1
Ленин. Ну-с, вот и окончились ничем наши переговоры об «Искре», вот мы и получили пинок от своего кумира. Увесистый и заслуженный пинок… И поделом, поделом! Потому что вели себя как дети, как мальчишки!
Потресов. Все, все! Плеханов больше не существует для меня. Деловые отношения, может быть, и останутся, а личные прерываются навсегда. В личном плане я с ним покончил.
Ленин. И виноваты во всем мы сами — больше винить некого!.. Почему мы согласились, когда Засулич предложила дать ему два голоса при голосовании?
Потресов. Да потому, что он отказался быть вместе с нами соредактором и заявил, что лучше будет простым сотрудником.
Ленин. А вы помните, что он еще сказал при этом? Я-де понимаю и уважаю вашу (то есть нашу с вами) партийную точку зрения, но встать на нее не могу, у меня отдельная, своя позиция…
Потресов. Я просто опешил от этих слов!
Ленин. И я опешил… И вот пока мы с вами сидели опешенные, Засулич и сказала: я предлагаю дать Жоржу два голоса по вопросам тактики, а то он всегда будет в одиночестве… И мы соглашаемся, — соглашаемся, как дети, как мальчишки!
Потресов. Нет, вы помните, как он, получив два голоса, сразу почувствовал себя хозяином положения, взял в руки бразды правления и тоном главного редактора, не допускающим никаких возражений, начал распределять каждому из нас статьи и отделы… И мы сидели молча, соглашаясь со всем, мы сидели как в воду опущенные, не в состоянии понять произошедшее…
Ленин. А понимать-то было нечего. Нас обманули, нам пригрозили, нас припугнули, как детей: взрослые, мол, уйдут и оставят вас одних… Отказ Плеханова от соредакторства и его заявление, что он-де будет обыкновенным сотрудником — все это с самого начала было хорошо рассчитанным ходом, ловушкой, западней. Ведь если бы он на самом деле не хотел быть соредактором, боясь затормозить дело нашими разногласиями и породить лишние трения между нами, он бы никогда не смог, получив два голоса, уже минуту спустя обнаружить (и грубо обнаружить!), что его соредакторство совершенно равносильно его единоредакторству. То есть мотивы мелкого самолюбия и личного тщеславия вышли наружу… И если человек, с которым хотят близко вести общее дело и становятся в интимнейшие отношения, применяет к товарищам шахматный ход, значит, это человек неискренний, именно неискренний! Неискренний и нехороший… Признаюсь, Александр Николаевич, это открытие — настоящее открытие! — поразило меня как гром…
Потресов. Это было ужасно, Владимир Ильич, просто ужасно…
Ленин. Мы прощали ему все, закрывали глаза на все недостатки, уверяли себя всеми силами, что этих недостатков нет, что это — мелочи, что обращают внимание на такие мелочи только люди, недостаточно ценящие принципы… И вот пришлось наглядно убедиться, что «мелочные» недостатки способны оттолкнуть самых преданных друзей…
Ведь это же драма — понимаете? — настоящая драма! — полный разрыв с тем, с чем связывал всю свою работу…
Потресов. Если бы мы относились к нему хладнокровнее, ровнее, смотрели бы на него немного более со стороны, мы бы, наверное, не испытали такого краха, такой «нравственной бани».
Ленин. Обидный, резко-обидный и грубый жизненный урок. Самый резкий и до невероятной степени горький в моей жизни… Младшие товарищи «ухаживают» за старшим, а он вдруг вносит в эту любовь атмосферу интриги и заставляет их почувствовать себя не младшими братьями, а дурачками, которых водят за нос, пешками, которые можно произвольно передвигать в любую сторону.
Потресов. А помните, Владимир Ильич, как однажды, еще до приезда Аксельрода, мы гуляли в лесу вчетвером (вы, он, я и Вера Ивановна), и он, положив вам руку на плечо, сказал: господа, я ведь не ставлю никаких условий, вот приедет Аксельрод — все обсудим и коллективно решим…
Ленин. Тогда это меня, признаться, очень тронуло…
Потресов. А вышло все наоборот. С первого же дня переговоров начал ставить условия. Сразу же отстранился от всякого товарищеского обсуждения, сердито молчал. И этим своим молчанием совершенно явно ставил условия.
Ленин. Вообще, «атмосфера ультиматумов» с его легкой, а точнее, с его тяжелой руки возникла как-то сразу, мгновенно. И это очень неприятно отражалось на настроении. Я все время держал себя в напряжении, старался соблюдать осторожность, обходил, как мог, «больные» места. Но он на любое замечание с нашей стороны, способное хоть немного охладить прежние страсти, тут же буквально взрывался в ответ очередной «пылкой» репликой… А потом вдруг замолчал, ушел в себя, погрузился в какие-то свои озлобленные глубины…
Потресов. Вы помните, каким он был во второй день?
Ленин. Конечно, помню. До самого обеда сидел молча, чернее тучи.
Потресов. Сначала была раздражительность, возбужденность, мгновенная реакция почти на каждое слово, и тут же — какая-то угрюмая замкнутость, какая-то странная сверхмнительность…
Ленин. И сверхподозрительность ко всему белому свету.
Потресов. Удивительно, просто удивительно.
Ленин. И ничего тут удивительного нет. Он привык в своем «Освобождении труда» слишком долго неограниченно властвовать и высказываться обо всем на свете как угодно… А Засулич и Аксельрод ему непрерывно поддакивают, каждой его сомнительной реплике аплодируют.
Потресов. Владимир Ильич, вы тоже… что-то уж очень наотмашь…
Ленин. А, надоело!.. Он мне еще до приезда Аксельрода всю душу вымотал своей невероятной резкостью, своей абсолютной нетерпимостью, своим нежеланием входить в чужие аргументы… Одним словом, Александр Николаевич, мы с вами предварительно уже договорились о том, что так дальше дело вести нельзя. Он товарищеских отношений не допускает и не понимает. И поэтому мы все бросаем, обрываем переговоры и уезжаем в Россию!..
Потресов. Что же все-таки с ним произошло, что стряслось с ним, почему его так сильно перевернуло в эти последние годы? В чем причина его именно такого поведения на переговорах?
Ленин. Причина ясна. Во-первых, под влиянием своего конфликта с «молодыми» из местных социал-демократов, то есть с «экономистами», он вообще перестал доверять молодежи. Это свое новое отношение ко всяким молодым он ошибочно перенес и на нас, хотя никаких поводов и оснований для опасений мы не давали. Ему прекрасно известны, например, мои активные выступления против оппортунизма «экономистов» и «легальных марксистов»… Во-вторых, он хотел, чтобы редакция была не в Германии, а здесь, в Женеве, рядом с ним, чтобы все было под рукой, по-профессорски удобно и комфортабельно, чтобы можно было контролировать, влиять, давить, не упускать из виду, а то, не дай бог, уведут все дело из-под носа, как увели в свое время типографию «экономисты»…
Потресов. Вы уверены, что именно по-профессорски?
Ленин. Не уверен, я знаю точно. Я же разговаривал здесь с его ближайшими сторонниками. И они прямо, без обиняков сказали, что редакция желательна в Германии, ибо это сделает вас (то есть нас) независимее от Плеханова, а если «старики» возьмут в руки фактическую, черновую редакторскую работу, то это будет равносильно страшным проволочкам, а то и провалу всего дела… Да ведь и мы с вами, Александр Николаевич, еще в России так решили, что редакторами будем именно мы — вы, Мартов и я, а они — Плеханов, Аксельрод и Засулич — ближайшими сотрудниками. Мы же всегда знали, что они не смогут аккуратно вести черную и тяжелую редакторскую работу. Только эти соображения и решали для нас суть дела. Идейное же их руководство мы вполне охотно признавали… И разве, в конце-то концов, не разрушение именно этой идеи вызвало у нас такой взрыв негодования против неожиданно возникшей и совершенно неоправданной интересами дела тирании Плеханова.
Потресов. Владимир Ильич, вы знаете, о чем я сейчас думаю? Меня неотступно преследует одна и та же мысль: ну, а он сам, наш бывший кумир, он-то хоть понимает — что случилось? Почему переговоры зашли в тупик?
Ленин. Я думаю, понимает.
Потресов. Ведь он сейчас, наверное, тоже волнуется, переживает, мучается… Ведь не может же он не тревожиться нашим общим печальным результатом?
Ленин. Безусловно, не может.
Потресов. Так в чем же секрет? Где разгадка этого, еще одного несостоявшегося прекрасного замысла?
Ленин. Мы уезжаем завтра в Петербург?
Потресов. Непременно! Никаких других вариантов быть не может. Надо проучить его хотя бы один раз. И показать Засулич и Аксельроду, что есть еще в русской революционной социал-демократии люди, которые не стоят по стойке «смирно» перед тенью авторитетов прошлого!
Ленин. Тень авторитетов прошлого — это, пожалуй, слишком красиво сказано. И по существу неверно сказано. У Плеханова — дай бог всем! — какой авторитет в настоящем… Что это вы его хороните раньше времени? Человеку еще пятидесяти лет нет, он в полном расцвете сил, его вся революционная Европа знает и почитает, а вы его в мусорный ящик…
Потресов. Я что-то вас не понимаю…
Ленин. Сейчас поймете. Плеханов — один из лидеров Второго Интернационала…
Потресов. А вы не забыли, как этот почтенный лидер хотел «лягнуть» на страницах «Зари» другого лидера Второго Интернационала Карла Каутского только за то, что тот не хотел когда-то печатать в своем «Новом времени» его, плехановские, статьи?
Ленин. Вот! Отсюда и надо начинать весь разговор… Несмотря на всю нашу правоту в деле с «Зарей» и «Искрой», все-таки на широком объективном фоне русской социал-демократии Плеханов — это кит…
Потресов. Вот именно! Чудо-юдо-рыба-кит российской социал-демократии!
Ленин. Почти двадцать лет это чудо-юдо теоретически доминирует в русском социализме. Почти два десятилетия эта рыба-кит плывет по волнам впереди всех, почти безошибочно прокладывая среди подводных рифов и скал свой путь первопроходца благодаря тому, что пользуется новейшим и лучшим «навигационным» прибором — марксистским компасом. Марксизм сделал его неопровержимым оракулом в оценках общественных событий. За все это время никто не мог опровергнуть его мнений по всем вопросам, по которым он высказывался. И благодаря правильности марксизма он уверовал в свою непогрешимость. Абсолютная непогрешимость стала его плотью и кровью. Двадцать лет он дышал непогрешимостью, как воздухом… Но житейское море не может быть неподвижным. Волны революции становятся все сильнее и круче, и даже такая громадина, как чудо-юдо-рыба-кит, ощущает на себе возрастающую силу их ударов. Сильный ум Плеханова, безусловно, отметил новые ветры в русской революции. Но откуда они дуют? Здесь, в Швейцарии, этого не учуешь. Да еще обоняние подпорчено непогрешимостью. И вот он задумался, понимая, что происходит что-то новое, но не видя — где оно? И отсюда — вся нетерпимость, вся резкость, вся озлобленность, все неприятие всего «молодого», потому что оно — незнакомо. Оторванный двадцать лет от России, он проспал здесь, в уютной Женеве, рождение массового русского рабочего движения. То есть умом он признает, что оно появилось, но не ощущает его кожей, потому что нет опыта, нет привычки. И отсюда — отсутствие органического интереса к нему. И здесь — главный промах, так как это — гвоздь момента. Вы вспомните, Александр Николаевич, — ведь он же не задал нам ни одного вопроса относительно практической стороны сегодняшнего рабочего движения в России. Ему чужды детали и мелочи пролетарского дела, и это, конечно, беда его, а не только вина, в этом вообще — трагедия эмиграции… А сознание своей полной непогрешимости осталось. Сознание непогрешимости осталось, а живых впечатлений нет, пища для ума — отсутствует. И непогрешимость начинает мертветь, превращаться в свою противоположность. Плеханов, один забежав когда-то далеко вперед, потерял ориентировку на русской местности, ему не с кем было «аукаться», чтобы не заблудиться. И он остановился… Россия девяностых годов с ее бешеным галопом капитализма, оборвавшего вожжи крепостничества, ударившего железным копытом по азиатским степям, пронеслась мимо Плеханова. Пока державшиеся в его памяти живые факты русской действительности укладывались в рамках его марксистских мыслей, он был на уровне капитанского мостика, на высоте своей задачи пролетарского «учителя жизни». Но теперь все изменилось. Он оказался на мели — в смысле своих представлений о русском рабочем движении… И тут появляемся мы… Паркет европейской, профессорской социал-демократии трещит у нас под ногами, а от нас пахнет ссылкой, тюрьмой, шинелью урядника, окалиной и сажей петербургских заводов, за нами встает каторга, виселицы, завьюженные сибирские этапы, суды, трибуналы.
Потресов. Владимир Ильич, а может быть, он все-таки поймет когда-нибудь?.. Наверняка он сейчас тяжело переживает все случившееся. Может быть, ему надо помочь? Ведь это же Плеханов…
Ленин. Вы завтра в Петербург возвращаться собираетесь? Не раздумали?
Потресов. Нет, не раздумал, это твердо.
Ленин. Когда-нибудь, может быть, и поймет.
Потресов. Да. Грустно, печально, невесело… Ехали с большими надеждами, а возвращаемся с пустыми руками.
Ленин. Почему же с пустыми? Накоплен опыт, изжита еще одна иллюзия.
Потресов. Жалко, очень жалко.
Ленин. И мне жалко… Об успехе нашего предприятия и его огромном значении для революции в России я думал все эти годы в сибирской ссылке. Долгими зимними вечерами думал, под завывание метелей в сельце Шушенском. Надеялся и мечтал…
Потресов. Владимир Ильич, неужели мы окончательно сдаемся?
Ленин. Сдаемся? Никогда! Вот приедем в Россию, оглядимся и начнем все заново.
Потресов. Значит, едем…
Ленин. Безусловно. И выложим Плеханову завтра весь этот разговор без утайки, до конца.
Потресов. Представляю себе его лицо, когда он это услышит.
Ленин. А я, откровенно сказать, не представляю…
Вот так чуть было не потухла «Искра».
На следующее утро в дом, где жили Ленин и Потресов в Женеве, явился гонец от Плеханова.
Это был Павел Борисович Аксельрод.
Было еще совсем раннее утро.
В комнату Потресова, где сидит Аксельрод, входит Ленин. Аксельрод расстроен, растерян, смущен, что-то шепчет самому себе, нервно дергается, пожимает плечами, делает руками неопределенные жесты.
— Я уже все рассказал, — твердо говорит Потресов, — все, о чем мы говорили вчера.
Аксельрод успокаивается, сидит неподвижно, потом горько и сочувственно качает головой.
— Я вас понимаю, очень понимаю, — тихо говорит он, — Жорж был весьма несправедлив к вам вчера.
Ленин и Потресов молчат.
— Но и вы несправедливы к нему, — продолжает Павел Борисович, — если думаете, что у него могут быть какие-то нехорошие мысли о вас. Он вас любит и уважает. Во всем виноват его дурацкий характер, который мог бы достаться кому угодно, только не Плеханову с его головой.
Ленин и Потресов молчат.
— Надо только очень осторожно сообщить о вашем отъезде Вере Ивановне, — просит Аксельрод, — очень осторожно. Она может покончить с собой.
— Что, что?! — изумленно переспрашивает Ленин.
— Да, это реальная опасность, — бледнея, говорит Потресов. — Реальная и серьезная.
— Пойдемте сейчас к ней, — тихо говорит Аксельрод. — И убедительно прошу вас, господа, — осторожно, предельно осторожно…
Они выходят из дома и молча идут к Засулич. Молча и скорбно. Словно траурная процессия. Будто несут покойника.
Идут, не глядя друг на друга, не разговаривая, не поднимая глаз, подавленно и угрюмо, похожие на людей, охваченных горечью утраты, потерявших совсем недавно очень близкого и дорогого человека.
Засулич долго молчит, не проявляя сразу, вопреки опасениям Аксельрода, особенно резкого возбуждения. Но видно, что все у нее внутри сдвинулось с места, перекосилось, поехало в сторону и вот-вот закружится в неуправляемом, безумном хороводе чувств.
Она сидит неподвижно, уронив руки, опустив голову.
Потом поднимает глаза, и в жалком ее взгляде появляется выражение смертельной тоски, униженности, раболепия. Она упрашивает, умоляет не уезжать… Нельзя ли повременить, подождать, нельзя ли отменить это ужасное решение — ехать… Может быть, стоит попробовать? Может быть, на деле не все будет так уж плохо, за работой наладятся отношения и не так открыто будут видны отталкивающие черты характера Жоржа?
Лицо Засулич как бы теряет определенные очертания, становится бесформенным, на глаза падают волосы, она все время поправляет их, ломает пальцы, губы ее дрожат, судорога душевной боли искажает лицо…
Ленин потрясен. Ему тяжело смотреть на Веру Ивановну, тяжело видеть ее — гордую, независимую, мужественную, никогда не жившую для себя, страстно преданную только революции — до такой крайней степени униженной, раздавленной искренними страданиями за Плеханова, рвущей свое сердце на части из-за Плеханова, с отчаянным героизмом («героизмом раба» — так скажет потом Потресов) несущей тяжкий крест своей преданности Плеханову, свою непосильную ношу ярма плехановщины…
Тридцатилетнему Ленину невыносимо трудно видеть и слышать седую, пятидесятилетнюю женщину, почти стоящую перед ним на коленях, просящую за другого, умоляющую быть к нему снисходительным.
На глаза Ленина наворачиваются слезы. Он вот-вот расплачется… «Когда идешь за покойником, — думает Ленин, — расплакаться легче всего именно в том случае, если начинают говорить слова жалости и отчаяния».
Потресов и Ленин уходят от Засулич, попросив ее и Аксельрода передать Плеханову содержание их разговоров и уведомить его о своем твердом намерении вернуться в Россию.
В назначенный час Ленин и Потресов возвращаются к Вере Ивановне. Плеханов уже здесь. Чувствуется, что ему уже все рассказали — в деталях.
Здоровается молча — кивком головы. Очень спокоен, сдержан, вполне владеет собой. Ничего похожего на взволнованность Аксельрода и Засулич. (Бывали и не в таких переделках, и, как видите, — ничего, выжили, выплыли.)
Ленин отмечает: широколобая голова Плеханова с запавшими висками чуть больше, чем обычно, чуть удивленнее, надменнее — откинута назад. Взгляд — как бы широко обозревающий окрестность, как бы со второго этажа. Мохнатые «зверьки»-брови, изогнувшись и слегка шевелясь, тайно «караулят» друг друга. Обвисшие длинные усы — два вопросительных знака у рта. Клин бороды — знак восклицательный. Все значительно, надежно, уверенно, все на своих местах, готовое к продолжению драки.
Только в глазах, на самом дне зрачков, иногда вспыхнет и сразу гаснет некий пристальный огонек — будто покажется и тут же исчезает длинная тонкая иголка.
«Нет, нет, он все-таки напряжен, — удовлетворенно думает Ленин, — не так уж все ему безразлично, как он пытается представить. Внутренне он, безусловно, задет нашим решением уехать. Но как великолепно держится, черт возьми! Какой замечательный актер — все мускулы лица под контролем. И этим он невольно тащит внимание на себя, вовлекает в свою сферу, притягивает… Нет, что там ни говори, а какой-то гипноз в этом лице все-таки есть. Оно влияет, формирует состояние окружающих, диктует настроение».
Плеханов что-то постороннее говорит Вере Ивановне, бросает шутливую реплику Аксельроду, улыбается.
«Хорош дядя! — невольно усмехается Ленин. — Решается вопрос многих лет работы и жизни, а ему хоть бы что. Непринужден, обаятелен, респектабелен…»
— Итак, господа? — неожиданно раздается голос Плеханова.
Он обводит всех внимательным взглядом. Нечто искренне заинтересованное, строгое есть в нем, в этом озадаченном общим молчанием взгляде. Нечто заботливое и как бы даже материнское. В самом деле — я же вас всех «породил», господа, мой мозг, мои мысли и книги вызвали вас к жизни, мои сочинения «вскормили» вас, сделали такими, какие вы есть, и привели сюда. Так что же вы все молчите, заставляя меня переживать и беспокоиться за вас — вас, сотворенных из моего ребра, глядящих на мир моим зрением, состоящих из моей плоти и крови, только благодаря мне и существующих на белом свете…
«Адам, Зевс, царь и бог и земский начальник, — с иронией думает Ленин. — Вот он посмотрел в окно этим своим мудрым взором и лишний раз убедился в том, что все увиденное там — озеро, город, небо, горы — тоже, несомненно, создано им… Каким маленьким делается человек, когда он переоценивает свои возможности, каким слабым становится он, сосредоточиваясь только на личном, индивидуальном, погружаясь в пучину своих тайных страстей. Это эмиграция сделала его таким. Эмиграция и отрыв от России, от русских людей, среди которых он вырос, исказили его характер, превратили этот характер в темную противоположность его светлого ума философа и материалиста… Как относиться к этому? Ведь даже если мы разойдемся сейчас, все равно придется встречаться, сталкиваться… С ним надо бороться за него же самого. Не пресмыкаться перед ним, как Аксельрод и Засулич, а бороться с Плехановым за Плеханова. Вытаскивать из женевского одиночки, из европеизировавшегося социалистического барина мсье Жоржа того двадцатилетнего юношу, который четверть века назад произнес возле колоннады Казанского собора в Петербурге первую в России публичную политическую речь против самодержавия… Русским рабочим нужен не самодовольный лидер Второго Интернационала, а тот Плеханов, который двадцать лет держал в своей вытянутой руке факел русского марксизма. Вот за такого Плеханова мы и поборемся с этим женевским интриганом мсье Жоржем, по уши провалившимся в болото своего профессорского эгоизма и тщеславия».
Потресов, наконец, начинает говорить с нервной сухостью и плохо скрываемым раздражением. Он кратко излагает суть дела: мы не считаем больше возможным вести переговоры, отношения сложились совершенно нетерпимые, мы ставим точку и уезжаем в Россию.
Плеханов, уловив слабость в интонации Потресова — нервы и раздражение, — снисходительно поглядывает на него.
— И это все? — с наигранным простодушием спрашивает он, когда Потресов умолкает.
— Да, все! — вызывающе повышает голос Потресов.
— А в чем же тогда, собственно, дело, господа? — искренне недоумевает Плеханов. — Я ожидал более серьезного и глубокого разговора.
— Наша совместная работа не может проходить в атмосфере сплошных ультиматумов с вашей стороны, — говорит Потресов.
— Уль-ти-ма-ту-мов?! — резко подается вперед Плеханов. — Да в чем же вы увидели ультиматумы?
— А вчерашний день? — напоминает Потресов. — Ваш мнимый отказ от соредакторства?.. А многозначительное молчание в первые дни, которым вы непрерывно ставили условия?
— Так, так, — откидывается назад Плеханов.
Он скрещивает руки на груди. Мохнатые брови взметнулись вверх и опустились. Вопросительные «знаки» усов распрямились, агрессивно торчат острыми пиками в разные стороны. Клин бороды гвоздем вбит в пол.
— Так, так, — повторяет Плеханов, закидывая назад голову.
Взгляд — со второго этажа. С высоты. С вершины холма. Обозревая окрестность… Иглы зрачков кольнули Аксельрода, — тот кисло улыбнулся. Вера Ивановна смотрит вниз, не чувствуя, что «сам» ищет ее внимания.
— Значит, вы решили, — торжественно начинает Плеханов, — что после выхода первого номера «Искры» я могу устроить вам забастовку, начну стачку и тем самым остановлю вашу «фабрику» — сорву выход второго номера. Этого вы испугались?
Засулич поднимает голову, натянуто улыбается. Она оценила шутку. Аксельрод пожимает плечами, делает рукой неопределенный жест. Потресов хмуро молчит, не решаясь играть словом «стачка».
— Конечно, именно этого мы и опасались, — холодно и спокойно звучит в тишине громкий голос Ленина. — Именно об этом и говорил Александр Николаевич. А в том, что вы умеете хорошо бастовать, мы убедились вчера. Ваш уход в рядовые сотрудники с мгновенным возвращением в качестве главного редактора — отличный пример того, как надо проводить стачку, чтобы вырвать уступки.
Появление в комнате государя-императора Николая Второго в полной парадной форме не смогло бы произвести более сильного впечатления, чем эти слова Ленина.
Засулич испуганно смотрит на Ленина. Аксельрод закрылся рукой. Из глаз Плеханова летят в сторону Ленина тысячи тонких иголок. Мохнатые брови-«зверьки», изогнувшись, прыгают вверх-вниз каждая сама по себе. Лицо вышло из-под контроля.
— Что вы этим хотите сказать, Ульянов? — нервно спрашивает Плеханов. — На что намекаете? Неужели вчерашний день произвел на вас такое сильное и тяжелое впечатление?
— Да, это было сильное впечатление, — невозмутимо отвечает Ленин, — одно из сильнейших в моей жизни.
— Какая-то чепуха! — резко поднимается с места Плеханов. — У вас все впечатления и впечатления. Ничего конкретного, одни чувства.
Он делает несколько быстрых шагов по комнате, садится. Уже нет того взгляда — с высоты, со второго этажа, обозревая окрестность. Запавшие виски широкого лба покрылись испариной.
Ленин и Потресов молчат.
Долгая, тяжкая пауза.
— Значит, решили все-таки ехать? — нетерпеливо спрашивает наконец Плеханов.
— Да, решили.
— Тогда, что уж толковать…
Руки снова скрещены на груди, голова надменно закинута назад. Взгляд не со второго этажа — с колокольни, с вершины неведомого и никому не доступного холма.
— Если вы уезжаете, — отчетливо выговаривая каждое слово, медленно произносит Плеханов, — то считаю необходимым предупредить вас о следующем… Я здесь сидеть сложа руки не стану и до того, пока вы одумаетесь, могу вступить в иное предприятие…
«Пугает! — мгновенно отмечает про себя Ленин. — Опять интрига, опять шахматный ход!.. Он ничего не понял, ни в чем не разобрался… Ах, Георгий Валентинович, Георгий Валентинович! Ничто не могло вас так уронить, как именно эти слова…»
— Так что же? — спрашивает Плеханов.
«Он еще не теряет надежды сломать нас, — думает Ленин. — Не поддаваться! Нам не нужен женевский интриган мсье Жорж, нам нужен совсем другой Плеханов. Твердость на твердость».
— Так что же?
«На войне как на войне. Не обращать никакого внимания на эту угрозу. Я чувствую — она последняя. Ни в какое другое предприятие он не вступит. Это не настоящее. Он все это придумал только что. Он будет наш — последние минуты проклятый упрямый характер удерживает его на старых позициях. Он сопротивляется, не понимая, что интересы дела на нашей стороне… Нет, мсье Жорж, мы не уступим твоей фанаберии, твоей вздорной натуре, мешающей, как камень на шее, прежде всего тебе же самому. Ты тверд, но и мы не мягче. Мы не сдадимся, потому что мы кругом правы, на нашей стороне польза для многих людей — для движения, для партии, для революции! А на твоей — только личное, только индивидуальное, только честолюбие и тщеславие!»
И Плеханов не выдержал…
В страшном возбуждении начал ходить он по комнате, размахивал руками, суетился, нервничал, бросал отрывистые слова, не заканчивал фраз. Засулич и Аксельрод с изумлением наблюдали за ним. Таким они не видели Жоржа никогда.
А он говорил, говорил, говорил, вспоминал все обиды, когда-то причиненные ему местными «молодыми» социал-демократами, жаловался на усталость, несправедливость, равнодушие, грозился все бросить, все оставить, на все махнуть рукой, уйти в чисто научную литературу.
Находившись, наговорившись и, по-видимому, даже устав, он подошел вплотную к Ленину и, глядя прямо в глаза, спросил, едва сдерживая дрожь в голосе:
— Вы понимаете, что разрыв с вами равносилен для меня полному отказу от политической деятельности? Равносилен моей политической смерти?!
Ленин, не отводя взгляда, молчит.
— Если я не могу договориться даже с вами, я не смогу уже больше разговаривать ни с кем!!
Ленин, не отводя взгляда, молчит.
— Если я не буду работать в революции вместе с вами, то я не буду работать для нее уже никогда!!!
«Искренен он хоть сейчас-то или неискренен? — волнуясь, напряженно думает Ленин. — Или снова маневр? Не помогло запугивание — надо попробовать лесть, а? Но ведь слова, которые он произносит, слишком значительны, слишком серьезны, чтобы оставлять их без внимания, без ответа… Верить или не верить? Надо попробовать поверить… Но не хотелось бы ошибиться. На этот раз нельзя уже ошибаться. Момент ответственнейший… Искренен или неискренен? Маневр или правда?..»
На следующий день (день отъезда) Потресов будит Ленина необычно рано.
— Спал очень плохо, — говорит Потресов, — всю ночь продолжал ругаться во сне с дядей Жоржем.
Ленин смеется.
— Надо кое-что обдумать, — продолжает Потресов. — Хотелось бы все-таки хоть как-то наладить и начать дело. Нельзя же бросать все на полдороге…
— Наверное, — соглашается Ленин. — Наверное, нельзя оставлять все это в таком положении, когда из-за личных отношений может погибнуть серьезное партийное предприятие.
— Идем к «старикам»? По дороге все расскажу подробно.
— Идем.
Они шли вниз по улице почти бегом, то и дело обгоняя друг друга.
И вдруг остановились…
Навстречу им поднимались Засулич и Аксельрод.
— Мы к вам, — устало сказал Павел Борисович, останавливаясь.
— Жорж совершенно убит, — вздохнула Вера Ивановна. — Всю ночь не спал — ходил по кабинету и кашлял.
— Возьмете грех на душу, — добавил Аксельрод, — если уедете, не зайдя к нему.
— Идемте, идемте! — заторопил Ленин. — Есть варианты для примирения.
Плеханов ждал…
Скрывая радость, сам открывает дверь, протягивает руку. Спрашивает у Потресова о здоровье.
— Благодарю, — сухо отвечает Потресов.
Плеханов делает странный жест рукой — будто хочет обнять Потресова. Тот отшатывается.
— Нервы, нервы, — смущенно бормочет Плеханов, — у всех нервы ни к черту. Из-за этого и недоразумения. Печальные недоразумения.
Все проходят в кабинет, рассаживаются.
— Последний разговор, — начинает Ленин. — Имеется три варианта по вопросу организации редакторских принципов. Первая: мы редакторы, вы, — кивок в сторону хозяина, — сотрудник… Вторая: мы все соредакторы… Третья: вы, Георгий Валентинович, — редактор, мы — сотрудники.
— Третий вариант решительно исключается, — быстро говорит Плеханов. — Я категорически настаиваю на этом.
— А первые два?
— Согласен на любой.
— Владимир Ильич, — спрашивает Засулич, — а вы за какой пункт?
— Я за второй. Все — соредакторы.
— Александр Николаевич?
— Второй.
Засулич. Пожалуй, и я за второй.
Аксельрод. Я тоже.
— Прекрасно, — подводит итог Ленин. — Таким образом, можно считать, что второй вариант организации редакторского дела прошел единогласно. Отныне все мы — соредакторы. Поздравляю вас, господа.
— Как быстро все решилось! — смеется Засулич.
— И совершенно бескровно, — добавляет Плеханов.
Улыбка не сходит с его лица. Усы, борода, брови, счастливый блеск глаз — все смешивается в нечто веселое и добродушное.
— Владимир Ильич, — спрашивает Плеханов, — ну а теперь когда же ехать?
— Теперь все равно сегодня, — отвечает Ленин. — В Германии ждет типография.
2
В декабре 1900 года в Лейпциге вышел первый номер «Искры». Первая общерусская нелегальная марксистская газета начала жить.
Плеханов написал Ленину по поводу второго номера «Искры», что ему он очень понравился — живая и умная газета.
Но когда Ленин поблагодарил его за этот отзыв, «мсье Жорж» ворчливо ответил: «Напрасно вы благодарите меня; на Ваше дело я смотрю как на свое собственное».
В пятидесяти номерах ленинской «Искры», заложивших фундамент революционной рабочей партии России, Георгий Валентинович Плеханов выступал тридцать семь раз.
Однажды из-за нехватки денег возникла реальная угроза прекращения газеты. «„Искру“ надо спасти во что бы то ни стало, — ударил в набат Плеханов, — и если для спасения ее нужно обратиться к самому черту, то мы и к нему обратимся».
Весной 1901 года группа эмигрантов-анархистов, возбужденная на своем очередном митинге слишком горячим оратором, сорвала двуглавого орла со здания русского посольства в Швейцарии. Газеты пустили слух, что во главе демонстрации анархистов шел Плеханов.
Это было смешное обвинение, вызвавшее улыбку у всех серьезных людей, но тем не менее Георгия Валентиновича вызвали на допрос в федеральный департамент юстиции.
Плеханов, сумевший доказать свою непричастность к беспорядкам, сообщил в очередном письме Ленину в Мюнхен об этом инциденте. «Дорогой Георгий Валентинович! — тут же откликнулся Ленин. — Мы очень и очень рады, что Ваше приключение окончилось благополучно. Ждем Вас: поговорить надо бы о многом и на литературные, и на организационные темы…»
И вот он в Мюнхене. Встречается и работает с Лениным, бывает в редакции «Искры», которая переехала сюда из Лейпцига, участвует во всех редакционных делах, читает статьи, гранки, верстку, письма из России, обсуждает вышедшие и будущие номера, готовит в печать свои материалы.
И вдруг…
Седой, сгорбленный старик сидит перед ним, и по лицу старика текут слезы. Текут слезы и по лицу Плеханова.
Это Лев Дейч, бежавший с каторги из Сибири и семнадцать долгих лет не видевший друзей.
— Женька, Женька, — шепчет сквозь слезы Георгий Валентинович, называя Дейча его старой подпольной кличкой, — что же они, подлецы, сделали с тобой?
Он чувствует себя смущенно и неловко: все эти годы он (в общем-то удобно, спокойно и мирно) писал свои статьи и книги, а его старый товарищ ходил в цепях, возил тачку в сибирских рудниках…
Но Дейчу чужды какие-либо упреки.
— Ничего, ничего, — шепчет Лев Григорьевич, вытирая слезы, — мы еще поработаем…
Плеханов приводит Дейча в типографию «Искры», и стосковавшийся по революционной работе седобородый «Женька», будто и не было семнадцати каторжных лет, с головой окунается в «искровские» дела.
В конце 1901 года Ленин берет на себя инициативу организовать празднование юбилея Плеханова — двадцатипятилетия его революционной деятельности. (Ленин не забыл того разговора, который был у него с Плехановым в один из первых дней после его приезда в Швейцарию из России, из ссылки.)
Шестого декабря исполнилось четверть века со дня демонстрации у Казанского собора.
И в этот день Георгий Валентинович получил в Женеве от Ленина письмо: «Редакция „Искры“ всей душой присоединяется к празднованию 25-летнего юбилея революционной деятельности Г. В. Плеханова. Пусть послужит это празднование к укреплению революционного марксизма, который один только способен руководить всемирной освободительной борьбой пролетариата и противостоять натиску так шумно выступающего под новыми кличками вечно старого оппортунизма. Пусть послужит это празднование к укреплению связи между тысячами молодых русских социал-демократов, отдающих все свои силы тяжелой практической работе, и группой „Освобождение труда“, дающей движению столь необходимые для него: громадный запас теоретических знаний, широкий политический кругозор, богатый революционный опыт.
Да здравствует революционная русская, да здравствует международная социал-демократия!»
Прочитав письмо Ленина дважды, Плеханов долго сидел один в своем кабинете… Вспоминался Петербург семьдесят шестого года, паперть Казанского собора, рабочие и студенты, пришедшие на демонстрацию, свистки городовых, шинели полицейских и как его уводили с Невского проспекта в чужой шапке… Какая была фамилия этого человека, прятавшего его в первые дни после «Казанки», первого русского рабочего, с которым он познакомился в Петербурге?
Забылась фамилия, выскользнула из памяти — теперь уже и не вспомнить. Слишком многое случилось за эти двадцать пять лет, слишком много людей и лиц прошло перед ним за эти годы…
Юбилей отмечали широко и шумно — в Париже, Берне, Цюрихе, Женеве. На собрании, где присутствовал юбиляр (оно проходило в огромном женевском зале Гандверка, вмещавшем более тысячи человек), сам виновник торжества, к удивлению присутствовавших, сидел печальный и грустный. Сотни людей, русские революционеры-эмигранты, русские студенты, представители иностранных социалистических партий, приветствовали его долгими и громкими аплодисментами, а он лишь рассеянно кивал головой в ответ, глядя куда-то в сторону.
В конце собрания он сказал:
— Меня часто ругали в жизни, однако я привык к этому и теперь уже спокойно отношусь к нападкам. Но сегодня меня здесь так преувеличенно расхваливали, что я не знаю, куда и деваться… Сочувствие ближних необходимо каждому общественному деятелю, особенно сочувствие молодежи, потому что всякому общественному деятелю приятно знать, что на его место встанут молодые товарищи, которые будут продолжать его дело. И поэтому мне так приятно видеть сейчас перед собой столько прекрасных молодых лиц. Спасибо, друзья, за выражение ваших чувств ко мне!.. Двадцать пять лет назад на Казанской площади было много людей, и многих из них постигло очень тяжкое наказание, совсем несообразное с теми элементарными гражданскими действиями, которые они совершили… Но у нас есть высшее счастье, друзья! Оно состоит в чувстве гордости и презрения к врагам, в сознании того, что мы отдаем свою жизнь на благо будущего. Понимание этого доставляет каждому революционеру ни с чем не сравнимое удовлетворение своей деятельностью и превращает порой обыкновенного человека, вставшего на путь противоборства с силами зла, в никем и ничем не победимого титана… Большинство русских революционеров, несмотря на лишения, выпавшие на их долю, никогда не жалеют о своем поприще. Я тоже всецело принадлежу к этой категории людей, и, если бы мне была предоставлена сказочная возможность начать свою жизнь сначала, я бы прожил ту свою вторую жизнь совершенно так же, как и эту, первую.
В этот вечер, произнося свою юбилейную речь, он несколько раз пытался вспомнить хотя бы некоторые слова из той далекой речи своей молодости, которую он сказал когда-то возле колоннады Казанского собора. Но время, неумолимое время стерло слова в памяти. И, поняв, что вспомнить ничего не удастся, он после очередной неудачной попытки почему-то вдруг впервые в своей жизни с грустью подумал о том, что главным предназначением его судьбы была все-таки только работа по разрушению старого мира. Строить новый мир ему, наверное, не суждено. Новый мир будут строить они — те, кто сидел в зале. Добив и окончательно разрушив вместе с ним старый мир, подлый мир насилия и угнетения, они начнут возводить мир будущего, мир новых человеческих отношений.
По всей вероятности, уже без него.
«Искра» продолжала набирать силу. Контуры будущей партии все отчетливее и зримее проступали с ее страниц. Выполняя намеченный план, Ленин готовил к публикации в газете программу партии, которую должен был принять предстоящий партийный съезд.
Написанную Плехановым теоретическую часть программы Ленин подверг критике. Вопрос был поставлен четко и определенно: в программе требуется дать конкретный научный анализ развития капитализма и социальной структуры общества в России, развить положение о диктатуре пролетариата как руководстве трудящимися в борьбе за социализм.
После многочисленных дискуссий, споров и переделок был принят окончательный текст проекта программы, который был опубликован в «Искре» для обсуждения всеми русскими социал-демократами.
Программные разногласия снова сгустили тучи на горизонте отношений Ленина и Плеханова. И как во времена рождения «Искры», причиной нового напряжения опять во многом оказался несносный характер «мсье Жоржа».
Критические замечания Ленина по поводу теоретической части программы, автором которой был Плеханов, Георгий Валентинович расценил… как личную обиду. Ему нетерпелось «свести счеты». И под горячую руку, забыв обо всем, что уже возникло и прочно укрепилось между ними, «мсье Жорж» разразился потоком грубейших и совершенно несправедливых упреков и обвинений по поводу аграрной части программы партии, которая была написана Лениным.
Он тут же начал жалеть о сделанном, страдал и мучился сам, изводил и тиранил Веру Ивановну и Аксельрода, но было уже поздно.
Плеханов крепился месяц. Потом не выдержал и написал Ленину письмо. Были в нем, между прочим, и такие строчки: «Пользуюсь случаем сказать Вам, дорогой Владимир Ильич, что Вы напрасно на меня обижаетесь. Обидеть Вас я не хотел. Мы оба несколько зарвались в споре о программе, вот и все».
Ленин тут же ответил: «Дорогой Георгий Валентинович! Большой камень свалился у меня с плеч, когда я получил Ваше письмо… Я буду очень рад поговорить с Вами при свидании… чтобы выяснить себе, что было обидно для Вас тогда. Что я не имел и в мыслях обидеть Вас, это Вы, конечно, знаете…»
Мир был восстановлен.
Приближался Второй съезд РСДРП. Для подготовки его и редакционной работы Плеханов выехал из Женевы к Ленину, в Лондон. В течение целого месяца, встречаясь каждый день, они вместе готовили документы будущего съезда.
«Искра» выполнила свою задачу. Вокруг газеты объединились революционные социал-демократические организации России, образовавшиеся на основе идей ленинского организационного плана.
В апреле 1903 года редакция переехала из Лондона в Женеву. Сюда начали съезжаться делегаты Второго съезда.
Георгий Валентинович принимал активное участие в приеме и размещении делегатов. Вместе с женой он встречал гостей из России, устраивал их на квартиры, показывал город и его окрестности, знакомил с достопримечательностями. Розалия Марковна заботилась о питании и быте участников съезда.
Оба они, как в годы петербургской молодости, жили в те дни прямыми делами многих близких по духу людей. Сонный эмигрантский покой провинциальной Женевы был нарушен. Весенние настроения соединялись с радостными ощущениями ожидания и близости большого революционного события.
Плеханову очень хотелось, чтобы съезд состоялся в Женеве — городе, где прошла большая часть его жизни за границей. Но съезд пришлось перенести в Брюссель.
Георгий Валентинович быстро связался с одним из живших там русских эмигрантов, который примыкал к группе «Освобождение труда». Старый знакомый пообещал договориться с бельгийскими социалистами о помещении для заседаний.
В июле делегаты начали покидать Женеву. Готовился к поездке в Брюссель и Плеханов.
В июле 1903 года он откроет в Брюсселе Второй съезд РСДРП, который изберет его ПРЕДСЕДАТЕЛЕМ СОВЕТА Российской социал-демократической рабочей партии.