отправлено из Италии незадолго перед выступлением в Швейцарию.

Но Суворов был из тех людей, которые мужественно пьют чашу до дна. Мысль об отмене похода не приходила ему в голову. Он использовал все возможности и через четыре дня раздобыл у австрийцев несколько сот мулов. Вместо недостающих мулов под вьюки были употреблены степные казацкие лошади, и 21 сентября поход возобновился.

Еще пять дней — с 15 по 20 сентября — пропали даром. Как показали события, эта потеря оказалась невознаградимой: Массена успел привести в исполнение свой замысел.

Одну колонну — под начальством Дерфельдена — Суворов направил прямо на Сен-Готард; другая колонна — под командой Розенберга — пошла на Диссентис, в обход Сен-Готарда.

Схема военных действий Суворова в Швейцарии.

Суворов находился при корпусе Дерфельдена. Он ехал на каурой казачьей кобыле, укрытой от ледяного ветра только тонким синим плащом, почему-то прозванным среди солдат «родительским» (хотя он был сшит в Херсоне), в круглой не по сезону шляпе с широкими полями. Рядом с ним ехал шестидесятипятилетний швейцарец Антонио Гамма. Фельдмаршал останавливался в Таверно в его доме и так обворожил старика, что тот покинул семью и отправился вместе с ним. Суворов недаром растрачивал свои чары: во время злополучной кампании. Гамма оказал крупные услуги в качестве проводника и переводчика.

Погода все время стояла скверная. «Дождь лил ливмя, резкий ветер с гор прохватывал насквозь», — описывает путь один из участников. То и дело приходилось перебираться через потоки по пояс в холодной воде. Французская пехота была снабжена специальной обувью на железных шипах, но австрийцы, конечно, не заготовили такой для русских. Солдаты, не привыкшие к горным дорогам и обремененные тяжелой кладью, выбивались из сил. В три дня было пройдено 75 верст, но люди и животные были утомлены, как будто они проделали гораздо более длинный путь.

Близ деревни Айроло расположились передовые отряды противника, французов было всего 9 тысяч — вдвое меньше, чем русских, но выгоды позиции и знание местности давали им огромное преимущество.

Солдаты с некоторым смущением глядели на обступившие их угрюмые горы, на каменистые кручи и глубокие ущелья, в которых гремели горные потоки.

Фронтальная атака Сен-Готарда была необычайно трудным предприятием. Однако бездеятельно ждать результатов начатого Розенбергом глубокого обхода Суворов не мог. Он опасался, что предоставленный самому себе Розенберг потерпит неудачу; отчасти сказалось и то, что в нем не было обычной уверенности, он явно нервничал, понимая, как трудно приходится солдатам.

Утром 24 сентября Суворов повел лобовой штурм Сен-Готарда. Войска были разделены на три колонны, две из которых предназначались для неглубоких, «частных» обходов. Карабкаясь по крутым, почти отвесным скалам, колонна Багратиона обошла левый фланг французов. Те, отступив, заняли еще более сильную позицию. Укрываясь в оврагах, Прячась за каменьями, они почти на выбор поражали медленно взбиравшихся по кручам солдат. Две атаки русских были отбиты с огромными для них потерями. Хотя было только 4 часа дня, но мрачные горы стали покрываться ночной мглой. Оставаться на ночь в неопределенном положении, не имея известий о Розенберге и об ушедшем в новый обход Багратионе, было невозможно. Суворов приказал штурмовать Сен-Готард в третий раз.

Войска снова пошли навстречу летевшим отовсюду пулям, но в этот момент на снежных вершинах показались цепи вновь обошедшего французов отряда Багратиона. — Противник поспешно отступил, Сен-Готард был занят.

В этот день русские войска потеряли 2 тысячи человек. По мнению многих военных писателей, это была напрасная жертва, так как движение Розенберга в тыл Сен-Готарда все равно принудило бы французов ретироваться. Это замечание справедливо. Но оно не учитывает того, что Суворов не мог быть уверен в успехе Розенберга, а для армии был дорог каждый час.

Отряд Розенберга, преодолев колоссальные трудности, благополучно проделал обходное движение, но тут начальник отряда совершил крупную ошибку: вместо того, чтобы немедленно завладеть в тылу у французов деревней Урзерн, что обрекало на капитуляцию оборонявшие Сен-Готард части, Розенберг промедлил и дал возможность французам уйти.

Все же боевой дебют русских солдат в горной войне оказался удачным: в течение одного дня они выбили энергичного, гораздо лучше оснащенного противника из позиции исключительной силы.

Казалось, теперь войскам открывалась дорога к Люцернскому озеру. Суворов так и полагал и в 11 часов вечера отправил Корсакову и Готце записку: «Несмотря на задержку, на следующий день рассчитываю быть у Альторфа». Однако его карты были спутаны: командующий французской дивизией Лекурб, смелый и талантливый полководец, осуществил неожиданный дерзкий маневр. Побросав в реку артиллерию, он ночью двинулся через дикий хребет Бертцберг, без дорог перевалил через горы в 8 тысяч футов вышиной и к утру спустился к деревне Гешенен, снова став на пути Суворова.

На следующий день после взятия Сен-Готарда корпуса Дерфельдена и Розенберга соединились и совместно продолжали движение к Альторфу. В расстоянии одной версты от деревни Урзерн дорога преграждалась громадными отвесными утесами. Сквозь эту естественную стену пробито было узкое, низкое отверстие, носившее название Урзернской дыры; оно имело 80 шагов длины и было настолько узко, что два человека с вьюками не могли разойтись в нем. Выходя на свет, дорога круто огибала гору и через несколько сот шагов обрывалась на берегу Рейсы. Река неслась здесь неистовым, пенистым потоком, наполняя гулом окрестности. Над нею, на высоте 75 футов, была перекинута легкая арка, дрожавшая от рева реки и вечно обдаваемая водяными брызгами. Это и был знаменитый Чортов мост.

Самая смелая фантазия не могла придумать более недоступной позиции. Лекурб был настолько убежден в невозможности для русских прорваться здесь, что даже не стал разрушать Чортова моста, который мог пригодиться ему самому. Он разместил отряд у выхода из Урзернской дыры, поставив в отверстии пушку, а два батальона сконцентрировал за Чортовым мостом, где они, укрытые за камнями и почти невидимые для противника, держали под обстрелом узкую тропинку и арку моста.

Авангард русских войск под командой Милорадовича втянулся в Урзернскую дыру. Он был встречен смертоносным ливнем пуль и картечи и отхлынул обратно. Суворов снова прибег к неизбежным обходам. Карабкаясь по гладким скалам на головокружительной высоте, 300 человек под командой полковника Трубникова зашли в тыл защитникам Урзернской дыры. Одновременно другие 200 егерей перебрались в брод через Рейсу; река была неглубока, но каменистое дно и бешеная быстрота течения погубили немало солдат. Увидев, что переправа все же возможна, фельдмаршал выслал еще батальон, приказав вместе с первыми егерями обходить Чортов мост.

Увидав над собой Трубникова, французы, боясь быть отрезанными, стали отступать. Милорадович тотчас повел атаку через Урзернскую дыру, прорвался сквозь редкую завесу пуль и совместно с быстро спускавшимися людьми Трубникова устремился на отступавших. Французы успели столкнуть в реку свою пушку; часть их перебежала Чортов мост, остальные были переколоты и сброшены в пропасть.

Местность перед Чортовым мостом покрылась тысячами русских солдат, но прямая атака моста была немыслима. Первые бросившиеся смельчаки были тотчас поражены пулями, русские войска залегли за камнями и открыли огонь по неприятелю. Внезапно на скалах по ту сторону моста показалась перешедшая в брод Рейсу обходная колонна. Среди французов воцарилось смятение; второпях они разрушили часть каменной кладки моста и начали медленно отступать. Арка попрежнему оставалась под обстрелом французов, но уже далеко не столь губительным, как прежде. Группа русских солдат, разобрав оказавшийся поблизости сарайчик, добралась ползком до разрушенных свай и, связав с помощью шарфов и поясов несколько бревен, перекинула их через провал. Майор Мещерский первым пробежал по этому шаткому сооружению, но сраженный пулей упал замертво. Следовавший за ним казак споткнулся и свалился в клокотавшую бездну. Но уже десятки новых смельчаков, поддерживая друг друга, падая под пулями, перебирались на берег и тотчас бросались на французов. Чортов мост был форсирован.

К четырем часам дня, после исправления арки, вся армия Суворова перешла Рейсу и двинулась вслед за отступавшим противником. То и дело приходилось снова переходить через вьющуюся Рейсу, однако уже не в столь тяжких условиях. Лекурб всюду уничтожал мосты, но этим лишь не надолго задерживал своих преследователей. По мере приближения к Люцернскому озеру ландшафт быстро изменялся. Горы как бы раздвигались; узкая котловина сменилась широкой долиной; появились луга и пашни; снеговые вершины скрылись за зеленой короной лесов. Дивная альпийская панорама предстала перед взорами солдат. Под ногами раскинулся живописный Альторф. Армия забыла перенесенные лишения. Казалось, уже недалеко до соединения с остальными силами, а тогда, покинув непривычные жуткие горы, руководимые гением любимого вождя, войска смогут спокойно взирать на будущее.

Но тут открылась ужасная истина — тотчас вслед за Альторфом кончалась сен-готардская дорога. На озере крейсировали французские суда. Сухопутной же дороги к Швицу не было, если не считать двух тропинок через снеговой хребет Росшток, ведших в Муттенскую долину, откуда имелось сообщение со Швицем. Осенью эти тропинки считались непроходимыми даже для опытных швейцарских охотников.

Об австрийском отряде Линкена ничего не было слышно; среди жителей циркулировали слухи о происшедшем будто бы накануне сражении, из которого французы вышли победителями. Между тем армия Суворова уже несколько дней питалась чем попало, потому что вьюки не поспевали и растянулись на тридцать верст. Легкие отряды Лекурба отбили часть обоза, а в Альторфе удалось раздобыть очень немного продовольствия. Наконец, главные силы Лекурба (6 тысяч человек), сосредоточенные близ Фирвальштедского озера, на фланге у Суворова, ждали удобной минуты, чтобы снова обрушиться на него.

Отрезанная от базы, лишенная продовольствия, с жалкими остатками боевых припасов, с истомленными, наполовину больными людьми, армия была в критическом положении.

Ко дню прибытия в Альторф Суворов был совсем болен. Его терзал жестокий кашель, непрерывно лихорадило, слабость во всем теле достигла предела. Но в этом обессиленном теле, в котором еле тлела жизнь, осталась та же несокрушимая, стальная воля героя.

Мысль об отступлении не приходила ему в голову. Над ним довлело лишь одно соображение: он опаздывал уже на сутки к назначенному по диспозиции сроку соединения в Швице и это опоздание может повести к разгрому Корсакова и Готце. Поэтому, не дав отдохнуть измученным войскам, он на другое же утро выступил из Альторфа. Если бы Суворову стало известно, что Массена успел уже разбить оба корпуса союзников, он, вероятно, принял бы какое-либо другое решение и предоставил бы отдых многострадальной своей армии. Но сведений не было, кроме темных, невнятных толков, столь часто обманывавших его в Италии. Верный своему долгу главнокомандующего, он решил любой ценой пробиться к ждавшим его корпусам.

Руководствуясь этим, Суворов решился совершить невиданный переход. Он избрал путь через Росшток. Только неограниченная уверенность в себе самом и в своих солдатах могла продиктовать это, казавшееся безрассудным, решение.

В пять часов утра авангард князя Багратиона начал под’ем. Тропинка делалась все круче, потом почти совсем исчезла. Солдаты взбирались поодиночке, цепляясь за колючий кустарник. Из-под ног сыпались шиферные камешки и скользкая глина. Затем потянулась полоса рыхлого снега, в котором люди вязли по колена. Артиллерию и зарядные ящики всю дорогу подтаскивали на руках. Лошади и мулы то и дело срывались в пропасть, увлекая с собою драгоценные тюки с припасами. Путь армии был усеян трупами людей и животных.

«Каждый неверный шаг стоил жизни, — свидетельствует историограф этого изумительного перехода Милютин. — Часто темные облака, проносясь по скатам горы, охватывали колонну густым туманом, обдавали холодною влагою, до того," что войска были измочены, как проливным дождем. Погруженные в сырую мглу, они продолжают лезть ощупью, не видя ничего ни сверху, ни снизу. Выбившись из сил, на время приостановятся, отдохнут — и снова начинают карабкаться».

Расстояние между Альторфом и деревней Муттен равно шестнадцати верстам. Через двенадцать часов после начала этого страшного перехода авангард русских войск перевалил через хребет. Прогнав беспечно стоявший сторожевой отряд французов, он вошел в деревню Муттен. В это время хвост армии еще пребывал в Альторфе, так как по тропинке приходилось пробираться гуськом.

Наступившая ночь была ужасна для тех, кто был застигнут сю на скатах горы. Каждый остался до утра на том месте, где его застала темнота. Не бы» ло укрытия от ветра и снега; израненные, обмороженные руки не в силах были сжимать ненадежную точку опоры. Многие обрывались и, проносясь мимо своих товарищей, находили смерть на острых камнях пропасти.

Лекурб пытался атаковать в Альторфе русский арьергард, но был отбит и более не возобновлял попыток. Передавали, что отважный француз, узнав о переходе русской армии через Росшток, выразил свое восхищение и преклонение перед нею.

Суворов тотчас выслал из Муттена разведку. Посланные вернулись с роковой вестью: и Корсаков и Готце разбиты и отступили; Муттенская долина окружена подавляющими силами Массены.

В результате героического перехода армия не только не улучшила своего положения, но оказалась в подлинной мышеловке.

Суворов с окаменевшим лицом выслушал это сообщение.

— Готце! — воскликнул он. — Да они уже привыкли, их всегда били. Но Корсаков, Корсаков — 30 тысяч и такая победа равным числом неприятеля.

Поражение Римского-Корсакова произошло 25 сентября, в день, когда Суворов штурмовал Чортов мост. Вынужденная задержка в Таверно позволила французам подготовить удар. Массена и Мортье обрушились на русских. Корсаков и помощник его генерал Дурасов проявили полнейшую растерянность. Только стойкость солдат, по собственному разумению исправлявших ошибки командования, предотвратила совершенный разгром. Все же в Цюрихском сражении корпус Корсакова потерял большую часть своего состава убитыми и пленными, двадцать шесть орудий, девять знамен и почти весь обоз. Уцелевшие войска откатились до самого Рейна.

В тот же день французы под начальством Сульта нанесли страшное поражение корпусу Готце. Австрийцы бежали в совершенной панике. Сам Готце был убит. Отряд Линкена самовольно удалился без боя из Глариса.

Таким образом, ко дню прихода Суворова в Муттенскую долину, в Швейцарии не осталось ни одного полка коалиции, который мог бы оказать ему военную или продовольственную помощь. А помощь эта была бы очень кстати, «В продовольствии, — рассказывает один участник похода, — чувствовался большой недостаток; сухари от ненастной погоды размокли и сгнили; местные селения были бедны и ограблены французами… Мы копали в долинах какие-то коренья и ели… Мяса было так бедно, что необходимость заставляла употреблять в пищу такие части, на которые бы в другое время и смотреть было отвратительно. Даже и самая кожа рогатой скотины не была из’ята из сего употребления: ее нарезывали небольшими кусками, опаливали на огне шерсть, обернувши на шомпол, и, таким образом, ели полусырую».

Несколько тысяч изнуренных людей, без хлеба, без патронов, стояли лицом к лицу с восьмидесятитысячной свежей могучей армией, союзником которой являлись непроходимые горы и холод. Борьба была безнадежна. Казалось, остается только капитулировать.

В том, что для русской армии нет выхода, что она должна будет сдаться, не сомневался сам Массена. Выезжая из Цюриха к Муттену, он с усмешкой заявил пленным русским офицерам, что через несколько дней привезет к ним фельдмаршала и великого князя.

Среди офицеров суворовской армии также начался шепоток о почетной сдаче. Быть может, только у одного человека ни разу не мелькнула эта мысль — у больного, пылавшего в жару семидесятилетнего старика, который, сидя в казацком седле, делил с солдатами все невзгоды.

Первой мыслью Суворова было устремиться на Швиц, где можно было раздобыть продовольствие. Но благоразумие взяло верх: рано или поздно его пятнадцатитысячная армия была бы уничтожена сытыми, обеспеченными боевыми припасами дивизиями Массены. Тогда он решил пробиваться на Гларис, где надеялся соединиться с Линкеном и, отдохнув, «обновить» кампанию. Войскам предстояли новые неимоверные затруднения. Надо было поднять их дух, перелить в них, от генерала до последнего солдата, неукротимую волю к борьбе. Суворов созвал на 29 сентября военный совет.

Явившийся первым Багратион застал Суворова в необычайном волнении. Одетый в фельдмаршальский мундир, при всех орденах и регалиях, он ходил скорыми шагами по комнате и, не замечая Багратиона, бросал отрывистые слова:

— Парады… Разводы… Большое к себе уважение… Обернется — шапки долой… Помилуй господи… Да, и это нужно — да во-время… А нужнее-то — знать вести войну… Уметь бить… А битому быть не мудрено! Погубить столько тысяч… И каких… В один день… Помилуй господи…

Багратион тихо вышел, оставив фельдмаршала в тревожном раздумье. Повидимому, перед ним проносились жуткие призраки всех тех, кто были настоящими властителями армии и по чьей вине гибли теперь многие тысячи русских и подвергалась суровому испытанию его собственная слава.

Когда собрались все приглашенные, Суворов заговорил. Это не был более суматошный, чудаковатый старик. Голос его звенел от сдерживаемого волнения, энергичная речь электризовала слушателей. Он сделал краткий обзор итальянской кампании, перечислил все происки австрийцев, обрисовал старания удалить его из Италии. Он осудил преждевременное выступление из Швейцарии эрцгерцога Карла, приведшее к поражению Корсакова, и с горечью упомянул о роковой потере пяти дней в Таверно.

— Теперь мы среди гор, — подвел он итоги, — окружены неприятелем, превосходным в силах. Что предпринять нам? Итти назад — постыдно; никогда еще не отступал я. Итти вперед к Швицу невозможно: у Массены свыше шестидесяти тысяч, у нас же нет и двадцати. К тому же, мы без провианта, без патронов, без артиллерии… Помощи нам ждать не от кого… Мы на краю гибели… Одна остается надежда: на бога, да на храбрость и самоотвержение моих войск. Мы русские!..

Голос его пресекся, и он, не стыдясь, заплакал.

Генерал Дерфельден от имени всех присутствовавших заявил, что войско готово безропотно итти всюду, куда поведет его великий полководец.

Суворов оживился. Глаза его заблистали.

— Да, — сказал он с уверенностью, — мы — русские, мы все одолеем!

На следующий день Багратион выступил с авангардом в направлении на Гларис. За ним следовала дивизия Швейковского. Корпус Розенберга остался в Муттене удерживать приближавшегося от Швица неприятеля.

Массена, лично руководивший операциями, обладал крупным превосходством в силах. Но произведенный им натиск не увенчался успехом. Полки Милорадовича и Ребиндера совместно с казаками Грекова опрокинули французов и гнали их на расстоянии четырех верст. С зарею Массена опять повел атаку — и снова неудачно. Безостановочно преследуемые русской пехотой, французы в беспорядке отхлынули обратно. Поблизости от Муттена протекает речка Муота. Боковые стенки перекинутого через нее каменного моста были сломаны, так что осталась одна арка. Это обстоятельство оказалось роковым для французов. Мост был сразу загражден бежавшими французскими солдатами, всадниками, зарядными ящиками и увозимыми орудиями. Возникла ужасная давка, в результате которой люди десятками скатывались в реку. Казаки преследовали беглецов до самого Швица. Это была редкая в военной практике победа изможденных, окруженных, отступающих войск над гораздо более многочисленным, свежим, победоносным противником. Она показала, что суворовской армии было незнакомо уныние и что боевой дух ее оставался непоколебимым.

Задача арьергарда была, таким образом, блестяще выполнена, и он мог следовать за ушедшей к Гларису армией. Желая оторваться от противника, Розенберг прибег к хитрости: он послал магистрату Швица распоряжение приготовить на 2 октября продовольствие для 12 тысяч русских, которые якобы войдут в город. Массена, разумеется, тотчас узнал об этом, и весь день ожидал приближения русских, в то время как Розенберг тихо снялся с бивака и пошел к Гларису. Французский полководец никогда не мог простить себе, что попался на эту уловку. Убедившись, что догнать русских не удастся, он бросился кружным путем к Гларису.

После панического отступления Линкена Гларис был занят французской дивизией Молитора. Отряд Багратиона героически атаковал французов, но условия местности и здесь представляли огромные выгоды для обороны. Ночь застала русских у подножия укрепленной горы; они лежали на снегу, не имея даже хвороста, чтобы разжечь костры. В это время подошли главные силы. Прибывший с ними Суворов отыскал Багратиона и стал буквально умолять его сделать еще усилие. Багратион взял егерский полк и четыре батальона гренадеров и, пользуясь густым туманом, пошел в обход неприятельского расположения. Добравшись по скалам в кромешной тьме до противника, солдаты бросились в штыки. Многие в темноте срывались с кручи и гибли на дне ущелья. В это время дивизия Швейковского возобновила фронтальную атаку. Комбинированный удар принудил французов отступить; с помощью прибывших подкреплений они оттеснили русские войска, но те снова обратили их в бегство. Некоторые пункты по шести раз переходили из рук в руки.

В конце концов, Гларис остался за русскими. Там нашлись кое-какие запасы продовольствия, и войска впервые за много дней получили горячую пищу. Через три дня — 4 октября — подошел арьергард Розенберга. Измученная, но все еще грозная армия могла двигаться дальше. Но куда?

Первоначальный план — соединиться в Гларисе с Линкеном и пройти затем к Саргансу, где расположились остатки корпуса Готце, — оказывался несостоятельным: Линкена и след простыл, а на пути в Саргане стояла армия Массены. В иных условиях Суворов не задумался бы напасть на Массену, но у русских совершенно иссякли патроны, войска в полном смысле слова голодали и так оборвались, что походили на сборище нищих. Генерал Ребиндер ходил в ботфортах без сапог, обернув ступни ног кусками сукна, чтобы хоть немного предохранить себя от снега и острых камней; солдаты не имели и этого.

Вновь созванный военный совет постановил уклониться от дальнейшего боя и, стремясь лишь к сохранению армии, повернуть на юг, в долину Рейна, на Иланц. Там, соединившись с Корсаковым и притянув артиллерию, можно было возобновить кампанию.

Оставив в Гларисе на великодушие французов тяжело больных, армия Суворова в ночь на 5 октября начала свой последний швейцарский переход.

Путь, предстоявший русским войскам, был еще труднее, чем все прежние переходы. Надо было перебраться через снеговой хребет Ринненкопф (Паникс). Узкая тропинка, кружившая по краям отвесной кручи, сделалась совсем непроходимой, из-за неожиданно выпавшего в горах снега. Этот внезапный снегопад явился тяжелым завершением тех неудач, которые преследовали армию во все время швейцарского похода.

Пока Багратион прикрывал под Гларисом движение главных сил, выдерживая без патронов и без снарядов ожесточенные атаки французов, авангард Милорадовича начал страшный под’ем на Паникс. Теперь нечего было и думать перетащить артиллерию; оставшиеся 25 орудий были сброшены в пропасть, либо зарыты в землю. Около 300 вьюков с продовольствием погибли из-за невозможности удержать скользивших по обледенелому снегу мулов и лошадей.

Солдаты с завистью вспоминали переход через Росшток. Чем выше, тем труднее было итти; местами приходилось ползти на четвереньках по обледенелой, гладкой коре. Все проводники разбежались, и войска лезли наобум, проваливаясь часто в снежные сугробы. Вьюга сметала все следы, так что каждому человеку приходилось искать самому точку опоры. Срываемые бурей камни с грохотом неслись в бездну, увлекая нередко людей. Каждый неверный шаг стоил жизни. Споткнуться значило умереть.

Суворов с горевшими от лихорадки глазами ехал среди солдат, дрожа от порывов ветра под своим легким плащом.

— Ничего, ничего, — повторял он, — русак не трусак… Пройдем.

Два казака вели под уздцы его лошадь. По словам очевидца, фельдмаршал порывался пойти пешком, но его телохранители молча придерживали его в седле, иногда с хладнокровием говоря:

— Сиди! — и Суворов покорно подчинялся им.

Гак взобрались на вершину Паникса.

Ни одна тропинка не вела вниз — только крутые, обледенелые обрывы. Передовые, попробовавшие спуститься, почти все погибли. Не было ничего, за что можно было бы удержаться при падении — ни деревца, ни кустика, ни даже выступающего утеса.

Сделалась такая стужа, что руки и ноги не повиновались; много солдат замерзло.

Тогда кому-то пришла в голову мысль сесть на край пропасти и покатиться в мрачную бездну. Тысячи людей последовали этому примеру. Прижимая к телу ружья, солдаты и офицеры неслись в бездонную пропасть. Уцелевших лошадей таким же манером сталкивали вниз. «Сие обстоятельство, — говорит участник похода Грязев, — действительно зависело от случая: иные оставались безвредны, но многие ломали себе шеи и ноги и оставались тут без внимания со всем багажом своим».

К полудню 7 октября армия, перебравшись таким путем через хребет, собралась в деревне Паникс, а вечером прибыла в Иланц.

Швейцарский поход был закончен.

— Орлы русские облетели орлов римских, — с гордостью произнес Суворов, оглядывая оборванных, исхудалых, но попрежнему бодрых солдат.

Беспримерные дни этого похода были грозным испытанием и для полковолна и для русской армии. Испытание это было выдержано столь блестяще, что четырехнедельная кампания явилась венцом славы Суворова и окружила ореолом величия русский народ. Эта кампания показала, что сила духа русского солдата, его энергия и упорство могут быть доведены до таких размеров, что способны одолеть самые невероятные препятствия: физические лишения, природу и врагов.

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ В РОССИЮ

В ЧАСЫ, когда Суворов, ежась от стужи, пробирался над провалами Паникса, его мысль неустанно работала над планом новой кампании. Прямо с Паникса он отправил эстафету эрцгерцогу Карлу о том, что готов снова предпринять наступление, если австрийцы поддержат его войсками, продовольствием и боевым снаряжением. Несколько дней спустя он послал эрцгерцогу конкретный план наступления, но, не дождавшись ответа, резко изменил свои намерения. До него дошли сведения о чрезвычайном обострении отношений между Веной и Петербургом: крепкий «задним умом», Павел сообразил, наконец, к чему привела русскую армию двуличная политика ее союзников; были запрещены молебны об австрийских победах, курьерам к Суворову приказано ездить, не заезжая в Вену, и т. п. Суворову император прямо писал: «Главное — возвращение ваше в Россию и сохранение ее границ».

Быть может, острое чувство горечи от безрезультатности швейцарского похода побудило бы фельдмаршала все-таки «обновить» войну. Но его переговоры с австрийцами приняли весьма неблагоприятный оборот. Эрцгерцог не желал в точности сообщить, какое количество солдат он выставит в помощь Суворову, и вообще так повел дело, что созванный фельдмаршалом военный совет единогласно решил: «Кроме предательства, ни на какую помощь от цесарцев нет надежды; чего ради наступательную операцию не производить».

30 октября суворовская армия соединилась с корпусом Римского-Корсакова и с эмигрантским корпусом принца Конде; войска расположились на отдых близ Боденского озера. Австрийцы прилагали все усилия, чтобы договориться о новой кампании. Однако Суворов отклонил предложение о свидании с эрцгерцогом, пояснив графу Толстому, что «юный эрцгерцог Карл хочет меня обволшебить своим демосфенством»; переписка же обоих главнокомандующих от раза к разу приобретала все более раздраженные тона. Суворов услыхал, будто австрийский император намерен лишить его мундира австрийского фельдмаршала, и этот слух подбавил горечи к существовавшим неудовольствиям.

По поводу одного замечания эрцгерцога о военном искусстве он отозвался: «Суворов разрушил современную военную теорию, потому правила искусства принадлежат ему». Иногда он допускал в письмах к эрцгерцогу явно обидные, даже оскорбительные выражения. Была, например, такая фраза: «Такой старый солдат, как я, может быть проведен раз, но было бы с его стороны слишком глупо поддаться вторично». Поведение Суворова диктовалось накопившейся в нем ненавистью к австрийскому командованию. Теперь, когда его всегдашняя несдержанность возросла, он и не старался особенно скрывать своих чувств. Но к этим суб’ективным причинам прибавились другие, еще более веские.

Антагонизм между русским и австрийским генералитетом достиг высшей точки. Дошло до того, что на балу у Аркадия Суворова великий князь Константин выгнал явившуюся группу австрийских офицеров. Поведение фельдмаршала отражало в этом смысле господствовавшие в армии настроения.

Эти настроения находили себе отзвук и в дипломатических нотах русского правительства.

Когда начался швейцарский поход, Павел I еще был полон решимости раздавить французскую революцию. Его письма Суворову проникнуты ненавистью к революционному режиму.

«… Главная цель сей войны — восстановление королевства во Франции» (письмо Павла I от 7/IX 1799 г.).

«…Старайтесь достигнуть главной цели, без чего чудовище, во Франции существующее, неистребимо пребудет: разогнать правителей сей земли из Парижа и сделать из сего десятилетнего убежища всех преступлений единые развалины» (письмо Павла I oт 18/IX 1799 г.).

Предвидя, что для Суворова с имевшимися у него силами окажется невозможным уничтожить французские армии, Павел измыслил разжечь во Франции новое восстание. «…Советую испытать все средства, — писал он Суворову, — прежде, нежели решиться отступить домой: старайтесь произвести инзурекций во Франции и пойдите, если можно, за ней, но не рискуйте армией» (письмо Павла I от 18/1Х 1799 г.).

Однако последующие события кое-чему научили даже Павла. Бесцеремонное хозяйничанье австрийцев в Италии, приведшее даже к восстанию в Турине, начатые Веной тайные переговоры с Францией о заключении сепаратного мира, преждевременное выступление эрцгерцога из Швейцарии — все это, в конце концов, пересилило желание Павла прослыть спасителем Европы. В октябре месяце он в решительных выражениях известил императора Франца о разрыве союза между Россией и Австрией.

Суворову было предписано начать приготовления к обратному походу в Россию. Чтобы не зависеть при этом от Австрии, ему предписывалось занять деньги у баварского курфюрста и оплачивать отныне все услуги австрийцев.

26 ноября русские войска выступили в обратный путь. Император Франц прислал Суворову отчаянный рескрипт, убеждая повременить с походом и обещая неограниченную поддержку в случае возобновления войны. «Единожды солгавши, кто тебе поверит?» — подумал Суворов. Он ответил, что не может остановить войска без нового повеления, и в заключение дал австрийцам совет:

— Если хотите воевать с Францией, воюйте хорошо, ибо плохая война — смертельный яд. Всякий, изучавший дух революций, был бы преступник, умалчивая о том. Первая великая война с Францией должна быть также и последняя.

Под влиянием Англии Павел решил задержать армию в Европе; 16 декабря войска были остановлены и размещены в Богемии в верхней Австрии. Но все старания англичан оказались тщетными. Австрийцы продолжали вести вызывающую политику. Они требовали, чтобы русские войска избрали для зимовки неавстрийские области, отказывались при обмене вывезенных Суворовым пленных французов выменивать русских солдат, наконец, сорвали силой русский флаг при совместных действиях против крепости Анконы. О том, каковы стали отношения недавних союзников, можно судить из письма графа Растопчина Суворову: «Приятно мне и радостно, что вы презрением платите этой гнусной цесарской каналии. Австрийцев надобно дать бить и заставить на коленях просить милости… Славу и честь вам, смерть и презрение цесарцам». С другой стороны, в столь возмущавшем Павла революционном режиме Франции произошли серьезные изменения. В начале ноября вернувшийся из Египта Бонапарт совершил переворот (18 брюмера), означавший такие кардинальные сдвиги в государственном строе, что в Европе воскресли было надежды на восстановление во Франции монархии.

Рупор господствовавших в Петербурге настроений, Растопчин, писал 8 ноября 1799 года Суворову: «Бонапарт опять в столице злодейств. Но я думаю, что два раза добровольно жертвою он не будет начальников сего правления в падучей болезни. Он захочет или быть римским императором или взвести на престол бурбонский бог знает кого».

Решающее влияние на перемену курса внешней политики России оказало обострение отношений с Англией.

Завоевание французами Голландии и организация там Батавской республики явились тяжким ударом для Англии и потому, что этим создавался военный плацдарм для французского десанта, и потому, что Франция приобретала контроль над огромными богатствами голландских банкиров.

К защите своих интересов англичане опять сумели привлечь Павла I. Император отправил в Англию семнадцатитысячный русский корпус под командованием генерала Германа; там к нему должны были присоединиться 30 тысяч англичан, чтобы совместно высадиться в Голландии.

Русские войска попали в Англии в очень неблагоприятные условия. Их изолировали от населения, содержали почти как заключенных, скверно кормили и т. д. Когда начались боевые действия, англичане не выполняли своих обязательств по снабжению русского корпуса амуницией и военным снаряжением. Словом, повторялось на иной манер то же, что случилось в Италии и Швейцарии. Но в Голландии не было Суворова. Французы разгромили русский экспедиционный корпус и взяли в плен генерала Германа.

Павел I окончательно разочаровался в коварном Альбионе и с обычной экспансивностью изменил свои политические взгляды.

В начале января 1800 года Суворов получил собственноручное письмо императора: «Обстоятельства требуют возвращения армии в свои границы, ибо виды венские те же, а во Франции перемена, которой оборота терпеливо и не изнуряя себя мне ожидать должно… идите домой немедленно».

26 января армия двумя колоннами выступила в Россию.

Сохранились известия, что, вернувшись из Швейцарии, Суворов очень тревожился о том, как будет воспринято безрезультатное окончание похода, не умалит ли оно его полувековой военной славы. Но опасения его были напрасными. Было ясно до очевидности, в чем крылась действительная причина его неудачи, а проявленные им самим и всей армией необыкновенные стойкость и мужество только укрепили за Суворовым и его войсками мировую славу. Павел присвоил Суворову чин генералиссимуса всех российских военных сил и слал ему необычайно дружеские письма: «Извините меня, что я взял на себя преподать вам совет…», «Приятно мне будет, если вы, введя в пределы российские войска, не медля ни мало приедете ко мне на совет и на любовь», «Сохраните российских воинов, из коих одни везде побеждали, оттого что были с вами, а других победили, оттого что не были с вами» — такими фразами пересыпаны письма императора Суворову в этот период. Армия получила щедрые награды; почти всем офицерам были присуждены ордена и крупные денежные премии; все унтер-офицеры были произведены в офицеры; и даже нижним чинам, героям Нови и Паникса, была выдана награда — каждый из них получил… по 2 рубля!

Европейские государи соперничали в выражении внимания и восхищения Суворовым. Австрийский император — не без больших, правда, дебатов в гофкригсрате — прислал ему большой крест Марии-Терезии, баварский курфюрст, сардинский король, саксонский курфюрст осыпали его наградами. Курляндская принцесса была помолвлена с Аркадием Суворовым. Лорд Нельсон в письмах снова уверял Суворова, что «в Европе нет человека, который бы любил вас так, как я».

В этом звонком хоре слышались, правда, и другие голоса. Массена напечатал самовлюбленную реляцию, в которой силился изобразить русскую армию уничтоженной им; во Франции выпускались пасквили и памфлеты против старого полководца. Суворов опубликовал веское опровержение массеновских преувеличений, а пасквили читал с удовольствием и справлялся, нельзя ли переиздать эти «бранные бумажки».

Хотя большинство склонялось к мнению, что стратегические дарования Суворова менее велики, чем его несравненный гений тактика, но все признавали его великим полководцем, отмечая, что он не был побежден ни в одном крупном сражении, что под Рымником он с 25 тысячами человек победил 100 тысяч, под Козлуджи с 8 тысячами разбил 40 тысяч, а под Треббией с 22 тысячами победил 33 тысячи.

В юношеских мечтах своих видел Суворов такую славу. Но она пришла слишком поздно; он чувствовал уже холодное дыхание смерти, воспоминания его хранили тяжкий груз обид и несправедливостей, которым он не раз подвергался в своей жизни. Лучи этой славы казались ему теплыми, но не обжигали его.

Все же он был в это время очень весел и подвижен. В последний раз ему удалось превозмочь болезнь, и он часами играл в жмурки, в фанты, в жгуты, строго соблюдая правила игры и внося в нее мальчишеский задор. Он заставлял немцев выговаривать трудные русские слова, либо подолгу повествовал об одной замечательной плясунье в Боровичах. Но под личиной веселья он таил тяжелые предчувствия. Однажды он заставил отвезти себя на гробницу Лаудона, долго стоял там и, глядя на длинную латинскую эпитафию, в задумчивости промолвил:

— Зачем это? Когда меня похоронят, пусть напишут просто: «Здесь лежит Суворов».

Ко дню выступления русских войск из Богемии в Россию он почувствовал себя нездоровым. В Кракове он сдал командование Розенбергу и поехал вперед. Прощание с войсками было тяжелым. Полководец не мог произнести ни одного слова из-за подступивших к горлу рыданий. Солдаты безмолвствовали, понимая, что в последний раз видят Суворова.

Он еще был жив, но имя его уже стало достоянием легенды. Идя в поход, солдаты пели:

Число мало, но в устройстве. И великий генерал. Как равняться вам в геройстве, Коль Суворов приказал? Казаки, карабинеры, Гренадеры и стрелки Всякий на свои манеры Вьют Суворову венки.

Новобранцы, приходя в полк, жадно слушали бесконечные рассказы ветеранов о любимом вожде.

Здравствуй, здравствуй, граф Суворов, Что ты правдою живешь. Справедливо нас солдат ведешь…

Справедливость была в то время очень нужна солдатам, и потому такой искренностью дышали слова их песни:

С предводителем таким Воевать всегда хотим.

Двенадцать лет спустя, когда русскому народу пришлось отстаивать свою национальную независимость в борьбе против Наполеона, русская армия, возглавляемая Кутузовым, вдохновлялась памятью о великом учителе своего вождя Суворове, о его заветах и боевых традициях.

…А сам полководец, слабея с каждым днем, медленно подвигался к Петербургу. Ему было известно, что для встречи его выработан торжественный церемониал: придворные кареты будут высланы в Нарву, в’езд в столицу будет ознаменован пушечной пальбой и колокольным звоном, в Зимнем дворце приготовляются апартаменты для него. Все это тешило старика, поддерживало его дух, который, как всегда, был главной опорой его против болезни.

Тем не менее, пришлось отсрочить приезд в Петербург. Суворову стало хуже, и его, совсем больного, привезли в Кобрино. Император немедленно отправил к нему лейб-медика Вейкарта. Суворов лечился по-обычному неохотно.

— Мне надобны деревенская изба, молитва, баня, кашица да квас, — говорил он полушутя, полусерьезно, — ведь я солдат.

— Вы генералиссимус, — возражал Вейкарт.

— Так, да солдат с меня пример берет…

В глубине души он не верил уже в свое выздоровление. Однажды, когда его поздравляли со званием генералиссимуса, он тихо говорил:

— Велик чин! Он меня придавит! Не долго мне жить…

В феврале он написал Растопчину: «Князь Багратион расскажет вам о моем грешном теле. Начну с кашля, в конец умножившегося; впрочем, естественно, я столько еще крепок, что когда час-другой ветра нет, то и его нет. Видя огневицу, крепко наступившую, не ел почти ничего 6 дней; а наконец осилевшую, не ел во все 12 дней. Чувствую, что я ее чуть не осилил. Но что проку? Чистейшее мое тело во гноище лежит. Сыпи, вереда, пузыри переходят с места на место. И я отнюдь не предвижу скорого конца».

Немного погодя, когда в состоянии его здоровья наступило некоторое улучшение, он сообщил Фуксу: «Тихими шагами возвращаюсь я опять с другого света, куда увлекала меня неумолимая фликтена с величайшими мучениями».

Болезнь Суворова, которую он называл фликтеной, развилась на почве перенапряжения и полного истощения всех сил организма. Словно все раны и лишения трудной семидесятилетней жизни давали себя знать. Сказывалось и то, что полководец никогда не имел компетентного медицинского ухода. Отчасти он сам был виноват в этом, но еще больше те, кто стремились лишь использовать его в своих целях, не проявляя к нему никакой заботы. Теперь, на склоне своих дней, он отдал себе отчет, в числе многих других горьких истин, и в этом. В марте он писал Хвостову: «Надлежит мне высочайшая милость, чтоб для соблюдения моей жизни и крепости присвоены мне были навсегда штаб-лекарь хороший с помощником, к ним фельдшарл и аптечка. И ныне бы я не умирал, есть ли бы прежде и всегда из них кто при мне находился: но все были при их должностях».

Дошедшая до предела нервность и раздражительность делали Суворова нелегким пациентом. Вейкарт с трудом переносил его вспышки и резкие замечания. Единственно, что поддерживало больного, — это беспрестанные известия о всеобщем преклонении перед ним и о приготовлении к триумфальной встрече его. И вот тут дворянская Россия нанесла прославившему ее полководцу последний безжалостный удар.

20 марта император Павел отдал, при пароле, повеление: «Вопреки высочайше изданного устава, генералиссимус князь Суворов имел при корпусе своем, по старому обычаю, непременного дежурного генерала, что и дается на замечание всей армии». В тот же день Суворову был отправлен рескрипт: «Господин генералиссимус, князь Италийский, граф Суворов Рымникский!.. Дошло до сведения моего, что во время командования вами войсками моими за границею, имели вы при себе генерала, коего называли дежурным, вопреки всех моих установлений и высочайшего устава; то и удивляясь оному, повелеваю вам уведомить меня, что вас понудило сие сделать».

Суворов получил этот рескрипт по дороге в Петербург: незадолго перед этим Венкарт разрешил ему выехать, хотя и с соблюдением предосторожностей; лошади медленно влекли дормез, где на перине лежал больной старик. Новая нежданная опала потрясла его. У него не было уже сил бороться с судьбою. В нем сразу ослабел импульс к жизни, болезнь начала заметно прогрессировать.

В то время, как первая опала подготовлялась императором исподволь и многими предугадывалась, теперешняя была совершенно неожиданна. До последнего момента Павел ничем не проявлял своих намерений. Его письма больному генералиссимусу полны заботливости и внимания. Последнее из этих писем датировано 29 февраля; в нем император выражает надежду, что посланный им лейб-медик сумеет поставить на ноги Суворова. Затем наступил трехнедельный перерыв и 20 марта внезапный рескрипт. Больше того: столь проницательный и ловкий придворный, как Растопчин, все время оставался в неведении о назревавшей перемене в отношении Павла к тому, про кого он еще недавно сказал:

— Я произвел его в генералиссимусы; это много для другого, а ему мало: ему быть ангелом.

16 марта Растопчин отправил Суворову очередное письмо: «Желал бы я весьма, чтобы ваше сиятельство были сами очевидным свидетелем радости нашей при получении известия о выздоровлении вашем». Даже этот верный подголосок Павла не подозревал того, что произойдет через три дня.

Повод к новой немилости был так же ничтожен, как и в 1797 году; но, как и тогда, причина лежала глубже. Осыпая наградами и комплиментами прославлявшего его полководца, Павел втайне питал к нему прежние недоверие и неприязнь. Один характерный факт ярко иллюстрирует это: даровав Суворову княжеский титул, император не разрешил именовать его «светлостью». Суворов остался «сиятельством», хотя при возведении в княжеское достоинство Безбородко и Лопухина было добавлено: «с титулом светлости». С окончанием войны упорное недоброжелательство к Суворову, не сдерживаемое более обстоятельствами момента, вспыхнуло с прежней силой. Павел ни одной минуты не думал, что генералиссимус сделается теперь покорным проводником его взглядов и его системы. Командуя войсками, Суворов, конечно, расстроил бы всю с таким трудом созданную Павлом военную организацию. Этого император не мог допустить. Он предпочитал вызвать изумление Европы и скрытое возмущение всего русского населения, чем поступиться прусской муштровкой.

Раз было принято решение, нетрудно было найти предлог. Собственно говоря, таких предлогов всегда было более чем достаточно: в Петербурге знали, что окружавшие Суворова штаб-офицеры (Горчаков и другие) включают в списки представляемых к наградам фамилии людей, ничем не отличившихся, а он доверчиво скрепляет эти списки своей подписью; австрийцы всячески опорачивали полководца, обвиняя его в нелойяльном к ним отношении; недруги Суворова из среды павловского окружения постоянно восстанавливали против него императора, приписывая ему почти все военные и политические неудачи.

Наконец, даже в суворовской армии имелись клевреты государя, старательно подбиравшие все факты, служившие во вред полководцу. К числу их нужно, прежде всего, отнести агента Тайной экспедиции Фукса. В августе 1799 года племянник Суворова, князь Андрей Горчаков, пишет из Италии неизменному суворовскому конфиденту Хвостову: «…Если бы вы поговорили с генерал-прокурором, что находящийся здесь г. Фукс вдруг теперь зачал себе задавать тоны, теряя уважение к фельдмаршалу и к его приказаниям, выискивает разные привадки и таковые, что государь, получа от него какие-нибудь ложные клеветы, может приттить в гнев». Таким образом, со всех сторон вокруг полководца плелась паутина интриг.

И если из массы верных и вовсе неверных фактов, которые исподтишка вменялись в вину Суворову, было выделено назначение дежурного ад’ютанта, то с таким же успехом можно было придраться к любому другому поводу.

Что касается Суворова, то, несмотря на его частые расхождения с образом действий правительства, выражавшиеся в почти неизменной фронде и подымавшиеся до высот серьезной принципиальной оппозиции против пруссифицирования армии, он оставался приверженцем монархического режима. Революция представлялась ему опасным смещением установленных граней, делающим народ «лютым чудовищем, которое надо укрощать оковами».

Но он мечтал об ином, о просвещенном и гуманном режиме.

— При споре, какой образ правления лучше, надобно помнить, что руль важен, а важнее рука, которая им управляет, — произнес он однажды, и в этой фразе слышен отзвук нередко терзавших его мыслей.

Фукс рассказывает весьма любопытный эпизод. Одного унтер-офицера, совершившего военный подвиг, Суворов представил к производству в офицеры. Из Петербурга пришел отказ, с указанием, что унтер не является дворянином и не выслужил срочных лет. Суворов был весь день мрачен и вечером со вздохом сказал:

— Дарование в человеке есть бриллиант в коре; надобно показать его блеск. Талант, из толпы выхваченный, преимуществует перед многими другими. Он всем обязан не случаю, не старшинству, не породе, а самому себе… О, родимая Россия! Сколько из унтеров возлелеяла ты героев.

Произнесенные на сто лет ранее и услышанные Петром I, слова эти были бы встречены горячим сочувствием; услышанные Павлом I, они лишний раз подчеркнули коренное отличие взглядов их автора.

Та монархия, которую Суворов видел перед собой, знамена которой он покрывал славой, феодально-чиновннчья монархия Екатерины и, тем более, Павла, вызывала в нем резкий протест; но самую сущность ее, как системы, как политического и социального порядка, он не подвергал сомнению. И новую немилость монарха он воспринял как тяжкий, незаслуженный, но непреоборимый удар.

23 апреля, когда город был залит ярким, но еще холодным весенним солнцем, Суворов медленно в’ехал в Петербург. Никто не встретил его. Для официальных кругов не было более увенчанного лаврами великого полководца; они видели в нем только нарушителя императорского указа.

Карета с больным генералиссимусом добралась до Крюкова канала, где помещался дом Хвостова. Суворов с трудом дошел до своей комнаты и в полном изнурении свалился в постель. В это время доложили о приезде курьера от императора. Больной с заблиставшими глазами велел позвать его. Вошел Долгорукий и сухо сообщил, что генералиссимусу князю Суворову воспрещается посещать императорский дворец.

С этого дня началась последняя битва Суворова с неуклонно приближавшейся к нему смертью. Он изредка еще вставал, пробовал заниматься турецким языком, беседовал о военных и политических делах, причем ни разу не высказывал жалоб по поводу своей опалы. Но память изменяла ему; он с трудом припоминал имена побежденных им генералов, сбивался в изложении итальянской кампании (хотя ясно помнил турецкие войны), часто не узнавал окружающих. Разум его угасал. От слабости он иногда терял сознание и приходил в себя только после оттирания спиртом.

Через два дня после прибытия Суворова в Петербург император распорядился отобрать у него ад’ютантов. Лишь немногие осмеливались посетить умирающего героя. Время от времени наезжали с официальными поручениями посланцы Павла: узнав, что дни полководца сочтены, он проявил к нему скупое, лицемерное участие. Однажды император прислал Багратиона справиться о здоровье полководца. Суворов долго всматривался в своего любимца, видимо, не узнавая его, потом взгляд его загорелся, он проговорил несколько слов, но застонал от боли и впал в бредовое состояние.

Жизнь медленно, словно нехотя, покидала истерзанное тело. Неукротимый дух все еще не хотел признать себя побежденным. Когда Суворову предложили причаститься, он категорически отказался, не веря, что умирает; с большим трудом окружающие уговорили его. Приезжавший врач, тогдашняя знаменитость Гриф, поражался этой живучести. Как-то Горчаков сказал умирающему, что до него есть дело. С Суворовым произошла мгновенная перемена.

— Дело? Я готов, — произнес он окрепшим голосом.

Но оказалось попросту, что один генерал желал получить пожалованный ему орден из рук генералиссимуса. Суворов снова в унынии откинулся на подушки. По целым часам он лежал со сжатыми челюстями и закрытыми глазами, точно пробегая мысленным взором всю свою трудную жизнь. Древиц, Веймарн, Салтыков, Прозоровский, Румянцев, Репнин, Потемкин, Николев, Павел I, Тугут — длинная вереница жутких лиц, присваивавших его лавры, мешавших его победам, истязавших его солдат, являвшихся средостением между ним и народом, хотя все свое военное искусство он основал на тесной связи с народом. Однажды он вздохнул и еле внятно произнес:

— Долго гонялся я за славою. Все мечты!

На последней страшной поверке слава оказалась недостаточной платой за полную чашу горестей и за растраченные исполинские силы; а других результатов, иного оправдания прожитой жизни Суворов не мог отыскать в свой смертный час.

Но так сильна была в нем эта потребность, что он несколько раз повторял слова, написанные два месяца назад Хвостову: «Как раб умираю за отечество и как космополит за свет».

Смерть подступала все ближе. На старых, давно затянувшихся ранах открылись язвы; началась гангрена. Суворов метался в тревожном бреду. С уст его срывались боевые приказы. И здесь не покидали его призраки последней кампании. В забытье, при последних вспышках своего воображения он исправлял ошибку австрийцев, осуществлял поход на Геную. В последнем исступленном усилии он прошептал:

— Генуя… Сражение… Вперед…

Это были последние слова Суворова. Он еще судорожно дышал, как всегда, в одиночестве ведя свою последнюю ужасную борьбу. В полдень 6 мая 1800 года дыхание прервалось на полу вздохе. В этот раз Суворов был действительно побежден.

В обтянутой черным крепом комнате водворили набальзамированное тело полководца. Вокруг были разложены на стульях все ордена и отличия. Лицо Суворова было спокойно; при жизни у него давно не видели такого выражения.

Весть о кончине Суворова произвела огромное впечатление. Толпы народа теснились перед домом Хвостова; многие плакали.

Державин, недавно воспевавший полководца:

Твой ли, Суворов, се образ побед? Трупы врагов и лавры твой след…

теперь посвятил ему прочувствованное стихотворение «Снигирь».

Что ты заводишь песню военну. Флейте подобно, милый снигирь? С кем мы пойдем войной на Гиенну? Кто теперь вождь наш, кто богатырь? Сильный где, храбрый, быстры! Суворов? Северны громы во гробе лежат. Кто перед ратью будет, пылая, Ездить на кляче, есть сухари; В стуже и зное меч закаляя, Спать на соломе, бдеть до зари. Тысячи воинств, стен и затворов С горстью Россиян все побеждать?

И он же выразил общее мнение в смелых строках:

Всторжествовал — и усмехнулся Внутри души своей тиран, Что гром его не промахнулся. Что им удар последний дан Непобедимому герою, Который в тысящи боях Боролся твердой с ним душою И презирал угрозы страх.

В армии воцарилась глубокая, безнадежная скорбь. Старые ветераны украдкой рыдали. Но приходилось таиться — дворянско-крепостническая павловская Россия мстила полководцу даже после его смерти. В официальном правительственном органе — «Петербургских Ведомостях» — не было ни единым словом упомянуто ни о смерти, ни о похоронах генералиссимуса.

Вопреки завещанию, Павел приказал похоронить тело Суворова в Александро-Невской лавре. Похороны были назначены на 11-е; император перенес их на 12 мая.

Аркадий Суворов разослал пригласительные билеты:

«Действительный камергер, князь Италийский, граф Суворов-Рымникский, с прискорбием духа, сообщает о кончине родителя своего, генералиссимуса князя Италийского, графа Суворова-Рымникского, последовавшей сего мая 6-го дня во втором часу пополудни, и просит сего мая 12-го дня, в субботу, в 9 час. утра на вынос тела его и на погребение того же дня в Александро-Невский монастырь».

Густые толпы народа провожали останки полководца; почти все население Петербурга собралось здесь. Это не были праздные зеваки; по свидетельству очевидцев, на всех лицах была написана неподдельная скорбь. И тем ярче бросалось в глаза, что в грандиозной торжественной процессии не участвовали ни придворные, ни сановники.

Воинские почести повелено было отдать рангом ниже: как фельдмаршалу, а не как генералиссимусу. В погребальной церемонии участвовали только армейские части. Гвардия назначена не была — будто бы вследствие усталости после недавнего парада.

Павел I на похоронах не присутствовал. Он в это время производил смотр гусарам и лейб-казакам, был на вахт-параде, затем удалился в свои покои и только в б часов вечера, когда погребение давно закончилось, выехал на обычную прогулку по городу.

…Отгремели артиллерийские и ружейные салюты. Над тем, что было Суворовым, легла тяжелая каменная плита. Суворов-герой, столько раз бесстрашно глядевший в глаза смерти, и Суворов — человек своего века и своей страны, пугавшийся окриков фаворитов, окончил свой жизненный путь.

Окончилась «поэзия событий, подвигов, побед и славы», писал немного спустя Денис Давыдов и, вспоминая об ушедшем вожде, говорил: «Его таинственность, происходившая от своенравных странностей, которые он постоянно употреблял наперекор условным странностям света; его предприятия, казавшиеся задуманными «очертя голову»; его молниелетные переходы; его громовые победы на неожиданных ни нами, ни неприятелем точках военных действий… все отзывалось… в России».

В анналах мировой военной истории долго будет жить имя полководца, больше чем кто-либо другой рассматривавшего победу не как плод доктринерских измышлений, а как искусство, как результат интуиции и расчета гения, опирающегося на воодушевленные народные массы. Советский народ никогда не забудет человека, который «положил руку на сердце русского солдата и изучил его биение» и который в жестокий век себялюбивого, беспринципного угодничества произнес гордые слова:

— Доброе имя должно быть у каждого честного человека; лично я видел это доброе имя в славе своего отечества; мои успехи имели исключительной целью его благоденствие.