«Шпионы Ватикана…»

Осипова И. И.

Глава XX. Черное золото

 

 

9-й лагпункт

В пересыльном лагере на окраине города мы встретили еще одного украинского священника, отца Василия Величковского, редемпториста, мужественного исповедника Христова.

16 октября я и собрат мой, отец Иосиф Кучинский, должны были на лодке пересечь реку. Шли последние недели навигации перед ледоставом. Река отделяет город от поселка Рудник, куда мы были отправлены на шахту № 8, самую старую шахту Воркуты, давшую имя поселку.

К юго-западу, почти примыкая к поселку, находился девятый лагпункт огромного Воркутинского лагеря. Отмечу сразу, что здешние бараки были построены и содержались гораздо лучше, чем в Мордовии; еды тоже давали побольше. И это естественно, учитывая, что климат здесь более суров, чем в Мордовии; однако до человеческих условий было очень далеко.

На следующий день по прибытии мы сориентировались в обстановке. Лагерь обширный, около шестидесяти бараков с пятью-шестью тысячами заключенных; лагерем я назвал наш отдельный лагпункт, весь же большой Воркутлаг простирался по тундре километров на шестьдесят в длину и на двадцать в ширину. Лагпунктов насчитывалось около пятидесяти, а в них — сто тысяч заключенных, представителей чуть не всех народов мира. Численно преобладали советские граждане, в основном выходцы из западных республик СССР; страны-сателлиты были представлены поляками, венграми, румынами и восточными немцами, а также китайцами; из прочих стран больше всего было западных немцев, затем японцев и финнов.

На нашем лагпункте меня прежде всего поразила незначительность охранных сооружений: не видно было заборов, к которым мы привыкли в Мордовии, вместо них нас окружала невысокая и негусто переплетенная колючая проволока. На вышках стояли заключенные, так называемый самоконвой, обращавшийся с нами порой хуже, чем вольные часовые; рабочая зона, шахта и службы почти не охранялись; через такую сетчатую ограду ничего не стоило перепрыгнуть.

Мне объяснили, почему не нужны более надежные ограждения и охрана. «Здесь так далеко до всякого жилья, что бежать бесполезно. Разве что человек захочет остаться в самом поселке, но там строжайший надзор. Если беглец ускользнет от сторожевых постов, которыми окружен лагерь, то он окажется в бескрайней тундре, а там даже летом без запаса еды долго не протянешь, не говоря уже о тучах мошки и нескончаемых болотах. Зимой и того хуже. На лыжах можно, конечно, пройти большое расстояние, но только если впереди минимум две недели хорошей погоды и сносной температуры, в этих краях внезапная пурга — обычное дело». «Бывало, что беглецы, побродив по тундре, возвращались и просились назад в лагерь. Хорошо, конечно, добраться до железной дороги, но там повсюду контроль, там не скрыться, потому что после побега поднимают по тревоге всю милицию и особенно железнодорожную».

Несмотря на то, что побегам мешали такие серьезные природные препятствия, дисциплина и режим все более ужесточались: со временем самоконвой упразднили; ограда из колючей проволоки сделалась выше и гуще; часовых на вышках стало больше; рабочую зону обустроили и стали охранять так же строго, как и жилую.

 

Нормы выработки

Итак, мы на краю земли. Я счастлив, что сбывается моя мечта, которую в день рукоположения я выразил словами, сказанными Господом, когда Он возносился на небо: «Вы примете силу, когда сойдет на вас Дух Святый; и будете Мне свидетелями… даже до края земли» (Ин. 20, 19–22). Самый обычный способ исповедовать веру состоял в повседневной жертве, которая заключалась прежде всего в тяжелом физическом труде.

С первых дней нас заставили посещать курсы, где инструктировали, как работать в шахте; нам предстояло свести близкое знакомство с черным золотом, которым богаты недра этой скудной с виду земли. Очень скоро мне пришлось оставить курсы: на медосмотре была установлена моя непригодность к работе в шахте, и мне присвоили третью категорию трудоспособности, предписывавшую использование «на легких физических работах». Всего давали четыре категории трудоспособности: использование на тяжелых, средних, легких работах и индивидуальную; отдельно шли инвалиды. Первая категория работала главным образом в шахте; вторую, третью и четвертую не допускали к работе под землей, а инвалидов вообще должны были освобождать от работы.

На бумаге это распределение по категориям и в еще большей степени правила допуска к разным видам работ создавали образ царства гуманности и справедливости; но на деле оказывалось, что трудящегося эксплуатируют до полного истощения сил. Само присвоение категорий было возложено на врачей, работавших в органах или подчиненных органам; кроме того, начальники разных уровней действовали по произволу, так что заключенный не мог ни у кого просить защиты. И, наконец, даже когда все делалось по закону, нормы выработки каждой категории все равно оказывались непосильными, особенно при таком климате, качестве оборудования и материалов, а также при отсутствии нормальной одежды, питания и сна.

 

Первый тяжкий крест

На четвертый или пятый день по прибытии на восьмую шахту мне было велено приступить к работе по обогащению угля. Меня перевели в один из самых убогих бараков; выдали одежду: майку, пару трусов, две портянки, толстые носки, брезентовую обувь, старые ватные брюки, старый латаный бушлат, засаленную шапку, ватные рукавицы. Нас три бригады; моя работает в ночную смену. Выходим в 23.30, сменяем в 24.00 бригаду, заступившую в 16.00; нас сменяют в утром в 8.00, но мы не имеем права покидать шахту, пока не выполним все вспомогательные работы: укладку бревен и балок, поднятых из забоя, расчистку снега вокруг здания, отправку вагонеток с породой и т. д.

Наше основное место там, где сгружают добытый под землей уголь с породой; наше дело — отделить уголь от породы и сопроводить его до вагонов или штабелей. Два широких конвейера один над другим перемещают уголь двух сортов: нижний, с мелким углем, движется быстро; верхний движется медленно, чтобы дать время рабочим выбрать породу и другие примеси. Мне работа на конвейере первое время давалась тяжело: ватная одежда с рукавицами не спасала от холода, была непривычна и сковывала движение; стоять приходилось большей частью на коленях; освещение было самое примитивное и недостаточное (к тому же я остался без очков); кроме того, я не отличал уголь от породы. Мимо вас проплывает одна черная масса, как различить в ней, где уголь, а где порода, если никогда в жизни не имел дела ни с тем, ни с другим?

На приобретение опыта уходят недели; в конце концов научаешься отсортировывать одно от другого с закрытыми глазами, просто по весу, но в первые дни это трудно: то я пропускал глыбы породы, то сбрасывал как отход первосортный уголь. К довершению несчастья с нами работал молодой человек — жертва предрассудков против религии и священников; он работал с огромным рвением, управляясь одной рукой, второй у него не было. Не облеченный никакой властью, он по своей инициативе следил за тем, как я работаю; я лез из кожи вон, но он все равно смотрел на меня косо, во всем видя злую волю, без конца поносил меня и угрожал.

Меня особенно задевали его язвительные высказывания о священниках; напрасно я старался объясниться и защитить христианское служение; он не слушал доводов. Мне приходилось молчать, чтобы не ухудшить ситуацию, но он не унимался… Однажды, помню, закричав убью, он запустил в меня горсть горной массы; попал в левую щеку. Я смолчал и даже не вытер лицо, все равно, поработав несколько часов, мы становились похожи больше на негров, чем на белых. Однако ночью меня не отпускала мысль, и раньше меня посещавшая, что работать с этим фанатиком опасно для жизни; рассвирепев, он мог запустить мне камнем в висок.

Когда выпадало восемь-десять минут перерыва, я прислонялся к трубам парового отопления, лишь чуть-чуть обогревавшим ледяное помещение, и читал вечерние и утренние молитвы. Под утро мне иногда удавалось найти время для предписанного уставом духовного размышления, а по окончании работы — для испытания совести.

 

Поддержка

Сосредоточиться я не мог и искал поддержку в крестных страданиях Христа; и Господь слал мне всякую помощь, в виде людей также. Среди заключенных был русский старик, человек образованный и верующий; он попросил у меня прощения за молодого фанатика. «Эта молодежь, — объяснял он, — так воспитана советской властью. А эта власть — дьявольская. Она отравляет безбожием и молодых людей, и совсем детей! И вот вам плоды просвещения… Люди становятся немногим лучше скотов. Им внушили массу заблуждений, растлили душу, развратили нравы». Добрый старик не только утешал меня, но и заботился о моем здоровье. Дней через десять, заметив, что я совсем обессилел, он отвел меня в амбулаторию и замолвил за меня словечко перед докторшей: она оставила меня в стационаре, потом перевела в другой.

Я получил сорок дней отдыха. Конечно, отдых был единственным лечением дистрофии и анемии, поскольку никаких лекарств не давали, а кормили хуже, чем работающих; правда, и калорий мы расходовали меньше, чем на работе. Когда 10 декабря я вернулся в барак, моя бригада работала в дневную смену. Начальник смены дал мне работу более тяжелую, но для меня более легкую, учитывая мою близорукость и неопытность в отделении угля от породы, — теперь мне предстояло таскать ящики с породой от конвейера к вагонетке. Все восемь часов смены особая нагрузка приходилась на руки и ноги, но мне повезло: со мной работал молодой украинец из Днепропетровска, мы с ним прекрасно ладили.

Работа шла неплохо, даже бригадир был доволен; думаю, что именно благодаря моему усердию мой прежний преследователь переменил мнение обо мне настолько, что стал относиться ко мне с искренним уважением. Мое рвение в работе объяснялось в немалой степени еще и тем, что в это время значительно увеличились пайки. Весь декабрь лагерное начальство старалось избавиться от сэкономленных запасов еды, остававшейся на складах; в основном это был овес и ячмень, грубая пища, но нам, настрадавшимся от недоедания, все было хорошо, и не было опасности, что, объевшись ячменя, мы будем кататься от колик в желудке — наш ослабленный организм требовал подкрепления.

Тяжело было тем, кто уже потерял здоровье и кому в последний месяц года не впрок было все это внезапное изобилие. Конечно, теперь зря пропадало много продуктов, не доставшихся нам вовремя, зато наши хозяева на отходах с кухни наживались, откармливая свиней. Недаром же эти господа были поставлены перевоспитывать нас и учить любить систему, которая «уничтожает эксплуатацию человека человеком».

 

«Пожертвования» государству

На самом деле, разве скажешь, что заключенных эксплуатировали, разве не они, переев перловки, сами отказывались от нее, так что приходилось скармливать отходы свиньям? И разве назовешь эксплуатацией пропажу во время этапа из Мордовии в Воркуту последних восьмисот рублей с моего счета? Как такое могло случиться в стране, где нет эксплуатации? Возможно, что какой-нибудь бухгалтер, подделав мою подпись, прикарманил мои деньги. А может быть, я, сам того не зная, пожертвовал их государству в честь 1 Мая; позднее я слышал, что по случаю праздника удерживали суммы даже у тех, кто трудился здесь, на Воркуте.

Точно одно, удерживали деньги за все и согласия не спрашивали: например, ты, может, никогда не ходил в клуб, но с тебя все равно списывали деньги за убогие пропагандистские фильмы, которые крутили в лагере; не сообщая об этом, удерживали деньги и за московское вещание через громкоговоритель в бараках, нравилось его слушать заключенным или нет, причем удерживали даже у тех, кто получал ничтожные деньги на тяжелейших работах. Да что говорить, если бедным советским заключенным приходилось платить, как и вольным, налог на холостяков и за бездетность все те годы, когда они были вынуждены жить холостяками или вдали от жен.

Наконец закончился 1947 год, а с ним — запасы ячменя и овса, и жизнь снова стала скудной.

 

Месяцы агонии

В январе меня перевели на еще более тяжелую работу; теперь мне предстояло заниматься очисткой конвейера на одном из самых ответственных мест в процессе обогащения угля. Никогда, даже в хорошую погоду, работа не была легкой, но при температуре ниже двадцати градусов мороза, что было обычным делом в январе, феврале и марте, когда я работал на уборке и очистке конвейера, работа стала невыносимо тяжелой, может быть, как никакая другая за все годы заключения. Поработав лопатой восемь часов подряд при пятнадцати, тридцати, сорока градусах мороза, в сковывающей движения одежде, под оглушительный грохот, среди угольной пыли, в неудобной позе, надо было еще от тридцати до сорока пяти минут убирать рабочее место для сменщика, такого же раба, как и я.

Сколько раз в конце дня, работая на третьем конвейере на коленях и в наклон, действуя сначала скребком, потом лопатой с укороченным из-за тесноты черенком, я чувствовал, что не выйду отсюда, останусь здесь, погребенным под слоем черной пыли! Именно тогда я с особой силой возненавидел врага рода человеческого, дьявола. Лишь он мог внушить людям такую жестокость, вовлечь в союз с ним, сделать орудиями в его руках, мучителями стольких несчастных сыновей адамовых, за которыми не было иной вины, кроме той, что они служили Богу и своей совести или любили свою родину и не любили сталинскую и коммунистическую тиранию.

Оказавшись в бесчеловечных условиях, я вполне понимал страдания миллионов жертв большевизма. У меня на глазах, в общем загоне за колючей проволокой, мучились тысячи людей, молодежь, взрослые, старики; со мной рядом, на том же участке страдали десятки человек. Но еще тяжелее приходилось бригадам, занятым погрузкой и подъемом угля на-гора; погрузчики работали по восемь часов под открытым небом при любой погоде и температуре. До сорока трех градусов мороза, даже в пургу, каждая бригада отрабатывала восьмичасовую смену; от сорока четырех до шестидесяти градусов мороза работа продолжалась только на важнейших участках, и бригады постоянно сменялись.

Подъем угля частью тоже выполнялся под открытым небом, и там условия были не лучше. Как тяжело приходилось тем, кто работал на вершине отвала! Эта черная гора дымилась, как вулкан, но до вершины, где сгружали вагонетки, огонь не добирался, и там дул резкий пронизывающий ветер; впрочем, находиться вблизи огня тоже было нездорово из-за выделения ядовитых газов. Почему при таких морозах, от сорока четырех градусов и ниже, когда работающих под открытым небом полагалось освобождать от работы, бригады погрузки и подъема на-гора продолжали трудиться? Потому что шахта останавливалась только раз в месяц, на ремонт оборудования. Вся наша работа была грязной, но по возвращении в барак нам не во что было переодеться и не хватало мыла помыться.

Неподалеку от упомянутых участков был еще один, где люди работали по большей части на открытом воздухе и, будучи тесно связаны с шахтой, должны были заступать на смену при любом морозе. Это был лесной склад: в его задачи входила разгрузка вагонов и платформ с лесом, привозимым с юго-запада, и переработка его в крепежные опоры, балки, доски. Пилили лес в основном электропилами, поэтому некоторые работы выполнялись под навесом или в бараках; и это еще ничего, но большая часть несчастных работала под открытым небом, на снегу и под снегом. Руки, ноги, спина заключенного в работе по десять часов в две смены, дневную и ночную.

Работавшие на лесном складе спали в одном бараке с нами, так что я за восемь месяцев насмотрелся, как они в изнеможении возвращались после смены. Мой собрат, отец <Иосиф> Кучинский, поначалу работавший на складе, описывал мне тяготы этой жизни. Я и сам видел, как он возвращался то с окоченевшими руками и ногами, то в одежде, насквозь промокшей под дождем со снегом или залубеневшей при долгом ожидании на проходной из рабочей в жилую зону. Иногда в припадке пессимизма он не сдерживался: «Нам конец. Если так пойдет дело, мне не отдать долга советскому правосудию».

Тогда я подбадривал его, пытаясь шутить: «Как это не отдать, вам только десять лет сидеть, а мне все двадцать пять, и я собираюсь отдать свой долг сполна». Он мне на это отвечал: «На Рождество исполнилось три года, как я отбываю срок, а сил уже нет. А тут, с этим климатом и с такой работой, разве мне дотянуть до конца 1954 года? Вы итальянец, вы можете надеяться на поддержку де Гаспери, а мне на кого рассчитывать?»

— На Трумэна, — говорил я.

— Ага! Нашли благодетеля. Если Господь не заступится, нам конец.

— Вот это точно. Он единственное наше упование; вверимся Ему, и да будет воля Его.

— Правильно. «Боже мой! На Тебя уповаю, да не постыжусь вовек» (Пс. 24, 2).

Порой, наоборот, он встречал меня добрым словом после тяжелого дня и помогал справиться с подавленным настроением.

 

Еще ниже

Мы искали утешения в Боге, но многие другие, скажу даже, большинство солагерников пребывали в самом крайнем озлоблении. Помню, по прибытии на Воркуту на меня произвела тяжелейшее впечатление эта атмосфера всеобщего ожесточения; мне казалось, что я очутился в дантовом кругу самоубийц, где каждое растение, каждая веточка изнемогает от боли и, только дотронься, разражается воплями, стонами и проклятиями. Этот дух в особенности царил среди лагерников, работавших в забоях: их жизнь была самой непереносимой. Официально работа была рассчитана на восемь часов, но их держали по двенадцать, а бывало, что и по пятнадцать, шестнадцать и более часов в том случае, если бригада не выполняла установленную норму.

Бригады дневной смены поднимались на развод в четыре с половиной или в пять утра; обычно день от завтрака до обеда складывался так. В шесть все должны выстроиться перед бараком, готовые к разводу. Выпустят вряд ли раньше семи, но кому до этого дело? Надо ждать своей очереди на снегу, в строю, пока бригадир сообщит вахтеру номер бригады и сколько в ней человек. После этого бригада может выступать в путь, но по порядку: вахтер открывает ворота, ведущие в рабочую зону, и вместе с бригадиром пересчитывает заключенных, выходящих по одному. В банном бараке члены бригады переодеваются в рабочую одежду, получают фонарь или аккумулятор и, выполнив требуемые для захода в шахту формальности, начинают спуск на свой горизонт залегания пласта: кто на четыреста, кто на пятьсот, а кто и на восемьсот метров. По наклонным галереям идти надо пешком, по ступеням, потому что пассажирских вагонеток нет или они не действуют, а в грузовых клетях спуск и подъем людей запрещен, что правильно.

Дойдя до участка часам к восьми, бригада начинает работу. Внизу, не считая надзорных функций, выполняемых вольнонаемными, заключенные выполняют все виды работ; только на взрывные работы ставят вольнонаемных, заключенным не доверяют взрывчатку. В забое работается по-разному: у кого пласт мощный, тому повезло; тяжело работать тем, кому достался пласт толщиной в полметра, тогда шахтеру приходится работать на коленях или лежа на животе; еще тяжелее работать в воде, лежа по восемь часов в черной жиже. Если бы при оплате учитывались эти различия, то хотя бы отчасти возмещались усилия тех, кому не повезло с пластом, но происходило как раз обратное: на бедняг валились все шишки. Из-за трудных условий работы бригада на таких участках не справлялась за смену с нормой, поэтому задерживалась после смены, а в довершение несчастья получала потом уменьшенную пайку, ни копейки денег и в обрез — времени на отдых.

Так же не везло тем, кто попадал на участки с преобладанием скальной породы. Какое дело пролетарским хозяевам до того, что бригаде приходилось сначала вырубать кайлом три- четыре вагонетки породы? «Нам порода не нужна, — говорили эти господа, — социалистической индустрии нужен уголь, понятно?» «А мы чем виноваты, если нас поставили на такой участок? Мы бы сами хотели рубить не породу, а уголь, это нам сподручнее». Такое заключенный не то чтобы сказать, а подумать едва ли посмеет; он должен покорно принимать меньшую плату за более тяжелые условия работы. Советская справедливость!

И после стольких часов в забое бедный шахтер пешком поднимается на поверхность; сотни ступенек и огромное напряжение для сердца и ног; некоторые, обессилев, забираются на груженные углем вагонетки, рискуя при этом жизнью: несчастные случаи — обычное дело. Много и других угроз жизни — на Воркуте говорят, что в шахте как на фронте. В 1948 году, когда я лежал в лагерной санчасти, на моих глазах каждый день привозили людей, потерявших в шахте кто ногу, кто руку, а кто и жизнь. В случае невыполнения нормы между бригадиром и диспетчером вспыхивали ссоры; последний не отпускал бригаду, если норма не была выполнена; случалось, что целые бригады оставались в забое на два, три, четыре лишних часа, чтобы отработать норму.

Если бедные рабы, озлившись, все бросали и поднимались на поверхность, диспетчер приказывал вернуться, а в противном случае не давал добро на проход в жилую зону. В этих случаях иная бригада стояла по шестнадцать-семнадцать часов в рабочей зоне; помню, один раз бригаду задержали на семнадцать с половиной часов: несчастным оставалось до выхода в утреннюю смену шесть часов — на то, чтобы проглотить обед и ужин прошедшего дня, поспать и съесть завтрак нового дня. Легко представить, с каким запасом сил они вернулись утром на шахту!

Но предположим, что день прошел нормально. В шестнадцать часов гудит сирена; выполнившая или перевыполнившая норму бригада может покинуть шахту; одолев тысячу или более ступенек, получив от диспетчера допуск в жилую зону, заключенные выходят наверх и «видят звезды», как у Данте, если здесь уместна поэзия. Да, звезды, а не солнце, потому что четыре или пять зимних месяцев работающие под землей не видят солнца; шахтеры спускаются в забой до света или при первых лучах, а поднимаются в сумерках или глубокой ночью. Сдав фонари и помывшись (ежедневное мытье — это один из немногих плюсов шахтерской работы), бригада направляется к проходу в жилую зону. Тут часто дожидается, пока завершится обычная церемония пересчета и поверки, а вдобавок обыска, который бывает почти ежедневно — не дай Бог, заключенный пронесет в лагерь инструмент или оружие, или письмо с воли. Вернувшись наконец в лагерь, бригада идет в столовую, где обычно съедает обед вместе с ужином, но без опасения перегрузить желудок советским изобилием. Правда, шахтеры получают еды побольше, чем остальные работяги, однако пролетарская корова и тут тощая, как всегда.