Подснежник

Осипов Валерий

Глава седьмая

 

 

1

Небо — ослепительно голубое. Деревья — строгие, сосредоточенные. Трава — зеленая, река — извилистая. Все вроде было таким же, как совсем недавно. И в то же время все было уже совсем другим, все изменилось. В небе несутся рваные серые облака, деревья податливо гнутся на ветру, в зеленой траве виднеются жухлые проплешины, река рвется выпрямить пружину своих петель.

Да, что-то произошло, что-то уже изменилось. Круг завершился, замкнулся. Первый полный круг его жизни. Сколько их еще будет, этих кругов бытия на его веку?

— Я ухожу, — сказал Жорж, пристально глядя на Александра Михайлова.

Михайлов молчал. Молчали все — Желябов, Тихомиров, Квятковский, Ошанина, Перовская, Баранников, Морозов, Вера Фигнер. Молчал даже Попов.

— Я ухожу, — повторил Жорж и медленно двинулся в сторону.

Ничто не остановил его. Никто не пошел за ним.

И город был таким же, как и раньше. Дома, улицы, церкви, городовой на перекрестке… Два молодых пария в суконных картузах и косоворотках прошли наискосок через площадь. На кого-то оба они были очень похожи… На кого?

Интересно, кто они? Крестьяне? По-городскому одеты. Приказчики? Не те лица. Городские мещане? Может быть… Парни вошли в низкий деревянный сарай, откуда долетело характерное постукивание железа о железо: динь-динь-дон! динь-динь-дон! Жорж подошел ближе. Это была кузница. Парни скинули рубахи, обнажив мускулистые руки и плечи, надели кожаные фартуки, взяли клещи, кувалду и молоток, выхватили из горна раскаленную докрасна болванку и начали оковывать ее: динь-динь-дон! динь-динь-дон! Вот, оказывается, кто они — кузнецы, мастеровые…

Жорж усмехнулся. Выходит, он совсем не думал о том, что произошло там, за городом, в роще, где под видом участников пикника остались лежать и сидеть на траве, когда он ушел, все съехавшиеся в Воронеж члены тайного общества «Земля и воля». Значит, он совершенно не думал о том, что там, в роще, он ушел от товарищей по обществу, сказав, что ему здесь больше нечего делать? Значит, спустя всего несколько часов он уже но думал о своем уходе, если вдруг ни с того ни с сего заинтересовался какими-то совершенно незнакомыми, случайно встретившимися ему мастеровыми?

Так ли это?

Там, в роще, все началось с того, что Александр Михайлов читал последнее, прощальное письмо Валериана Осинского, написанное из тюрьмы, перед казнью: «Не поминайте лихом, желаю умереть производительнее нас… Ваша деятельность будет направлена в одну сторону, но, чтобы взяться за террор, необходимы люди и средства…»

— Валериан должен быть отомщен, — глухо сказал Желябов, когда Михайлов кончил читать.

— И Соловьев тоже, — тихо добавил Морозов, Молчаливое и почти общее согласие.

Жорж вопросительно и тревожно посмотрел на Попова. Собственно говоря, вопрос о съезде (после неудачного покушения на Александра II и казни Соловьева) поставили именно они, Плеханов и Попов, чтобы пресечь гибельную, с их точки зрения, для организации тактику террора. А что же получается здесь, на съезде? Большинство за террор?

Он стоял около кузницы уже минут десять. Знакомо, как на фабричном дворе у «Шавы», пахло углем и металлом. Искры сыпались с наковальни. Под ударами ручника и кувалды поковка постепенно принимала вид готового изделия… На кого же все-таки были так похожи эти ребята в кузнечных кожаных фартуках, которых он встретил на площади?

И вдруг он понял… На литейщика Перфилия Голованова — давнего его петербургского знакомого, одного из первых городских рабочих, с которым судьба когда-то свела его еще в студенческие годы. Такие же покатые, сутулые плечи, длинные, сильные руки и не произнесенный, но постоянно и молча задаваемый общим выражением лица вопрос — ну что, барин? долго еще такая жизнь продолжаться будет?

Один из кузнецов поднял голову, и Жорж вздрогнул. Нет, нет, это был не Перфилий, это был Иван Егоров — могучий молотобоец с Патронного завода, устроенный Халтуриным на Бумагопрядильню после похорон на Смоленском кладбище шестерых убитых в пороховой мастерской рабочих. Ваня Егоров, как и Перфилий, был с ним еще на Казанской демонстрации… Зимой Иван умер в больнице пересыльной тюрьмы… А Вася Андреев — сторонник пропаганды среди женщин-работниц? Следы его затерялись в камерах пересылки… Сидят за решеткой Моисеенко, Обнорский, Лука Иванов… А Степан? Что с ним сейчас? Какие мысли будоражат его голову? Какие новые планы возникают у него?

После прощального письма Осинского начали обсуждать программу «Земли и воли». И здесь Плеханов успокоился. Главное направление было прежним — работа в народе. Правда, тут же слова попросил Николай Морозов и предложил дополнение к программе в виде следующей резолюции: «Так как русская народно-революционная партия с самого возникновения и во все время своего развития встречала ожесточенного врага в русском правительстве, так как в последнее время репрессии правительства дошли до своего апогея…»

— Что, барин, не лошаденку ли надо подковать? — бойко спросил кузнец, подойдя к распахнутым настежь воротам кузни.

— Нет, нет, мне ковать не надо, — поспешил ответить Жорж.

— Али какие другие работы по железу — ножи точить али топоры, серпы отбивать, косы?

— Да нет, не требуется…

«…съезд находит необходимым дать особое развитие дезорганизационной группе в смысле борьбы с правительством…»

— Продолжая в то же время работу в народе! — крикнул Михаил Попов.

— Да, да, продолжая, — вроде бы нехотя согласился Морозов.

— Тише, господа, тише, — сказал, оглядываясь по сторонам, Александр Михайлов.

И тут Плеханов не выдержал: Морозов, который…

— А мы смотрим — давно уже барин около кузни стоит, — подошел к воротам второй кузнец, — а ничего вроде бы не спрашивает.

— Я просто запах металла люблю, — улыбнувшись, объяснил Жорж, — и звук кузнечный, потому что…

…напечатал в «Листке „Земли и воли“», одним из редакторов которого он был, воинственную статью под названием «По поводу политических убийств», не сочтя нужным уведомить об этом его, Плеханова, тоже редактора «Земли и воли», и поэтому…

— …от него на душе иногда веселее становится.

— Это верно, — улыбнулся первый кузнец. — Металл, он другой раз душу хорошо веселит, особливо когда работаешь его правильно, с горна аккуратно сымешь и окалину вовремя собьешь. Тогда он себя скажет по всем статьям и служить будет верно, до полного износа, потому как…

…поднявшись и достав из кармана номер «Листка „Земли и воли“», Жорж сказал, обращаясь к Морозову:

— Я прошу автора прочитать вслух свою статью о политических убийствах для всеобщего сведения. Как редактор того же издания, я даже не знал о том, что эта статья должна появиться в редактируемом мной органе. И это говорит не о лучшей подоплеке истории ее опубликования.

Морозов, как бы не расслышав последних слов Плеханова, достал свой экземпляр «Листка „Земли и воли“» и начал читать:

— «Политическое убийство — это прежде всего акт мести. Только отомстив за погубленных товарищей, революционная организация может прямо взглянуть в глаза своим врагам; только тогда она поднимется на ту нравственную высоту, которая необходима деятелю свободы для того, чтобы увлечь за собой массы. Политическое убийство — это единственное средство самозащиты при настоящих условиях и один из лучших агитационных приемов. Нанося удар в самый центр правительственной организации, оно со страшной силой заставляет содрогаться всю систему. Как электрическим током, мгновенно разносится этот удар по всему государству и производит неурядицу во всех функциях…»

— …железо тоже свой срок имеет. Оно навроде человека — уважишь его, и оно тебя уважит, а не захотишь его понять — и оно тебя никогда не поймет.

— А еще мы, барин, ружья в ремонт берем — кремневые, нарезные, — сказал второй кузнец, — штуцера, берданы… А ежели пистоль какая-никакая неисправная имеется или, скажем, левольверт — неси и пистоль, и левольверт. Мы все исправим, все починим.

— Да откуда у меня пистоль? — рассмеялся Жорж и на всякий случай добавил: — Разве я похож на человека, который имеет оружие?

— Сказать прямо — не похож, — согласился первый кузнец, — видать, больше по ученой части.

— «Когда приверженцев свободы бывает мало, — продолжал не без пафоса читать Морозов, — они всегда замыкаются в тайные общества. Эта тайна дает им огромную силу. Она давала горсти смелых людей возможность бороться с миллионами организованных, но явных врагов… Но когда к этой тайне присоединится политическое убийство, как систематический прием борьбы — такие люди сделаются действительно страшными для врагов. Последние должны будут каждую минуту дрожать за свою жизнь, не зная, откуда и когда придет к ним месть. Политическое убийство — это осуществление революции в настоящем…»

— Господа! — снова не выдержал Плеханов. — И это наша программа?.. Да очнитесь же вы наконец! Кто же мы такие, позвольте вас спросить? Гимназическое общество юношей-мстителей или серьезная революционная организация?

— Пусть дочитает до конца, — твердо сказал Александр Михайлов.

Коля Морозов, обиженно спрятав «Листок „Земли и воли“» за спину, продолжал говорить дальше уже от себя. По-видимому, он знал всю свою «карбонарскую» статью наизусть.

— «Неведомая никому» подпольная сила политических убийств вызывает на свой суд высокопоставленных преступников, выносит им смертные приговоры — и сильные мира сего чувствуют, что почва теряется у них под ногами, и они с высоты своего могущества валятся в мрачную и неведомую пропасть…

— Ну, прощайте, рад был с вами познакомиться, — сказал Жорж, пожимая руки мастеровым и ощущая на своей руке их шершавые, жесткие ладони.

— И ты прощай, барин, — сказал первый кузнец. — Будет какая надобность по нашей части — милости просим.

— Чудно, — покачал головой второй, — из господ, а кузней интересуетесь…

— …С кем бороться? От кого защищаться? На ком выместить свою бешеную ярость? Миллионы штыков, миллионы рабов ждут одного приказания, одного движения руки. По одному жесту они готовы задушить, уничтожить целые тысячи своих собратьев. Но на кого направить эту страшную своей дисциплиной, созданную веками силу?.. Кругом никого. Неизвестно откуда явилась карающая рука и, совершив казнь, исчезла туда же, откуда пришла… Политическое убийство — это самое страшное оружие для наших врагов, оружие, против которого не помогают им ни грозные армии, ни легионы шпионов. Вот почему наши враги так боятся его. Вот почему три-четыре удачных политических убийства заставили наше правительство вводить военные законы, увеличить жандармские дивизионы, расставлять казаков по улицам, назначать урядников по деревням, — одним словом, выкидывать такие сальто-мортале, к каким не принудили его ни годы пропаганды, ни века недовольства в России, ни волнения молодежи, ни проклятия тысяч жертв, замученных на каторге и в ссылке. Вот почему мы признаем политическое убийство за одно из главных средств борьбы с деспотизмом!

Наступило молчание. Никто не поднимал головы. Плеханов обвел взглядом лица Попова, Преображенского, Щедрина. Все они держались его ориентации, все были «деревенщиками», выступали против террора, стояли за продолжение работы в народе, в городе и деревне. Но сейчас молчали и «деревенщики».

— Я повторяю свой вопрос, господа, — громко сказал Плеханов, — это ли наша программа?

Молчание.

— Что ж будет результатом этого метода? — спросил Жорж, конкретно ни к кому не обращаясь.

— Конституция! — почти выкрикнул Желябов.

— Для российских буржуа? — усмехнулся Плеханов.

— Для представителей народа! — теперь уже громко крикнул Желябов. — Дезорганизованное нашими действиями правительство вынуждено будет созвать учредительное собрание!

— У меня вопрос к Морозову, — поднял руку Попов. — Считаете ли вы, что мы все должны будем действовать в духе вашей статьи?

— Террор — временный метод, сугубо исключительная мера, — глухо заговорил Морозов, — он допускается только в периоды политических гонений. После свержения деспотизма мы перейдем к методу убеждений.

— Короче говоря, — резко сказал Плеханов, — «Земля и воля» приступает к действиям в интересах наследника престола!

Все удивленно посмотрели на него.

— Если вы собираетесь продолжить дело Соловьева, — в голосе Жоржа зазвучали гневные нотки, — или, как вы говорите, действовать способом Вильгельма Телля и Шарлотты Кордэ, то единственным итогом ваших усилий будет смена на российском троне Александра II Александром III!.. Борьба за конституцию — измена народному делу!.. Это иллюзия борьбы!.. Террор ослабит не правительство, а революционную организацию, потому что ответные удары правительства будут убийственны для нас!.. Политические убийства — это самоубийство «Земли и воли»!

— Что же ты предлагаешь? — вмешался Александр Михайлов.

— Сосредоточить все усилия на революционной деятельности в народе под нашим старым знаменем, забыв о терроре!

— Необходимо новое знамя! — поднялся во весь рост Желябов. — Ваши «деревенщики» не революционеры, а всего лишь «культурники»! При отсутствии политических свобод всякая работа в народе бесплодна!

— Вы подменяете народную революцию энергией одиночек! — шагнул к Желябову Плеханов. — Вы заменяете исторические действия общественных классов субъективной волей революционеров!

— Убийство царя послужит сигналом для политического переворота! — встал рядом с Желябовым Александр Михайлов. — А переворот освободит не только какой-то один класс, а весь русский народ!

— Кто же совершит этот переворот?

— Народно-революционная партия!

— Бланкистская идея?

— Партия должна уметь создать для себя благоприятный момент для захвата власти, — сказал Желябов.

— Мы переходим в прямое наступление на самодержавие! — сказал Михайлов.

— Знаменосцы без батальонов никогда не выигрывали сражений, — сказал Плеханов. — Вы хотите перепрыгнуть через историю.

— Мы хотим остановить наступление капитализма на Россию, — присоединился к Желябову и Михайлову Николай Морозов. — Если, пренебрегая политической деятельностью, мы допустим существование современного государства еще на несколько поколений, то это затормозит революцию на целые столетия. Царь должен быть убит. Теперь или никогда!

— В таком случае мне здесь делать больше нечего, — твердо сказал Плеханов.

Молчание.

— Я ухожу, — сказал Жорж, пристально глядя на Александра Михайлова.

Молчание.

Он отошел от кузницы. Сделал несколько шагов. Динь-динь-дон! динь-динь-дон! Железо заговорило, запело в руках мастеровых за его спиной. Динь-динь-дон! динь-динь-дон!.. Нет, нет, он ни на минуту не забывал о том, что произошло несколько часов назад там, в роще, за городом. Разговаривая с кузнецами, он непрерывно думал об этом. Но странное дело, какая-то раздвоенность, разорванность сознания владела им все это время. Он вроде бы видел всех их…

…Михайлова, Желябова, Перовскую, Морозова, Квятковского, Веру Фигнер…

…и в то же время нечто совершенно иное вставало перед ним — набережная Обводного канала, темные корпуса Бумагопрядильни, густая толпа фабричных перед воротами, искаженное судорогой лицо Степана, бородатый Виктор Обнорский что-то кричит в толпе, подняв руку…

…а Желябов, облокотившись на руку, лежит на траве — там, в роще, и Соня Перовская стоит на фоне высокого серого неба…

…динь-динь-дон! динь-динь-дон…

…и где-то пляшет, пляшет, отбрасывая назад свои светлые волосы, Лука Иванов, и синеглазый Петр Моисеенко, пощипывая свою редкую бороденку, грустно сидит около окна в полутемном зале «новоканавинской» портерной, поджидая его, Жоржа…

…а вот уже сидят рядом на жухлой осенней траве там, за городом, в роще Морозов и Александр Михайлов, и ветер гнет податливые деревья, и несутся по низкому небу серые, рваные облака…

…динь-динь-дон! динь-динь-дон…

…и свинцовая река рвется распрямить пружину своих петель, а они закручиваются все сильнее, все туже сжимают свои змеиные изгибы и кольца…

…и уже видны воронежские соборы, церкви, колокола, звонницы, и мимо них по огромному, белому, покрытому снегами полю медленно бредут вереницей Михайлов, Халтурин, Желябов, Перовская, Моисеенко, Фигнер, Обнорский, Морозов, Лука Иванов… И он, Жорж, словно видит их всех в последний раз…

…а на высоком обрыве реки стоит Ваня Егоров — и машет, машет рукой, зовет их к себе…

…чья-то рука, высунувшись из обшитого золотом рукава, ложится ему, Жоржу, на сердце и больно сжимает его…

…но, вырвавшись, он бежит по огромному, белому, пустынному, покрытому снегами полю с ярко пылающим факелом в руке и, добежав до края, останавливается и, обернувшись и вздохнув всей грудью, подносит факел к снегам…

…Дон-динь-дон! Динь-дон!..

…и факел гаснет, а снега загораются, и медленно бегут пока еще тонкие струйки огня по белому полю — вспыхнули, разгорелись, заполыхали, и уже зажглись снега по всему огромному полю, багровым заревом осветив все небо, — и горят, горят, полыхают белые снега…

…Дон! Дон! Дон! Дон! Дон! Дон!

 

2

Из Воронежа Плеханов уехал в Киев. Ему не хотелось видеть никого, кроме одного человека. Роза была в Киеве. И он ехал к ней. Он искал успокоения, отдыха, заботы, ласки, ему нужна была пауза, перерыв между двумя действиями напряженной и многолюдной драмы, он должен был восстановить силы после многих испытаний и потерь, заново открыть для себя цвет неба, запах травы, пение птиц.

И все это он нашел в Киеве, рядом с Розой и вместе с Розой.

Они ходили вдвоем по городу, в котором его никто не знал, гуляли в тенистых аллеях парков, подолгу стояли, глядя на Днепр, по Владимирской горке, заходили иногда в маленькие кондитерские лавочки и ресторанчики и разговаривали, разговаривали, разговаривали. Казалось, они переговорили в те дни о всей своей прошлой, настоящей и будущей жизни, рассказали друг другу обо всех своих мыслях, мечтах и желаниях, высказали все свои взгляды и убеждения, объяснили симпатии и антипатии, поняли наклонности и привязанности.

Бывает такое время, единственное и неповторимое в жизни двоих людей, когда она и он испытывают состояние полнейшего доверия друг к другу, распахиваются друг перед другом до конца, проникают в общие чувства до последнего предела, находят друг в друге новые качества и возможности, открывают новые миры, горизонты и созвездия, и улетают вдвоем в эти миры и созвездия, к этим новым горизонтам, и долго-долго парят там, в этом неземном и безвоздушном пространстве, свободные от обыденных правил и норм, счастливые от разгадки великой тайны бытия — тайны любви.

И тогда возникает их нерасторжимый на многие годы союз. И тогда приходит ясность и мудрое понимание сложностей. И тогда снова входит в свои берега потревоженное внезапно налетевшим ураганом житейское море, и река жизни, стиснутая было неожиданным поворотом судьбы, снова продолжает свое естественное и безостановочное течение.

…В Петербург они вернулись вместе. Друзья по подполью изготовили им фальшивые паспорта на имя дворян Семашко (фамилия сестры Жоржа, Марии Валентиновны, которая жила с мужем в Тамбовской губернии, — это помогло бы при случайном аресте), и они поселились в доме номер шесть по Графскому переулку.

В Петербурге было много новостей. «Земля и воля» организационно уже разделилась на два новых общества — «Народную волю» и «Черный передел». В «Народную волю» вошли почти все участники Воронежского съезда, кроме Попова, Преображенского и Щедрина. Они-то вместе с известными землевольцами Стефановичем, Дейчем, Аксельродом, Игнатовым и еще несколькими «деревенщиками» стали ядром «Черного передела».

И что было самое удивительное — к чернопередельцам присоединилась Вера Засулич, которая своим выстрелом в петербургского градоначальника Трепова открыла страницу индивидуального террора народнического движения еще за полтора года до Воронежского съезда. Вера Засулич, кумир революционной молодежи, осудила террористическое направление и высказалась за продолжение пропагандистской деятельности в народе во имя будущей аграрной революции. Значение этого факта трудно было переоценить.

«Черный передел» своим главным требованием выставил новый передел земли между крестьянами. Необходимо было составить четкую программу, выработать устав, сплотить соратников, организовать типографию. Плеханов с головой ушел в новые дела и заботы.

Как-то в один из семейных вечеров в доме номер шесть по Графскому переулку он усадил за стол Розу и, расхаживая по комнате, начал диктовать ей манифест тайного братства «Черный передел».

— Крестьяне! — с пафосом произнес Жорж и сделал рукой выразительный жест, будто перед ним не жена сидела, а стояла большая толпа мужиков. — Крестьяне, мещане и весь трудящийся люд Земли Русской! Вы слышали, как недавно по церквям и волостям читали царский указ о том, что никакого общего передела земли и никаких дополнительных нарезок к крестьянским участкам не будет и быть не может. Крестьяне! Восемнадцать лет, со времени объявления вам воли, вы безнадежно ждали от царя раздела земли и льгот от податей, налогов и всякого рода повинностей. Сколько раз вы посылали к нему ходоков, умоляя его облегчить вашу горькую долю, но напрасно: ходоков ваших он никогда не выслушивал, а приказывал ссылать в Сибирь. Теперь вы видите, что царь не за вас, а за помещиков и чиновников. Остается еще надежда на наследника, пока господа не перетянут его на свою сторону. А поэтому, крестьяне, сейчас же собирайте сходы и постановляйте всем миром посылать ходоков к наследнику с таким приговором…

— Ты серьезно насчет наследника? — оторвалась от бумаги Роза. — Разве он может что-нибудь изменить?

— Как ты не понимаешь! — удивился Жорж. — Это же агитационный прием. Если в деревнях соберутся сходы и только будут обсуждать эту листовку — цель уже достигнута. Пиши дальше… Крестьяне, ваш приговор должен быть таким: чтобы все земли, луга и леса, как помещичьи, так и казенные, были переделены между всеми поровну, без всяких платежей за них. Чтобы всякий промысел — соляной, рыбный, горный и иной — производился свободно и беспошлинно. Чтобы всякие подати и повинности были уменьшены, а старые недоимки сложены. Чтобы не было больше исправников, урядников и становых. Чтобы не было больше паспортов. Чтобы в солдатах служить меньше теперешнего срока. Чтобы каждая волость, уезд и губерния свободно управляла своими делами миром через выборных и сменяемых должностных людей… Вот этих-то льгот и вольностей добивалось наше братство много лет для всего трудящегося люда. Но много врагов у нас, много сил наших угнало начальство на каторгу, погубило в тюрьмах и казнило смертью. Несмотря на все эти гонения, мы порешили до последнего дыхания стоять за крестьянскую Землю и Волю. Присоединяйтесь же к нам и будем вместе добиваться того, что вы постановите в своих приговорах… А до тех пор, пока царь не исполнит приговоров, отказывайтесь от присяги, не признавайте его царем, не платите никаких податей, не давайте рекрутов, не пускайте к себе никакого начальства. Если же начальство будет силою вас принуждать, стойте против него дружно. Не слушайте подкупных попов, учиняйте сговор село с селом, волость с волостью и будем отражать насилие единодушной силой!

…В середине ноября народовольцы взорвали царский поезд, шедший из Ливадии, но Александр II остался жив. Жандармские репрессии вспыхнули с небывалой силой. Было разгромлено несколько конспиративных квартир, арестованы десятки людей. Сбывались, сбывались предсказания Плеханова в Воронеже о том, что террор ослабит не правительство, а прежде всего самих революционеров.

Однажды, случайно встретив на сходке Халтурина, Жорж с удивлением узнал, что Степан примкнул к народовольцам.

— А как же рабочий союз? — спросил Жорж. — Или ты уже разочаровался в нем?

— Нисколько. Просто пришло новое время, и поэтому встали новые задачи.

— Какие?

— Царь должен быть убит. Смерть его принесет политическую свободу.

— Это твои собственные мысли?

— Отчасти и мои.

— А я не верю этому и знаю, откуда, вернее от кого, эти мысли пришли к тебе.

— От кого же?

— От Желябова. От интеллигентов, которых ты раньше так не любил, а теперь, видишь ли, полюбил!

— Желябов-то, насколько я знаю, из мужиков. Дяденька он серьезный — если чего замыслил, исполнит непременно.

Разговор этот сильно огорчил Плеханова. Рабочего союза практически уже не было. С уходом Халтурина в террор не было уже и самого Степана — логика событий, логика избранного способа действий, безусловно, оттеснит теперь на задний план все его заботы о рабочем союзе. Сознавать это было горько.

Почему так изменились взгляды Халтурина? Что повлияло на него? Где былая убежденность их долгих разговоров, которая для него, для Плеханова, была шагом вперед в развитии, а Степан вроде бы даже забыл об этом?

Случайный отрывочный разговор не мог дать ответа на эти вопросы, а увидеть Степана в ближайшие дни не довелось.

Плеханов продолжал активно заниматься делами «Черного передела», написал несколько небольших статей для вновь создаваемого одноименного печатного органа, и ему уже виделась большая, общая, обзорная статья, которая должна была рассказать о том, что слух о предстоящем в скором времени переделе земли облетел уже всю Россию и везде перешел в непоколебимую уверенность относительно приближения «слушного часа» и что русский народ положил ожидание этого передела в основу своего примирения с тяжелым существующим положением. С этой точки зрения народ и оценивает все события внешней и внутренней жизни России. Покушение на жизнь императора, казни политических преступников, война с турками на Балканах за освобождение болгар — все эти факты, несмотря на их очевидную несоизмеримость, взвешиваются народом исключительно с точки зрения его заветных ожиданий земельного передела.

Да, он много писал в те дни для «Черного передела», но в душе у него происходило нечто странное — он ощущал необычный наплыв каких-то новых противоречий. События последнего года требовали подведения итогов, какого-то длительного и обстоятельного раздумья. «Земля и воля» раскололась, «Северный союз русских рабочих» распался на глазах. Обнорский и Моисеенко — в тюрьме, Степан втягивается в террор. Почему все это происходит? Только ли из-за ударов властей? Или есть и другие причины, внутри движения?.. Надо думать, думать, размышлять, читать новую революционную литературу, изучать последние книги социалистических писателей.

Но разве возможно было делать это в тех условиях, в которых он жил? Нелегальное положение, постоянное беспокойство за Розу, которая в случае его ареста тоже могла оказаться в тюрьме (а она сказала ему недавно, что у них будет ребенок), — все это взвинчивало нервы до предела, лишало покоя и сна, мешало работать. Новое направление — террор — вовлекало в свои ряды все больше и больше прежних единомышленников, уводило за собой романтически настроенную революционную молодежь.

Нужно было срочно что-то делать, нужно было срочно на что-то решаться, нужно было срочно предпринимать нечто такое, что в корне изменило бы все вокруг.

 

3

Разговор с Халтуриным и собственные мысли о печальной судьбе «Северного союза русских рабочих» вернули его снова ко всем старым размышлениям о крестьянских делах. В своей большой обзорной статье ему хотелось бы еще рассказать и о том, что вся внутренняя история России, собственно говоря, была и есть не что иное, как длинное, полное трагизма повествование о борьбе не на жизнь, а на смерть между полярно противоположными принципами народно-общинного и государственно-индивидуалистического общежития.

Кровавая и шумная, как ураган, в минуты крупных массовых движений, вроде бунтов Разина и Пугачева, борьба эта не прекращалась никогда, принимая самые разнообразные формы. Откупаясь от государственного вмешательства в его жизнь во времена Ивана Грозного, разбредаясь и заселяя окраинные степи и леса Сибири, образуя шайки понизовой вольницы, оплакивая «древнее благочестие» в глухих раскольничьих скитах, народ всегда и везде отстаивал одни и те же стремления, боролся за одни и те же идеалы.

Какие же это были идеалы?

Прежде всего, свободное общинное самоустройство и самоуправление. Предоставление всем членам общины сначала права свободного занятия земли — «куда топор, соха и коса ходят», а потом, с ростом народонаселения, предоставление равных земельных участков с единственной обязанностью участвовать в общественных «разметах и разрубах». Труд — как единственный источник права собственности на движимость. Равное для всех право на участие в обсуждении общественных вопросов и свободное, только реальными потребностями народа определяемое соединение общин в более крупные единицы.

Вот те начала и идеалы, те принципы общежития, которые так ревниво оберегал народ и которые, кратко формулируясь в боевом девизе «Земля и Воля», обладали магическим свойством волновать массы от Астрахани до Соловецкого монастыря.

Но государство с самых ранних времен своего существования вступило в противоречие с этими принципами. Оно начало отдавать свободные общины в «кормление» боярам, которые вмешивались в народную жизнь и постепенно лишили общину ее неоспоримого права на самостоятельное решение возникавших внутри ее вопросов. Государство произвольно обложило общины податями для непонятных и чуждых народу целей. Государство захватило общинные земли и начало раздавать их в виде вотчин и поместий представителям высших классов, предоставив им одновременно и право на присвоение крестьянского труда, окончательно закрепостив этим крестьян.

Насилие, насилие и еще раз насилие — от насильственного «спаивания» народа при тишайшем Алексее Михайловиче до насильственного введения картошки с помощью военных экзекуций при незабвенном Николае Павловиче — вот те «блага», которые принесло народу самодержавное государство, те приемы, которых оно неуклонно держалось на протяжении всей своей истории.

И напрасно наши российские историки стремятся убедить русское общество в том, что народ не только добровольно призывал к себе князей, но и всегда охотно подчинялся государственным порядкам. Эго подчинение было настолько же добровольно, насколько добровольно, например, подчинились англичанам индийцы.

Все это было насильственным вторжением в народную жизнь, все это было непониманием и игнорированием ее склада и особенностей, попранием народных прав…

Да, русское государство до сих пор оставалось победителем в его борьбе с народом, но кто возьмется высчитать шансы этой борьбы в будущем? До сих пор государство сдавливало народ железным кольцом своей организации. Пользуясь ее преимуществами, оно с успехом подавляло не только мелкие и крупные народные движения, но и все проявления самостоятельной народной жизни и мысли. Государство наложило свою тяжелую руку на казачество, исказило земельную общину. Оно заставило народ заплатить за его исконное достояние — землю — выкуп, превышающий стоимость самой земли.

И тем не менее, когда государство уже нимало не сомневалось в гибели самобытной народной жизни, народ с ничем не разрушаемой уверенностью заявляет (слухи и толки о переделе), что далее так продолжаться не может, что необходимо перестроить общественные отношения в духе исконных народных идеалов.

Влияние этой непоколебимой уверенности простирается даже на сферу коммерческих отношений — во многих местностях крестьяне отказываются от покупки земель и воздерживаются от долгосрочных арендных контрактов. По своему влиянию на народные умы слух о переделе земли можно сравнить только со слухами об уничтожении крепостного права, которые послужили поводом ко множеству мелких волнений, с каждым годом все расширявшихся и возраставших в числе, и которые убедили наконец правительство в том, что лучше освободить народ «сверху», нежели ждать, пока это освобождение будет предпринято им «снизу».

И это, безусловно, говорит о том, что влияние государственности было и остается до сих пор поверхностным, что оно не простирается на умы и воззрения широких народных масс. Вот почему правительство забило тревогу и публично, чтением в церквях и волостях, объявило, что ходящие в крестьянстве толки о переделе земли нужно целиком отнести на счет социалистической пропаганды. Оно приписало социалистам такое громадное влияние на народные умы, о котором они до сих пор не всегда позволяли себе даже мечтать.

Мудрено ли после этого, что наше правительство, не имеющее никаких понятий о правовых воззрениях народа, с удивлением услышавшее о живущих в крестьянстве ожиданиях полного аграрного переворота, — мудрено ли после этого, что такое правительство со страхом узнало, что народ не признает за высшими классами права собственности на землю, что он требует не только экспроприации земли у высших классов, но и установления совершенно иных форм отношения к земле? Мудрено ли, что правительство обвинило во всем этом социалистов?

В данном случае следствие принято за причину. Народные воззрения на землю не потому противоречат воззрениям высших классов, что в России появилась социально-революционная партия. Напротив, эта партия потеряла бы всякий смысл своего существования и навсегда осталась бы экзотическим растением, пересаженным на русскую почву из других стран, если бы не существовало противоречий между народом и государством, если бы эти противоречия не наложили своего отпечатка на всю историю внутренних отношений в нашей стране, если бы эти противоречия не проникали во все сферы человеческих отношений в нашем благословенном отечестве.

Этими противоречиями между народными чаяниями и существующими государственными законами и вызвана к жизни социально-революционная партия. В этих противоречиях и заключаются все надежды партии, в них мы видим залог своего успеха. Эти противоречия мы считаем исходным пунктом, операционным базисом всей нашей революционной работы в народе.

Задачи нашей партии составляются из общих указаний науки и специальных условий русской истории и современной действительности. Мы признаем социализм последним словом науки о человеческом обществе и в силу этого считаем коллективизм в области труда и владения общественными богатствами альфой и омегой прогресса в экономическом строе общества. Мы твердо убеждены в том, что экономические отношения в обществе являются основанием всех остальных отношений, коренной причиной не только всех явлений политической жизни, но и умственного, и нравственного склада членов общества.

…Он отложил в сторону исписанные листы бумаги. Если когда-нибудь все эти мысли найдут себе место на страницах какого-либо периодического издания, то, безусловно, можно будет считать, что теоретический фундамент партии «Черный передел» в основном заложен правильно. Вернее сказать, он, Георгий Плеханов, только еще приступил к закладке этого фундамента, уложил первый ряд кирпичей будущего здания, строительство которого он продолжит вместе со своими товарищами по новому обществу — Верой Засулич, Павлом Аксельродом, Львом Дейчем, Василием Игнатовым и другими.

Собственно говоря, все эти записанные сейчас на бумаге мысли применительны к русским условиям. Сознательно или бессознательно следуя или противореча им на практике, с ними считались все революционеры и общественные деятели от Будды до Маркса, от великого Ликурга до ничтожного Тьера. Но для осуществления намеченных задач на русской почве социально-революционной партии в России необходимо в первую очередь сломать существующий в нашем отечестве государственный строй. Только на этом пути нашу революционную интеллигенцию ожидает славное историческое будущее, только на этом пути встретит она мост для перехода той огромной пропасти, которая все еще отделяет интеллигенцию от народа.

Но все это в будущем. А что сейчас? Как работать в нынешних условиях, когда в революционной среде царят хаос и разброд, когда противоречия в его собственных рассуждениях (и в первую очередь противоречие между крестьянскими делами и движением городских рабочих) не дают покоя ни днем ни ночью, когда ежедневно, ежечасно, ежеминутно необходимо пополнять свой багаж новыми достижениями социалистических знаний, а жандармские сети здесь, в Петербурге, окружают со всех сторон все плотнее и гуще. Эх, если бы хоть годик поработать на свободе, без ограничений во времени и пространстве, без постоянной нужды прятаться, оглядываться, остерегаться на каждом шагу!..

Такие мысли одолевали его в те дни, когда новое общество «Черный передел» делало свои первые шаги, а «Народная воля», мобилизовав все силы партии на подготовку цареубийства, рыла подкопы, изготовляла динамит, закладывала мины, с нетерпением ожидая, что сразу же после гибели императора произойдет долгожданная народная революция, соберется учредительное собрание, появится всеобщее избирательное право, возникнут свободы слова, печати, совести, собраний, сходок.

Взрыв царского поезда сгустил все краски времени до предела. Начались повальные аресты в обеих столицах и во всех крупных губернских городах. Полиция неистовствовала. Охота за революционерами достигла своей высшей точки. Провалы следовали за провалами.

 

4

С каждым днем Жорж чувствовал что жандармское кольцо стягивается вокруг него все туже и туже. Его искали буквально по всему Петербургу. По полицейским сведениям, он был одним из самых закоренелых социалистов. Во время одной из сходок на студенческую квартиру, где незадолго до этого побывал Жорж, ворвалась вооруженная облава. «Где Плеханов? Где Плеханов?» — потрясая револьвером перед лицами девушек-курсисток, кричал жандармский чин. Потом от какого-то своего человека, внедренного в Третье отделение — это был знаменитый Клеточников, — стало известно и о том, что для поимки организаторов взрыва поезда готовится поголовная проверка паспортов у всех жителей Петербурга, а также всеобщая перепись.

Теперь Жорж ощущал «дыхание» филеров и сыскных, как говорится, у себя за спиной. Иногда приходилось по нескольку дней не выходить из дома, чтобы случайно не наткнуться где-нибудь у знакомых или на проваленной конспиративной квартире на засаду. Он сидел в четырех стенах, лишенный книг и связей с товарищами, рядом была Роза, тревога за которую росла. Опасно стало появляться даже в читальном зале Публичной библиотеки, вторая так долго была для него надежным убежищем от полиции.

Однажды кто-то из чернопередельцев сказал ему, что в это насыщенное арестами и сыском время он, Плеханов, поступил бы правильно, если бы в интересах дальнейшего развития революционного дела временно уехал за границу.

Зерно упало на взрыхленную почву. Роза, несмотря на свое положение, тоже была за то, чтобы он скрылся из Петербурга и вообще из России. Жорж задумался. Некоторое время он был решительно против эмиграции. Но события (аресты, аресты, аресты) неудержимо склоняли чашу весов в сторону отъезда. Несколько раз шпики появлялись уже в самом Графском переулке. Дворник дома, в котором он жил по фальшивому паспорту, стал проявлять подозрительный интерес к дворянину Семашко.

Сыскные в конце концов напали на след типографии «Черного передела». Начались аресты среди ее организаторов. На собрании оставшихся на свободе участников «Черного передела» было твердо решено — наиболее известные полиции чернопередельцы, и прежде всего Жорж, должны немедленно выехать за границу. (Фотография Плеханова, Оратора, была роздана многим агентам Третьего отделения, имелась во всех полицейских частях Петербурга. И это было просто чудо — то, что он до сих пор еще не арестован. Сказывалась старая конспиративная выучка «Земли и воли», которую он прошел за два с половиной года нелегальной жизни в России.)

Роза была отправлена ночевать к подруге, студентке женских курсов медико-хирургической академии Теофилии Полляк. Плеханов, не вернувшийся в Графский переулок после принятого собранием решения, несколько дней скрывался у друзей, переходя с квартиры на квартиру. Теперь вся его жизнь была сосредоточена только на одной-единственной цели — уйти из рук полиции.

Наконец, все было готово. Ночью он пришел проститься с Розой на ее новую квартиру. Роза плакала. «Временно, временно», — непрерывно и с каким-то нервическим оттенком то и дело повторял Жорж.

Друзья тайно вывезли его из города. На одной из промежуточных станций Варшавской железной дороги он должен был сесть в поезд.

Прощание было невеселым. Все молчали. «Временно, временно», — снова нервно повторял Жорж. Он надеялся, что эмиграция его будет недолгой, и рассчитывал вернуться в Россию в самом недалеком будущем.

Увы, надеждам этим не суждено было исполниться. Он вернулся на родину только через тридцать шесть лет, всего за тринадцать месяцев до своей смерти. И эта долгая жизнь вдали от России была причиной многих напряженных и скорбных обстоятельств его дальнейшей судьбы.

…Границу он перешел нелегально. Несколько дней пришлось ждать, живя в пограничном городе, в корчме, пока «откроется» налаженное землевольцами еще несколько лет назад «окно».

Получив условный сигнал, он вышел ночью из городка, прошел несколько километров по лесу, спустился к реке, перешел ее вброд и поднялся на противоположный берег.

Россия оставалась позади, лежала за спиной огромным, покрытым мраком ночи, неразбуженным, сонным пространством.

 

5

Сначала он оказался в Швейцарии, в Женеве. Здесь было много эмигрантов из России. Вскоре приехала Вера Ивановна Засулич, к которой Жорж после ее решительного отхода от терроризма и присоединения к «Черному переделу» испытывал самые искренние дружеские чувства.

Появился Лев Дейч. Ждали Стефановича и еще нескольких чернопередельцев. Жорж, близко сойдясь с группой польских социал-демократов, издававших журнал «Равенство» (особенно хорошие дружеские отношения сложились у него с одним из первых польских марксистов Людвигом Варыньским), предлагает поселиться коммуной вместе с поляками в маленькой деревушке под Женевой. Так и было сделано.

Часто после напряженных занятий в читальных залах он долго гуляет по городу, выходит на берег Женевского озера, садится на скамейку и, глядя на проходящую мимо публику, вспоминает Петербург — бесконечные разводы войск из Манежа на посты и караулы к дворцам великих князей, зеленые потоки чиновничьих шинелей, наводняющие улицы два раза в день с механической аккуратностью заводного механизма, испуганные лица пригородных крестьян, стоящих возле распряженных саней на Сенном рынке и на Калашниковской набережной.

И сразу же за этими испуганными лицами вставала вся Россия, серые деревни, нескладные маленькие города, тихие безответные слободки, мертвый простор полей, глухие леса, необитаемые степи, продутые безжалостными ветрами.

Надо разбудить эту страну, надо растолкать от сна ее города и деревни, осветить кислые сумерки ее пространств энергией новой жизни. Надо, надо, надо! Но как это сделать, как?

…Наконец приехала из России Роза. Вопреки ожиданиям Жоржа, она была грустна, находилась в крайне подавленном состоянии. Дочь Вера, родившаяся в Петербурге, была оставлена на руках у подруги Теофилии Полляк. Роза долго колебалась перед отъездом. Девочка была ее первым ребенком. Материнские чувства не отпускали молодую женщину от колыбели. Но, глядя на Верочку, угадывая в ее лице черты любимого человека, Роза рвалась в Швейцарию. Видя ее страдания, Теофилия уговорила подругу поручить ребенка на время ей, а самой ехать в Женеву. И Роза, наняв девочке кормилицу, тронулась в путь.

О жизни в коммуне теперь, после приезда Розы, не могло быть и речи. Он снял отдельную комнату, но отношений с друзьями не прерывал ни на один день, проводя в коммуне каждую свободную минуту. Чернопередельцы и поляки-социалисты заключили между собой негласный союз — постоянно объединяли усилия в совместных выступлениях на эмигрантских собраниях, помогали друг другу в перевозке нелегальных изданий, подписывали общие декларации.

Постепенно налаживался новый быт. Жорж продолжал усиленно заниматься, Роза помогала ему во всех делах, вела хозяйство. Они жили надеждами на скорое возвращение на родину, мечтали о том, как увидят свою Верочку.

Страшное известие из России оборвало все планы и надежды. Теофилия прислала письмо — девочка умерла от приступа глотошной болезни.

Роза слегла. Состояние ее было близко к нервному потрясению.

— Я предала ее, понимаешь? — предала! — шептала она по ночам. — Она лежала там, у чужих людей, задыхаясь, маленькая, беззащитная, и не было рядом родной души, чтобы помочь, чтобы облегчить страдания. Она умерла не от болезни, она умерла от одиночества, от тоски по мне, от отсутствия материнской ласки. Я знаю это. Я предала ее, предала!

Жорж похудел и осунулся.

Возвращение в Петербург отпадало. Роза сказала, что не смогла бы жить в городе, где умер оставленный ею ребенок. (Да оно, это возвращение, было бы невозможно и по многим другим причинам. Социалисту Плеханову ни одна из легальных форм жизни в России была недоступна — его сразу бы отправили в Петропавловскую крепость.)

Но и оставаться в Женеве тоже было нельзя. Розе с каждым днем становилось все хуже. Она плакала по ночам, звала девочку, металась во сне, утром подолгу не хотела вставать, сторонилась людей, отказывалась от еды. Знакомые настойчиво советовали переменить обстановку.

Жорж списался с друзьями, взял несколько авансов в журналах под будущие статьи, и в конце 1880 года они уехали из Швейцарии во Францию.

 

6

Париж удивил их необычным и всеобщим возбуждением — здесь ожидалась и уже была частично объявлена полная амнистия почти всем участникам Парижской коммуны. Из Новой Каледонии, из Алжира, из далеких заморских колоний в Париж возвращались коммунары, уцелевшие от кровавой майской недели и тропической лихорадки. Город встречал их цветами, улыбками, песнями, флагами. Изменчивость судьбы, легкомыслие фортуны: тех, кого десять лет назад расстреливали во всех переулках от площади Бастилии до площади Республики, тех, кого сбрасывали во рвы у стен Пер-Лашеза, сегодня обнимали и носили на руках.

Везде шли митинги в честь возвращающихся героев Коммуны. После Женевы, где только и веселья было что яростные схватки с украинским националистом Драгомановым на сходках русской и польской эмиграции, Жорж впервые почувствовал, что действительно находится в свободной стране. Политические страсти бушевали здесь почти в общегосударственном масштабе, а в сонной Швейцарии политикой, кроме эмигрантов, никто и не интересовался.

Седые, покрытые шрамами и колониальным загаром коммунары поднимались на сколоченные наспех деревянные трибуны, бросали в толпу пламенные лозунги Коммуны. Слушатели отвечали восторженными криками, взлетали над головами цветы и шапки.

Первое время Жорж почти непрерывно с утра до ночи проводил на улицах. Он был поражен и просто ошеломлен накалом общественных страстей, бурливших на площадях и бульварах. Париж, словно очнувшись от десятилетнего сна, торопился высказать свое отношение к событиям семьдесят первого года.

Особенно были оживленными одиннадцатый и двадцатый округа, где проходили последние баррикадные бои версальцев с коммунарами. Здесь на всех перекрестках толпился народ, вспыхивали митинги, выступали самодеятельные ораторы, делились воспоминаниями очевидцы (иногда среди них были даже те, кто сражался на стороне версальцев, — это было вполне во французском духе). Десятки людей охотно показывали места, где был убит Делеклюз, ранен Верморель, расстрелян Варлен — «а здесь арестовали прокурора Коммуны Рауля Риго, а вот здесь стояли пушки генерала Коммуны Валерия Врублевского, а вон там была баррикада Теофиля Ферре, он стрелял до последнего патрона, я сам видел, как его уводили жандармы». (Некоторые пылкие энтузиасты пытались даже построить — очевидно для большей наглядности — несколько баррикад и заново показать бои коммунаров с версальцами, но невозмутимые ажаны, зорко наблюдавшие за наиболее возбужденными очевидцами, хладнокровно пресекали эти темпераментные попытки.)

Во всех кафе вокруг площади Пер-Лашез только и разговоров было что о Коммуне.

— Коммуна спасла честь Франции! Этот рыжебородый ублюдок, этот ничтожный Наполеон III, так же похожий на императора, как индюк на орла, сдался в плен под Седаном со стотысячной армией. Он заплевал наше национальное знамя! И только Коммуна подняла его из грязи!

— Ты слишком горячишься, Жак, под Седаном капитулировал не маленький Наполеон — он всегда был только пешкой, павлином, клоуном! — а наши буржуа и чиновники, которые уже успели к тому времени растащить всю Францию до последнего су!

— Они и сейчас продолжают продавать нас направо и налево. Не пора ли снова на баррикады?

— Спокойно, Жак. Всему свое время.

Жорж посмотрел на говоривших. Свободные блузы, кепи с лаковыми козырьками, худощавые лица, крупные, привыкшие к физической работе кисти рук. По виду — ремесленники, мастеровые, а по разговору — политики, парламентарии… И вспомнился почему-то Степан Халтурин. Его бы сейчас сюда — он не ударил бы лицом в грязь ни перед какой аудиторией. Вот уж у кого действительно был врожденный инстинкт политика, настоящего рабочего парламентария.

Через несколько дней Роза и Жорж нанесли визит Петру Лавровичу Лаврову.

— Хотите пойти вместе со мной встречать Луизу Мишель, «Красную деву Монмартра»? — сразу же, в первые минуты встречи спросил Петр Лаврович. — Она возвращается из ссылки из Новой Каледонии. Плывет на корабле через два океана. Ее будет встречать весь Париж.

Это был один из немногих дней, проведенных во Франции и запомнившихся на всю жизнь. Жорж как бы воочию, спустя десять лет, увидел то, что называлось Парижской коммуной. Все разрозненные впечатления первых парижских дней слились в единое целое и выросли до размеров огромного обобщения, объяснившего смысл многих событий последних лет его жизни. (Может быть, он был не так уж и прав, когда уходил с Воронежского съезда? Может быть, они — те, кто остался на съезде, — более отчетливо видели историческую перспективу, выходя на политическую борьбу против царизма? Но ведь он, уходя со съезда, думал прежде всего о судьбах социалистической пропаганды в народе, о судьбах социализма вообще в России, который террором отодвигался на задний план. Социализм и политическая борьба. Что важнее? На чью сторону склонится чаша весов истории? И кто же в конце концов из них прав перед историей — они или он? Кто выбрал правильную для России дорогу?.. Все эти мысли, как ни странно, впервые встали перед ним так резко и отчетливо именно в тот день — день встречи в Париже вернувшейся из ссылки героини Коммуны Луизы Мишель.)

Гигантская площадь. Море человеческих голов. Десятки тысяч людей с красными гвоздиками в руках. Взрыв, гром, горный обвал аплодисментов, когда маленькая женская фигура, как искра, взметнулась на возвышение. Сверкают слезы на глазах людей. Цветы, поднятые над головами, превращают площадь в неправдоподобно сказочный луг, красный луг Коммуны. Он колышется, переливается всеми оттенками — бордовым, розовым, багровым, кумачовым.

— Эта легендарная женщина, — тихо сказал стоявший рядом Лавров, — сама Франция, сама революция, сама Коммуна. Она стреляла на баррикаде на площади Бланш до последнего патрона. В хаосе майской недели ей удалось ускользнуть из рук версальцев, но, когда она узнала, что арестована ее мать, она сама явилась в тюрьму, сама пошла в камеру, и ее мать была освобождена. На суде она требовала для себя только смертной казни и умоляла судей расстрелять ее на том самом поле в Сатори, где были казнены ее товарищи и руководители Коммуны Ферре и Россель. «Я буду мстить вам всю жизнь, — крикнула она судьям, — если вы не убьете меня! Я хочу пасть на Саторийском поле, как пали там мои братья по революции. Я не хочу защищаться и отвергаю всякую защиту. Я всем своим существом принадлежу социальной революции и принимаю полную ответственность за все свои поступки. Социальная революция — самое заветное мое стремление. Мое сердце, бившееся за свободу, заслужило право на кусок свинца. И я требую теперь этого права для себя! Если вы оставите мне жизнь, я не перестану везде и всюду кричать об отмщении вам!»

Роза и Жорж, блестя глазами, восторженно смотрели на Лаврова.

— Но ее не расстреляли, — закончил Петр Лаврович, — а отправили на каторгу в Новую Каледонию, на вулканический остров в шестистах милях от берегов Австралии. И там она провела целых семь лет.

Между тем на возвышении, где стояла Луиза Мишель, один оратор сменял другого. Вспоминали уцелевших, но не сумевших приехать в Париж руководителей Коммуны Лео Франкеля и Валерия Врублевского, делегата Генерального совета I Интернационала в Коммуне Огюста Серрайе. Ораторы были далеко, и до слуха Жоржа с трудом долетали отдельные слова и фразы: «Парижская секция Интернационала», «Маркс приветствовал Коммуну», «слом старой государственной машины», «первое в мире правительство рабочих», «диктатура пролетариата».

В толпе на площади возникло какое-то всеобщее продвижение к тому месту, где Луиза Мишель стояла с группой вернувшихся вместе с ней из ссылки коммунаров. Начали выкрикивать какие-то одинаковые слова, скандируя их.

— Петр Лаврович, о чем они? Не разберу… — спросил Жорж у Лаврова.

— Они просят, чтобы Луиза прочитала стихи, которые она написала в день свержения империи Наполеона III и провозглашения республики, — взволнованно объяснил Лавров. — «Красные гвоздики»… Но слышите? — вся площадь помнит их… Нет, нет, французы — удивительный народ.

Луиза Мишель подняла руку — и площадь мгновенно затихла. Луиза начала читать:

Тогда настал предел народному терпенью. Сходились по ночам, толкуя меж собой, И рвались из оков, дрожа от возмущенья, Как скот, влекомый на убой…

Над площадью серебряной песней птицы («ле шансон де росиньоль» — песня соловья, — вспомнилось Жоржу), высоко и свободно парящей в голубом небе, звенел голос Луизы Мишель.

И постепенно, один за другим десятки, сотни, тысячи голосов стали вторить ей. И вот уже вся огромная человеческая масса гулко выдыхала вслед за Луизой Мишель строки ее стихотворения:

Империи пришел конец! Напрасно Тиран безумствовал, воинствен и жесток — Уже вокруг гремела Марсельеза, И красным заревом пылал восток!

Жорж проглотил подошедший к горлу комок. Какие-то новые, необыкновенно свежие и энергичные чувства переполняли его сердце. Он ощущал себя высоко поднятым над землей, парящим вместе с голосом Луизы Мишель…

Роза обернулась к нему — в глазах у нее стояли слезы.

— Господи, как хорошо! — прошептала она.

А площадь, уже не дожидаясь Луизы, сама гремела тысячами голосов:

У каждого из нас алели на груди Гвоздики красные. Цветите пышно снова! Ведь если мы падем, то дети победят! Украсьте грудь потомства молодого!

…Домой возвращались медленно, взволнованные только что пережитым.

И еще была грандиозная манифестация, в которую вылились похороны Огюста Бланки. Лавров, Жорж, Роза и еще несколько десятков русских политических эмигрантов, знакомых и незнакомых, шли в рядах многотысячной процессии, направляющейся к Пер-Лашез. Все округа и предместья Парижа прислали свои делегации ремесленников и рабочих. Бланки, выдающегося французского коммуниста-утописта, хоронил весь социалистический Париж. Нескончаемое шествие текло по бульвару Вольтера. Торжественно и траурно звучала музыка. Повсюду были видны красные знамена, и, глядя на это красное море, вслушиваясь в шелест знамен, Жорж снова испытывал те необычно высокие чувства братства и солидарности со многими незнакомыми, но близкими по духу людьми, которые впервые так сильно ощутил он здесь, в Париже, на митинге в честь возвращения из ссылки Луизы Мишель.

 

7

Жить в Париже приходилось трудно — не хватало денег. Твердого заработка не было — мешала постоянная занятость в библиотеках, встречи с французскими социалистами, участие в рабочих собраниях, в диспутах марксистов с прудонистами. Случай свел с Жюлем Гедом, руководителем (вместе с Полем Лафаргом) недавно созданной Рабочей партии Франции. Жюль Гед просто влюбился в молодого русского социалиста. Они проводили вместе очень много времени. Жорж мог часами слушать рассказы Геда о встречах с Марксом и Энгельсом, а новый товарищ в свою очередь бесконечно расспрашивал Плеханова о России — о декабристах, петрашевцах, Чернышевском, Добролюбове, Писареве. Они нашли друг в друге и слушателя, и рассказчика одновременно. («У нас одна группа крови», — шутливо говорил Жорж Розе. И Роза, как медичка, будучи свидетельницей их частых встреч и долгих-долгих разговоров, охотно подтверждала это.)

Роза, кажется, уже начинала отходить душой и сердцем после полученного в Швейцарии страшного известия о смерти дочери. Перемена обстановки, новые впечатления, новые люди — все это делало свое дело. Она постепенно выправлялась: снова стала помогать мужу в его научных занятиях, вела переписку с оставшимися в Женеве членами общества «Черный передел». Молодость брала свое — рождались новые планы, зрели и укрупнялись замыслы. С находившимися во Франции и группировавшимися вокруг Лаврова народовольцами велись переговоры о возможном в будущем объединении в единую заграничную группу. Было достигнуто даже (на чужбине противоречия во взглядах иногда выглядели и не такими уж непримиримыми) соглашение о совместном издании серии брошюр под общим названием «Русская социально-революционная библиотека». Для этого Жорж скрепя сердце согласился обсудить с чернопередельцами вопрос о внесении в их программу пункта «О важном значении террора для борьбы с русским правительством».

В эти месяцы парижской жизни давние связи с Петром Лавровичем Лавровым переросли в доверительную дружбу. Накал политических страстей в общественной жизни Франции, вызванный образованием Рабочей партии и амнистией коммунаров, общее участие в нескольких собраниях и диспутах по этому поводу тесно сблизили их, хотя Лавров на тридцать три года был старше своего молодого друга. В отношениях с Жоржем и его женой Петр Лаврович, ветеран русской народнической колонии в Париже, добровольно принял на себя обязанности некоего покровителя и опекуна. Видя повышенный интерес Жоржа к работам Гегеля, Фейербаха, Маркса, Энгельса, Лассаля, он предоставил в его распоряжение всю богатейшую свою библиотеку, в которой особенно тщательно были подобраны сочинения именно этих немецких ученых.

И Жорж иногда пропадал в квартире Лаврова целыми днями. Зная, что Петр Лаврович состоит в близких отношениях с организаторами «Международного товарищества рабочих», он при каждом удобном случае задавал ему, как и Жюлю Геду, вопросы о Марксе и Энгельсе. И Лавров (он подчеркнуто выделял Жоржа из всего потока непрерывно поступающей из России политической эмиграции) подолгу и подробно разговаривал с ним об основателях Интернационала.

— Скажите, Петр Лаврович, — спросил однажды Жорж во время одного из таких разговоров, — вы считаете себя последователем идей Энгельса и Маркса?

— Я считаю для себя честью называться последователем Маркса, — ответил Лавров. — Я признаю себя учеником Маркса с тех пор, как познакомился с его экономической теорией. Нас связывают годы деловых отношений и с ним, и с Фридрихом. И объясняется это многими причинами. Во-первых, мы почти сверстники. Я младше Карла на пять лет, а Энгельса — всего на три года. А во-вторых, они считают меня — очевидно, по возрастному признаку — своеобразным дипломатическим представителем революционной России в Западной Европе, неким старейшиной русской эмиграции в Париже. Не скрою, мне доставляет удовлетворение быть их посредником в делах нашего нелепого и многострадального отечества. Россия, насколько я знаю, занимает в их интересах в последние годы весьма значительное место. Ведь они даже выучили в зрелом возрасте русский язык, чтобы иметь возможность в подлинниках читать нашу легальную и нелегальную литературу.

— Я знаю, — кивнул Жорж.

— И несмотря на все это, у меня есть много расхождений с Карлом и Фридрихом в теоретических построениях. Я ведь, знаете ли, в общем-то не экономист и никогда специальных работ по экономическим вопросам не писал. Но тем не менее воздействие Интернационала на свою деятельность здесь, за рубежом, безусловно, ощущал и ощущаю. И, кроме того, считаю формулу товарного обращения (товар — деньги — товар) и всеобщую формулу капитала (деньги — товар — деньги) одним из величайших открытий нашего века.

— А вот я, Петр Лаврович, — сказал Жорж, — учеником Маркса себя назвать не могу.

— Да почему же? — улыбнулся Лавров. — Это очень легко. Сейчас весьма модно называть себя марксистом. Прочтет какой-нибудь чересчур подвижный юноша две-три брошюрки похожего направления, и готово дело — объявляет себя сторонником диктатуры пролетариата.

— А мне что-то мешает еще называться марксистом. Хотя прочитал я, конечно, не две-три брошюрки…

— Помилуйте, Жорж, да я вовсе не по вашему адресу!

— … а почти всего изданного Маркса и Энгельса, а вот не могу. Какая-то старая бакунинская закваска внутри бродит и нет-нет да и выскочит наружу, как пузырек от слишком старых дрожжей.

— Бакунизм цепок, — согласился Лавров. — Цепок и навязчив. Там ведь все очень просто — бунт, переворот, разрушение! Михаил был абсолютно уверен в том, что народ уже давно готов к революции — хоть завтра начинай! И народ и демократическая интеллигенция. А ведь дело обстоит далеко не так. Необходимо длительное подготовление социальной революции путем развития научной социалистической мысли в интеллигенции и путем пропаганды социалистических идей в народе.

— Совершенно согласен с вами, Петр Лаврович.

— Для победы революции в России — крестьянской, отсталой стране — нужен большой отряд пропагандистов, которые должны приобрести высокую научную подготовку, прежде чем вступят на арену революционной борьбы.

— Собственно говоря, именно этот пункт отчасти и вызвал мое расхождение с новым террористическим направлением в нашем движении, — сказал Жорж.

— Ваше расхождение с «Народной волей» стоит лично для меня под большим вопросом. Я в последнее время все больше и больше склоняюсь к идее прямой политической борьбы с царизмом. По самодержавию надо наносить непосредственные и сильные удары. Нашему движению необходимо придать боевой дух. Уроки Парижской Коммуны — лучший пример. Да и Маркс с Энгельсом не устают постоянно говорить об этом.

— Вы знаете, Петр Лаврович, — начал Жорж, — когда я впервые прочитал «Манифест Коммунистической партии», меня прямо-таки обожгла беспощадная правда этой суровой книги. Тогда же я подумал о том, что с такой беспощадностью пишутся, наверное, только самые главные документы эпохи.

— Эта беспощадность, о которой вы говорите, на мой взгляд, ощущается только тогда, когда читаешь «Манифест» в подлиннике, то есть по-немецки.

— Да, я согласен с вами. Для широкой читающей публики в России «Манифест» по-настоящему еще не прозвучал. Может быть, это объясняется тем, что не существует пока настоящей марксистской терминологии в русском языке. Было бы, конечно, в высшей степени полезно создать такую терминологию и познакомить молодую Россию с «Манифестом» в новом, современном переводе.

— Кстати сказать, не взялись бы вы за это полезное дельце? Читающая русская публика была бы весьма благодарна вам за это.

— Мне переводить «Манифест»? — удивился Жорж.

— А почему бы и нет? Нашей социально-революционной библиотеке такое издание весьма пригодилось бы.

— Из всех русских, живущих здесь и пишущих на социалистические темы, такая работа, как мне кажется, по плечу только вам, Петр Лаврович, автору «Исторических писем». Вы с вашим опытом и личным знакомством с Марксом и Энгельсом…

— Э-э, батенька, нет! Я человек уже в преклонных годах, а если уж затеваться с «Манифестом», то нужен молодой ум и абсолютно свежие мозги. Вы совершенно справедливо изволили заметить, что новый перевод должен быть обращен прежде всего к молодой России, к ее будущим поколениям борцов. И поэтому он должен быть исполнен молодой мыслью со всей присущей ей новизной восприятия и во всеоружии современной, принятой у теперешней молодежи социалистической терминологией.

— Я, может быть, и взялся бы когда-нибудь за эту работу, — задумчиво сказал Плеханов, — но только не сейчас. Во-первых, не хватает еще достаточно знаний. У меня ведь образования систематического нет. Два курса горного института да четыре месяца Константиновского артиллерийского училища…

— Как, вы артиллерист? — необычайно обрадовался Лавров. — А я ведь, батенька мой, тоже некоторым образом к этому роду войск принадлежу! В некие старозаветные времена величался даже профессором Петербургской артиллерийской академии. Да вот, видите ли, после выстрела Каракозова был сослан, благополучно сбежал сюда, в Париж, и уже здесь заделался социалистом…

— Я все это знаю, Петр Лаврович, — улыбался Жорж.

— Выходит, не случайно мы с вами такую тесную компанию здесь завели, а? Были артиллеристами, а стали социалистами. Не плохая присказка, не правда ли?

— Весьма неплохая.

— Так, так… Значит, во-первых, вы ощущаете нехватку образования. Весьма похвальное критическое отношение к себе для человека с такой широкой популярностью в социалистической среде, как у вас. Считаю, что для вашего возраста это дело поправимое… Ну-с, а какая же вторая причина?

— Вторая причина самая банальная. И даже, я бы сказал, тривиальная. Как говорит мой украинский «друг» в Женеве пан Драгоманов — «нема грошей для жизни хорошей». Очень много времени уходит на поденщину, Петр Лаврович. Сейчас я, например, занят составлением биографии историка Мишле. Одновременно пытаюсь переводить роман. А когда становится совсем туго, беру в одной аптеке конверты, надписываю на них адреса ее клиентов.

— Ничего, и это дело тоже поправимое, — бодро сказал Лавров. — Артиллерист должен помогать артиллеристу. Что вы скажете, если я вам предложу написать серию статей экономического характера, но, разумеется, в легальном плане, в журнале «Отечественные записки»? Кстати, я там вашу статью о новом направлении в политической экономии читал. Неплохая работа, хотя, конечно, есть и возражения, но дело сейчас не в этом.

— Я готов выслушать ваши замечания, Петр Лаврович. Вы же знаете, как я дорожу вашим мнением.

— Потом, когда-нибудь потом… Так что же, беретесь за серию?

— О чем она должна быть?

— Есть такой немецкий экономический писатель Карл Родбертус-Ягецов. Надеюсь, приходилось слышать? Так вот, «Отечественные записки» давно уже просят меня написать о нем. Но вы же знаете, я с экономикой не совсем в ладах. Грешен, но что поделаешь… Теперь я хочу передать этот заказ вам. Публикация гарантирована. По всей вероятности, возможен даже аванс.

— Петр Лаврович, я бесконечно благодарен вам за это предложение, но сразу согласиться не могу. Нужно, наверное, хотя бы немного полистать этого Родбертуса, прежде чем садиться за серию о нем.

— А зачем же сразу соглашаться? Листайте себе на здоровье, а я тем временем напишу в Петербург. А когда придет ответ, вы, смотришь, уже и полюбите нашего Родбертуса.

 

8

Да, жизнь в Париже была нелегкой. Роза, оплакав в последний раз погибшую в Петербурге без материнской заботы Верочку, решилась на второго ребенка. Этого же хотелось и самому Жоржу, но неожиданно все их семейные планы оказались под угрозой. Внезапно и, как это всегда бывает, одновременно исчезли все источники доходов: потребность в переводном романе отпала, печатать биографию Мишле издатели отказались и в довершение всего перестал давать конверты для надписи адресов аптекарь, сославшись на неразборчивый почерк русских.

Некоторое время удавалось получать в кредит в ближайшей молочной лавочке сыр и яйца, но не было денег на спиртовку, и яйца приходилось глотать сырыми. Хозяин молочной лавочки навел справки о финансовых возможностях молодой четы и кредит закрыл.

В конце концов они перебрались из гостиницы в более дешевые меблированные комнаты, потом еще в более дешевые, и еще, и еще. Пришлось снимать даже такое помещение, где мебелью служили пустые ящики из-под продуктов.

— Зато теперь не нужно думать о еде, — смеялся Жорж. — Ящики очень вкусно пахнут ветчиной.

Но Розе было уже не до смеха — она ждала второго ребенка. Положение стало угрожающим для ее здоровья.

Было принято решение переехать из Парижа в пригород, в деревню Мольер. Поселились в обыкновенном крестьянском доме, и хозяева, набожные католические крестьяне, памятуя о заповеди христовой — люби ближнего своего, открыли им временный кредит.

В этих условиях, тратя каждый день несколько часов на дорогу в город и обратно, где он продолжал заниматься в библиотеке Святой Женевьевы, Жорж и написал серию статей об экономической теории Карла Родбертуса-Ягецова. Иногда, шагая к зданию библиотеки по бульвару Сен-Жермен от Бурбонского дворца, Жорж явственно ощущал все признаки голодного головокружения. Приходилось садиться на скамейки под могучими старыми платанами и ждать, пока пройдет полуобморочное состояние.

Он похудел и осунулся в эти месяцы. Ежедневные пешие путешествия отнимали силы, но никто не слышал от него никаких жалоб — он писал по ночам статьи о Родбертусе, днем читал у Святой Женевьевы и ухитрялся даже иногда посещать вольнослушателем некоторые лекции в Сорбонне. Как ему удавалось все это делать — оставалось загадкой, тайной. Он жил в те дни исключительно на волевом напряжении и ни за что не хотел бросать статьи о Родбертусе. Позже врачи определили, что именно в этот период произошла первая скрытая вспышка туберкулеза. Плохая наследственность — и мать, и отец Плеханова умерли от болезни легких — и тяжелейшие житейские условия нанесли тогда впервые сильный удар по его здоровью, от последствий которого он уже не мог освободиться потом всю жизнь.

При таких невеселых обстоятельствах у Плехановых родилась дочь. Ее назвали Лидией.

Наконец пришли долгожданные деньги из России — аванс за статьи в «Отечественных записках». Оставаться во Франции практически было невозможно. В Швейцарии жизнь была в два раза дешевле. Не раздумывая больше ни одной минуты, Жорж на скорую руку собрал жену и дочку и вместе с провожатым отправил их в Кларан.

В течение нескольких дней он оплатил все долги и, простившись с Петром Лавровичем Лавровым и французскими друзьями-социалистами (целый день они провели вместе с Гедом), отправился за Розой и Лидочкой в Швейцарию.

Здесь, в Кларане, он и приступил к переводу «Манифеста Коммунистической партии». Впоследствии он напишет о том, что работа над переводом «Манифеста» составила целую эпоху в его жизни, что теория Маркса, подобно ариадниной нити, вывела его из лабиринта противоречий, в которых долго, слишком долго билась его мысль под влиянием Бакунина, и что в свете этой теории стало совершенно понятным, почему революционная пропаганда встречала у рабочих гораздо более сочувственный прием, чем у крестьян.

В точение многих лет революционная Россия будет знакомиться с «Манифестом Коммунистической партии» по переводу, сделанному Плехановым. Несколько поколений русских революционеров выйдут на путь борьбы с самодержавием, осененные высоким смыслом марксистского мировоззрения, главные формулы которого на русском языке впервые были выведены рукой Георгия Валентиновича Плеханова.