Вишневого цвета автомобиль с медным ангелом на капоте наехал на пятнышко света, проскочившего сквозь листву на темную мостовую и лежавшего неподвижно, затаившимся призраком, шагах в двадцати от грубой чугунной ножки пластмассового фонаря. Повинуясь бесцеремонному механизму тормоза, автомобиль поспешно и недовольно присел на передние колеса и, остановившись, мгновенно выпрямился, точно в этом принудительном движении таилось нечто чрезвычайно постыдное для его горделивой осанки. Призрак света с проворностью и верткостью беса, готового ко всяким случайностям, перепрыгнул с мостовой на капот, скользнув по широкому хромированному бамперу, на котором вспыхнула и сонно угасла фиолетовая искра; некоторое время, пока автомобиль еще покачивался на возбужденных рессорах, он, подыскивая себе местечко, нервно пошарил по длинному капоту, похожему на крышку массивного саркофага, и наконец, затихнув, устроился рядом с ангелом. Ночь была беззвездная и безветренная, и ангел напрасно запрокидывал свою кудрявую голову, которая сидела, как у старого горбуна, на самых ключицах: ничего, кроме плоских чернильных туч, он не мог рассмотреть в этих будничных небесах, не оживленных волшебным движением космоса.

— Заночуем здесь, — сказал один из обитателей автомобиля, — тот, который уже десять часов кряду сидел за штурвалом и, с изяществом балеруна нажимая на педали длинными и мускулистыми ногами, обутыми в лакированные ботинки, гнал автомобиль по гладким равнинным дорогам, беспрестанно напевая на разные мотивы какую-то пылкую песенку на турецком языке, в которой, как он утверждал, говорилось о юных контрабандистах, о столетнем вине и о нежных поцелуях блондинистой женщины (то, что песенка пелась действительно на турецком, было тоже не более чем утверждением штурвального, которое — он это знал — не мог подвергнуть сомнению ни один из его спутников). Ангелу, как и всему экипажу, за исключением штурвального, место ночевки показалось непривлекательным. Он вообще готов был мчаться всю ночь на юг, подставляя ветру свое медное личико, пока над планетой не вздуется купол, весь расшитый огненным жемчугом нерушимых созвездий его отчизны, откуда слетел он семь лет назад на капот вишневого автомобиля, и пока не накатит с рассветом, ударив внезапным провалом в лобовое стекло, то, что всем обещал штурвальный, — море! Ангел поежился, вздрогнул, осторожно (чтоб не взъерошились перья) потер друг о друга высокие дуги крыльев. Ему было зябко. И он не склонен был доверять бодренькому заявлению штурвального, что этот город, куда примчал их вишневый автомобиль, на ходу раскрывая «чудные вееры» (так затейливо выражался штурвальный, имея в виду пирамидальные тополя, что стояли сплошною стеною вдоль шоссейных дорог и разлетались гигантскими перьями на пологих пригорках), что этот город «уже южный». Желая убедить в этом всех своих спутников, штурвальный вылез из автомобиля, быстро снял, опираясь на дверцу, серые панталоны с лампасами и надел горчичного цвета шорты со множеством ремешков и застежек. При этом он оставил на себе жилетку из розовой саржи, белую с просторными рукавами рубаху, и черную в багровых искрах бабочку-регат, украшенную крупной жемчужиной.

Эту бабочку на плоской резинке штурвальный не снимал ни при каких обстоятельствах, даже тогда, когда он, повинуясь не слишком настойчивым просьбам Аделаиды Ивановны, охотно, с бесстыдной внезапностью раздевался догола, чтоб позировать ей на какой-нибудь сочной лужайке или на высохшем камне в центре сонного прудика, зачехленного плотной ряской: в этом случае бабочка, исполняя обязанность прудика, безнадежно ослепшего в своей захолустной рощице, являла взору художницы зеркальное отражение усов — она уныло свисала вниз, а усы злодейски вздымались кверху, придавая беззлобному лицу штурвального выражение опереточной ярости.

Это выражение исчезало только тогда, когда он соскакивал с камня и, взбаламутив дремотные воды, выбегал на берег; стоя за спиною Аделаиды Ивановны, выглядывая из-за ее плеча, он с деловитой невозмутимостью знатока давал ей советы: он предлагал ей выкрасить прудик в малиновый цвет, насажать на него лебедей, натыкать вкруг камня блудливых русалок, а по деревьям развесить, как гнезда, ворон, кудлатых чертей с любопытными глазками.

«А меня, Адочка, — говорил он, и в голосе его (точно сдвинулась ящерка) вдруг появлялась без всякого перехода интонация вкрадчивой нежности, — изобрази в золоченых книмидах... вот здесь, на голенях, как у римских воителей. И повесь мне, любезная женщина, яростный лук на плечо... И дай мне, о! дай мне, голубка, упругий колчан, младая, чтоб грозно кипел в нем хворост сыпучих, брызжущих стрел...»

Последние слова штурвального были началом какой-то длинной поэмы, которую он неустанно переводил с латыни, но их уже трудно было расслышать в точности, потому что они шелестели в пушистой ложбинке на шее Аделаиды Ивановны, там, откуда поднимался сплетенный в косу и прилипший на макушке хвостик.

«Ах, оставьте, Демиург Александрович, — возражала она, — оставьте ваш пошленький балаганчик с русалками для этой блондинистой шлюшки, о которой вы так элегантно поете в машине».

Глядя поверх холста, Аделаида Ивановна внимательно и спокойно ощупывала пространство над камнем так, будто штурвальный находился не у нее за спиною, а там, в центре прудика, и продолжала (с уже чрезмерным старанием) выписывать тоненькой кистью его усы.

«...А на голову, Ада, воинственный шлём с невинными крылышками на темени... Адочка, Ада, адская женщина...» А потом затяжные поцелуи штурвального, его возбужденный шепот и нежное мычание сквозь зубы. И перевернутый мольберт. И пестрые юбки Аделаиды Ивановны, ее чулки и подвязки, разбросанные по лужайке...

А впрочем... О ангел, ангел! Как упоительно лгут твои медные губки. Что мог ты знать об этих сеансах придорожной живописи! Ты никогда не слышал пылкой поэмы штурвального, даже ее начальных строк. Автомобиль стоял на обочине, утопая колесами в горячей кашице, пыли, и ты, повесив головку, уныло вышагивал по капоту, с трудом волоча за собою громоздкие крылья («Ну, зачем они тебе, дурачок! — говорила, смеясь, Аделаида Ивановна. — Ты теперь наш, земной, и лучше бы ты избавился от этих занудных штуковин. Уж на что Демиург Александрович — смерть как тоскует по крыльям! — а все равно, смотри-ка, здесь он предпочитает носить усы... Будешь умненьким мальчиком, он и тебя наградит усами». — «Точно такими же, как у него?» — спрашивал ты с надеждою и восторгом. «Ну конечно же, глупенький, точно такими!» — уверяла тебя Аделаида Ивановна, и ты, обольщенный посланник, готов был сию же минуту сменять на усы штурвального тягостный дар отчизны); измученный ожиданием, ты подходил к лобовому стеклу, трогал скрипучие «дворники» — ты помнишь, с какой восхитительной синхронностью исполняли они монотонный танец под барабанную дробь и шипение дороги! Штурвальный всегда выпускал их на сцену загодя, не позволяя вовсю разгуляться назойливым балеринкам, спорхнувшим с небес; их дрожащая стайка, прилепившись к прозрачным подмосткам, уже начинала разыгрывать свой грациозный спектакль с затейливой хореографией, но в него ошалело врывались два мрачных и неутомимых плясуна — они дружно выскакивали из-за кулис и с угрюмою бодростью наяривали вприсядку, расталкивая локтями изнеженных гастролерок!.. Пользуясь тем, что пассажиры, оставшиеся в автомобиле, спали, один, свернувшись калачиком, на заднем сиденье, а другой — это был небольшого росточка плешивенький старичок лет восьмидесяти, одетый в ярко-зеленые брючки, черный фрак и пантофли, расшитые бисером, — дремал, положив под щеку обе ладошки, в приоткрытом багажнике, где его и возил штурвальный, устроив ему там уютное жилище, с маленьким торшерчиком, с сундучком для нарядов, с бамбуковым креслом и даже с камином, который топился окурками, пробками и всяческим мусором, ты потихоньку залазил в кабину и усаживался на место штурвального. Твои ножки, небесный воин, были слишком короткими, и как ни старался ты, они не дотягивались до педалей, по которым беспечно прохаживались неутомимые, крепкие и проворные ноги штурвального. Но зато всевозможные кнопки, рычажки, колесики, клавиши были доступны тебе. Позабыв обо всем на свете, ты в порыве блаженной скуки принимался за дело — сначала с опаскою, осторожно, а потом все смелей и уверенней ты нажимал их, выдергивал, вдавливал, и тут начинался концерт! Вспыхивали и, прищелкивая, мигали разноцветные лампочки (и подкрашенный свет их восхищал тебя больше, чем сияние гордых светил твоей безупречной державы); вздрогнув, подскакивали и трепетали пестрые стрелки оживших приборов; звякали в воздухе, превратившись мгновенно в туман, железные лопасти вентиляторов; взывала забытая всеми печь; журчали «фонтанчики» и очумевшие «дворники» со свистом елозили по стеклу. Правда, концерт продолжался недолго. Желая втиснуть в его программу еще какой-нибудь залихватский номер, ты поворачивал до отказа сплющенный ключик, на котором болтался, подвешенный на цепочке, бульдожик из красной яшмы, и номер — это был очень сложный акробатический трюк — исполнялся незамедлительно: что-то взвизгивало в моторе, автомобиль, рывком приподняв свое грузное тело, отчаянно подавался вперед, старичок, как будто только того и ждал, небрежно вываливался из багажника, публика замирала в сочувственном ужасе (не заметив, конечно, как находчивый виртуоз успевал зацепить на лету свою гибкую трость, которую он подставлял на стоянках под тяжелую крышку багажника), крышка звучно захлопывалась, исхитрившись в последний момент закусить металлическим зубом фалду черного фрака, и старичок — але-оп! — повисал над землею. О нет, разумеется, ни оваций в партере, ни криков «брависсимо!» на галерке не было:

— Ой-ё-ёй, Демиург Александрович, — сокрушенно стонал старичок, — так-то вы любите кавалера ордена Золотого Руна! А я вам еще свитерочек связал, пушистенький, мягонький... Ах, озорник, ах, проказник... ну да будет же вам, помогите! Где вы там? Прячетесь? Я вас прощаю. Порезвились — и пусть его, и на здоровье, а меня теперь надо снять. — Видя, что рассудительный тон монолога не продвигает спектакль к финалу, старичок делал паузу и, стремясь угодить режиссеру, принимался за дело иначе: — Снимите же, как вам не совестно?! У-ууу, бедненькому кавалеру помогите! — визжал он пронзительно и плаксиво, умудряясь еще на весу капризно подергивать ножкой.

Штурвальный выскакивал из-за холма. Его бабочка рассыпала искры на солнце, смоляные усы, на которых слегка подтаяла фабра, туманно лоснились; он был голый, и лишь недописанный холстик Аделаиды Ивановны, закрепленный ее пояском, свисал у него с живота на манер египетской схенти. В руках он держал откуда-то взявшийся арбалет.

— Что случилось, Арнольдик! — весело кричал он, подбегая к автомобилю. — Почему ты висишь, как сусальный орешек?

— Ах, так это не вы... — пыхтел золоторунный кавалер. — Ну так, значит, ваше гнусное насекомое запустило машину! И вот я, извольте, повис...

Насекомое! Гнусное!.. Скройся, мой ангел! Это он говорил о тебе — о тебе, вольный житель лазури!.. Или метни свой доблестный дротик, напитанный гневом... Но куда попадет он? В мой обескровленный театрик неуязвимых видений...

Штурвальный, посмеиваясь, открывал багажник — высвобождал печального акробата. Тот, конечно, не думал спускать тебе с рук твою простодушную шалость. Он подхватывал трость и, держа ее на весу (как сачок для пленения ветреных бабочек), осторожно крался к кабине, чтоб застигнуть паршивца врасплох. Но ты уже был на капоте. И ты был медный. И брань кавалера, его ловкие оплеухи доставались (а жаль!) не тебе...

— Уриил! Ах, ты ж, подлый мальчишка! — злобно шипел старичок, сжимая в холодных пальцах ухо сонного пассажира, хрупкое крылышко пойманной бабочки. — Не прикидывайся, негодник, ты ведь не спал! не спал! — Крылышко дважды щелкало, нагреваясь от боли. — Ты для чего повернул этот ключик, а? говори!.. Ты хотел погубить кавалера?!

— Я нечаянно, господин кавалер...

— Высокородный! И благородный!..

— ...и достославный, и досточтенный, и достохвальный... — воодушевленно подхватывал пленник, потихоньку выдергивая из ослабленных лестью пальцев онемевшее крылышко, — ...и досто-черт-его-знает какой! — добавлял он уже на свободе, обрекая злосчастное дело о ключике на самый печальный исход в случае, если побег из-под стражи окажется неудачным — каковым он и был бы, не очутись на пути кавалера, мигом пустившегося в погоню, Аделаида Ивановна, которая все это время стояла на самой макушке холма и, приподняв с полдюжины юбок, расправляла морщинки на алых чулках, подвязанных желтыми лентами.

— Посмотрите, Арнольд Владиславович, — говорила она, ухватив кавалера за шиворот, — в тот момент, когда сам кавалер должен был ухватить беглеца, — какой я веночек сплела...

— Из ромашек? — спрашивал кавалер, возбужденно двигая ножками: он висел над асфальтом, приподнятый властной рукою Аделаиды, — представление, увы, продолжалось.

— Из колосочков, мой козлик. — Она аккуратно ставила старца на ноги и, нагнувшись к нему (он едва доставал ей до пояса), подносила венок к его лицу, гладко выбритому и совершенно безбровому. Брови он иногда приклеивал; у него был особый футляр, изнутри отделанный бархатом, в котором лежали рядком, как драгоценное ожерелье, четырнадцать пар бровей различного цвета; кавалеру нравились белые — он приклеивал их не туда, где полагалось расти настоящим бровям, а значительно выше, отчего любую гримасу, даже если она была вызвана гневом, легко было спутать — на это, видимо, был и рассчитан весь фокус — с гримасой невинного умиления.

— Ах, Аделаида Ивановна! Как хорошо, как чудесно! — лепетал кавалер, разглядывая венок со всех сторон и жеманно трогая его пальчиками, на которых дружно мерцали овальные ноготки, отполированные до голубого сияния. — А вы мне его подарите?

— Подарю, подарю, мой плюгавенький рыцарь, мой благородный гномик, я для вас его и сплела!

— О!.. О!.. Вы думали обо мне! — восклицал кавалер; и дрожащие слезы (он так пылко размахивал кулачками, изображая приступ восторга, что даже убил на лету стрекозу, ударив ее шпинелевой запонкой) переполняли его глаза; разгораясь все ярче и ярче, они превращались в крупные капли и выкатывались попарно на голую сцену безбрового личика, которая уже не могла приглушить их фальшивого блеска, — кавалер это чувствовал, но приклеивать брови прямо по ходу спектакля он никогда не решался. Впрочем, однажды — ты помнишь, мой ангел, — на автомобильной стоянке возле дорожного ресторана с оранжереей, где штурвальный и Аделаида Ивановна долго обедали за пластмассовым столом под лимоном, он это попробовал сделать. Штурвальный застал у него в багажнике какую-то старушонку, пьяненькую, в зимнем пальто, по-видимому, дворничиху. Они сидели на сундуке и играли в кости. Дворничиха курила, сквернословила, называла кавалера «вонючим мерзавцем» и даже плевала ему на брюки (ее плевками был изгажен вообще весь багажник), но кавалер не обращал на это ни малейшего внимания, его щеки пылали от возбуждения, он выигрывал; дворничиха охапками вытаскивала из-за пазухи казначейские билеты и в ярости пыталась впихнуть их в смеющийся рот кавалера: «На, на, удавись!» — кричала она. Дворничиху штурвальный прогнал, вернув ей деньги из своего бумажника — значительно больше, чем она проиграла. А кости, черные с красными точечками, он у кавалера отобрал («Как не стыдно, Арнольдик!»), и тогда кавалер разрыдался; он умолял вернуть ему кости, он топал ножками, хватал себя за грудь, падал на колени, снова вскакивал и между прочим приклеил брови, незаметно вытряхнув их из футляра в носовой платок, который затем он приставил к лицу, делая вид, что вытирает слезы; брови приклеились, но только сразу три пары, и притом все три вверх ногами. Штурвального это ужасно развеселило, он хохотал, попросил кавалера наклеить еще две пары. «Вот теперь отлично, Арнольдик! Теперь у тебя на лбу — две пагоды!» ...А глазки твои, как озера... Боже мой, штурвальный, штурвальный, до чего же любил он сравнения! Стоило им подвернуться ему на язык, и он становился беспечным и благодушным... Он бросил кости под ноги кавалеру (выпало три единички), кавалер тут же схватил их, спрятал в кармашек жилетки, а штурвальный ушел расплачиваться за стоянку, весело подпрыгивая на ходу, напевая, насвистывая. И потом еще, за рулем, обрывая на полуслове турецкую песенку, он декламировал на все лады терцину Данте: «Нет, ты только послушай, Адочка, какая бездна чувств в этих строчках, и это в точности о нашем Арнольдике:

Когда кончается игра в три кости, То проигравший снова их берет И мечет их один, в унылой злости...»

...Но ведь не проигрывал, не проигрывал никогда нетленный рыцарь Золотого Руна!..

— О Аделаида Ивановна, — продолжал кавалер; венок из пшеничных колосьев он уже надел, сильно сдвинув его на затылок, а слезы на всякий случай смахнул, — вы добры и прекрасны, как Изабелла Португальская, и я даже могу сейчас стать перед вами на колени!

— Вздор! Вздор! — смеялась Аделаида Ивановна. — Я не знаю, кто такая Изабелла Португальская, а знаю только, что теперь вы начинаете паясничать и тараторить без умолку про ваших напудренных дамочек и про восхитительные турнирчики в их честь.

— Напрасно вы смеетесь, Аделаида Ивановна... Вы и Демиург Александрович... я так вас люблю! Вы так напоминаете мне эту благородную пару — герцога Бургундии Филиппа Доброго и его супругу Изабеллу... Только у герцога не было усов, такие усы, как у Демиурга Александровича, носили гранды в Испании, они назывались — «бравадо»...

— Как вы сказали?

— «Бравадо», Аделаида Ивановна, я много пожил и знаю название всем усам на свете... Ах, если бы и вы жили в те времена, когда я был дружочком герцога! Я бы сделал вас кавалерственной дамой нашего ордена, и герцог бы не стал возражать, он доверял мне во всем безгранично, и больше того, он восхищался моей смелостью! Я ведь не говорил вам, Аделаида Ивановна, что ваш несчастный Арнольдик не побоялся в присутствии всего двора великой Бургундии упасть на колени и первым поцеловать каблучок Изабеллы в день ее свадьбы с герцогом; герцог мог бы казнить меня за такую дерзость, но он поднял меня, поставил на свадебный стол и сказал: «Арнольд! Твой подвиг равен подвигу аргонавтов! Браво!» И все вокруг закричали «браво!» и бросились целовать каблучок Изабеллы. Но Арнольдик был первым. И герцог Бургундии сделал Арнольдика первым после себя кавалером высшего ордена герцогства! — Рассказывая эту диковинную историю, кавалер потихоньку пятился к багажнику: ему не терпелось заглянуть в трюмо (оно стояло возле камина) и посмотреть — красиво ли сидит на нем венок; он уже заносил ногу на ступеньку, которую штурвальный специально для него приделал к заднему бамперу, но вдруг опускал ее и, цокнув языком (как будто он вспомнил о чем-то досадном), направлялся к кабине, где штурвальный, уже одевшись, причесавшись и нафабрив усы, сидел за рулем.

— Демиург Александрович, подарите мне ваш арбалет.

— Какой арбалет?

— Ну, вот этот, с которым вы тут бегали, я видел.

— Ах, этот... Нет, Арнольдик, нельзя.

— Подарите!

— Да нет же и нет! Он самому мне нужен. Ты же знаешь, Аделаида Ивановна пишет с меня картины... Зачем он тебе?

— Я буду стрелять по птичкам.

— Нет, не годится, Арнольдик, я тебе арбалет не дам.

— Ну хорошо, хорошо, я скажу вам всю правду: я так ужасно тоскую в этих сарматских степях, я, может быть, даже умру от тоски... и если бы хоть что-нибудь, ну хотя бы вот этот арбалетик... о! арбалетик напоминал бы мне о моей милой Бургундии, о славном, добрейшем герцоге...

— Ладно, ладно, Арнольдик, не плачь. Бери. — Штурвальный протягивал кавалеру арбалет, тот, вцепившись в него, исчезал в багажнике и захлопывал крышку.

Весь экипаж рассаживался по местам: Уриил — на заднем сиденье, Аделаида Ивановна справа от штурвального на переднем, Ангел стоял на капоте. Автомобиль взвывал, выбрасывая из-под колес лоснящуюся пыль, выезжал на горячий асфальт, над которым покачивались и клубились, как водоросли, прозрачные струйки марева, и мчался к югу, к морю. «Бургундии герцог с супругой своей, — напевал штурвальный, придерживая руль одной рукой, — в чертог золотой удалился...»

— Вы чувствуете, здесь уже пахнет кипарисами, — сказал штурвальный, защелкнув последнюю кнопочку на замшевых шортах; панталоны с фиолетовыми лампасами он небрежно скомкал и засунул в кармашек своего сиденья. Аделаида Ивановна промолчала, она потуже закуталась в плед и закрыла глаза. Уриил неуверенно произнес:

— Чувствуем.

На его пиджачке была одна, чрезмерно большая пуговица (вторая сверху), которую он, беспрестанно зевая и с трудом уже двигая сонными пальцами, старался загнать в петлю, но пуговица не поддавалась, она даже как будто подсмеивалась над усердием Уриила, самодовольно хихикала, выскальзывая из его пальцев, и там, в каком-то текучем пространстве, куда его увлекало это упрямое единоборство, Уриилу показалось, что не он, а именно эта пуговица сказала: «Чувствуем».

— А я очень, очень чувствую!! — закричал кавалер, выскочив из багажника. — И кипарисами пахнет, и пальмочками, и луною!.. Дозвольте и мне, Демиург Александрович, переодеться во что-нибудь южное!!

— Переоденься, Арнольдик... Завтра увидишь море.

— Сию минуту, Демиург Александрович! Вы мне приказали... сию минуту! — Кавалер исчез. Автомобиль некоторое время покачивался и подрагивал — в багажнике, видимо, полным ходом шла примерка нарядов, слышно было, что там даже кто-то попискивает и хлопает в ладошки: «Ой, ой, как красиво, мой сладкий дружочек!» (Кавалер имел обыкновение нахваливать себя, выплясывая перед зеркалом.) Вскоре в багажнике все затихло, и рыцарь выпорхнул из-под крышки. На нем были короткие шарообразные штаны, туго набитые сеном и украшенные пестрыми ленточками; спереди торчал, изогнувшись, как сабля, огромный брагетт, обтянутый красным сафьяном, — он поднимался кверху и доставал кавалеру чуть ли не до подбородка.

— А это еще зачем? — изумился штурвальный.

— Ну как же, как же, Демиург Александрович, — забормотал кавалер смущенно, — вы же должны понимать...

— Нет, я знаю Арнольдик, это нужная вещь, но зачем же такая...

— Для красоты, — перебил его кавалер. И тут же выставил ножку: — А посмотрите, какие у меня пигашики! — Пигаши были действительно необыкновенные: на них не было места, свободного от алмазов, рубинов и изумрудов; на носках висели хрустальные колокольчики, а сами носки, длиною с полметра придерживались золотыми цепочками, припаянными к браслетам, которые кавалер закрепил чуть пониже коленок; по этим цепочкам — от коленей к носкам и обратно — то и дело перебегали маленькие человечки, изображавшие канатоходцев, и все они были обуты в точно такие же башмаки, как у кавалера; иные из них, пренебрегая опасностью, выплясывали на ходу и играли на дудочках.

— Нравятся? — спросил кавалер, покрутив ножкой. — Мне подарил их сам граф Анжуйский! Он сказал мне: «Арнольдик, обувай их тогда, когда герцогам и королям будет грустно».

— Мне не грустно! — простодушно воскликнул штурвальный.

— Значит, будем плясать? — Канатоходцы заиграли погромче на дудочках, у многих появились в руках бубенцы, хрустальные колокольчики надрывались, источая пронзительный звон. — Аделаида Ивановна, скорее сюда! — закричал кавалер. — Герцог приказал плясать!

Аделаида Ивановна не отзывалась, и тогда старикашка нырнул в кабину, вытащил ее за руку, сдернул с нее плед; на ней ничего не осталось, кроме алых чулок.

— Ослепительная красота! — пропищал кавалер. И все трое пустились плясать.

Они бегали по мостовой вокруг автомобиля, высоко подскакивали, смеялись, брались за руки, и штурвальный все время выкрикивал:

— Завтра увидим море!

— Да, да, — подхватил кавалер, — завтра ваша благородная парочка увидит море! — Он так разгорячился, что даже запрыгнул на капот, а потом и на крышу.

— Какой молодчина Арнольдик, — нахваливал его штурвальный, — как здорово он это придумал — поплясать!

— Очень милый старик, — соглашалась Аделаида Ивановна, — я ужасно его люблю.

Поощряемый их похвалами, кавалер старался изо всех сил: он не только плясал, но и кланялся с крыши и, вытащив откуда-то скрипочку, подыгрывал своим канатоходцам; ее веселое жужжание не прекратилось даже тогда, когда в руках кавалера вместо скрипочки появился лобзик; размахивая им, он съехал по лобовому стеклу на капот («Как по ледяной горке!» — тут же воскликнул штурвальный) и, стараясь перекричать свой оркестрик, который уже гремел литаврами и бил колотушками в барабаны, завопил:

— Давайте спилим ангела!

— Или хотя бы отпилим ему крылья! — предложила Аделаида Ивановна; ей тоже пришлось кричать, чтоб обезумевший оркестрик не заглушил ее голоса.

Штурвальный, закрыв глаза, улыбался: где-то там, в восторженном сердце светлейшего Демиурга, трепетало сравнение пойманной бабочкой.

— Нет, нет, Аделаида Ивановна, надо спилить его целиком! — настаивал кавалер. — Зачем нам это насекомое?! Нас остановит какой-нибудь регулировщик и не пропустит к морю! А я очень, очень хочу на море! Я рыцарь Золотого Руна! Я обязан доехать до моря... с вами! Это мой долг, мой подвиг... во имя вашей любви... Вы и наш герцог, вы такая прелестная парочка!! — Медные стружки уже летели на капот, и пятнышко света, лежавшее рядом с ангелом, превращало их в багровые искры...

Утром холодная роса окропила вишневый автомобиль. Он стоял на влажной мостовой возле бордюра, высвечиваясь ярким пятном в молочном воздухе. Кавалер, одетый во фрак и ярко-зеленые брюки с нашитым на них золотым позументом, ходил по газону, выискивая под деревьями сухие ветки, чтоб растопить свой каминчик. Озираясь по сторонам, он быстро и ловко переворачивал похожие на кубки чугунные урны, покрашенные серебрянкой и, виртуозно орудуя тростью, поддевал коробки, пробки, окурки, которые взлетали вверх и падали прямо в лукошко, висевшее у него на руке. Аделаида Ивановна еще дремала на переднем сиденье, с головою закутавшись в плед. Штурвальный тем временем взбивал в железном стакане пену и, тихонько насвистывая, поглядывая в зеркальце, аккуратно, чтоб не запачкать усы, наносил ее разбухшей кисточкой на потемневшие за ночь щеки. Его глаза, отраженные зеркалом, удивленно застыли в глубине сверкающего прямоугольника, когда Уриил, просунув голову между передними сиденьями, попросил его включить «дворники».

— Ничего не видно, — пояснил он безмолвному зеркальцу, откуда смотрел на него Демиург.

Штурвальный нажал на клавишу. И «дворники» с той обычной значительностью, с какой они появлялись на сцене (но только без особого воодушевления: им было приказано пройтись по ней всего один раз и отодвинуть матовый занавес), показали себя в полный рост и с достоинством удалились. В открывшемся пространстве Уриил увидел вишневый капот с широкой хромированной полоской, которая казалась разорванной, из-за того что в ней отражались листья, кавалера с полным лукошком мусора, убегавшего от здоровенной бабы с метлою: изящно приседая на тонких ножках и балансируя тросточкой, он аккуратно наступал на самые выпуклые булыжники мостовой и, мягко отталкиваясь от них, устремлялся вперед с таким отчаянным проворством, словно он перебегал речку по хрупкому осеннему льду; слева от автомобиля виднелись скамейки с высокими закрученными спинками, фонари из цветной пластмассы и газетный киоск с прилипшими к стеклу улыбками актрис, а там, где кончалась хромированная полоска, стоял в сиянии дымных лучей, сложив за спиною крылья, — ангел.

— Не спилили! — радостно воскликнул Уриил.

— Что «не спилили»? — отозвался штурвальный.

— Ангела!

— Ангела?! Нашего ангела?! Боже мой!.. Адочка! Ты только послушай, что он придумал!

— Я все слышала. Демиург Александрович. — Аделаида Ивановна рассерженно сбросила плед, открыла дверцу и вышла из автомобиля. Уверенно постукивая каблучками, она побежала по мостовой вдоль бордюрчика, и по мере того как она удалялась, ее юбка, посаженная на каркас, раскачивалась все сильнее и сильнее. («Мы когда-нибудь слетим в кювет, Адочка, из-за твоей идиотской юбки!» — говорил штурвальный, пытаясь нащупать рычаг скоростей, который всегда, как будто нарочно, чтоб его лишний раз не тревожили, прятал свою кругленькую головку с щербинкою на макушке под куполом юбки. «А вы не думаете, Демиург Александрович, что мы попадаем в аварию из-за вашей роскошной бабочки, — возражала Аделаида Ивановна. — Она просто ослепляет встречных водителей... И водительниц тоже», — добавляла она, обиженно поджимая губки.)

— Что случилось, Ада! — Штурвальный выскочил из автомобиля и пустился за ней вдогонку, расплескивая на ходу пену из металлического стакана, с которым он никак не мог расстаться. Настигнув Аделаиду Ивановну шагах в тридцати от автомобиля, он преградил ей путь и, о чем-то с нею беседуя, продолжал намыливать кисточкой щеки, но уже не так старательно: на кончиках его усов висели густые комочки пены. Ангелу на капоте пришлось повернуть головку и выставить медное ушко, чтоб услышать их разговор, — впрочем, как ни старался он (он даже вставал на носочки), до него долетали только обрывки фраз:

— ...из-за вашего концертика, Демиург Александрович, это же вам захотелось поиграть на скрипочке... ...потерпеть немного!

— ...что он не спал, черт побери! Я был уверен...

— ...сюда Арнольдика! Я давно хотела сказать... ...как какую-то шлюху! А эти ваши метафоры...

— ...такого ужасного.

Через полчаса, наговорившись вдоволь, они подошли к автомобилю. Пена на щеках штурвального высохла и превратилась в белую пыль, отчего лицо его казалось густо напудренным, как у провинциального комедианта. Аделаида Ивановна выглядела чрезвычайно веселой и добродушной. Она погладила ангела по головке (одним только безымянным пальчиком) и, целуя его в медное личико, залепетала:

— Как же ты мог подумать, глупенький, что мы тебя спилим! Ах ты, моя овечка! Тебе показалось. Просто Арнольд Владиславович, наш старенький кавалер, играл всю ночь на скрипочке. А скрипочка у него плохая, она жужжит, как пила, — вжик-вжик, — мой хороший. Не плачь. Никто не тронет твои медные крылышки... смотри, как они дрожат!

Ангел, конечно, не плакал. Он гордо стоял на капоте, запрокинув головку, и остовы сложенных крыльев, точно диковинный ворот в старинном наряде жеманно-невозмутимых китайских дам, высоко поднимались из-за узеньких плеч небесного воина.

Между тем кавалер, отчаянно упираясь ножками, обутыми в пантофли, кричал:

— Вот мой автомобиль! Я порядочный человек! У меня есть красивый орден и много денег! Сколько вам надо, голубушка?!

Здоровенная дворничиха (она все ж таки поймала его), заломив ему руку, подталкивала его животом и, раздувая щеки, беспрестанно свистела в стрекочущую свистульку. Следом за ней шли еще две дворничихи поменьше и обе с острыми носиками; звякая ведрами, в которых лежали железные совки, они подбадривали свою подругу:

— Так его! Так его, стервеца! Ишь ты, смотри, все урны перевернул, мерзавец!

Чуть поодаль от них шагал, уныло посмеиваясь, пожилой регулировщик в заляпанной грязью каске. Процессия двигалась к автомобилю.

— Это ваша финтифлюшка? — спросил регулировщик, приблизившись к штурвальному и взяв под козырек. Кавалер, улучив минуту, рванулся что было сил, — левый рукав его фрака вместе с манжеткой и шпинелевой запонкой остался у дворничихи; освободившись, он подскочил к штурвальному и зашептал возбужденно:

— Скажите, что это не наш, что нам его прикрутили ночью какие-то негодяи!.. Ах, боже мой, боже мой, Демиург Александрович, — добавил он сокрушенно, — напрасно вы мне не позволили спилить его ночью! И лобзик мой отобрали! И обругали Арнольдика...

— Ангел мой, — твердо сказал штурвальный. — То есть... вот он стоит на моем автомобиле... и в чем же дело?

— Нет. Вот эта, — сказал регулировщик и указал полосатым жезлом на кавалера.

— Ах, эта! Ну что вы, — смутился штурвальный, — это же так... ничего... фантазия, фикция... У него даже брови ненастоящие. Вот, посмотрите. — Штурвальный быстрым движением содрал одну бровь со лба кавалера и бросил ее щелчком (как бросают окурок) в стоявшую рядом урну.

— Эге, — сказала толстая дворничиха. — А вы гляньте-ка на этого усатого изверга! Он тоже какой-то напудренный...

— Усы накладные? — строго спросил регулировщик, взглянув на штурвального.

— Ай-я-яй! — вмешался кавалер. — Как вам не стыдно, господин регулировщик! Такой пожилой человек, в красивой каске, в ремнях, а говорите пустые слова, как ветреный юноша. Усы настоящие! Это усы «бравадо»! Вы, конечно, таких отродясь не видали в вашем задрипанном городишке.

— Да нет, почему же, я видел всякие, — обиделся регулировщик и сделал такой вид, будто он старается что-то припомнить. Воспользовавшись его замешательством, кавалер взял его под локоть и отвел в сторонку.

— Господин... эээ... В каком вы звании?

— Да я, собственно...

— Ну хорошо, хорошо, неважно. Господин майор! Этот человек (кавалер указал мизинчиком на штурвального) очень скромный. Но я вам обязан сказать, что он, понимаете ли, как бы это получше выразиться, он в некотором роде герцог.

— А вы кто же?

— А я при нем, — быстро ответил кавалер. — Дядька, нянька, шут. Как хотите.

— Финтифлюшка!

— Вот-вот, финтифлюшка! — подхватил кавалер. И они вдвоем весело рассмеялись этому вертлявому словечку.

— Нам сейчас необходимо, — продолжал кавалер, вытирая платком выступившие от смеха слезы: и у себя и у майора, который даже нагнулся к нему, подставив свое лицо для этой неожиданной процедуры, — нам с герцогом необходимо переговорить. Вы подождете нас?

— Подождем, — согласился майор. — И вот здесь-ка, любезный. — Он выставил загорелый подбородок, весь покрытый морщинами, в одной из которых застряла слеза. Кавалер ловко промокнул ее платком и, поклонившись майору, бочком подскочил к штурвальному.

— Демиург Александрович, нам надо убегать немедленно!

— Да-да, Арнольдик, бежим! — Штурвальный открыл переднюю дверцу и сел за руль.

— Убегают! — заорала толстая дворничиха.

Кавалер, изловчившись, выхватил у нее свою манжетку со шпиналевой запонкой и юркнул в багажник. Она кинулась вслед за ним, но крышка тут же захлопнулась, и дворничиха уже на ходу, когда автомобиль, рванувшись с места, помчался по мостовой, успела-таки запрыгнуть на маленькую ступеньку, приделанную к заднему бамперу: она так и осталась стоять на ней с огромной метлою в руках.

За окнами автомобиля некоторое время еще мелькали фасады низеньких каменных домиков с пузатыми балконами на витых железных опорах, пустынные скверики, озябшие голуби, магазинчики, клумбы, афиши — все это летело сплошным потоком назад, назад, пока наконец эту пеструю мешанину не вытеснили, радуя путников своим приветливым однообразием, черно-белые столбики и дружные ряды пирамидальных тополей. Весь экипаж охватило веселое возбуждение.

— Здорово, здорово! Мы убежали! — кричал Уриил, хлопая в ладоши.

— А вы, оказывается, лихач, Демиург Александрович! — говорила Аделаида Ивановна, поглаживая штурвального по щеке. — Вы мне сегодня нравитесь, я даже готова изобразить вас в доспехах римского воина.

— Давай прямо сейчас, Адочка! Вот на этой лужайке! Свернем?

— Нет, нет, Демиург Александрович. Вы будете позировать мне на скалах, у моря!

— К морю, к морю, вперед!

Штурвальный уже не смотрел в изогнутое зеркальце, висевшее под потолком, и потому не видел регулировщика, догонявшего автомобиль на рыжем грохочущем мотоцикле с помятой коляской. Регулировщик что-то кричал, захлебываясь ветром, размахивал жезлом, подскакивал от нетерпения, да так высоко, что даже перелетал в коляску.

Между тем крышка багажника приоткрылась. Дворничиха, заметив это, попыталась было поднять ее повыше, но из багажника послышался окрик кавалера:

— Не двигайся, гадина! Ты мне мешаешь!

В багажнике что-то задребезжало, звякнуло и из узенькой щелочки высунулся арбалет.

В утреннем воздухе, в котором еще клубились остатки тумана, прошелестел оперенный кожей металлический дротик.

— Куда? — спросил кавалер у дворничихи.

— В горло, господин высокородный рыцарь!

— В горло? Хе-хе... Финтифлюшка! — сказал кавалер и захлопнул багажник. Дворничиха стояла на подножке, как часовой на посту. Вытянувшись всем своим грузным телом, она прижимала к груди метлу, которая — то ли потому, что ветер ее так растрепал, то ли потому, что сама метла была такой необычной формы — походила на алебарду.

К полудню автомобиль, промчавшись без остановок по равнинной дороге, выехал на узкое шоссе предгорья, еще прямое, но уже стиснутое пологими холмами. То и дело выскакивая на встречную полосу, он обгонял своих неторопливых собратьев, наезжал, не сбавляя скорости, на дремотные тени облупленных стендов, приглашавших свернуть к ресторанчику, и проносился, исполненный гордого равнодушия, мимо уютных стоянок, где деревянные мишки, затаившись под сенью тутовника, струили в бездонные чаши водицу, выливая ее из треснутых амфор или из толстых раскрашенных бочек (что было для них гораздо сподручней); усыпляя медного ангела, асфальт, разогретый летучим солнцем, беспрестанно шипел под колесами, языки прозрачного пламени извивались бесшумно над его маслянистой поверхностью, и все, что виделось сквозь них в отдалении — дорожные знаки на тоненьких ножках, кусты, валуны, черно-белые столбики, — все приобретало призрачную подвижность. Временами ангелу казалось, что и встречные автомобили, выраставшие, как дождевые пузыри, прямо из асфальта, и пассажиры в них, и водители столь же призрачны, как этот восхитительный мираж движения. Однажды ему даже привиделось, что за рулем голубого пикапа, с какими-то чересчур уж помпезными, вставленными в кудрявую бронзу, зеркалами на выпуклых дверцах, да еще с горделивым чучелом козла на крыше, сидит одетая в немыслимый наряд из фарфоровых шариков и ярких лоснящихся перьев тучная дама с позолоченным рогом во лбу. Поравнявшись с этим пикапом, ангел успел заметить в его низеньком кузове два фантастически праздничных гроба, обитых пестрыми шкурками, осыпанных бусами, лентами, разноцветными блестками и мишурою... Помнишь, ангел, одна из ленточек (синяя с розовым крапом) вылетела, подхваченная ветром, и обмоталась вокруг твоих ножек. И потом еще долго, выгибаясь над длинным капотом, она лизала раздвоенным язычком лобовое стекло, пока штурвальный не поймал ее, высунув руку из кабины. Он повязал ее себе на шею, не подозревая даже, на каком извращенном маскараде побывала эта невинно-нарядная странница, выпорхнувшая из кузова голубого пикапа. Да, мой ангел, ведь он никогда не оглядывался на проносившиеся мимо и едва не задевавшие его локоть, выставленный из окошка, встречные автомобили — он смотрел только вперед, наш Демиург, наш штурвальный, в тот зыбкий, но нерушимый просвет, где тлеющий кончик дороги, заостряясь, касался небесного свода. И он первым увидел то, чего ты, мой доблестный витязь, никак рассмотреть не мог. Помнишь, когда автомобиль вырвался из узкого коридора осыпающихся холмов на огромный, раскинувшийся до самого горизонта, зеленеющий луг, отчаянно пытавшийся припудрить крыльями желтеньких бабочек незаживающий шрам дороги, штурвальный воскликнул:

— Горы!

— Где они, где они? — спрашивал ты, чуть не плача. И, двигая медными глазками, смотрел то на купы деревьев вдали, то на изломанный лучик света, отмечавший границу сиреневых туч и похожий на чудом застывшую молнию. Ты так и не понял тогда, что краешки этих оплавленных туч и были вершинами гор. А теперь... Что ж, теперь я, наверное, смог бы тебе показать те неприметные с первого взгляда детали, которые разоблачают этот извечный обман... Но, ангел! Мой ангел! Я бы отдал тебе с радостью всю бесполезную изощренность глаза, тупо привыкшего к миру, за один только миг того невозвратного и уже недоступного мне неведения, в котором ты, успокоившись (штурвальный показывал на них), говорил себе: «Вот они, горы!», глядя с восторгом на купы деревьев.

Кажется, именно на этой луговой дороге возникли в мерцающем облаке бабочек две комически контрастирующие фигуры: толстенный, двухметрового роста бугай в картонной ковбойской шляпе, с каштановой бородою и маленький, в палевом легком костюмчике, прилежно подстриженный господинчик, очень подвижный и белобрысый, с младенчески свежим лицом. Бугай, картинно отставив ногу, обутую в красный с загнутым носом сапог, стоял, подбоченившись, на кромке асфальта и отрешенно поглядывал в небо, а белобрысый то и дело выскакивал навстречу автомобилям, которые, ловко объезжая его, уносились прочь и которым он посылал вдогонку один и тот же похабный жест. На обочине, там, где стоял бугай, возвышалась баснословных размеров, не меньше кургана, куча из чемоданов, коробок, фанерных баулов и всевозможных сумок, начиная от худеньких ридикюлей и кончая пузатыми саквояжами; по лугу были разбросаны в беспорядке мешки, узелки, перевернутые клетки с пестрыми птичками и какими-то мелкими зверушками, а чуть поодаль от кучи стоял бильярдный стол с двумя киями, бережно положенными на бордюрчики, и с лимонного цвета шарами, два из которых явно томились в ожидании дуплета: партия, по-видимому, была отложена.

Штурвальный, резко нажав на тормоз, успел остановить автомобиль на таком расстоянии от белобрысого, что ангелу виден был даже обломанный усик на лобике шпанской мушки, навеки застывшей с приподнятой лапкой в янтарной пуговице палевого пиджака. Белобрысый как-то уж очень по-хозяйски похлопал ладонью по капоту, не спеша подошел к водительской дверце, стукнув на ходу тупоносым ботинком по колесу (хорошо ли накачано), и просунул свою пахнущую одеколоном голову в открытое окно.

— Улыбайся, — сказал он штурвальному.

— Почему? — спросил Демиург, нахмурившись.

— Да нет, это я так, дружище! Не обижайся. У тебя отличный автомобиль и прелестная женушка (Аделаида Ивановна фыркнула, глянув с презрением в лучезарное лицо белобрысого, и отвернулась, поправляя стеклянную бомбилатку на низенькой тулье фетровой шляпы), а сынишка, сынишка какой! — затараторил он, заметив Уриила на заднем сиденье. — Кучерявенький, беленький, как ангелочек! Ух ты мой милый! Сколько же годиков?

— Семь! — громко сказал Уриил и, открыв дверцу, выскочил из автомобиля. — Дяденька, откуда у вас такие пуговицы?.. Там какие-то жучки и блошки!.. Они уже умерли?

— Преставились! Царствие им небесное... Улыбайся, дружок (Уриил улыбнулся). Если тебе интересно — откуда, то я скажу тебе с удовольствием — я купил этот костюмчик в Святой Такма-Но-Харе, — это такая малюсенькая страна посреди ослепительных гор, и там до черта всяких жучков и птичек. Райская страна, — добавил он и вытащил из нагрудного кармана маникюрные ножницы. Пощелкав ими в воздухе, как это делает парикмахер (для устрашения, что ли?), он быстро отчикал и подал Уриилу пуговицу... Ту самую, ангел, в которой шпанская мушка никогда не опустит лапку. Она лежит теперь у меня в столе, и я не могу представить, как обходилась бы Мнемозина без таких вот наивных подсказок — маленьких безделушек, впитавших в себя пространство и время. Наверное, ей пришлось бы много и отчаянно выдумывать, растрачивая свою энергию на сотворение сгинувших мелочей, которых всегда почему-то так жаждут ее капризные и придирчивые жрецы, втайне не верующие в беспредельность ее могущества. «Яви, Мнемозина, чудо! стенают они. — Воскреси! Воскреси!» И ты, Мнемозина, повинуясь их горестным воплям, бросаешь им под ноги пеструю россыпь образов. Но не сияют глаза их радостью, и лишь смятение в душах жрецов, они поднимют с земли какие-то странные и незнакомые им вещицы: черную бабочку в искрах, чьи-то расшитые бисером туфли, усы, арбалет, пучок фиолетовых перьев и медного купидончика, — весь этот опереточный реквизит. И вот выступает один из жрецов, он держит в руке янтарную пуговицу. И он говорит: «Ты лжешь, Мнемозина! Это не есть воскрешение! Ты сотворила все это, насмешница, из придорожной пыли! И эта пуговица, она тоже поддельная, я не помню такой... Бейте ее камнями, братья!» И жрецы поднимают камни. И посылают проклятия твоим блистательным храмам... Но нет, нет, пуговица настоящая, ты можешь подсматривать в нее, Мнемозина, она лежит в моем столе, в левом ящике, она чистейший осколок реальности, и я даже подумываю пришить ее на пиджак...

— А у нас дела плохи, — сказал белобрысый, обращаясь к штурвальному. — Наш аэроплан сгорел! Да-да, у нас был отличный аэроплан, с двумя моторами и с маленьким бассейном на крыше. Мы прекрасно долетели на нем от самой Такма-Но-Хары вот до этого лужочка. А тут он — бац! и сгорел. Печально, не правда ли?

— Печально, — согласился штурвальный.

— А что вы делали... вот в этой... стране? — поинтересовалась Аделаида Ивановна.

— В Такма-Но-Харе?.. Мы были на гастролях, — ответил белобрысый, не задумываясь. — Ах, я же вам не представился... Артист цирка Тимофей Воротынский. Вы, конечно, не слышали... Я маленький артист, незначительный эквилибристишка. Но зато Гедеон, — он показал на бугая, который так и стоял, подбоченившись, на кромке асфальта, даже ни разу не взглянув на автомобиль, — Гедеон Несветаев — это фигура! Это величайший, величайший (настырный элатив прозвучал в устах белобрысого трижды, и как раз белобрысый зачем-то подмигивал Уриилу), величайший дрессировщик медведей!

— Ура, — сказал штурвальный. — Я рад, Тимофей. Но мы, понимаешь ли, очень торопимся.

— К морю?

— Да, к морю.

— Я вам завидую. Если б вы знали, как мы с Гедеоном мечтали о море! Мы мчались, летели, но наш аэроплан... Мы погибнем здесь, нас никто не берет! А мы страшно, страшно устали, нам нужен отдых, мы так много работали в Такма-Но-Харе, бедный Гедеон падал прямо на арене, и медведи уносили его за кулисы... Не бросайте же нас! Хотите, мы вам заплатим? У нас много денег, вот! вот! — Белобрысый вытащил из внутреннего кармана пиджака запечатанную пачку и, разломив ее, раскрыл веером денежные знаки. Они были, по всей видимости, иностранные, с вычурными виньетками по уголкам, с какими-то неуместными изображениями клоунских колпачков, гармошек и дамских туфелек вперемешку с черными, траурно поникшими розами и сосновыми венками, в одном из которых красовался портрет упитанной, самодовольно улыбающейся королевы; ангелу она показалась похожей на водительницу голубого пикапа, правда, во лбу ее не было золоченого рога. — Это такманохарские деньги, — пояснил эквилибрист. — В Такма-Но-Харе вы можете купить на них целую гору вместе с ледниками и водопадами...

— И вот таких пуговиц? — спросил Уриил.

— Миллион таких пуговиц — на одну бумажку, — ответил эквилибрист уверенно.

— Деньги нам не нужны, — усмехнулся штурвальный. — Что будем делать, Ада?

— Решайте сами, Демиург Александрович... Посмотрите, сколько у них багажа, куда мы его денем?

— Если только на крышу, — осторожно предположил штурвальный.

— На крышу! На крышу! — подхватил белобрысый. — Гедеон, скорее сюда! Эти сердечные люди повезут нас на море!

Дрессировщик медведей неохотно сдвинулся с места. Он подошел к автомобилю и, сняв шляпу, молча поклонился — сначала штурвальному и Уриилу, а потом, с кряхтением встав на одно колено, Аделаиде Ивановне. Он хотел было поклониться и дворничихе, но она стояла на подножке до того неподвижно, одетая в латы и в забранный шлем с плюмажем, что он, приняв ее за какое-то особое украшение автомобиля, кланяться передумал, а только потрогал с любопытством красное древко ее алебарды и произнес артистическим басом:

— Недурно.

Эквилибрист тем временем, установив рядом с автомобилем стремянку, уже перетаскивал чемоданы. Он бойко командовал Уриилом, вызвавшимся ему помогать («Нет, сначала вот этот портфельчик, дружок, улыбайся!»), ловко взбегал по стремянке на крышу, разматывал веревки и между делом, развлекая Уриила своим искусством, перепрыгивал с крыши на кончик антенны и вращался на нем, как флюгер, посылая из обеих ладоней воздушные поцелуи (даже Аделаида Ивановна, оценив этот номер, невольно воскликнула «браво!» и в награду артисту бросила ему из окошка свой веер).

— Не желаете ли партию в бильярд, пока Тимоша грузится? — предложил дрессировщик медведей, подступив к водительской дверце с учтивым полупоклоном.

— В пирамидку?

— Это уж как вам угодно, — ответил дрессировщик и, опередив штурвального, сам открыл дверцу, расчистив сапогом асфальт от мелких камешков.

Погрузка шла полным ходом. Курган из чемоданов постепенно таял, перемещаясь на крышу вишневого автомобиля. Шары энергично и с удовольствием катались по зеленому сукну, звучно ударяясь друг о друга и затихая лишь на мгновение, чтоб выслушать лаконичные команды игроков:

— Четвертый в середину.

— Девятый — от борта в угол.

— Ан, не попал, любезный, а мы его подправим... Вас как величать?

— Демиург Александрович.

— А меня...

— Я уже знаю — Гедеон Несветаев... Трисмегист — трижды величайший.

— Так точно-с... Пятый в середину. Двенадцатый в угол.

Через час на обочине остался только бильярдный стол и два небольших саквояжа; подхватив их, эквилибрист добежал до багажника, поставив один саквояж на асфальт, другой повесил на указательный палец дворничихи, выставленный вперед в железной перчатке, и поднял крышку.

— А это что за Посейдон?! — воскликнул он, отшатнувшись назад.

Кавалер ордена Золотого Руна, во фраке с оторванным рукавом, в засохшем венке из колосьев, с одной бровью на лбу, сидел верхом на мягком овальном стуле и аккуратно поливал из графина астры, росшие в длинной пластмассовой жардиньерке на металлических ножках.

— Не паясничай, Тимоша, — сказал он, плеснув из графина на крылышки желтой бабочки, залетевшей в багажник и уже хлопотавшей вокруг цветка. — Ты почему убежал с моего пигашика? Жалкий канатоходишка, шут! Тебе разонравилось скакать по золотой цепочке? Где твои бубенцы, где дудочка? А? Говори?

— Да он еще сумасшедший, — вымолвил белобрысый, неуверенно улыбнувшись.

— Нет, Тимоша, не сумасшедший. А вот ты, наверное, спятил, если не боишься дерзить кавалеру... Ты поедешь со мной, в багажнике, а своего медведя — где ты его взял? — посадишь в кабину. Иди поторопи Демиурга Александровича, скажи ему, что море нас ждет, сверкая лазурью и пенясь, как... как черт его знает что... Как юная дева!..

На перевал вишневый автомобиль, обремененный багажом циркачей, взъезжал тяжело. Чемоданы и сумки, выползая из-под веревок, то и дело падали с крыши. На одном из поворотов с подножки свалилась дворничиха и, громыхая латами, покатилась по дороге; дрессировщик медведей, выскочив из автомобиля, успел ее выдернуть из-под колес грузовика. Он водрузил ее на место (протер рукавом запылившийся панцирь и любовно поправил плюмаж на шлеме). Бильярдный стол — его ставили то на крышу, поверх чемоданов, то на капот, пока штурвальный не догадался приделать к ножкам колесики — пришлось прицепить на буксир. В кабине было невыносимо жарко; дрессировщик медведей вспотел так, что у него размокла и расползлась на голове картонная шляпа; у Аделаиды Ивановны беспрестанно отклеивались на лице бумажные мушки в форме двух картонных мастей (если ты помнишь, ангел, бубны и трефы); усы штурвального покрылись мутным тяжелым бисером и выглядели так, как будто их припорошило снегом; жар от мотора поднимался горячими волнами из-под ног, и два маленьких вентилятора тщетно сражались с раскаленным воздухом, в то время как в багажнике у кавалера было прохладно... Хрустальная люстра, тихонько позвякивая ребристыми сосульками, сияла под сводчатым потолком. Фонтанчик возле трюмо выплескивал подкрашенные лампами синие струйки; два медлительных лебедя плавали вокруг него, поочередно вытягивая черные лоснящиеся шеи и раскрывая красные клювики (их назойливый глянец и опрометчивые заусенцы в ноздрях изобличали пластмассу). Кавалер был одет по-домашнему: в зеленый стеганый халатик и в белый колпачок с фиолетовой кисточкой. Эквилибриста он снабдил точно таким же колпачком и даже угостил его толстой, в цвет обезьяньей кожи, сигарой. Они сидели за круглым лакированным столиком и бросали кости. Саквояжи эквилибриста, набитые пачками такманохарских денег, стояли на камине и, судя по тому, что эквилибрист отрезал от пиджака янтарные пуговицы и выставлял их на кон — одну против одной такманохарской купюры с цифрой «100» (единичку в которой изображал подчеркнуто элегантный, без всяких излишеств, гроб, вертикально поставленный на изголовье), они уже были выиграны кавалером.

— Осталась последняя, Тимоша, — ласково сказал кавалер. — Будешь отрезать?

— Буду, буду! Улыбайтесь, господин кавалер! Я хочу отыграться.

— Я улыбнусь, я с удовольствием улыбнусь, Тимоша, когда ты проиграешь мне и эту пуговицу... Что там у нас? богомол? таракан? или певчий кузнечик? А?

— Маврский клоп в обнимку с цикадой!.. Зачем вам эти деньги, Арнольд Владиславович? Вы никогда не попадете в Святую Такма-Но-Хару.

— Да, не попаду, — согласился кавалер. — Мне нравится жить з д е с ь, Тимоша. Я очень люблю травку, цветочки, насекомых и солнышко. И небеса, — добавил он поразмыслив. — Они бывают несказанно красивыми. А что до твоих удмубов (так, по-видимому, назывались такманохарские деньги), то они ведь фальшивые, а? Признайся. Ты их сам нарисовал, подлец. А твой медведь тебе помогал. Воображаю, как вы сидели где-нибудь на лужочке и, хихикая, чертили эти мрачные гробики и... что тут у вас еще? гармошки? хе-хе. Глупцы! На удмубах изображают погашенные факела, слезы и черные лилии. И там, в Такма-Но-Харе, на них ничего не купишь, кроме ангельских крылышек. А здесь, — кавалер постучал ноготком по портрету королевы, которая, улыбаясь счастливым и толстым лицом, смотрела со стоудмубовой бумажки, — здесь Мнемозина берет только одной монетой — настоящим мгновением... и в сущности, вечностью. Вечностью, Тимоша, за какое-нибудь чудесненькое воспоминаньице! — Кавалер достал из шкатулки сигарету, медленно протянул ее под носом и, не закуривая, положил в пепельницу. — Кстати, Тимоша, ты помнишь, как выглядел герцог Бургундии Филипп Добрый?.. Я вот не помню, забыл. Демиург Александрович интересовался, был ли он толст или худ и какого цвета у него были глаза. А я не помню. Я позабыл даже, как выглядел мой папочка — граф Анжуйский. Говорят, будто он был уродцем: ростом в четыре локтя, с огромными ступнями и с отвисшей губою... боже, какая мерзость, не правда ли?

— Мерзость, — охотно подтвердил эквилибрист.

— Дурак! — осек его кавалер. — Я могу себе выдумать любого папочку! Красавца, такого, как Демиург Александрович, высокого, стройного, с черными кудрями и с усами «бравадо», хе-хе... Это будет Милый Образ Родителя, и я не истрачу на него ни единого мгновения жизни, потому что я его выдумаю сам. Выдумаю, Тимоша! Эта подлая дрянь, — кавалер, наклонившись (чтоб не промахнуться), звучно сплюнул на портрет такманохарской королевы, — делает то же самое! Она выдумывает, выдумывает! И торгует своими подделками... Я это понял, Тимоша, и давно уже не пользуюсь ее услугами. И поэтому я, — кавалер постучал себя кулаком в грудь, — я вечен! Я буду вечно смотреть на солнышко, на травку и на цветочки и никогда не попаду в твою вонючую Такма-Но-Хару! Да-с... И вот еще что, Тимоша, у Мнемозины есть рог во лбу, ты забыл его нарисовать, дуралей. А знаешь, для чего он ей нужен?

— Не знаю, — сердито ответил эквилибрист.

— Для красоты, Тимоша! Для красоты... о! Эта потаскуха любит красоту...

— Бросим кости, господин кавалер.

— Да-да, Тимоша, бросим, ты первый.

Эквилибрист накрыл ладонью кожаный стаканчик, энергично потряс его над столом и резким движением перевернул: он еще успел произнести скороговоркой какой-то похабный стишок, пока кости, ударяясь о гладкую поверхность стола, подскакивали и кувыркались в воздухе.

— Ай-я-яй, какое несчастье, Тимоша. Три единички! — Изображая сочувствие, кавалер покачал головой — фиолетовая кисточка, висевшая на кончике его колпачка, несколько раз перепорхнула с одного уха на другое.

— Вы можете не бросать, — мрачно сказал эквилибрист. — Я проиграл, довольно...

— Отчего же, Тимоша, попробуем. Всякое может случиться. Помнится, как-то играли мы с герцогом Филиппом. Он поставил носовой платочек своей супруги Изабеллы. Я был влюблен в нее, Тимоша, о, как влюблен! Я готов был отдать за этот несчастный лоскуток все свое состояние: замки, золото, лошадей и китайских карлиц. Но герцог, он был шутник, он предложил мне поставить брови, мои брови, Тимоша! И я поставил. Я выбросил три единички — но не проиграл: герцогу тоже выпало три единички. Он хохотал и весело трепал меня за ухо: «Ах, ты счастливчик! Ты никогда не проигрываешь, мой милый Арнольдик! Я тебя за это люблю, и если когда-нибудь надумаю казнить тебя, то казню с шиком! Эшафот поставим в павлиньем саду, обтянем его парчою и бархатом, устроим фейерверк, будет играть красивая музыка, позовем самого юного палача Бургундии и отрубим тебе голову, мой милый, хрустальным топором!»... Дело мы решили полюбовно, Тимоша. Я сбрил свои брови, а герцог подарил мне фаццалетто Изабеллы, вот оно. — Кавалер выдернул из широкого рукава халата кружевной платок, сложенный вчетверо, быстро развернул его на столе и так же быстро скрутил его в тонкую трубочку, из которой он тут же вытряхнул кости, каким-то чудом оказавшиеся в платке.

— Три шестерки, Тимоша! Я выиграл. — Кавалер взял со стола янтарную пуговицу и, даже не взглянув на нее, небрежно бросил ее на камин.

Несколько минут игроки сидели молча. Кавалер натирал суконной тряпочкой ногти и время от времени рассматривал в них свое отражение. Эквилибрист, раскуривая сигару, подбрасывал на ладони кости.

— Хочешь я верну тебе все твои деньги? — сказал кавалер.

— А пуговицы?

— И пуговицы тоже. Пришьешь их на место, у меня есть иголочка и подходящие нитки.

— Да, но вы же...

— Конечно, конечно, Тимоша, не бескорыстно. Поможешь мне сделать одно важное дельце. — Кавалер поднялся с кресла; заложив руки за спину, прошелся вокруг фонтанчика, погладил по шее механического лебедя и вдруг, перегнувшись через бордюр, нырнул в воду... В багажнике стало как-то чересчур уж тихо, не только люстра перестала позвякивать, но и синие струйки сверлили мерцающий водный круг почти что беззвучно, точно они проливались в глубокий сугроб; их неподвижные дуги, висевшие в воздухе, некоторое время еще сияли (и даже довольно ярко), когда люстра и синие лампы, освещавшие весь фонтанчик, уже погасли. Эквилибрист зажег спичку и приподнялся со стула; прикрыв огонек ладонью, он двинулся было к фонтану, но тут же споткнулся о плоский железный ящик, громыхающий у него под ногою, и налетел на кучу безликого хлама, затаившего в своих твердых углах и округлостях внезапную боль разнообразных ушибов. Переворачиваясь с боку на бок и слизывая кровь с разбитой губы, он попытался разыскать в темноте спичечный коробок — нащупал ворох замасленных тряпок, холодные гаечные ключи с заостренными рожками, канистру, помятые ведра, зачехленное колесо.

— Ты!! — заорал циркач истерично. — Подлый шевалье!.. Куда ты исчез?! Включи немедлено свет, ублюдок! Свет!! Или я разнесу твой гнусный фонтанчик! — Не дождавшись ответа, эквилибрист схватил лежавший у него под рукою насос, вскочил на ноги, и прежде чем мозг его, сотрясенный сильным ударом, вспыхнул и растворился в сером пульсирующем тумане, он еще успел изумиться неожиданной тесноте багажника...

Очнувшись, эквилибрист увидел ярко сиявшую люстру, высокое трюмо, украшенное деревянными статуэтками белочек, и кавалера, сидевшего верхом на лебеде и беззаботно катавшегося вокруг фонтанчика.

— Зачем вы нырнули в воду? — спросил эквилибрист.

— Я? — удивился кавалер. — Я никуда не нырял, Тимоша. Тебе приснилось.

— Мне ничего не может присниться, — раздраженно сказал эквилибрист. — Вы же сами меня убеждали, что я всего лишь видение... видение Мнемозины, которую вы тут поносили...

— Глупости! — воскликнул кавалер и, натянув уздечку, остановил лебедя. — Я видел, ты задремал на стульчике и бормотал во сне, значит, тебе что-то снилось... Ты ругал меня и грозился избить...

— Простите, я и не думал... может быть, я...

— Полно, полно, Тимоша, — перебил его кавалер, — это же сон, чего не скажешь во сне... Я, знаешь ли, тоже люблю подремать среди бела дня и, представь себе, вижу сны. Они снятся не только видениям, но и видениям видений, хе-хе. Иди сюда, покатаемся.

Эквилибрист подошел к фонтанчику, кавалер вытащил ножку из стремени и предусмотрительно подтолкнул к мраморному бордюру качавшегося рядом с ним лебедя, головка которого была обременена не только высоким султаном, но и совсем уж ненужными шорами. Лебеди медленно поплыли по кругу.

— Так о чем мы с тобой говорили? — спросил кавалер. Он явно наслаждался катанием: прикрывал ладошкой глаза и даже постанывал от легкого головокружения: «Ах, ах, хорошо!»

— О снах, — сказал эквилибрист. Его лебедь в отличие от кавалерского выделывал, точно обученная цирковая лошадь, различные фигуры: раскачивался, кружился, плыл то боком, то задом, иногда перепархивал через фонтанчик.

— Нет, еще раньше, Тимоша. До того, как ты задремал.

— Вы обещали вернуть мне пуговицы и деньги.

— Да... Если ты согласишься оказать мне одну услугу, — Кавалер, не останавливая лебедя, нагнулся, запустил руку в бассейнчик и вытащил из воды арбалет. — Нравится? — спросил он, вытирая скомканным колпачком узкий приклад с перламутровой инкрустацией. — Красивая вещь, не правда ли?

Эквилибрист промолчал.

— Застрелишь Демиурга Александровича и Аделаиду Ивановну.

Эквилибрист и на сей раз ничего не ответил: он никак не мог справиться со своим лебедем, которому вздумалось покружиться прямо под струйками, — он дергал его за уздечку, хлестал мокрым колпачком по шее, сбил султан и, наконец, в отчаянии оторвал ему голову: из шеи брызнули, разлетаясь в разные стороны, вибрирующие пружинки, шестеренки, никелированные винтики...

— Застрелишь их как-нибудь покрасивее, — продолжал кавалер, не обращая внимания на промокшего с ног до головы эквилибриста, — на скалах, на древних замшелых камнях, у моря!.. У-ах, хорошо! Они ведь не настоящие, Тимоша! Они выдуманные, и кровь не брызнет из их сердец! Ты только уничтожишь видения — и это будет твой подвиг во имя жизни, во имя любви к настоящему мгновению. Награда — сто тысяч фальшивых удмубов и девять янтарных пуговиц, десятую ты подарил ангелочку, и ее уже не вернуть... Ну и бог с ней! Это все, что останется у нашего мальчика от Чудесной Поездки На Море... Янтарный осколочек с несчастной букашкой! Для Мнемозины этого слишком мало, чтоб воскресить в его сердце Милые Образы. Потому что она, Тимоша, ничтожнейшая из богинь, и пусть наш беспечный шалун — ах, если б ты знал, как я к нему привязался, ты не поверишь, но я его люблю, стервеца, — пусть он сам убедится в этом, не теперь, конечно, но позже, позже, когда уязвленный жаждой воспоминаний, он принесет в ее храм твой драгоценный подарочек — и она ему явит, хе-хе, свою безнадежную немощь.

Обезглавленный лебедь продержался в воде недолго. Растеряв свои механизмы, он задрожал, накренился и стал погружаться на дно. Эквилибрист быстро выдернул ноги из стремян, сбросил отяжелевший от воды пиджак и успел-таки перепрыгнуть в седло к кавалеру. Ухватив его за воротничок стеганого халата, он зашептал сквозь зубы:

— А все ж таки вы ублюдок! Подлый ублюдок! Скотина!.. Вы подсунули мне испорченного лебедя!.. — Он хотел было сказать кавалеру еще что-то — хотел его даже ударить намокшей сигарой в гладкую плешь на затылке, окаймленную седенькой клоунской гривой, но не успел:

— Цоб-цобей!! — закричал золоторунный рыцарь; его лебедь вытянул шею и, легко подняв в воздух двух седоков, помчался по кругу, да так быстро, что брови (были приклеены рыжие) соскользнули со лба кавалера, смытые встречным ветром...

Я вижу, мой ангел, что ты сомневаешься, что он так и сказал кавалеру — «ублюдок»... «скотина»... Мне тоже кажется, что эквилибрист был очень вежливым и даже застенчивым. Он не мог позволить себе столь резких выражений и уж тем более похабных жестов... Впрочем, Мнемозине виднее. Она сидит рядом со мною на стуле, — представляешь, она потребовала, чтобы я нашел себе стульчик пониже, потому что она не может допустить, чтобы кто-нибудь из смертных хоть на минуту возвысился над нею. Глупость, конечно. Надо мною еще два этажа шестнадцатиэтажного дома, по крыше, быть может, ходит антенный мастер, над ним плывут сверкающие самолетики, где-то, в совсем уж незримых высотах, висят, защищенные сгустком земного праха, неунывающие смельчаки... тоже ведь смертные. Но я не стал с нею спорить, ангел, я просто пошел в детскую и принес себе маленький стульчик с овальной дыркой в спинке... да-да, мой ангел, не удивляйся, в моем жилище есть такой стульчик, и у стульчика есть хозяин, и если ты посмотришь на меня как следует с небес, то увидишь на моем лице, и усы «бравадо», о которых ты так мечтал. И я должен сказать тебе вот еще что: ты ошибаешься, ангел, если ты думаешь, что мне удобно сидеть на детском стульчике — чертовски неудобно, я все время бьюсь подбородком о край стола, на предыдущей странице мой ус попал в каретку машинки и накрутился на валик. Много и других неудобств. Вообрази, я не должен вставать в ее присутствии в полный рост, даже чай мне приходится пить, сидя возле стола на корточках. («Господи, как на вокзале!» — сказала однажды жена, заглянув ко мне в комнату.) Словом, черт его знает что! Но ничего не поделаешь. Мнемозина капризна, и лучше ей не перечить. Она смотрит в янтарную пуговицу, время от времени закуривает длинную папироску, иногда засыпает, бесчувственно опуская голову, и ее золоченый рог впивается мне в плечо... Я потихоньку беру из ее ладони янтарную пуговицу и, пока она дремлет, пытаюсь смотреть в нее сам.

Я вижу: по усику шпанской мушки идет штурвальный, размахивая ключиком, к которому прицеплен бульдожик из яшмы, за ним — Аделаида Ивановна, она уже не в фетровой шляпе, а в белом атласном цилиндре с вуалью и розовой лентою-фай из шелка, и юбку она сменила на серенький брючный костюмчик с парчовой жилеткой, следом за ней бежит Уриил, в сиреневых бриджах и в красном камзольчике; виден мне и кавалер Золотого Руна, он одет как обычно: в черный двубортный фрак и в ярко-зеленые брюки, и идет он своею обычной походкой — слегка приседая на тоненьких ножках; его догоняет эквилибрист, кувыркаясь на ходу и жонглируя дудочками, все пуговицы на его пиджаке пришиты, кроме одной, и значит, они договорились, думаю я, значит, он согласился, и мне бы крикнуть штурвальному: «Берегись, Демиург!! Уже натянута тетива арбалета и оперенный кожею дротик ждет встречи с твоим восторженным сердцем!» Но он не услышит меня, он далеко, в мерцающем янтаре, где шпанская мушка никогда не опустит лапку. Кстати, по лапке я вижу, пробирается к усику дрессировщик медведей, он тащит под мышкой дворничиху (ей трудно передвигаться в латах) и кланяется, как заводной, даже коту, который вышел ему навстречу, помахивая хвостом, «Здравствуйте, господин кот!»... Мнемозина просыпается.

— Куда они все идут? — спрашиваю я.

— Дай-ка мне пуговицу — говорит она и приставляет ее, как монокль, к правому глазу. — В ресторанчик... Они ведь не ели ничего с утра, проголодались, бедненькие. — Ее голос звучит ласково, на толстом лице улыбка ликующей нежности. — Посмотри, посмотри, какой красивый ресторанчик!

И я теперь вижу отчетливо: они идут по узкой тропинке к ресторану, выстроенному в виде крепости, с голубыми раздвоенными флажками на зубчатых башнях и с деревянными пушками у входа, где их встречает юный швейцар, одетый в гусарский кивер и доломан; дрессировщик медведей отвечает на его легкий поклон тремя очень низкими и говорит басом: «Доброго здоровьица!» Они идут обедать. Перевал уже позади, и до моря, как утверждает штурвальный, осталось не больше часа езды, — на нашем вишневом автомобиле, ангел...

За обедом кавалер был необычайно учтив и весел. Он не только беспрестанно нахваливал «прелестную парочку» и осушал один за другим бокалы с шампанским («За славного герцога Бургундии и его милейшую супругу Изабеллу Португальскую! То есть за вас, Демиург Александрович, и за Аделаиду Ивановну, ах, вы мои хорошие!»), но и выпив изрядно, отобрал у официанта поднос и принялся сам обслуживать весь экипаж. При этом он, низко склонившись, бегал от кухни к столу, таская разнообразные блюда, и, ловко, расставляя их, выкрикивал на весь зал:

— Смотрите, люди (в ресторане, впрочем, было не так много людей: два пожилых нахмуренных горца в начищенных до блеска хромовых сапогах сидели за столиком у колонны и о чем-то неспешно беседовали, да унылые оркестранты вяло расхаживали по низенькой сцене, передвигая с места на место зачехленные инструменты), сам Арнольд, рыцарь великого ордена, потомок графа Анжуйского, прислуживает этой славной чете! Да-да, прислуживает! И этим счастлив! Потому что нет в целом свете творений более добрых, прекрасных и совершенных, чем они, наши милые голубки! — Говоря эти слова, кавалер почему-то указывал на дворничиху и дрессировщика, которые сидели рядышком и жевали в безмолвном блаженстве, забрало на шлеме дворничихи было приподнято, из-под него видны были замасленные губы и раздутые щеки; она заказывала куриц и ела только ножки, все остальное съедал дрессировщик, который между прочим, тайком под скатертью, поглаживал ее толстую ляжку, одетую в железо. И в другой раз, когда на столе уже стояло кофе и мороженое, кавалер, предложив тост за Уриила, вдруг упал на колени перед дворничихой и, прижимая к груди кулачок, закричал:

— Мой мальчик! Я пью за тебя! Ты настоящий счастливчик! Господь послал тебе такую чудесную мамочку! Я давно обещал стать перед ней на колени — и вот стою!.. А папочка, — кавалер ухватился за красный с узким загнутым носом сапог дрессировщика и стал лобызать его, — герцог! Добрый прекрасный герцог!

— Черт побери! — воскликнул штурвальный. — Да ты ведь напился, Арнольдик! Как самый последний свин... Извините его, Гедеон.

— Ничего, ничего, — добродушно пробасил дрессировщик. И, вытерев руку салфеткой, погладил старика по лысине. — Отнеси его в машину, Тимоша, сделай любезность.

Эквилибрист неохотно поднялся из-за стола (он еще не доел мороженое, посыпанное орехами), взял кавалера под мышки и потащил его к выходу.

Швейцар в гусарском мундире помог ему уложить кавалера на кожаный мягкий диван в багажнике и, отыскав в кустах слетевшие с его ног пантофли, принес их и аккуратно поставил возле заднего колеса.

— Папашка-то ваш нализался, — сказал он, весело подмигнув из-под козырька, — бывает.

— Это не мой папашка! — рявкнул эквилибрист. — Улыбайся!!

Гусар испуганно улыбнулся:

— А чей же, простите...

— Не знаю! Проваливай! Вырядился, как сучка...

— Ого... — вымолвил гусар и обиженный ушел к своим пушкам.

Вскоре он, впрочем, был вознагражден за обиду низкими поклонами дрессировщика и щедрыми чаевыми, — Аделаида Ивановна, остановившись возле пушек, вытащила из сумочки и протянула ему два казначейских билета, да еще сказала: «Красавчик, умница!» И он, как утверждает теперь Мнемозина, до того был растроган, что еще долго (со слезами на голубых гусарских глазах) бежал по дороге вслед за уносившимся прочь вишневым автомобилем и, размахивая пантофлями кавалера, кричал:

— Забыли! Забыли!..

Нет, конечно, мой медный ангел, мы с тобой ничего не забыли. Мы хорошо помним все до мелочей, — и одинокую пальму с растрепанным паричком, стоявшую на тоненькой косматой ножке возле полосатой будки дорожного инспектора — благодушного старика в ботфортах и в буклях, очень вдумчивого и медлительного, которому штурвальный долго объяснял, зачем он прицепил на буксир бильярдный стол и для чего поставил на бампер рыцаря с алебардой: инспектора почему-то смущала не столько алебарда, сколько плюмаж на рыцарском шлеме из перьев фазана («Как хочешь, голубчик, но это уж слишком!»), и когда мы отъехали, — помнишь, мой ангел, — он надел золотые очочки и все ж таки пальнул по плюмажу из хриплого штуцера, — и высокий, просвечивающий кипарис с раздвоенной макушкой, возле которого Аделаида Ивановна вдруг попросила остановить машину: она вышла, обняла запачканный глиной ствол и заплакала навзрыд, говорила, что она безумно влюбилась в гусарчика, что он такой юный и нежный, что ей «хочется быть рядом с ним», что ей опостылели «кавалеры-рыцари-герцоги», и «этот ужасный медведь в кабине», и идиотские усы штурвального, и его турецкая песенка, и «все-все-на-свете», она требовала, чтобы ее немедленно отвезли назад к гусарчику, они сядут вдвоем на коня и так далее... и ветер трепал раздвоенную, похожую на шутовской куколь, макушку кипариса, под которым стояла Аделаида Ивановна, пылкая и язвительная, как старенький трагик, в своем белом цилиндре, с размазанным по лицу макияжем; и бессильную ярость штурвального, с размаха саданувшего гаечным ключом по лобовому стеклу (искрящийся паучок мгновенно распустил на нем свои блестящие лапки. «Я выдумаю для тебя, Адочка, целый полк разнообразных гусарчиков!!»), мы тоже помним с тобою, ангел; и наконец мы должны сейчас вспомнить тот поворот, — наверное, там было зеркало и какой-нибудь дерзкий кустик, вцепившийся в скалы, — за которым исчезли границы небесного свода, растаяла в неподвижном белесом мареве земная твердь...

— Море, — сказал штурвальный и, осторожно вырулив на обочину, отгороженную от обрыва толстыми промасленными канатами, остановил автомобиль.

В тот день оно было спокойным и невесомым на вид. И оно не удивило тебя так, как ты того ожидал, потому что не было в нем ничего «необычного», «сказочно-праздничного» и «великолепного», а был лишь один, несомненный, ставший мгновенно будничным, факт его существования: и сколько ты ни смотрел на него с капота, мой медный ангел, оно вызывало только тягучую боль в ключицах и опустошающее изумление: вот оно — море...

Но зато — ты помнишь? — как радовались все обитатели вишневого автомобиля. Штурвальный и Аделаида Ивановна беспрестанно обнимались, стоя возле канатов, целовались, поглядывая на море.

— Слава богу, доехали, Адочка!

— Сегодня же будем купаться, и вы будете мне позировать вон на тех камнях!.. Где ваш арбалет, Демиург Александрович?

— К черту арбалет! У меня есть рондаш и фрамея!

Эквилибрист бесстрашно выплясывал на канате, крутил на нем сальто («Ах, Тимофей, осторожно! — вскрикивала Аделаида Ивановна. — Вы свалитесь в пропасть... Боже, какой смельчак!»). Дрессировщик медведей снял с подножки дворничиху и поставил ее на обочину, лицом к морю, чтоб она тоже порадовалась вместе со всеми.

Место для ночевки у моря обитатели вишневого автомобиля выбирали долго: то оно не нравилось кавалеру — ему нужен был пологий бережок и высокие сосны, то дрессировщику — ему хотелось раскинуть на берегу шапито, и он все высматривал подходящую площадку, то Аделаиде Ивановне, которая искала «живописную бухточку», — даже дворничиха постучала однажды в стекло железным налокотником и указала пальцем на уютное селение с полуразрушенной башней на горке, куда, по ее мнению, следовало бы свернуть. И только к вечеру, когда пробудившийся космос уже рассматривал белеющими зрачками забытые им за день детали земных пейзажей, штурвальный, умело проехав по узкой, пылившей дороге, кое-как просочившейся к морю сквозь жесткий кустарник и лабиринт валунов, заглушил мотор. Место понравилось всем. Это был небольшой заостренный мыс с россыпью каменных островков вокруг; длинный, покрытый засохшей травой и мелкими деревцами отрог спускался к его основанию, образуя гигантские, наплывавшие друг на друга ступени, — самой широкой и ровной была верхняя, которую тут же облюбовал дрессировщик: едва только сняли с крыши багаж, он похлопал по плечу обливавшегося потом эквилибриста и, не обращая внимания на его усталость, распорядился:

— Перетаскивай наверх, Тимоша... Устроим сегодня представление в честь Демиурга Александровича и Аделаиды Ивановны, — добавил он немного погодя, когда эквилибрист уже взвалил на плечи здоровенный баул; сам он взял в одну руку помятый портфельчик с серебристым замком, другою — сграбастал с подножки дворничиху и двинулся в гору вслед за канатоходцем.

Кавалер тем временем разжег на берегу костер и хлопотливо бегал вокруг него; подсовывал дровишки, становился на четвереньки — дул изо всех сил на маленькие, подпрыгивающие огоньки; когда пламя наконец занялось, взметнувшись выше самого кавалера, он отскочил от костра, отдышался и так же суетливо принялся греметь котелками, тарелками, чайниками, стараясь оттеснить Аделаиду Ивановну от картонного ящика с консервами.

— Нет-нет, драгоценная герцогиня, не надо мне помогать, — настаивал он, — ужин сегодня будет готовить Арнольдик!

И он действительно приготовил ужин: быстро и ловко сварил в котелке уже пригревшихся и задремавших в клетках дрессировщика мелких зверушек... о боже! Ты сама теперь дремлешь, моя Мнемозина, и что-то бормочешь во сне... Он сварил картофельный суп, приготовил два чайничка кофе, нарезал тонкими ломтиками консервированное мясо, и когда раскладной алюминиевый стол, заставленный бумажными салфетками, уже был накрыт, кавалер принес из багажника печенье и бутылку вина.

— Тимоша! Тимоша! — закричал он, завидев эквилибриста, спустившегося к автомобилю за очередным ящиком. — Садись за стол, мы тебя приглашаем!

Эквилибрист только выругался в ответ, сплюнул под ноги и, навьючив на себя и ящик, и сумку, и еще два чемодана, полез на отрог.

— Не хочет... Ну что ж, начнем без него. К столу, мои дорогие! — Кавалер рассадил всех по своему разумению: штурвального спиною к костру («Вот сюда, Демиург Александрович, вам будет теплее»), Аделаиду Ивановну — по левую руку от него, сам сел по правую, а Уриила посадил напротив Демиурга. Суп и мясо все ели с удовольствием. Аделаида Ивановна нахваливала кавалера («Молодец, молодец, мой маленький старикашечка, вкусно все приготовил»), а тот, отправляя в рот один за другим ломтики мяса, отпивая вино из глиняной пиалки, еще успевал развлекать ее своими рассказиками о «славном герцоге»:

— За ужином Филипп был всегда молчаливым и хмурым, вот таким же, как теперь Демиург Александрович... Вы слушаете меня, Аделаида Ивановна? («Конечно, мой козлик».) Нет, вы смотрите на море — бросьте, мы еще налюбуемся на него вдоволь... Так вот, однажды мы ужинали с герцогом в моем замке, с ним были прекрасная Изабелла и несколько незначительных барончиков с женами, и герцог разговорился, да так, что целый час не мог остановиться; все рассказывал и рассказывал о своих ужасных видениях, о каких-то кошмарных снах, говорил, что будто является к нему по ночам архангел Гавриил, да не такой, знаете ли, благостный, как его пишут на картинах, а в черных одеяниях, злой, со страшным, перекошенным ртом, заносит над ним копье и кричит: «Ты! Ты, греховодник, родил на свет пакостного Иуду!..» Подлить тебе супчику, Уриил? («Нет, господин кавалер, спасибо».)

— Так что же герцог?

— Герцог, Аделаида Ивановна, долго рассказывал о том, как он спорит с архангелом, как молит его о пощаде, а потом вдруг замолчал, отвел глаза в сторону и шепчет мне: «Арнольдик, держи собаку!» Простите, герцог, говорю я, какую собаку? «Вот эту!!» — уже кричит он и показывает пальцем на паркет. «Она хочет вцепиться мне в горло, ты разве не видишь, мерзавец!» Простите, герцог, здесь нет собаки. «Нет? Ах, нет!! Ну тогда пусть вон тот барон встанет на четвереньки и лает, лает! Черт побери!»

— И барон, конечно же, подчинился?

— Да, да, Аделаида Ивановна, подчинился. Герцог ведь был в болезненном состоянии — воспоминания о снах удручили его. И надо было его как-то утешить. Вот барон и утешил... Правда, герцог потом мне признался, что он, знаете ли, спаясничал, что никакие архангелы ему не снятся — ему просто хотелось поставить барона на четвереньки, потому что тот за ужином слишком влюбленно смотрел на прекрасную Изабеллу. А в другой раз...

— Арнольдик! — перебил его штурвальный. — Костер совсем не греет. Мне холодно.

— Не греет?.. Ах вы, мой милый, да вы же просто устали — все за рулем, за рулем! Хотите, я принесу вам плед?

— Нет, Арнольдик, согрей вина.

— Сию минуту, Демиург Александрович! — Кавалер схватил со стола бутылку и подбежал к костру. Пламя поднималось по-прежнему высоко; оно стояло за спиной Демиурга ровным, почти неподвижным столбом, только самые кончики его плясали где-то в ночных небесах, под звездами, разбрасывая жаркую пыль. Золоторунный рыцарь вылил вино в котелок, пристроил его на камне возле огня, и, когда красноватая пена поднялась, зашипела, выползая на раскаленный камень, он быстро помешал жидкость деревянным черпаком, — и вот тогда, Мнемозина, он действительно кинул в посудину пеструю птичку, мгновенно задушив ее большим и указательным пальцами.

Пил ли штурвальный это вино, или выплеснул его в костер (или в лицо кавалеру?), — этого я не могу припомнить, мой ангел. И Мнемозина мне отвечает уклончиво: «Пустяки, пустяки, — говорит она торопливо, — может быть, пил, тебе что за дело!» И, не желая больше прибавить ни слова, рассказывает мне с чрезмерным и явно фальшивым восторгом о том, как Уриил смотрел на алые искры, летевшие от костра, на звезды, на светлячков, носившихся над мысом, как он восхищался их несомненным сходством и нарочно щурил глаза, чтоб невозможно было уже разобрать, где светляки, где звезды, где искры... где пурпурные капли вина на усах Демиурга... Все соединилось в одну сияющую картину, и светляки казались менее подвижными, чем звезды, а звезды — такими же летучими, как искры. Уриилу хотелось составить из этих точечек какое-нибудь диковинное созвездие, какой-нибудь невиданный узор, но точечки не подчинялись его воле, они разлетались в разные стороны, и лишь один раз, ненадолго, они поднялись все разом в небо и там застыли, и Уриил увидел огромную, сверкавшую багровыми огнями бабочку штурвального — луна изображала жемчужину в этом мгновенном созвездии... Штурвальный допил горячее вино, поставил пиалку на стол. Вино его согрело, щеки стали розовыми, чересчур розовыми, и блестели, точно они покрылись лаком. Лицо Демиурга приветливо улыбалось — оно показалось Уриилу необычайно праздничным, как пластмассовое личико Деда Мороза, на нем даже появились серебряные искорки. Кавалер успел еще налить вина Аделаиде Ивановне, прежде чем на отроге, на верхней его террасе, загремели литавры и взвыли трубы.

— Представление начинается! — донесся бас дрессировщика.

Уриил оглянулся и увидел подсвеченный прожекторами, расписной шатер, возвышавшийся на отроге.

— А вот и цирк наладили! — радостно воскликнул кавалер. — Пойдемте смотреть.

— Я не хочу, — возразил штурвальный. — Мы с Аделаидой Ивановной искупаемся, а ты, Арнольдик, сходи посмотри и возьми с собой Уриила.

— Как знаете, Демиург Александрович. Пойдем, дружочек. — Кавалер схватил мальчика за руку, и они поднялись к шатру.

У входа стояла дворничиха. Ее панцирь был покрашен серебрянкой, алебарда увита цветами. Завидев зрителей, она (дрессировщик, видимо, ее научил) поклонилась и отодвинула брезентовый полог. Арена была наполовину закрыта фиолетовым бархатным занавесом с пришитыми к нему тряпичными звездочками, другая ее часть была украшена какими-то странными декорациями: она была посыпана мелкими камешками, кое-где торчали проволочные кустики с картонными листочками и деревца с кривыми стволами и ветками, обмотанными гофрированной бумагой, повсюду возвышались ребристые валуны, покрашенные черной и серой краской и сделанные, по-видимому, из папье-маше: к некоторым из них были приклеены плюшевые зеленые лоскуточки, изображавшие мох; в воздухе болтались, подвешенные на ниточках, стеклянные жучки, они вспыхивали наподобие светлячков, но только значительно ярче; чуть пониже светляков висели (тоже на ниточках) алые угольки, состряпанные из фольги и подсвеченные изнутри электрическими лампочками; возле занавеса стояли какие-то громоздкие приспособления в виде пушек и мельниц.

— Подожди меня здесь, — сказал кавалер и, посадив Уриила на стул посреди декораций, исчез за занавесом. В цирке не было слышно ни единого звука, весь шатер был наполнен мягкой завораживающей тишиной. Два небольших прожектора освещали безмолвную арену, скрестив голубые лучи напротив занавеса. Вскоре в одном из этих лучей появился кавалер. Он был в своем орденском одеянии, которое Уриил до этого видел на нем лишь однажды: перед самым отъездом на море кавалер примерил его в гараже, покрутился в нем с полчаса, пока штурвальный подтягивал какие-то гайки в моторе, потом сложил в сундучок; тогда он в этом наряде выглядел нелепо, теперь же все сидело на нем изящно — и ярко-красный толар, и пурпурная мантия в золоченых крестах и искрах, и красная шляпа с огромными полями, опушенная беличьим мехом, и даже сапожки из красного же сафьяна. На груди кавалера висел на плоской цепи его орденский знак — отлитая из золота шкура барана с мертвой головкой и с ножками, на которых сверкали алмазные копытца.

Кавалер прошелся по арене, с бесцеремонностью и ловкостью опытного конферансье зафутболил под купол чей-то высунувшийся из-под занавеса парик и развязно поклонился публике.

— На-ачинаем наше представ-ление! — энергично выкрикнул он. — «Чудесное Воскрешение»! Музыку!

На арене все зашевелилось: затрепетали карточные листочки, затряслись тряпичные звезды, стеклянные светляки сдвинулись с места и начали носиться над валунами и проволочными кустиками, алые угольки взмывали под купол и снова опускались вниз, звуки громкой бравурной музыки придавали этому беспорядочному движению некоторую стройность.

— Незабвенный Автомобиль на сцену! — скомандовал кавалер.

Эквилибрист и дрессировщик медведей быстро вынесли из-за занавеса плоский фанерный контур машины на длинных палках, которые, как и вся фанерка, были покрашены в вишневый цвет (этой же краской была небрежно замазана и фигурка ангела, на скорую руку вырезанная из картона и прибитая гвоздями к капоту). Едва они успели установить на арене эту декорацию, как кавалер, размахивавший в такт музыке коротенькой шпагой, погнал их за другими.

— Пирамидальные Тополя! — выкрикивал он. — Дорожные Столбики! Холмики! Прудик! — Музыка играла все быстрее и быстрее. — Стояночки! Бабочек! Чудный Лужок! — командовал кавалер, и все, что он требовал, выносилось с немыслимой быстротою: стеклянное, фанерное, картонное, пластмассовое, ватное, целлофановое. — Пальмочку и Кипарис, скорее! — не унимался рыцарь. — Теперь Ресторанчики! Тучки! Дорожные Знаки! Довольно! — крикнул он наконец.

Бравурная музыка стихла, прохрипев напоследок одной, замешкавшейся трубой, и уступила место неторопливому баяну.

— Поехали, — сказал кавалер, легонько взмахнув шпагой.

Эквилибрист и дрессировщик вновь подхватили вишневую фанерку и принялись с нею бегать между декорациями. И они не только таскали фанерку с места на место, но и разыгрывали в лицах различные сценки: то объяснение с регулировщиком, то обед в ресторанчике, даже то, как они голосовали на луговой дороге, они разыграли подробно и с большим воодушевлением. Когда же все это было исполнено, кавалер распорядился выключить прожекторы. Несколько минут в цирке было тихо; стеклянные жучки и алые угли сияли в темноте, но света от них было мало, чтоб разглядеть бесшумно двигавшиеся по арене фигуры. Одна из них прошептала возбужденно (Уриилу показалось, что это был голос дворничихи):

— Давайте море, черт побери!

— Сейчас, сейчас, моя госпожа, — ответила другая, — уже готово!

Под куполом заиграл рояль, зажглись прожекторы. Кавалер, улыбаясь публике, стоял перед занавесом с поднятой вверх шпагой.

— Прошу внимания, — сказал он (рояль затих). — Море!

Из пушек с грохотом вырвались разноцветные огни салюта, из мельниц посыпался фейерверк, под куполом, заглушая друг друга, грянули одновременно и баянисты, и духовой оркестр, и спохватившийся рояль, из-за сереньких валунов вышли, танцуя под музыку, павлины с распущенными хвостами. Бархатный занавес поднялся, и Уриил увидел ночной небосвод, луну и темную, простиравшуюся до самых низких созвездий, бездну — только по призрачному блеску каменных островков и сиянию лунного пятна вдалеке можно было догадаться, что это море. И оно было настоящее, несмотря на то, что дрессировщик медведей, прятавшийся за кулисами, беспрестанно крутил рукоятку, отчего на переднем плане двигались, вырезанные из картона и выстроенные в несколько рядов, голубые с белыми гребнями волны.

Все механизмы работали слаженно: пушки не переставали салютовать, мельницы крутились, над валунами летали светлячки, но кавалер был явно чем-то недоволен. Он бегал по арене и что-то кричал дрессировщику, усердно трудившемуся за кулисами. Но тот его не слышал в грохоте музыки и салюта, пока кавалер не догадался взять рупор, стоявший на тумбочке под гипсовым деревом.

— Гедеон, подлец! Чем ты там занимаешься?! — завопил он. — Брось крутить эти дурацкие волны! Где Милые Образы Родителей?! Немедленно их на сцену!

Дрессировщик выскочил из-за кулис, промчался через всю арену, повалив на ходу деревья, и выбежал вон из шатра. Назад он вернулся под звуки марша; чеканя шаг так, что галька вылетала из-под его сапог, он нес под мышками штурвального и Аделаиду Ивановну.

— Демиурга Александровича поставь на островок, — тут же распорядился кавалер, направив на дрессировщика рупор, — а художницу вот сюда, на бережок... Они ведь не купаться собирались, я знаю, а заниматься Живописью!

Вскоре обе фигуры были установлены на сцене так, как того хотелось кавалеру: штурвальный стоял на камне в набедренной повязке, с бабочкой на шее («Не трогать бабочку!» — прикрикнул кавалер на дрессировщика, который хотел было сорвать и это, последнее, украшение. Он никогда ее не снимал!); в одной руке Демиург держал копье, в другой — круглый бронзовый щит. Аделаида Ивановна в парчовой жилетке стояла на берегу, слегка склонив голову набок; настоящую кисть дрессировщик медведей, по-видимому, не успел отыскать в машине, и поэтому Аделаиде Ивановне вставили в руку, занесенную над холстом, незаточенный карандаш с привязанным к нему пучочком перьев.

— А теперь, — объявил кавалер, — настала очередь эквилибриста! Пора, Тимоша! Совершай свой подвиг!

Эквилибрист нерешительно вышел из-за кулис. Его белобрысая голова зачем-то была покрыта зеленой чалмой, на плече висел колчан, туго набитый стрелами.

— Смелее, Тимоша! — подбадривал его кавалер.

Эквилибрист выпустил металлический дротик — он, глухо ударившись, воткнулся в тело штурвального, чуть пониже ключицы, и завибрировал, как в плотной, окаменевшей древесине; эквилибрист быстро перезарядил арбалет и, особенно не прицеливаясь, — расстояние было небольшое, — выстрелил в Аделаиду Ивановну... Из-под купола под ноги стрелку спустились на тоненьких тросиках два саквояжа с такманохарскими деньгами.

Немного погодя (на тросе же) из-под купола спустилась дворничиха. Кавалер подбежал к ней, снял шляпу и, низко склонившись, проговорил:

— Все сделано так, как вы хотели, госпожа.

— Хорошо, хорошо, — сказала она. — Оперетка закончена. Всех благодарю за участие... Снимите с меня латы.

...И латы с нее сняли, мой ангел. На арене в луче прожектора стояла в наряде из перьев и фарфоровых шариков тучная дама с позолоченным рогом во лбу. Она самодовольно улыбалась. Она попросила принести ее гробы — праздничные, нарядные, обитые пестрыми шнурками. В них уложили штурвального и Аделаиду Ивановну, а потом и все декорации цирка сложили в эти гробы... И о чем я еще могу рассказать тебе, ангел?.. о чем? О том, как Уриил бежал по отрогу вниз, спотыкаясь о камни, пробираясь через кусты, на которых остался почти весь его камзольчик: только на самой нижней ступени отрога он нашел тропинку, и она его вывела на мыс. Но здесь не было ни костра, ни раскладного стола, ни вишневого автомобиля. Не было штурвального и Аделаиды Ивановны. Он увидел на мысе голубой пикап и его тучную водительницу.

— Что ты здесь ищешь, дружочек? — спросила она.

— Вишневый автомобиль, — ответил Уриил.

— Чем тебе не нравится мой? Поехали?..

И они поехали, мой ангел, — прямо к морю. Вперед... Вот так бы мне и закончить, и еще добавить, что был рассвет и розовый луч подкрашивал волны... Но я не могу утаить от тебя наш последний разговор с Мнемозиной. Она уже собралась уходить; я решил ей польстить напоследок, похвалил ее шутовской наряд, и тут она вспомнила:

— Кстати, ты должен мне за наряды сто тысяч удмубов.

— За какие наряды, богиня?

— Да вот за все эти шляпки, плюмажики, мушки, за медного ангела на капоте, за милого кавалера. Есть у тебя удмубы?

— Нет, конечно... какие, к черту, удмубы!

— Что ж, очень жаль. Значит, ты мне заплатишь настоящим мгновением... даже за эти мои нелепые выдумки... А впрочем, уже заплатил. Держи свою пуговицу.

Она бросила ее на стол и в ней же исчезла, помахав мне пухленькой ручкой в кружевной перчатке...