Такой же неожиданностью, как в свое время заказ на панно для Исторического музея, было для Васнецова внезапное предложение выполнить роспись для только что построенного в Киеве Владимирского собора. С этим предложением приехал в Абрамцево к Васнецову Адриан Прахов. Ему было поручено руководить художественными работами, подыскать живописца.

Выбор Прахова пал на Васнецова не случайно. После «Каменного века» для Прахова, так же как и для Чистякова, Стасова, Третьякова, стало совершенно очевидно, какой могучий дар художника-монументалиста таится в Васнецове.

Прахов был совершенно уверен, что Васнецов, не колеблясь, примет заказ. Но художник отказался, и обескураженный Прахов уехал обратно в Киев.

Васнецов отказался, прекрасно понимая, что грандиозная работа в храме сильно оторвет его от замыслов и прежде всего от родных «Богатырей». Между тем, трудиться над ними ежедневно уже давно стало его привычкой.

Он так и сказал об этом Прахову, добавив, что в сфере церковной живописи после Рафаэля и Мурильо создать что-либо свое, оригинальное, вряд ли возможно.

Но лишь Прахов уехал, как Васнецов испытал острое сожаление: уж слишком опрометчиво он решил этот вопрос. Неотвязные думы преследовали его…

Да, если бы не «Богатыри», он, пожалуй, все-таки взял бы этот заказ. Ведь не часто предлагают живописцу такое. В самом деле, кому, как не ему, взяться за монументальную роспись? Ведь после «Каменного века» он особенно явственно понял, что может создать величественные фрески, перед которыми подолгу будут останавливаться люди. Но нет для художника-монументалиста другого приложения сил, кроме росписи в храме!

Да, церковная роспись суживает пределы фантазии, существуют уже выработанные веками каноны. А может быть, все-таки попытаться создать нечто новое, найти какой-либо своеобразный подход, например, к изображению богоматери?

И тут вспомнил он, как жена впервые вынесла сына-младенца на воздух, и ребенок, впервые увидав голубое небо, потянулся к нему радостно. Передать это проявление пробуждающейся жизни в ребенке на руках матери — это, если удастся, пожалуй, и будет оригинальным решением. «Вот тут и представилось мне ясно, что так надо сделать. Ведь так просто еще никто не писал!» — вспоминая об этих минутах, рассказывал Виктор Михайлович позже, в семье Праховых.

Церковная живопись, которую он хорошо знал с детства, часто тягостно поражала его своим однообразием. Он создал бы в ней нечто новое, величавое, он рассказал бы про героическую старину Руси. Пусть простой русский человек, русская женщина — ведь простолюдины почти не заходят в музеи и галереи — при виде его яркой и гармонической росписи почувствуют светлый, радостный праздник, отдохнут от своих забот. Так думал художник.

Были и другие доводы в пользу предложения Прахова. У Васнецовых к тому времени подросли дети, денег не хватало. Надоело скитаться по чужим, неуютным квартирам — за годы московской жизни они их сменили шесть раз. Но никакой возможности выбиться из такого положения не представлялось и не предвиделось.

За «Аленушку» и полотна для правления Донецкой дороги, не оцененные по достоинству железнодорожными дельцами, были заплачены сущие пустяки, эти деньги давно истрачены.

Временами материально Васнецов жил хуже, чем в последние годы в Петербурге, и если бы не Мамонтовы и Третьяковы, то и не знал, как смог бы существовать.

Все эти мелочные заботы о хлебе насущном оскорбляли его, унижали его дух, и по временам он чувствовал, как они сковывают творческую мысль.

Он хорошо знал, что в таком положении находился среди художников не он один. Но некоторые как-то выходили из этого тупика и жили хоть трудно, но безбедно.

Иван Николаевич Крамской, помимо работы для души, писал портреты по заказам. Это так изнуряло его, что всем становилось очевидно: долго он не протянет. Он и сам горько жаловался друзьям, что поставлен в безвыходное положение.

Другие художники занимались педагогической деятельностью — преподавали в академии художеств, в Московской школе живописи, ваяния и зодчества (здесь, например, пейзажный класс вел В. Д. Поленов). Третьи держали свои мастерские.

Васнецов же не мог и не хотел заниматься ни тем, ни другим, ни третьим. Портретная живопись не давала простора его фантазии, и хотя иногда он писал близких, — не считал эти работы профессиональными, это были портреты для себя, для души. Тем более не считал он себя годным к педагогике, а о том, чтобы завести свою мастерскую, и думать не хотел.

Теперь же ему, видимо, представляется случай выбиться из нужды.

Конечно, он ни на минуту не задумался бы над всем этим, если бы соблазнительный заказ Прахова был ему совершенно чужд. Но художник уверовал, что ему предлагают серьезное и, главное, нужное народу дело. И так пришел к мысли о необходимости принять заказ.

Наутро от отправил Прахову телеграмму о согласии взяться за роспись.

Виктор Михайлович, еще будучи воспитанником академии художеств, ездил во время летних вакаций в Киев. «Колыбель русских городов» очаровала его и архитектурой и утопающими в зелени холмами над Днепром. Но первым делом он принялся за осмотр самых древних памятников: Киевской Софии, Михайловского монастыря, Кирилловской церкви и их изумительных мозаик. Тогда же он сделал кое-какие эскизы, ощущая, как в нем просыпается живой интерес к этой работе. Но в ту пору он не мог отвлекаться от академии, его волновали другие темы.

Однако теперь, взявшись со всей серьезностью за новое дело, он считал свое знание древней живописи Киева и Москвы далеко не достаточным для того, чтобы самому приняться за роспись. Потому он решил побывать в Италии — прославленной на весь мир дивными творениями старинных мастеров, своими бесчисленными фресками и мозаиками.

Всего месяц пробыл он за границей. Побывал в шумном, многолюдном Риме, с его сокровищами Ватиканского музея и знаменитым собором святого Петра — бессмертным созданием Браманте, тысячеверстными катакомбами, осмотрел сказочный город, расположенный на каналах, — голубую Венецию. Дивился созданиям Флоренции — паллацо Веккио, баптистерием, церковью Санта-Мария Новелла. Больше всего увлекла его тихая, словно вымершая, но богатая памятниками древнехристианского искусства Равенна.

Нет, не удивителен этот повышенный интерес Васнецова к провинциальной Равенне. Не любитель внешней экзотики, не так он был тронут голубой дымкой Неаполя с курящимся вдали Везувием, как сокровенной поэзией тихой, скромной Равенны. Он ощутил в ней ту внутреннюю прелесть тишины, которая охватила здесь позднее самого глубокого, самого тонкого и сложного поэта России конца XIX — начала XX века — Александра Блока. Казалось, что город дремлет и видит сны о былом.

В своих стихах — звучных, стройных и мелодичных, как аккорды задумчивой музыки, — выразил Блок свое отношение к полюбившейся ему больше всех других итальянских городов Равенне:

Все, что минутно, все, что бренно, Похоронила ты в веках. Ты, как младенец, спишь, Равенна, У сонной вечности в руках. Рабы сквозь римские ворота Уже не ввозят мозаик. И догорает позолота В стенах прохладных базилик. От медленных лобзаний влаги Нежнее грубый свод гробниц. Где зеленеют саркофаги Святых монахов и цариц. А виноградные пустыни, Дома и люди — все гроба. Лишь медь торжественной латыни Поет на плитах, как труба. Лишь в пристальном и тихом взоре Равеннских девушек порой Печаль о невозвратном море Проходит робкой чередой. Лишь по ночам, склонясь к долинам, Ведя векам грядущим счет. Тень Данта с профилем орлиным О Новой Жизни мне поет.

В Равенне Васнецов любовался древнейшим искусством мозаик. Ничто не мешало ему сосредоточиться, проникнуться всем величием старины — только вдали глухо шумело отступившее от Равенны море.

Итальянские впечатления дали художнику многое. Он теперь познал колорит древнехристианского и византийского искусства, его неповторимые красочные гаммы и тона, а главное — совершенно отчетливо представлял себе, как искусно компоновали прославленные мастера свои произведения на потолке, на частях стен, различных столбах и перекрытиях.

Впоследствии Васнецов скажет:

— Без знакомства с творениями Микеланджело, Рафаэля, Тициана, Веронеза, Веласкеза и Тинторетто нельзя быть полноценным художником. Они не только учат, потрясают душу, открывают перед каждым пути, без которых нельзя, невозможно заниматься искусством. Итальянские впечатления утвердили для меня многое из того, что я задумал делать для собора, что уже в известной мере сложилось в моем воображении. И что удивительно, я во время своего предкиевского путешествия в Италию все ее искусство воспринимал через музыку. Этому меня, должно быть, научили вечера у Третьяковых, когда я, ни жив ни мертв, упивался звуками, несшимися от роялей. Больше, чем хорошо, помню, что во время путешествия весь итальянский Рафаэль мной воспринимался, как музыка Моцарта, а Микеланджело был, без сомнения, чистейшей воды Бетховен.

Однако какими замечательными ни казались Васнецову величавые творения Ренессанса, все же тянуло на родину. И через месяц он уже был в Москве. Обогащенный всем виденным, с десятками зарисовок, он вскоре вместе с семьей переехал в Киев.

Киевская осень 1885 года… Шуршащее море желтых, багряных, красных листьев по обеим сторонам дорожек у памятника Владимиру святому… Потемневшие воды Днепра, видного далеко и широко с Владимирской горки… Вот и Аскольдова могила, древнее кладбище Киева на берегу Днепра, с покосившимися крестами. Там — Киево-Печерская лавра, на широком дворе ее с каштанами и пирамидальными тополями — чугунные могильные плиты над славным гетманом Кочубеем и Искрой… Здесь, возле Софии Киевской, самого древнего памятника Киева, есть другой памятник — на гранитной скале высоко взметнулся конь со своим грозно поднявшим булаву седоком Богданом Хмельницким.

Во Владимирском соборе холодно, пустынно, неприютно среди только что выбеленных, резко пахнущих известью стен. Все это огромное бело-серое пространство с темными пятнами — не везде еще просохло — надлежит расписать. И за те несколько дней, что мысленно прикидывал, где, что, какие сюжеты разместить, и набрасывал эскизы, начала уже посасывать скука от этих до одури неприглядных белых стен и резкого запаха.

Но и ее художник преодолел старым, испытанным способом — громадой труда, в который он погрузился тотчас же по приезде.

7 октября Павел Михайлович получил от него письмо:

«Дело и по значению и по величине считаю чрезвычайно серьезным, и дай бог сил хорошо его исполнить. Всякое помышление о своих картинах придется оставить на три года, хотя, вероятно, «Богатырей» выпишу к себе. Тоскую о музыке, иногда очень и очень хочется послушать Бетховена или Баха, или Моцарта из хороших рук».

Подолгу рассматривал Васнецов альбомы с образцами знакомых мозаик и фресок древних византийских церквей — в Венеции, Риме, Равенне, Неаполе, и неизвестных ему — в Палермо, Константинополе, Малой Азии, делал живописные перерисовки орнаментов.

Успех работы во многом зависел от того, насколько хорошо усвоит художник законы так называемых ракурсных сокращений. Одно дело писать картину на полотне определенной величины и находящемся в определенной плоскости, совсем другое — расписывать полукруглый потолок в геометрически причудливых нишах. Глаз человека воспринимает рисунки на таких плоскостях совсем по-иному, и для того, чтобы изображение не искажалось, надо знать секреты перспективы.

Врожденные способности Васнецова-архитектора помогли ему постичь то, что другим дается и не всегда и с большим трудом. Помогла ему здесь и поездка в Италию.

Как жилось в это время Васнецову, показывает письмо его к Третьякову от конца того же 1885 года. Художник сообщал, что завален трудной, непривычной работой, и вновь мечтал:

«Как бы было хорошо для меня теперь слушать великую музыку. Как бы я рад был теперь приютиться у печки между двумя столиками (мое обыкновенное место) и слушать Баха, Бетховена, Моцарта, слушать и понимать, что волновало их душу, радоваться с ними, страдать, торжествовать: понимать великую эпопею человеческого духа, рассказанную их звуками».

Кроме упомянутых композиторов, любимых Васнецовым, Н. А. Прахов, очевидец музыкальных увлечений художника, называет Шопена, а из русских — Глинку, Даргомыжского, Мусоргского, Бородина и Римского-Корсакова.

Восстанавливая в памяти эпизоды киевской жизни, Виктор Михайлович говорил:

— Глубокое, вечное спасибо праховскому дому за то, что он с первых моих дней в Киеве не только создал для меня домашний уют, не только Эмилия Львовна — жена Адриана Викторовича — была всегда моей доброй музой, но и часто звучавшая в доме по вечерам музыка… ободряла меня и расшевеливала мою фантазию!

Семью Прахова, их музыкальные вечера неизменно посещали и другие художники, работавшие в соборе, одни — как помощники, иные — как сотоварищи Васнецова по росписи. Дело в том, что вскоре же после приезда Васнецов понял, что одному не справиться с грандиозным объемом работ, и настоятельно просил Поленова помочь, вначале через Прахова, а потом неоднократно и сам.

Прахов писал Поленову, что ему было бы дорого участие Василия Дмитриевича в росписи, потому что в нем соединяется зрелый талант с дарованием декоратора. Еще горячее убеждал Поленова Васнецов. Он писал ему, что товарищем в работе мыслит только его: «мне около себя нужен только такой, как ты, — глубокий и серьезный». Он высказывался еще решительнее, пытаясь, видимо, сломить упорство друга: «только тебя — и никого другого — я могу представить рядом с собой». Он убеждал, уговаривал, почти умолял, страстно доказывая, что «нет на Руси для русского художника святее и плодотворнее дела, как украшение храма», что, наконец, это «дело поистине народное и дело величайшего искусства».

Но Поленов был неумолим. Он недвусмысленно дал понять, что работа в церкви противоречит его взглядам на жизнь и искусство. «Что касается работы в соборе, — ответил он Васнецову, как обычно спокойно и веско, — то я решительно не в состоянии взять ее на себя. Я совсем не могу настроиться для такого дела… Мне бы пришлось делать веши, в которые я не только не верю, да к которым душа не лежит; искреннего отношения с моей стороны тут не могло бы быть. А в деле искусства притворяться не следует! Да и ни в каком деле не умею притворяться».

Он хвалил васнецовский «Каменный век», как бы противопоставляя его работе Васнецова в соборе, и тут же, словно спохватываясь, писал: «Ты не подумай, что я упрекаю тебя в притворстве при теперешней работе, ты вдохновился ею и нашел в ней смысл, и я глубоко это уважаю…»

Видимо, деликатность помешала Поленову высказаться до конца. В черновике письма после только что приведенных строк мы читаем откровенное и резкое признание:

«Но для меня эта вся богословия совершенно лишняя. Это повторение задов, уже высказанных тогда, когда религия действительно была живой силой, когда она руководила человеком, была его поддержкой, он ей и дарил Юпитера Олимпийского, Венеру Милосскую, Мадонн и Сикстинскую капеллу».

У нас нет сведений о том, как воспринял письмо друга Васнецов. Но очевидно одно: это были горькие для него минуты. Как ни убеждал он себя и других в том, что для художника нет ничего более почетней и важней, чем работа в храме, — он едва ли не чувствовал истины. Переживания его, видимо, были тем острее, что слова эти высказал его друг, да и автор такой картины, как «Христос и грешница».

Прахову и Васнецову нужно было заботиться о привлечении к работе в соборе другого художника.

Васнецов пригласил Михаила Васильевича Нестерова, к которому давно уже присматривался. Нестеров очень импонировал художнику своими проникновенными пейзажами и картинами на религиозные сюжеты, в которых чувствовалось правдивое ощущение русской старины, истории.

Прахов пригласил также для работы Врубеля, Котарбинского и братьев Сведомских.

Врубель резко отличался по своей манере живописи от всех, и в храме он создавал совершенно особые, оригинальные произведения.

Комиссия не всегда утверждала его эскизы для росписи. Так неосуществленным эскизом осталось прекрасное врубелевское «Распятие».

Васнецов, как и многие, испытывал к Врубелю двойственное чувство. С одной стороны, его привлекал яркий талант художника. С другой стороны, его смущала крайняя неуравновешенность натуры Врубеля.

Однажды, восхищенный картиной Врубеля «Богоматерь», Васнецов повел Адриана Прахова показать ее в один из приделов строящегося собора, превращенный в мастерскую. Но на том же холсте теперь уже красовалась… цирковая амазонка на рыжем коне.

Васнецов обрушился на Врубеля.

— Михаил Александрович! Что вы наделали?! Как не пожалели такую прекрасную вещь, что раньше записали на этом холсте.

— Ничего, ничего! — отвечал Врубель. — Я напишу другую, еще лучше прежней. Приходите посмотреть через несколько дней.

Врубель, действительно, написал новую богоматерь, которую назвал «Орантой». Как вспоминает Н. А. Прахов, у нее были ощеренные зубы и когти на пальцах.

Подобные случаи повторялись не раз, вызывая у Васнецова досаду за погибшие творения, тревогу за судьбу художника, так легкомысленно уничтожавшего свои вещи.

Врубель в этот период подвергался влиянию новых течений в живописи — модернизму, тогда как Васнецов всегда был последовательным сторонником реализма. И вечера у Прахова иногда проходили в спорах…

Но в личных отношениях с Врубелем Васнецов всегда был в высшей мере деликатен. Его редкостную терпимость ко взглядам и вкусам подлинно талантливых людей подчеркивают все современники.

Васнецов совершил гигантский труд, расписывая Владимирский собор. За десять лет (из которых художник шесть лет прожил почти безвыездно в Киеве) он вместе с несколькими помощниками расписал четыре тысячи квадратных аршин, выполнил пятнадцать огромных композиций и тридцать отдельных фигур, не считая мелких изображений.

Труд этот мог оказаться по плечу только человеку, обладавшему, кроме дарования, еще и колоссальной физической силой. Мужественно преодолевая безмерную усталость и изнурение от головокружительной высоты и стояния на лесах, Васнецов справился со всеми условиями заказа.

Стасов не раз подчеркивал, что ни один художник не овладел в такой степени, как Васнецов, всеми деталями русского костюма, убранства, украшения и вооружения, начиная с древнейшего времени; ни один из них не изучил так тщательно исконный русский быт, все формы древнерусского художественного творчества. В результате этой колоссальной работы в его настенных изображениях Владимирского собора почти вовсе нет погрешностей и ошибок.

Так говорил не только выдающийся критик, но большой знаток предметов русского быта: недаром Репин пользовался его советами, когда создавал «Царевну Софью».

«Можно указать разве только, — замечал Стасов, — на неверности, впрочем, редкие, в изображении глав и куполов древних русских церквей: так, например, модель Вышгородской церкви, в руках у св. Ольги, имеет купол такой формы, которая известна разве только с XIII века; точно так же вершины церкви над образом св. князя Михаила Тверского принадлежат московскому стилю гораздо более позднего периода; наконец, под многими иконами помещен ряд орнаментов из усеченных конусов, кончающихся вверху лилией, который сам по себе высоко изящен, но принадлежит не чисто византийскому, а византийско-сарацинскому стилю.

Вот и все неточности на 4 тысячи квадратных аршин росписи!..»

Васнецовские орнаменты, которые вскоре в большом количестве приобретает Третьяков (он сделает из них целую вертящуюся витрину), отмечены глубоким художественным вкусом. Основной мотив их — рисунок листьев или цветов, иногда чисто декоративное сочетание узоров или то и другое.

Работу эту Васнецов изредка выполнял совместно с Врубелем; Врубелю же принадлежит большое число оригинальных орнаментов. Здесь уже не было тех «неувязок», которые приводили к спорам между художниками. Наоборот, один мастер, редкостный знаток народной резьбы и украшений домовой архитектуры, дополнял удивительную, причудливую фантазию другого: Врубель все выдумывал из головы.

Непосредственными помощниками Виктора Михайловича Васнецова являлись рано умерший высокоталантливый живописец С. П. Костенко и горячий последователь Врубеля — В. Д. Замирайло. Много помогал Васнецову, конечно, и М. В. Нестеров, после которого никогда не приходилось ничего исправлять.

Во всем блеске могущество васнецовской кисти выступает в изображениях Андрея Боголюбского, Довмонта Псковского, Александра Невского. Здесь художник шел от приемов византийского иконописного мастерства, которому свойственна нарочитая плоскостность и декоративизм. Однако изображения эти, или, как их принято называть, «лики» святых, исторически правдоподобны, реалистичны.

Работу над ними можно до известной степени сравнить с созданием Васнецовым «Каменного века».

Н. А. Прахов свидетельствует, что историческим материалом здесь послужили летописи и «Словарь о святых православной церкви», где много говорится о их подвигах благочестия, но наружность описывается крайне схематично: «лицом красен», «волосом рус», «телом дороден» или «в бедрах тонок».

Всем этим героям древней Руси свойственна одна черта — суровая воинская мужественность, готовность победить или «лечь костьми».

Закован в латы суровый, мужественный Андрей Боголюбский. Правая его рука опустилась на меч, князь полон решимости защищать свой город. Внизу изображения — небольшая, но поэтическая картина старинной крепости Владимира, которую не отдаст врагу доблестный князь. Стоит вглядеться в черты его лица и сразу увидишь, что это лицо простого русского крестьянина, — по типу оно несколько напоминает облик васнецовского Ильи Муромца.

В изображении Александра Невского наиболее проявилось портретное мастерство художника. Это другой тип воина. Левой рукой князь опирается на стяг, что означает символ единства Руси. Правая его рука прижата к груди, голова опущена на грудь. На лице глубокая и горестная дума о разоренных русских селениях, о крови невинно убиенных врагом. Это одухотворенный образ древнерусского витязя, в котором воедино сочетаются герой и патриот. Поэзией веет от этого образа.

Княгиня Ольга, известная по летописи как храбрая женщина-воин, жестоко отомстившая древлянам за убийство мужа, изображена с крепко зажатым в кулаке крестом. Ее пылающий ненавистью взгляд, в котором художник сосредоточивает весь психологический эффект произведения, не имеет ничего общего с традиционным каноническим изображением благочестивой святой.

Особняком стоит изображение Михаила Тверского. Оно преисполнено лиризма и по построению чем-то напоминает «Аленушку». Михаил Тверской охвачен печалью, как бы предчувствием скорой неизбежной гибели. Его юношеское лицо скорбно, но это не отчаяние, а лишь покорность року: Михаил Тверской был замучен татарами.

Близок к нему облик «великомученика» князя Бориса. Поэтическая картинка цветущей русской степи, являясь фоном, усиливает лирическое настроение, печаль зрителя.

С этим фоном внутренне сочетается декоративное обрамление сидящего в келье «Нестора-летописца»: светлый Днепр, холмы златоглавого Киева. Сам Нестор-летописец, мудрый, погруженный в созерцание старец, напоминает пушкинского Пимена.

Изображения канонизированных исторических лиц наиболее удались художнику. Менее удались ему композиции из так называемой священной истории. Он мог заимствовать их только у других художников, а здесь уже терялась самобытность.

И это понятно. При всей связи творчества Васнецова с фольклором художник всегда по манере исполнения оставался реалистом и писал только то, что мог конкретно себе представить.

Поэтому привлекают только те изображения, которые являются как бы портретами знакомых художнику лиц. Любопытные сведения по этому поводу оставил Н. А. Прахов. Оказывается, в чертах пророка Моисея угадывается лицо живописца С. И. Светославского, в Иоанне Златоусте — профессора-психиатра И. А. Сикорского, в Ефросинье Полоцкой — М. А. Гудим-Левкович.

Из евангелических сюжетов только одно изображение богоматери достигло подлинно васнецовской силы. Много написано об этом произведении, но никто так просто и задушевно не сказал о нем, как известный в свое время очеркист В. Л. Дедлов:

«На изображении васнецовской богоматери в Киевском соборе я увидел… зеленоватое холодное зимнее небо… задымленный пурпур зари… звезды, словно искрящиеся льдинки. Нет сомнения, это русский вечер. На облаке стоит женщина в платке, плотно закрывающем волосы и часть лба, и в темной развевающейся одежде. Лицо женщины мне знакомо, — правильное русское лицо с большими темными глазами… Да, это русский женский образ в русском небе».

Несмотря на то, что в октябре 1885 года Васнецов строго писал Третьякову, что всякое помышление о своих картинах придется оставить на три года, еще до окончания этого срока он вновь пишет ему:

«Нынешней осенью я почувствовал такую усталость и духа и тела, что принужден был перед праздником прекратить работу. Признаться — меня очень потянуло к старой работе…»

Упомянутая в письме к Третьякову старая работа — это, конечно, картины, рисунки, но прежде всего «богатыри». И он принялся за них, за это любимое детище, специально выписанное из Москвы. В Киеве в 1889 году он, кроме того, начал и закончил, работая урывками, полотно «Иван-царевич на сером волке». Мечтал он выставить на очередную передвижную выставку что-либо еще из новых работ, да ничего не успел закончить.

«Иван-царевич на сером волке», по мнению Стасова, вещь малоудачная. Критик находил, что серый волк похож на набитую шкуру в магазине меховщика, на чучело.

В данном случае со Стасовым хочется поспорить. На чучело волк вовсе не походит. Следует заметить, что к Васнецову в мастерскую водили натурального волка, с которого он делал зарисовки. Но ему хотелось показать сказочного волка-великана.

Прекрасно передал Васнецов могучий и дикий, зачарованный северный лес, воспоминания о котором бережно хранил со времен детства.

Художник И. С. Остроухое заметил, как выиграло, ожило все полотно после того, как Васнецов в правую его часть, в зловещий сумрак леса, вписал изображение дикой яблоньки с ее бледно-розовыми цветами. Сделал он это уже после того, как Остроухов видел его картину в мастерской, в Киеве, куда, как и многие, приезжал посмотреть на роспись.

Вместе с Остроуховым долго любовались картиной К. А. Савицкий, Н. Д. Кузнецов, В. Д. Поленов. Полотно понравилось даже Н. А. Ярошенко, подчеркивает Остроухов, намекая, видимо, на особую требовательность этого художника.

В период росписей Васнецов начал и рисунки к «Песне о купце Калашникове» М. Ю. Лермонтова, которую он считал самым высоким произведением русской литературы на историческую тему. Работал он над ними, так же как и над «Иваном-царевичем на сером волке», чтобы хоть на время отвлечься от утомительной росписи собора. Но в этих произведениях сказался крайний перерасход сил, утомление художника. И рисунки получились слабые. Все же они интересны как подход к изображению Ивана Грозного, личность которого очень привлекала художника.

Лев Николаевич Толстой, узнав, что Третьяков приобрел образцы васнецовских киевских орнаментов, написал ему возмущенное письмо. Ни в грош не ставя васнецовскую роспись, считая ее аляповатой, безвкусной, Толстой заявлял, что вместо этих работ Третьяков должен приобрести картину художника H. Н. Ге «Что есть истина?» на евангельский сюжет. Третьяков ответил ему, что произведения Васнецова он любит, что картина Ге ему не нравится, и этим дал понять, что мнения своего не переменит.

Подавляющее большинство художников и критиков того времени считали роспись Васнецова во Владимирском соборе величайшим творением. Гораздо меньшее число людей, подобно Толстому, отрицали художественную ценность этого произведения.

История показала, что и те и другие оказались не правы в категоричности своих суждений.

Только время — этот лучший критерий искусства — справедливо оценивает произведения. И оно по достоинству оценило роспись Владимирского собора.

До сих пор киевские фрески Васнецова — особенно изображения исторических деятелей — поражают монументальным мастерством художника. Он прекрасно использовал все громадное пространство, которое следовало расписать, несмотря на чрезвычайные технические сложности (всевозможные проемы, простенки, ниши и т. п.). В этом отношении его опыт может служить образцом для последующих поколений монументалистов.

Высоко оценивается и декоративная сторона росписей, в частности орнамент.

Однако Васнецов ошибся в том, что настоящее призвание русского художника — труд для церкви, как он писал об этом не раз Поленову и другим. Художник в тот момент не чувствовал поступи времени. Искусство церковной росписи не нашло массового зрителя, о котором мечтал художник, оно не могло стать в силу исторической закономерности и не стало народным.

Реакционным, консервативным по сути было само устремление Васнецова «воскресить» и «оживить» средневековую религиозную живопись, давно уже обветшавшую и окончательно изжившую себя.