Буря приближается! Едва упали эти слова, буря разбушевалась. Буря в горах – яростная, огненная, шумная, многоголосая буря! Родила ее черная туча. Та, которая с рассвета поднималась на востоке. При первых лучах солнца была она как туман над болотом. В полдень выросла в ужасную груду желтоватых мутных облаков, сплывающих с побелевшего неба. Перед заходом солнца отвердела она в темное полотнище с пятнами белых, быстро мчащихся облаков. В этот час пурпурных сумерек свисала она черная, как траурная темная ткань, придавив все восточное пространство небо. Еще ждала в неподвижности, как беременное чудовище, немое от страха родов. Аж завыла от боли, терзающей чрево. Испустила могучий вздох. Согнула своим дыханием ветви деревьев и зарябила серебряными лентами потоков. Скрутила щупальца, распростертые безвольно, выпятила грудь и гаркнула голосом непомерной муки.
Стон отчаянного ужаса провалился в ущелья татранских гор, побежал разбушевавшимся потоком, хлестал и дергал скальное русло. С грохотом катились камни, обваливались лавины осыпей, плескали и выбегали на крутые берега взволнованные потоки и встревоженная струя реки, которая была как кровь в последних отблесках солнца.
Разодранное чрево тучи выронило огненный плод – змеиные спирали молний.
Рожденные минуту назад, уже яростные, вонзали они жала в вершины гор, падали в долины, сбрасывали толстые стволы деревьев, ломали крепкие ветви, обливали пламенем кровли горных приютов. Их рычанью вторили горы громыханьем скатывающихся валунов, треском ломающихся елей и могучим эхом.
Разбушевалось оно, разгорелось. Словно подхваченная страхом косуля, перескакивало долины и бежало вершинами в панике. Скатывалось на дно глубоких теснин, мчалось вслепую, ударялось в свисающие края скал, сдерживалось на бегу вспененными потоками и где-то далеко, под стеной черных елей, пропадало на опустелых пастбищах.
Туча снова вздохнула и начала дышать раз за разом от великой боли, в муке отчаяния. В шуме, свисте, вое, вопле чудовищного дуновения все голоса утонули. Молнии падали проворным змеиным движением, без звука; пугливое эхо онемело.
Только грудь дышала тяжело, разрываемая извлеченным стоном.
Это могучее дыхание положило вповалку черную полосу леса, толкнуло к пропасти песчаную лавину, сбросило лежащие с древних времен обломки скал, обросшие мхом и горной сосной, но не облегчило беременного чрева. Вылило оно струи воды с неизвестных глубин; расплылось в слезах, наполнило с верхом берега русел потоков, смыло и понесло среди воронок и пены сорванный дерн, кусты, куски лугов и застывшее в диком ужасе небольшое стадо овец.
В слезном рыдании начало оно дрожать, разбрызгало, растопило беременную тучу и с последними струями дождя упало на перепуганную землю. На западе тонкой черточкой обозначилась непогасшая вечерняя заря. На освободившейся теплой пелене неба зажглись звезды.
Два человека, прятавшихся под свисающей скалой, вышли на тропу и охватили взглядами далекие, тонущие в мягком мраке долины и горы.
– Понял все! – воскликнул один.
Поднял к небу сильное одухотворенное лицо и полной грудью вдохнул душистое дуновение гор.
– Понял все! Намереваешься в прах и ничто обратить беззаконие поколений, на руинах и пепелищах построить храм свободного человечества. Вижу как наяву мою родину, направляемую ничем не связанным духом. Предчувствовал в дрожаниях души это горячее время, так как обращался к братьям:
Поднял руки, во вдохновении охватывая всю землю, и воскликнул:
– Ленин! Ленин! Великим пророком ты являешься, учителем, мессией людей угнетенных!
Тот, которому разгоряченный поэт бросал слова восторга, покачал голым, округлым черепом, сощурил брови и ответил хрипло:
– Согласен! Мой приход пророчествовал сто сорок лет назад другой бунтовщик, борющийся за счастье угнетенных… Пугачев! На эшафоте бросил он палачам пророческие слова: «Я не орел, только птенец орла; орел парит еще под облаками, но нападет, нападет!». Вот, напал!
Сжалось лицо с выступающими скулами, раскосыми глазами и посиневшими вздутыми губами.
Смеялся тихо… долго… без звука и без слов.
Поэт начал дрожать всем телом, впиваясь в это видение, выделяющееся в темноте белым пятном, как бы призрак ужасного обличья, возникающего из мглы забытья. Раскосые глаза, выступающие скулы; толстые губы, обрамленные редкой порослью усов, желтоватая кожа черепа начинала расплываться в мутный круг, бегущий в необъятную, взглядом не охватываемую даль.
Какие-то наездники на небольших лошадках несутся, и земля стонет и пульсирует под тысячами крепких, летучих копыт. Люди в остроконечных шлемах, в бараньих кожухах воют и свистят ужасно. С шипением проносятся стрелы. Блестят поднятые в замахе острые мечи. Мерцают выставленные вперед жала копий. Мчатся как вихрь, а вокруг зарево и неистовство пламени над городами и полями ржи. У костров вспыхивает скрипучий смех, и прошивают его стоны, плач страха и отчаяния. В блесках и переливах сапфировых языков пламени мечутся нагие полонянки. Их белые тела и расплетенные волосы колеблются всюду, как пена гривастых волн. Вооруженные люди с раскосыми глазами хватают их с глухим смехом, сдавленным вожделением. Падают на истоптанную траву.
Посреди колеблющихся мерцаний костров прижимают они к себе белые нагие тела, быстро и хищно захватывают их, и уже в облаках дыма, в гомоне смеха и восклицаний, в обличье смерти безумствуют они в страстных утехах. Волокут на веревке к грозным вождям побежденных князей русских и толпы пленных; смеются вожди, обрадованные победой, и собственными руками режут горла, отрезают груди, вырывают сердца врагов. Кровь, причитания, предсмертный хрип, крик страдания убиваемых; рыдания женщин, нагих и охваченных безумием, бросаемых под ноги победителям. Наслаждаясь утехами и кровью, монгольские вожди покорным князьям, которые стоят на коленях с краю дороги, даруют сестер и дочерей, а русские бояре, опасаясь за свою жизнь, ведут своих жен в шатры завоевателей. Из мрака выплывают татарские обличья потомков победителей и побежденных; угрюмая хищная голова Ивана Грозного и еще более грозные призраки жестокости царей русских и их не знающей милосердия силы, истребляющей народы и людей… Вокруг добыча и трупы замученных; пепелища и руины; виселицы и тюремные застенки; рыдания, стоны, проклятья, ненависть, бунт и снова – виселицы, кандалы, могилы без числа, окружающие, как мрачные вехи, исчезающий на востоке, истоптанный шлях, залитый кровью и мрачный, как старое кладбище…
Ленин все время посмеивался. Тихо… долго… без звука и без слов…
Поэт протер глаза и пришел в чувство.
Заглянул глубоко в мрачные раскосые глаза, в широкое лицо с толстыми губами; заметил кости, выпирающие под желтой кожей на скулах, редкие волосы над толстыми губами и на подбородке, задержал взгляд на сильном, округлом, лысом черепе, светящемся в темноте, и вздрогнул весь.
– Вот осквернился… – шепнули вздутые, синие губы Ленина.
Поэт молчал. Смотрел на восток. Завис там бездонный, не проницаемый глазом мрак. Повернул лицо на запад. За черной заслонкой гасли остатки зари.
Как срывающаяся внезапно буря, пришел безмерный ужас. Поэт поднял руку и произнес родившимся в душе голосом.
– А если в мрак земли этой погрузишься, погибнешь и проклинать тебя будут внуки, внуки внуков наших…
Ленин смеялся, а с его толстых губ исторгался острый, пронизывающий шип. Трясся весь и щурил раскосые глаза.
Где-то далеко, далеко, уже за горами, пробежал глухой раскат, проносящейся над миром бури. Слабый раскат… даже эхо ему не отвечало. Не слышало отголоска улетающей бури. А может, не понимало далекой угрозы.
Краков.
Фотография. Конец XIX века