Они стояли кучкой у подводы, допрашивая Гришку.
— Что ты вез?
— Генеральское имущество.
— Откуда?
— Со Львова.
— Да ну? — недоверчиво звучат голоса.
— Ей Богу! — божится Гришка.
— Эй, ребята! — слышится веселый командный голос. — А ну-ка загляните в какой-нибудь ящик.
Наш ящик ближе всего и разбит. Кто-то отрывает доску.
— Осторожней, как бы нам тут на воздух не взлететь, — потешается один. — Это бомбы.
— Отвяжись, не то ты у меня без бомбы улетишь, — звучит в ответ.
Родные! Родные! Каждое слово, как мед.
Чья-то рука просовывается меж салфетками, осторожно — ищет, щупает. Я издаю самый радостный приветственный писк. Рука стремительно исчезает.
— Что за черт? — спрашивает изумленный голос. — Ребенок?
— Что вы несете? Как бы он выжил в этом чертовом ящике? Задохнулся бы.
— Коль задохнулся, не пищал бы.
Логика несомненная. Новая рука еще более осторожно ощупывает вещи. Несмотря на легкость прикосновения, я пищу изо всех медвежьих сил. Теперь салфетки одна за другой взлетают в воздух. Ну наконец! Глаза мои жмурятся от света. Надо мной голубое весеннее небо и несколько склонившихся над ящиком молодых любопытных лиц.
На головах матеевки. Они, наши!
Взрыв смеха. Меня заметили. Подхватили, подняли вверх. Все хохочут, держась за бока. Рассматривают, передают из рук в руки. Я мяучу, пишу и гавкаю. Умей я петь, запел бы.
Кто-то заметил мой ошейничек. Прочел. И снова радость.
— А ну-ка поглядите, братцы, что привез нам этот гражданин, — приказывает весело капрал.
Они перетрясают ящик.
— Ура! — раздается торжествующий крик. — Ресторан!
— Здорово!
Они чинят подводу, устанавливают ящик. Садятся кто где может. Меня торжественно несут в руках.
— Надо взять его с собой, когда пойдем рапортовать!
— Точно! — соглашаются все.
— Дурнем буду, если не представлю его Деду.
— Верно, Щапа!
Все во мне поет от радости. Как же прекрасна жизнь! Под ярким солнцем, куда ни кинь глазом — мир. За каждым бугорком ждут невероятные приключения. И я — с Ними!
У завалинки полуразрушенной хаты капрал, вытянувшись в струнку, докладывает:
— Гражданин капитан! Разрешите доложить: дозор вернулся без потерь. Взяли одного пленного, одну грузовую подводу и одного медведя.
— Вы, что, рехнулись, гражданин! Откуда здесь медведь?
— Из ящика, гражданин капитан. Щапа, давай медведя!
Тот, что меня нашел, подает меня капитану. Я, пользуясь возможностью, стараюсь как можно четче отдать честь капитану лапой.
Капитан прыскает.
— Где вы такого откопали?
— В ресторане, гражданин капитан. Он целый ресторан нам привез, — восторженно докладывает Щапа.
— Вы уже все обшарили?
— Ящик разбит, гражданин капитан! — объясняет капрал.
— А прочие?
— Не осмотрены, гражданин капитан.
— Давайте их сюда.
В ящиках обнаруживаются карты и бумаги генерала. Необходимо их срочно доставить Коменданту. Капитан собирается идти. Щапа вызывается помочь. Подмигнув товарищам, берет одной рукой бумаги, а другой подхватывает меня и следует за капитаном.
По пути я могу осмотреться и вижу — по миру, который сперва показался мне радостным, гуляют беда и горе. Поминутно грохочут выстрелы, там и сям чернеют свежие пепелища. Времени расспросить кого-нибудь по пути нет. Мы быстро идем вперед.
Земля раскопана, разрыта. В ямах и окопах груды разрезанной ржавой колючей проволоки.
Одна из хат целее остальных. Перед завалинкой группка офицеров.
— Привет!
— Привет!
— К Коменданту. С рапортом.
Доложили. Мы входим. По дороге от тряски лапы мои совсем разболтались, но я собираюсь показать себя молодцом.
Кто-то сидит у окна, склонившись над разложенной картой. В сером аккуратном мундире. Обернулся. Посмотрел.
От моих бравых намерений и следа не осталось. Лапы обессилели от волнения. Из-под густых бровей с бледного лица на меня глядят серые сокольи глаза. От них исходит сила, сосредоточенная, пронизывающая. Вся фигура напоминает стальной клинок.
Капитан берет под козырек. Рапортует.
Щапа стоит в дверях, благоговейно взирая на Деда.
— Где бумаги? — спрашивает металлический, немного протяжный голос.
— Щапа! — подзывает капитан.
Щапа, чеканя шаг, подходит с генеральскими бумагами, не выпуская меня из рук.
— А это что такое? — спрашивает тот же металлический голос, на сей раз про мою особу.
Щапа, вытянувшись, чеканит:
— Разрешите доложить, гражданин Комендант. Медведь. Трофейный.
Улыбка. Неожиданно ясная, детская улыбка. Глаза стали мягкими и добрыми-предобрыми. Щапа, просияв, поворачивается кругом и выходит, бережно прижав меня к боку. Лишь тогда я решаюсь тихо и радостно вздохнуть.
Перед хатой один из офицеров останавливает Щапу. Тот по его приказу показывает меня, добавляя с гордостью, что мне улыбнулся сам Дед. Но и без того все лица, словно по команде, веселеют. Я перехожу из рук в руки.
— Вполне молодцеватый медвежонок, — заключает один из офицеров.
— А знаете, — замечает другой, — в Париже медвежат прицепляют к авто на счастье. Каждый второй шофер в Булонском лесу возит с собою какую-нибудь обезьяну.
— Мода!
— А может, и не мода. Люди всегда ищут что-нибудь, что принесет им счастье. Французы свято верят в амулеты.
— Так, может, и нам Мишка принесет удачу.
— Надо бы его посадить на авто.
— Сначала выцарапай авто у австрияков!
— Ну тогда и без авто обойдемся. Отдать его в обоз — пусть ездит.
— Слишком приличный медвежонок для обозного.
— Посадить его к Деду в коляску! Чтобы всегда везло.
— Точно.
— Щапа, это ваш медведь. Отдадите его на коляску Деда?
— Слушаюсь.
Этим словом Щапа решил мою судьбу.
Если бы от меня одного зависело счастье людей, путь Легионов был бы легким и безмятежным и не осталось бы за нами крестов, плачущих над солдатскими могилами. Но есть, увы, предначертания посильнее, чем удача, которую сулят плюшевые медвежата. Несмотря на все мои усилия, путь польских солдат на восток был залит реками пота и крови. Столько героев осталось в могиле — спать вечным сном и видеть во сне свою Польшу.
Радость первых минут встречи с Легионами сменилась вскоре тревогой за их судьбу. Реестры, списки и рапорты, что везли вместе со мной в коляске Деда, рассказали мне всю историю от самого начала. Я узнал про тайны довоенных стрелковых обществ, о которых слышал уже от Стася и его пехотного ружьишка… И про историю славной «семерки», что в первые часы войны, с седлами за спиной, перешла границу Королевства, чтобы положить начало польской кавалерии. И про выступление Легионов из Кракова, и про первые бои, первые потери и постоянно растущие отряды.
Личные заметки и карты Коменданта пели славу несгибаемой вере в победу. Бумаги, присланные из австрийских штабов, криво усмехались. Списки потерь рыдали, проливая реки фамилий. Ох, мне памятны все имена! Будто перед полевым монокуляром, проплывали воспоминания о каждом бое, в котором пал тот или этот солдат. Я как вживую видел смелые атаки, отчаянные прорывы, геройское прикрытие чужого отступления. И кровь, кровь, кровь. Сколько же благородных, прекрасных ребят легло в сырую землю!
Сегодня я знаю все. Знаю, что с каждой каплей священной, пролитой за Дело крови в жилы растерзанной Отчизны вливалась новая жизнь. Что без этого страшного живого источника Польша бы не восстала из могилы. Но тогда это знал только Он. И все во мне бурлило от злости на захватчиков, на обидчиков, проливавших эту благородную кровь.
Штабной обоз подвергался частым и сильным обстрелам. Я не раз пытался переговорить с проносившимися мимо пулями. Но они были слишком упоены полетом. Лишь свистели, пролетая: «Несу смерть!» — а после падали замертво и, сколько я ни спрашивал, не могли уже вспомнить, кто и в кого их послал. Безобидные кусочки железа…
Я был бессилен. Я не мог никого предостеречь, не мог никому помочь. Им суждено было исполнить свою жертвенную миссию. И исполняли они ее так радостно, словно речь шла не о жизни, а о веселом приключении.
Они рядами шли на смертный бой и пели. С песней брали московские окопы. С песней мерзли на морозе, с песней шагали по пыльным дорогам в жару. А во главе всегда был Он, мысль Его, песня о Нем.
Я долго ехал в обозе штаба бригады. Проехал с ним изрядную часть польской земли, отбиваемой пядь за пядью, шаг за шагом. Наконец-то увидел мир. Но он был совсем не таким, как я думал. Повсюду была разруха. Сожженные деревни грозили небу дымовыми трубами, а когда мы проходили мимо, долго кричали нам вслед:
— Отстрой! Спаси! Отомсти!
На незасеянных полях ветер шептал солдату:
— Остановись! Засей!
А луговые травы шумели:
— Коси!
И вся земля, куда ни глянь, кричала:
— Я твоя!
Людей мы почти не встречали. Враг, отступая, угонял перед собой население, а за собой оставлял пустыню.
Однажды мы остановились в деревне, где не увидели ни души. Солдаты небольшими группами разошлись на разведку. Отовсюду веяло смертью. Когда стрелки подходили к домам, внутри нередко раздавалось хлопанье крыльев и из хат вылетали стаи воронья — верный признак, что обитателями были трупы. Порой усадьбу сторожил голодный пес.
Ребята возвращались молчаливые и мрачные. Одна лишь группа принесла в обоз необычную находку: девочку лет четырех. Говорили, что нашли ее в пустой деревенской школе. Там в классе лежало тело матери, убитой разрывом снаряда. Малышке в ручку угодил осколок. Она была так напугана, что ее чудом заметили: девочка запряталась в самый темный угол и ни за что не хотела выходить. Она не сказала ни слова, не вскрикнула, только тряслась как лист, а по бледному исхудавшему личику катились огромные слезы.
Ее обступили растроганные солдаты. Дали ей поесть, гладили, утешали. Они так давно не видели детей! Не одному тут вспомнился дом. А ведь среди них было больше таких, что оставили дома маленьких братишек и сестер, чем таких, по которым скучали дети. Лица у всех помягчели, сделались почти ребячьими.
Позвали доктора. Он сделал малышке перевязку, сказал, что кость не задета и царапина быстро заживет. Снова стали ее выспрашивать — безрезультатно. Никто не мог добиться от девочки ни слова. Она продолжала дрожать и тихо плакать. Стали опасаться, что от страха она потеряла дар речи.
Я смотрел на все это с высокой своей коляски. Во мне пробуждались давно позабытые чувства. Малышка напомнила мне Галю. Головка у нее тоже была светло-русой, но глазки черные и полные печали — что может быть такая печаль, моя счастливая хозяйка и не подозревала. Мне страшно захотелось увидеть в этих глазках радость. Я постарался восстановить свою прежнюю способность притягивать детские взгляды. Получится или нет?
Малышка подняла заплаканные глаза. И чудо произошло, слезы высохли. Маленькая ручка указала на меня пальчиком, а трясущиеся губки проговорили с последним всхлипом:
— Медведь.
Ребята были счастливы. Один молниеносно подскочил ко мне, разрезал проволоку, которой я был закреплен на коляске, и подал меня девочке. Я весело запищал.
Нашли Зосю
Малышка еще боится поверить. Но личико светлеет, словно на него упал лучик солнца. Я пищу все смешней и смешней. Малышка колеблется. Наконец две исхудавшие ручки хватают меня и прижимают к груди, в которой все еще страдальчески трепещет бедное сердечко. Солдаты улыбаются. В глазах у многих поблескивают слезы.
Теперь с малышкой можно и поговорить. Зовут ее Зося. Зося Томицкая. Папы нет. Жила одна с мамой. Мама была учительницей в школе. Есть тетя, но далеко — в «Станисьляве». Солдаты догадываются, что это Станиславов. Но чем это поможет? Станиславов по другую сторону. И помыслить нельзя, чтобы везти туда девочку.
Они глядят на малышку, которая осыпает меня поцелуями, и им даже думать не хочется, чтобы куда-то ее отвозить. А девочка, едва взяв меня в руки, почувствовала себя как дома. Кто-то посадил ее в телегу, подложил попону. Зося устраивается поудобнее и говорит мне:
— Тут будет дом. Мы будем тут жить. Мишка и Зося… н-но, лошадки!
Солдаты смеются. Доктор с офицером совещаются. И здесь плохо, и в госпитале не лучше. Нужно, конечно, как можно скорее отправить малышку подальше от фронта. Ничего не поделаешь. Но пока…
— Пусть пока едет в обозе, — решают они наконец.
Так что теперь я ехал в самом хвосте обоза в объятиях маленькой Зоси, которая на удивление легко приспособилась к новой жизни. Она сразу же стала всеобщей любимицей. Каждый что-нибудь ей приносил, и не было для солдат в обозе ничего приятнее, чем навестить нашу Зосю. Сам Комендант, когда заметил, проезжая однажды мимо, малышку, остановился и долго гладил ее светлую головку.
Бесконечно, однако, так продолжаться не могло. Собиравшийся в Краков врач должен был взять с собой Зосю и оставить ее там у каких-то знакомых. Я дрожал при одной мысли об этом. Малышка ни на минуту со мной не расставалась. Я же вспоминал все проделки прошлых лет, лишь бы только у нее не оставалось времени думать о пережитом горе и смотреть на ужасы вокруг.
Легионы прикрывали отступление армии. Обоз отходил под грохот непрерывной канонады: позади, там, где наши ребята удерживали безнадежные позиции, был настоящий ад. Мы ехали гуськом через лес. Подступала ночь. Я грустил. Зося, несмотря на грохот выстрелов и тряску, дремала. Ей устроили гнездышко под полотняным навесом фургона, и там она лежала, свернувшись калачиком, не выпуская меня из рук.
Стемнело. Ночь была беззвездной. Ракеты и осветительные снаряды ежеминутно озаряли набрякшее тяжелыми тучами небо. Мы ехали среди редких старых деревьев, приобретавших в моменты этих вспышек фантастические очертания.
Вдруг, когда мы объезжали овраг, раздался дикий вой, крики, выстрелы.
— Казаки! — промелькнула мысль.
Лошади тут же развернулись и резво понеслись. Отлично! Убежим.
Но почему не туда, куда прочие подводы, а в противоположную сторону? Ах, да ведь это те самые, трофейные Гришкины лошади! Неужели почуяли своих? Напрасно ездовой пытается их завернуть, остановить — мы несемся напролом. Стремительно мелькают деревья. В любую минуту мы можем врезаться в ствол. Я вступаю в переговоры с упряжью. Та старается замедлить галоп. Тщетно.
До чего же трудно договориться с лошадью! Легче, чем с человеком, но все же очень трудно! Ведь мы совсем туда не хотим! И разве можно так бешено нестись? Это еще могут выдержать ящики — но не Зося!
Малышка проснулась, сидит с широко раскрытыми от ужаса глазами, судорожно сжимая мою лапу. Мы слышим догоняющих нас всадников. Измученные лошади замедляют безумный бег. Слышится протяжное русское «Сто-ой!»
Теперь мы на «той стороне».