Река рождается ручьями. Повесть об Александре Ульянове

Осипов Валерий Дмитриевич

Глава восемнадцатая

 

 

1

Симбирск. 4 мая 1887 года.

Дом Ульяновых на Московской улице.

Тишина.

Все замерло.

Ни звука, ни шороха.

Напряженное ожидание.

Вот войдет почтальон и...

Володя и Оля сидят за большим столом около лампы в столовой. Завтра у Володи первый экзамен на аттестат зрелости, сочинение. Но книги лежат на столе нераскрытыми.

Скрипнула входная дверь...

Оля быстро встала со стула, прижала пальцы к вискам.

В дверях - белое как мел лицо Варвары Григорьевны.

- Никого нету, Володечка, - жалобным голосом говорит Варвара Григорьевна, - это я дверь плотнее прикрыла.

Володя встал, подошел к окну, резко обернулся.

- Сейчас всем нужно ложиться спать, - сказал он твердо и решительно. - Почту по вечерам не разносят.

Няня вздохнула, поправила платок.

- А может, все-таки подождем немного, Володюшка? Может, известно чего станет... отменют... или как...

- Идите спать, няня. И ты, Оля, иди.

- А ты?

В глазах у Оли - боль, отчаяние, страх.

- Я позанимаюсь.

Няня и Оля ушли. Володя подкрутил лампу, сел к столу. Взял книгу. Открыл. Строчки налезали друг на друга.

Он закрыл книгу. Сидел минут пять, глядя в одну точку. Потом встал. Еще прикрутил лампу. Сел.

Нет, это невозможно. Нельзя больше сидеть просто так. Надо что-то сделать, куда-нибудь пойти. Нельзя больше выдерживать это ужасное ожидание.

Он подошел к лестнице в детскую. Тихо. Маняша и Митя спят. Оля, наверное, лежит и смотрит в потолок.

Володя потушил лампу, вышел на улицу, бесшумно прикрыл за собой дверь.

Город почти безлюден - это и хорошо, ему ни с кем не хотелось встречаться, тем более разговаривать. Надо побыть одному и помолчать.

Он пересек Большую Саратовскую, вышел на Спасскую, прошел мимо гимназии. В другое время кто-нибудь из прохожих, встретившихся по пути, наверняка сделал бы ему замечание - гимназистам даже выпускных классов не полагалось так поздно появляться на улицах. Но, вероятно, прохожие узнавали его, Ульянова Владимира, среднего сына Ильи Николаевича, брата того самого, который...

Вот и Стрелецкая улица, их старый дом, последний по улице, в котором жили еще и отец, и Саша... А напротив дома, наискосок через площадь, - тюрьма, старая Симбирская тюрьма - мрачное, серое здание без огней и звуков, окруженное высоким глухим забором. Мимо этого забора они часто бегали вместе с Сашей на Венец...

Володя медленным шагом прошел через площадь, и Волга - в прозрачной дымке поздних сумерек - свободно и распахнуто открылась перед ним и влево, и вправо, и широко вдаль, переходя в луга и печальные поля и в почти неразличимые фиолетовые леса, сливающиеся на невидимом горизонте с низким ночным небом.

Он долго и неподвижно стоял над Волгой, глядя, как все ниже и ниже опускается ночь на луговой берег, как побеждает темнота последние светлые разводы облаков, и вот уже исчезло все Заволжье, и луга, и леса, и только слабо светится мерцающий огонек бегущего против течения пароходика - маленькая, упрямая искра света в огромном, бесконечном, непобедимом царстве мрака и ночи.

Да, завтра первый экзамен на аттестат зрелости, после восьми лет учебы. Нужно думать о сочинении, о том, какую выбрать тему, но так далеко сейчас его мысли от всего этого. Мысли его в Петербурге, где сидит за решеткой Петропавловской крепости приговоренный к смерти Саша, где мама в приемных министров и генералов бьется за его жизнь. Может быть, ей все-таки удастся заменить смертную казнь каторгой, хотя после той речи, которую Саша -произнес на суде и слухи о которой дошли даже до провинциального Симбирска, сделать это; наверное, почти невозможно:

Саша, Саша... Вот, оказывается, какой ты был на самом деле... Мне всегда казалось, что ты будешь крупным ученым, профессором зоологии, а ты был революционером, ты готовил покушение на царя, ты хотел изменить политический строй... И я люблю тебя, люблю, люблю так, как никогда еще и никого не любил в жизни! И пусть что угодно говорят и шепчут за моей спиной и в гимназии, и на улицах - я люблю тебя, Саша, еще больше и крепче, чем раньше... Мама обязательно добьется замены смертной казни ссылкой... Мама спасет тебя, Саша... Мама обязательно спасет тебя...

 

2

Петербург.

Петропавловская крепость.

Приговоренный к смертной казни государственный преступник Александр Ульянов пишет письмо к сестре Ане:

«...Я перед тобою бесконечно виноват, дорогая моя Анечка; это первое, что я должен сказать тебе и просить у тебя прощения. Не буду перечислять всего, что я причинил тебе и маме: все это так очевидно... Прости меня, если можно.

Я помещаюсь хорошо, пользуюсь хорошей пищей и вообще ни в чем не нуждаюсь. Денег у меня достаточно, книги также есть. Чувствую себя хорошо как физически, так и психически.

Будь здорова и спокойнее, насколько это только возможно; от всей души желаю тебе всякого счастия. Прощай, дорогая моя, крепко обнимаю и целую тебя...

Напиши мне, пожалуйста, еще: я буду очень рад получить от тебя хоть маленькую весточку. Я также буду писать тебе, если узнаю, что имею на это возможность. Еще раз прощай.

Твой Ал. Ульянов».

...Поворот ключа в замке, скрип двери - на пороге комендант крепости, за ним трое солдат с примкнутыми штыками и старший конвоя. Из-за железного стола около стены навстречу коменданту поднимается невысокий, худой, коротко остриженный юноша, скорее даже мальчик, в потертой тюремной куртке. Комендант вынимает из папки бумагу с двуглавым орлом наверху, но, перед тем как прочитать ее, еще раз бросает взгляд на осужденного, и в глубине давно уже очерствевшей души тюремщика вздрагивает какая-то маленькая, казалось бы, давно уже атрофированная жилка: пожалуй, впервые за всю свою долгую карьеру он должен сделать подобное сообщение вот такому желторотому юнцу, вот такому по-гимназически еще стриженому мальчишке.

Комендант кладет бумагу обратно в папку и, отводя взгляд от тонкой шеи осужденного, говорит глухо, неофициально:

- Ваш приговор не изменился.

Стриженый мальчишка молчит.

- Вам понятно, - спрашивает комендант, - что ваш приговор остался в силе?

Молчание.

Комендант снова открывает папку.

- Не затрудняйтесь, - говорит вдруг осужденный отчетливо и громко, - я вас сразу же понял.

Комендант пожимает плечами. Какое все-таки странное лицо у этого Ульянова: неподвижное и бесстрастное, только глаза все выдают - горят сумасшедшим, неукротимым огнем. Такого, видно, и виселицей на колени не поставишь...

 

3

Симбирск.

4 мая 1887 года.

Одиннадцать часов тридцать минут вечера.

Дом Ульяновых на Московской улице.

Вернувшись домой, Володя разделся, лег, но сон не шел. Он закрыл глаза - картины прошлого, одна за другой, медленно возникали в сознании и так же медленно исчезали... Он вспомнил первый приезд Саши домой на каникулы после смерти отца и как они встречали на пристани его и Аню все вместе - мама была в черном платье и черной наколке, Маняша и Митя стояли рядом с ней, а он с Олей - впереди и чуть сбоку. Пузатый волжский пароход причаливал неторопливо, степенно. Саша и Аня смотрели с верхней палубы на берег задумчиво и строго, были они какие-то совсем далекие, петербургские, чужие, и в ту минуту Володя с особенной ясностью и, пожалуй, впервые ощутил, как много меняется в жизни старшего брата со смертью отца: теперь ему уже нельзя будет, как раньше, с беззаботной ясностью и легкостью думать только о своих увлечениях, только о науке, теперь входили в Сашину жизнь новые обязанности перед семьей, перед младшими братьями и сестрами, перёд матерью.

И когда пароход окончательно причалил и с палубы на пристань перебросили сходни, Володя, повинуясь какому-то необъяснимому чувству, оглянулся и посмотрел на маму и, увидев, как туманятся слезами ее печальные и прекрасные глаза, понял, что и мама сейчас думает о том же, о чем думал он.

И это было действительно так.

Потом, много лет спустя, Мария Александровна рассказала, что в тот день, вглядываясь в черты старшего сына, так изменившегося и возмужавшего за этот год, который он провел в Петербурге, она с горечью и болью думала о том, что как все-таки рано покинул пх Илья Николаевич и как это страшно - остаться одной с детьми на руках, из которых даже старшие еще как следует не стали на ноги. И еще о том, что, каким бы взрослым и серьезным ни выглядел Саша, которому предстояло теперь делить с ней все думы и заботы о семье, для нее, для матери, он по-прежнему останется маленьким ласковым мальчиком с мягкими и кудрявыми волосами, с большими и добрыми глазами, которые он всякий раз вопросительно поднимал на нее, когда что-нибудь было непонятно ему, когда что-либо в окружающей жизни удивляло или озадачивало его.

Володя вздохнул. Бедная мама! Какие нечеловеческие муки приходится выносить ей сейчас в Петербурге, какие отчаянные шаги делает она, чтобы отвести петлю от Саши, чтобы заменить смертную казнь сыну хотя бы пожизненным заключением. Неужели ничего не удастся сделать? Неужели Сашу. повесят?. Неужели люди, живые люди, все эти генералы и чиновники, перед которыми сейчас унижается мама, неужели они допустят, чтобы живого человека, чтобы прекрасного двадцатилетнего человека удавили намыленной палачом веревкой?

Необычайный прилив яростного, и жаркого гнева ощутил вдруг Володя в груди после того, как все эти жгучие мысли стремительным потоком пронеслись через его сознание. Володя заскрипел зубами и, подмяв кулаком под себя подушку, перевернулся на другой бок. На мгновение ему представилась низкая сводчатая камера, тускло освещенная слабым огоньком свечи, - что-то вроде кельи летописца Пимена из учебника русской словесности.

Наверное, в таком каменном мешке сидит сейчас Саша.

Что с ним? О чем он сейчас думает? Надеется, что царь все-таки сохранит ему жизнь, или уже нет?

Мама написала в письме, что Саша отказался просить о помиловании и только после того, как она и Песковский напомнили ему о семье, о младших братьях и сестрах, Саша согласился поступиться своими принципами и написал царю.

Значит, они все (Володя, Оля, Митя и Маняша) очень дороги ему, значит, он всегда думал о них, значит, все эти злобные разговоры соседей и обывателей о том, что Саше было наплевать на семью и на мать-вдову, - ерунда, ложь, вымысел!

Нет, конечно же он не такой человек, Саша, чтобы забыть о младших братьях и сестрах. Не мог он не думать о доме, о маме, ,о семье, о том, что после смерти отца часть ответственности за них всех ложится и на его плечи не мог!

Не мог...

И все-таки сделал это, все-таки вступил в партию и вышел против царя, все-таки не отказался на суде от своих убеждений. Он знал, чем ему все это грозит, он знал, что в осиротевшем отцовском доме остались два брата, две сестры и мать, он знал, какое будущее предстоит им без него.

Знал...

Знал и все-таки не поступился ничем - ни одним своим словом, ни одним убеждением.

Но почему же? Почему?

Он не мог это сделать просто так, под влиянием порыва. Это его позиция, его твердо продуманное кредо, его линия жизни. Это...

Володя сел на кровати, потом быстро встал и, подойдя к окну, распахнул рамы. Холодный волжский воздух, настоянный на влажных запахах заливных майских лугов, жадно ворвался в легкие, грудь дышала хорошо и ровно, и билась, билась в тяжелых висках цепко пойманная, схваченная на лету новая мысль, так внезапно, так упруго и четко, с такой прозрачной ясностью открытия сложившаяся из привычных, обыденных, ежедневно произносимых слов.

Значит, это очень важно - уничтожение царизма, самодержавия. Нет ничего важнее этого, если только за одну лишь возможность публично подтвердить на суде эту идею человек отдает жизнь...

Значит, протест, борьба, революция и вообще все виды противоборства с существующим строем - все это не менее значительно, чем учеба, наука, служба, карьера, раз на это пошел Саша, человек, которому прочили блестящую судьбу ученого. Значит, все это может стать содержанием целой человеческой жизни...

То, что сделал на суде Саша, - это подвиг, истина, высшая правда. В таком положении человек не может не быть искренним до конца. В таком положении человек своими поступками и словами, ценой своей жизни приподнимает завесу обыденщины над подлинными ценностями жизни.

...Он так и не заснул в ту ночь с четвертого на пятое мая 1887 года - последнюю ночь перед выпускным сочинением, последнюю ночь перед своим первым экзаменом на аттестат зрелости. До самого утра прошагал по комнате из угла в угол Владимир Ульянов - ученик выпускного класса Симбирской классической гимназии,

 

4

Петербург.

Петропавловская крепость.

Трубецкой бастион.

Ночь с четвертого на пятое мая 1887 года.

Три часа двадцать пять минут.

Дверь камеры № 47, в которой содержится после вступления в силу приговора о смертной казни государственный преступник Александр Ульянов, с треском распахивается:

- Одевайтесь! На выход! - слышен в коридоре голос надзирателя.

Переходы, лестницы, повороты, подъемы, спуски. Четыре солдата с примкнутыми штыками по бокам, два унтера с саблями наголо спереди и сзади.

В кузнечном отделении коренастый человек в кожаном фартуке быстрыми и ловкими движениями набивает тяжелые кандалы на руки и ноги. Идти теперь уже совсем невозможно. Унтеры, вложив сабли в ножны, подхватывают щуплого, мальчишеского вида арестанта под руки и волокут через двор к решетчатой тюремной карете.

Глухие слова команды, удар кнута, скрип ворот, резкое цоканье лошадиных подков по булыжникам мостовой. Унтеры, не выпуская скованных рук, тяжело навалились с боков.

- Нельзя ли свободнее немного? - просит Саша. - Ведь не убегу я в железе...

Молчание. Стук копыт. Далекий крик часового на крепостной стене: «Слу-у-шай!»

Карета останавливается, не проехав и десяти минут. Влажный запах воды ударяет в ноздри. Пристань. Темный силуэт небольшого пароходика. Рослые унтеры дрожащими от напряжения и волнения руками (цареубийца все-таки, что как сбежит?) хватают осужденного под мышки и почти бегом тащат к сходням. Кто-то невидимый отодвигает люк трюма, и жандармы, облегченно вздохнув, опускают арестанта вниз.

Люк над головой закрывается. Глаза постепенно привыкают к темноте. В углу на лавке между двумя конвойными сидит обросший бородой Андреюшкин.

- Александр Ильич! - кричит он и срывается с места.

- Пахом! - делает шаг навстречу Саша.

Но уже хватают его за плечи чьи-то цепкие руки, тянут в противоположный угол. Усаживают на место и Андреюшкина.

- Что же вы, сволочи, проститься по христианскому обычаю не даете? - кричит Пахом. - Или креста на вас нет, одни бляхи остались?

- Господа, успокойтесь, - журчит знакомый баритон. - У вас будет достаточно времени для прощания.

Саша удивленно поворачивается влево. Ротмистр Лютов в щеголеватой жандармской шинели - собственной персоной. За его спиной в глубине трюма, в полутьме, еще несколько солдат, которых Саша поначалу и не заметил.

Вверху открывается люк, медленно опускают еще кого-то в кандалах. Кто это?

- Вася, казачишка донской! - кричит из своего угла Андреюшкин. - Попался царю-батюшке на крючок! Как тебя вешать прикажешь? Под музыку или без музыки?

- Пахом, черт не нашего бога! - улыбается Генералов (это он). - Куда бородищу такую распустил?

- Господа, господа, - журчит Лютов, - я бы попросил вас...

Генералова берет к себе очередная пара солдат. Увидев Ульянова, Василий, громыхнув кандалами, поднимает руку.

- Саша, целование!

И Саша молча кивает ему.

Почти одновременно опускают сверху последних приговоренных - Осипанова и Шевырева.

- Отча-а-ливай! - зычно командует Лютов.

Глаза Осипанова даже в темноте блестят со всегдашней характерной настойчивостью. Шевырев сидит задыхаясь, кашляет, откинув назад голову, - туберкулез, видно, совсем доконал его.

- Господин ротмистр, ваше благородие! - говорит вдруг Осипанов резко и требовательно. - Прикажите посадить нас всех вместе!

Лютов молчит, постукивая носком лакированного сапога по металлическому полу в такт работы двигателя.

- Почему не отвечаете? - спрашивает Осипанов, нагнув голову. - Язык отнялся?

- Не положено вам находиться вместе, - наставительно говорит Лютов, - не на пикник едем.

- Смотри-ка, - кричит из своего угла Андреюшкин, - нам шутить не велел, а сам шутник первой марки!

- Я второй раз требую посадить нас всех вместе! - угрожающим голосом говорит Осипанов. - Пусть конвой стоит рядом или напротив.

- Нельзя, Осипанов, нельзя.

- Или вы сажаете нас вместе! - кричит Осипанов. - Или я на стены бросаться буду! И потоплю эту старую калошу вместе с вами! Мне терять нечего!

Лютов, склонив набок .голову, несколько секунд смотрит на лихорадочно блестевшего глазами Осипанова. Псих. Решительный. По документам известно, что обладает огромной физической силой. Ладно, пусть будет так, как он хочет. В конце концов, побег в ручных и ножных кандалах, из этого трюма практически невозможен.

Ротмистр делает знак рукой. Солдаты сажают приговоренных рядом друг с другом и выстраиваются неровной шеренгой напротив.

Осипанов, звеня железом, торопливо жмет всем руки, потом оборачивается к Ульянову, тихо шепчет:

- Александр Ильич, ваше последнее слово стало известно на воле... Мне передали во время свидания... Оно гектографировано и выпущено отдельной листовкой...

Ухо у ротмистра Лютова делается, как у слона. Так, так... Значит, связь со старым народовольческим подпольем шла через Осипанова, а не через Ульянова. Значит, прав был царь - часть террористов все-таки осталась на воле. Значит, не зря он, Лютов, предпринял по совету прокурора Котляревского эту ночную прогулку на катере.

Осужденные все-таки выдали себя в последнюю минуту. Не могли не выдать. Теперь всех, кто был на свидании у Осипанова, на проверку. Ниточка, правда, тонкая, но пренебрегать ею нельзя. Может быть, именно здесь и зарыта собака.

А Ульянов? Что он ответит Осипанову?

Но Саша молчит. Он смотрит на Осипанова взволнованно и возбужденно. Осипанов никогда не говорит неправды. Он имел возможность убедиться в этом... Значит, дошло. Значит, не зря... Не зря, не зря, не зря!..

Протяжный крик чайки долетал до их слуха сквозь ритмичный гул машины. Куда их везут? В открытое море? На острова? Или, может быть, в Шлиссельбург?

- Друзья, - тяжело дыша, хрипит Шевырев, - наверное, больше не придется вот так вместе... Надо прощаться. Простите, если перед кем в чем виноват...

Он закашлялся, задохнулся, пригнул голову к коленям.

- Да что вы, Петр Яковлевич! - загудел Генералов. - Никто из нас ни в чем... Все друг перед другом как ангелы...

- Верно, чего там! Отставить такие мысли, Петя! Ни к чему они.

- Все равно проститься надо, - кашлял Шевырев.

- Ну, прощайте, ребятушки! Не поминайте лихом!

- Прощай, Вася, Пахом, Саша!

- Прощайте! Простите для бога...

- Господа, господа, поговорили - и по местам, - командовал Лютов, похлопывая по плечам приговоренных, которых уже разводили по углам солдаты. - Я пошел вам навстречу, но нельзя же злоупотреблять.

...Сипло гудя и сбавляя обороты двигателя, пароходик медленно подходил к причалам Шлиссельбургской крепости.

 

5

И снова одиночная камера, решетчатое окно... Что происходит? Зачем их привезли сюда? Царь решил продержать их несколько лет в этих каменных мешках в ожидании смерти?

Итак, что же в итоге? Если не верить словам Осипанова о листовке, то всего-навсего неудачное повторение желябовской эпопеи.

А если верить? Тогда все правильно, листовка попадет в революционную среду, и всем станет ясно, что следующий шаг русской революции, пусть неудачный, все-таки сделан.

Листовка попадет в университет, в уцелевшие студенческие кружки, и террор возобновится. Пусть Александру III удалось на этот раз уцелеть, пусть он проживет еще год, еще два - ну, от силы три. Все равно карающая рука революции настигнет его и уничтожит. И тогда...

Саша остановился. Да, что же будет тогда, после убийства Александра III? По всей вероятности, на престол взойдет его сын Николай. Его, Николая Второго, наверное, тоже уничтожит революционная партия. И что же будет? Докажут ли революционеры правительству необходимость ограничения самодержавия, необходимость реформ, демократизации жизни общества, или опять все пойдет по-старому, на трон сядет Николай Третий или Александр Четвертый, а за ним Александры Пятый, Шестой, Седьмой?..

Саша сел к столу. Когда-то Орест Говорухин приносил ему брошюру бывшего землевольца Плеханова «Наши разногласия». Плеханов, некогда активный соратник Желябова и Перовской, разошелся с ними, уехал в Швейцарию. Он стал ярым пропагандистом учения Маркса. Плеханов говорит, что революция в России связана только с пробуждением классового самосознания рабочих.

Пожалуй, в программе террористической фракции «Народной воли» были отдельные места, в которых некоторые плехановские формулировки нашли отражение. О классовой борьбе, например, о политической активности рабочих как одной из самых значительных и революционных общественных группировок... В промышленно развитой Европе рабочий класс, пожалуй, гораздо скорее, чем в России, будет иметь решающее влияние на изменение общественного строя, и с этой точки зрения в западных социалистических партиях есть смысл вводить индустриальных пролетариев в революционное движение и вести среди них активную пропаганду. А в России?..

- Осуждённый Ульянов, повторяю вторично: вам угодно исповедоваться и принять таинство святого причастия?

Он поднял голову и удивленно посмотрел на грузного человека в золотых ризах. Священник... Задумавшись, Саша не заметил, как тот вошел в камеру.

- Причастия? - тихо переспросил Саша. - Какого причастия?

Священник вздохнул:

- В соответствии с действующими положениями судопроизводства обязан причастить вас и соборовать перед совершением над вами приговора.

Саша медленно поднялся из-за стола. Вот оно что... Значит, скоро... Значит, осталось совсем немного...

- Так вам угодно исповедоваться и принять таинство святого причастия?

- Нет.

Священник нахмурился.

- Сколько вам лет, молодой человек?

- Двадцать один.

- Я бы не советовал вам пренебрегать духовной помощью, которая хотя бы частично может облегчить вашу участь.

Саша бросил быстрый взгляд на попа, усмехнулся:

- Оставьте ваши советы Здесь они неуместны.

Священник пожал плечами, сделал что-то вроде полупоклона, Попятился назад. Щелкнул замок.

 

6

Саша сел на кровать. Все, конец. Осталось всего несколько часов. Может быть, часа три... А может быть, только два...

Что нужно еще сделать? Что забыто? Пожалуй, ничего.

Письма написаны, мысли приведены в порядок, раздумья завершены - всему подведен итог.

Итак, жизнь заканчивается... Как была она прожита? Скорее всего, правильно. Жалеть почти не о чем. Были ли в ней ошибки? Нет. Впрочем... Нет, нет, ошибок не было. Были недоразумения, а ошибок не было. Он всегда старался жить по самым высоким образцам. Ему не в чем упрекнуть себя.

Но царь остался невредим... Стечение обстоятельств. Просто не повезло. Они все делали правильно. Желябов на его месте вряд ли придумал бы что-нибудь лучшее. Но Желябову повезло, а им нет... Не имеет значения. За ними выйдут на улицы Петербурга с бомбами другие. Дорога борьбы указана. Судьба царя все равно предрешена. ,.,,

На мгновение, прикрыв глаза, он попытался еще раз представить все с самого начала. Как собрались они после добролюбовской демонстрации, как были сказаны первые слова, как постепенно начала оформляться фракция. Пожалуй, это были лучшие воспоминания. В то время все казалось легко выполнимым, все выглядело в ясном и радужном свете.

Однажды в солнечный и снежный зимний день они шли вместе с Лукашевичем по набережной Невы к Галерной гавани. У Лукашевича жил там знакомый слесарь, и они хотели купить у него инструменты, чтобы начать делать металлические оболочки для бомб.

В тот день погода была действительно редкой для Петербурга - солнце и снег одновременно.

- Александр Ильич! - кричал громадный Лукашевич, выбегая на середину мостовой. - Смотрите, какое солнце! Кумачовое! Как флаг Парижской коммуны!

Осторожный Саша прикладывал палец к губам и незаметно оглядывался: не слышал ли кто? Лукашевич возвращался к нему, брал под руку, шептал на ухо:

- Вы знаете, Александр Ильич, рассказывают, что в день выступления декабристов в 1825 году была тоже очень морозная и солнечная погода!

- Почему «тоже»? - кутаясь в воротник пальто, спрашивал Саша. - Вы что же, сегодня собираетесь совершить акцию?

Лукашевич смеялся.

- Нет, это я просто так. К слову пришлось. - Закинув назад свою крупную красивую голову, Лукашевич говорил уверенно и почти торжественно: - Я много раз думал о том, почему декабристы выступили именно после смерти Александра Первого? Очевидно, смерть царя в России всегда воспринималась как начало какой-то новой жизни... И действительно, новый самодержец всегда нес с собой новые черты характера, привычки, новые взгляды. И от этих привычек и взглядов зависела жизнь миллионов людей на долгие годы...

У знакомого слесаря полного набора инструментов для изготовления бомб не оказалось. Саша и Лукашевич договорились, что зайдут завтра. Но когда они пришли на следующий день, в комнате слесаря сидело еще человек пять мастеровых. Саша вопросительно посмотрел на Лукашевича, но хозяин, перехватив этот взгляд, поспешил успокоить пришедших.

- Вы, господа студенты, не извольте беспокоиться. Это все свои ребята - с Галерной, с Васильевского острова.

Он провел Сашу и Лукашевича в соседнюю комнату.

- Кое-что достать удалось, - зашептал хозяин, - но опять с препятствиями. Ведь в полный-то голос интересоваться, у кого что есть, нельзя, потому как...

- А кстати, - перебил его Саша, - почему вы сейчас говорите не в полный голос?

Слесарь сделал рукой неопределенный жест.

- Ничего секретного и предосудительного в нашей просьбе к вам нету, - сказал Саша. - Инструменты нужны нам для занятий физического кружка. В наших университетских мастерских многого не хватает, вот мы и обратились к вам.

Слесарь озадаченно посмотрел на Лукашевича, но тот сделал головой движение - говорить, мол, на эту тему больше не следует.

- А зачем вы собрали столько народу у себя к нашему приходу? - поинтересовался Саша.

- Да ведь как сказать? - почесал в затылке смущенный хозяин квартиры. - Интересуются ребята насчет жизни, и вообще...

- Значит, только мы познакомились с вами, как вы приглашаете к себе людей в надежде на то, что мы начнем откровенный разговор с темп, кого видим в первый раз? - прищурился Саша.

- Поговорить, конечно, было бы желательно, - раздумчиво сказал слесарь, с интересом разглядывая невысокого худощавого студента. - А то ведь у нас жизнь какая? На работе язык к щеке приклеен, там разговаривать некогда. А после работы только с бабой дома ругаешься.

- Почему же вы решили, - спросил Саша, - что именно мы удовлетворим вас как собеседники?

- А дело здесь вот какое, - опять зашептал хозяин. - Некоторое время назад заглядывали к нам вроде вас, студенты. Книжки приносили, про жизнь объясняли - как разные планеты устроены. Ну, я подумал, что и теперь такое же дело. Инструмент вам вроде бы для одной видимости нужен, а главное - разговор душевный провести.

Саша помолчал немного, потом посмотрел на Лукашевича и сказал:

- Ну хорошо, про инструменты больше говорить не будем, особенно в соседней комнате. Как будто у нас с вами о них и речи не было.

Слесарь приложил руку к груди: все, мол, понятно и будет исполнено.

- А задушевный разговор с вашими товарищами провести, наверное, можно. Как вы думаете, Иосиф Дементьевич?

- Я думаю, что можно, - согласился Лукашевич. - У вас как народ, поинтересовался Саша, - надежный? А то ведь у меня об устройстве планет совсем другое мнение, чем, например, у городского полицмейстера.

Хозяин квартиры улыбнулся:

- За это будьте покойны: тут ребята все грамотные, солидные. Некоторые даже книжечки читали, за которыми господин полицмейстер охотится.

Народ, действительно, оказался на редкость подготовленным. Саша начал было издалека - с материалистической концепции истории человечества, с зарождения классов, но один из слушателей, разбитного вида парень в красной косоворотке, несмотря на протесты товарищей; перебил его:

- Ты нам лучше вот какую штуку объясни, господин хороший... Мы тут, пока вы за стеной шептались, заспорили между собой... К примеру, скажем, хозяин наш - я на верфях клепальщиком работаю - на моем загривке в рай едет, брюхо с моих мозолей растит - это слепому видно. Но бить меня он не смеет. Тут - шалишь! Ежели; скажем, он меня в зубы, я ему тут же сдачи. Да и выгоды ему нету меня зубатить, потому что битый я уже и работать буду без охоты и он на мне в неделю не рупь заработает, а только полтину. Это ясно... Теперь берем городового. Стоит он, скажем, на углу Гороховой и Фонтанки - ни сват мне, ни брат, ни хозяин-батюшка. А шепни я ему грубое слово или что-нибудь против бога - он мне сразу в ухо или под микитки, а я его - не моги, потому как власть. Вот и выходит, что городовой мне больше вражина, чем хозяин, он меня сильнее гнет. А студенты, которые книжки раздавали, толкуют наоборот: хозяин-де ваш главный враг, а городовой - это, мол, так, ерунда, мелочь.

- Правильно, - вступил в разговор Лукашевич, - первым вашим врагом был, есть и остается хозяин, капиталист, фабрикант. Городовой имеет власть только над вашим поведением, а контроль хозяина распространяется и на ваш труд, и на быт, и на сознание. Гнет городового - это только часть общего политического гнета, а гнет хозяина - экономический. В руках городового свисток и сабля, а в руках хозяина - орудия и средства производства, фабрики, заводы, верфи. Городовой - это только слуга хозяина, которого хозяин нанимает так же, как и вас.

- А я вот чего скажу, - придвинулся вперед пожилой солидный мастеровой с густыми черными усами. - Хозяин, он хоть и наживается на нас, но и нам заработать копейку дает. А будешь его за врага держать, будешь ему грубить - он с тебя штраф, а потом за ворота. А у тебя семья, дети. Куда же ты денешься? К другому хозяину пойдешь наниматься, если только душу твою грешную в черные списки не включили... Нет, ребята, с хозяином нам ссориться ни к чему, с хозяином надо ладить, потому что от его орудий производства, как вот господа студенты их называют, и нам кусок хлеба перепадает.

- А вы подумали о том, - сказал Саша, - что если бы эти орудия производства, эти заводы и фабрики принадлежали не отдельным хозяевам, а всему народу, то была бы совсем другая жизнь; без штрафов, без увольнений, без постоянной боязни остаться голодным?

- Это как же всему народу? - удивленно поднял брови парень, первым начавший разговор.

- Очень просто, - улыбнулся Саша. - Заводы, фабрики, пароходы, земли, банки становятся достоянием нации, государства. Частная собственность на них уничтожается.

- Постой, постой, - поднял руку парень. - Ежели, скажем, у Путилова имеется четыре своих парохода, разве он их кому отдаст?

- Не отдаст, надо взять силой! - крикнул Лукашевич.

- Да кто же будет брать-то, милый человек? - усмехнулся усатый мастеровой. - У кого рука на Путилова поднимется?

- Брать должны те, кого Путилов угнетает, на ком он наживается, чьи мозоли Путилов превращает в свои доходы! - горячился Лукашевич.

- Это, выходит, что мы, что ли, должны у Путилова пароходы оттяпать? - недоуменно смотрел на Лукашевича разбитной парень в красной косоворотке.

- Конечно, вы!

- А в Сибирь не хочешь? - вскочил со своего места усатый. - Сколько вас таких ловких, чтобы с Путиловым тягаться? Ты, Петруха, да четыре уха! А за Путилова царь, да полиция, да все войско встанет.

- Как это ни печально, но вы правы, - вмешался в разговор Саша. - Класс промышленных пролетариев у нас действительно пока еще очень слаб и малочислен для самостоятельных политических действий. Поэтому сейчас свое главное внимание передовая часть русского общества сосредоточивает на крестьянстве, на классе земледельцев...

- Это почему же такое? - нахмурился молчавший до сих пор хозяин квартиры. - По-вашему, выходит, что мужик надежнее, чем наш брат, ремесленный человек?.. Да мужику сейчас на все наплевать, он волю получил, он только об одном думает, как бы у казны надел свой поскорее выкупить, да лошаденкой обзавестись, да в хозяйство зубами и ногтями вонзиться... Нет, уважаемые, вы мне про крестьянство и не рассказывайте. Я и сам-то деревенский, хотя сейчас уже по слесарному делу определился. Мужика сейчас свободой на сто лет вперед от всяких бунтов и революций отвлекли, ему теперь до города и делов-то никаких нету. Мужики сейчас между собой будут разбираться, как бы за счет соседа копейку круглее зашибить, как бы сватьев да кумовьев в свою тяглу ловчее припрячь, а самому бы в сильненькие выскочить, в купецкое звание!

- Это верно, - вздохнул один из слушателей, рябой человек с рыжеватой бороденкой. - Что верно, то верно... Я летошний год к себе в Псковскую губернию ездил, хотел было на хозяйство становиться. Так ведь деньжонок-то маловато оказалось, еле-еле на избу набрал да на корову. А брательники мои единоутробные третий год стадо в два десятка голов пасут, молоком торгуют, маслом, творогом. Дядья мельницу на ручье ладят, по тысяче пудов в обмолот берут. Я к ним было в долю проситься, а они меня на смех подняли: на кой, говорят, леший нам твои заплатки в долю нужны. Поезжай в город, скопи какой-никакой капиталец, тогда и разговаривать будем. Ну, я и подался обратно, на верфи...

- Во, слышите, что человек рассказывает? - повернулся к Саше слесарь. - А вы говорите, что на земледельцев обращает свое внимание передовое общество... Да разве дядья его или брательники будут это передовое общество слухать? Сморкнутся они через два пальца на это общество, и дело с концом... Они спят и видят три мельницы вместо одной, сто голов вместо двух десятков - холопская должность-то надоела. Нет, господа ученые студенты, плохо, видать, вы теперешнего мужика знаете. Мужик ноне весь переворотился и по-новому укладывается. Да и далеко он отсюда находится, от вашего передового общества. Его, мужика-то, из города не видать. А вот мастеровщина-матушка, которая по шестнадцати часов в сутки ломит да которую штрафами всякая сволота душит, - мастеровщина, она под рукой. Вот она-то злобы на эту собачью жизнь накопила по ноздри и выше. Вот на нее-то обратить внимание передовому вашему обществу в самом скором времени очень даже требуется. Потому как терпежу иногда совсем никакого нету, кулаки чешутся,, а голова дурная, глупая - куда ногами идти, сказать не может... И вот и получается, что от всякого неудовольствия, от каждого прижима путешествуют такие темные ноги прямым курсом в кабак - дорожка наезженная. А там картина известная: залил глаза винищем, въехал в рожу другу-приятелю или прохожему, какой под руку подвернется, ночь в участке проспал - вроде и облегчился, вроде и вся злость на жизнь прошла. А наутро снова голову в хомут суешь, как яремная скотина, и снова гнет тебя хозяин, снова по плечи в землю вбивает...

Парень в красной косоворотке, слушавший слесаря с удивленно открытым ртом, сглотнул слюну, стукнул кулаком по столу:

- А ведь правду Степан говорит, истинный бог, правду! Ведь пьем же, стервецы, как лошадье. Нажрешься в субботу, дяде Васе скулу набок или он тебе - и вся давления, которую за неделю накопил, с тебя соскочила! А так, чтобы головой разобрать, какую куда мысль пристроить, - этого нету!

- Мы темные, темные, - продолжал между тем хозяин квартиры, - но кое в чем тоже разбираемся. Человеческую боль - ее всякий понять может. Я когда мальчонкой в город к брату приехал, дурачок был, в церковь ходил попов слушать. Думал, что только в деревне по бедности плохо живется. А пожил здесь, погорбатился на заводах да на ткацких фабричонках - тут меня и стали разные мысли, как червяки, со всех сторон буравить... Ведь больно уж много кругом кнутов всяких, слезы непролитой, несправедливости. Ведь давит такая обидная жизнь на грудь, жмет сердце. А тут еще студенты подвернулись с книжечками и все талдычат, как сороки: Карла Маркс, Карла Маркс, он-де первый друг мастеровому человеку, вроде как заместо отца родного. Мы, значит, читать попробовали этого Карлу - ничего не поняли, больно мудрено закручивал. А студенты перестали ходить, совсем пропали, только в башке намутили. Ну, мы, как вас-то увидели, сразу и подумали, что вы от тех студентов пришли, сразу и полезли к вам, как говорится, через душу со своим разговором... Потому что книжечки, они, конечно, хотя и непонятные, но мозги шевелят. А спросить что и как - не у кого. Вы уж простите, задержали вас...

 

7

Саша поднялся с койки, подошел к решетчатому окну.

В тот декабрьский вечер, когда они возвращались с Лукашевичем из Галерной гавани, он под влиянием разговора с мастеровыми впервые и как-то по-новому подумал о главной концепции экономических статей и книг Маркса, которая в будущей революции так настойчиво отводила первое место именно классу промышленных пролетариев. Маркс утверждал, что промышленные пролетарии - это наиболее революционно последовательная часть общества, которую никогда не удовлетворят никакие реформы и другие прогрессивные полумеры и которая будет в силу своего безвыходного положения всегда добиваться решительного изменения самого принципа распределения материального продукта.

И действительно, такой человек, как, например, этот слесарь Степан, и парень в красной косоворотке, и тот с рыжеватой бороденкой, у которого дядья и брательники, пользуясь наступившей волей, бешено наживают копейку, - все они, кому обидная жизнь жмет на сердце, воспримут слова Маркса о своей исторической миссии по переустройству жизни с восторгом, если только объяснить им все это толково и доходчиво. Ведь чувство протеста против существующего строя у них рождается не из головы, не из рациональных источников, как в большинстве случаев у учащейся молодежи, а непосредственно из прямого жизненного опыта, из тяжелого материального положения. И если растолковать им мысль Маркса об активной роли промышленных пролетариев в революции, если вовлечь их во фракции, в партию, то... лучших помощников в совершении террористических актов, чем этот слесарь Степан или парень в красной косоворотке (с их мастеровой смекалкой, привычностью к механизмам, твердой рукой и т.д.), лучших помощников нечего и желать.

С приходом в борьбу именно таких людей, до краев переполненных ненавистью к царю, к полиции, к штрафующей их на каждом шагу администрации, революция, несомненно, приобретет новое качество, и террор станет не только систематическим, но и массовым, с участием не десятков, а сотен активных членов партии. И наступит наконец такой момент, когда самодержавный трон Романовых будет смыт в небытие!

Его вывели во двор Шлиссельбургской крепости в пятом часу утра, когда первые разводы робкого пепельного рассвета уже теплились над неровной линией крепостной стены. Солнца еще не было видно, но его далекий восход ощущался даже здесь, на дне холодного каменного мешка, образованного низкими мрачными зданиями с решетчатыми окнами и высокой кирпичной кладкой.

Саша поднял голову. Светлело с каждым мгновением все сильнее и сильнее. Между квадратными трубами тюремного каземата плыли быстрые утренние облака, и некоторые из них, самые высокие и светлые, уже ловили первые лучи восходящего солнца и, гонимые ветром, выносили из поля зрения, за башни крепости, это летучее и прекрасное видение начала нового дня.

Глядя на облака и на синие просветы неба, возникающие над головой, будто ранние проталины на весенней и теплой реке, Саша вдруг понял и с оглушительной, разрывающей сердце ясностью ощутил, что этот рассвет - последний в его жизни.

Что-то оборвалось и упало в груди, мягко подломились ноги, но он тут же напрягся и, не обращая больше внимания на соленый привкус во рту и морозное покалывание в пальцах, а следя только за светлеющими облаками, быстро прошел через двор, по выложенной крупными панельными камнями дорожке туда, откуда доносился свежий смолистый запах недавно отесанных и обструганных досок эшафота...

 

8

Симбирск,

12 мая 1887 года.

Актовый зал классической гимназии.

Володя стоял перед столом экзаменационной комиссии неестественно прямо, бледный и напряженный, как струна.

Уже два дня в городе знали, что старший сын бывшего директора народных училищ действительного статского советника Ильи Николаевича Ульянова повешен в Петербурге за подготовку покушения на царя. Провинциальный Симбирск, еще ни разу в своей короткой истории не переживавший столь необычного события, затаился в немом наблюдении за оставшимися в городе младшими братьями и сестрами казненного. И особо настойчивое любопытство вызывал средний брат, Владимир, сдававший в эти дни в гимназии экзамены на аттестат зрелости. Сорвется или не сорвется? И как теперь будет с золотой медалью, которую ему все прочили? Ведь нельзя же награждать высшим знаком гимназического отличия брата только что повешенного цареубийцы!

Саши нет. Его больше не существует. Его задушили веревкой восьмого мая, в тот самый день, когда он, Володя, сдавал алгебру. Такие же чиновники, как эти члены экзаменационной комиссии, в форменных мундирах и сюртуках, читали ему приговор, вели на эшафот, смотрели, как он задыхается в смертной агонии...

- Ульянов, вы готовы к ответу?

- Да, готов...

Они хотели бы увидеть его растерянным и беспомощным, подавленным горем. Выслуживаясь друг перед другом, а главным образом перед начальством, они хотели бы, наверное, поставить на место младшего брата государственного преступника Ульянова, выставить ему низкую отметку, лишить медали, преградить дорогу в университет.

Нет, он не доставит им этого удовольствия. Он ответит и на этом экзамене лучше всех, как мог бы ответить Саша. Он будет бить их этими синусами и косинусами, этими прилежащими и противолежащими углами. Он добьется пятерки, и никакими переглядываниями и шепотками никто не собьет его, не заставит быть таким, каким он сам быть не хочет.

После ответа, узнав, что комиссия большинством голосов поставила ему пять, Володя быстро вышел из актового зала, спустился по лестнице и выбежал из здания гимназии. На Волгу, скорее на Волгу, подальше от всех этих вздохов, ахов и соболезнований.

Завтра, тринадцатого мая, последний письменный экзамен, греческий язык, нужно было бы еще раз перелистать грамматику, но он сделает это потом, ночью, когда в доме все лягут, а сейчас - на Волгу, бегом на Волгу, как любил это всегда делать после экзаменов Саша. Только там, на безлюдных склонах крутого волжского берега, когда тебя никто не видит и не слышит, можно наконец сбросить с души и сердца эту оцепенелую маску собранности и непроницаемости и целиком отдаться тому слепому и безысходному отчаянию, которое охватило его утром десятого мая, когда почтальон принес на Московскую улицу экстренный выпуск «Симбирских губернских ведомостей» с правительственным сообщением о приведении в исполнение приговора над осужденными по делу 1 марта 1887 года к смертной казни через повешение Генераловым, Андреюшкиным, Осипановым, Шевыревым и Ульяновым.

Деревянные тротуары прогибались под его быстрыми шагами, пугливо оглядывались вслед ему прохожие, которые почти все знали его (городок-то был маленький, все высшие чиновники с чадами и домочадцами у обывателей на виду), а он шел стремительно и твердо, не оборачиваясь, прямо и гордо, подняв голову, мимо заборов и афишных столбов, на которых висели правительственные сообщения о казни его брата.

И только когда упали перед ним вниз с косогора к речному берегу густые зеленые сады, когда открылась в обе стороны вправо и влево широкая панорама Волги и Заволжья, он остановился и, обессиленно опустившись на первый попавшийся камень, разом и до конца отпустил все рычаги и пружины, сдерживавшие его действительное внутреннее состояние.

И уже чувствовал он, семнадцатилетний юноша Володя Ульянов - первый ученик, умница, золотая голова, человек с твердым и настойчивым характером, но все-таки, несмотря на все это, все еще юноша, мальчик, на полудетские плечи которого легли одно за другим и смерть отца, и казнь старшего брата, - уже чувствовал Володя Ульянов приближение облегчающих душу слез и готов был пролить эти слабые и горькие слезы, как вдруг неожиданно и внезапно, словно эхо лопнувшей вдалеке струны, родился у него за спиной и стал приближаться, шириться отчетливый и раскатистый металлический звук, превращаясь постепенно в густой и протяжный перезвон колоколов.

Был обычный час службы, звонили почти все симбирские монастыри и церквушки, выделялись басовитые голоса соборов, созывавшие прихожан под спасительные слова духовных пастырей, - все было знакомо, привычно, обыденно, но для Володи этот незримо подкравшийся и траурно ударивший над головой перезвон вдруг с неожиданной яркостью соединился с его обостренно подавленным настроением, с его отчаянием, с пронзительной близостью неудержимых и горьких слез, и все это вместе, образовав одно нестерпимо пронзительное целое, вдруг поразило его в неизмеримые сердечные и душевные глубины, запечатлелось в чувственном напряжении сознания отчетливо и невытравимо.

Словно подброшенный неведомой силой, он рывком поднялся с места.

Слезы погасли в нем.

Схлынуло отчаяние.

Стальная пружина непримиримости беспощадно распрямилась в груди.

Он ощущал ее властный и зовущий холод.

Он видел перед собой Волгу, изогнутую, как кривой разбойничий нож.

Река играла свинцовыми отблесками волн, и в руки просилось оружие, кинжал, меч, и хотелось броситься туда, в Петербург, и в неуемной мальчишеской ярости, догнав тех, кто повесил брата, бить их, бить, бить, бить руками, колоть мёчом, кинжалом за мучительно задохнувшегося в царской петле Сашу...

И теперь уже не слезы, а ненависть застилала глаза стоявшему на берегу Волги семнадцатилетнему симбирскому гимназисту Володе Ульянову.

Ненависть к этим сверкающим на солнце церковным куполам, к этому чинному и невозмутимому малиновому благовесту, к этому подлому укладу жизни.

...Вдруг снова что-то произошло вокруг него. Незримо сдвинулась даль. Сместилась уходящая к горизонту перспектива реки. Размытая сиреневой дымкой панорама заволжских лугов удвоилась, распахнулась от южного края неба до северного.

Дышалось легко, свободно. В глазах светлело - невидимые лучи скрытого за облаками солнца озаряли широким и ровным сиянием крыши домов в Подгорье, амбары у берега, белые стены церквей, гармошку лестницы на склоне холма.

И неожиданно весь город - и видимая его часть, и невидимая: монастырь, соборы, гимназия, Московская улица, Большая Саратовская, гостиный двор, пожарная вышка, дом губернатора - все это стронулось со своих привычных мест, двинулось чередой куда-то мимо него и, выстраиваясь одно за другим, догоняя и опережая друг друга, уплывало за Волгу, теряясь в глубине заречных просторов. (А может быть, это он сам двинулся в сторону от всего этого - от города, в котором прожил свои первые долгие семнадцать лет, - тогда он, очевидно, еще не мог достаточно четко и ясно понимать скрытый смысл всех происходивших в его сознании и чувствах изменений.)

Еще не изреченные, еще не имевшие словесного строя и выражения истины рождались, наверное, в те мгновения на берегу Волги, в сердце и мыслях семнадцатилетнего симбирского гимназиста Владимира Ульянова. Свершения будущего, возникая из настоящего, отрывались от прошлого. Все меняло свои привычные масштабы, внутренние размеры и связи, духовные очертания. Все укрупнялось, взрослело, делалось более значительным, созревало в тысячные доли секунд. Детство кончалось. Из глубины предстоящего выступали новые контуры, прорезывались будущие горизонты.

И каким-то нереальным, вневременным, проникающим вперед сквозь пространство и годы зрением видел он себя идущим к этим далеким горизонтам. Это движение никак не объяснялось, ничем не мотивировалось - оно существовало как данность, как аксиома, доказывать которую нет необходимости, а отказаться - возможности. Просто не могло быть ничего другого, кроме этого движения вперед, к будущим горизонтам, кроме утоления рожденной судьбой старшего брата пламенной страсти понять и осмыслить новые масштабы и связи жизни, увидеть ее новые контуры и очертания и, может быть, самому принять участие в создании этих новых жизненных форм.

Нет, город оставался на месте. Дома, улицы, церкви, соборы - все это не меняло своего прежнего, от века установленного положения. Все оставалось на этом берегу Волги. На тот берег, за Волгу, на широкий простор заречных далей уходил он сам, Володя Ульянов, его будущая судьба, его будущая жизнь, полная необычных событий и свершений.

Гибель брата меняла меру его жизни. От губернских, симбирских масштабов эта жизнь переходила теперь на масштабы всей России. Гибель старшего брата приобщала младшего к делам и событиям государственным. Еще ничего не совершив, еще не вложив в борьбу с существующим строем и тысячной доли из того великого вклада, который он сделает позже, еще неся протест против подлого уклада окружающей жизни только в себе, воспитанный только традициями семьи и примером отца, он, благодаря судьбе брата, уже превращался в человека, для которого борьба с царизмом и все формы протеста против него становились устойчивыми нормами жизненного поведения - основой мироощущения и мировосприятия.

«Саша хотел убить царя, - думал Володя. - Ему надоели только книги, только теории, только абстрактные знания. Ему захотелось действовать. Ему захотелось событий и поступков... Но ведь одного царя уже убили... Значит, Саша хотел повторить то, что раньше сделали другие... Только повторить... Не слишком ли мало это для целой человеческой жизни - повторение уже совершенного до тебя?.. Нет, нужно что-то иное, более новое, оригинальное, самостоятельное. Нельзя быть только жертвой... А где это новое? В чем заключается это иное? В учении Льва Толстого, в личном самоусовершенствовании, в пропаганде добрых малых дел для каждого человека отдельно, в отказе от широких задач?.. Нет! Революция не может быть уделом избранных. Революции совершаются в интересах широких человеческих группировок, чтобы улучшить жизнь как можно большего количества людей. Только революция может сделать это... Ведь пытались, например, улучшить жизнь крестьян с помощью реформы, но из этого ничего не вышло. Крестьяне получили только внешнюю, формальную свободу. Земли они не получили. Значит, чтобы по-настоящему освободить крестьян, нужно идти другим путем - не реформистским, а революционным...»

Колокола в церквах и соборах продолжали звонить над городом. «Какая это чушь, какой маскарад - все эти святые угодники, ангелы, серафимы и херувимы, - думал Володя. - В нормальной, естественной, а не придуманной попами жизни подавляющее большинство людей сейчас думает не о спасении души, не о загробном царстве, а о куске хлеба, о том, чтобы выгоднее купить что-либо или продать... А все эти соборы и храмы, все эти церкви и колокола только морочат людям головы, заменяя их действительные, реальные интересы интересами вымышленными, нереальными... Ведь о продлении жизни надо у докторов, у врачей просить, а не у бога...»

И с новой силой ощутил он в себе ненависть к окружавшему его подлому, построенному на лжи и обмане укладу жизни...

Он уже знал, симбирский гимназист Володя Ульянов, что никогда не простит гибели Саши этому подлому укладу. В прекрасном и мученическом ореоле витал над волжскими берегами перед мысленным взором Володи Ульянова гордый и мужественный образ старшего брата. Он призывал к отмщению, к борьбе, он навечно сеял в сердце Володи Ульянова первые семена еще не совсем ясного по конечному адресу, но уже твердого по своему бескомпромиссному существу протеста.

Пройдут годы. Новые встречи и знания приведут бывшего симбирского гимназиста к строгой научной теории революционной борьбы. В жестоком опыте жизни, в напряженной работе по созданию и организации социалистической партии русских рабочих растворятся впечатления детства, потеряют свои былые яркие краски картины юности. Но никогда не уйдет из памяти Владимира Ульянова та необычная весна 1887 года, тот трагический март, и суровый апрель, и скорбный май, когда на пороге только еще семнадцатилетия жизнь опалила его юное лицо своим беспощадным дыханием.

И много, много раз потом - ив ссылке, и в тюрьме, и в эмиграции, и уже совсем много лет спустя, гуляя по дорожкам парка в Горках, ощущая тяжесть болезни, понимая неизбежную близость конца и подводя итоги своей жизни, вспоминал, наверное, он то холодное и ветреное утро 12 мая 1887 года.

Да, наверное, именно в то утро, когда он первый раз сдавал выпускной экзамен, уже зная, что в Петербурге повешен его старший брат, - наверное, именно в то утро на берегу Волги была окончательно поставлена первая веха его будущего жизненного пути.

В то утро он еще не знал своей великой судьбы, еще не мог догадываться, что встреча с учением Маркса поставит его во главе освободительного движения не только русских рабочих, но и пролетариев всего мира.

В то утро он, наверное, просто понял, что отныне протест, борьба, революция, ненависть к царю и самодержавию - все это становится делом всей его дальнейшей жизни, его главной и ведущей страстью.

Потом эти юношеские мысли и чувства обогатятся, расширятся, станут не только поступками профессионального революционера Владимира Ульянова, но и тактикой целой политической партии, совпадут с небывалым подъемом освободительного движения в России, но тогда, весной 1887 года, это были, наверное, только первые ростки, только первые зеленые всходы будущих потрясений и перемен, которые завещал младшему брату своей судьбой Александр Ульянов.

 

9

Симбирский холм - посредине России. Скачи от него в любую сторону - одной и той же длины будет дорога до края русской земли. Крестами и куполами своих соборов высоко вознесен холм над Волгой, похож издали на шишкастый шлем на голове былинного богатыря, врос в местность лобасто, плечисто, осанисто, кряжисто. С вершины его, как с дозорной вышки, видится далеко, просторно, окоемисто. Особенно весной, когда новой синью распахнуты горизонты и, завершая преображение земли, широкой волной идет по ней половодье - разлив молодых, буйных, напористых, нетерпеливых вод.

Воды всей России, все льды с лица русской земли проносит Волга мимо Симбирского холма в свою энергичную и короткую полноводицу, в свое неудержимое и неоглядное водополье.

Зажглись снега во глубине лесов и полей, заиграли овраги калужские, рязанские, вятские, заговорили ручьи тамбовские и владимирские, - бегут, бегут, бегут журчалые, ревучие воды на бабину рожь, на дедову пшеницу, на девкин лен, бегут со всей Руси к Волге.

С чего начинается Волга? С первой живой капли, с первой теплой слезы, с того неизбывного светлого ключика родника, которым отмыкает земля зимнюю наледь над своей душой, отворяя весне стылые берега своих рек.

Рождённая во глубине России, петляя меж косогоров и холмов, пристально вглядываясь в русскую жизнь, босоного и неторопливо бредет Волга в своих верховьях по русской земле. Будто странник с котомкой и посохом, словно мудрец с переполненным обидами и болями сердцем проходит Волга древние стольные грады Ржев и Тверь, Углич и Ярославль.

И вот уже грозят с понизовья первые косматые ветры, закручиваются пески над белыми плесами, кипят на быстрине волны, текут синие дали.

Под Нижним впрягалась Волга в бурлацкий хомут - эх ты, тетенька Настасья, раскачай-ка нас на счастье! - веселей ходи, сударики, дружней!

Налегала река на лямку мускулисто, мозолисто, трещали хребты бурлацкие, хрипела песня, мутнела Волга от крутой мужицкой испарины, роняла с языка первое слово соленое, а с плеча - первый клок пены...

Бурлачеством кормилась Волга от века. Крестили ватаги клетчатыми следами лаптей зализанные волнами отмели, - набегала другая волна, ворчливо заравнивала пески, и только чайка жалобно кричала над тем местом, где еще недавно волоклась баржа, только ворон расклевывал вчерашнее пепелище - беднее бурлака одна птица.

Робкий кормился на Волге от ярма, бойкий - от купецкого рублика, отчаянный - от разбойного ножичка.

Сбивались гулевые народы под высокую и лихую атаманову руку (сто чубов - вот те и орда ножевая), таились на островах, поминали песнями Емелю Пугача, Разина, Ермака, а лишь вывертывала из-за поворота на стрежень торговая расшива - кидались в струги, выгребали наперехват. Выскакивал из каготки в исподнем купчина - хозяин суденышка, вздымал над головой икону, бодрил богатыми посулами нанятых для бережения товара охранников, но уже летели с разбойных будар веревки с крючьями, уже маячили над бортами усатые казачьи рожи, уже лезли казаки на палубу, сшибались со стражей, крушили друг другу лбы кистенями. И спустя совсем малое время окутывалась расшива клубами смолистого дыма, полоскались по воде сорванные паруса, раскачивался на мачте удавленный хозяин.

Слал царь-государь на Волгу, на защиту торгового промысла воевод и бояр с войском, садился воевода с войском в рубленую крепость, кормился от слез и пота рода христианского, навешивал дани на ближние и дальние народы, терзал православных, впадал в лихоимство.

И тогда уже не в ножички - в топоры бросался крещеный волжский люд. Выбивали бояр из теремов, сбрасывали с колоколен воевод и прочую знатную челядь, раскатывали крепости на мелкие бревнышки. Стекались под высокую атаманову руку многими тысячами, принимали под свои непокорные знамена башкирцев, татар, чувашинов и всякие другие прижученные племена. Гуляла неуемная оравушка по Волге сверху донизу и снизу доверху, брала в осаду города, жгла остроги... Тут уя^е не бояр-мздоимцев высылали матушки-императрицы на переём бунтовщиков - европейские фельдмаршалы поспешали на выручку осажденным городам, отборные гвардейские гренадеры маршировали на Волгу. Мешкать было недосуг - трон под матушками качался вовсю.

По излову главных смутьянов везли их фельдмаршалы в железных клетках в Москву - рубить головы перед праздными дьяками и ярыгами. А остатнюю голытьбу вешали прямо на сколоченных на плотах виселицах и пускали вниз по течению мимо мест их недавнего воровского гулевания - христианскому миру в науку и на устрашение. И путешествовали эти плавучие эшафоты от Казани и Симбирска мимо Самары и Сызрани, мимо Саратова и Камышина аж до Царицына, а иногда - и до самой Астрахани.

Воды всей России проносит Волга мимо Симбирского холма. Всю влагу с лица русской земли - ключи, родники, ручьи, реки, росы, туманы, дожди, жаркую испарину и пот ледяной, слезы сквозь смех и смех сквозь слезы - все несет Волга мимо Симбирского холма под колокольный перезвон его церквей и соборов.

Дин-динь-длон-длинь-длям-дон-н...

Блом-блин-тили-тили-мдан-н...

Мбум-м-м...

Мбум-м-м...

Вот она, Волга, - незакатная дорога русской души, неизбывная формула русской судьбы, нескончаемая панорама русской жизни - весь русский белый свет.

Не единожды возносилась с ее берегов русская душа, оскорбленная неправедным устройством бытия, не единожды гремели по белому свету имена взращенных на ее берегах сынов, получивших в неоценимый дар от нее богатырский размах своих устремлений и надежд, титанический масштаб своих страстей и мыслей.

Никогда, наверное, не рождала Волга в человеческих сердцах и умах низких помыслов и мелких побуждений.

Только огромное, только значительное, только величественное давала Волга той душе, которая со светлыми думами выходила на ее берег.

Только негасимое пламя любви к жизни и людям зажигала Волга в глазах тех, кто утверждал в себе бескрайний разлив ее вод, ее бесконечный земной простор.

Только неистребимое желание сделать жизнь на земле разумнее и лучше дарила Волга тем, кто сливался с ней своим существом, кто стремился масштаб своих дел и поступков возвысить до ее величия, кто понимал и головой и сердцем, что жизнь на земле прекрасна и бесконечна, как бесконечна и прекрасна эта огромная и могучая русская река.

С чего начинается Волга?

Родник дает жизнь ручью. Ручей – реке. Река вытекает из горизонта и впадает в горизонт. Река вытекает из вечности и впадает в вечность.

Река рождается в ручье.

Ручей - в роднике.

Родник - каждой реке родина.

...Симбирский холм - посредине России. Воды всей России нескончаемо проносит Волга мимо Симбирского холма.