Подснежник

Осипов Валерий

Глава пятая

 

 

1

На Обводном канале, на Новой Бумагопрядильне, началась забастовка. Хозяева ввели «новые правила», которые фабричные читали, читали, да так толком ничего и не разобрали. Две руки раньше стоили, к примеру, полтора целковых в день, а теперь будто бы, по «новым правилам», целую полтину с этих полутора целковых снимают. А куда же она девается? Две руки вроде бы остаются, а цена им уже другая. Дела-а…

Иван Егоров и рыжий Тимофей (на Патронный завод по совету Жоржа они больше не явились, Степан Халтурин устроил их на Бумагопрядильню) кинулись на подвальную квартиру, расположенную в двух кварталах от фабрики, где собирался местный рабочий кружок. Хозяином квартиры был отставной унтер-офицер Гоббст. Он находился на нелегальном положении и усердно разыскивался полицией по делу о пропаганде среди войск Одесского округа. Под фамилией Сорокина Гоббст содержал около Прядильни сапожную мастерскую.

— Жоржу надо искать! — крикнул Егоров с порога Сорокину. — Хозяева опять руку на горло положили!

— Затягивают петлю-то, затягивают, — качал головой Тимофей (бороды он больше не носил, голову брил наголо). — Это надо же — цельную полтину из кармана выхватывают. Ах, сукины дети!

Сразу же за ними пришло еще несколько ткачей вместе с Василием Андреевым («бабьим агитатором» звали его рабочие между собой за попытку организовать женский кружок среди работниц табачной фабрики Шапшала).

— Совсем рехнулись наши хозяева, рубаху с плеч сымают, жрать скоро станет нечего, — вразнобой заговорили мастеровые, рассаживаясь по углам мастерской. — И так баба дома в голос воет, копейки считает, а теперя что будет? Ложись да помирай.

— Погоди помирать-то, — закуривая, сказал Василий Андреев, — помереть всегда успеем. Сперва хозяевам острастку надо дать за ихние великие к нам милости.

— Степана бы Халтурина сейчас сюда, — добавил он через минуту, — или Жоржу, чтоб обмозговать вместе, чего дальше делать.

Сорокин оделся и пошел к знакомому студенту — узнать, где можно найти Халтурина или Жоржа.

— К приставу надо идти жаловаться, — сказал один из фабричных, работавший на Бумагопрядильне всего несколько месяцев. — Нешто управы на них нету, на мастеров?

— А ты, серый, до сих пор думаешь, что мастера тебе полтинник срубили? — спросил Андреев.

— Иди, иди — жалься, — усмехнулся Тимофей. — Он тебя удоволит, пристав… Хозяева с тебя шкуру дерут, а пристав всю мясу соскоблит дочиста и кости обглодает, не поперхнется.

— Что ж он, совсем разбойник, пристав-то? — удивился «серый».

— Не к приставу надо идти, а к самому градоначальнику, — сказал сидевший за верстаком хозяина квартиры мастеровой. — Пущай переговорит с управляющим насчет новых правил. Разве это правила? Чистый грабеж, а не правила.

— Разбойничать ноне никому не велено, — не унимался «серый».

— А чего там к градоначальнику, — прищурился Вася Андреев. — Бери сразу выше!

— Это куда же выше?

— К наследнику!

— Али к самому царю! — вступил в разговор Иван Егоров. — Он самовар поставит, чайком тебя угостит, про житье-бытье расспросит: как тебе спится на нарах, лапти не жмут ли?

— Но, но, ты царя не замай, — насупился «серый». — Посуду бей, а самовар не трогай!

— Эх, дурачье же вы горькое! — вскочил с места рыжий Тимофей. — Неужто думаете, что царю, да наследнику, да градоначальнику с приставом до вас дело есть? Они нас за насекомых считают, от которых одно беспокойство. Придавить бы к ногтю, да и дело с концом — вот какое им до нас дело.

— Ладно, погодь, не шуми, — поднял руку мастеровой за верстаком. — Ну хорошо, придут твои Жоржа со Степкой Халтуриным, — чего делать будем?

— А вот придут, тогда и рассудим.

…Жорж Плеханов сидел в городской Публичной библиотеке, в читальном зале, обложенный книгами и конспектами. Совсем недавно его, Оратора, уже много раз четко формулировавшего программу и цели народнического движения в своих устных публичных выступлениях, автора нескольких листовок и прокламаций, ввели в редакцию подпольного издания «Земля и воля». Его считали теоретиком движения и неоднократно говорили ему о том, что он со своей эрудицией, стремлением к научной работе, знанием социалистической литературы (как отечественной, так и европейской), умением логически точно и доходчиво излагать сложные общественные вопросы, — что он, обладая всеми этими качествами, не может больше уклоняться от участия в печатных органах «Земли и воли». Ему необходимо принять личное участие в теоретическом обосновании целей народничества и от листовок и прокламаций перейти к большим программным статьям. «По всей вероятности, — пошутил Жорж, — вы хотите, чтобы моя старая кличка Оратор была бы заменена новой кличкой — Теоретик». Товарищи посмеялись вместе с ним, и он был избран одним из редакторов журнала «Земля и воля».

Ну что ж, думал Жорж, начиная работать над первой статьей для журнала («Закон экономического развития общества и задачи социализма в России»), если раньше я был Оратором, кстати одним из немногих в нашей студенческой бунтарской среде, то теперь и среди рабочих появилось много прекрасных ораторов — Степан Халтурин, например, или тот же Тимофей. Пора, может быть, действительно попробовать свои силы в теории. Пора, наконец, оправдать давнее предположение многих о том, что я унаследовал от Виссариона Григорьевича Белинского склонность к литературе. Пора осмыслить накопленный опыт и жизненные впечатления. Разве сейчас, наблюдая, как активность рабочих иногда опережает бакунинскую формулу о всеобщем крестьянском бунте, можно забыть о том, что, собственно говоря, именно из сочинений Бакунина впервые было вынесено величайшее уважение к материалистическому пониманию истории? Нет, забывать этого решительно нельзя! Бакунин-то был первый, чье влияние наполнило жизнь смыслом и помогло прийти в революцию.

Начав работать над статьей, он прежде всего хотел найти новые доводы к обоснованию деятельности народников в среде фабричных и заводских рабочих, делал для себя самого многочисленные выписки о том, что рабочие — недавние выходцы из деревенской среды — проникнуты в первую очередь крестьянскими идеалами, и поэтому деятельность в их среде революционеров-народников является продолжением пропаганды в деревне.

Вот и теперь, сидя в Публичной библиотеке, он набрасывал на отдельных листках бумаги (и тут же прятал их в карманы) свои размышления о законах экономического развития общества и задачах социализма в России. «У автора „Капитала“ социализм является сам собою из хода экономического развития западноевропейских обществ, — писал Жорж. — Маркс указывает нам, как сама жизнь намечает необходимые реформы общественной кооперации страны, как сама форма производства предрасполагает умы масс к принятию социалистических учений, которые до тех пор, пока не существовало этой необходимой подготовки, были бессильны не только совершить переворот, но и создать более или менее значительную партию. Он показывает нам, когда, в каких формах и в каких пределах социалистическая пропаганда может считаться производительною тратою сил. „Когда какое-нибудь общество напало на след естественного закона своего развития, — говорит он, — оно не в состоянии ни перескочить через естественные формы своего развития, ни отменить их при помощи декрета; но оно может облегчить и сократить мучения родов“. Влиянию пропаганды он указывает таким образом пределы в экономической истории общества. Дюринг, признавая вполне влияние личностей на ход общественного развития, прибавляет, что деятельность личности должна иметь „широкую подкладку в настроении масс…“».

«…Было время, когда творить социальные перевороты считалось делом сравнительно нетрудным. Стоило устроить заговор, захватить в свои руки власть и затем обрушиться на головы своих подданных рядом благодетельных декретов. Человечество считали способным „познать по приказанию начальства“ и провести в жизнь любую истину. Такое воззрение свойственно было, впрочем, не одним революционерам… Когда убедились, что история создается взаимодействием народа и правительства, причем за народом остается гораздо большая доля влияния, — большинство революционеров перестало мечтать о захвате власти. Они поняли, что перевороты бывают гораздо более прочными, когда они идут снизу…»

Жорж задумался. Может быть, в этом и заключается смысл крестьянской реформы 1861 года в России? Была ли она взаимодействием народа и правительства? Народ волновался и бунтовал, сотни крестьянских выступлений накануне реформы, расправа с ненавистными помещиками — все это толкало Александра II на подписание манифеста об отмене крепостного права. Но ведь манифест — это и был типичный переворот сверху, буржуазный переворот. Следовательно, непрочность этого переворота исторически обусловлена?.. Нет, нет, обратимся-ка лучше к Марксу.

Перо опять заскользило по бумаге. «Посмотрим же, к чему обязывает нас учение Маркса… Общество не может перескочить через естественные фазы „своего развития, когда оно напало на след естественного закона этого развития“, — говорит Маркс. Значит, покуда общество не нападало еще на след этого закона, обусловливаемая этим последним смена экономических фазисов для него не обязательна. Естественно возникает вопрос: когда же западно-европейские общества, — служившие объектом наблюдения для Маркса, — напали на этот роковой след? Нам кажется, что это случилось именно тогда, когда пала западно-европейская община…»

Он снова остановился и задумался. А Россия? Взять тех же донских казаков. У них земля находится во владении отдельных общин, но каждый член их считается в то же время членом всей казацкой области. Он может переходить из общины в общину, в каждой из них имея право на надел… Итак, в принципе первобытной общины, как она существует, положим, в России, мы не видим никаких противоречий, которые осуждали бы ее на гибель.

Следовательно? Пока за земельную общину держится большинство нашего крестьянства, — быстро записал Жорж, — мы не можем считать наше отечество ступившим на путь того закона, по которому капиталистическая продукция была бы необходимою станциею на пути его прогресса… Итак, мы не видим основательности в тех соображениях, в силу которых заключают, что Россия не может миновать капиталистической продукции.

Поэтому социалистическую агитацию в России мы не можем считать преждевременной. Напротив, мы думаем, что теперь она своевременнее, чем когда-либо, только ее исходная точка и практические задачи не те, что на Западе. Основания для этой разницы в революционных приемах при поверхностном взгляде могут показаться не заслуживающими особенно внимания, но мы думаем, что много «разочарований» было бы избегнуто, много напрасно затраченных сил получило бы должное приложение, если бы это различие в задачах русских и западноевропейских социалистов было выяснено раньше.

В чем же дело? Задачи социально-революционной партии не могут быть тождественны в двух обществах, экономическая история и современные формы общественных отношений которых представляют очень резкую разницу… Россия — страна, в которой земледельческое население составляет громадное большинство. Промышленных рабочих в ней едва ли можно насчитать даже один миллион, да и из этого сравнительно ничтожного числа большинство — земледельцы по симпатиям и положению… Таким образом, мы пришли к тем же практическим задачам, которые ставили перед собой титаны народно-революционной обороны: Болотников, Булавин, Разин, Пугачев и другие. Мы пришли к «Земле и воле». Но тем самым центр тяжести нашей деятельности переносится из сферы пропаганды лучших идеалов общественности на создание боевой народно-революционной организации для осуществления народно-революционного переворота в возможно недалеком будущем… Ипполит Мышкин перед особым присутствием правительствующего сената сказал: «Наша практическая задача должна состоять в сплочении, в объединении революционных сил и революционных стремлений, в слиянии двух главных революционных потоков: одного, недавно возникшего и проявившего уже достаточную силу, — в интеллигенции, и другого, более глубокого и более широкого, никогда не иссякавшего потока — народно-революционного».

…Кто-то остановился около его стола. Плеханов поднял голову. Это был Гоббст-Сорокин. (Он нашел Жоржа по «цепочке», переходя с одной студенческой квартиры на другую.) Гоббст сделал едва уловимое движение головой и двинулся к выходу. Жорж встал, спрятал в карман бумаги и пошел за ним.

В курительной комнате никого не было.

— На Новой Бумагопрядильне понизили штучную оплату, — тихо сказал Сорокин, — ввели новые правила. Рабочие бросили работу. Сейчас у меня сидит человек десять, самые активные из кружка.

— Немедленно иду, — так же тихо, но четко ответил Жорж.

— А где сейчас можно найти Степана?

— Вы Петра Моисеенко знаете?

— Знаю.

— Халтурин сегодня должен быть у него.

 

2

Подойдя к сапожной мастерской (она располагалась на первом этаже ветхого двухэтажного деревянного дома на набережной Обводного канала и состояла всего из двух комнат — большой, где Гоббст принимал клиентов и чинил ботинки, и маленькой, в которой он спал), Жорж оглянулся и, убедившись, что слежки не было, вошел в квартиру.

— Ну, наконец-то! — радостно вырвалось у Ивана Егорова. — А то мы ждали, ждали, да и ждать устали, чуть было не переругались все друг с дружкой.

Жорж быстро поздоровался со всеми мастеровыми за руку, сел на маленькую табуретку хозяина около окна и, обведя всех пристальным взглядом, спросил:

— Ну, что тут произошло, рассказывайте.

— Полтину цельную хозяева из нашего кармана хапанули, вот что произошло! — горячо выкрикнул Иван Егоров. — За шестнадцать вершков платить, говорит, теперь будем тридцать пять копеек вместо сорока…

— Кто говорит?

— Как кто? Мастер из ткацкого отделения.

— А в прядильной мастер по десяти копеечек с пудика скинул! — крикнул Тимофей.

— И загодя не упредили. Становись, мол, сразу к машине и работай дешевле, чем вчера.

— А по правилам фабричных за две недели должны упреждать.

— Так, ну и что же дальше?

— Ну мы, конечно, машину остановили и на двор пошли, — рассказывал Иван Егоров. — Все шумят, руками размахивают, начальство требуют. Приходит управляющий и говорит — идите обратно, в обед мы все объясним.

— И что же в обед?

— А ничего. Вывешивают правила. Новые. А чего в их нового? Прижим новый.

— У кого-нибудь есть эти правила?

— У меня есть, — протянул Жоржу бумагу молодой фабричный (тот самый, которого называли «серый»).

Жорж взял бумагу. Типографским шрифтом на ней было напечатано: «С 27 февраля сего года вводятся новые расценки по ткацкому отделению. Расчет впредь будет производиться по следующей таксе: за кусок миткаля шириною в восемнадцать вершков — тридцать семь копеек…»

Жорж посмотрел на мастеровых, быстро спросил:

— А раньше сколько платили?

— Сорок три!

— «Шириною в двадцать вершков, — вслух прочитал Жорж, — тридцать девять копеек…»

— А раньше сорок четыре было!

— «Двадцать два вершка — сорок одна копейка».

— А было сорок шесть.

— «Двадцать четыре — сорок три копейки».

— Вместо сорока восьми!

— «Двадцать шесть, — прочитал Жорж, — пятьдесят девять копеек…» А было, вероятно, шестьдесят четыре?

— Правильно!

— Ну и, естественно, за двадцать восемь вершков — по шестьдесят одной копейке за кусок против шестидесяти шести прежних, не так ли?

— А ведь верно, — заулыбался рыжий Тимофей, — откудова ты догадался?

— Здесь все очень просто, — объяснил Жорж, — увеличивая ширину куска, хозяева каждые два новых вершка удешевляют на пять копеек.

— Ну, Жоржа, голова! — восхищенно сказал Тимофей. — Важно рассудил.

— Одну минуту, — поднял Жорж руку. — Это только на первый взгляд так выглядит, что с каждого куска у вас отбирают пять копеек. А на самом деле вы теряете пять копеек только на первом куске, шириною в шестнадцать вершков. На всех же остальных кусках вы теряете гораздо больше, и чем больше ширина, тем больше вы теряете!

Мастеровые притихли.

— Это почему же больше? — спросил Иван Егоров.

— Сейчас объясню.

Жорж встал и вышел на середину сапожной мастерской.

— Вот вы утром приходите на фабрику, — начал он, — разводите пары, включаете машину… Во сколько у вас рабочий день начинается?

— В пять утра.

— А кончается?

— В восемь вечера.

— Пятнадцать часов, значит…

— Час с четвертью клади на обед.

— Почти четырнадцать часов. Да-а… Ну, ладно, займемся анализом… Итак, вы включаете машину и начинаете работу. Через четыре с половиной часа готовы первые шестнадцать вершков, вы заработали свои сорок копеек. Еще через четыре с половиною — еще шестнадцать вершков, восемьдесят копеек. Девять часов простояли вы у машины. Теперь вопрос: успеете ли вы за оставшиеся до конца смены четыре с половиной часа соткать еще шестнадцать вершков?

— Оно как управляться…

— Чего там говорить, — конечно, не успеем. К концу смены глаза всегда слабже делаются.

— И рука уже не та…

— Вот, вот, как раз об этом я и хочу спросить: когда легче работать — утром или вечером?

— Знамо дело, утром.

— Вечор намотаешься вокруг машины, еле на ногах стоишь, а она, то есть машина, все ткет и ткет, ткет и ткет…

— Таким образом, что же получается? — обвел Жорж взглядом мастеровых. — Утром вы продаете хозяину только две руки. Голова у вас со сна еще свежая, глаза не устали. А к вечеру только двумя руками уже не обойдешься — надо напрягать зрение, увеличивать усилия всего организма, чтобы успеть до конца смены выполнить норму. Следовательно, каждый последующий час рабочего дня стоит вам, рабочим, гораздо дороже, чем предыдущий. Вы, рабочие, продаете хозяину свою рабочую силу, а при смене в четырнадцать часов вы в конце дня достигаете предела выносливости человеческой натуры — никаких сил у вас уже не остается. Но вы продолжаете стоять у ткацкого станка через силу, расходуя свое здоровье, укорачивая свой век. На каждый новый вершок ткани вы тратите неодинаковое количество усилий, вы тратите все больше и больше своих сил на каждый новый вершок. А хозяин прибавляет вам за каждый вершок одинаковое количество денег — только пять копеек. А он должен прибавлять на каждый новый вершок уже не пять, а семь копеек — в соответствии с израсходованными вами усилиями, в соответствии с потраченной вами рабочей силой, в соответствии с купленной у вас рабочей силой. А он этого не делает. Он покупает у вас больше рабочей силы, чем платит за нее. Купил на девяносто копеек, а заплатил вам только шестьдесят. Куда же делись тридцать копеек? Хозяин положил их к себе в карман.

Мастеровые напряженно молчали. «Серый», сидевший на кусках кожи ближе всех к Жоржу, смотрел на него снизу вверх, открыв рот. Струйка слюны стекала у него по подбородку — «серый» не замечал ее.

— Итак, что же получается? — отошел Жорж к окну. — Вводя новые правила, то есть новые расценки на ваш труд, хозяин стремится удешевить ту рабочую силу, которую вы ему продаете. Хозяин старается понизить стоимость двух ваших рабочих рук, ваших глаз и вообще всего вашего организма. Вводя новые правила, он усиливает эксплуатацию вашей рабочей силы. Он, как барышник на ярмарке, снижает вам цену. Но в данном случае он торгует не лошадьми, а людьми!

Жорж повернулся к Ивану Егорову и Тимофею.

— А что было на Патронном заводе? Там хозяин, не желая тратиться на уборку пороховой мастерской, не желая улучшать условия труда рабочих, то есть усиливая тем самым эксплуатацию рабочих, довел дело до того, что от взрыва погибло шесть человек. Хозяин патронного завода не отнимал здоровье у рабочих постепенно, не укорачивал их век день ото дня, а просто взял сразу и отнял у них жизнь, просто взял и проглотил сразу шесть человеческих душ. Это было самое настоящее убийство! Прямое душегубство! И он совершил это убийство, твердо зная, что наказать его будет некому. И не ошибся, потому что высшее начальство ни в грош не ставит рабочих интересов, для него жизнь рабочего дешевле собачьей жизни! Оно даже и не подумало наказывать виновников гибели шестерых человек. Они, как волы, по пятнадцать часов в сутки, как и вы, работали в этой мастерской на хозяина, и за это он их изжарил живыми!.. А сам продолжает воровать у рабочих сотни тысяч рублей, бросая рабочим копейки!.. Тогда на патронном заводе не забастовали, сил не хватило на стачку. Теперь настала ваша очередь, теперь руку запустили к вам в карман… Так неужели вы согласитесь с этими новыми грабительскими правилами? Неужели по-прежнему будете стоять по четырнадцать часов у станков, дожидаясь, пока кто-нибудь свалится от усталости в паровую машину и ему оторвет голову приводными ремнями?

Мастеровые молчали. «Серый», закрыв рот, утерся кулаком. Тимофей нервно перебирал инструменты на хозяйском верстаке. Вася Андреев что-то сказал Ивану Егорову — тот кивнул головой, выпрямился во весь рост.

— Про стоимость… ну, эту самую, прибавочную, надо еще обсказать, — с натугой произнес Иван, — про главное воровство, которое хозяева у нас производят.

Все разом повернулись к нему. Слова «главное воровство» укололи всех, как электрическим током.

— Давай, Жоржа, объясни про стоимость, — попросил Егоров, — чтобы уж до конца знали все, сколько хозяева у нас воруют.

— А ты сам можешь объяснить? — спросил Жорж и неожиданно вспомнил, как упорно читал Иван когда-то «Основания биологии» Герберта Спенсера.

— Смочь-то смогу, да не ладно получится, — застеснялся Егоров.

— Давай, как получится, — загудели мастеровые, — чего надо поймем, не все «серые».

— Оно, значит, так получается, ребята, — начал Иван. — Сделали мы хозяину, наприклад, миллион штук сукна. Он нам отвалил миллион рублей, то есть расчет произвел за работу за все годы, пока мы этот миллион ему ткали. Еще один миллион за товар отдал, из которого сукно вышло, то есть за шерсть, за пряжу. Еще один миллион за фабрику заплатил, — чтоб, значит, машины крутились, мастерам, управляющему, всей конторе за все годы… Теперь идем дальше. Выкинул хозяин миллион штук сукна на рынок и взял за каждую штуку по пяти рублев. Потратил три миллиона, а выручил пять. Два миллиона чистыми к своему капиталу прибавил. А почему? А потому, что махнул я, скажем, молотком — хозяин мне три копейки платит. А сделал я тем молотком за один удар работу на пять копеек. Вот хозяин наш со всех нас за все годы по две копеечки собрал, и вышло ему два миллиона прибавочной стоимости, то есть барыша.

Жорж улыбнулся, но рабочие как зачарованные смотрели на Ивана, и Жорж понял, что Егоров поразил их счетом «на миллионы». «Ну, что ж, — подумал он, — пускай сначала будет такое объяснение — оно убедительно, а потом разберемся глубже».

С улицы засвистели. Это был условный знак — приближался кто-то из своих.

Дверь открылась, и в квартиру вошли Гоббст-Сорокин, Степан Халтурин и Петр Моисеенко.

— Бунтуете? — поздоровавшись, спросил Халтурин. — Кончилось терпение? То-то и оно. Терпеливые теперь не в почете. Терпеливых теперь на Смоленское кладбище относят и под крестом зарывают.

Он быстро нашел себе место, усевшись прямо на пол, дождался, пока разместятся Моисеенко и Гоббст, и так же, как и Жорж, но более обстоятельно (как свой брат мастеровой) начал расспрашивать все подробности — с чего началось, как было дальше, на чем порешили пока хозяева. Когда разговор дошел до того, что расценки снизили без предварительного оповещения, Халтурин резко поднял голову.

— Не упредили, говоришь, загодя о сбавке? — спросил он.

— Не упредили, — подтвердил Тимофей.

— Тогда, значит, управляющий первым нарушил закон, то есть фабричные правила, — радостно заметил Степан.

— Ну и что теперь, ежели первый? — спросил Вася Андреев. — Нам с этого какая польза?

— Во, во, — заговорили все разом, — нам какая с этого корысть?

— А вот какая, — вступил в разговор Моисеенко. — Если фабричное правление первое нарушает закон, то рабочие могут считать себя больше не связанными прежними условиями с фабрикой.

— Ну и чего?

— А того, что теперь за каждый день забастовки хозяева должны заплатить вам среднюю задельную плату, так как закон первыми нарушили не вы.

— Важно! — пробасил Тимофей. — Вот это важно!

Халтурин о чем-то сосредоточенно думал.

— Слышь, Василий, — спросил он у Андреева, — какие у вас штрафы за поломку инструмента берут?

— За щетку — четвертак, — ответил Василий, — за иголку — тоже четвертак, за валки — по пятнадцать копеек за каждый.

— А за неуважение штрафуют?

— Обязательно. Восемь гривен. Не поздоровался со старшим мастером — рупь отдай без двадцати копеек.

— А за плохое поведение?

— Тоже рупь без двугривенного.

— За прогулы?

— День прогулял — плати за два.

Халтурин поднялся с пола, подошел к верстаку.

— Бумагу надо писать, — решительно сказал он. — А название такое: «Наши требования по общему согласию со всеми рабочими». Кто у вас тут самый грамотный?

Все головы повернулись к Жоржу.

— Я и без вас знаю, что он самый грамотный, — поморщился Степан. — Да ведь он из интеллигентов, из дворян, надо, чтобы было написано фабричной, рабочей рукой… Жорж, не обижайся!

Плеханов кивнул головой.

— Нету, что ли, грамотных? — еще раз спросил Халтурин.

— Все вроде грамотные, — неуверенно сказал Тимофей, — а вот чтобы писать…

— Ладно, давай я… — сел к верстаку Петр Моисеенко. — Бумага, чернила есть?

Гоббст-Сорокин принес бумагу и чернила. Все сгрудились вокруг верстака.

— Значит, первое, — начал Халтурин. — Рабочие фабрики Новая Бумагопрядильня не согласны работать не только на новых условиях, предъявленных им администрацией, но и на старых, грабительских. Рабочие выйдут на работу только тогда, когда будут удовлетворены следующие их требования…

— Справедливые требования, — добавил Жорж.

— Правильно! — подхватил Моисеенко. — Справедливые требования!

— Верно, верно, — зашумели мастеровые, — чтобы все по-божески было.

— Согласен, — кивнул Халтурин. — Второе: рабочий день сокращается с четырнадцати часов до двенадцати. Не с пяти утра до восьми вечера, а с шести утра до семи вечера.

— А может, десять часов попросим? — вмешался Иван Егоров. — Волы и те в ярме больше не ходят, в борозду ложатся. А мы что, хуже волов? Воевать так воевать!

— Хозяева на это никогда не пойдут, — возразил Моисеенко. — Надо реальные требования выставлять.

— Пиши двенадцать, — сказал Василий Андреев. — Хоть бы на это согласились. Ведь никаких силов нету по четырнадцать часов около машины стоять. Самые сильные мужики и те к вечеру с ног валятся, а сколько баб да ребятишек на фабрике работает?

— Дальше, — продолжал Халтурин. — Поштучная плата для ткачей остается прежняя, а длина кусков миткаля уменьшается так, чтобы ежедневный заработок, несмотря на сокращение рабочих часов, остался без изменения. Если же длина кусков не может быть уменьшена, то поштучная плата должна быть соответственно увеличена.

— Верно, — заговорили мастеровые, — вот это верно. Чтобы все, значит, по справедливости было.

— Все виды штрафов отменяются, — предложил Моисеенко, — в том числе и за поломку инструментов. Штрафы за прогульные дни уменьшаются: за прогул одного дня берется штраф в размере не более цены одного рабочего дня.

— Неужто так будет? — заблестел глазами Тимофей.

— Должно быть, — уверенно сказал Степан Халтурин.

— Про кипяток бы не забыть, — вставил слово «серый». — А то что делают? По копейке в день с человека за кипяток вычитают.

— Про кипяток надо, — поддержали все. — Да и воду пущай на кипяток берут не вонючую, не с Обводного канала, а с Невы.

— Значит, так и пишу, — сказал Моисеенко.

Рабочие кучей стояли вокруг верстака и все время заглядывали через плечо Петра Моисеенко.

— А которые копейки с нас шесть лет за кипяток брали, пущай назад возвернут, — неожиданно подал голос мастеровой, предлагавший в самом начале сходки идти жаловаться не к приставу, как хотел того «серый», а к самому градоначальнику. — Их ведь много, копеечек-то наших кровных, за эти годы поднакопилось.

— Каждый год — три рубля. За шесть лет считай восемнадцать рублев с человека за тухлую воду слупили, — послышались голоса со всех сторон. — Да и всегда ли она кипятком-то была? Сделают теплую — и ладно. А мы животами маялись. Пущай возвертают восемнадцать рублев каждому за то, что брюхо страдало. Об этом тоже записать надо.

— Запишу, запишу, — пообещал Моисеенко, — обязательно запишу.

«Все идет так, как хотел Халтурин, — думал Жорж, внимательно наблюдавший за фабричными во время обсуждения требований. — Все главные пункты сформулированы рабочим, Степаном Халтуриным. Сами требования вписываются „фабричной“ рукой — рабочего Петра Моисеенко в привычных, очевидно, для фабричной среды выражениях, с характерными для нее словами. Может быть, это и есть реальное осуществление формулы Маркса — освобождение рабочего класса должно стать делом рук самого рабочего класса? Может быть, прав Степан, который в последнее время все больше и больше начинает говорить о своем желании создать в Петербурге революционную организацию, состоящую только из одних рабочих?»

Наконец требования были готовы. Моисеенко сказал, что возьмет их с собой, набело перепишет и утром принесет на фабрику. С тем и начали расходиться из квартиры сапожника Гоббста, на которой произошло первое собрание руководителей забастовки на фабрике Новая Бумагопрядильня.

 

3

Прошло несколько дней. Однажды утром в Публичную библиотеку, где Плеханов старался по возможности заниматься теперь каждый день, пришел незнакомый рабочий — посыльный от Петра Моисеенко.

— Что случилось? — спросил Жорж, выйдя за посыльным в коридор.

— Петруха велел передать, — сказал рабочий, — чтобы скорее быть на Прядильне. Вчерашний день у сапожника на квартире бумагу какую-то новую читали. Вроде бы к наследнику идти собираются. Петруха и Степка Халтурин супротив, конечно, были, да они не слушаются их. «Серых» больно много на фабрике развелось, а они как телята — их гонят в закут, они и бегут.

«Значит, к наследнику, — думал Жорж, шагая вместе с посыльным на Обводный канал. — Ну, что ж, видно, вера в царя будет разрушаться все-таки не словами, а опытом».

Во дворе Новой Бумагопрядильни стояла огромная толпа рабочих. Кто-то, забравшись на кучу угля, читал прошение на имя наследника, цесаревича Александра. Дребезжащий голос слабо долетал до задних рядов толпы, где остановился Жорж.

— «Мы, обманутые рабочие бумагопрядильной фабрики, обращаемся к вашему высочеству с жалобой на притеснения со стороны наших хозяев и полиции. Вашему императорскому высочеству должно быть известно, какие плохие наделы были отведены нам и как сильно страдаем мы от малоземелья…»

— Верно, верно! — зашумели в толпе. — Одно только звание, что земля, а пользы от нее никакой нету!

— «Вашему императорскому высочеству должно быть также известно, — продолжал читавший, — что за эти плохие наделы мы платим тяжелые подати…»

— И это верно! — крикнули в толпе. — Совсем вздохнуть не дают с податями!

— «Вашему императорскому высочеству должно быть известно, наконец, с какой жестокостью с нас взыскивают эти тяжелые подати, и поэтому нужда гонит нас на заработки в город, а здесь нас на каждом шагу притесняют фабриканты и полиция. Нам объявили новые расценки, которые сильно снижали нашу и без того низкую плату. Мы не согласились на эти расценки и от себя, по полному согласию всех рабочих между собой, выставили вполне справедливые требования. Управляющий нашей мануфактурой обещал выполнить эти требования и просил дать ему для роздыху несколько дней, чтобы уладить дело с акционерами, а пока просил всех встать на работу. В том же клялся нам и помощник градоначальника генерал Козлов. „Наплюйте мне на эполеты, — говорил Козлов, — если я обману вас. Тогда всю вину можете свалить на полицию. Принимайтесь за работу! До этих пор вы были правы, но если завтра не встанете к станкам, все будете виноватые“. И мы решили проверить правдивость обещаний полицейского генерала. Мы вышли на работу по новым хозяйским расценкам. И вот прошли обещанные дни, и что же получилось? Хозяева вывесили свои уступки, которые нам нисколько не подходят. Нам уступили в мелочах, а в главном нас обманули. Хозяева не приняли наши требования о сокращении рабочего дня. Он остается длинным, в целых четырнадцать часов, и это будет убивать наше здоровье, так как никому не по силам целый день проводить на ногах. С нас по-прежнему собираются брать штрафы. Выходит, полицейский генерал господин помощник градоначальника Козлов тоже обманул нас. Что же нам остается делать? Плевать ему на погоны?.. Ваше императорское высочество, мы слезно просим вас заступиться за нас и употребить все ваше влияние на то, чтобы наши условия были приняты. Если понадобится создать комиссию для расследования дела, то мы просим позвать в нее выборных от рабочих… Мы обращаемся к вам, как дети к отцу, не видя больше ниоткуда защиты. Если же наши справедливые требования не будут удовлетворены, то мы будем знать, что нам не на кого надеяться, что никто не заступится за нас, и нам тогда остается положиться только на самих себя да на свои собственные руки».

— Хор-рошая бумага! — крикнули в толпе. — Должон наследник пособить! Куды же от такой бумаги денешься?

— А ну как не пособит? — спросил кто-то рядом.

— Ну, уж если не пособит, тогда самим надо будет как-нибудь поправляться.

Жоржа тронули сзади за рукав. Он обернулся. Около него стояли Халтурин и Моисеенко.

— Ну, как бумага? — спросил Степан.

— Кто составлял? — поинтересовался Плеханов.

— Студенты какие-то из радикалов приходили. Университет или Технологический — точно не знаю.

— Упускаем мы забастовку из своих рук, — нахмурился Жорж.

— За всем сразу не уследишь, — посетовал Халтурин. — Сейчас по всему городу либералы да радикалы деньги на эту стачку собирают. Адвокаты услуги свои предлагают, чтобы защищать фабричных от властей. Вчера двоих из ткацкого отделения затащили к какому-то профессору, вином, говорят, угощали, целый вечер разглядывали, как диковины какие-то.

— Что будем делать? — спросил Жорж.

— Пускай пока идут к наследнику, — сказал Халтурин. — Теперь их уже не удержишь. Пускай на опыте изживают веру в царские милости.

Жорж незаметно пожал Халтурину руку.

— Я тоже так думал, когда шел сюда, — тихо сказал он.

— Мы вот для чего за тобой посылали, — встал рядом с Плехановым Моисеенко. — Листовку надо написать, обращение к другим заводам. Чтобы собрали денег для семейных. Пускай ребята знают, что помощь не только от интеллигенции идет, но и от своего брата, от рабочих. Нужно, чтобы здесь поддержку от других фабрик почувствовали. Тогда и писем таких читать не будут, и к наследнику не пойдут.

— Аресты среди рабочих есть? — спросил Плеханов.

— Несколько человек в кутузку посадили, — сказал Моисеенко, — но скоро выпустили.

— Фискалы вокруг фабрики так и шныряют, — усмехнулся Халтурин. — Во всех портерных переодетые сыскные сидят. Нам осторожно надо ходить. Не ровен час загребут, тогда они тут и вовсе царю в ноги повалятся.

…Вечером того же дня Жорж пришел на квартиру к Халтурину. Степан и Петр Моисеенко уже ждали его.

— Готово? — спросил Халтурин.

— Написал, — ответил Плеханов.

— Давай читай, — с нетерпением попросил Моисеенко.

— «К рабочим всех заводов и фабрик, — начал Жорж, достав из кармана написанную в Публичной библиотеке прокламацию. — Братья рабочие! Горькая нужда и тяжелые подати гонят вас из деревень на фабрики и заводы. Вы ищете в городе работы, чтобы удоволить из своих городских заработков деревенского старшину и сельского станового, которые с розгами требуют от ваших семей податей. И вот, когда вы поступаете к хозяевам, они мало того, что выдумывают безбожные штрафы, мало того, что вычитают за каждую поломку в станке, они что ни дальше, то все меньше и меньше норовят платить и постоянно уменьшают заработную плату. Рабочему человеку защиты искать негде. Полиция всегда заступается за хозяина, а рабочего чуть что — волокут в кутузку! Хозяева рады, что рабочие недружно стоят друг за дружку: нынче прибавили плату на одной фабрике, завтра убавят на другой — вот дело хозяйское и в шляпе! Покуда рабочие не поймут, что они должны помогать друг другу, покуда они будут действовать врозь, до тех пор они будут в кабале у хозяев. А когда они будут стоять друг за дружку, когда во время стачки на одной фабрике рабочие других фабрик станут помогать им, тогда не страшен им будет ни хозяин, ни полиция. Вместе вы — сила, а в одиночку вас обидит каждый городовой…»

— Очень хорошо! — возбужденно сказал Моисеенко. — В самую точку попал, в самую середку!

— Вот оно, Петро, дворянское воспитание, — усмехнулся Халтурин, — не Жорж, а чистый Маркс. Все слова на месте стоят, как гвоздями сколоченные. Так и надо писать для рабочих — просто и сильно, чтобы за душу брало.

— Так ведь он родственник Чернышевского, — улыбнулся Моисеенко, — ему и карты в руки.

— Не Чернышевского, а Белинского, — засмеялся Плеханов.

— А мы писать начинаем, — покачал головой Степан, — все слова в разные стороны топорщатся, уползают куда-то…

— У меня в военной гимназии хороший учитель русского языка был, — сказал Жорж.

— А меня столяр топорищем по хребтине учил, — вздохнул Степан. — Спасибо студентам в Вятке, вовремя книгу в руки дали, а то до сих пор в темноте бы сидел.

— Вот видишь, — подхватил Жорж, — студенты тебя к книге приобщили, а ты интеллигенцию не любишь.

— Да люблю я интеллигенцию, люблю! — махнул рукой Халтурин. — Но только мудрено вы в своих журналах да газетах пишете. О программах своих все время спорите, о долге образованных классов народу. Нет, ваши журналы не для нас… Ну, скажи, зачем рабочему знать все это?

— Таким рабочим, как ты и Петро, это знать надо, — убежденно сказал Плеханов.

— Давай, читай дальше, — попросил Моисеенко, — время теряем.

— «Братья рабочие! — продолжал Жорж. — Вот теперь рабочие с Новой Бумагопрядильни стакнулись и держатся все время дружно. Вам нужно поддержать их. Ведь их кругом обманули: сам Козлов божился уважить их требования, а вместо того вышло, что их только заманивали. Никаких уступок им не объявили, а вывесили старые правила, которые они уже восемь лет знают. Неужели давать издеваться над рабочими всякому жулику? Вот, вы соберете в их пользу деньги — нынче вы им поможете, а завтра они вам. Ведь и вы не в раю живете, и вам, может быть, придется считаться с хозяином. Двугривенный — небольшие деньги, а им между тем, если побольше таких двугривенных соберете, большая польза будет, особливо семейным, у кого дети. Всякий, кто не продает своего брата рабочего за деньги, должен помочь стачечникам. Устройте у себя сборы (чтобы только фискалов-то поменьше вокруг терлось, покуда будете собирать) и отправьте собранное на Новую Бумагопрядильню с тем, чтобы и ткачи когда-нибудь отдали эти деньги, когда случится стачка у вас, либо на какой другой фабрике. Так и помогайте друг дружке — на миру и смерть красна!»

Он положил черновик прокламации на стол и устало опустился на стул.

— Когда можно будет напечатать листовку? — спросил Халтурин.

— Дня через два, — ответил Жорж, — не раньше.

— Не задержаться бы, — с опаской сказал Степан. — Ее ведь надо будет по заводам и фабрикам раскидать, чтобы как можно больше людей узнало о забастовке.

— О забастовке узнают из газет, — сказал Жорж.

— Каким образом?

— Кроме прокламации я написал сегодня еще две статьи в «Начало» и в «Новости» и через верных людей уже передал их в редакции.

— Вот это молодец! — сжал руку Плеханова Халтурин. — Вот за это спасибо! Газетенки известные: народ прочтет!

— За всех рабочих спасибо! — поблагодарил Жоржа и Моисеенко.

— Признаешь теперь, — улыбаясь, посмотрел Жорж на Степана, — что интеллигенция — и даже из дворянских детей — может быть полезной для рабочих?

— Да как уж тут не признать, — развел руками Халтурин. — Кабы все интеллигенты были такие, как ты, мы бы тогда, мастеровые, и забот никаких не знали.

— А если бы все рабочие были такие, как вы с Петром, — в тон ему ответил Плеханов, — мы, интеллигенты, и подавно ни о чем бы не беспокоились.

 

4

А еще через несколько дней у Жоржа произошла любопытная встреча. По делам тайной типографии «Земли и воли» он договорился увидеться со знакомым студентом на квартире одного либерального петербургского адвоката. Войдя в прихожую, Плеханов заметил, что комнаты переполнены молодыми людьми нигилистического толка, курсистками, либеральными дамами.

— Что это у вас столько народу сегодня? — спросил Плеханов у хозяина.

— На необычных гостей пожаловали, — с заговорщицким видом сказал адвокат и сделал многозначительное лицо.

— Кто же такие?

— Забастовщики с Обводного канала.

— Забастовщики? — искренне изумился Жорж. — А разве на Обводном канале забастовка?

— Так вы ничего не знаете? — удивленно поднял брови адвокат (Плеханов был представлен ему под чужой фамилией). — Огромнейшая стачка на Новой Бумагопрядильне! Бастуют две тысячи ткачей. Побросали свои станки, устраивают митинги, грозятся полиции. Весь Петербург только об этом и говорит. Один мой знакомый встретил их в студенческом кружке и потом притащил ко мне. Я сразу же послал горничную и кучера ко всем интересующимся движениями в народе, живущим неподалеку.

— Ну и как они, забастовщики? Что говорят?

— Прелюбопытнейшие экземпляры! Совершенно новая порода простолюдинов. Дерзкие, смелые, обо всем имеют свои суждения. Это какая-то абсолютно новая, неизвестная нам общественная категория. Впрочем, что же мы здесь стоим — пожалуйте в залу, там как раз сейчас идет дискуссия.

— Нет, нет, мне некогда, я ведь по делу пришел.

— Да вот что-то нету еще вашего знакомого.

— Если разрешите, я из коридора посмотрю и послушаю.

— Сделайте одолжение.

Хозяин умчался в залу, а Жорж, подойдя к дверям гостиной, увидел в центре комнаты большую группу людей вокруг двух мягких кресел, в которых несколько небрежно, но в то же время и с достоинством восседали… Иван Егоров и рыжий Тимофей. (Жорж прямо-таки ахнул про себя, увидев их в этой квартире, заполненной завзятыми петербургскими говорунами и нигилиствующими молодыми людьми.)

Либеральные дамы лорнировали фабричных, курсистки смотрели с немым обожанием, нигилисты разглядывали в упор, хозяин квартиры, адвокат, стоял возле кресел в позе робкого провинциала, принимающего знатных иностранцев, а Иван и Тимофей, нимало не смущаясь непривычной обстановкой, бойко отвечали на сыпавшиеся на них со всех сторон вопросы. По всему было видно, что они уже пообвыклись в роли героев дня. (Жорж невольно сделал шаг за портьеру. «Не хватало только того, чтобы они увидели меня здесь и узнали», — подумал он с тревогой.)

— Так позвольте все-таки посоветоваться насчет стачки, — выступил вперед из общей толпы пожилой, профессорского вида господин в очках с золотой оправой. — По всей вероятности, вы хотите, чтобы ваша забастовка сохранила совершенно мирный характер?

— Конечно, мирный, — сказал Иван Егоров. — Нам что ж? Нам пусть только новые правила отменят да условия наши примут, а больше нам ничего не надо.

— Ваши рабочие, кажется, ходили к наследнику?

— Было дело, я сам ходил. Прошение подали. Наследник около окошка стоял, смотрел на нас. Потом рукой помахал.

— И все было спокойно?

— Вполне.

— Никаких беспорядков вы, разумеется, производить не хотели? — вопрошал профессор.

— Да зачем же нам производить беспорядки? — солидно рассуждал Иван. — Какой в них толк?

— И с полицией у вас никаких осложнений не возникало?

— А чего нам полиция? Мы их не трогаем. Они к нам хоть и вяжутся иногда, покрикивают, но мы их не трогаем.

— Но ведь был же какой-то инцидент с приставом, не так ли?

— Было малость. Он, пристав-то, приехал из части в первый день, послушал нас и говорит: вы правы, вас обижают. А потом зашел к управляющему, выходит и говорит: вы бунтовщики, ступайте работать.

— Но вы же не бунтовщики?

— Нет, мы не бунтовщики, мы за правду стоим.

— Ну вот и прекрасно, так поступать и нужно, — удовлетворился профессор и, повернувшись к зрителям, сказал: — Господа, я считаю, что все совершенно ясно. Наши гости настроены вполне миролюбиво. Я сегодня же сообщу в заинтересованных кругах, что сам говорил с рабочими, предостерег от возможных вспышек и нахожу поведение забастовщиков весьма разумным.

Но, видно, не всем все было ясно. Молодой человек в сапогах и декоративной холщовой блузе спросил профессора:

— Так вы прочно уверены, что никаких вспышек не будет?

— Абсолютно уверен.

— А вот я не уверен! События у Казанского собора помните?

— Ну, это было совершенно в другом роде.

— В том же самом!

«Холщовая блуза» повернулась к Ивану Егорову:

— Вам знаком такой лозунг — «Земля и воля»?

— Первый раз слышу, — прищурился Егоров.

— Не притворяйтесь! Вы прекрасно понимаете, о чем идет речь. У меня нет никаких сомнений — на Обводном канале, безусловно, орудуют самые настоящие бакунисты. Именно под их влиянием дело и кончится кровавой вспышкой!

— Слышь, барин, — вдруг обратился к «холщовой блузе» Тимофей, — а мне вот про «Землю и волю» слыхать приходилось.

Видно, надоело Тимофею, что все обращаются с вопросами только к Егорову, а его вроде как бы и не замечают.

— Вот видите! — взмахнул рукой молодой человек, обращаясь к нигилистам.

— Да, приходилось, — невозмутимо сказал Тимофей. — Но только к нам они не ходят, мы их и в глаза-то никогда не видели. Мы сами по себе.

Молодой человек впился взглядом в лицо Тимофея.

— Не-ет, не ходят, — уверенно повторил Тимофей. — Пользуемся слухом, что они все больше по деревням действуют, мужиков к бунтам подбивают.

«Молодец, рыжий! — подумал про себя Жорж. — Отвлекает внимание от нашего кружка».

«Холщовая блуза» теперь полностью переключилась на Тимофея.

— Скажите, — строго спросил нигилист, — как лично вы оцениваете положение на фабрике?

— Да что ж оценивать-то, — усмехнулся Тимофей. — Мы на своем стоим, а управляющий — на своем.

— Не уступит, как думаете?

— Пока крепко держится, леший его задери! Похоже, что и не уступит совсем!

Общество заулыбалось, закивало головами — манера разговора Тимофея и его откровенность импонировала публике.

— Так и вы не уступайте! — неожиданно закричал второй нигилист. — Неужели сами за себя постоять не можете? Его, подлеца, управляющего вашего, проучить надо как следует, чтобы он детям своим заказал притеснять рабочих!

— Да уж само собой — не поддадимся, ваше благородие! — рявкнул Тимофей, сделав притворно страшные глаза и вскакивая из кресла. — Мы ему, дьяволу упрямому, и фабрику-то разнесем вдрызг, ежели он не отступит, и машины все разломаем! Вот он и считай тогда барыши!

Ужасный шум начался вокруг Тимофея: все громко высказывались, жестикулировали, одни одобряли его «разрушительные» намерения, другие возмущались, — а Тимофей стоял в самом центре толпы либеральных и нигилиствующих петербургских господ и был, вероятно, весьма польщен всеобщим вниманием интеллигентной публики к своей «бунтующей» особе.

Жорж, понимая, что Тимофей валяет «дурочку» (похоже, допекли его советы всех этих сытых и благополучных баричей и барынек, и он не смог отказать себе в удовольствии позлить и подурачить их), вышел из-за портьеры в коридор. В прихожую выбежал улыбающийся хозяин — он был, по-видимому, предельно счастлив от того, что «угостил» своих знакомых, интересующихся движениями в народе, таким редкостным «блюдом», каким, несомненно, были бунтующие рабочие.

— Нет, каков, а? — возбужденно потирал руки адвокат. — Настоящий русский дух, крепчайшая сельская основа!.. Из него так и брызжет некая былинная энергия в стиле Ильи Муромца!.. Раззудись плечо, размахнись рука… Его вместе с товарищем сейчас поведут еще на одну квартиру, к баронессе де Шатобрен. Очень милая семья, все большие оппозиционеры. Сейчас, знаете ли, везде живейший интерес к этой стачке, и люди хотят приобщиться, принять участие…

Жорж начал одеваться.

— Как, вы уже уходите? — всплеснул руками хозяин. — Но ведь ваш знакомый еще не пришел. Останьтесь, подождите, вся моя квартира к вашим услугам, милости прошу в любую комнату.

— Нет, нет, ждать больше не могу, — отказался Жорж, — я сегодня уезжаю из Петербурга — торговые интересы нашей фирмы требуют моего присутствия в Москве.

— Ах, вы по торговой части! — улыбнулся хозяин квартиры. — Я совершенно запамятовал.

Жорж подошел к двери, неожиданно (даже для самого себя) резко обернулся и, чувствуя, что нервы и вообще сдержанность отказывают ему после всего увиденного и услышанного, сказал адвокату, твердо зная, что в этот дом он больше не придет:

— Рекомендую вам повесить на дверях своей квартиры объявление следующего содержания: «От двух до шести часов пополудни регулярно производится показ рабочих, принадлежащих к редкой и любопытной породе забастовщиков. За посмотрение нигилисты платят по двадцать копеек, нигилистки смотрят бесплатно».

Хозяин квартиры молча глядел на Жоржа, уронив нижнюю губу. «Для свиданий квартира потеряна навсегда», — спускаясь по лестнице, подумал Плеханов.

Он вышел на улицу. Мартовское солнце весело искрилось на снежных сугробах. Солнце было яркое, пронзительное. «Если такая погода продержится еще несколько дней, — подумал Жорж, — снега растопятся и сойдут. И тогда по улицам побегут ручьи. Наступит весна — вечное обновление природы. Как все-таки разумно она организована, природа. Каждое время года приносит с собой новые краски и запахи, новые ощущения, новую жизнь. Почему же так неразумно устроено человеческое общество? Перемены в нем происходят нерегулярно и редко, законы этих перемен действуют хаотично и чаще всего не в пользу большинству людей».

Он прошел несколько кварталов. Солнце продолжало светить ярко и сильно. «Почему Иван и Тимофей согласились пойти в этот дом? — вернулся он мыслями к тому, что видел и слышал несколько минут назад. — Наверное, просто из любопытства. Шутка ли, такие образованные господа интересуются простыми фабричными. Тут вряд ли кто-нибудь из рабочих удержался и отказался бы от приглашения. Ведь посещение таких квартир, по всей вероятности, очень возвышает рабочего человека в своих собственных глазах. Вот, мол, забастовали мы, думают они, и нас уже в барские дома зовут — советоваться насчет стачки. Фабричные убеждаются, что они представляют собой какой-то очень важный элемент общества, если посмотреть на них и поговорить с ними сбегается столько образованных людей… Да, рабочий сейчас, во времена стачки, стал модной фигурой в Петербурге. Интерес к забастовщикам действительно напоминает популярность каких-нибудь громко знаменитых заезжих иностранцев. И либеральные и нигилиствующие кружки стараются поближе сойтись со стачкой. Они завидуют тому, что влияние землевольцев в рабочей среде растет, может быть, даже пытаются идти по нашим следам, но они же совершенно не знают интересов и жизни фабричных, не умеют, с ними разговаривать, выставляют перед ними противоречивость своих программ: одни за мирный характер забастовки, другие предлагают проучить как следует хозяина. Нет, нет, побывав на всех этих квартирах, Иван и Тимофей безусловно наберутся ума-разума. Они увидят, какая разноголосица у этих господ, и тем больше будут доверять нам, „Земле и воле“, которая крепко держится один раз принятого направления».

И его вдруг неудержимо потянуло на Обводный капал, на фабрику и захотелось увидеть товарищей по кружку, Степана Халтурина, Петра Моисеенко, Васю Андреева. Он почувствовал желание перебить вынесенное им из адвокатской квартиры ощущение приторной словесной шелухи и фальшивой патетики чем-то более простым, конкретным и надежным, чем-то более убедительным.

А что могло быть конкретнее и реальнее, чем огромные корпуса Новой Бумагопрядильни? Что могло быть более убедительным и осязаемым, чем горы угля во дворе фабрики, паровые машины, ременные трансмиссии, ткацкие станки, сотни и тысячи метров тканей и руки, головы, плечи, глаза рабочих, сделавших эти ткани?

Новая Бумагопрядильня существовала во всей своей неопровержимости, она бастовала, сражалась за права своих ткачей, будоражила умы; и мятежные импульсы стачки, словно круги от брошенного в пруд камня, тревожно расходились по городу.

Жорж свернул за угол и зашагал в сторону Обводного канала.

…Уже за несколько кварталов он понял — на фабрике происходят какие-то не совсем обычные события. Проехал казачий разъезд, куча городовых стояла на перекрестке, два околоточных озабоченно вели в участок незнакомого человека в студенческой фуражке. Повсюду чувствовалось возбуждение, напряжение.

Жорж замедлил шаг. На углу в полуподвале была портерная. Он спустился по ступеням, вошел, заметил около окна Петра Моисеенко, сел напротив, попросил прикурить.

— Вас ждут у сапожника, — тихо сказал Моисеенко, зажигая огонь.

— Что случилось? — одними губами спросил Плеханов.

— Аресты начались…

Выйдя снова на улицу, Плеханов увидел, как по самой середине мостовой городовые (те самые, что на углу топтались) тащат в участок троих рабочих-подростков. Еще несколько малолетних фабричных шли толпой сзади, свистели и улюлюкали.

Около Жоржа на тротуаре стояла группа пожилых ткачей.

— Вишь, как ребятишки-то наши действуют, — одобрительно сказал один из них. — Как бы уши им в участке не оборвали…

— Ничего, пущай привыкают, — невозмутимо ответил второй.

Жорж оглянулся. Внимание всех полностью поглощено детской процессией. Жорж сделал два шага и быстро свернул в подворотню.

Обогнув фабрику, он скрытно, проходными дворами, подошел к черному ходу дома, где жил Гоббст. Хозяин в фартуке сидел за верстаком, а на табуретках, под видом клиентов, разместилось несколько мастеровых. Василий Андреев яростно спорил в углу с членом одного из кружков «Земли и воли», которого на фабрике знали под именем Петра Петровича.

Гоббст, заглушая спор, громко стучал молотком по натянутому на колодку сапогу.

— А вот и Оратор пришел, — обрадовался Андреев, — пущай он теперь наше дело разбирает.

— Что за дело? — спросил Жорж, присаживаясь.

— Вы представляете, — обратился к Плеханову Петр Петрович, кивая на Василия, — он требует, чтобы я устроил смотр…

— Какой смотр? — удивился Жорж.

— Народу смотр надо произвесть! — горячо заговорил Василий Андреев. — Скучает народ-то!

— Ничего не понимаю, — пожал плечами Жорж. — Почему скучает?

— Да чего ж тут понимать? — горячился Андреев. — Наследник-то ничего не ответил. Ну, ребята и говорят: нечего было и ходить, зря только сапоги трепали. Наследник с хозяином в доле, свой пай в фабричном капитале имеет. Какой же ему резонт нас защищать, против своих денег идти?.. Сейчас все около фабрики собрались, на набережной, не расходятся.

— Скучает народ, — подтвердили и остальные мастеровые, — надо бы чего повеселей.

— Я сегодня у господ одних на квартире был, — сказал Андреев, — все разное говорят…

— Как, и ты был? — перебил его Жорж.

— Конечно, был. Их тут много в экипажах с утра по наехало. Под белые руки в кареты подсаживали — только согласись ехать. А как приехали на квартиру — каждый по-своему наше дело решает. Вот тут и разбирайся! У нас уже голова как решето стала — сколько всяких разностей услыхать пришлось.

— А ты больше по господским квартирам шлялся бы, — заворчал за своим верстаком Гоббст, — не то еще услыхал бы.

— Хорошо, я согласен, — решительно встал с места Петр Петрович. — Если народное требование, выражено столь определенно, я согласен!

И он пошел к выходу. Мастеровые вместе с Васей Андреевым толпой повалили за ним. Забыв об осторожности, вышел на улицу и Жорж.

Вся набережная около Новой Бумагопрядильни была заполнена забастовщиками. Рабочие стеной стояли вдоль Обводного канала. Петр Петрович, побледнев и подтянувшись, медленно и торжественно двинулся мимо шеренги фабричных. Вася Андреев шел в метре сзади него, как адъютант за генералом.

Жорж с удивлением смотрел на забастовщиков. Они словно ждали, чтобы к ним вышел кто-то от своих. Многие махали руками, снимали шапки, кланялись.

— Вот они, орлы-то наши, пошевеливаются! — закричал один из рабочих.

Все радостно загудели, заулыбались. Необычная пара (интеллигентный Петр Петрович и свой мастеровой брат Васька Андреев), по-видимому, доставляла фабричным большое удовольствие. «А ведь они действительно хотели увидеть кого-нибудь из „своих“, — подумал Жорж. — Они ждали поддержки. Наследник ничего не ответил им, и они решили „поправляться“ сами, как сказал кто-то тогда во дворе фабрики, когда читали письмо наследнику. Вася Андреев фабричным своим инстинктом правильно понял общее настроение — им нужен был „смотр“ от „своих“, чтобы почувствовать себя бодрее и смелее в присутствии „своих“, которых они тоже, по всей вероятности, считают „начальством“, но прямо противоположным хозяевам — „начальством“ по стачке. Молодец Василий, что все-таки добился своего».

…Радостно возбужденный Жорж снова вошел в портерную на углу и сразу же остановился. Петра Моисеенко возле окна не было. На его месте за столиком сидели двое явно переодетых сыскных.

Жорж подошел к стойке, небрежно спросил папирос. Расплатившись, обернулся к выходу — около дверей, тяжело сопя, стоял квартальный. «Спокойно, только спокойно, — подумал Жорж, — документы у меня надежные. Все остальное — полностью отрицать».

— Пожалуйте паспорт, — подойдя, сказал квартальный.

— А в чем, собственно говоря, дело? — надменно спросил Жорж.

— По какому случаю оказались в этом районе?

— По своей надобности.

— Если не желаете показывать документы, — прогудел квартальный, — соблаговолите пройти в участок.

— В участок? — поднял брови Жорж. — Да ведь это же незаконно, милейший. На каком основании вы изволите задерживать меня? Я буду жаловаться.

Сыскные, поднявшись из-за столика, подошли вплотную.

— Не вздумайте сопротивляться, господин студент, — сказал один из них. — У нас есть распоряжение задерживать всех подозрительных.

— Что же во мне такого подозрительного? — рассмеялся Жорж. — И почему вы решили, что я студент? Никакой я не студент.

— Идите в участок, — кашлянул квартальный.

— С огромным удовольствием. Надеюсь, там это недоразумение будет прекращено.

После Саратова, где его задержали на несколько часов (там все кончилось быстро и благополучно), это был второй арест в его жизни.

 

5

Благообразного вида околоточный (не иначе, как переодетый чиновник из сыскного отделения) скорбным голосом попросил документы. Он предъявил паспорт на имя потомственного почетного гражданина Алексея Семеновича Максимова-Дружбина и потребовал составить протокол по поводу незаконного задержания.

— Видите ли, уважаемый Алексей Семенович, — вкрадчиво объяснял околоточный, — ничего незаконного в вашем задержании я не нахожу. Начальник города обязал нас проверять всех посторонних в районе Новой Бумагопрядильни… Кстати, а как вы оказались здесь?

— Сначала следовал по своей надобности, по торговому делу, — уверенно откинув в сторону руку с дымящейся папиросой, говорил Жорж, — а потом узнал, что происходит забастовка, и решил бросить взгляд. Ведь это же интересно, не так ли?

— О, господи, — вздохнул переодетый сыщик, — что тут может быть интересного? Фабричные куролесят, прибавки требуют. Хозяева, кажется, согласились.

— Напрасно, напрасно, — покачал головой «Алексей Семенович», пуская дым кольцами. — С фабричными, знаете ли, нужна твердость. Никаких прибавок! А кто не хочет работать — марш на улицу! У нас в торговых делах только такой курс позволяет вести дело с прибылью. Иначе нельзя — убытки-с!

Мнимый околоточный с сочувствием посмотрел на потомственного почетного гражданина. Тем не менее он продержал его в участке почти сутки и, выпуская, взял подписку о невыезде из Петербурга. «Ихнее степенство» господин Максимов-Дружбин подписку охотно дал, так как и в самом деле никуда из города уезжать не собирался.

Забастовка на Новой Бумагопрядильне действительно кончилась многими уступками со стороны хозяев. Акционерное общество, владевшее фабрикой, сменило управляющего и главного мастера. Рабочий день уменьшился до двенадцати часов. Фабричным выдали на руки расчетные книжки. Расценки частью остались на том уровне, который был до забастовки, частью — в связи с сокращением продолжительности смены — повысились, чтобы средний заработок не уменьшался. Копейку за кипяток отменили, на фабрику провели невскую воду, штраф за прогульный день установили в размере не более стоимости одного дня, штрафы за неуважение — упразднялись. Весь инструмент выдавался теперь на руки каждому ткачу безденежно, но устанавливалась средняя такса за поломку — пятиалтынный. За все дни забастовки хозяева произвели со всеми рабочими полный расчет. (Фабричные, получая деньги, недоумевали по поводу того, что ни одного дня не было зачтено в прогул. Некоторые даже не хотели брать денег, опасаясь подвоха, но сомневались недолго и деньги взяли.)

Венцом всех недоумений был приезд к воротам фабрики местного пристава на пролетке с целым бочонком водки. Пристав бесплатно угощал всех желающих. Фабричные причин щедрости пристава не понимали, но от водки не отказывались.

— С богом, с богом, ребята! — приговаривал пристав, стоя в пролетке и раздавая чарки направо и налево. — Пора на работу вставать, хватит бездельничать… Ну-с, с окончанием беспорядков!

И сам опрокидывал добрую чарку.

Фабричные отвечали, что «безделить» им и самим надоело и что по работе они «соскучили».

В довершение всего из участка выпустили всех арестованных. Дела у акционеров Бумагопрядильни шли неважно, и они, вероятно, не могли позволить себе такой роскоши, чтобы их ткачи сидели в полиции — у ткацких станков требовались рабочие руки.

Это была полная победа. Степан Халтурин, Петр Моисеенко и Георгий Плеханов поздравляли друг друга. Иван Егоров и Тимофей на радостях укатили в деревню, в Архангельскую область, — рассказать землякам о том, как они «обломали» казну и как разгуливали в Петербурге по барским квартирам, уча важных господ уму-разуму. (Барон и баронесса де Шатобрен, те самые, большие оппозиционеры — по словам Ивана и Тимофея, настолько полюбили их, что даже угощали шампанским и оставляли ночевать, но Иван и Тимофей, естественно, отказались.)

А неугомонный Вася Андреев, почувствовав в себе после «смотра» большую силу и вспомнив давнее увлечение женским вопросом, решил оправдать свое прозвище «бабий агитатор» и отправился агитировать работниц на табачную фабрику братьев Шапшал. Результаты его агитации не преминули сказаться в самое ближайшее время: во-первых, Вася вскорости чуть было не женился на одной из шапшальских мастериц, а во-вторых, когда братья в связи с якобы плохим сбытом товара попробовали снизить оплату, работницы тут же дали им дружный отпор.

Дело было так. Однажды на воротах фабрики появилось объявление: «Мастерицам табачной фабрики Шапшал. Сим объявляется, что по случаю остановки сбыта товара с каждой тысячи папирос сбавляется по десять копеек. Братья Шапшал». Весть эта мгновенно облетела всю фабрику. Большая группа работниц (не менее двухсот) собралась около ворот, и объявление тут же было сорвано. А на его место кто-то из работниц (говорили, что сделала это бывшая Васькина невеста) повесил новое объявление, на котором (рукой якобы Андреева) было написано: «Хозяевам табачной фабрики братьям Шапшал. Мы, мастерицы вашей фабрики, сим объявляем, что не согласны на сбавку, потому что и так от нашего заработка не можем порядочно одеться. Работницы фабрики».

Появившийся мастер непотребно обругал работниц. Разъярившиеся работницы стали бросать в окна конторы скамейки, стулья, табуретки, машинки, на которых делали папиросы… Совсем потерявшийся мастер послал за хозяевами. Братья в страхе немедленно явились и ласковыми голосами клятвенно пообещали, что никакой сбавки не будет. Работницы потребовали уволить оскорбившего их мастера — братья «радостно» согласились выполнить и это. Мастер в тот же день был уволен с фабрики.

Одновременно столкновения рабочих с нанимателями произошли еще на нескольких фабриках Петербурга. На фортепьянной фабрике Беккера, на набережной Большой Невки. «Осадили» хозяина работницы табачной фабрики Мичри. Когда господин Мичри (сговорившись, очевидно, с братьями Шапшал о понижении расценок) тоже попытался было платить за каждую тысячу папирос первого сорта не шестьдесят пять копеек, а только пятьдесят шесть, номер не прошел.

И, наконец, забастовали ткачи на прядильной фабрике Кенига за Нарвской заставой. Здесь никакого революционного кружка не было, пропаганда у Кенига не велась совсем, но рабочие сразу же послали ходоков на Обводный канал за «студентами», которые, по их сведениям, «шибко помогли мастеровому люду и рабочего человека в обиду не давали».

К Кенигу, тщательно проинструктированные Плехановым, отправились несколько землевольцев, которых Жорж попросил узнать все мельчайшие детали возникновения недовольства рабочих и потом пересказать эти детали ему. И вот что выяснилось.

В цехах у Кенига при каждом взрослом прядильщике работало по два подручных — «передний мальчик», обычно в возрасте семнадцати — девятнадцати лет, и «задний мальчик», от двенадцати до четырнадцати лет. Во время работы в проходах между станками накапливалось много отбросов из оборвавшихся ниток. Убирать отбросы должны были специально для этого нанимаемые женщины. Но хозяин фабрики, купец Кениг, отличавшийся особо жестоким обращением со своими рабочими и совершенно необузданным нравом, неожиданно уволил всех женщин и обязанности по уборке отбросов возложил на «задних мальчиков», которые и так проводили в цехах вместе со взрослыми прядильщиками полные четырнадцать часов, а теперь их рабочий день увеличивался еще минимум на час.

У большинства «мальчиков» здесь же, у Кенига, работали и родители. «Нововведение» хозяина вызвало протест отцов и матерей. Пятнадцатичасовой рабочий день был не под силу даже взрослым ткачам. Для двенадцатилетних мальцов это были смертельные условия — похороны заживо.

Подбадриваемые взрослыми, «задние мальчики» на следующий день после увольнения женщин отправились в обеденный перерыв к хозяину. Кениг в это время как раз выходил из конторы, чтобы сесть в ожидавший его экипаж. Выслушав жалобщиков, купец без долгих разговоров послал их к «шортовой матери» и медведем полез в коляску. Мальчики со всех сторон окружили хозяйский выезд, не давая кучеру возможности выбраться со двора, и вразнобой стали требовать отмены нового правила.

— Свинячьи дети! — заорал Кениг и, выхватив у кучера кнут, хлестанул им по лошади.

Рысак, раскидывая галдящую толпу малолеток, рванул с места.

— О, сволочь! — выругался хозяин фабрики, падая на сиденье коляски.

— Ах, ты так? — кричали маленькие фабричные, отскакивая от выезда в разные стороны. — Жеребцом нас пугать? Ну, погоди, мы тя уважим!

Тут же было решено — после обеда на работу не выходить. Мальцы разошлись по домам.

Лишившись помощи подручных, прядильщики заявили мастерам, что без «задних» им со станками не управиться. Мастера сказали, что к вечеру все уладится, но малолетние бунтари до конца смены в цехах так и не появились.

С утра все взрослые ткачи собрались возле конторы и объявили вышедшему к ним старшему приказчику, что не запустят машины до тех пор, пока требования «задних мальчиков» не будут исполнены.

Администрация не склонна была идти на уступки. Тогда и рабочие решили привести свою угрозу в действие. Гурьбой вышли они со двора и присоединились к толпившимся на улице подручным. Ждали хозяина, но Кениг до полудня на фабрике не появлялся.

После обеда прядильщики отправились в полицейскую часть и высказали приставу свои претензии. Пристав, не долго думая, приказал задержать четырех наиболее активных бунтовщиков, остальных городовые вытолкали из участка. Арестованных доставили в Третье отделение, куда вскоре прикатил и сам Кениг с двумя мастерами. С участием жандармских властей начался разбор взаимных обвинений хозяина и рабочих. Первое слово было предоставлено, конечно, владельцу фабрики. Стуча кулаком по столу, Кениг, как всегда, начал орать на рабочих: они, мол, неблагодарные сукины дети, добра не помнят, а живется им-де у него, у Кенига, очень хорошо, а все беспорядки на фабрике объясняются посторонними причинами.

Рабочие пытались возражать и объяснить жандармам смысл произошедшего эпизода с «задними мальчиками», но их слушать не стали, сказав, что завтра все должны выйти на работу.

На следующий день с утра фабрика была пуста. Не дымили трубы, не работал ни один ткацкий станок. В конторе собрались полицейские чины, приехал даже сам градоначальник генерал Зуров. Но рабочие, несмотря на все увещевания и угрозы, сидели по домам и на работу не выходили.

Все эти сведения и были сообщены Плеханову побывавшими у Кенига землевольцами. Пока Жорж искал Степана Халтурина и Петра Моисеепко, чтобы обсудить план стачки (на это ушло несколько дней), от забастовщиков пришли новые, неутешительные вести — рассвирепевший Кениг начал увольнения.

Рабочие решили подать прошение наследнику и послали спросить у «студентов», стоит ли это делать? Или ходить к августейшему сыну в Аничков дворец — только «зря сапоги трепать», как это и было уже на Новой Бумагопрядильне?

— Пусть идут, — передал Жорж через курьеров-землевольцев, — пусть еще раз убедятся в том, что все обращения к полиции и наследнику — напрасная трата времени. Пусть на своем опыте поймут, что и царь, и его сын, и их верные слуги, пристав и градоначальник, — кровные враги рабочих. Пусть еще раз проверят эту непреложную истину на себе.

Наследник прошения не принял. И снова были посланы гонцы к «студентам» — как быть?

— Передайте им, что надо держаться, — сказал Жорж. — Убедите их в том, что об их деле думают те, кто старается не давать в обиду рабочего человека. А доказательством этому пусть будет такой факт: они должны знать, что по российским законам стачка — уголовное преступление. И если хозяин подаст на них в суд для возмещения убытков, мы дадим им лучшего адвоката Петербурга, который, безусловно, выиграет дело. Так что пускай держатся крепко.

И рабочие фабрики Кенига начали «держаться».

— Что будем делать? — спросил Жорж у Халтурина и Моисеенко, когда они наконец встретились.

Халтурин попросил заново рассказать, с чего все начались. Жорж повторил то, что уже знал.

— Как, как? — переспросил Халтурин. — Пропаганда у Кенига не велась совсем?

— Нет, не велась.

— И никакого кружка на фабрике не было?

— Не было.

— Значит, они забастовали сами, без всякого вмешательства с нашей стороны?

— Выходит, что сами.

— Вот это и есть самое главное, самое важное! — оживленно потирал руки Степан Халтурин. — От этой печки нам теперь танцевать и надо!

Это известие (о том, что прядильщики Кенига начали забастовку сами, без участия землевольческих кружков) доставило Степану радость, которую он, казалось бы, не мог получить ни от одного события в своей жизни.

— Сами, сами! — приговаривал Халтурин, возбужденно расхаживая по комнате, поглядывая то на Плеханова, то на Моисеенко.

А когда через несколько дней они увиделись снова и Жорж сообщил последнюю новость — все рабочие Кенига в знак солидарности с уволенными взяли расчет на фабрике, Халтурин был чуть ли не на вершине счастья.

— Ах, молодцы! — блестел он глазами, теребя рукой свои длинные густые волосы. — Не побоялись фабриканта! В открытую против него пошли… Ведь это, братцы, что же получается? Осознал рабочий человек, наконец, свою общую силу — ни полиции не испугался, ни жандармов. Всем миром против них выступили! Значит, очнулись и они там, у Кенига, от своей покорности, потеряли исконную веру в незыблемость давящих их порядков!.. Поняли, что эти порядки грозят им физическим уничтожением. И, почувствовав необходимость коллективного отпора, все, как один, ушли со своей костоломки!