Встреча в порту
В октябре 1899 года началась англо-бурская война. Англичане сосредоточили у границ Трансвааля пятидесятитысячный экспедиционный корпус. Но сначала боевое счастье было на стороне буров. Английские отряды потерпели поражение в сражениях при Белмонте и Эслине. Буры захватили в плен несколько тысяч солдат и офицеров, много оружия и снаряжения.
В первых числах декабря Лугов получил депешу из Кейптауна: «Немедленно выезжайте консульство. Болховитинов».
Павел Иванович стал собираться.
Война прервала работу Лугова над составлением «Минералогии африканских кимберлитов». Эту работу Павел Иванович хотел сделать темой своей диссертации. Она была написана уже наполовину, когда на африканской земле прозвучал первый выстрел.
Павел Иванович собрался быстро; все его пожитки уместились в два чемодана. В специальный тюк он упаковал образцы кимберлитов, чтобы по приезде в Петербург продолжить минералогические исследования.
Накануне отъезда, вечером, Лугов прощался со знакомыми. Старого Мартина Лугов нашел у шахты-. Старик сидел на пороге своей хижины, сколоченной из старых досок, неподалеку от большого медного колокола. Теплый декабрьский ветер играл его седой бородой.
— Прощай, Мартин, я уезжаю, — сказал Павел Иванович.
— В добрый путь, — просто ответил Мартин.
Помолчав немного, старик добавил:
— Береги себя в дороге. Плохое время наступило сейчас в Африке.
— Спасибо, — поблагодарил Павел Иванович.
…На третий день пути Лугов приехал в Блумфонтейн — столицу Оранжевой республики. Город был похож на потревоженный улей. По улицам проходили отряды вооруженных буров. Часто проезжали группы всадников, в открытых фургонах провозили ружья и конские сбруи.
Возле одного из домов стояла толпа. Люди жадно читали приклеенный к стене белый листок бумаги. Лугов вылез из повозки и, условившись с возницей о встрече, подошел поближе.
Неожиданно кто-то положил ему на плечо руку. Павел Иванович обернулся — перед ним стоял высокий чернобородый человек.
— Не советую вам подходить туда, — тихо сказал незнакомец.
— Почему? — удивился Лугов.
— Вы англичанин?
— Нет, русский.
На лице чернобородого появилось неподдельное изумление:
— Русский? Как вы попали сюда?
— Я ученый. Находился в научной командировке на алмазных месторождениях.
— Будь они прокляты, эти алмазные месторождения! — выругался незнакомец. — Кем бы вы ни были, все равно скорее уезжайте отсюда. Сейчас здесь трудно ручаться за жизнь любого иностранца, имеющего хоть какое-нибудь отношение к алмазам.
…В пути Павлу Ивановичу попадались многочисленные кибитки буров, набитые мирным житейским скарбом. В них сидели женщины, старики, дети. Это буры в одиночку и целыми селениями перебирались в глубь страны из пограничных областей. Вид у людей был измученный, запуганный. Чувствовалось, что им пришлось многое пережить.
Несколько дней подряд на дороге не встретилось ни одного всадника, ни одного фургона. Повозка Лугова одиноко тащилась по каменистой пустынной равнине.
Но однажды тишину воздуха нарушил резкий звук. Это был сигнал армейского рожка. Павел Иванович приказал Остановиться и ждать.
Из-за поворота дороги показался сначала один всадник в ярко-красном мундире, потом второй, третий… Это был передовой отряд английского экспедиционного корпуса.
Начальник разъезда, драгунский офицер, проверив у Лугова документы, разрешил ему следовать дальше. Теперь то и дело навстречу попадались колонны регулярных английских войск. Подымая густую пыль, проходили эскадроны легкой кавалерии, большими массами двигались пехотинцы в белых пробковых шлемах, с тяжелыми ружьями на плечах. Давая о себе знать еще Издали, громыхала артиллерия: запряженные шестерками лошадей, тянулись пушки, мортиры, гаубицы, сопровождаемые многочисленной прислугой и офицерами в расшитых золотом мундирах. Шествие замыкали бесконечные обозы.
«И всю эту массу людей движет один закон — закон наживы», — с горечью думал Павел Иванович, глядя на проходившие мимо войска.
Спустя месяц после выезда из Кимберлея, Лугов был в Кейптауне. Болховитинов, встретив его в консульстве, очаровательно улыбнулся:
— Я весьма сожалею, дорогой Павел Иванович, но обстоятельства службы вынудили меня…
— Не утруждайте себя, — резко перебил его Лугов, — я все знаю.
Князь обиженно поджал губы.
— Ну что ж, тем лучше. По имеющемуся у меня предписанию вам надлежит вернуться в Россию. В этом конверте вы найдете деньги, билет на пароход и все документы. Желаю здравствовать!
Павел Иванович взял конверт и, не прощаясь, вышел из консульства.
Билет был с пересадкой в Лондоне. До отхода парохода оставалось пять дней. Лугов поселился в маленькой портовой гостинице и каждый вечер ходил на причалы покупать свежие европейские газеты и смотреть на шумную портовую жизнь.
Прочитав газеты от корки до корки, Павел Иванович садился на свободный кнехт и подолгу смотрел на нестройный лес мачт, на груды ящиков, тюков и бочек, на разноязычную, разноплеменную толпу пестрого портового люда. Ветер с океана приносил запах сырого тумана и водорослей.
Павел Иванович возвращался в гостиницу поздно. Он шел мимо портовых кабаков и трактиров, откуда доносились пьяные песни и нестройная музыка, мимо штабелей снаряжения и боеприпасов, мимо спавших вповалку солдат английской морской пехоты, батальоны которых каждый день высаживались на берег с британских военных кораблей.
Причудливые очертания бухты Столовой горы терялись в теплых январских сумерках. Огоньки разбросанных как попало на склонах гор домишек, кривые цепочки уличных фонарей, терпкий аромат тропической растительности, темно-зеленая вода, скалы, даль океана — все это рождало в душе тревожные предчувствия.
Однажды на причалах Лугова окликнули по-русски. Павел Иванович удивленно оглянулся. Перед ним стоял сутулый молодой человек с большими голубыми глазами и длинными русыми волосами. Он был одет в костюм, делавший его похожим одновременно и на петербургского мастерового и на французского моряка.
— Как вы узнали, что я русский? — спросил Лугов.
— По интеллигентской российской меланхолии, которую я наблюдаю в вашем лице здесь уже третий вечер, — ответил голубоглазый.
— Но вы-то как сюда попали?
Молодой человек оглянулся и приложил палец к губам:
— Тише. Если у вас есть деньги, ведите меня скорей в любой кабак. Со вчерашнего дня я ничего не ел.
Целый год Павел Иванович не видел русского человека, с которым он мог бы поговорить, не скрывая своих истинных мыслей и намерений. Сейчас он почему-то почувствовал необыкновенную симпатию к этому голубоглазому, со впалой грудью и, очевидно, тяжелобольному парню. И поэтому, когда тот, усевшись за грубый некрашеный стол портовой таверны, стал быстро расправляться с огромным куском жареного мяса, запивая его кислым вином из оловянной кружки, Лугов, хотя молодой человек его вовсе об этом не просил, рассказал ему чуть ли не всю свою жизнь, начиная с участия в студенческих волнениях в Петербурге и кончая последним свиданием с князем Болховитиновым.
— И вы хотите снова вернуться в эту страну рабов, в страну, где подлость — главный закон жизни? — запальчиво крикнул молодой человек, но потом, оглянувшись, пригнулся к столу и заговорил свистящим шепотом: — Моя фамилия Зенкевич. Я бывший член организации «Земля и воля». Осужден на вечную каторгу. Полгода назад бежал. Эмигрировал во Францию. Работал в Марселе грузчиком…
Он закашлялся, потом отодвинул кружку с вином и кивнул головой на стойку:
— Расплатитесь!
Они снова вышли на причал. Дул сильный ветер. На кораблях скрипели снасти, раскачивались фонари на мачтах.
— Со всех концов Европы, — продолжал взволнованно шептать Зенкевич, — минуя английские кордоны, пробираются сейчас в Трансвааль добровольцы, те, кто хочет с Оружием в руках бороться за свободу, против всесильного британского деспотизма. И в такое время вы хотите уезжать отсюда?!.
…Всю ночь Лугов не мог уснуть. Он лежал на жесткой гостиничной койке, ворочался с боку на бок, и в памяти невольно оживало все то, что он увидел и пережил за минувший год.
Едва забрезжил рассвет, Павел Иванович встал, сел к столу и положил перед собой несколько чистых листов бумаги.
«Милая Катя, — быстро писал Лугов, — бывают в жизни такие минуты, когда мы перестаем принадлежать самим себе и когда наши обычные житейские стремления и идеалы уходят на задний план, уступая место чему-то несравненно более высокому. Тогда мы начинаем жить по законам, по которым живут те немногие, кто всегда вызывает нашу зависть и восхищение. Видит бог, как мне хочется к тебе, Катюша, но обстоятельства не позволяют сделать этого!
Я пишу тебе, сидя в гостинице. Сейчас утро. Окно моей комнаты выходит в гавань. За частоколом мачт лежит океан, и первые лучи солнца скользят по его светло-зеленой поверхности. Я смотрю на океан, и мне невольно представляется то огромное расстояние, которое нас разделяет. Мне очень горько, Катюша, причинять тебе новую боль, но ты у меня умница, и, когда до тебя дойдут вести о начинающихся здесь событиях, ты, конечно, поймешь, что иначе я поступить не мог. Целую тебя. До свидания. Твой Павел Лугов».
Письмо и багаж Павел Иванович отправил с тем пароходом, на который у него был билет до Лондона. В таможне, сдавая чемоданы и тюк с образцами кимберлитов, Лугов увидел Болховитинова. Подняв воротник легкой серой накидки и надвинув на самые глаза поля черного шелкового цилиндра, князь стоял боком к нему и с притворным вниманием изучал расписание пароходов.
Увидев, что таможенный чиновник бросил вещи Лугова в общую кучу, Болховитинов повернулся и быстро пошел к выходу. В дверях он неожиданно столкнулся с Зенкевичем, который дожидался Павла Ивановича на улице и, очевидно потеряв терпение, решил войти в таможню. Вежливо приподняв цилиндр над головой, князь что-то сказал со своей обычной очаровательной улыбкой и вышел.
…Полтора месяца спустя Лугов и Зенкевич въезжали в столицу республики Трансвааль — город Преторию.
Алмазная война
Первый год англо-бурской войны прошел неудачно для англичан. Буры неизменно побеждали во всех битвах и сражениях.
Родс свирепствовал в Лондоне. Он обвинял кабинет министров в антипатриотизме, он взывал к национальному достоинству британцев, которое, по его мнению, было жестоко оскорблено кучкой неграмотных бурских мужиков. И все новые и новые корабли, ощетинившись солдатскими штыками, отплывали из английских портов к далекому африканскому континенту.
К концу 1899 года численность британских войск в Южной Африке достигла ста тысяч человек. Это было почти втрое больше, чем у буров.
…Интернациональный отряд добровольцев, в который зачислили Лугова и Зенкевича, был придан бригаде генерала Христиана Левета за два дня до того, как генерал получил приказ овладеть укрепленным лагерем англичан под городом Спионкопом.
Бригада выступила ночью. В одной шеренге с Луговым и Зенкевичем шли француз Гастон Бурже и итальянец Николо Маньяни. Балагур и весельчак Гастон всю дорогу подшучивал над Зенкевичем.
— Мы с Николой сыны бунтарских наций, нам на роду написано бунтовать, — говорил курчавый черноглазый Бурже. — Ну, а как русские ввязались в эту драку? Этого я никак не пойму.
— Ты отрицаешь революционные традиции нашего народа? — горячился Зенкевич. — А Степан Разин, а Пугачев, а декабристы?
20 января 1900 года бригада остановилась на привал в пятнадцати километрах от Спионкопа. Буры разбили лагерь в небольшой лощине на берегу шумного ручья. Всю ночь жгли костры, чистили оружие, готовясь к предстоящему сражению.
Утром к костру, возле которого сидели Лугов, Зенкевич, Бурже, Маньяни и еще несколько солдат интернационального отряда, подошел высокий плечистый бур, крест-накрест перепоясанный кожаными патронташами.
— Кто из вас, ребята, может хорошо переводить с английского на голландский? — спросил он.
Павел Иванович поднялся с земли.
— Я могу переводить, только не очень быстро, — сказал он.
— Собирайся! — коротко приказал бур.
Через полчаса, сидя на норовистой бурской лошадке, Лугов выехал из лагеря в составе отряда человек в пятнадцать. Отряд вел на рекогносцировку сам генерал Левет.
Тропинка, по которой двигались всадники, вилась между огромных камней. Несмотря на то, что все время поднимались в гору, лошади шли резвой, танцующей рысью. Тропинка была труднопроходимой и заброшенной: за несколько часов пути им не повстречалось ни одного человека.
Еще несколько шагов, и перед всадниками как на ладони открылся лежащий в горной долине Спионкоп. Чуть в стороне от города на невысоком плато белели походные палатки англичан, мелькали красные мундиры, сверкало на солнце оружие.
Христиан Левет подозвал к себе Лугова и плечистого бура, опоясанного кожаными патронташами.
— Пока мы будем проводить рекогносцировку, вы должны подъехать как можно ближе к лагерю и послушать, о чем говорят солдаты. Ждут ли они подкрепления? Какое настроение у англичан? Хватает ли боеприпасов? Словом, все, что вы услышите, будет очень интересно для нас.
Впервые в жизни Павлу Ивановичу доверялось такое ответственное дело.
— Простите, вы русский? — спросил Левет.
— Да, я из России, — ответил Лугов.
— Вы отлично справитесь с заданием. Русские всегда были прекрасными солдатами.
Спутника Павла Ивановича звали Клаасом. Юн великолепно знал окрестности Спионкопа и почти незаметно для постороннего глаза вывел Лугова к лагерю англичан. Оставив лошадей в небольшой роще, лазутчики ползком подобрались к берегу ручья, который протекал всего в двадцати шагах от крайней палатки. Павел Иванович чувствовал, что сердце у него готово выпрыгнуть из груди.
На берегу ручья было много солдат: одни купали лошадей, другие стирали белье, третьи чистили ружья желтым речным песком.
Павел Иванович слушал и переводил солдатские разговоры с английского на голландский. Клаас записывал их.
— …Эй, Джек, чего ты повесил нос?
— Получил письмо из дому.
— Ну и как там?
— Плохо. Какое может быть хозяйство без мужчины? А я вернусь только через два года, если вообще вернусь…
— …Должен сказать вам, ребята, что я веду учет названий всех войн, в которых участвовал. Забавная получается картина.
— В чем дело, дядюшка Чарли?
— А вот в чем. Я был солдатом на «кофейной» войне в Индонезии, на «каучуковой» на Филиппинах, на «джутовой» в Индии. Сейчас у нас идет «алмазная» война — так называем ее мы, старые солдаты. Это вы, молокососы, думаете, что сражаетесь за королеву Викторию. А нас, стреляных воробьев, не проведешь. Кое-кому надо прикарманить алмазные рудники, вот и заварилась вся каша. Кстати, ребята, не хлопайте ушами. Здесь можно неплохо поживиться. Я уже собрал несколько граммов этих прозрачных камешков, из-за которых сходят с ума наши лондонские джентльмены. На Филиппинах, в «каучуковой» войне, я складывал в ранец корни этого растения, а потом заработал неплохие денежки. Смелей, ребята! Хозяева готовятся отхватить большой куш, а мы отхватим свой, маленький!
— …Нет, ты объясни мне, Арчи, почему буры, эти бородатые мужики, колотят нас в каждой стычке?
— Здесь нечего и объяснять. Буры воюют за свой дом, за свой скот, за свою пашню. Посмотрел бы я, как дрался ты, если бы война подошла к ограде твоей фермы в Уэльсе? Ты один стоил бы десяти буров.
— Ты не прав, Арчи! Наши вековые военные традиции…
— Брось трепаться, Стенли! Ты воюешь за десять фунтов в неделю, а не за вековые традиции!
Павел Иванович и Клаас провели в своей засаде около двух часов. В солдатских разговорах иногда проскальзывали и конкретные сведения: численность воинских соединений, количество боеприпасов в отдельных отрядах. И когда вечером, встретившись с основным отрядом, лазутчики передали все это Христиану Левету, генерал горячо поблагодарил Лугова.
Штурм Спионкопа был назначен на утро 24 января. Весь день накануне буры по глухим, известным только им одним горным тропам стягивали людей к Спионкопской долине.
Едва только за зубчатыми вершинами гор показалось солнце, буры с трех сторон устремились к английским укреплениям. Замысел генерала Левета был прост: используя естественные укрытия и ведя меткий оружейный огонь по командному составу англичан, приблизиться к лагерю на расстояние штыкового удара, а потом лобовым штурмом овладеть им.
…Первые десятки буров, пробежав открытое место, залегли у подножья невысокого плато, на краю которого виднелись укрепления англичан. Здесь было «мертвое пространство» — неприятельские пули сюда не долетали. Но отсюда предстояло начать самое трудное — лобовой штурм лагеря.
Порывисто дыша, Павел Иванович лежал между двумя мокрыми, холодными валунами и напряженно смотрел вверх, где то и дело появлялись белые облачка выстрелов. Справа от него хрипел Зенкевич: он задыхался. Больная грудь даже после короткой перебежки разрывалась на части. В больших голубых глазах Зенкевича стояли слезы.
Рядом тяжело упал Маньяни.
— Гастон убит! — крикнул итальянец.
Павел Иванович оглянулся. Шагах в тридцати от них, уронив курчавую голову на чужую каменистую землю, лежал Гастон Бурже.
Еще минуту назад Лугов бежал по полю, и все его существо было охвачено огромным восторженным чувством. Это чувство было почти незнакомо Павлу Ивановичу: второй раз в жизни после решения не уезжать из Африки он ощутил щемящую сердце способность не принадлежать себе, отдавать себя чему-то очень большому, высокому.
Его словно несло по полю на крыльях. Он кричал, стрелял, прятался от пуль. Он делал это подсознательно, в экстазе. Он даже не мог подумать о том, что одна из этих пуль может остановить его бег. Все окружающее представлялось ему нереальным, казалось игрой, выдумкой, плодом горячей фантазии.
Теперь же тело убитого Бурже вернуло его на землю. Он ощутил холод камней, на которых лежал, почувствовал, что рубашка пропитана потом, а сам он страшно устал. Он понял, что пока ему только везло и что уже через пять минут, когда нужно будет идти в лоб на английские укрепления, он тоже может упасть и больше никогда не подняться с этой твердой, неласковой африканской земли.
Павлу Ивановичу на секунду вдруг представилась вся нелепость, вся несуразность положения, в которое он попал. Он, доцент кафедры минералогии Петербургского университета, член Русского географического общества, кабинетный ученый, человек скромный, тихий, застенчивый, яростно сжимая в руках винтовку, лежал под африканским городом Спионкопом, перед позициями английского военного лагеря. Над ним свистели пули, вокруг слышались стоны раненых, и сам он всего через несколько минут должен был ринуться навстречу своей смерти.
За что же, во имя чего должен он умирать вдали от родного дома, в чужой, незнакомой Африке?
— Вперед! В атаку! Ура-а-а!.. — раздался где-то справа громкий голос генерала Христиана Левета, и Павел Иванович, словно подброшенный неведомой силой, вскочил с камней и, сжав в руках винтовку до боли в ногтях, стал карабкаться вверх по крутому, обрывистому склону.
Это был отчаянный, безумный штурм. Отвага наступающих была безгранична. Они рвались на верную смерть.
Когда до вершины плато оставалось не более восьмисот футов, англичане ударили картечью. Несколько фигурок в широкополых шляпах покатилось вниз по склону. Буры залегли.
— Вперед! Да здравствует свобода! — крикнул генерал Левет, снова увлекая своих солдат в атаку.
Цепи атакующих поднялись, но англичане несколькими залпами картечи опять сбили их. Схватившись рукой за плечо, упал на землю Христиан Левет.
И тогда из-за камней в нескольких шагах от Лугова поднялась сухощавая фигура итальянца.
— Вперед, ребята! Всыпьте как следует этим торгашам! — кричал Николо. — Да здравствует свобода! Да здравствует Гарибальди!
Он рванулся вперед, но в ту же секунду несколько пуль одновременно пронзили его, и Маньяни тяжело рухнул вниз.
Многоголосый рев, подобный рычанью сотни львов, огласил воздух. Смерть итальянца, отдавшего жизнь на чужой земле, произвела сильное впечатление на буров. В неистовом порыве они бросились в решительную атаку. Остановить их не могло уже ничто.
Павел Иванович стремительно карабкался вверх вместе со всеми. Рядом задыхался Зенкевич. Он ловил воздух ртом, как рыба, вынутая из воды. На лице у него было выражение страдальческого наслаждения.
Вот и край плато — ложементы, траншеи, окопы. Последнее усилие, и, перепрыгивая через укрепления, буры с победным кличем ворвались на плато. Атакующая волна неудержимой лавиной покатилась по лагерю. Англичан охватила паника. Местами они еще оказывали сопротивление, но исход сражения уже был предрешен.
Пробежав несколько шагов, Павел Иванович увидел, что навстречу ему, с винтовкой наперевес, устремился седоусый капрал в красном мундире и блестящей золотистой каске.
Лугов инстинктивно выбросил вперед ружье, на конце которого был привинчен тяжелый чётырехгранный штык.
Седоусый капрал уронил винтовку, упал на колени, потом свалился на бок и забился в предсмертной судороге. Неожиданно он приподнялся, рванул на груди мундир, выхватил из-под него что-то и хотел выбросить, но силы покинули старого солдата, и из его безжизненно упавшей руки просыпалось на землю несколько ярко вспыхнувших на солнце разноцветных зерен.
Пораженный внезапной догадкой, Павел Иванович наклонился и стал собирать блестящие зерна. Это были перемазанные кровью убитого кристаллы алмазов.
Из руки капрала Лугов вынул небольшой холщовый мешочек. Он был пробит ударом штыка, и через рваное отверстие на дне виднелось еще несколько алмазных капель. На мешочке Павел Иванович прочитал сделанную карандашом надпись по-английски: «Ричард Холлидей, Бристоль, Дауинг-сквер, 6».
Отбросив в сторону ружье с окровавленным штыком, Павел Иванович присел на разбитый зарядный ящик. Он понял, что лежащий перед ним седоусый Ричард Холлидей, живущий в английском городе Бристоле, на Дауинг-сквер, в доме № 6, и есть тот самый «дядюшка Чарли», который накануне сражения рассказывал молодым солдатам о «каучуковой», «джутовой» и «кофейной» войнах и который призывал своих слушателей не теряться на этой «алмазной» войне.
Последний акт трагедии
Осенним дождливым днем по дороге, ведущей к Кимберлийским алмазным копям, устало понурясь, шли два человека. Они были одеты в рваные суконные куртки, галифе и высокие кожаные сапоги. На голове одного из путников, более высокого и физически крепкого, была широкополая шляпа, другой шел с непокрытой головой. Длинные русые волосы его намокли и беспорядочно свисали на узкие, худые плечи.
Русоголовый часто останавливался и, держась рукой за впалую мокрую грудь; долго и надсадно кашлял. Его спутник печально наблюдал за ним.
После разгрома бригады Христиана Левета под Блумфонтейном Лугов и Зенкевич, в числе немногих спасшихся вместе с генералом от смерти, решили поодиночке и небольшими группами пробираться в города, еще не занятые англичанами.
Кимберлей встретил путников Неприветливо: на размокших от дождя улицах было пустынно, редкие прохожие походили на одетые в тряпье скелеты: в городе давно уже свирепствовал жестокий голод. Дойдя до центральной площади и остановившись перед чернеющим зевом алмазной шахты, Лугов с грустью сказал Зенкевичу:
— Вот из-за этой чертовой дырки все и началось.
На шахте непривычно тихо и безлюдно. Ни одного человека не видно на потемневших от времени деревянных подмостках. Вода затопила дно шахты, откачивать ее, видно, было некому, и добычу алмазов прекратили.
Хижины старого Мартина они не нашли. Только большой медный колокол с вырванным языком лежал в грязи на том месте, где когда-то любил сидеть по вечерам седобородый, похожий на библейского пророка старый бур.
Дом мистера Джекобса стоял с забитыми окнами. Дверь долго не открывали. Наконец где-то в глубине дома послышались шаркающие шаги. Дверь скрипнула — на пороге стоял Питер.
— А, мистер Лугов, — сказал Питер без всякого энтузиазма, хотя последняя их встреча была около двух лет назад. — Проходите, что же вы остановились.
Лугов и Зенкевич вошли в дом. Шаги их гулко отдавались в пустых комнатах. Зенкевич закашлялся и прилег на первую попавшуюся лежанку.
— А где Анна? Ее нет дома? — спросил Лугов.
— Анна умерла два месяца назад. От голода…
В углу захрипел Зенкевич. Питер принес из соседней комнаты одеяло из овечьей шерсти.
— Укройте его, у нас холодно, — сказал он.
Неделю спустя после прихода Лугова и Зенкевича в Кимберлей к городу подошли передовые отряды английской армии. Англичане не стали утруждать себя разведкой. Установив на окружавших город холмах несколько десятков орудий, они начали методически обстреливать картечью улицы и площади Кимберлея.
Канонада длилась целый день. Потом полк тяжелых драгун, смяв и изрубив в куски горстку последних защитников Кимберлея, предпочитавших смерть в бою позорному плену, ворвался в город. За ним хлынули пехота, артиллерия, обозы.
Вечером при свете факелов личного конвоя в поверженную алмазную столицу въехал Сесиль Джон Родс.
Родс не хотел терять ни минуты. На следующее же утро на шахте заработали водоотливные насосы. Под конвоем драгун на территорию бывшей резервации пригнали первую партию негров-рабочих.
Город оживал. Вернувшиеся хозяева сбивали доски с окон домов. Маркитантки раскинули палатки прямо под дождем. Вновь заработали винные погреба и кабачки. Солдаты английской морской пехоты месили грязь на центральных улицах и орали пьяными голосами: «Правь, Британия, морями!..»
Павел Иванович и Зенкевич переселились из дома мистера Джекобса в маленький флигелек, стоявший в глубине двора. Сделано это было потому, что в Кимберлее каждую минуту мог объявиться сам мистер Джэкобс.
При загадочных обстоятельствах исчез Питер. То ли он был в числе последних защитников города и пал от руки английского драгуна в неравном бою, то ли раньше ушел из города. Лугов ничего не знал о нем.
Зенкевич не поднимался. Целыми днями он кашлял, сотрясаясь всем своим худым, изможденным телом, а когда кашель утихал, лежал, подсунув руки под голову, и напряженно смотрел в потолок.
Павел Иванович ходил по городу, наводил справки. Иногда Лугов встречал на улицах старых знакомых. Свое присутствие в Кимберлее Павел Иванович объяснял интересами науки, свой потрепанный вид — задержкой перевода из России.
Вечерами, сидя у кровати Зенкевича, Лугов рассказывал городские новости. Вспоминали далекую Россию, друзей. Восторженно блестя голубыми глазами, Зенкевич поведал Павлу Ивановичу историю организации несостоявшегося покушения на одного из великих князей, за которое он и получил вечную каторгу.
Однажды Лугов принес приглашение на первое собрание городских акционеров алмазного синдиката. В приглашении было указано, что на собрании с речью выступит сам Сесиль Родс.
— Какой Родс? — встрепенулся Зенкевич, которому Павел Иванович не раз рассказывал историю южноафриканских алмазов. — Тот самый — главный подлец?
— Он, — коротко ответил Лугов.
— Слушай, Павел, — порывисто приподнялся на Локте Зенкевич, — достань еще одно приглашение. Мне хочется взглянуть на этого Родса.
— Но ты же болен, тебе нельзя!
— Павел! Прошу тебя!..
Зенкевич умоляюще сложил руки на груди. Отказать умирающему другу Лугов не мог.
В назначенный день, поддерживая Зенкевича под локоть, Павел Иванович подходил к зданию кимберлийского банка, где алмазный синдикат устраивал первое собрание своих акционеров. Оба они были одеты в костюмы, взятые Луговым из гардероба мистера Джекобса. Зенкевич был бледен как полотно, и английский офицер, проверявший у входа приглашения, подозрительно оглядел его. Но Павел Иванович в эту минуту поздоровался со знакомым маклером, и офицер, еще раз посмотрев на белое лицо Зенкевича, пропустил их.
В большом операционном зале стояли накрытые столы. Стульев не было — банкет был «мужской», деловой, без дам. Да их и трудно было сыскать в развороченном войной городе.
Павел Иванович и Зенкевич только успели подойти к столу, как в противоположном конце зала открылись двери и из них стремительной походкой вышел высокий сухощавый человек с большим, остро очерченным носом, гривой каштановых волос и аккуратно подстриженной бородкой. Это был знаменитый Сесиль Джон Родс — «южноафриканский Наполеон».
Разговоры в зале разом оборвались, кто-то первый робко захлопал в ладоши, потом второй, третий — и вот уже громоподобная овация бушевала под сводами банка. Кимберлийские маклеры, предприниматели, держатели акций аплодировали своему хозяину, своему кумиру, своему идеалу, своему богу.
Родс поднял руку, прося тишины. Аплодисменты умолкли.
— Господа, — резко и громко начал Родс, — я пригласил вас сюда, чтобы в присутствии своих будущих компаньонов и коллег выработать новые правила эксплуатации Кимберлийских алмазных рудников.
Родс стоял неподалеку от Лугова, и Павел Иванович видел его серые пронзительные глаза, крутой подбородок, впалые щеки — типичное лицо англосакса.
— Двадцать лет назад, — энергично говорил Сесиль Родс, — я начал здесь, в этом городе, борьбу за объединение всех богатств Южной Африки под знаменем английского капитала. Сегодня эта борьба закончена нашей победой. Я вышел в путь один — сегодня за мной стоят тысячи деловых людей империи. Сегодня здесь, в поверженном Кимберлее, я завершаю объединение всех алмазных приисков Южной Африки. Отныне алмазный синдикат — единственный хозяин каждого кристалла алмаза, вынутого из недр африканской земли. Отныне синдикат контролирует девяносто пять процентов всего мирового алмазного рынка. Без нашего ведома теперь нельзя ни продать, ни купить ни одного алмаза в мире. Отныне золото рекой хлынет в ваши карманы, господа!
Снова вспыхнули аплодисменты, но Родс повелительно поднял руку, и все утихло.
— Местное население не хотело понять, что наша победа предопределена историей. Это привело к излишним жертвам, о которых мы искренне скорбим. Мы, англосаксы, — нация, которая несет миру свет цивилизации. Скорее бы реки повернули вспять, чем мы отказались бы от своих законных претензий на территорию Трансвааля и Оранжевого государства, которые сегодня лежат у наших ног. И так будет со всеми, кто без силы штыков не захочет понять великую историческую миссию Британской империи.
— Палач!
Павел Иванович вздрогнул от неожиданности. Бледный, шатающийся Зенкевич нетвердой походкой подходил к Родсу. Окружавшие Родса офицеры с любопытством смотрели на него. Они приняли его за пьяного, а выкрикнутое им слово — за изъявление подобострастных чувств.
— Палач! — снова крикнул Зенкевич, срываясь на визг. — Душитель! Вешатель! Смерть тебе!..
Дальнейшее произошло в одну секунду. Выхватив из внутреннего кармана сюртука пистолет, Зенкевич в упор выстрелил в Сесиля Родса. Родс покачнулся и упал на руки офицеров.
— Я убил его! — восторженно крикнул Зенкевич и, отбросив в сторону пистолет, рухнул на стол. Из горла его на белую крахмальную скатерть хлынула кровь.
Страшная суматоха поднялась вокруг. Все суетились, бегали, кричали. Павел Иванович, пораженный происшедшим, не мог сдвинуться с места. «Где он взял оружие? — лихорадочно думал Лугов. — Наверное, пистолет лежал в гардеробе Джекобса».
Родса унесли через те же двери, в которые он вошел. Вслед за ним два офицера протащили под руки Зенкевича. Ноги его безжизненно цеплялись за пол.
Зенкевич не убил Родса. Пуля пробила насквозь грудь, не задев жизненно важных центров. Но от выстрела, произведенного почти в упор, «алмазный диктатор» получил сильную контузию и не приходил в сознание.
…Расстрел неизвестного, покушавшегося на жизнь первого гражданина Южной Африки, был назначен на утро следующего дня. Всю ночь англичане допрашивали и били Зенкевича, пытаясь узнать, кто подослал его. Но это было бессмысленное занятие — отплевываясь кровью, Зенкевич молчал.
Лугов провел ночь в одной из развалин на окраине города. В дом Джекобса он решил не возвращаться: боялся, что за ним придут. Утром Павел Иванович отправился к центру и из разговора двух встречных кимберлийцев узнал, что Зенкевича для устрашения жителей и в назидание на будущее будут расстреливать на центральной площади города, на краю Кимберлийской алмазной шахты.
В то утро дождь, ливший подряд две недели, неожиданно прекратился. На небе показалось жаркое африканское солнце. Лужи, еще вчера наводившие тоску и уныние, теперь, отражая солнечные лучи, весело играли золотистыми чешуйками ряби.
Павел Иванович стоял в толпе горожан, тесно сжатый с обеих сторон, когда на площади показались две цепочки английских солдат с ружьями наперевес. В центре, между ними, спотыкаясь, брел Зенкевич. По толпе пробежал легкий шорох.
Площадка для расстрела была мала и наполовину запружена любопытными. Офицер, командовавший экзекуцией, остановил солдат и приказал отогнать людей подальше от шахты. Остановился и Зенкевич. Он стоял почти рядом с толпой и с ненавистью смотрел на почтенных кимберлийцев. Вдруг он встретился глазами с Луговым и вздрогнул, закашлялся, уронил на грудь трясущуюся голову.
Потом, успокоившись, выпрямился и прошептал что-то. Смысл сказанного Павел Иванович уловил по движению губ:
— Прощай, Павел… Прости, коли что не так… Не мог я иначе… Не поминай лихом…
Раздались отрывистые слова команды. Солдаты в красных мундирах медленно поднимали ружья.
Зенкевич стоял на краю шахты. Он вдруг весь преобразился: расправил плечи, поднял голову. Прилетевший неизвестно откуда теплый ветер в последний раз коснулся его длинных русых волос, солнце голубыми искрами отразилось в больших, широко раскрытых глазах. Зенкевич улыбнулся.
— Да здравствует жизнь! — крикнул он, собрав последние силы. — Да здравствует свобо…
Грянул залп. Живой голос уже мертвого Зенкевича, легко выбитый свинцом из его немощной, хилой груди, заметался по стволу шахты и, обгоняя тело, полетел вниз. Словно не желая расставаться со всем тем, что оставалось наверху, он угасающим эхом гулко повторился еще несколько раз и затих, растаяв в зияющей бездонной пропасти «алмазной преисподней»…
Возвращение на родину
Всю ночь на противоположном берегу реки горели костры, сыто ржали кони и слышалась отрывистая английская речь.
Завернувшись в широкие плащи и тесно прижавшись друг к другу, буры сидели молча, глядя, как, глухо ворча, катит мимо свои свинцовые воды великая Оранжевая река. В темноте белели бинты и повязки, тихо стонали раненые и умирающие.
Это был последний бурский отряд — двести человек, не пожелавших сложить оружия и сдаться на милость победителей. Они были окружены со всех сторон и прижаты к берегу реки.
…Ночь подходила к концу. У горизонта родилась узкая полоска рассвета. По черному небу побежали светлые блики. За краем земли всходило солнце последнего дня бурской свободы.
В английском лагере усилились шум и движения. Буры по-прежнему молча сидели на берегу, опираясь на свои длинноствольные ружья.
Неожиданно на фоне светлой полоски зари выросла закутанная в плащ высокая фигура в широкополой шляпе. Это был Христиан Левет.
— Братья! — громко произнес Левет и поднял руку.
Плащ упал с его плеч, и все увидели, что бинты на груди генерала почернели от крови.
— Братья! — повторил Христиан Левет взволнованным голосом. — Время, оставленное нам англичанами, истекает. Может быть, мы сложим оружие и сдадимся на милость королевы Виктории?
С земли поднялся старый кряжистый бур с большой седой бородой.
— Нам незачем жить, Христиан, — тихо сказал он.
— Ты прав, Мартин, — потупился генерал Левет.
На востоке, за полосатой грядой облаков, взошло солнце. Оно медленно поднималось в голубое небо, возвращая на землю яркие краски, тепло, свет, жизнь.
Оно тронуло своим первым лучом забинтованное плечо Христиана Левета, и генерал, словно удивившись этому ласковому прикосновению, повернулся лицом на восток. Увидев солнце, буры один за другим поднялись с земли и сняли свои широкополые шляпы. Они молча стояли и смотрели на рассвет своего последнего дня.
…Лугов плакал, по-детски всхлипывая, не вытирая слез. После смерти Зенкевича Павел Иванович понял, что как бы ни сложилась его судьба, что бы ни случилось, он не может, не имеет права умирать больше нигде, кроме как на этой каменистой, несчастливой земле.
Уйдя из Кимберлея, Лугов добрался до столицы Трансвааля — Претории и вступил в отряд генерала Левета, уходившего к Оранжевой реке, в степи западного Грикаланда. Здесь он встретил старого Мартина. Старик тоже искал смерти в бою.
Весь трудный поход с севера на юг Лугов и Мартин прошли бок о бок. Старый бур словно забыл о своем возрасте: ни разу не пожаловался он на тяготы долгой дороги, ни разу не попросил помощи. Глядя на него, мужался и Павел Иванович.
Несколько раз во время похода, в сражениях Лугов шел на верную гибель. Он делал это сознательно, без лихачества, стараясь умереть с пользой для отряда. Но смерть упорно обходила его стороной. Он был всего лишь два раза легко ранен.
После того как буры приняли решение сложить головы на берегу Оранжевой реки, Павел Иванович был спокоен. Мысли о близкой смерти не волновали его. Но безропотное прощание буров с жизнью взволновало его до глубины души. В памяти Лугова неожиданно ожило все то, чем он жил эти два года, все, что он любил и ненавидел на этой суровой, обожженной нерадостным солнцем земле. И слезы сами потекли по его щекам.
К Лугову подошел Христиан Левет.
— Вы плачете…
Генерал положил руку на плечо Лугову и помолчал.
— Вы единственный иностранец среди нас, — продолжал Левет. — Теперь, когда жертвы бессмысленны, вам надо уходить. Не обижайтесь. Мы хотим, чтобы у себя на родине вы честно рассказали о гибели нашего народа.
— Генерал, — вздохнул Павел Иванович и вытер слезы, — мне некуда уходить. Я хочу умереть вместе с вами.
На противоположном берегу послышались резкие слова команды. Жерла орудий медленно поворачивались в сторону бурского лагеря.
— Это возмездие, — неожиданно заговорил Христиан Левет. — Много лет назад наши предки, приплывшие из Голландии, вытеснили с территории теперешнего Трансвааля коренные негритянские племена. Может быть, когда-то наши прадеды так же, как сейчас англичане, готовились уничтожить последний отряд негров на берегу Оранжевой реки. И вот колесо истории совершило полный оборот. Возмездие пришло к нам. Мне больно думать об этом именно сейчас, но тем не менее это так.
Генерал стоял, устало опустив плечи, и задумчиво смотрел на противоположный берег. Ветер трепал его длинные каштановые волосы.
— Когда-нибудь возмездие придет и к англичанам: ведь колесо истории не стоит на месте, — голос Христиана Левета звучал глухо и взволнованно. — Я не знаю, кто повернет его тогда — потомки ли уничтоженных нашими предками коренных негритянских племен, или кто-нибудь другой. Но это произойдет так же неизбежно, как неизбежен каждый день восход солнца, как всякий раз после его восхода неизбежно голубым остается небо. Прощайте!
…Рано, в семь часов утра, англичане начали артиллерийский обстрел лагеря. Спустя три часа все было кончено. Буры отбили девять атак британской кавалерии. Но когда в десятый раз рассвирепевший лорд Эксли, командующий английскими войсками, сам повел на «этих проклятых мужиков» два эскадрона королевских уланов, с бурских позиций не сделали ни одного выстрела — все защитники лагеря были перебиты.
В прозрачном утреннем воздухе медленно расплывался пороховой дым. Было необычно тихо. Свежий речной ветер шевелил изорванные картечью одежды на телах убитых. Над трупами, радуясь богатой добыче, уже парили стаи хищников. В ослепительно голубом небе неподвижно застыло багровое солнце.
Лорд Эксли в сопровождении уланских офицеров объезжал бурский лагерь. В одном месте он остановил коня. В окружении не менее полутора десятков англичан лежал генерал Христиан Левет, сжимая в руках обломок сабли.
— Похороните всех буров так же, как и наших солдат, — приказал Лорд Эксли. — Надо уважать храбрость противника.
Вечером начальник похорснной команды доложил через адъютанта лорду Эксли, что среди трупов убитых буров найден один тяжело раненный солдат, на груди у которого могильщики случайно (при этих словах лорд Эксли усмехнулся) обнаружили золотой медальон чеканки петербургского Монетного двора.
— О, это интересно! — поднял брови лорд Эксли. — Русский наблюдатель? Обыщите-ка его еще раз, да получше. Не найдется ли на нем какой-нибудь метки русского генерального штаба?
Надежды лорда Эксли не оправдались. При обыске на теле неизвестного русского был найден зашитый в нижнее белье членский билет Русского императорского географического общества на имя доцента кафедры минералогии Петербургского университета Павла Лугова. При вторичном осмотре медальона было обнаружено, что он имеет двойное дно, из-под которого был извлечен женский портрет и пучок неопределенных засохших цветов.
На всякий случай, для полного выяснения всех обстоятельств, раненый русский был отправлен в сопровождении фельдшера и усиленной охраны в Кейптаун.
Подозрительность лорда Эксли спасла Павлу Ивановичу жизнь. От большой потери крови и от тяжелой дороги Лугов не приходил в сознание, но сопровождавший его английский военный лекарь делал все, чтобы не дать ему умереть.
Если бы во двор русского консульского дома в Кейптауне привезли живого Александра Македонского, князь Болховитинов и то удивился бы меньше, чем тогда, когда увидел на английской повозке покрытое красной армейской шинелью безжизненное тело Павла Ивановича.
Но князь, естественно, и виду не подал, что удивлен присутствием Лугова в Африке. Выслушав объяснения обстоятельств, при которых было обнаружено тело русского на берегу Оранжевой реки, Болховитинов подтвердил, что раненый действительно является петербургским ученым Павлом Луговым, три года назад приехавшим в Африку в научную командировку на алмазные месторождения. Факт же нахождения Лугова в отряде Левета князь объяснил чистым недоразумением, которые, как недвусмысленно намекнул Болховитинов, в последнее время особенно часто случаются в Южной Африке.
Как ни интересовал англичан русский ученый, найденный среди трупов последних солдат «разбойника Левета», они, стараясь всячески уменьшить внимание мировой общественности к англо-бурской войне, решили не поднимать шума вокруг Лугова, сведя все дело к недоразумению. Павла Ивановича передали в распоряжение русского консула, выразив при этом мнение о нежелательности дальнейшего пребывания мистера Лугова в Кейптауне.
На этот раз князь Болховитинов мог не сомневаться, что Павел Иванович вторично останется в Африке. Он лично наблюдал за тем, как вносили на пароход, следовавший до Стамбула, носилки, на которых лежал так и не пришедший в сознание Лугов. Расходы прислуге были оплачены до самой Одессы.
Темной ночью, протяжно крича гудком, пароход вышел из бухты Столовой горы, увозя Павла Ивановича Лугова после трехлетнего пребывания в Южной Африке. Вместе с его сопроводительными бумагами плыл и казенный пакет, в котором лежало шифрованное донесение князя Болховитинова о «петербургского доцента Павла Лугова в Южной Африке научной деятельности».
…Через три месяца Лугова доставили в Петербург и, не завозя домой, положили в отдельную палату военного госпиталя городского гарнизона. На вопрос, чем вызван такой строгий медицинский режим, главный врач госпиталя, к которому обратился Лугов во время обхода, ответил:
— Исключительно заботой о вашем скорейшем выздоровлении, господин Лугов. — И печально улыбнулся.
Павел Иванович письменно обратился к начальнику госпиталя с просьбой разрешить ему повидаться с кем-либо из университетских коллег и с невестой, но получил отказ.
Лежа в больнице, Павел Иванович узнал из газет, что в Лондоне, в возрасте сорока девяти лет, преждевременно и скоропостижно, в расцвете сил умер крупнейший финансовый магнат, глава Всемирного алмазного синдиката Сесиль Джон Родс. Причинами смерти газеты называли болезни и раны, полученные Родсом в заботах и бдениях о благе и процветании Великобритании.
…Однажды в палату в длинном, явно не по плечу, халате вошел Пузиков — сослуживец Лугова по университету и Географическому обществу. Павел Иванович обрадовался, стал расспрашивать о знакомых, о работе, о научных новостях. Пузиков отвечал неестественно быстро, нервно теребил пальцами пуговицы на халате.
— Вы получали в обществе мои донесения? — спросил Лугов. — До начала военных действий я посылал их регулярно.
— Да, да, все получено, — поспешно ответил Пузиков. — Все в лучшем виде.
— А как сейчас в обществе относятся к алмазной проблеме? После выхода из больницы я хочу сделать большой доклад о перспективах поисков алмазов в России.
— С нетерпением будем ожидать, — произнес Пузиков деревянным голосом и отвел глаза. — С нетерпением. Да-с!..
Павел Иванович откинулся на подушку и замолчал. Пузиков посидел еще несколько минут и ушел.
Через месяц Лугов выписывался из больницы. Получая документы, Павел Иванович заметил, что дежурный врач и сестра с жалостью смотрят на него. Павел Иванович нахмурил брови, поднял воротник пальто и пошел к выходу.
Выйдя за ворота, Лугов увидел Катю. Она стояла почему-то в стороне, куталась в меховую жакетку и плакала. У Павла Ивановича радостно забилось сердце.
— Катя, — улыбаясь, сказал он и, вытянув вперед руки, пошел к девушке. — Катя!..
Кто-то тронул Лугова сзади за плечо. Павел Иванович обернулся. Перед ним стояли двое: один в штатском, в котелке, другой в форме жандармского офицера.
— Господин Лугов? — спросил жандарм.
— Да, — ответил Павел Иванович, — я Лугов.
— Вы арестованы.
До суда Павел Иванович девять месяцев просидел в тюрьме. Следствие тянулось долго. Катя каждую неделю приходила на свидание.
— Я знала обо всем, — плача, говорила она, — и ничем, ничем не могла помочь!
Павел Иванович стоял в арестантской куртке, круглой шапочке и, держась руками за толстые прутья решетки, грустно смотрел на Катю. За три года, которые они не виделись, Катя необыкновенно похорошела.
Лугова судил военный трибунал. Судебное заседание шло при закрытых дверях. Председатель суда, маленький, аккуратно причесанный седенький полковник, монотонным голосом читал главный пункт обвинительного заключения — шифрованное донесение русского консула в Кейптауне князя Болховитинова:
— «…и посему считаю «научную» деятельность господина Лугова в Южной Африке не случайным недоразумением, а следствием его крайне неблагонадежного прошлого — студенческие волнения, участие в кружках, члены которых ставили себе целью свержение существующего строя.
В момент начала военных действий господин Лугов получил от меня предписание покинуть пределы африканского континента. Господин Лугов сделал вид, что уезжает, но на самом деле обманул меня и в моем лице — государственную власть. Два года господин Лугов участвовал в вооруженном сопротивлении законной английской власти. Не подлежит сомнению, что при соответствующих обстоятельствах господин Лугов сможет принять участие в вооруженной борьбе против законной власти Российской империи. Исходя из серьезности современной политической обстановки внутри страны, считаю, что пребывание господина Лугова на свободе крайне нежелательно, так как это будет способствовать распространению среди окружающих вредных и опасных революционных идей…»
Члены трибунала, позевывая, с удивлением посматривали на Лугова: как мог этот человек с добрым и мягким лицом оказаться таким опасным революционером? Шутка ли, в самой Африке воевал против англичан!
Приговор военного трибунала был короток: особо опасного государственного преступника Павла Лугова осудить на двадцать лет ссыльного поселения с последующим поражением в правах на десять лет, без конфискации имущества. Местом поселения избрать Якутскую губернию…
До Тюмени Лугова везли по железной дороге и на пароходе. В Тюмени жандармский унтер-офицер усадил Павла Ивановича в крытую повозку, весело хлопнул по плечу и подмигнул, как бы спрашивая: «Ну как, брат, сильно стеречь тебя надо — не убежишь?»
Павел Иванович улыбнулся, жандарм толкнул в спину ямщика, и повозка, гремя колокольчиками, выехала со двора тюменской полицейской управы.
Дорога в Якутию
Весна в Сибири припоздала. В России уже зеленели леса, пели птицы, цвела сирень, а здесь лежал у дороги серый снег, качались на ветру голые деревья, тускло блестел по озерам и рекам матовый лед.
Скрипя и раскачиваясь, возок тащился по разбитому дождями и временем старому Сибирскому тракту. Под колесами булькала вода и жидкая грязь. Возок наклонялся то влево, то вправо, дыбился вверх, неудержимо скатывался в рытвины и ухабы.
Павел Иванович сидел, закутавшись в суконную полость, и задумчиво смотрел по сторонам. Рядом, привалясь к его плечу, храпел жандармский унтер. Впереди на козлах, сгорбившись, громоздился старичок возница с тонкой хворостинкой в руках.
В придорожных канавах плавали дикие утки и гуси. Заслышав стук колес, они испуганно вспархивали и, жалобно гогоча, улетали к маячившим на горизонте темным рощам.
На болотах плакали невидимые кулики. Иногда со свинцового неба слышался похожий на сдавленный стон протяжный звук — косяк журавлей возвращался на родные гнездовья после зимовки в жарких южных странах.
Высунувшись из возка, Павел Иванович провожал журавлей долгим взглядом.
Несколько раз по дороге обгоняли этапы. Еще издали до слуха доносились мелодичный перезвон кандалов и тяжелое шарканье нескольких десятков ног. Арестанты шли нестройной толпой человек в сорок-пятьдесят, по сторонам — солдаты с винтовками, сзади — подводы, легко груженные нехитрыми пожитками.
Этапники смотрели на Лугова молча и безразлично, то ли завидуя ему, едущему в повозке, то ли сожалея, заметив на его спутнике синюю жандармскую шинель.
Павел Иванович писал с дороги Кате в Петербург:
«…уже десять дней, как мы выехали из Тюмени. Передвигаемся медленно — здесь, кажется, вообще не принято быстро ездить: спешить-то некуда.
У меня масса новых впечатлений. Тебе, наверное, любопытно будет узнать, что означает само слово «Сибирь». Слышал я на одном постоялом дворе, что само название Сибирь получила от монгольского слова «шибир» — место, заросшее лесом, чаща. Отсюда произошло и название народа «сыбыр», который жил когда-то в Монголии, а потом поселился по среднему течению Иртыша, в нынешней Тобольской губернии.
На пароходе, которым мы плыли от Ярославля до Перми, встретил я группу переселенцев. Вид у них смирный, запуганный. У каждого на лице застыло выражение какого-то горя, мировой скорби. Чувствуется, что едут они в Сибирь с большой неохотой, только из-за того, что жизнь прижала — деваться больше некуда.
…Путь наш лежит по унылым, нейзрачным местам. Изредка встречаются по дороге села; каждое находится друг от друга верстах в пятидесяти, не ближе. Хуторов и малых поселков здесь нет — народ, видно, боится жить в одиночку и жмется друг к другу.
Вообще надо сказать, что Сибирь — чисто русское явление. Ни в какой другой части света существование такого понятия было бы невозможно. Сибирь — это что-то очень большое, бесконечное, долгое, что-то безысходное, непонятное, неосвоенное, неоцененное по заслугам. Да и кому осваивать здешние просторы, здешние богатства? Ссыльным, переселенцам, в которых еле теплится воля к жизни? Нет, где-то в глубине души я чувствую, что за Сибирью нет у нас еще по-настоящему хозяйского глаза.
…Мучают нас бесконечные разливы. Сибирские реки — все эти Оби, Томи, Иртыши, Тоболы — разливаются весело и вольготно, с какой-то бесшабашной, молодецкой удалью. Растечется вода на несколько десятков километров, смывая броды и мосты, — что хочешь, то и делай. Переправы не сыщешь, паромов нет — ложись и помирай! Мой спутник бегает по избам, наводит страх на местных мужичков, но только дня через два-три удается нанять лодку и продолжать путь.
…Катя, милая, прости мне эти подробности, но ты же умница и понимаешь, что только в наблюдении этих деталей — мое спасение. Иногда, чаще всего это бывает по ночам, мне вдруг отчетливо представляется все пережитое, все случившееся, и я долго-долго плачу. В такие минуты вся моя жизнь кажется мне безобразной комедией, грубым фарсом, который скучно разыгрывают бездарные актеры на сцене нетопленного провинциального театра. Я не сплю до утра, я мучаюсь, терзаюсь, мне не хочется жить. С тоской я думаю о том, что все хорошее позади, а впереди — ничего светлого. Я проклинаю свою профессию, которая не принесла мне ничего, кроме страданий.
В сущности, я со своей «редкой» специальностью не нужен в нашей стране. От меня все время старались избавиться. Сначала услали в Африку, а теперь вот сюда, в Сибирь.
Алмазных месторождений у нас нет, их никто не ищет — они никому не нужны. И вообще у нас не любят ничего редкого, и не только не любят — боятся и всячески искореняют. Может быть, в этом и заключается тайна моей трагедии.
Такие невеселые думы одолевают меня по ночам. Но приходит утро, светает, солнце заглядывает в окно какой-нибудь съезжей избы, где мы ночуем, лежа вповалку с арестантами, ямщиками, почтальонами и прочим неприкаянным сибирским людом, и мое воображение настраивается на иной лад. Глядя, как начинается новый день — как затапливает печь хозяйка, наполняя избу запахом свежего ржаного хлеба, как, гогоча и отфыркиваясь, обливаются ледяной водой ямщики во дворе, как нетерпеливо танцуют у крыльца отдохнувшие за ночь кони, снова готовые к дальней и трудной дороге, — глядя на все это, я начинаю думать о том, что жить все-таки стоит, что принесенные жертвы не пропадут даром. Именно в эта утренние часы я отчетливо вижу свое место в жизни. Временно меня вычеркнули из общего ряда, но отчаиваться рано. В ссылке я должен закончить свою диссертацию — «Минералогия африканских кимберлитов». Если надобность в ней не явится в наши дни, мой труд (я в этом уверен) оценят потомки. Не сомневаюсь в том, что в такой богатой всеми минералами стране, как Россия, непременно будут найдены и алмазы. Ведь еще великий Ломоносов высказывал мысль о том, что месторождения драгоценных камней, в том числе и алмазов, должны быть не только в жарких южных странах, но и у нас на Севере.
Вот, Катюша, как я живу теперь и о чем думаю. Скоро конец первой половины пути — через несколько дней приедем в Иркутск. Оттуда напишу еще. До свидания. Любящий тебя всегда Павел Лугов».
Последний перегон перед Иркутском ехали медленно: дорога была до того плоха, что местами приходилось вылезать из повозки и идти пешком, чтобы не вылететь головой прямо в грязь. Лугов и жандармский унтер, с трудом вытаскивая сапоги из жидкой грязи, шли по обочине. Возница же, сидя на козлах, принимал самые разнообразные позы: то сползал влево, то падал вправо, то резко кланялся лошадиным хвостам, то доставал спиной козырек повозки, ухитряясь при этом ни разу не упасть.
Навстречу попался обоз подвод в двадцать. Возчики — заляпанные до пояса грязью мужики в суконных армяках и лаптях, — надсадно и смачно ругаясь, помогали окончательно выбившимся из сил лошаденкам.
Увидев Павла Ивановича и жандарма, передний ямщик весело закричал: «Тр-р-р!» — и пошел к ним через дорогу, оставив свою лошадь стоять по колена в наполненном грязной водой ухабе.
— Ну, дорога, язви твою душу, не приведи господь! — начал он разговор и, отвернувшись в сторону, громко высморкался.
Остальные мужики тоже останавливали лошадей где придется, подходили ближе, сморкались, здоровались, поминали дорогу нехорошим словом. Павел Иванович достал портсигар. Ямщики потянулись за куревом, неумело беря папиросы толстыми, грубыми пальцами.
— Что везете, ребята, куда путь держите? — спросил Павел Иванович, приветливо глядя на возчиков.
— А все туда же, — улыбаясь, ответил мужик, подошедший первым. — Из Сибири в Россию и обратно. Вольные мы, извозным промыслом живем. Груза доставляем, акцизных возим, почту. Делов-то много, а доходов — шиш! Чего заработаешь, то и прочинишь. Дороги-то небось, сам видишь, какие, язви их душу!
— А ты, значит, бунтуешь, ваше благородие? — неожиданно спросил один из ямщиков, кивая головой в сторону жандарма. — Супротив кого же идешь — супротив царя али супротив самого бога?
— Брось языком трепать, малый! — прикрикнул унтер. — Думай перед тем, как говорить.
Мужик ухмыльнулся.
— Ты легче на поворотах, ундер. Тут тебе не Россия, а Сибирь-матушка. За такую грубость враз тебе ноги пятками наперед наставим. Понял?..
— Поехали! — дернул жандарм Лугова за рукав. — Нечего угощать всякую сволочь!
— Смотри, ундер, просволочишься!.. — зло прищурился ямщик. — Скажи спасибо ихнему благородию, что не побрезговал табачком угостить нас. А то мы тебе, псу синепузому, пустили бы кровянку!
— Распустился народ в этой Сибири — сладу нет! — сетовал жандарм спустя некоторое время, когда обоз скрылся за поворотом.
Ночевать остановились на постоялом дворе, верстах в сорока от Иркутска. Здесь уже расположился на ночлег этап. Во дворе стояли составленные в пирамиду ружья, рядом горел костер, вокруг которого вперемежку с солдатами сидели арестанты.
Лугову и жандарму хозяин отвел отдельную комнату: синяя шинель унтера оказывала свое действие. Павел Иванович лег у окна, выходившего во двор, где горел костер. Розовые отблески огня плясали на потолке. Павел Иванович задумчиво наблюдал за ними.
Сначала во дворе было тихо, потом кто-то протяжно запел. Ему подтянули вполголоса. Знакрмое слово долетело до слуха Лугова, и он невольно стал прислушиваться.
выводил молодой голос.
Павел Иванович почувствовал в груди холодок. Еще ничего не осознавая, он подошел к окну и открыл его.
ворвался в комнату дружно подхваченный припев.
Лугова словно ударило электрическим током. Натыкаясь в темноте на какие-то ведра и скамейки, он выскочил во двор, подбежал к костру.
— Братцы! — сдавленно крикнул Павел Иванович. — Откуда эта песня у вас, братцы?
Солдаты и арестанты удивленно смотрели на него: рехнулся их благородие, что ли?
— Братцы! Откуда же песня? Кто вас научил про Трансвааль? — умоляюще повторил Лугов.
— Никто не учил, — за всех ответил щуплый белобрысый арестант. — У нас на Смоленщине, считай, как с полгода поют ее по деревням. А тебе зачем знать-то надо?
Павел Иванович не ответил — рыдания душили его. В горле что-то клокотало, радостные, сладкие слезы навертывались на глаза.
— Был я в этом самом Трансваале, — выговорил он, наконец справившись с собой, — горел этим огнем, братцы…
Пламя костра метнулось в сторону — все, кто сидел вокруг него, разом придвинулись к Лугову.
— Расскажи нам, ваше благородие, про эту самую Трансвааль, — попросил щуплый арестант. — А то поем мы про нее уж который день, а чего такое Трансвааль и где она есть, не знаем.
Все вокруг засмеялись. Пламя снова задрожало, выхватывая из темноты бородатые лица, блестящие глаза, серые шинели солдат и рубахи арестантов.
— Это точно, что не знаем, — послышались голоса. — Поем себе, а про что поем — не знаем. Эх, дура же народ!..
— Говорят, что в энтой Трансваале мужики сами собой управляют, без царей, без войска обходятся, — сказал кто-то в темноте.
— Это не совсем правильно, но очень близко к истине, — горячо начал Павел Иванович, но громкий окрик оборвал его:
— Ссыльнопоселенец Лугов! Ко мне!
С крыльца постоялого двора, застегивая на ходу шинель, сбегал провожатый Павла Ивановича. Подойдя к Лугову, он схватил его за ворот рубахи, притянул к себе.
— Ты что же, сволочь этакая, — шипел унтер в лицо Павлу Ивановичу, — пропаганду здесь вздумал разводить? Собирайся живо! В город поедешь!
Через десять минут, проклиная всех чертей на свете, возница подогнал к крыльцу повозку. Подталкиваемый в спину унтером, Павел Иванович неудобно втиснулся под козырек (жандарм для верности надел Лугову наручники).
— Не умеешь по-человечески ехать — полезай в кандалы, — ворчал уже немного остывший и отошедший после первой вспышки гнева унтер.
Арестанты стояли в воротах. Горевший сзади костер освещал их темные, похожие друг на друга силуэты.
— Прощай, ваше благородие, счастливый путь! — сказал щуплый арестант со Смоленщины и помахал рукой.
Повозка тронулась с места. Постоялый двор проплыл мимо. Павел Иванович закрыл глаза и откинулся назад. И вдруг словно какая-то пружина распрямилась внутри него.
дружно и громко запели позади.
«Ты вся горишь в огне…» — прошептал Павел Иванович.
По приезде в Иркутск Лугова поместили в пересыльную тюрьму. В тюрьме Павел Иванович просидел почти полтора месяца.
Однажды его вызвали к начальнику. За пустым письменным столом сидел грузный человек с тяжелым взглядом отекших свинцовых глаз, в губернаторских эполетах. Рядом стоял начальник тюрьмы.
— Ваше поведение по дороге к месту поселения, — брезгливым голосом говорил губернатор, — наводит на мысль о том, что мера пресечения для вас была избрана, безусловно, неправильно. Вы заслужили не поселение, а каторгу, причем пожизненную. Но вас слишком поздно раскусили, несмотря на то, что князь Болховитинов, умный и проницательный чиновник, очень точно и своевременно оценил вас как опасного государственного преступника. Кроме того, ваши письма, посылаемые с дороги в Петербург вашей жене или невесте, проливают яркий свет на тот факт…
— Как вы смели?! — Павел Иванович сжал кулаки и шагнул вперед.
— Молчать! — рявкнул начальник тюрьмы и выдвинулся вперед, загораживая собой губернатора.
Губернатор устало опустил тяжелые темные веки. Переждав минуту, открыл глаза и продолжал все тем же брезгливым тоном:
— Проливают яркий свет на тот факт, что вы не только не осознали своей вины перед отечеством и не испытываете раскаяния и угрызения совести за совершенные вами проступки, но, наоборот, продолжаете мыслить в том же антигосударственном направлении, подкрепляя свои мысли конкретными действиями. Это подтверждается донесением жандармского унтер-офицера Прохорова, следовавшего с вами от Тюмени до Иркутска, на основании которого начальник иркутской пересыльной тюрьмы ротмистр Татубалин обратился на мое имя с письменным рапортом.
Губернатор надел очки, взял из рук ротмистра лист бумаги и стал читать:
— «Настоящим имею честь обратить внимание вашего высокопревосходительства на нижеследующее: во вверенной мне пересыльной тюрьме содержится прибывший гужевым этапом из России, осужденный к двадцати годам ссыльного поселения в Якутской губернии государственный преступник Лугов П. И. Сопровождавший оного Лугова от Тюмени до Иркутска отдельного корпуса жандармов унтер-офицер Прохоров донес мне, что в пути следования упомянутый выше Лугов вел себя крайне подозрительно и опасно: много писал, заводил предосудительные разговоры, не спал по ночам, выбирая, очевидно, удобный момент для побега, который не был осуществлен благодаря бдительности и расторопности нижнего чина.
Во время ночевки на постоялом дворе в сорока километрах от Иркутска упомянутый Лугов ночью пытался подбить к вооруженному выступлению пеший этап, ночевавший там же, для чего предпринял попытку распропагандировать и обезоружить солдат арестантской команды, ночевавших там же. Но благодаря своевременному вмешательству того же отдельного корпуса жандармов унтер-офицера Прохорова преступный замысел был сорван.
В сопроводительных бумагах ссыльнопоселенца Лугова содержится указание на то, что оный Лугов крайне опасен, так как продолжительное время участвовал в открытой вооруженной борьбе против законной власти ее величества английской королевы.
На основании вышеизложенных обстоятельств имею честь обратить внимание вашего высокопревосходительства на недостаточность срока осуждения государственного преступника Лугова.
Со своей стороны, ходатайствую перед вашим высокопревосходительством о предоставлении к награде унтер-офицера Прохорова за проявленные исполнительность, верность долгу и присяге.
О последующем жду распоряжений.
Вашего высокопревосходительства покорнейший слуга отдельного корпуса жандармов ротмистр Татубалин».
Губернатор отложил в сторону бумагу и поверх очков посмотрел на Павла Ивановича.
— Особо государственная важность вашего дела заставила нас задержать вас в пересыльной тюрьме дольше положенного срока. Мы послали в Петербург прошение о пересмотре вашего дела и вчера получили сообщение о том, что военный трибунал повысил вам срок поселения до тридцати лет и срок последующего поражения в правах до пятнадцати лет. У вас есть вопросы?
Павел Иванович молчал.
— Уведите, — сказал губернатор и снял очки.
От Иркутска до Якутска — около трех тысяч верст. В начале ноября Павел Иванович Лугов выехал из города на четверке лошадей, сопровождаемый двумя конвойными. После вынесения нового приговора он просидел в камере иркутского тюремного замка еще три месяца, пока среди этапников, ночевавших вместе с Луговым на постоялом дворе; шло дознание о «попытке вооруженного сопротивления чинам арестантской команды и о пении неизвестной революционной песни иностранного происхождения» (дознание было прекращено за отсутствием достаточных улик).
…Копыта глухо стучали по схваченной первыми морозами земле. Дорога вилась вдоль Лены. Река уже стала, только иногда на ровной поверхности тонкого белого льда виднелись черные незамерзшие полыньи.
Дикие, пустынные берега Лены мелькали по сторонам. Сумрачные, затуманенные горные горизонты терялись вдали. Ни один звук, ни один шорох не нарушали величественной немоты молчаливой северной пустыни. Только колокольчик, жалобно бившийся под дугой, как всегда, уныло выводил свою сиротливую, протяжную песню.
До города Киренска ехали семь дней. В Киренске сделали остановку на одни сутки. Конвойные, добродушные старики из якутских казаков, разрешили Павлу Ивановичу одному прогуляться по городу.
— Чай, не убежишь, — на всякий случай сказал один из них, отпуская Лугова. — Бежать-то здесь некуда, особенно зимой. Замерзнешь в тайге, как птаха малая. Каталажка в этих краях самое теплое место для ночевки.
Павел Иванович недолго был в отлучке: Киренск ему не понравился. Городок был маленький, невзрачный, улицы пустынны, окна домов плотно закрыты ставнями. Лугову повстречалось всего человек пять — у всех были угрюмые, озлобленные лица. «Да, настоящая дыра, — думал Павел Иванович, возвращаясь. — Заживо погребенная в таежной пучине жизнь».
…Лошади резво бежали по заторошенной осенним ледоходом могучей сибирской реке. Покрытые заиндевевшими, засахаренными лесами горы плотно обступали Лену по берегам. По ночам над ними одиноко висела бледно-желтая, холодная луна. Иногда с гор на реку сползали сухие туманы, и тогда приходилось ехать медленнее, чтобы не потерять дорогу и не разбить возок о глыбы льда.
Между станциями Веледуйском и Крестами повстречался тунгусский вьючный караван. Важно закинув назад ветвистые головы и плавно раскачиваясь, шли по льду олени. Рядом с ними семенили одетые в какое-то фантастическое тряпье из звериных шкур, съежившиеся на морозе морщинистые тунгусы-погонщики.
В селении Мухтуя Павел Иванович впервые увидел якутскую юрту. Это было убогое, полуразвалившееся сооружение — низкий деревянный каркас из толстых прутьев, покрытый смесью глины и навоза. Внутри душно, грязно, тесно. В одном углу стояла корова, у ног которой ползали чумазые полуодетые ребятишки, в другом, тесно прижавшись друг к другу, сидело несколько взрослых якутов с широкоскулыми лицами и маленькими, подслеповатыми глазами. «И в таком аду, среди этих полудикарей мне предстоит прожить не один год», — с тоской подумал Лугов.
Спустя месяц после выезда из Иркутска, Павла Ивановича привезли в Якутск. Города он почти не видел: начались знаменитые якутские морозы с туманами и снегопадом.
Проведя всего две ночи в большой деревянной тюрьме, расположенной в нескольких километрах от города, Лугов был назначен на жительство в Нюрбинский наслег Вилюйского улуса, о чем ему сообщил в самой тюрьме чиновник особых поручений якутской губернской канцелярии. Через две недели Павел Иванович подъезжал к Нюрбинскому наслегу — небольшому якутскому сельцу, насчитывающему десятка полтора деревянных домов и столько же глиняных якутских кибиток.
Через неделю Лугов послал письмо в Петербург, Кате.
«Милая моя Катюша, — писал Павел Иванович. — Вот я и приехал на место. Устроился сносно, только мороз проклятый очень уж одолевает. Тебя, конечно, интересует место моего жительства. Село Нюрба стоит на левом берегу реки Вилюя. Село маленькое, глухое — всего два раза в год сюда приходит почта.
По дороге я проезжал город Вилюйск, в котором жил Николай Гаврилович Чернышевский. Побывал в его доме — большом деревянном полусарае, полутюрьме, который был специально построен для знаменитого польского революционера Огрызко.
Милая Катя! Я чувствую необыкновенный прилив новых сил, которые помогут мне жить в здешних диких местах. Я буду работать, я буду продолжать свою диссертацию, я буду учить грамоте нюрбинских ребятишек (ведь в Нюрбе нет ни школы, ни учителя, и все население, кроме русского попа, поголовно неграмотно). Об одном прошу тебя (нет, я не смею просить, — я молю тебя!): приезжай ко мне повидаться летом, когда от Иркутска установится прекрасная водная дорога по Лене, и ты к осени успеешь вернуться по реке же обратно. Ты даже не представляешь, как поднимет мой дух это свидание с тобой, и тогда все здешние ужасы будут мне нипочем.
Приезжай, Катенька…»
Прошло четыре года. Каждые шесть месяцев Павел Иванович получал из Петербурга письмо. Катя сообщала всякий раз, что готовится к поездке, но по разным обстоятельствам приходится откладывать ее от лета к лету.
Первое время Лугов жил в глиняной якутской кибитке, но потом перебрался в дом инородной управы — самое большое, после церкви, деревянное здание в Нюрбе.
С местными жителями у Павла Ивановича установились дружеские отношения. Два раза в неделю Лугов собирал в здании управы человек двадцать якутских ребятишек и учил их русскому языку и арифметике.
В жаркие летние месяцы часто можно было видеть, как Павел Иванович в просторной блузе и широкополой шляпе бродил по берегу Вилюя окруженный толпой ребятишек. Глядя, как он лазит по обрывистому берегу реки, как копается вместе с ребятами в гальке, пожилые якуты щелкали языками и говорили с уважением:
— Хорош Пашка сударской! («Сударской» — так переиначивали якуты термин «государственный преступник».) Честный сударской! Добрый, светлый душа имеет!
Весной 1909 года незнакомый якут, приехавший в Нюрбу ночью по труднопроходимой тропе от Олекминска через Сунтар, передал Павлу Ивановичу тяжелый, зашитый в рогожу тюк. В нем лежали посланные Луговым из Кейптауна в Петербург образцы африканских кимберлитов и письмо от Кати.
Когда Павел Иванович хотел отблагодарить якута за посылку, тот отрицательно замотал головой:
— Ничего не надо. Твой баба в Киренске хорошо заплатила мне. Ничего не надо.
Катя в Киренске? Павел Иванович дрожащими руками разорвал конверт.
«Здравствуй, Павел! — писала Катя. — Закончив все свои дела в Петербурге и попрощавшись с родными, я поехала в Якутию, чтобы навсегда остаться жить с тобой вместе. Я честно доехала до Киренска. Я полтора месяца тряслась по отвратительной дороге в грязном тарантасе в компании каких-то пьяных ямщиков, которые каждую ночь приставали ко мне с мерзкими предложениями. Я испытала массу унижений в иркутском жандармском управлении, пока оформляла свои бумаги. Я, наконец, плыла на барже от Качуги до Киренска вместе с каторжниками, убийцами, сифилитиками. Я плакала по ночам. Я огрубела. Но больше я не могу.
Не суди меня строго, Павел, но за время этого ужасного, нечеловеческого путешествия я поняла, что я не товарищ тебе по борьбе, что мы с тобой не будем счастливы вдвоем в этих местах. После жизни в Петербурге я не смогу пробыть здесь даже одного года. Я буду страдать, мучиться, буду терзать тебя, а не помогать тебе, не облегчать твою участь.
До этого я, выросшая в средней русской дворянской семье, не представляла себе, до какого предела может опуститься человек. Даже в самом жарком бреду мне не могло пригрезиться то, что я увидала по дороге сюда.
Милый Павел! С большим трудом я решилась на этот шаг. Но лучше кончать сразу. Так будет легче и для тебя и для меня. Приехать на одно лето, а потом снова вернуться в Петербург я не могу. Это ранит душу на всю жизнь. Нам нужно расстаться навсегда.
Ты обманулся во мне, Павел. Я не сильная — я слабая. Десять лет разлуки уже кажутся мне большим сроком. А ведь еще неизвестно, что будет дальше. Жизнь сейчас складывается так, что люди с твоей душой, с твоими взглядами подвергаются все большим и большим гонениям. И чтобы вынести все это, нужно иметь внутри что-то более твердое, чем, очевидно, имею я. Ты должен понять меня, Павел, — я не гожусь тебе в спутницы.
Я продала все, что имела, и наняла на эти деньги человека, чтобы послать тебе твои бумаги и те образцы, о которых ты просил.
Прощай, Павел! Если можешь — прости мне ту боль, которую я тебе причинила. Я тоже очень страдаю. Катя».
Сунув письмо в карман, Павел Иванович выбежал из дома. Катя в Киренске! Он сможет догнать ее в Иркутске, если поедет с якутом-проводником по тропе через Сунтар. Надо только получить разрешение от исправника!
Исправник Кожухов слушал Павла Ивановича, глядя в окно. Нет, он не может нарушить инструкции о содержании ссыльнопоселенцев. Надо иметь письменное разрешение от самого губернатора.
Павел Иванович сел на скамейку и зарыдал. Кожухов, кряхтя, вылез из-за стола, налил в кружку воды, поставил перед Луговым и вышел на улицу.
И вдруг Лугова осенило. Черт с ними со всеми! Он поедет без разрешения! Он должен увидеть Катю во что бы то ни стало! А потом пусть добавляют хоть еще тридцать лет ссылки.
Ночью к Лугову, когда он собирал необходимые в дороге вещи, постучали. Павел Иванович, ничего не подозревая, открыл дверь. На пороге стояли Кожухов и два казака.
— Во избежание нарушения вами инструкции о правилах содержания ссыльнопоселенцев, — сказал Кожухов, откашлявшись, — я вынужден подвергнуть вас аресту, господин Лугов.
…Из «холодной» Павел Иванович написал Кате короткое письмо.
«Милая Катюша, — писал Павел Иванович, — много горя причинил я тебе и поэтому не имею права судить тебя. Поступай, как находишь нужным. Прости меня… Дай бог тебе счастья. Павел Лугов.
Р. S. Моя жизнь сломана, разбита, я не могу больше связывать тебя. Живи вольно. Спасибо за книги и за мои рукописи».
Через неделю Лугов попросил исправника освободить его из «холодной», обещав, что никаких действий, противоречащих правилам содержания ссыльных, он предпринимать не будет. Кожухов выпустил Павла Ивановича, но установил за ним дополнительный надзор, в котором сам принимал деятельное участие. Каждую ночь, часа в два, исправник подкрадывался к окну Лугова и осторожно заглядывал внутрь. Павел Иванович всегда сидел в одной и той же позе — подперев голову руками и неподвижно глядя на язычок пламени керосиновой лампы. На огонек залетали мотыльки и бабочки. Павел Иванович не отгонял их, и они долго и громко бились о круглое стекло лампы.
Постояв у окна минут двадцать, Кожухов на цыпочках, осторожно уходил к себе. Спать он ложился спокойно.
Павел Иванович не убежал ни в то лето, ни в следующее, ни через год, ни, через три года. Он, казалось, смирился со своей судьбой и даже отказался подписать прошение на высочайшее имя о снижении срока высылки, которое посылали в 1912 году, после Ленского расстрела, многие якутские ссыльнопоселенцы. Теперь его часто можно было видеть на берегу Вилюя. Павел Иванович подолгу сидел на краю высокого крутояра и задумчиво смотрел вдаль — на зубчатый таежный горизонт.
Потом он поднимался и шел к себе. Дома, разложив на чисто выструганных досках множество голубовато-зеленых камешков, Павел Иванович долго рассматривал их в лупу, потом садился к столу и писал. Павел Иванович заканчивал свою диссертацию — «Минералогия африканских кимберлитов».
Диссертации не суждено было увидеть свет. Однажды утром, когда старая якутка Марфа, уборщица нюрбинской инородной управы, начала топить печь, в комнату вошел Павел Иванович с толстой пачкой каких-то исписанных бумаг в руках. Он выслал Марфу, сел перед печкой и стал медленно бросать бумаги в огонь одну за другой. Когда все бумаги кончились, он стряхнул с колен случайно вылетевший из печки пепел и сказал Марфе, что теперь можно продолжать топить.
После этого, зайдя в свою комнату, Лугов пошел к Вилюю. На плече он нес большой тюк из рогожи. Подойдя к берегу, Павел Иванович опустил тюк на землю, несколько минут смотрел на него, потом, вздохнув, столкнул тюк в воду.
Так была закончена диссертация бывшего доцента кафедры минералогии Петербургского университета Павла Лугова. Это произошло в августе 1917 года.
Через два года, весной 1919 года, Нюрбу осадил отряд белогвардейца Крюкова, уходившего с Лены после того, как он был разгромлен под Якутском партизанскими частями. Горстка нюрбинских коммунистов и комсомольцев приняла неравный бой.
Услышав первые выстрелы на околице села, Павел Иванович (он уже несколько месяцев не поднимался с кровати) послал уборщицу Марфу к командиру нюрбинских коммунистов якуту Васильеву.
— Пойдем, очень надо, — говорила Марфа Васильеву, сударской Пашка очень просит прийти.
Когда Васильев вошел в комнату Лугова, Павел Иванович достал слабой рукой из-под подушки картонную папку, крест-накрест перевязанную бечевкой, и протянул якуту.
— «Го-род Я-кутск. Рев-ком», — по складам прочитал Васильев.
— Обязательно доставьте по адресу, — шепотом сказал ссыльный.
Отряд Крюкова разбил маленькую группу защитников Нюрбы. Спаслось только несколько человек. Забрав запас продовольствия и лошадей, белогвардейцы ушли вверх по Вилюю.
…Спустя месяц на старом нюрбинском кладбище хоронили ссыльнопоселенца Павла Лугова. Простой, некрашеный гроб стоял у края неглубокой могилы. Вокруг него расположились ребятишки, которых Павел Иванович учил русской грамоте. Тут же стояло несколько взрослых якутов. Лица их были бесстрастны. Подслеповато моргая, они молча смотрели на покойника.
Павел Иванович лежал в гробу подтянутый, помолодевший. На губах его застыла радостная улыбка. Он словно благодарил всех за то, что никто не помешал ему обрести это спокойствие, к которому он стремился так долго.
Якуты стали забивать гроб. От стука молотков с соседних могильных холмиков с криком поднялось в воздух кладбищенское воронье. Птицы долго кружили в чистом голубом небе до тех пор, пока люди узкой цепочкой не потянулись с кладбища. Тогда они опустились на старое место, а одна даже ухитрилась примоститься на новый деревянный крест, на котором чернильным карандашом было нацарапано: «Пашка сударской хороший был человек».
Сидевшая рядом с крестом якутка замахала рукой, и ворона, обиженно каркнув, улетела. Марфа — это была она — посидела на свежем холмике еще немного, а потом поднялась и пошла домой. Она торопилась прибрать в комнате покойника, пока на службу не пришли все члены нюрбинского комитета бедноты, заменившие чиновников инородной управы.
Марфа быстро шла по берегу Вилюя: Ветер гнал по реке свинцовую рябь. На противоположном берегу глухо шумела тайга. Незакатное северное солнце посылало на землю косые холодные лучи. А над тайгой, над Вилюем, над кладбищем, над новым деревянным крестом — надо всем миром висело ничем не омраченное, прозрачное голубое небо.