Прошло пятнадцать лет…
Весной 1918 года в Финляндии, в маленьком местечко Питкеярви под городом Териоки (неподалеку от Петрограда), умирал Георгий Валентинович Плеханов.
Всего год назад вернулся Плеханов на родину. Тридцать семь лет прошло в эмиграции. После мягкого, умеренного климата итальянского курорта Сан-Ремо, на котором он подолгу жил в последнее время, Россия встретила резкими перепадами погоды, суровыми балтийскими ветрами. Давний недуг легких сразу дал себя знать. Через несколько дней после возвращения Плеханов простудился и слег. В сентябре болезнь окончательно сломила его — больше он уже не поднимался.
— В общем-то я чувствовал, — грустно говорил Георгий Валентинович неотлучно находившейся возле его постели Розалии Марковне, — что приехал в Россию умирать.
Зимой его перевезли из Петрограда в санаторий Питкеярви. В середине марта случилось непоправимое — кровь хлынула горлом. Ее долго не могли остановить. Началась затяжная агония.
Плеханов теперь часто и надолго забывался. Реальные картины прошлого, которые он последними усилиями воли пытался вызвать в памяти, сменялись галлюцинациями. В причудливом, фантасмагорическом сочетании проносились в его потухающем сознании клочки прожитой жизни. Он видел себя то деревенским мальчиком, выступающим на конгрессе Интернационала, то студентом Горного института, открывающим Пятый съезд РСДРП… Федор Шаляпин, стоя на коленях, пел «Боже, царя храни»… Энгельс и Маркс медленно шли между колоннами Казанского собора… Лохматый Эдуард Бернштейн бежал по Невскому проспекту за телегой, на которой, свесив ноги, сидели Каутский и Бебель… По крутому склону Везувия тяжело поднимался в белом пекарском фартуке Максим Горький…
— Роза, — очнувшись, слабым голосом звал Георгий Валентинович, — помнишь Неаполь, залив… И как солнце медленно опускалось в море… Теперь уже не увижу никогда…
Розалия Марковна украдкой вытирала слезы.
— Все время мерещится какая-то чепуха, что-то неестественное, — тихо говорил Плеханов.
Он закрывал глаза. Воспоминания наползали друг на друга, их невозможно было остановить, они мелькали, струились, сливались в одно большое многоцветное пятно… Композитор Скрябин, балансируя руками, шел по перилам Литейного моста… Крейсер «Варяг» с капитаном Рудневым на мостике траурно погружался в Женевское озеро… Броненосец «Потемкин» плыл по Неве под флагом Парижской Коммуны… Священник Гапон и провокатор Азеф вприкуску пили чай с Николаем II на балконе Зимнего дворца…
— Роза, почему я не поехал на Третий съезд?
— Потому что ты был против него…
Сознание возвращалось, крепла память, он выходил из забытья осторожно, постепенно, на ощупь…
— А на Четвертый съезд я поехал… Там снова была война с Ульяновым. Хотели объединиться, но ничего не вышло. Он выступал за национализацию земли, а я за муниципализацию…
Розалия Марковна поправила мужу одеяло.
— Ты очень много разговариваешь сегодня, Жорж…
— Недавно мне приснился сон: мы сидим с Ульяновым за одним столом и вместе пишем программу партии для Второго съезда… Невероятно, да? А ведь когда-то мы сошлись с ним почти во всем… Как давно это было! Сколько бурной воды утекло с тех пор, какие водопады полемики были обрушены друг на друга!
— Жорж, ради бога…
— Ульянов сейчас глава нового правительства… Какую огромную ошибку они совершили, взяв власть! Октябрьская революция была преждевременна…
— Жорж, успокойся…
— Диктатура пролетариата может быть установлена в стране, где рабочий класс составляет большинство населения. В России этого нет! Россия еще не доросла до социалистической революции…
— Успокойся, Жорж, прошу тебя — успокойся…
Неожиданно в комнату вошел и встал в углу Гучков.
— Вы получили мою телеграмму? — мрачно спросил Гучков. — Вам необходимо срочно выехать в Россию.
— Но я приехал в Россию год назад…
— Нет, вы пока еще в Италии. А ваше скорейшее возвращение в Россию было бы очень полезно для спасения отечества. Как военный министр Временного правительства я могу немедленно организовать ваш выезд через наших союзников — Францию и Англию, а дальше морем — в Швецию…
— От кого я должен спасать отечество?
— От черни!
— ………………….??
— От вышедшей из повиновения солдатни и мастеровщины, от бунтующих по всей России мужиков!
Он пристально вглядывался в лицо Гучкова. Октябрист. Лидер буржуазно-монархической партии. Сторонник Столыпина. Председатель III Государственной думы. Банкир. Капиталист. Яростный враг рабочего класса и революции. Как он оказался здесь, в этой комнате?
— Вы не ошиблись адресом, господин Гучков?
— Нет, не ошибся. Я читал ваши последние статьи. Вы призываете к войне до победного конца. Нам необходим ваш авторитет, вы нужны нам…
— Кому — вам?
— Истинно русским патриотам…
— Роза, Роза!..
Гучков исчез.
Он открыл глаза. Фигура жены возле кровати колебалась в туманной пелене. Трудно было дышать.
— Роза, мы вернулись в Россию по приглашению Гучкова?
— Нет, мы приехали сами.
— Но мы получали в Италии телеграмму от Гучкова?
— Она пришла в Сан-Ремо после нашего отъезда, когда мы были уже во Франции.
— Неужели она действительно была, эта телеграмма?
— Была…
— Я видел сейчас Гучкова… Вот здесь, в этой комнате… Разве он приходил к нам… тогда, весной, когда мы вернулись?
— Нет, приходили другие…
— Я рад познакомиться с вами, — сказал генерал Алексеев.
— Я тоже, — сказал адмирал Колчак, — очень рад.
— Примите уверения в моем совершеннейшем к вам почтении, — сказал генерал Алексеев.
— Присоединяюсь, — сказал адмирал Колчак, — присоединяюсь целиком и полностью.
— Оставим в стороне наши политические убеждения, — сказал генерал Алексеев, — сейчас не время говорить о них…
— Мы люди военные, — сказал адмирал Колчак, — и наша встреча с вами продиктована логикой событий, положением на фронтах…
— В свое время я прочитал вашу брошюру «О войне», — сказал Алексеев. — Вы совершенно справедливо утверждаете, что военное поражение России замедлит ее экономическое развитие и будет вредно для дела русской народной свободы…
— Тогда вся Россия рукоплескала вам, — сказал Колчак, — за вашу истинно русскую патриотическую позицию…
— Но я утверждал тогда не только это, — забеспокоился Плеханов, — я говорил еще и о том, что военное поражение России будет полезно для ее государственного строя, то есть для царизма, к низвержению которого я призывал всю жизнь.
— Это не имеет значения, — сказал Колчак.
— Безусловно, — поддержал генерал Алексеев, — главное заключается в том, что вы осудили немецких социалистов, голосовавших в рейхстаге за военные кредиты, и поддержали французских социалистов, тоже голосовавших за военные кредиты.
— Германия напала на Францию, — сказал Плеханов, — для Франции война была справедливой — она защищалась…
— А не кажется ли вам, Георгий Валентинович, — вдруг сказал чей-то очень знакомый голос, — что война была несправедливой и для Франции, и для Германии одновременно?
— Нет, — сказал Плеханов, — не кажется. Предательство вождями немецкой социал-демократии интересов и революционных традиций немецкого пролетариата объясняется ревизионизмом в теории, которым эти вожди были давно уже заражены и с которым я лично всегда боролся. Немецкие социалисты голосовали в рейхстаге за войну с Францией из-за того, что боялись потерять голоса своих шовинистически настроенных избирателей. И поэтому немецкие социалисты стали надежной опорой империалистической политики немецкого юнкерства и немецкой буржуазии.
— Позвольте, позвольте, — сказал знакомый голос, — а разве французские социалисты не предали интересы французского рабочего класса, когда голосовали за военные кредиты? Разве французские социалисты, поддерживая свое правительство, не стали опорой французских капиталистов? Кстати, в это правительство вошел ваш старый друг Жюль Гед…
— Мой друг Жюль Гед не может стать предателем интересов французского рабочего класса! — запальчиво крикнул Плеханов.
— Почему же не может, когда он стал им, — не унимался знакомый голос.
— А потому, что Жюль Гед основал партию французского рабочего класса!
— Сначала основал, а потом предал. И так бывает. Не только с ним одним это случилось.
— Я не позволю в моем присутствии оскорблять моих старых друзей!
— Вы что-то, Георгий Валентинович, очень уже сильно доверяетесь такой ненадежной в политике категории, как «старые друзья», — заметил знакомый голос. — Впрочем, когда-то вы, наверное, и к меньшевикам перешли потому, что там были ваши старые друзья — Засулич, Дейч, Аксельрод… Помните, как вы сказали тогда в Женеве — «я не могу стрелять по своим»? А через полтора года эти «свои» стали для вас чужими…
— Вы упрекаете меня в перемене моих взглядов? Но живой человек не может не изменяться…
— Хотите еще один пример изменения ваших взглядов? За два года до начала войны вы писали, что для вас высший закон — это интересы международного пролетариата. Войну же вы находили полным противоречием этим интересам. И призывали международный пролетариат решительно восстать против шовинистов всех стран. Писали вы так или нет?
— Ну, предположим, писал.
— Тогда же вы утверждали, что знаете только одну силу, способную поддержать мир, — силу организованного международного пролетариата, что только война между классами сможет с успехом противостоять войне между народами. Вы автор этих слов?
— Я.
— Так почему же через два года вы стали звать французских и русских рабочих идти убивать немецких рабочих? Почему всего лишь два года потребовалось вам, чтобы самому стать социал-шовинистом и призывать русский и французский народы к уничтожению немецкого народа?
— Господа, господа, не увлекайтесь, — вмешался генерал Алексеев, — свобода слова не должна мешать подготовке к наступлению…
— Вы считаете меня шовинистом? — спросил Плеханов.
— Нет, не считаю, — чистосердечно признался верховный главнокомандующий.
— Помилуйте, какой же здесь может быть шовинизм? — развел руками Колчак. — Вы же любите свою родину?
— Люблю, — сказал Плеханов.
— Так как же можно не желать своей родине победы в войне.
— Победа над Германией приблизит революцию в России, — сказал Плеханов. — Царизм не сможет справиться с теми общественными силами, которые война выдвинет на русскую историческую сцену.
— Ах, оставьте вы царизм, Георгий Валентинович! — махнул рукой Алексеев. — Царя уже нет, теперь надо думать о том, как жить без царя дальше.
— Наступать, — твердо сказал Колчак. — Только наступление даст революции возможность укрепить себя. Помните, Георгий Валентинович, как вы прекрасно говорили об этом в Таврическом дворце сразу же после возвращения в Россию? Я, например, помню вашу речь почти слово в слово…
— Неужели?
— Конечно! У меня очень хорошая память… Вы сказали тогда о том, что раньше защищать Россию означало защищать царя. И это было ошибочно, так как царь и его приспешники на каждом шагу изменяли России… Ну, а теперь, когда мы сделали революцию, мы должны помнить, что если немцы победят, то это будет означать для нас не только иго немецких эксплуататоров, но и большую вероятность восстановления старого режима. Вот почему надо всемерно бороться как против врага внутреннего, так и против врага внешнего. Прекрасно сказано!
— Вот именно — против врага внутреннего! — нахмурился генерал Алексеев. — А кто есть враг внутренний?
— Враг внутренний есть студент! — засмеялся Колчак. — Помните, господа, как фельдфебель учил в юности в кадетском корпусе этой науке? Мы, кажется, все тут прошли в молодости через кадетский корпус?
— Враг внутренний есть большевик, — с грустью сказал генерал Алексеев и вздохнул. — И это очень печально, господа, а может быть, даже и весьма прискорбно для всех нас…
Плеханов заметался по кровати.
— Роза, Роза, — шептал он с закрытыми глазами, — я умер, я умер…
«Опять бред, — подумала Розалия Марковна, — он снова бредит, но впервые… так реально и так страшно, все может оборваться в одну секунду…»
— Я умер, Роза, я умер…
Она смотрела на бескровное лицо мужа — запавшие глаза, заострившиеся скулы, запекшиеся губы — и думала о том, что этот изможденный, истерзанный болезнью человек, с которым она прожила ровно сорок лет, по сути дела, все эти сорок лет был мучеником — своего огромного, гигантского ума, своей противоречивой и сложной натуры, своего резкого и неуживчивого характера, своей суровой судьбы, которая всегда была дерзким вызовом его болезненной плоти. И только могучий дух борца позволяет ему сражаться со своим недугом так упорно и так долго.
И еще ей подумалось о том, что близкая и очевидная смерть, которая своим медленным приближением так изломала его (да и ее тоже), выпила из него все силы, выжала все соки, теперь уже, наверное, будет для него избавлением от невыносимых физических страданий, успокоением источившего его и действительно до конца избывшего себя духа, который так цепко держится за свою физическую оболочку.
Избавлением для него и для нее…
И, подумав так, позволив в секунду внутренней слабости возникнуть этой мысли, она неожиданно горько и неутешно заплакала, проникнувшись почти презрением к самой себе за то, что, усталая и беспомощная, невольно пожелала ему смерти — ему, на которого молилась всю жизнь, который был единственным светом в ее окне, с которым она прошла рука об руку по крутой и каменистой дороге бытия от начала до конца и который все эти сорок лет заменял ей собой весь мир.
— Я умер, Роза, я умер…
— Нет, Жорж, дорогой, любимый, родной, единственный, ты не умер, ты жив! Тебе станет лучше, ты обязательно поправишься, ты будешь жить, и мы снова будем вместе!
— Нет, Роза, я умер, — вдруг совершенно отчетливо и ясно сказал он. — Я умер давно, много лет назад, когда остался один…
«По сути дела, я давно стал одиночкой, — пронеслась в его сознании крутая и беспощадная мысль. — И вокруг меня тоже преимущественно были беспомощные одиночки, не способные услышать истинный голос истории. Засулич, Аксельрод — гордые и независимые одиночки, лишенные вкуса к широкому массовому действию… Единство лишь в словах, но не в поступках… Одиночкам, даже самым талантливым и ярким, нечего делать в политике, особенно в революции… Одиночки обречены на безвестную гражданскую смерть еще до своего физического исчезновения… Умирают при жизни… политические покойники…»
— Может быть, наша беда заключалась в том, — медленно и тихо заговорил он вслух, — что мы были очень ранними, самыми первыми… И Дейч, и Засулич, и Аксельрод, и я… И поэтому мы слушали только самих себя, только свои голоса…
— Вы сделали свое дело. Вы начали…
— Это было очень давно… С тех пор прошла целая вечность… За эти годы Россия много раз звала нас самыми разными голосами. Но мы, привыкшие жить своим маленьким кружком, были плохими капельмейстерами… Мы не сумели ни стать дирижерами, ни занять место в общем хоре. Мы оказались солистами, переоценившими свои вокальные данные…
— То, что сделали вы, никогда не будет забыто…
— Не знаю, не уверен… Теперь в России все идет к тому, чтобы о нас забыли надолго… Ты знаешь, Роза, о чем я подумал сейчас? Может быть, единственным средством победить болезнь было бы для меня здесь…
— Что, что? Что именно? Говори!
— Как это ни парадоксально звучит — быть с Ульяновым. Увы, это всегда было невозможно… Иногда мне кажется, что я остался один тогда, когда мы разошлись с ним, именно тогда… Я слышал его голос. Ему сейчас неимоверно, чудовищно трудно, во многом он ошибается, но он живет и работает на самой вершине. Он остановил на себе зрачок мира, а я умираю внизу, у подножия горы, которую мы начали возводить вместе с Ульяновым, а потом эта гора взяла и сбросила меня вниз… Когда я умру, проси его, чтобы помог уехать во Францию, к детям. Я думаю, он поможет.
— Не говори об этом — ты будешь жить!..
— Нет, я умер, моя жизнь больше не нужна ни мне, ни тебе, ни России, ни революции… Разве я не умер в тот самый день, когда к нам — помнишь? — пришел Савинков и предложил мне возглавить правительство после того, как его люди разгромят большевиков…
Это случилось через несколько дней после свержения Временного правительства. В квартиру Плехановых тихо и осторожно постучали.
— Кто там? — спросила Розалия Марковна, выходя и коридор.
— Откройте, — послышался глухой голос, — здесь друзья…
Розалия Марковна открыла дверь. На пороге стоял Борис Савинков — в низко, на самые глаза надвинутой кепке, в потертом пальто с поднятым воротником.
— Мне срочно нужно увидеть Георгия Валентиновича…
— Он болен, ему нельзя волноваться…
— И тем не менее я прошу о свидании. Дело, по которому я пришел, выше личной судьбы каждого из нас. Речь идет о спасении России…
И вот он сидит перед Плехановым — бывший товарищ военного министра только что низложенного Временного правительства.
Когда-то, в эмиграции, в Швейцарии, он весьма часто появлялся в доме Плехановых. Называл себя чуть ли не учеником и последователем (несмотря на участие в покушениях на Плеве и великого князя Сергея Романова). Уверял, что разделяет взгляды, дарил книжонки собственного сочинения…
— Чем обязан? — сухо спрашивает хозяин дома.
Ему известно, что в своей недавней и недолгой министерской деятельности Савинков вел себя как прожженный авантюрист.
— Георгий Валентинович, вы любите Россию?
— Мне нужно отвечать на этот вопрос?
— Наверное, нет. Это общеизвестно… Так вот, Георгий Валентинович, во имя вашей любви к России могли бы вы стать знаменем ее спасения?
— В каком смысле — знаменем?
— Через несколько дней Совет Народных Комиссаров физически перестанет существовать…
— Что, что?!
— Будет создано новое правительство, в которое войдут лучшие люди России — ее мозг, ее совесть, ее промышленная мощь…
— Для чего вы говорите все это мне?
— От имени тех, кто взял на себя ответственность немедленно ликвидировать преступные последствия Октябрьского переворота, я предлагаю вам возглавить это новое правительство.
— Кто эти люди?
— Вы знаете их. Они были среди тех, кто слушал вас на Государственном совещании в Москве.
…Это было два месяца назад, в августе. В Москву на Государственное совещание съехались представители помещиков и буржуазии, высшее командование армии, бывшие депутаты Государственной думы, руководители кадетов, меньшевиков, эсеров, народных социалистов. Он, Плеханов, получил персональное приглашение… И, выступая перед участниками совещания, он сказал о том, что в этот торжественный и грозный час, который переживает сейчас Россия, на каждом, кто сидит в этом зале, лежит обязанность предлагать не то, что их разделяет, а то, что объединяет. Он призывал представителей промышленно-торговых кругов признать тот неизбежный факт, что в подготовке и совершении Февральской революции заслуги русской революционной демократии велики и неоспоримы, что теперь настало такое время, когда буржуазия, помещики, генералитет и вся русская интеллигенция в своих собственных интересах и в интересах многострадальной России должны искать пути и формы сближения с русским рабочим классом и русским пролетариатом. Он говорил о том, что отныне русская промышленность может развиваться только в том случае, если торгово-промышленный класс поставит перед собой задачу развития производительных сил с одновременным осуществлением самых широких социальных реформ.
И если буржуазия будет способствовать проведению этих реформ, облегчающих положение рабочего класса, то он, Плеханов, почти гарантирует ей, буржуазии, всемерную поддержку со стороны пролетариата, а также свою личную помощь… Он обратился к руководителям меньшевиков, эсеров, кадетов и народных социалистов с предостережением об опасности захвата политической власти, так как Россия переживает в настоящее время буржуазную революцию и ей, России, предстоит теперь очень и очень долгий период капиталистического развития. А это процесс двусторонний: на одной стороне будет действовать и развиваться русская буржуазия, а на другой стороне будет действовать и развиваться русский рабочий класс. И если пролетариат не захочет повредить своим интересам, а буржуазия — своим, то и тот и другой классы должны, не враждуя друг с другом, как прежде, а исходя из взаимно добровольных побуждений, искать новые пути для экономического и политического соглашения, союза и сотрудничества.
— …Итак, Георгий Валентинович?
— Итак, вы предлагаете мне во имя моей любви к России возглавить правительство после того, как будут ликвидированы «преступные последствия» Октябрьского переворота?
— Почтительно предлагаю, предварительно согласовав нашу встречу со своими единомышленниками.
— А не кажется ли вам и вашим единомышленникам, что способ, которым вы собираетесь устранить большевиков, тоже преступен?
— Помилуйте, Георгий Валентинович, с большевиками все средства хороши — это не люди!
— Почему же не люди? Я и сам когда-то был большевиком. Недолго, правда…
— Это было очень давно. Почти пятнадцать лет назад. За это время вы оборвали с большевиками все связи.
— Неточно излагаете, милостивый государь. В эти годы я и печатался неоднократно в большевистских изданиях, и вместе с большевиками выступал против ликвидаторов, богостроителей и философских ревизионистов. Так что позвольте сделать вам замечание: зовете в премьеры, а политическую биографию мою знаете весьма слабо. С точки зрения парламентской этики, совсем негоже будет мне, сотрудничавшему с большевиками, возглавлять следующее после них правительство, когда вы устроите большевикам Варфоломеевскую ночь.
— Георгий Валентинович, разрешите отвечать по порядку. Во-первых, я полностью отвергаю вопрос о парламентской этике. Он уместен на Западе, в Европе, в тех странах, где существуют и соблюдаются законы… В России же законов не было, нет и не будет от сотворения мира и до конца света!.. О ком ваша печаль, когда вы говорите о парламентской этике? О людях, совершивших Октябрьский переворот и вышвырнувших из Зимнего дворца законное правительство страны?..
— А во-вторых?
— А во-вторых, я прекрасно знаю вашу политическую биографию последних пятнадцати лет. Да, вы сотрудничали с большевиками и печатались в их изданиях в эти годы. Но вспомните, сколько раз нападал на вас Ленин в эти же годы, сколько крови попортил он вам, какими словами называл он вас в своих статьях и брошюрах — забыли?
— Отнюдь нет. Я и сам немало крови попортил Ленину за последние пятнадцать лет.
— А вспомните проклятия в свой адрес со страниц большевистской «Правды» уже здесь, в Петрограде, после вашего возвращения на родину?
— После возвращения в Россию недостатка в проклятиях, которые я посылал со страниц моей газеты «Единство» в адрес «Правды» и политической линии большевиков, тоже не было.
— Вспомните, Георгий Валентинович, улюлюканье ленинцев по поводу вашего участия в патриотическом митинге возле редакции «Единства», когда наши войска восемнадцатого июня этого года перешли в наступление на германском фронте? Вспомните, какие оскорбления со стороны большевиков посыпались на вас за то, что вы шли в тот день среди демонстрантов по Невскому проспекту? Ваш Ленин во всеуслышание назвал вас лжецом! Вспомните его статейку «Союз лжи»… Вспомните его сочинение «Социализм и война», в котором он обвиняет вас в политической бесхарактерности и позволяет себе заявить о том, что вы, Плеханов, о-пу-сти-лись до признания справедливости войны с немцами со стороны России. Да разве может человек, повторяю, «о-пу-стить-ся» до патриотизма, до желания своей родине победы в войне?.. Вздор какой-то, нелепость… Этими словами он оскорбил вас перед всем миром, и такого ни забывать, ни прощать нельзя!
— Мне кажется, что вопрос о моем предполагаемом участии в вашем будущем правительстве вы искусственно сводите к проблеме наших отношений с Ульяновым. Причем делаете это весьма неумело, стремясь разжечь во мне именно личную неприязнь к Ленину, которой на самом деле не существует, и подменить этим самым действительную сумму противоречий между нами. И после этого вы хотите, чтобы я одобрил и благословил ваше намерение стрелять в большевиков, в русских рабочих, которые, несомненно, с оружием в руках встанут на защиту большевиков и Ленина?
— Георгий Валентинович, поэтому…
— Поэтому, Савинков, вы и пришли с предложением, которое, по вашему расчету, должно было бы польстить мне: сделать мое имя знаменем спасения России. Но от кого нужно спасать Россию? От нее же самой?.. Это глупо. Россию от России не спасешь!.. И поэтому ваша игра шита белыми нитками… В действительности вы просто хотели защититься моим именем от возможных осложнений при осуществлении вашего замысла и выставить меня перед русским рабочим классом как прикрытие и оправдание разгрома большевиков.
— Георгий Валентинович…
— Да, Савинков, вы неплохо прикинули свою шахматную партию, но и я еще могу оценить позицию… Вы изволили заметить, что моя революционная деятельность началась сорок лет назад. Совершенно справедливо. Четыре десятилетия жизни отданы делу русского рабочего класса. И какие десятилетия!.. Полные невзгод и лишений, поражений и побед, борьбы и счастья!.. Нет, Савинков, я не позволю позорить свое имя никакими сомнительными, а тем более — кровавыми псевдореволюционными авантюрами. Русский пролетариат, захватив политическую власть, встал на ошибочный исторический путь, русская революция, распахнув ворота стихийному первородному бунту, вступила в трагическую фазу своего развития. Но тем не менее я, Георгий Плеханов, никогда не буду стрелять в русских рабочих и в русских крестьян, одетых в солдатские шинели. Я вообще не стреляю по своим!
— Георгий Валентинович, разойдясь с Лениным, вы совершили великий исторический подвиг, обозначив для русской революции опасность большевизма. Только ваше имя может сейчас помочь начавшейся в феврале революции сохранить свои результаты. Только ваш авторитет мыслителя европейского масштаба может, как плотина, остановить мутную волну кондовой плебейской инициативы, поднимающуюся в эти дни во всех медвежьих углах России… Георгий Валентинович, в вашей уникальной исторической карьере, на вашем долгом, неповторимом и благородном пути революционера, в вашем святом поединке с большевизмом осталось сделать один шаг, самый последний шаг… Заклинаю вас ангелом свободы и всеми богами революции — ради великого дела своей героической жизни, которое вы предпочли всем остальным земным благам, радостям и утешениям, решитесь на этот шаг, сделайте его!.. И вы навсегда останетесь в благодарной памяти человечества символом мудрого исцелителя русской революции от гибельного разгула низов…
— Эх, Савинков, Савинков… Хотя вы и написали свои романы о революции, вы всегда были плохим литератором, потому что у вас нет чувства стыда перед изреченным словом… Но вы не только плохой писатель, вы еще и посредственный политик. Собственно говоря, как террорист вы всегда были в политике историком, а в революции — авантюристом, так как стремление к насилию и жестокости, желание отнять жизнь у другого человека — явление скорее психическое, чем социальное…
— Вы совсем не поняли меня, Георгий Валентинович…
— Когда-то в молодости мне однажды пришлось столкнуться с массовой вспышкой увлечения терроризмом. Это было на Воронежском съезде партии «Земля и воля»… И вот спустя сорок лет мне снова предлагают террор… Впрочем, с Воронежского съезда я ушел сам, но тогда я был молод. Теперь же я стар и нахожусь в своем доме. Так что уходить придется вам, Борис Викторович…
— Это ваше последнее слово?
— Да, последнее.
— Очень сожалею… В случае нашей победы — не обессудьте…
Когда Савинков ушел, Плеханов долго смотрел на пустой стул, на котором только что сидел неожиданный и необычный посетитель.
…долго смотрел на пустой стул…
На секунду показалось, что у него ни с кем и никакого разговора сейчас не было, что все это игра какого-то чужого воображения, внезапно сорвавшийся с древа реальности зеленый плод чьей-то ядовитой фантазии.
Он потер пальцами виски, провел рукой по лицу и еще раз посмотрел на пустой стул… Никакого «подвига» разрыва с Лениным не было. Не было и полного разрыва. Это фактически неверно. Мы и после третьего года обменивались письмами, встречались… Савинков всегда был и остается аферистом, фальсификатором, интриганом. Ни на что другое он не способен. Ишь ты, придумал юбилей — пятнадцать лет борьбы с большевиками, а?
Расхождение с Лениным началось гораздо раньше — в девятисотом году, в самом начале «Искры». Правда, потом отношения наладились и были хорошими и до второго съезда, и на самом съезде, но после съезда…
После съезда Ленин в ответ на его, плехановское, требование пойти на уступки мартовцам — ради мира в партии — написал заявление о выходе из редакции «Искры».
Тогда он, Плеханов, как председатель Совета партии, единолично ввел в редакцию «старых друзей» — Аксельрода, Засулич и Потресова, которых на съезде в редакцию «Искры» не избрали. (Нарушил он тем самым партийную дисциплину? Сделал «Искру» органом борьбы против решений второго съезда? Пожалуй, что да… Но ведь он стремился к единству рядов партии, призывал к уступчивости по отношению к тем, кто мог бы стать товарищами, а не врагами.)
Ленин тогда обвинил его в трусости, в боязни раскола. Ленин утверждал, что единство партии — в твердой позиции, в верности решениям съезда, в войне с мартовцами, а не в уступках им.
Он выступил против Ленина в пятьдесят втором номере «Искры», упрекнув его в резкости. С этого и начался поворот… Раздосадованный нападками большевиков, он подверг критике ленинскую книгу «Что делать?», которую защищал еще совсем недавно, на втором съезде.
Для многих такое изменение позиции явилось неожиданностью. Опять посыпались предостережения и насмешки. Но он уже закусил удила. Новая линия вела, тащила его за собой, втягивала в завлекающую глубину новых аргументов. «Метаморфоза» произошла. И, как всегда в таких случаях, невольно следуя логике уже много раз происходившего с ним скачкообразного превращения, закручиваясь в стремительном вихре полемики, он мгновенно преодолел расстояние между двумя полярными точками зрения почти во всех разногласиях между большевиками и меньшевиками и вплотную приблизился к позиции меньшевиков.
Но он никогда, даже в те напряженные и сложные времена, наполненные самыми неожиданными и резкими поворотами, не был на все сто процентов вместе с ортодоксальными апостолами меньшевизма. Уже весной четвертого года, вскоре после ухода от большевиков, он хотел порвать и с лидерами новой «Искры». Однако летом он протестует (особая позиция?) против включения большевиков в делегацию русских социал-демократов на Амстердамский конгресс Интернационала.
Он осуждает на конгрессе начавшуюся русско-японскую войну; призывает рабочих всех стран содействовать поражению русского царизма, на глазах всего конгресса целует в президиуме японского социалиста Сен Катаяму. А ровно через десять лет назовет русско-германскую войну справедливой для России, будет звать царских генералов к победе над кайзеровскими, а русских рабочих — убивать немецких: в этом, что ли, заключалась особая позиция — в том, чтобы колебаться, сомневаться, качаться из стороны в сторону?
Кровавое воскресенье. Начало первой русской революции. Выступая в Швейцарии на митингах и собраниях, он, Плеханов, говорит о том, что в революционной борьбе рабочие не одержат победу мирными средствами — народ должен быть вооружен не хоругвями и крестами, а чем-нибудь более серьезным. И тут же «почтеннейший диалектик» Георгий Валентинович Плеханов «шаркает ножкой» перед Мартовым, поддерживая меньшевистскую тактику выжидания в процессе революции, хотя эта тактика загодя уже опровергнута им же самим. (Опять особая позиция? Непрерывно путаясь в противоречиях, постоянно выбираться из них и, выбираясь, запутываться в новых противоречиях?)
Большевики готовят третий съезд партии. Он, Плеханов, естественно, против его созыва. Он объявляет его незаконным. Грозит исключением из партии будущим участникам съезда.
Меньшевики зовут его на свою конференцию, которую они противопоставляют съезду. Плеханов, естественно, поворачивается к ним спиной, но… спустя некоторое время позволяет уговорить себя и заседает несколько раз с меньшевиками в Женеве.
Он покидает конференцию, не дождавшись окончания, и, получив ее письменные решения, приходит в ярость. Он обвиняет участников меньшевистской конференции в том, что своими решениями они разгромили центральные учреждения партии, созданные вторым съездом. (Но он опять же забывает — как бы забывает? — что он сам уже нанес смертельный удар по одному из главных центральных учреждений партии, редакции «Искры», кооптировав в нее вопреки решениям съезда «старых друзей» — Аксельрода, Засулич, Потресова).
Да, за собой он не замечает, зато зорко следит за другими и скрупулезно фиксирует чужие действия.
Гнев по поводу решений меньшевистской конференции не имеет границ. Он предает анафеме своих недавних единомышленников. (Еще одна «метаморфоза», еще одно — на этот раз почти болезненное, как считают меньшевики, — превращение). Он жалуется, что ему душно в атмосфере меньшевизма. И в начале июня пятого года меньшевистская «Искра» публикует его заявление о выходе из редакции.
Плеханов больше не меньшевик.
Значит, теперь, спустя полтора года, он снова большевик? Нет, «почтеннейший диалектик» продолжает нападать и на большевиков. Кто же он? Он вне фракций. Он вроде бы сам по себе.
Он прежде всего социалистический писатель, литератор, сторонящийся практической суеты.
Он русский изгнанник, навсегда покинувший родину, чтобы, став на чужбине оракулом, непререкаемо вещать из центра Европы во все стороны света неопровержимые марксистские истины, до глубокого смысла которых нужно еще долго добираться всем остальным участникам социал-демократического движения.
Он над схваткой… Над схваткой ли?
Объявив себя олимпийцем-небожителем от марксизма, он тем не менее бешено рвется из Европы на родину, когда узнает о новом революционном подъеме пролетариата в России. Встав в позу нейтрального теоретика, чуждого организационной возне, он одновременно сгорает от нетерпения скорее вернуться домой, в охваченный стачками Петербург. Он говорит, что чувствует себя дезертиром здесь, в Швейцарии, когда там, в России, идет революция. Надо ехать, а то он сойдет с ума. Ему больше невмоготу, ему все опротивело, он больше не может жить и работать за границей. Разве это — над схваткой?
Разве над схваткой его собственные слова о том, что необходимо делать все, чтобы ненависть к самодержавию все шире и шире разливалась в народной массе и подготовляла ее для вооруженного восстания против него.
Но и его же слова (едва ли не самые знаменитые его слова, печально знаменитые), сказанные после поражения декабрьского вооруженного восстания в Москве, — не нужно было браться за оружие…
Особая позиция, доведенная до абсурда.
А за несколько месяцев до этого он писал, что для победы революции нужен переход хотя бы части войска на сторону народа…
А когда произошло восстание на броненосце «Потемкин», он считал, что потемкинцы должны были высадиться в Одессе и возглавить выступление рабочих, что матросы должны были снабдить восставших оружием…
А когда Ленин перед отъездом из Женевы в Россию предложил ему сотрудничать в легальной социал-демократической газете «Новая жизнь», он отнесся отрицательно к этому предложению…
Ленин писал ему, что в эти революционные дни большевики страстно хотят работать вместе с ним, что все большевики всегда рассматривали расхождение с ним как нечто временное, что большевики находят крайне ненормальным такое положение, когда он, Плеханов, лучшая сила русских социал-демократов, стоит в стороне от работы, что большевики считают сейчас крайне необходимым для всего социал-демократического движения его, Плеханова, непосредственное, близкое, руководящее участие в общей работе.
Ленин верил, что если не сегодня, так завтра, если не завтра, так послезавтра они будут вместе, несмотря на все трудности и препятствия, потому что всем известно его, Плеханова, сочувствие взглядам большевиков, а тактические их разногласия революция сведет на нет очень быстро.
Ленин перед отъездом в Россию обращался к Плеханову с просьбой о встрече…
— Роза, я еще жив…
— Да, Жорж, ты жив, ты будешь жить…
Да, он не стал сотрудничать тогда с Лениным и большевиками в «Новой жизни». Он не поехал в революционную Россию, хотя были уже получены заграничные паспорта, уложены вещи, упакованы рукописи. (А Ленин поехал в Россию.) Опять вмешалась болезнь — возникло подозрение на туберкулез горла.
Потом был четвертый съезд партии и новая вспышка полемики с Лениным. Большевики были ослаблены в то время — многие из них находились в тюрьмах, меньшевики брали на съезде верх. И он, Плеханов, способствовал этому, направляя умы делегатов своими выступлениями в противоположную от большевиков сторону. За это и упрекал его Ленин — за дезориентацию партии в один из наиболее ответственных и напряженных периодов развития первой русской революции.
Но ведь уже с середины шестого года он, Плеханов, начал отходить от меньшевиков, а на пятом съезде в Лондоне одним из первых ощутил ликвидаторские тенденции в меньшевистской среде. Правда, тогда они еще были завуалированы левой фразеологией, но важно было распознать опасность в зародыше.
Через год он вступил в открытый бой с меньшевиками-ликвидаторами, которые считали, что при давлении оппозиции на правительство и Государственную думу можно решить задачи революции, а поэтому необходимо сохранять, мол, только легальные формы партийной деятельности, а нелегальную работу следует ликвидировать. Опровергая эти ошибочные положения, он, Плеханов, убедительно доказывал, что в условиях царизма истинно революционная марксистская партия рабочего класса может существовать только как подпольная организация.
«Старые друзья» — Потресов, Мартов, Дан, Аксельрод — волчьей стаей набросились на недавнего соратника. Передергивая цитаты, искажая факты, они наперебой начали обвинять его в беспринципности и предательстве, взывали к прежней дружбе, ссылались на несносный плехановский характер.
В эти дни он окончательно понял, что ему, очевидно, не судьба идти одной дорогой с лидерами меньшевизма. Не только в своих статьях, но и прямыми практическими действиями, сворачивая работу нелегальных организаций, они ставили под угрозу само физическое существование партии. А этого допустить было нельзя. И он, возглавив группу меньшевиков-партийцев, которые были солидарны с большевиками во взглядах на сохранение нелегальных форм работы, повел решительное наступление на главные догмы ликвидаторства. Теперь уже не было ни друзей, ни приятелей. Всех выступавших против подполья он осыпал густой «картечью» своих теоретических залпов. Особенно доставалось тем, кто, разрушая партию, обнаруживал при этом еще и философско-идейные шатания. За измену философии марксизма он карал беспощадно.
Статьи против ликвидаторов он печатал в большевистских газетах «Социал-демократ» и «Правда». И снова возникала старая и хорошо знакомая ситуация — он был против меньшевиков, но он был и не за большевиков. Он выдвинул тезис, смысл которого сводился к тому, что меньшевики не переходят на точку зрения большевиков, а большевики не переходят на точку зрения меньшевиков — возможно лишь взаимное сближение.
Обстоятельства постепенно создавали благоприятную атмосферу для изменений отношений с Лениным. Спустя пять лет после «женевского» письма Ленин снова предлагает ему встретиться и обсудить возможности совместной борьбы с ликвидаторами.
На этот раз он отвечает, и очень быстро. Он согласен на встречу и надеется, что общими усилиями меньшевиков-марксистов и большевиков-марксистов переживаемый партией кризис может быть разрешен.
В Париже и Копенгагене, в котором проходит очередной конгресс Интернационала, возобновляются их непосредственные контакты. Разумеется, Ленин понимает, с кем имеет дело. Непоследовательность, колебания, внезапная смена настроений и точек зрения, виляние из стороны в сторону чуть ли не по каждому вопросу. («Генерал от виляния» — так в будущем назовет «почтенного диалектика» Ленин.) И тем не менее в интересах революции Ленин считает необходимым воспользоваться плехановской поддержкой в борьбе с ликвидаторами. Ленин уверен, что углубление и улучшение отношений между большевиками и Плехановым реальны и перспективны.
Но злой ангел «метаморфозы», сложивший на время крылья за спиной почтенного, но крайне импульсивного диалектика, опять дает себя знать. Притихший было, он взмывает в небо в самый неподходящий момент. Большевики приглашают Плеханова принять участие в Пражской партийной конференции. Он отвечает демонстративным отказом. Надежды на совместную практическую работу похоронены.
Не жалует он, правда, и меньшевиков. Его ждут на совещании в Вене («Августовский антипартийный блок»), но он, конечно, туда не едет, окрестив впоследствии это мероприятие раскольничьим и невероятным по своему составу и по жалкому ничтожеству полученных результатов.
Итак, он снова почти один. Его влияние в русском революционном движении, усилившееся в период временного союза с большевиками, ослабевает. Меньшевики, в том числе «старые друзья», отрицательно относятся к его поступкам и действиям. «Жорж безобразничает в „Правде“», — пишет Засулич Дейчу. «Он вредит», — отвечает ей Дейч.
А он сам, стихийно ведомый своей неверной «звездой» сомнений и колебаний, все так же качается из стороны в сторону, по-прежнему противоречит самому себе на каждом шагу. В одном случае он заявляет, что не является сторонником сближения с ленинцами. Оценивая другое событие, говорит, что ленинцы берут верный тон.
В обстановке безусловного падения интереса к его теоретической и практической деятельности, которая раньше, на протяжении многих лет всегда была в центре внимания европейской и русской партийной общественности, он должен был бы оценить письмо Ленина, приглашавшего его в Закопане читать лекции по вопросам марксизма для ожидаемых из России социал-демократов.
Ленин все еще верит в прежнего революционера Плеханова, все еще надеется вернуть его в ряды сторонников большевистской ориентации, все еще ждет, что в одряхлевшем льве распрямится молодая марксистская пружина.
В отличие от «старых друзей» и недавних единомышленников, уже списавших своего, некогда обожаемого вождя в архив, Ленин все еще борется за Плеханова — за Плеханова — просветителя и воспитателя сотен и тысяч русских рабочих, за Плеханова — первого русского марксиста.
Но Плеханов не отвечает.
Он весь во власти новой идеи, на подступах к новому повороту, к новой «метаморфозе». Стряхнув с себя овладевшее им на какое-то время практическое бездействие, он энергично пытается в наикратчайший срок объединить все разрозненные партийные силы. Лозунг «единство партии» постоянно звучит в его устных и письменных выступлениях. Он посылает свои «формулы объединения» всем виднейшим русским социал-демократам.
Но с кем он хочет единства? С ликвидаторами, которых клеймил не далее как вчера? С отзовистами, с которыми порвал все отношения и «расплевался» до конца? С философскими ревизионистами, на уничижительных эпитетах в адрес которых еще не высохли чернила в его рукописях?
Он просто не знает, с кем конкретно хочет единства. Он желает единства партии «вообще». Сидя в центре Европы на своем, как он считает, марксистском Олимпе (теперь уже «лже-Олимпе»), он пребывает в полнейшей туманной неосведомленности о положении дел в русской социал-демократии.
И еще одну попытку опустить его на землю предпринимает Ленин. Он просит его написать статью для рабочих в большевистский журнал «Просвещение».
И снова Плеханов не отвечает.
Гвоздем сидит у него в голове идея о «единстве партии». Для реализации ее он приводит в действие свои европейские связи. Международное Социалистическое Бюро обсуждает в Брюсселе возможности объединения всех течений РСДРП. Плеханов выставляет требование единства любой ценой. Но когда оглашаются условия большевиков, он называет их статьями нового уголовного уложения.
Выходят в свет в последний мирный год перед войной его последние книги: «Французский утопический социализм девятнадцатого века», первый том «Истории русской общественной мысли», «Утопический социализм девятнадцатого века»…
— Розочка, Роза, теперь уже, наверное, скоро конец… Удивительная ясность… Вижу отца, мать… Всю свою жизнь вижу… Она была странной…
— …
— Не плачь, Роза… Все равно мы прожили с тобой хорошо на земле… Были тяжелые минуты… Прости меня за них… Ты подарила мне много-много светлых лет. Спасибо тебе… Я не жалею ни о чем… Жил, как умел… Стремился к высшему… Что-нибудь и от меня останется…
— …
— Не плачь, Роза… Помнишь Париж, нашу молодость?.. Ты всегда была для меня счастьем как женщина!.. И верной помощницей в делах, надежным другом… Спасибо тебе… Жалею об одном… Мало успел сделать для новой России. Разрушение старой взяло слишком много сил… Впрочем, это и было для новой… Роза, душно…
Неожиданно кто-то деловито и быстро сел на кровать, прищурился:
— Георгий Валентинович, мне сказали, что вы… Зашел попрощаться.
— Благодарю…
— Зимой в Петрограде у вас был обыск… Это ошибка. Приношу извинения.
— Я напрасно вернулся в Россию… Мне нечего здесь было делать…
— Нет, не напрасно. На вашем примере для многих колеблющихся была изжита еще одна иллюзия, опаснейшая иллюзия о классовом мире. Зато теперь здесь полная ясность абсолютно для всех… Правда, цена за этот пример заплачена слишком высокая — ваша судьба, ваша политическая судьба… вы сами назначили эту цену.
— Возвращение ускорило болезнь… Нужно было оставаться в Европе…
— Уверен, что не выдержали и все равно не усидели бы в Европе. Я ведь знаю вас…
— Вам трудно сейчас?
— Ничего, справимся…
Встал. Наклонил голову. Вышел из комнаты.
— Роза, здесь был сейчас кто-нибудь?
— Нет, никого не было.
— Разве никто не приезжал из Петрограда?
— Финляндия закрыла границу… Мы снова в эмиграции…
— Роза, это символично…
— Что именно?
— Граница… Я не нужен новой России…
— Границу закрыли финны. Здесь идет гражданская война…
— Все равно… Я снова вне России… Вот и решение проблемы… Мы вернулись из эмиграции и опять оказались в эмиграции… Россия отбросила нас от себя… Всего год прошел на родине…
Внезапно он сел на кровати.
— Опять все вижу очень ясно! — взволнованным голосом сказал он. — Всю свою жизнь! Казанскую демонстрацию вижу, стачки на Бумагопрядильне… Нет, я не напрасно вернулся в Россию, мое место — здесь, в любом случае… Пусть все запуталось сейчас, потом разберутся…
— Жорж, тебе нужно лечь…
Он лег, лицо его было спокойным и светлым.
— Дело сделано, — шепотом произнес он, — дело жизни… Может быть, мне не хватило совсем немного времени, чтобы разобраться во всем…
Он вздрогнул, потянулся на кровати и затих. Розалия Марковна с холодеющим сердцем несколько секунд вглядывалась в его уходящее, исчезающее лицо и, наконец, поняла. Все.
Было 30 мая 1918 года.
За окном пели птицы, качались на ветру ветки деревьев, зеленела сочной травой весенняя земля.
Лев Григорьевич Дейч приехал только через пять дней.
В бумагах, которые он привез с собой, говорилось, что Народный комиссариат по иностранным делам РСФСР поручает ему сопровождать тело покойного Г. В. Плеханова через границу в Петроград.
На следующий день Розалия Марковна получила телеграмму от Петроградского Городского головы Михаила Ивановича Калинина. Он выражал ей сочувствие по поводу смерти мужа — «основоположника русского рабочего движения, предсказавшего осуществляемые ныне пролетариатом России пути революционного движения в России».
В Москве, четвертого июня, на объединенном заседании ВЦИК и Моссовета, на котором присутствовал В. И. Ленин, председатель собрания Свердлов объявил о кончине Плеханова и предложил почтить его память вставанием.
Хоронили Плеханова в Петрограде меньшевики и правые эсеры, пытавшиеся даже из похорон устроить очередную антибольшевистскую демонстрацию.
Но на траурном заседании большевиков в петроградском Народном собрании Анатолий Луначарский сказал:
— Он создал оружие, которым мы теперь сражаемся против него же самого и против тех, кто примкнул к нему в последние годы, когда пророк был уже стар. Но великое пророчество, сделанное им на заре его революционной деятельности, никогда не будет забыто — в России революция победит только как рабочая революция…
В последний раз подошла Розалия Марковна к его гробу, прощаясь навсегда. Слез уже не было.
Она медленно подняла руку и положила рядом с его головой букетик засохших цветов.
Это были подснежники.
Она собрала их ранней весной, еще в Питкеярви, около санатория, когда однажды, среди галлюцинаций и бреда, он вдруг совершенно отчетливо и ясно вспомнил тот самый день, в который познакомился с ней сорок лет назад.
Тогда, в Питкеярви, она вышла из его комнаты на улицу и заплакала. Потом сделала несколько шагов и неожиданно увидела, как удивительно ярко и почти волшебно блестит на солнце мартовский снег… Зелеными, синими, белыми огоньками. Бордовыми, красными искрами. Оранжевыми, желтыми, голубыми, фиолетовыми, сиреневыми вспышками…
Снег таял на солнце, снег умирал, исчезал, уходил.
Струящиеся с неба лучи зажигали в его холодной глубине еще скрытые до поры, но уже щедрые, теплые краски завтрашнего цветения земли.
И тогда она увидела его — маленький, озябший, но смелый цветок на снегу. А рядом пробивался из-под снега еще один, и еще, и еще…
И она, вытерев слезы, собрала небольшой букетик этих первых лесных цветов как память о том, что он вспомнил тот самый далекий день их молодости…
Собрала, еще не зная, что положит их рядом с его головой, когда будет смотреть на него в последний раз.
Подснежник.
«Галантус нивалис».
Травянистое растение из семейства нарциссовых с поникшим колокольчиком.
Ранний весенний лесной цветок, фиолетовый или белый…
1972–1979 гг.