Подснежник

Осипов Валерий

Глава шестая

 

 

1

В те дни, когда события у Кенига (подумать только! — вся фабрика целиком ушла от хозяина) снова на короткое время привлекли к себе внимание всего радикального Петербурга, Жорж особенно часто встречался с Халтуриным и близко сошелся с ним. Что-то неудержимо притягивало Плеханова к Степану — какая-то энергичная и возвышенная одухотворенность, сквозившая во всех его движениях и словах. Жорж и раньше нередко виделся с Халтуриным: не проходило почти ни одной недели, чтобы они, оба нелегальные, не сходились где-нибудь на конспиративной квартире. Но именно осенью семьдесят восьмого года благодаря беспорядкам на фабрике Кенига отношения их вступили в новый этап. В среде землевольцев, где большую часть времени проводил тогда Жорж, никто вроде бы и не придал этому событию (массовому уходу) сколько-нибудь серьезного значения, а вот Халтурин прямо-таки вцепился в него, неоднократно вспоминал о нем, толкуя его на разные лады. И это не могло не заинтересовать Жоржа.

В те времена, не пропуская ни одного случая волнений среди петербургских рабочих, он собирал материалы для статьи «Поземельная община и ее вероятное будущее». Анализ собранных для статьи данных сильно поколебал его народнические воззрения. Вспоминалось собственное хождение в народ — дни, проведенные среди донских казаков, попытки агитировать среди них против властей. Теперь уже приходилось признать (для самого себя — несомненно), что пропаганда в деревне успеха не имела, крестьяне оставались глухи ко всем призывам землевольцев. А вот среди рабочих каждое революционное слово вызывало взрыв протеста против существующих порядков.

Жорж записывал в своих набросках к статье, что можно еще сохранить русскую сельскую общину при поддержке ее самими крестьянами и передовой интеллигенцией страны. Но рядом с этими мыслями все время возникали вопросительные знаки, и на поля черновиков то и дело прорывались сомнения в том, что на нынешнем экономическом этапе развития России общинная эксплуатация крестьянских полей возможна только на принципиально новой основе. В противном же случае всякую современную поземельную общину вообще, и русскую сельскую общину в частности, ждет неизбежное разрушение в борьбе с нарождающимся капитализмом. Такова была альтернатива, и мысли об этом Жорж все чаще и чаще записывал в своих тетрадях.

Придя однажды к Плеханову и застав его обложенным со всех сторон книгами по крестьянским делам, Халтурин поинтересовался, что он сейчас пишет? Жорж, усадив Степана напротив себя, начал рассказывать ему содержание своей будущей статьи.

— Понимаешь, — говорил Плеханов, расшифровывая свои наброски, — вопрос об общинном землевладении имеет сейчас огромный научный интерес. Особенное значение он приобретает в нашем несчастном отечестве, где община является преобладающей формой отношения к земле громадного большинства крестьянства. От решения этого вопроса зависят теперь судьбы русских крестьян, на благосостояние которых всякие изменения в господствующей системе землевладения окажут самое решительное воздействие. Вопрос о смене отношений к земле важен сейчас не только в применении к поземельной общине, но и относительно ко всем сферам междучеловеческих отношений вообще.

Халтурин слушал вежливо, но явно невнимательно, косил взглядом по сторонам, старался незаметно прочитать названия лежавших на столе книг.

— В данный момент, — продолжал Жорж, — сумма всех исторических влияний в обществе может быть такова, что, как бы хороши ни были сами по себе те или другие общественные формы, они будут обречены на неизбежную гибель в борьбе с враждебными принципами общежития. Сейчас в науке существует взгляд, по которому всякое прогрессивно развивающееся общество неизбежно должно пройти через несколько форм экономических отношений. И поэтому отстаивать те или иные бытовые формы, имея в виду только их безотносительное превосходство, значит (с точки зрения этого учения), задерживать прогресс общества и стремиться повернуть колесо истории назад. Исходя из этого, в странах, где общинное землевладение сохранилось еще в более или менее полном виде, практически важно решить: составляет ли поземельная община такую форму отношения людей к земле, которая самой историей осуждена на вымирание, или, наоборот, повсеместное исчезновение аграрного коллективизма обусловливается причинами, лежащими вне общины, а посему их можно нейтрализовать счастливою для общины комбинацией исторических влияний — вот в чем дело. Наконец, мы, русские, должны сейчас кровно интересоваться проблемой современного положения именно нашей общины. Вполне вероятно, что принцип русской поземельной общины, что ее разрушение отныне становится делом весьма очевидным и неминуемым, и все меры по ее сохранению не будут достигать цели по своей безусловной несвоевременности. Тогда каждому русскому естественному деятелю остается предоставить мертвым хоронить своих мертвецов и приняться за работу в пользу других, имеющих более надежное будущее, форм поземельного владения. Наша наука только сейчас по-настоящему начинает заниматься судьбой русской аграрной общины в зависимости от общего хода политического и экономического развития России во всей исторической перспективе.

Халтурин внимательно посмотрел на Жоржа и усмехнулся. Плеханов нахмурился.

— Тебя что-либо не устраивает в моих рассуждениях? — спросил он.

— Да нет, — улыбнулся Степан, — в твоих тяжеловесных рассуждениях меня все устраивает. Ведь ты же у нас — оратор, мыслитель, ученый. Из библиотек не вылезаешь, сотни книг обглодал.

— Ну, ну, — примирительно сказал Жорж, — насчет книг не прибедняйся. Когда мы познакомились, ты заведовал, если мне память не изменяет, всей городской рабочей библиотекой, не так ли?

— Было дело, — согласился Степан.

— Так что по «обглоданным» книгам мы с тобой приблизительно в равном положении.

— В том-то и дело, что приблизительно…

— Не цепляйся за слова!

— Не кричи на меня, барин.

— Кто барин? Я барин?

— А кто же ты? Настоящий тамбовский дворянин. Любишь ведь лишний раз щегольнуть своим званием, а?

Жорж вздохнул.

— Вот потому-то вы, дворянские дети, так много и говорите о земельной общине, — продолжал Халтурин, — что происхождение свое никак забыть не можете. Из головы у вас все еще те времена не уходят, когда вы мужичьими душами владели.

— Это обвинение несправедливо: я никогда ничьими душами не владел.

— Ты не владел, зато отец твой владел. И жестоко владел — ты сам об этом и рассказывал.

— Да, отец был крепостником, — угрюмо согласился Жорж. — И это — одна из главных причин моего прихода в революцию. И ты это прекрасно знаешь.

— Поэтому и говорю, что все твои рассуждения о судьбах поземельной общины — плод твоего дворянского происхождения. Все вы, дворянские дети, чувствуете свою вину перед мужиками. Свою вину и вину предков своих. И это четко уловил и сформулировал еще Лавров в своей теории неоплатного долга образованных классов перед простым народом, усилиями которого осуществляется весь общественный прогресс, а пользуется результатами этого прогресса не сам народ, а те же образованные классы, потому что…

— Только не надо учить меня теории Лаврова, я знаю ее.

— А нам-то, рабочим, какое дело до вашей дворянской вины перед мужиком?! — неожиданно загремел голосом Степан Халтурин. — Нам-то какое дело до того, по каким причинам будет разрушаться община — внутренним или внешним, когда она уже и так разрушается под напором капитализма? И напор этот будет расти с каждым годом все сильнее и сильнее, чему самое яркое доказательство существование нас, рабочих!.. Армия наемных рабочих увеличивается с каждым днем, и ты это знаешь не хуже меня. Деревня, или, как вы любите говорить, община, разлагается без всяких внешних причин, а потому, что в деревне растет пропасть между имущими и неимущими. Деревня все время выбрасывает в город дешевые рабочие руки — поэтому и не уступил Кениг своим фабричным, а набрал новых голодранцев на еще более зверских условиях… А чтобы бороться с кенигами за наши права, нам, рабочим, нужны не ваши вздохи о поземельной общине, а своя рабочая организация, которая будет крепка и едина своим однородным рабочим составом, члены которой будут связаны между собой, как круговой порукой, своим общим классовым сознанием и своими общими классовыми инстинктами.

— Ты прекрасно знаешь мое отношение к рабочему вопросу, — тихо сказал Жорж. — И это отношение я неоднократно доказывал на деле.

— Так какого же дьявола ты копаешься в своей общине? Твоя община — вчерашний день революции!

— А что ее сегодняшний день?

— Рабочий класс, — понизил голос Халтурин и, перейдя на более мягкую, привычную для себя интонацию, добавил: — Когда-то ты учил меня и многих моих товарищей уму-разуму, мы шли вместе с тобой вперед. Но сейчас ты остановился, ты закопался в своей общине, в своей деревенщине, в своем народничестве. У ваших поселений среди мужиков нет никакой исторической перспективы, никакого будущего.

— Я знаю это, — согласился Жорж, — я сам очень много думаю над этим.

— А надо не думать, а действовать! Ежели знаешь, зачем же тогда мусолишь так долго свою общину?

— Не все так просто. От убеждений в один день не отказываются.

— А ты разуй глаза, оглядись вокруг. Ведь каждый день фабричные с хозяевами лоб в лоб сшибаются. Какая же тут может быть деревня, когда все самое главное сейчас в городе происходит? Неужто твоя наука в одну общину уперлась, а до города ей дела никакого нет?

— Логически иногда очень трудно объяснить то, что поначалу ощущаешь чисто интуитивно, — задумчиво сказал Жорж. — Для меня весь вопрос о русской поземельной общине теснейшим образом переплетен с крестьянской реформой 1861 года. А в истории России в последние два десятилетия — я твердо убежден в этом — не было более важного события для русского освободительного движения вообще, и для русского рабочего дела в частности, чем крестьянская реформа.

— Почему?

— Реформа все обнажила, она все вещи назвала своими именами… Крымская война убедительно показала России, что дальше жить по-старому невозможно. Крымская война родила крестьянскую реформу. А проведение реформы в жизнь еще более убедительно показало России, что никакими реформами старую жизнь изменить нельзя. Новая жизнь приходит только вместе с революцией. Не реформа, а революция может по-настоящему освободить крестьян и улучшить положение рабочего класса. История движется вперед не реформами, а революциями.

 

2

После этого разговора фигура Степана Халтурина на долгое время заслонила перед Жоржем товарищей по народническому движению и революционным кружкам. Упрек Степана — «когда-то мы шли вместе с тобой вперед, а теперь ты остановился» — ударил в самое сердце. И главное здесь заключалось в том, что многие слова Халтурина о поземельной общине, о народнической программе в деревне, об историческом назначении рабочего класса совпадали с его собственным ходом мыслей, в которых он не решался иногда признаваться даже самому себе, считая, что мысли эти являются продуктом незрелости его рассуждений, неполноценности его жизненного опыта.

Халтурин высказал эти мысли открыто, наотмашь. (Такая манера разговора — прямая, резкая, без иносказаний и намеков — была свойственна многим знакомым Жоржа из петербургских фабричных: Ивану Егорову, например, Тимофею, Васе Андрееву, Митрофанову, Перфилию Голованову.)

Как странно получается… Митрофанов и Халтурин — оба из крестьян, оба стали рабочими, но у каждого из них свое отношение и к деревне, и к городу. Рабочий человек Митрофанов не любил город и все свои революционные надежды связывал с деревней. Рабочий человек Халтурин наоборот — не любит деревню и все свои революционные надежды связывает с городом.

Кто из них прав?

Бунтарь анархистского толка Митрофанов, долго живший в студенческих коммунах, среди интеллигенции, перенявший у нее бакунистические убеждения? Или Халтурин, отделяющий в революционном движении интеллигенцию и крестьян от рабочих, хорошо знающий и произведения Маркса, и сочинения французских социалистов, и книги по английской политэкономии? (В этой нелегальной городской рабочей библиотеке, которой заведовал Халтурин, было когда-то четырнадцать экземпляров брошюры Маркса о Парижской коммуне — «Гражданская война во Франции». Степан, необыкновенно дороживший этими экземплярами, выдавал их только особо доверенным рабочим, брал страшные клятвы о целости и сохранности каждой брошюры.)

Симпатии склонялись на сторону Халтурина, но давняя традиция анархистского образа мышления все еще цепко держалась бакунинских догм.

Да, старый теоретический подход к насущным вопросам движения в духе хождения в народ и сельских землевольческих поселений все чаще и чаще заслонял собой практические проблемы, рождающиеся на каждом шагу развивающейся российской действительности. Нужно было, искать выход из этого противоречия между теорией и практикой. Нужно было срочно находить формулу решения кризиса, который становился все явственнее и определеннее, который разъедал волю и ум многих самых активных участников тайного общества, лишал инициативы, отодвигал в неопределенность историческую перспективу движения. Халтурин был прав — нельзя больше утыкаться носом только в одну общину. Город и события на фабриках настоятельно требовали как можно скорее переключить на себя и практическое и теоретическое внимание.

Все эти мысли, переполнявшие голову Плеханова, невольно заставляли его теперь при каждом удобном случае подробно и обстоятельно разговаривать со Степаном, тщательно расспрашивать о настроениях городских рабочих, о новых случаях столкновений фабричных с хозяевами, о которых он сам, Жорж, еще почти ничего но знал.

Психологическая прозорливость Халтурина, разглядевшего во внутреннем состоянии Жоржа неудовлетворенность делами тайного общества, разгадавшего тайну разрыва между его теоретическими занятиями и практическим интересом к рабочим делам, который он тщательно скрывал даже от самого себя, обострила интерес Плеханова к Халтурину. Жорж, конечно, был отчасти и уязвлен глубиной этой прозорливости. Пристально приглядывался теперь Плеханов к манерам и поведению Степана. Его удивляло то странное несоответствие внешнего облика и внутреннего, духовного состояния, которое вообще было свойственно многим талантливым русским людям из народа. Молодой, высокий, плечистый, стройный, с хорошим цветом лица и выразительными глазами, Степан производил впечатление очень красивого, но заурядного и скромного парня, этакого провинциала, приехавшего в столицу из глухого российского медвежьего угла. Бросалась в глаза застенчивая и почти женственная мягкость всех его движений и жестов. Разговаривая с кем-нибудь из малознакомых ему, он как будто чего-то конфузился и боялся обидеть собеседника некстати сказанным словом или резко выраженным мнением. С его губ не сходила несколько смущенная улыбка, которою он как бы заранее говорил: «Лично я думаю именно так, но, если вам это не подходит, прошу извинить великодушно». Одним словом, наружность Халтурина не давала даже приблизительно верного понятия о его характере и не внушала никакого представления о том, что имеешь дело с человеком, который обладал решительностью, недюжинным умом, жгучей энергией и революционным энтузиазмом.

В отношениях с незнакомыми людьми Степан был, как правило, сдержан и замкнут. Он терпеть не мог никаких душевных излияний с первого взгляда. Те бесконечные разговоры и собеседования, которыми любила услаждать себя «интеллигентная» публика, были ему органически чужды. Правда, познакомившись с человеком поближе, он становился несколько оживленнее, но тем не менее всегда держал каждого собеседника как бы на расстоянии, делая для него совершенно невозможным такое состояние, которое обозначается словами «душа нараспашку». Вообще к интеллигентам и к студентам в частности он относился слегка иронично и даже насмешливо: «Пока учитесь, все вы „страшные“ революционеры, а как закончите курс да получите теплые местечки, — весь ваш бунтарский пыл как рукой снимет». Над студенческим трудолюбием он откровенно посмеивался. «Знаем мы, — говорил он, — как они работают. Посидит два часа на лекциях, почитает час-другой книжки, и готово дело — идет в гости чай пить и разговоры разговаривать».

Но с рабочими Халтурин держался совершенно по-иному. Подшучивать над ними он не позволял ни себе, ни другим — особенно интеллигентам. В рабочих он видел самых надежных, прирожденных революционеров, возился с ними, ухаживал как заботливая нянька, учил, наставлял, доставал книжки, постоянно определял еще не устроенных на заводы и фабрики, мирил ссорившихся, мягко журил виноватых. И фабричные очень любили Халтурина за это, а некоторые готовы были идти за ним в огонь и в воду. При всем этом Степан почти никогда не терял в обращении с товарищами своей обычной сдержанности. На сходках и на занятиях кружков он говорил мало и неохотно. Придет, сядет в угол, молчит, слушает, лишь изредка вставляя два-три слова да поглядывая внимательно, исподлобья, на говорящего. И только тогда, когда разговор долго не клеился, когда ораторы начинали нести что-либо несообразное или уклонялись в сторону от главной темы сходки, — словом, когда дело заходило в тупик, тогда Степана прорывало. Краснобаем он не был, никогда не щеголял красивыми фразами и иностранными словами, но говорил всегда толково, горячо, страстно и убедительно. Его выступлением обычно и заканчивались все обсуждения. Он как бы прояснял суть разговора, и с ним обычно соглашались. И не потому, что он подавлял всех своим выдающимся авторитетом. (Среди петербургских рабочих были люди не менее его способные, повидавшие на своем веку гораздо больше, чем Халтурин, пожившие за границей — Виктор Обнорский, например, с которым Степан познакомил Жоржа.)

Тайна обаяния Халтурина, разгадка его влияния на рабочих (своего рода нравственная диктатура) заключалась в неутомимом внимании Степана ко всякому делу вообще, которым он занимался, и к рабочему делу в особенности. Он был полностью растворен в интересах мастерового человека. И это лучше всего проявлялось в сходках, на которых Жорж, не пропускавший в последнее время ни одного рабочего кружка с участием Халтурина, с удивлением обнаружил, что, несмотря на свое уже довольно продолжительное знакомство со Степаном, знает его еще очень мало.

Обычно задолго до сходки Халтурин обходил всех будущих ее участников, подробно разговаривал с каждым, выяснял все подробности, все нюансы, все «за» и «против», знакомился с будущими ораторами. Поэтому он и оказывался лучше остальных подготовленным к предстоящему занятию кружка и, когда ему давали слово, выражал общее настроение. Как убедился Жорж, наблюдая за Халтуриным на сходках, не было такой, пусть даже ничтожной по своему значению, практической задачи, решение которой Степан беззаботно переложил бы на других. Он приходил на кружок с совершенно установившимся и взглядом на подлежащий обсуждению вопрос и всегда высказывал свою точку зрения без малейших сомнений. И поэтому с ним соглашались. Он обладал даром обобщать разрозненные мнения и как бы предвидеть итог сходки, который устраивал всех.

День ото дня, узнавая Халтурина все ближе и ближе, Плеханов не переставал удивляться многогранности и богатству его натуры. В этом скромном и застенчивом двадцатидвухлетнем вятском парне, столяре по профессии, самостоятельно приобщившемся к социалистическим идеям, самостоятельно развившем свой природный ум, в этом молодом мастеровом, ходившем в простых и высоких сапогах, в длинном суконном пальто с оторванной пуговицей, в неуклюжей черной меховой шапке (никакого другого наряда у Степана — даже для воскресений — не было, все деньги он тратил на книги), в этом обыкновенном и в то же время совершенно необыкновенном петербургском рабочем угадывались масштабы политического деятеля европейских горизонтов.

Степан поражал широтой своей осведомленности во многих областях общественных знаний, своим экономическим кругозором, своей неуемной пытливостью ко всему тому, что так или иначе было связано с развитием революционного и социалистического движения в Западной Европе. (Еще в самом начале их близких отношений Плеханов убедился в том, что Халтурин познакомился с лавристами гораздо раньше, чем с бунтарями-бакунистами, а лавристы умели привить интерес к западноевропейскому рабочему движению и особенно к немецкой социал-демократии. Поэтому в своих политических симпатиях Степан вообще был крайним «западником». Отчасти это объяснялось еще и тем, что он водил большую дружбу с Виктором Обнорским, который во время всех своих заграничных скитаний больше всего прожил в Германии.)

Своей начитанностью Халтурин не уступал многим революционерам из интеллигентов, окончившим университетский курс, а кое в чем даже превосходил их. Читал Степан книги так, как умеют читать очень немногие — с какой-то молодцеватой и смекалистой практичностью. Он всегда точно знал, для чего раскрывает ту или иную книгу. Мысль постоянно шла у него рука об руку с делом. Его, например, очень мало занимали естественные науки, которые сильно интересовали многих рабочих. Какие бы книги он ни читал — об английских рабочих союзах, о французской революции, о немецком социал-демократическом движении, о Парижской коммуне, — этот главный вопрос, коренной — о революционных задачах и нуждах русских городских рабочих — никогда не уходил из его поля зрения. По тому, что читал Степан в данное время, можно было судить о том, какие практические планы шевелятся у него в голове. В своих книжных увлечениях, как и во всем остальном, он был силен умением сосредоточиваться на одном предмете, не отвлекаясь ни на что постороннее. Ум его (как вскоре после их тесного сближения понял Плеханов) до такой степени был поглощен рабочими делами, что уж, конечно, едва ли мог вместить в себя еще и деревенские проблемы. Встречаясь на сходках с землевольцами, Халтурин из вежливости поддерживал разговоры о земельной общине, о расколе православной церкви, о «народных идеалах», но в целом народническое учение (и в первую очередь бакунизм) оставалось для него почти совсем чужим — Жорж теперь был твердо убежден в этом.

Однажды они возвращались вместе домой после собрания очередного землевольческого кружка, на котором особенно много спорили о самобытности исторического пути России и о поземельной общине, как главной форме выражения этой самобытности.

— Слушаю я вас иногда, студентов, — сказал Степан, — и смех меня берет. Из пустого в порожнее льете. Мужик, община, подати — да неужели все это так важно для вас? Неужели в этом действительно состоит самобытность России?

— А в чем же, по-твоему? — спросил Жорж.

— В рабочем человеке, — упрямо сел на своего любимого конька Халтурин. — Помнишь Алексеева Петруху? Как он сказал на суде — «подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда, и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!»

— Помню, конечно, читал листовку с его речью.

— Вот это слова! Вот это настоящая самобытность! А ваша община — это все темнота, тараканьи хлопоты. Хуже нашей русской деревни вообще ничего на белом свете нету. Было рабство, есть и будет! И никакая реформа нашего мужика не исправит. Его в город надо выгнать, в фабричном колесе провернуть, через заводскую костоломку протянуть. Тогда он в затылке своем кудлатом, может, и зачешется. А уж если зачешется, тогда готово дело — шапку оземь и начнет бунтовать да бастовать.

Халтурин остановился.

— У меня вообще-то знаешь какая мыслишка есть? — сказал он. — Всех петербургских фабричных одним разом на всеобщую стачку поднять. Чтобы в один день сразу все фабрики и заводы остановились, чтобы все хозяева в одночасье язык прикусили. То-то полицейские генералы тогда побегают, когда узнают нашу настоящую силу!

Жорж внимательно слушал Степана. С удивлением отмечал он в себе этот все более и более возрастающий интерес ко всем его словам, эту свою постоянную готовность все глубже и глубже вникать во все его мысли и рассуждения.

— Нет, ты только представь, — горячо говорил Халтурин, — весь Петербург сразу забастует! Все хозяева сразу свою прибыль терять начнут, а? Все рабочие сразу один общий кукиш им покажут за всю их подлость, за все соки, которые они из нашего брата высосали. Вот это будет самобытность так самобытность!

— А интересно, сколько в Петербурге всего рабочих? — спросил Плеханов.

— А вот этого толком никто и не знает. Я пробовал считать, да везде все неправильно написано.

— Есть статистические данные о численности фабричного населения.

— Врут они, твои статистические данные. Там, где триста человек ка фабрике работают, в конторских книгах указано сто, а где сто — там только пятьдесят значатся. Скрывают хозяева численность, чтобы налогов меньше платить, и здесь обманывают да наживаются.

— Было бы все-таки неплохо узнать точную цифру.

— Узнаем, не беспокойся.

— Каким же образом?

— Мы сами лучше всяких статистиков сосчитаем, — доверительно приблизился к Плеханову Степан. — Петруха Моисеенко и Обнорский уже пустили по фабрикам листки — знакомые мастеровые везде имеются, — чтобы, значит, точно вычислить, где и сколько фабричных горб свой на хозяина гнут. А заодно наказали, чтобы прописали ребята в этих листках и про то, какая идет им оплата, сколько берут штрафов да по каким ценам хозяева товар свой сбывают.

— И давно вы эти листки по фабрикам пустили? — внимательно посмотрел на Халтурина Жорж.

— Некоторые уже назад вернулись, — не без гордости сказал Степан, — и все хозяйские дела там до копейки подсчитаны: какой расход произведен и какой доход получен. Не отопрешься — точно могу сказать, сколько хозяева денег в карман себе положили с наших мозолей.

— Да ты понимаешь, какую огромную ценность представляют эти собранные вами материалы?

— Чего ж тут не понимать — дело нехитрое… Эти бы все листки в одну книжечку свести, да чтобы ваши студенты ее в своей типографии напечатали — вот это была бы самобытность!

— Сведем, напечатаем, — уверенно сказал Жорж. — И особая ценность такой книги будет заключаться в том, что ее составили сами рабочие.

— А еще круглее бы дело получилось, — задумчиво произнес Халтурин, — если бы помогли вы нам свою рабочую газету наладить… Ты только представь себе — в каждом номере один такой листок с какой-либо фабрики печатать: оплата рабочих, штрафы, доходы хозяина… Такая газета наповал бы хозяев укладывала — против цифры-то не попрешь. А сведения были бы самые достоверные — у нас с фабриками связи налажены надежные. Чуешь, какие тут возможности для агитации открываются, как сами рабочие эту газету встречали бы? Она им всю жизнь ихнюю объяснила бы, по всем темным углам с фонарем провела бы… А там, глядишь, и с другими городами дружба образовалась. Я вон летом, считай, по всей средней Волге прогулялся, с одного завода на другой переходил, со многими тамошними фабричными беседы вел. Они на нас, на столичных, как на солнце красное смотрят — у вас-де, говорят, все под рукой… Была бы у нас рабочая газета, так мы ее по городам с надежными людьми отправляли и среди местных мастеровых раздавали. И пускай они тоже нам, в центральный кружок, свои листки отсылали, а мы их через вашу типографию в газете печатали. Не только Петербург — все Поволжье одним общим рабочим делом связали бы, всю Россию.

Жорж молча шагал рядом с Халтуриным. В который уже раз поражался он смелости и широте его планов. Реальными были эти планы? В большинстве своем, конечно, нет. Взять хотя бы всеобщую стачку петербургских рабочих. Могла она произойти на самом деле? Вряд ли. Но Степан горячо мечтал о ней, верил в ее возможность. И от этой мечты возникала какая-то возбуждающая энергия. Что-то немногое из многочисленных проектов Степана казалось уже вполне возможным и осуществимым — рабочая газета, например. А почему бы им, землевольцам, действительно не издавать в своей типографии специальную газету для рабочих? Кто будет ее редактором? Конечно, Степан. Лучшей кандидатуры и не сыскать.

— У меня к тебе есть вопрос, — неожиданно сменил тему разговора Халтурин. — У одного из ваших студентов я как-то видел книгу о европейских конституциях. Нельзя ли мне ее получить на два-три вечера?

— Что, что? — изумленно остановился Плеханов. — Книгу о конституциях? Да зачем она тебе?

— Стало быть, надо, коли спрашиваю.

— Да хоть объяснись, для чего тебе понадобились европейские конституции?

Степан оглянулся по сторонам. Петербургская улица была пустынна и холодна.

— Слыхал что-нибудь о «Южнороссийском союзе рабочих»? — спросил Халтурин. — Который был в Одессе?

— Конечно, слыхал.

— Так вот, здесь в Петербурге мы хотим организовать такой же кружок — «Северный союз русских рабочих».

— Кто «мы»?

— Виктор Обнорский, Алеха Петерсон, Петруха Моисеенко. Ты их всех знаешь по кружкам и сходкам.

Плеханов молчал. Вот, оказывается, что имел в виду Степан, когда говорил о рабочей организации, единой и однородной по своему рабочему составу, члены которой будут связаны между собой, как круговой порукой, своим общим классовым сознанием и своими общими классовыми инстинктами.

— Тебе первому из ваших говорю об этом, — продолжал Халтурин. — Ты хоть и не можешь никак расстаться со своей общиной, но из интеллигентов ближе всех стоишь к нам, к рабочему делу. Надеюсь, язык за зубами держать умеешь.

— А ты еще не убедился в этом?

— Убедился.

— Зачем же предупреждаешь?

— На всякий случай, чтоб еще крепче убедиться.

Плеханов усмехнулся:

— Так для этого тебе понадобились европейские конституции?

— Для этого.

— Не вижу связи.

— Связь прямая. Нам нужна политическая программа русских рабочих.

— Вы что же, политикой собираетесь заниматься?

— Собираемся. Одной из главных целей «Северного союза русских рабочих» будет провозглашение лозунга политической свободы.

— Не слишком ли торопитесь?

— А кого нам ждать? Вас, землевольцев, наших учителей, которые топчутся сейчас на месте, не зная, что им делать дальше?

— Выходит, строптивые ученики хотят обогнать своих неповоротливых учителей?

— Выходит.

— Любопытственно.

— А что же делать ученикам, если учителя упорно не хотят понимать?

— Весьма любопытственно.

— Впрочем, я не прав. Лучшие из учителей уже убедились в бессмысленности своего дальнейшего воздержания от политики и активно включаются в борьбу с правительством.

— Весьма и весьма любопытственно.

— Так ты достанешь мне книжку о европейских конституциях?

— Постараюсь.

 

3

Действительно, о «Южнороссийском союзе рабочих» Жоржу Плеханову приходилось слышать. И немало. Союз был организован в Одессе, куда лет шесть назад приехал революционер из интеллигентов Евгений Заславский и начал вести пропаганду среди рабочих. Его ближайшими помощниками были народник Виктор Костюрин и рабочий-металлист Федор Кравченко. По сути дела, то была первая в истории России революционная организация рабочих.

Заславский быстро собрал вокруг себя единомышленников. Его беседы охотно посещали многие металлисты из ремонтных железнодорожных мастерских и грузчики Одесского порта. Идеи Заславского об активной роли фабрично-заводских рабочих в освободительном движении слушатели его кружка вполне разделяли, а некоторые участники первых сходок под влиянием Заславского вскоре сами сделались активными пропагандистами, избирая полем своей деятельности город, рабочую среду. Именно поэтому кружок Заславского почти на сто процентов состоял из рабочих. Интеллигентов принимали только в тех случаях, когда они подчинялись главному правилу для нерабочих членов: «рабочую блузу носить не для маскарада».

«Южнороссийский союз рабочих» оформился в 1875 году. Ядро организации составили шестьдесят человек, работавших на фабриках, заводах, в типографиях и на железной дороге. Примерно около двухсот человек входило в активную сферу влияния кружка. Опорой союза на предприятиях были собрания выборных рабочих, представители которых составляли «Собрания депутатов» — высший руководящий орган союза. Члены «Собрания депутатов» по предложению Заславского переизбирались один раз в месяц — таким образом круг убежденных деятелей организации постоянно расширялся и этим укреплялось его влияние в рабочей среде. Союз не ограничивался работой только в Одессе — нити его связей протягивались в Таганрог, Керчь, Харьков, Ростов-на-Дону (здесь даже возникло отделение союза), а также в Орел и Петербург.

По этому проложенному в столицу каналу до центрального кружка «Земли и воли» и дошли сведения о главных программных положениях «Союза» — необходимость революционного переворота, уничтожение привилегий господствующих классов, освобождение рабочих от ига капитала.

«Южнороссийский союз рабочих» как организация просуществовал всего несколько месяцев. В том же семьдесят пятом году полиция напала на след нелегального кружка и союз был разгромлен, а члены его арестованы и брошены в тюрьмы.

И вот теперь, три года спустя, Степан Халтурин, нимало не смущаясь неудачей в Одессе и совершенно не опасаясь возможных последствий, вместе с товарищами решил организовать в Петербурге «Северный союз русских рабочих».

…Найдя нужную книгу о европейских конституциях, Жорж отправился на свидание с Халтуриным. Степан пришел на встречу вместе с Виктором Обнорским. (Слесаря Обнорского Плеханов уже немного знал. Это был широкоскулый, круглоголовый человек с большой бородой, высоким лбом и далеко друг от друга расставленными упрямыми глазами.)

Обменявшись несколькими фразами, Жорж сразу же, не откладывая дела в долгий ящик, перевел разговор на рабочий союз.

— Ага, и тебя зацепило! — засмеялся Халтурин. — Надоело со своей кислой общиной возиться, а? Скажи честно?

Жорж внимательно приглядывался к Обнорскому. Ему казалось, что весь интерес Халтурина к Западной Европе, особенно заметно проявившийся именно в последнее время, объясняется прежде всего влиянием Обнорского. Два-три острых вопроса, и медлительный, тяжеловатый на подъем Виктор вступил в разговор.

— Вы спрашиваете, — наморщив лоб, смотрел на Плеханова Обнорский, — какие цели будет преследовать наш союз? Цели очень разнообразные, но если говорить кратко, то сведены они могут быть к следующей формуле: всем рабочим надо согласиться и уничтожить царя, правительство и вообще всю старую власть, а потом устроить новый порядок, при котором все будут равны.

— И как вы собираетесь назвать этот новый порядок перед рабочими? — спросил Жорж.

— Республикой, — твердо сказал Обнорский.

— Какой именно?

— Социально-экономической республикой.

— Ну, это слишком неопределенно. Попахивает утопией.

— Никаких утопий! — решительно вмешался в разговор Халтурин. — Никаких монархических республик! Самодержавие подлежит уничтожению. Это один из главных и безоговорочных пунктов нашей программы.

— Неплохой пункт, — согласился Плеханов. — И все-таки вам надо опасаться влияния утопического социализма, если вы оперируете такими неопределенными понятиями, как социально-экономическая республика.

— Нечего нам опасаться утопического социализма! — загремел Степан. — Это вам, землевольцам, надо опасаться утопического социализма, если вы до сих пор с мужиками целуетесь и никак от своих зипунных программ отказаться не можете!.. У нас все реально — двести постоянных членов союза и столько же сочувствующих! Все самые лучшие и развитые рабочие из старых кружков вошли!

— Сколько, сколько постоянных членов? — переспросил Жорж.

— Двести. И везде местные отделения центрального кружка — за Невской, за Нарвской заставой, на Выборгской стороне, на Петербургской стороне, на Васильевском острове, на Обводном канале. И во главе каждого местного отделения — районный комитет. Это, по-твоему, утопия?

— Какова ваша конкретная программа? Только не популярно, а подробно, со всеми деталями.

— Изволь. Городским рабочим отводится решающая роль в революционном переустройстве всей русской жизни, так как именно рабочие составляют главную общественную силу и экономическое значение страны.

— Значит, вы утверждаете, — сосредоточенно выговаривая каждое слово, начал Плеханов, — что главную общественную и революционную силу страны, а тем самым и главную народную силу у нас в России составляет не крестьянство, а рабочие, не так ли?

— Да, мы это утверждаем, — тряхнул головой Халтурин, — а всю вашу народническую ересь о самобытности нашей темной деревенщины — решительно отрицаем.

— Вы, народники, — вмешался в разговор Обнорский, — призываете сбросить с социализма его немецкое платье и предлагаете нарядить социализм в посконную народную сермягу. Но не кажется ли вам, что это и есть худший вид утопического социализма, поворачивающего нас назад, к бакунизму? Вас не обижают мои слова?

— Нисколько. Продолжайте, Виктор, я вас внимательно слушаю.

— Для всех, кто основательно изучает социалистическую литературу, не составляет секрета тот факт, — говорил Обнорский, — что немецкое рабочее движение развилось на «плечах» английского и французского рабочего движения. Так почему же нам, русским рабочим, не взять все лучшее из западноевропейского опыта и не перенять у немецких рабочих их лучшие средства борьбы за освобождение своего класса?

— Я сейчас затрудняюсь исчерпывающе ответить на этот вопрос, — сказал Жорж. — Хотелось бы вначале продолжить знакомство с программой вашей организации.

— Пожалуйста, — снова вступил в разговор Степан. — Самой главной своей целью члены «Северного союза русских рабочих» будут считать непременное ниспровержение существующего политического и экономического строя нашего государства, как строя крайне несправедливого. Члены «Северного союза» будут широко разъяснять передовому русскому обществу и прежде всего рабочему населению задачи своей политической борьбы. Члены рабочего союза глубоко уверены в том, что только полная политическая свобода обеспечивает за каждым человеком самостоятельность убеждений и действий. И так как только политическая свобода в первую очередь гарантирует решение социального вопроса, мы выступаем за предоставление русскому обществу свободы слова, свободы печати, свободы собраний и сходок. Мы требуем ликвидации сословных прав и преимуществ, мы требуем введения обязательного и бесплатного обучения во всех учебных заведениях страны, мы требуем ограничения рабочего времени на заводах и фабриках, запрещения детского труда, принятия фабричного законодательства, отмены косвенных налогов…

— Наши западные рабочие братья, — перебил Халтурина Обнорский, — уже давно подняли знамя борьбы за освобождение миллионов рабочего люда, и нам остается только присоединиться к ним. По своим задачам наш союз будет тесно примыкать к социально-демократическим партиям Западной Европы. Рука об руку с ними мы пойдем вперед и в братском единении и солидарности сольемся в одну грозную и непобедимую рабочую силу!

— Вы читали когда-нибудь Эйзенахскую программу немецкой социал-демократии, — спросил Плеханов после некоторого молчания, — принятую в 1869 году?

— В общих чертах мы знакомы с Эйзенахской программой, — солидно ответил Обнорский. — А вы находите что-то общее между нами и эйзенахцами?

— Не только общее, но и очень много прямых совпадений.

— А что тут плохого? — нахмурился Степан. — Лишь бы дело не страдало. А программы у всех рабочих партий должны перекликаться. Эйзенахцы, по всему видать, толковые ребята — чего ж им нам не подсобить немного?

— Ничего здесь плохого и я не вижу, — согласился Жорж. — Больше того, вы четко сформулировали тезис о том, что завоевание политической свободы является по существу предварительным и обязательным условием уничтожения социального гнета и победы над эксплуататорскими классами. Вы более определенно связываете требование политической свободы с интересами прежде всего самого рабочего сословия. Но дело не в этом.

— А в чем дело? — в один голос спросили и Халтурин, и Обнорский.

— Сейчас объясню. Какие еще требования выставляете вы в программе?

— Мы требуем еще предоставления государственного кредита рабочим ассоциациям, — сказал Обнорский.

— Ну, это уже чистое лассальянство, — развел руками Жорж.

— Опять нехорошо! — вспыхнул Степан. — А ваши народники разве не говорят о том, что государство должно давать субсидии крестьянским общинам?

— Зачем же повторять слабые стороны народнических положений? — улыбнулся Жорж. — Кроме того, насколько я понял, у вас в программе нет ни одного слова о всеобщем избирательном праве.

— Вот это верное замечание, — согласился Обнорский.

— Говорите, что не хотите возвращаться к бакунизму, — продолжал Жорж, — но ведь в пренебрежении к представительным органам, в которых вы, судя по вашей программе, не собираетесь участвовать, слышится явный отголосок бакунизма. Теперь самое главное, — став очень серьезным, сказал Жорж. — Программа вашего союза слишком откровенно игнорирует аграрный вопрос. А в такой стране, как Россия, ни одна серьезная революционная организация мимо аграрного вопроса проходить не может.

— Да почему же игнорирует? — усмехнулся Халтурин. — Нам наш российский мужичок с его родными полями и лесами да со всеми остальными навозными заботами оченно даже близок и дорог!

— Погоди, Степан, не шути, — остановил Халтурина Обнорский, — человек, может быть, дело говорит.

— Да какое там дело! — махнул Халтурин. — Старая песня — община, деревня, дворянская вина перед народом!

— И последнее, — сдвинул брови Плеханов. — На мой взгляд, вы преувеличиваете роль политической свободы. Это опасная ловушка. В свое время я учил тебя, Степан, презирать буржуазные свободы, а что получилось?

— Никак, курица высидела утенка, а? — захохотал Халтурин.

— Дело гораздо серьезнее, чем ты думаешь, — продолжал все больше и больше хмуриться Жорж. — Требование буржуазных свобод может растворить в себе любую революционную программу, даже самую крепкую.

— Да как же может рабочее дело идти вперед без политической свободы?! — возмущенно закричал Степан, совсем забыв о тайном характере их разговора. — И каким образом может быть для рабочих невыгодно приобретение политических прав?

— Ты обвинил меня в народнической ереси, — возвысил голос и Плеханов, — а я обвиняю тебя в рабочей ереси.

— А в чем же она выражается? — прищурился Халтурин.

— В твоем кичливом, презрительном отношении к крестьянству. Сколько вас, рабочих, в Петербурге и в России? Две сотни тысяч — ну, пускай, три сотни. А крестьян в России несколько десятков миллионов! Разве может серьезный революционер пренебрегать интересами подавляющей массы населения? Ты обвиняешь меня в том, что я не вижу жизни, что я уткнулся в общину. А разве ты видишь ее, эту жизнь, если крестьянства для тебя совершенно не существует? Ты бойко научился рассуждать обо всем на свете, но широта знаний еще никому не заменяла их глубины!

Халтурин сидел, опустив голову. Непонятно было, сражен ли он аргументами Плеханова или обдумывает новые возражения. Обнорский с тревогой поглядывал на спорщиков — не слишком ли далеко зашли друзья? Накал страстей вот-вот мог перекинуться из общественной области в личную, превратиться в оскорбительную перепалку.

Халтурин поднял голову и неожиданно улыбнулся.

— Ты гневаешься, Юпитер, — тихо сказал Степан, глядя на Жоржа, — значит, ты не прав.

— В чем же я не прав? — таким же тихим голосом спросил Жорж, радуясь про себя, что высшая точка спора, на которой оба они могли сорваться, кажется, уже позади.

— Сысойку из «Подлиповцев» Решетникова помнишь?

— Как не помнить.

— Сысойка, пока в деревне своей сидел, совсем диким человеком был, как обезьяна на дереве.

— А к чему ты это говоришь?

— А вот к чему… Тебя лично я ни в чем не обвиняю, тебе я многим обязан — ты мне мозги расшевелил и очень много полезного под черепушку положил. За это низкий поклон.

Халтурин встал и картинно, почти до пола, поклонился Плеханову.

— А вот друзья твои бунтари, социалисты из интеллигенции да из студентов, с которыми ты тесно связан и голосом которых ты невольно иногда говоришь с нами, — продолжал Степан стоя, — в каждом простом человеке все Сысойку видят. Они разве о крестьянстве пекутся? Они заботу свою на миллионы Сысоек хотят распространить, на десятки миллионов простых мужиков, а вернее сказать — на простонародье. А зачем же простонародью, рассуждают такие социалисты, свобода печати, когда оно, простонародье, то есть миллионы Сысоек, совершенно неграмотные люди — темней темного леса? Зачем Сысойкам свобода печати, когда по неграмотности и темноте своей они газет и книг не читают и, следовательно, цензурным уставом интересоваться им нет никакого смысла… Зачем Сысойкам политическая свобода, когда они задавлены бедностью и политической жизнью своей страны не интересуются? Интересы Сысойки затрагиваются только экономическими порядками, политические формы государства для него безразличны. Так говорят иногда некоторые социалисты, предостерегая рабочих от увлечения политикой, заботясь о том, чтобы они не стали в городе обуржуазившимися пролетариями.

Халтурин прошелся по комнате и сел на свое старое место.

— Но как же развитому, думающему рабочему согласиться с такими социалистами?.. Как же так, думает самостоятельно рассуждающий рабочий, почему же все это получается? Простому человеку не нужно свободы печати, потому что он ничего не читает. Простонародью не нужно политических прав, потому что оно борьбой политических партий не интересуется. Что же тогда хорошего в этом простонародье, в этом простом человеке, когда он сплошь состоит из одних отрицательных качеств? Ведь это же дикарь-Сысойка!

Степан снова поднялся, прижал руки к груди, в светлых глазах его засеребрились еще ни разу не виденные Жоржем слезы. Судорога исказила красивое и ясное лицо Халтурина. (Жорж, почувствовав, как по спине у него пробежал холодный озноб, невольно отодвинулся к стене.)

— Да ведь только мы уже не Сысойки, — почти шепотом, страдальчески сдвинув уголки бровей, тихо сказал Степан. — Мы ушли из деревни, мы уже читаем книги, ходим в кружки, стремимся на политическую арену. Мы уже не Сысойки! И доказательством этому служит наше собственное рабочее движение… Но все это только начало. Если мы хотим идти вперед, мы должны сбить перед собой загораживающие наш путь полицейские рогатки! Но пока простонародье будет состоять из дикарей Сысоек, социализм останется несбыточной мечтой. Простонародье должно читать книги, и поэтому оно должно бороться за свободу печати. Оно должно интересоваться политическими делами своей страны, и поэтому оно должно добиваться политических прав. Простонародье должно иметь свои союзы и собрания, и поэтому оно должно добиваться свободы союзов и собраний.

Халтурин перевел дыхание и посмотрел в глаза Жоржу.

— А ты, Георгий, не мучайся несоответствием своих народнических теорий нашему рабочему делу. Бери нашу сторону, и не ошибешься! Я понимаю тебя — ты страдаешь из-за того, что рабочее дело наперекор вашей старой народнической догме самой жизнью выдвинулось вперед крестьянского вопроса. Тебя мучает то положение, что рожденное самой жизнью требование политической свободы в нашей рабочей программе появилось раньше, чем в народнической программе революционной интеллигенции, к которой ты себя причисляешь. Твоя мысль о том, что главной революционной силой, главной народной силой в стране является крестьянство, не укладывается в действительное состояние жизни, которое ты видишь перед собой, в реальное, сегодняшнее состояние на заводах и фабриках Петербурга. Ты видишь, что этой главной силой стали рабочие, но это не вмещается в твои традиционные народнические представления. Это не влезает в накатанное русло теперь уже искусственного отношения к жизни социалистов-интеллигентов. Но что поделаешь — надо твердо признаться самому себе в том, что сейчас рабочее движение Петербурга на целую голову переросло учение народников. Поэтому и неудивительно, что большинство старых опытных рабочих, прошедших через первые стачки и столкновения с хозяевами, уходят из ваших землевольческих кружков и вступают в наш союз.

Плеханов напряженно молчал. Он почти уже не слушал Степана. В большинстве своем все эти мысли были и его раздумьями над затухающим процессом народнического движения. Но что-то все-таки еще мешало ему сказать самому себе твердое «да». Что же именно?

— Мы сплачиваемся и организуемся, — донесся до него голос Виктора Обнорского, — мы берем в руки знамя социального переворота и вступаем на путь новой борьбы, знаем, что политическая свобода сможет гарантировать независимость от произвола властей…

Жорж по-прежнему напряженно молчал. Собственно говоря, он уже не думал о том, чтобы сейчас сказать «да» самому себе, Степану и Виктору. Мысли его уже двигались дальше. Понимание революционерами-рабочими неразрывной связи между политической борьбой и текущими задачами их движения, наверное, будет составлять сильную сторону северного союза. Но какими конкретными способами будет добывать союз себе политические свободы? Каков практический путь социального освобождения рабочего сословия? Кто должен дать ответы на эти вопросы? Халтурин и Обнорский? Вряд ли можно требовать от них этого. Они и так уже сделали огромный шаг в развитии рабочего дела, создавая свой союз, осознав разницу между рабочим движением и теорией народничества.

Но они еще не поняли в полной мере всех форм политической борьбы. Не поняли, да и не могли, конечно, понять. В этом смысле показательно хотя бы то, что в их программе просто отсутствует такое понятие, как «капитализм». Впрочем, все это вполне объяснимо: нарождающееся русское рабочее движение еще не может выделиться из общего демократического потока в самостоятельное идейное течение.

О чем еще говорят Обнорский и Халтурин? О том, что они получили адрес от варшавских рабочих? Это интересно. Варшавские рабочие приветствуют Петербургских собратьев по революционной борьбе и пишут, что пролетариат должен быть выше национальной вражды и преследовать общечеловеческие цели. А что ответили Халтурин и Обнорский? Русские рабочие не отделяют своего дела от дела освобождения рабочего класса всего мира… Ну, что ж, это едва ли не первый пример интернациональных отношений русских рабочих с польскими пролетариями.

Что еще говорит Степан?

— Наш союз не собирается ограничивать свою деятельность только Петербургом, — доносится голос Халтурина. — Само название организации говорит о том, что мы будем распространять свое влияние, как только появятся возможности для этого, на северные губернии России в надежде, что местные рабочие примкнут к нашей программе. А вообще наш идеал — всероссийская рабочая организация…

Всероссийская рабочая организация? Это уже совсем замечательно!.. Но удастся ли «Северному союзу» вырасти до таких масштабов? Удастся ли преодолеть сопротивление властей, избежать преследования полиции, удастся ли сохранить единство и классовую однородность своих рядов? Хорошие планы нередко рассыпаются в прах от соприкосновения с действительностью. Пример тому — народническое движение, которое начало разрушаться на его собственных глазах. А ведь сколько было сказано когда-то горячих слов, сколько великолепных и, казалось бы, выполнимых планов было составлено еще совсем недавно…

Жизнь — величайший судья — выносила свой безжалостный приговор народнической догме.