На нескольких фронтах бушевала гражданская война. То и дело новые большие и меньшие армии поднимались против Кремлевского диктатора. Оторванные от всего мира, блокирующими Россию союзниками и поддерживаемыми ими белыми войсками, комиссары, как мореплаватели на тонущих кораблях, кидали в пространство «SOS». Был это, однако, не отчаянный призыв о помощи, но грозное предупреждение, делаемое «всем, всем», целому свету, что пролетариат ожидает подходящего момента, чтобы развесить на вершине Эйфелевой башни, на Вестминстере, на Вашингтонском Капитолии, над Веной, Римом и Берлином красный флаг революции.
Красноармейцы издевались над взятыми в плен белыми офицерами, вырезая на плечах погоны, а с бедер сдирая полосы кожи; поджаривая их над огнем; выкалывая им глаза; рубя их топорами; поливая водой на морозе и превращая в ледяные столбы; топя в прорубях сотни связанных веревками «врагов пролетариата».
Белые отплачивали коммунистам жестокостью на жестокость. Комиссарам вырезали на груди пятиконечные звезды; отрубали носы, уши и кисти рук; коптили над кострами; испытывали на пленных остроту казачьих сабель; стреляли в них, как в живые мишени; подвешенными красноармейцами украшали придорожные деревья, аллеи парков и лесные тропинки.
Коммунисты – крестьяне из Поволжья, – найдя раненого офицера белой армии, распороли ему брюхо и, вытянувши кишки, прибили их гвоздями к телеграфному столбу. Ударяя пленного палками, вынуждали его бегать вокруг при раскатах смеха, пока он не падал, вытянувши из себя внутренности, которыми обмотал столб.
Группа колхозников коммуны «Обобществленный труд» – участников антирелигиозного движения.
Фотография. Начало ХХ века
Мужики с Урала, поддерживающие белых генералов, издевались над комиссарами весьма находчиво. Сорвав с них одежду, совершали они простую операцию путем вставления в прямую кишку зарядов с динамитом и, запалив бикфордов шнур, вызывали взрыв живого снаряда. В другом месте коммунисты, повторяя пример уральских мужиков, набивали пленным рты порохом, обвязывали кусками и обрезками металла, после чего подрывали живые гранаты среди взрывов мрачной веселости и шуток.
Гражданская война охватывала всю Россию и становилась все более ожесточенной, лютой и дикой. Людей всюду было несметное количество, как тараканов и клопов в грязных, курных, вонючих хатах. Деревни становились жертвой огня без милосердия, так имело ли значение, что их подпалили, часто и так каждый год пожары поглощали нищие, соломенные деревни и деревянные, хаотично построенные города? Напуганные, ограбливаемые красными и белыми, жители деревенек и городов ежедневно встречали других владык и угнетателей, напевая попеременно то «Интернационал», то «Боже, царя храни», теряя понятие о законе, моральности и человечности.
Чужеземные войска также не имели причин сострадания к россиянам, так как или помнили об их предательстве против союзников, или о тяжелой неволе в глуби громадной страны. Французы, англичане, японцы, немцы, австрийцы, венгры, чехи, поляки, латыши плевали пулями и снарядами из своих орудий, кололи штыками, вешали и расстреливали этих «восточных дикарей», этих «татар сумасшедших и жестоких».
Россия ужасно истекала кровью.
Вместе с ней, ни о чем уже не зная, истекал кровью тот, который намеревался выковать для нее более хороший, светлый быт.
Владимир Ленин лежал в темной комнате бокового флигеля Кремля, в течение долгих месяцев борясь со смертью. Фанни Каплан прицелилась хорошо. Словно как бы замышляла причинить диктатору муку за мукой, которой измучил он народ. Пуля, остановившись в позвоночнике, перебила важные нервные узлы. Врачи, окружающие раненого, возлагали все надежды на силу этого плечистого, крепкого человека с куполовидным черепом, монгольскими скулами и раскосыми глазами, теперь постоянно закрытыми синими веками.
Сознание возвращалось к больному редко и ненадолго.
Долгие сутки проходили в страданиях, горячке, безумных, пронизывающих криках. Ленин метался, скрежетал зубами и бредил целыми часами. Произносил речи, а левая рука со сжатыми пальцами совершала такие движения, как будто писала огромные буквы на громадном листе бумаги.
Приходили минуты, когда лежал он неподвижный с руками и ступнями ног, холодными и безжизненными.
– Паралич? – спрашивали врачи, погладывая друг на друга.
Но раненый внезапно поднимал руку и снова писал на невидимом листе бумаги, бормоча сорванным голосом:
– Жизнь… счастье… Елена… все для революции, товарищи!
Позднее боролся он с присматривающими за ним санитарами.
Пытался поднять тяжелые, припухшие веки и кричал:
– Дзержинский… Торквемада… жандарм Федоренко… пес плюгавый… бешеный… Под стену с ними!.. Скажи мне… Феликс Эдмундович… наверное, китайцы задушили… Петю… Дора… Дора… ах, ах! Дора Фрумкин… Где Дора? Товарищи… Скажите Плеханову, что… тяжело убивать…
Стонал долго, горестно, а из-под синих век катилась слеза, и замерла внезапно, как если бы замерзла на выступающей скуле, костистой, обтянутой желтой кожей.
Скрежетал зубами и двигал вздутыми губами, шепча неразборчиво:
– Социализм, общечеловеческое равенство… глупость!.. несбыточные мечты!.. Сначала прочь со свободой… это не для пролетариата… позже террор… такой, чтобы Иван Грозный… в гробу содрогнулся… и так в течение полувека, может, в течение целого столетия… Тогда… родится единственная добродетель… единственная опора социализма… жертвенность… страхом освободить тела… преобразовать души… не гневайся… не смотри сурово, Елена!.. Такое веление… страшное… это не я!
Снова погружался в бессилие. Мысли, безумствующие в мозгу, улетали во мрак; чувствовал, что сваливается в пропасть без дна. Вращается среди обломков миров, разорванных людских тел, подхваченных могучим потоком.
Хрипел, выбрасывая безумные слова, бессвязные и ничего не значащие, слабел, погружаясь в молчание, неподвижный, почти неживой. Тогда склонялись над ним врачи; щупали пульс; прислушивались, бьется ли сердце Ленина, сердце, никому незнакомое, тайное, как Россия – порывистая и равнодушная, преступная и святая, мрачная и светлая, ненавидящая и любящая; склоняющая голову, как крылатый серафим, и дерзко принимающая грозное обличье Люцифера; завывающая, как сирота на перекрестке расходящихся дорог, и поражающая диким свистом и кличем Стеньки Разина, жестокого разбойничьего атамана; плачущая кровавыми слезами Христоса и утопающая в крови братьев, как татарский наездник.
Так думал преданный диктатору, любящий его доктор Крамер, перепуганный и охваченный тревогой за жизнь приятеля.
Но сердце еще билось слабым, уже едва уловимым ритмом.
Только после трех недель черные, скошенные глаза открылись и с удивлением оглядывали полутемную комнату, маячащие во мраке озабоченные, беспокойные лица Надежды Константиновны и докторов. Он начал говорить слабым голосом. Выспрашивал о событиях и снова впадал в сон или обморок.
Однако сознание возвращалось все чаще. Только иногда немели у него правая рука и нога, не мог он сделать никакого движения, ни выговорить слова.
Временами хотел что-то сказать, спросить, но язык отказывался повиноваться, бормотал, издавая отрывистые звуки, и брызгал слюной.
– Симптом паралитический… – шептали врачи.
Ленин поборол, однако, эти атаки. Начинал говорить и снова передвигался свободно.
Надежда Константиновна заметила, что больной все чаще кривится, морща лоб и щуря глаза.
Она наклонилась над ним и спросила:
– Может, чего-то хочешь? Скажи мне!
Он сделал знак, чтобы наклонилась ниже, и шепнул:
– Мой мозг начал работать… Должен подумать над разными вопросами… Хотел бы остаться один…
Крупская была успокоена. Ленин, без всякого сомнения, выздоравливал, так как страстно желал уединения, в котором так напряженно работал его ум. Она переговорила с врачами, и раненый остался один в полутемной комнате.
Лежал с открытыми глазами, глядя в потолок.
Оставался долго без движения, наконец, сморщил лоб и шепнул:
– Мария фон Эбнер-Эшенбах. Так, несомненно – Эшенбах! Как это было? «Терпение – великий мастер. Оно понимает души людей»… Гм, гм! Альфред де Вигни написал когда-то что-то подобное: «Возможно, что терпение не является ничем другим, как наиболее содержательным образом жизни…».
Умолк и тер лоб. Немного погодя он буркнул в задумчивости:
– Кто сказал, что для «улучшения» типа человека полезны жестокость, насилие, невзгоды, угроза, духовные потрясения, погружение в собственное «я»… Необходимо одинаково все, как плохое, страшное, тираничное, зверское и коварное, как и все тому противоположное? Кто это сказал? Ах, да! Ницше! Теперь все в порядке! Терпение и жестокость. Терпение родило жестокость, жестокость рождает терпение… В конце лучезарная цель – наилучший тип человека… высшая форма его существования. Для этой цели никакая жертва не является напрасной! Никакая… А Елена? Златоволосая Елена в траурной вуали? Голубые глаза… искривленные кричащие губы.
Он застонал и закрыл глаза.
– А если вся жестокость и терпение закончатся возвратом к прошлой жизни? Зачем столько жертв, столько слез, крови, стонов? Зачем погибли Елена и Дора, красивая, нагая Суламифь, возлюбленная Соломона, и Софья Владимирова, и маленький Петя, и этот бледный Селянинов, который нашел меня даже в Татрах? Зачем?
Мысли бежали быстро, одна за другой, как бы если кто-то очень быстрый и умелый нанизывал жемчужины на гладкий и скользкий шнурок.
Ленин шептал и слушал сам себя.
– Я не верю… Стало быть, эксперимент? Попытка? Сумасшедшая жестокая попытка? Ха, ха! Никто ее не взвешивал: ни французские предводители коммуны, ни Blanqui и Бакунин, ни Маркс и Либкнехт. Они мечтали… я сделал. Я? В деревне верят, что я Антихрист… Антихрист…
Он умолк и стиснул челюсти отчаянным движением.
Подняв глаза, начал он говорить почти громко:
– Не верю, чтобы Ты существовал и правил миром, Боже! Если пребываешь в тайной стране, дай знак, покажи свою волю, хотя бы свой гнев! Вот я, Антихрист, кощунствую против Тебя; бросаю в Твое обличье проклятия и безобразные дерзости! Покарай меня или дай доказательство, что существуешь! Дай! Заклинаю Тебя!
Долго ждал, прислушивался, водя лихорадочными глазами по потолку и стенам.
– Начерти на стене огненные: mane, tekel, fares! Умоляю! Заклинаю!
В комнате царила невозмутимая тишина. Ленин слышал только, как пульсирует кровь в жилах и свое шипящее дыхание.
– Молчишь? – произнес он, стискивая кулак. – Стало быть, я не Антихрист, но, может, и Ты не существуешь? Являешься древней, дряхлой легендой, руинами былого святилища, в котором появляешься? А если был бы обычным и смертным, и крикнул на целый свет: «Пренебрегаю Тобой, так…».
Вбежали врачи.
Ленин бормотал растрепанные на лоскуты, перепутанные слова; на губах была пена, лежал, свесившись с кровати, обессиленный.
Снова миновали недели борьбы со смертью.
В короткие моменты сознания Ленин с испугом смотрел в правый угол комнаты, где остались латунные крюки после висящих здесь некогда святых образов и широкая полоса, закопченная дымом масляной лампадки.
Что-то шептал. Врачи старались понять упорно повторяемые больным звуки, но были это слова, не имеющие никакого значения, такие удивительные в устах Владимира Ленина.
Дрожа и украдкой боязливо глядя в угол, повторял он:
– Призрак… призрак… призрак…
Без всякого сомнения, горячка отравляла мозг, скрытый в прекрасном лбу, подымающимся, как купол, над проницательными блестящими глазами. Бредил в горячке. Все время терял сознание.
Ночью, когда медсестра и Надежда Константиновна засыпали, Ленин открывал глаза и ждал, щелкая зубами и тяжело дыша. Двигались перед ним легкие туманы, словно прозрачные нити, словно траурная вуаль Елены Ремизовой… Приходила бледная, с окровавленным лицом, с глазами, в которых метались ужас и отчаяние – вставала против изголовья и вытаскивала красный лоскут бумаги с горящим на нем словом «Смерть». Стояла долго, трясла головой и грозила лежащему или проклинала, поднимая руки…
Уходила медленно, а за ней двигалась покрытая волной черных волос нагая фигура Доры, которая приближалась к кровати, наклонялась над ним и роняла на грудь Ленина кровавые слезы…
В воздухе дрожала и скиталась по углам стонущая жалобная нота:
– Оооей! Оооей!
«То ли это бурлаки тянут тяжелую баржу и стонут под пригибающим их к земле, тянущим баржу мокрым канатом?» – металась мучительная мысль, шаткая, пытающаяся ввести в заблуждение, обмануть.
Из свисающей мглы ползла на коленях седая, грозная Мина Фрумкин, жаловалась, рыдала без слез, и среди причитаний и стонов бросала короткое еврейское проклятье, тяжелое, как скала. За ней шагал высокий бледный Селянинов с горящими глазами… и того и гляди, за ним царь без головы… царица, вырывающая из себя штык, вбитый в брюхо… царевич с залитым кровью лицом… целый хоровод мечущихся ужасных призраков…
Вой… щелкание зубов… шипение сорванного дыхания… возня… вздохи.
Нет! Это его зубы издают резкий скрежет, его горло скулит, стонет, его грудь дышит с шипением… это он, Владимир Ленин, хочет вскочить с кровати и ослабевшими плечами, перевязанными бинтами, борется с Надеждой Константиновной, санитаркой и дежурным врачом.
– Ох! – вздыхает он с облегчением и погружается в глухой и слепой сон.
Под утро просыпается больной и снова думает.
Мутный рассвет сочится через щели занавесок. Привидения, вспугнутые долетающими сюда отголосками с площади и коридоров, не приходят. Затаились где-то по углам и поджидают, но не смеют выглянуть из своих потайных мест… проклятые духи ночные, наваждения мучительные…
После обеда он велел привести к нему агента ЧК Апанасевича и остался с ним один на один.
Незнакомый Ленину человек смотрит в раскосые глаза диктатора, какой-то странный, таинственный, как змея. Неизвестно, или он только смотрит неподвижным взглядом, или мерит пространство для прыжка.
Ленин шепчет, едва двигая губами:
– Призраки… замученных приходят ко мне… угрожают… проклинают… Это не я убивал! Это Дзержинский! Ненавижу его! Торкве-мада… палач… безумец кровавый! Убей его! Убей его!
Хочет протянуть руку к стоящему перед ним человеку. Не может. Холодные руки тяготят его, словно наполненные оловом… Губы начинают дрожать, язык деревенеет, пена выступает на губах и стекает на подбородок, шею и грудь…
– За… тов… бра… Ел… злот… – шелестят беспорядочно и разбегаются во все стороны стоны, ворчание, бессмыслица…
Врач отсылает агента. Апанасевич уходит, качая головой и шепча угодливо:
– Тяжело больной! Такой удар… вождь народа… единственный, незаменимый…
Снова ползли однообразные, долгие дни горячки и разражающегося на короткое время безумия, тащились нескончаемые, тяжелые часы потери сознания, бессознательных шепотов, невыразимых беспомощных жалоб, глухих стонов, хриплых криков.
Ленин метался и боролся с невидимыми структурами, которые толкались около его кровати, заглядывали ему под веки, плакали над ним кроваво, причитали мрачно, шипели, как змеи. Не знал, что вспыхнула предсказанная им во многих речах и статьях революция в Киле и со скоростью молнии промчалась по всей Германии, вынуждая Гогенцоллернов отречься от престола, а армию германскую к отводу войск за Рейн и к перемирию. Не предугадывал, что разлетелась уже на части гордая империя Габсбургов и что во всех странах среди хаоса событий, споров и смуты поднимал голову проповедуемый из Кремля коммунизм. Уже произносил речи устами Либкнехта и Розы Люксембург в Берлине, уже призывали к диктатуре пролетариата Leon Jogiches, псевдоним Тышка, в Мюнхене, Бела Кун в Будапеште, Майша и Миллер в Праге. Их голосов не слышал творец и пророк военного коммунизма. Он боролся со смертью.
Во время редких минут сознания боялся оставаться один, и ночью, видя, что медсестру сморил сон, будил ее и умоляюще смотрел на нее, говоря только глазами, полными горячих беспокойных вспышек.
– Боюсь… не спите, товарищ!
Возвращаясь неожиданно в сознание и не имея возможности говорить и даже двинуть рукой, дрожал и с непомерным страхом ожидал терзающих его призраков.
Они приходили к нему и вставали с обеих сторон кровати.
Другие привидения, выглядывающие отовсюду, трясущиеся от злобного смеха, мчались тайком, исчезая без следа в пучине безграничной пустоты, начинающейся тут же, перед его зрачками, и уходящей в даль космоса.
Были это страшные призраки, самые страшные и самые жестокие. Брат Александр, красно-синий, с вывалившимся опухшим и черным языком, с веревкой, стягивающей ему шею; он маячил перед ним, как если бы болтаясь на веревке, и бросал неразборчивые, тяжелые, безжалостные слова. Хрипел, с напряжением двигая опухшими губами и длинным неподвижным языком:
– Погибали мы на виселицах… в подземельях Шлиссельбурга, в рудниках Сибири… Пестель… Каховский… Рылеев… Бестужев… Желябов… Халтурин… Перовская… Кибальчич… я, брат твой, и сотни… тысячи мучеников. Умирали мы с радостной, гордой мыслью, что прокладываем нашему народу дорогу к счастью… Но вот приходишь ты… в прах, в небытие превращаешь нашу жертву… убиваешь в нас радость и спокойствие… Приготовили мы дорогу для тебя… предателя… палача… тирана… Будь ты проклят во веки веков! Проклят!
Отзывалась голосом грозным в своей скорби другая фигура, стоящая у кровати. Седая голова тряслась, глубоко запавшие глаза блестели мрачно… поднималась высоко ладонь с пальцами, искривленными, как когти.
«Снова Мина Фрумкин, старая еврейка», – бьется под черепом мысль и парит, как нетопырь, молниеносно, без шума.
Но привидение начинает шептать горячо и гневно:
– Не обманешь себя! Напрасно! Должен меня узнать… Я мать твоя! Я учила тебя любви к угнетенному народу… Побуждала к направлению ему лучей света… проповедовала веру в наивысшую силу, которая есть все и кроме которой нет ничего. Ты проливаешь море крови… разжигаешь дикие страсти темного народа, на преступления его посылаешь… на Бога руку преступную поднимаешь… Безумный, не знаешь, что предрешены дороги жизни людей и народов! Ничего не сделаешь против этого! Каждое высокомерное усилие сгинет в глубине веков, как песчинка в пустыне… Останется после него черное воспоминание и твое имя, ненавистное и проклятое в поколениях, покуда станешь вводящей в заблуждение мерой и утонешь в забвении во веки веков… Будь проклят!
Он собирал всю волю, все силы; слабой одеревеневшей рукой сбрасывал со столика бутылки и стаканы, будил присматривающих за ним людей и шипел:
– Не спите! Не спите! Они меня убьют… Брат… Мать… Елена… Дора… Селянинов… все, все мне угрожают! Не спите! Умоляю… приказываю!
Горячка медленно слабела, покуда в конце концов не прошла. Вместе с нею ушли ночные бредовые видения, мучительные призраки, безжалостные.
Ленин сиживал уже в постели и проглядывал газеты. Узнавал обо всем. Война закончена! Революция гуляет по свету! Коммунизм становится все более сильным. Его мозг – энергичная Роза Люксембург, его пламенное сердце – Карл Либкнехт, и железная рука – Leon Jogiszes действуют, разбивая ряды социалистических соглашателей и нанося удары пришедшим в ужас империалистам!
Что же по отношению к этим радостным событиям значили усилия Англии и Франции, чтобы уволенным, ненужным на фронте материалом военных усилить контрреволюцию в России? Пролетариат в Европе восстанет и победит, а тогда…
«Прочь, глупые, бессильные призраки – творения мозга, отравленного горячкой! – думал Ленин. – Как же убого звучат ваши голоса, как необоснованны, бесплодны и смешны угрозы – проклятия, страхи для малых, неразумных детей!».
Ленин забыл обо всем; полностью захватили его события. Он жил в них, а также для них. Созывал коллег-комиссаров, советовал, поучал, убеждал сомневающихся, толкал к новым действиям, писал для них речи, планировал митинги, конгрессы, руководил всем. Видел и понимал, что работа кипела. Был убежден, что успех белых армий нужно быстро закончить, так как происходили у них уже случаи предательства, замешательства и разложения. Уже там и сям контрреволюционные генералы опрометчиво намекали о возвращении к прежнему монархическому устройству, приводя в ужас и восстанавливая против себя крестьян, рабочих, солдат и увеличивая столкновения между разными региональными властями, существующими в России.
Ленин смеялся тихо, щурил глаза и потирал руки.
Скоро начал он ходить, еще неуверенно, неустойчиво, спотыкаясь ежеминутно и приостанавливаясь, чтобы отдышаться, набраться сил, едва теплящихся в его плечистом теле. Прибывали делегации, порой из далеких местностей, чтобы увидеть собственными глазами диктатора, убедиться, что он живой, что готов к борьбе, защите великолепных завоеваний революции. Навещали его группы рабочих, тайком от белых, прорывающихся с юга, из угольной шахты и железного рудника, с металлургических заводов на Урале; из ткацких мастерских, расположенных в Московской области; приходили серьезные, обеспокоенные и сосредоточенные крестьяне из ближайших и далеких деревень. Со всеми он разговаривал дружески, как равный с равными, понимая каждую мысль и самый мелкий порыв души, выпытывая внимательно, задавая неожиданные вопросы, разъясняющие то, чего не договаривали или не хотели открыть делегаты.
Рабочие жаловались на изматывающую принудительную работу, плохое пропитание, отсутствие необходимых инструментов и суровые наказания.
– Даже прежде такого не было! – возмущенным голосом жаловался Ленину старый рабочий. – Работали мы по десять часов, ели досыта, могли мы купить, чего себе хотели, за плохое обращение устраивали мы скандалы, забастовки, бунты. А теперь? Имеем только затхлый хлеб с мякиной, сухую смердящую рыбу, товаров никаких; полунагие, босые, не можем из дому выйти, ни в школу, ни на развлечение. Работаем по двенадцать часов, не считая добровольной добавочной работы на пользу государства в праздничные дни. Если подсчитать, то по четырнадцать часов получится!.. Если работа не сделана вовремя, комиссары оставляют нас без хлеба, тащат в суд, а если еще повторится, то и к стенки ставят.
Ленин слушал и щурил глаза, думая: «Можно так управлять, пока бесчинствует война… А что будет, когда она закончится? Какой дадим ответ?».
Рабочим он отвечал с доброжелательной улыбкой:
– Трудно, товарищи! Ваше государство, ваша власть… Должны победить контрреволюцию, тогда будет иначе… Скоро объединимся с западными товарищами. Всего будете иметь вдоволь, когда заглянем в карманы европейских буржуев! Насобирали они для вас неисчерпаемые запасы богатств! Терпеливости! Сейчас все для победы пролетариата! Не жалуйтесь, не расхолаживайтесь, работайте изо всех сил, так как конец уже близко! Верьте мне!
Уходили с проблесками надежды в сердцах, восхищенные простотой, откровенностью и пониманием их обид «своим Ильичом».
Ленин после их ухода записывал себе фамилии делегатов, а секретарь высылал председателям Советов и ЧК конфиденциальные письма, чтобы обратили на недовольных рабочих пристальное внимание и категорически пресекли увеличение протестов.
Крестьяне глухими голосами подавали жалобы «земли».
– Не можем стерпеть обнаглевшей «бедноты», этих бездельников, губящих землю, притесняющих настоящих крестьян! Не узнаем мы деревни. Мучит нас всяческая несправедливость, городская мерзость. Это непорядок! Так нельзя с крестьянами поступать! Мы потеем, гнем шею, руки и ноги обиваем себе на работе, а здесь приезжают негодяи в кожаных куртках и все забирают! Зачем работаем?! Это не согласно с законом! Нет! Дать дадим, но столько, сколько сможем по справедливости. Смотри сам, Владимир Ильич, что творится! Крестьяне в Тамбовской Губернии начали работать только столько, чтобы хватило для семьи! Где там! Приехали комиссары, взяли заложников и пригрозили, что расстреляют их, если крестьяне не будут полностью обрабатывать свои поля. Думала «земля», что это угроза для страху, а они пять, десять крестьян поставили к стенке, ну и кончили их! Так с нами не играйте, так как это должно кончиться плохо! Мы давно взяли бы винтовки и топоры, но война нам надоела, и этой крови имеем по самое горло! Терпим еще, но всему приходит конец, Ильич! Всему! Скажи своим комиссарам, чтобы по справедливости управляли, бездельников, сволочь забрали от нас, так как мы их вырежем, как сорную траву на полу.
Ленин превращался в слух, качал головой, выражал сочувствие, обещал потребовать с комиссаров, чтобы не притесняли «землю».
В душе думал: «Ага! Вылез, буржуй. Могучий, в миллион голов… упорный, терпеливый до бесконечности, но и грозный, как зверь апокалиптический!».
Не отважился он перед ними на угрозы и не донес властям о смелых словах и бунтовщических мыслях крестьян. Хотел, чтобы верили ему и надеялись – такому простому в разговоре, с быстрыми крестьянскими глазами и веселым лицом человеку, который как будто вчера отошел от плуга, который понимает все нужды, беды и притеснения «земли».
С одной из деревенских делегаций с Волги прибыл небольшой, бесцветный человечек, как-то удивительно одетый, смотрящий на Ленина загадочными глазами, мягкими и хитрыми.
«Наверное, какой-то сектант», – подумал диктатор.
Крестьяне подавали обычные жалобы. Притеснения, грабеж, бесправие, комиссары… Слова эти они повторяли без конца, постоянно к ним возвращаясь.
Небольшой человечек слушал жалобы крестьян, усмехался хитро и шептал:
– Глупость все! Хорошо и справедливо делается. Уложится все, соседи! Не смущайте, не сейте озабоченности в сердце Владимира
Ильича. Пусть побыстрей выздоравливает! Перед ним еще великая работа… Незаконченная, великая, ой, великая!
Когда делегация прощалась с Лениным и оставляла его в покое, седой мужичок подошел к диктатору и шепнул, зорко глядя на него.
– Позволь мне, Владимир Ильич, остаться и лично рассказать тебе то, с чем сюда пришел.
– Останьтесь, товарищ! – согласился тотчас же Ленин, снисходительный к крестьянам, никогда не забывающий о «чудовище, имущем миллион голов», которых срубить бы не смогли все ЧК государства пролетариата.
Остались они один на один.
Хитрая улыбка внезапно исчезла с лица гостя. Мужчина выпрямился и торжественным голосом произнес:
– Давно не виделись, Владимир Ильич!
Ленин взглянул на него вопросительно.
– Давно! – продолжал человечек. – Раз только мы встречались в Кокушкино у Волги. Чай у вас пил. Родители твои пригласили… Учтивые люди были, добрые…
– Ах! – воскликнул Ленин и хлопнул в ладоши. – Уже знаю! Небольшой, худой поп, прибывший на похороны деревенской девушки.
– Да, да! Отец Виссарион Чернявин, – кивнул головой гость. – Знал вашего брата… Свети, Боже, над его душой.
– Что делаете теперь? – спросил Ленин, морща брови.
Чернявин усмехнулся:
– На старости лет вынужден был заняться сельским хозяйством, так как попы у вас не в почете.
Засмеялся тихо и загадочно.
Молчали долго, обмениваясь взглядами, ловя каждый блеск глаз, каждую родившуюся мысль. Первым отозвался поп:
– Пришел выразить вам признательность, Владимир Ильич! Признательность от искреннего сердца, знающего любовь и носящего в себе глубокое сочувствие.
Это сказав, внезапным движением он преклонил колени и наклонился низко, лбом дотрагиваясь до пола.
– Сочувствие для меня? – взорвался смехом Ленин. – Мы ваших священников, попов и монахов-дармоедов уничтожили и разогнали на четыре стороны. Ха, ха! Конец этому! Аминь! Встаньте с колен, я не икона!
Виссарион Чернявин встал, усмехнулся хитро и шепнул:
– Ой, не конец! Ой, не конец! Начало только… За это, собственно, хотел выразить благодарность, поклон до самой земли.
– Бредишь, приятель! – махнул рукой Ленин.
– Думаешь, что убил веру? – Начал шептать поп. – Ээ, нет! Разрушил Церковь греческую, которая была как гад, ползающий по земле, не имеющий орлиных крыльев, чтобы взвиться для высокого полета. Так как говорил наш Максим Горький: «Рожденный ползать – летать не может!». Ты понял бесчестие и унижение настоящей веры и принуждаешь ее жить сначала от Апостолов Христовых, от тайных собраний, мученичества и светильников первых христиан! Ты вызволил горячую непоколебимую веру из башен Церкви раболепствующей – за это благодарность тебе приношу от себя и своей верной паствы.
Ленин побледнел и напрасно силился выговорить дрожащими устами.
Поп, не замечая его волнения, говорил дальше:
– Думаешь, что крестьян переделаешь на этих, которые в стаде ходят покорные, как немые от рождения? Э-э, нет! Они поняли все, все! Знают, как трава растет, слышат, что река шумит! Договариваются теперь осторожно, осмотрительно, подозрительно, без спешки собирают силы… заговорят все одновременно, и будет это бормотание, которое услышит весь мир! Заставят они, чтобы склонили перед ними голову, охваченную бунтом, ничего не любящие рабочие и комиссары, люди чужие по крови или духу! Крестьяне темные, которых ты просветил, позвал к жизни, твердой наработавшейся ладонью возьмут жизнь родины и поведут без колебаний. За это благодарность тебе приношу, Владимир Ильич, от себя, слуги Божьего, от «земли» и от души твоего замученного за народ брата, Александра Ульянова. Прими его, всемогущий, милосердный Боже, для приращения святых Твоих!
Ленин, делая жуткое усилие, встал и оперся о стол руками. Глаза его были широко открыты, а в них метался дикий безумный страх.
Старый поп поднял взгляд вверх и шепнул со страстной взволнованностью:
– Умираем мы, преследуемые, гонимые, замученные! Ах! Хорошо, благородно и сладко для суровой правды подчиняться ненависти бесстыдных деспотов, тиранизирующих свободу во имя свободы, истязающих душу, чтобы она познала мудрость предвечную!
– Прочь! – крикнул Ленин и зашатался, как пьяный. – Прочь! – повторил хрипло и, внезапно заскрежетав зубами, упал в кресло в конвульсиях.
Что-то зазвонило протяжно, прошипело, лопнуло… Весь мир закружился… Весь мир закружился в бешеной спирали, мчась в возмущенную бездну, перевернутую вверх ногами, где бродили черные туманы и ползли, словно бледные змеи, маячащие дымки, чертящие в мраке сложные, таинственные зигзаги…
Маленький седой человечек выскользнул из комнаты и, увидевши медсестру, обратился к ней мягко:
– Идите к нему, сестра, видать не совсем здоровый еще наш Владимир Ильич…
Вышел спокойный, улыбающийся.
Тяжелая и долгая атака снова лишила Ленина сознания и сил. Справившись с ней, долго оставался он в задумчивости, не замечая никого и не отвечая на вопросы окружающих.
Одна и та же неотступная мысль сверлила, терзала мозг: «Неужели мое усилие было для того, чтобы привести народ к противоположному полюсу? Было бы это издевательством судьбы… самым страшным проклятием. Какие же тяжелые сомнения бросил мне в душу этот сумасшедший поп! Нет! Никогда!».
Позвонил три раза, шумно и нетерпеливо.
Вбежал секретарь.
– Пишите, товарищ! – горячечным хриплым голосом воскликнул Ленин. – В Москве пребывает поп Виссарион Чернявин. Схватить и расстрелять… еще сегодня!..