в которой коннетабль выступает в роли гостеприимного хозяина, капитан — злого опекуна, ученый муж из Сиены — доброго волшебника, а драматург и посол сочиняют роман в письмах

1.

Избыточно вежливый гость является кошмаром хозяина. Избыточно вежливый гость совершает все необходимые телодвижения с грацией и энтузиазмом вьющей гнездо ласточки, и даже если он недоволен положительно всем — от того, что окна его спальни выходят на восток, до вкуса вина, — об этом может стать известно разве что лет через пятьдесят, из мемуаров. Или никогда. Вот, наверное, за это Его Величество не терпит Чезаре Корво. А Его покойное Величество не очень любил принца Луи. Хотя на месте короля Пьер бы уже давно успокоился — весь дворец запомнил, как выглядит и звучит папский посол, когда он всерьез недоволен. Если все живы, значит, дела идут терпимо.

Коннетабль Аурелии не слишком переживал и по поводу наличия в его доме излишне вежливого герцога и такой же герцогини. Кошмар, конечно, кошмаром — но зато какие перспективы открываются! Притом в ближайшее время, на третий день пребывания гостей в доме. Избыточно вежливый гость не мог себе позволить отказать любезному хозяину в маленькой просьбе. И не хотел ничего подобного себе позволять. И не пытался: кажется, впервые за три дня сплошь формальные радость и любезность сменились вполне искренними.

Дело, разумеется, было не в том, что герцогу Беневентскому так уж не годилось общество или событие. Пьер давно уже подметил, что долгие пышные церемонии превращают посла — через час-другой — в этакую безупречную блестящую улитку. Снаружи сплошная любезность, все подобающие слова, поклоны и жесты — вот они, извольте, наслаждайтесь, любой церемониал соблюден. А внутри… да черт его знает, что там внутри. Но и на собственной свадьбе Корво выглядел ровно той же улиткой, и все две недели последовавших за тем торжеств. Вот принимая гостей в узком кругу казался несколько более… присутствующим.

А сейчас я его из домика вытащу, и, думается мне, последствия придутся по душе обоим.

— Прошу, господин герцог, — Пьер де ла Валле сам толкает широкую дверь, украшенную родовым гербом. Алый единорог нацелился и передними копытами, и рогом в невидимого врага.

— Вы очень любезны, господин граф… — очень так рассеянно отвечает посол. И вид у него становится уже не как у церемонной улитки, а как у кота, которого пустили на ледник, а там сметаны шесть горшков, сливок — дюжина, а уж молока и простокваши вообще не сосчитать. Правильный такой гость, знает, на что облизываться.

Оружейная галерея в доме коннетабля и впрямь была хороша — не только на вкус самого Пьера, но и с точки зрения любого знатока. А самым приятным в ней было то, что любым экспонатом можно было воспользоваться по назначению к своему — и его — удовольствию. Что гостю и предложили.

Гость долго не раздумывал. Пробежал взглядом по галерее — и выбрал франконский двуручный меч, лет двадцать назад собственноручно добытый Пьером на севере.

Хорошая вещь. Всегда там настоящее оружие делали. Жалко даже. Соседи, язык когда-то был почти один. Впрочем, мало ли что язык? Того же арелатца аурелианец-северянин с третьего на шестое, и сейчас поймет. Толку-то.

Характер вежливый гость выказал, когда ему предложили выбрать доспех — попытался заявить, что ему довольно и перчаток. Пьер огорчился. Пьер недвусмысленно объяснил, что если гость так уж уверен в своей полной неуязвимости, то хозяин не настолько уверен в своем мастерстве, а ввиду скорого начала кампании превращать забаву в источник неприятностей и волнений не стоит. Гость внял.

Вежливый гость. Очень вежливый. Потому что дальше к вопросам защиты он подошел со всей ответственностью. Пьеру сначала показалось — даже слишком основательно. Но за подгонкой он тоже следил лично, как и подобает гостеприимному — и очень любопытному — хозяину. А потому видел, какие именно движения совершает гость, чтобы проверить, удобно ли устроился в раковине. И с какой скоростью. И насколько плавно.

Телосложение гостя коннетабль тоже оценил. Вполне. До сих пор молодой человек казался Пьеру этакой тонкой тростинкой — а уж если сравнивать с собственным чадом, так особо тонкой. Оказалось, что тростинка вдвое тоньше, чем можно было подумать раньше — а вот мышц у нее вдвое больше, чем можно было предположить. Хорошо и равномерно развитых — хоть рисуй, хоть статую ваяй. Это стало первым сюрпризом.

— Я предполагаю, что вы много упражняетесь, — сказал Пьер. Преуменьшил. Не поймешь, чего тут больше вложено — усилий или упрямства, наверное, и того, и другого поровну.

— Ежедневно, — голосом прилежного ученика ответил гость. Польщенного такого прилежного ученика.

Кроме того, оказалось, что все эти мышцы при деле. И лишний вес доспеха молодого человека не задерживает… хотя… если он так ратовал за перчатки — потом, когда поближе познакомимся, можно будет и так попробовать.

После первых нескольких минут, в течение которых Пьер пытался прощупать и понять противника, коннетаблю стало ясно, что гостя он, пожалуй, победит — раза три из пяти, наверное. И только за счет вдвое большего опыта. Учили молодого человека хорошо. Даже очень хорошо. Так, как учат немногих — тратя часы и месяцы, да что там, годы на то, чтобы из одного-единственного ученика вышло нечто дельное. Коннетаблю уже интересно было сойтись лицом к лицу с этим учителем — но учитель здесь, чинно стоит на галерее между Анной-Марией и Шарлоттой, обгрызает сорванную в саду первую астру. Дойдет и до него время.

Хорошо, что земля утоптана, а с утра еще и полита: пыли пока что мало, впрочем, скоро появится. Конец июля, все трещит и плавится от жары. Хорошо, что к полудню на небо набежали редкие тучки. Солнце не слепит глаза, а внутренний двор ограничивают высокие деревья, отбрасывают достаточно тени. За спиной у Пьера — галерея, далеко впереди — постройки, а перед ним очень приятный противник.

Коннетабль уже ощутил, что «ежедневно» — не фигура речи и не способ провести время в чужой стране между военными советами. Если присмотреться, многое делается ясно. Учиться герцог начал поздно — но не пару лет назад, а не меньше десяти. А ведь духовному лицу позволительно развлекать себя охотой, но не ежедневными, до седьмого пота, упражнениями с мечом. И дозволено уметь защитить себя от нападения — но не уметь подгонять и носить доспех с тем же изяществом, что и кардинальское одеяние. О чем думал его отец?.. Напяливать рясу на столь упорного и последовательного в своем упрямстве молодого человека попросту грешно. Это же все равно, что я вздумаю сейчас для Жана взыскивать епископский сан. Супруга убьет — и права будет.

Три из пяти… да. А если из десяти — уже неизвестно. Потому что мальчика не просто хорошо учили, он еще и думает на ходу. И силен. И очень, очень вынослив.

Ну что тут думать — пробовать надо. Коннетабль ловит на клинок блик, перекидывает его на шлем гостю.

Школа полуострова… хорошая, есть там один дельный учитель, мастер и рапиры, и меча, да, в общем, что ему в руки ни дай, со всем будет хорош. Но гость там не учился. Его учил тот, кто прекрасно понял, что школа — это отлично, это позволяет действовать и точно, и бережно, выигрывая время, сохраняя силы, но это еще и рамки…

Самая простенькая, легкая проба — пять ударов, «лесенка», навязывающая противнику роль манекена, и тут вроде бы и нечего делать, отбивай удары и проигрывай — а этот на последнем, нижнем, легко подпрыгивает, пропуская меч понизу — и бьет. Подпрыгивает, уходя от удара по колену. В доспехе.

В настоящем поединке такой удар сносит голову, а здесь лезвие чувствительно, но осторожно бьет по шее и ускользает, обозначая безоговорочное поражение.

Значит, и слух про милый способ охотиться на кабана — правда. Когда коннетаблю пересказали похвальбу свитских, дескать, герцог любит ходить на кабана с мечом — дождаться атаки, пропустить мимо себя и снести зверю голову, — Пьер удивился и не очень поверил. Теперь верил вполне.

Отсутствие яркого солнца не спасало: делалось жарко. Корво ни мгновения не стоял на месте, и казалось, что не шагает, а скользит над землей. Движения настолько плавные, что кажутся медленными. Так порой глядишь на реку и понимаешь, что вода лежит, а не плывет, но войди в застывшее стекло, и сразу почувствуешь истинную силу течения.

А минут через десять гостю наскучило двигаться в рамках трактатов — с сюрпризами, экспромтами и неожиданными комбинациями, конечно, но в рамках — и он перестал разминаться, испытывая противника. Коннетабль не опешил, как многие бы на его месте — хватало опыта, за тридцать с лишним лет он видывал многое… но не фейерверк из стилей и школ, не павлиний хвост из приемов отовсюду. Северная, то ли датская, то ли еще дальше «дверь» — не так это все делают на полуострове, толедские почти танцевальные движения ног, аурелианские знакомые мулине, альбийские надежные защиты… вперемешку, комбинируя на ходу, не позволяя предугадать ни единого удара.

Красиво… и эффектно, и надежно, и безумно, и Пьер чувствовал себя тем самым кабаном, которому оставалось только уйти в глухую защиту, и ждать, не позволяя подойти, ждать, пока мальчик все-таки устанет, а он должен был устать, слишком много все-таки сил тратил. Его, кажется, учили не для турниров и поединков — для поля боя, там, где нет времени выматывать противника… Там таким взрывом бомбы можно разогнать насевший на тебя десяток и после того уже действовать так, как удобно тебе.

Вся привычная последовательность ударов и защит давно отправлена к чертям. То, что делает Корво, загнало бы в гроб любого радетеля чистых стилей. Каждый раз приходится ждать сюрприза, защищаться с опозданием, уже убедившись, что очередная атака — не ловушка, не ловушка внутри ловушки. Меч — тяжелый, один из самых тяжелых во всей коллекции коннетабля, расплывается радужным веером стали… Если бы Пьер был чуть слабее, его бы просто снесло.

Но де ла Валле умел ждать — и дождался, нашел единственную, тоньше волоска, щель между пластинами веера. Заминка — на тысячную часть мгновения. Чуть более медленное, чем нужно, движение на кварте — и закономерный результат, пропущенный удар по левой щеке. На решетке остается вмятина, плохо, нужно бы легче…

А победа пришла минут на пять позже — невозможная, непозволительная ошибка в расчетах, — чем Пьер прикидывал.

Сравнял, называется, счет. И отдых после этого нужен — долгий. Безобразно долгий. Нет, это не старость, это противник хорош. Так его загнать мог разве что Жан — но Жан преподносит меньше сюрпризов. И что тут удивительного, сам же и учил…

Единственное утешение — и противник тоже устал. Стащил шлем, с удовольствием вытирает лицо поданным служанкой влажным полотенцем. Волосы прилипли к щекам, сейчас кажутся почти черными. Раскраснелся, ну надо же. Пьет осторожно, мелкими птичьими глотками, считает каждый. Но ему это все — минут на десять, отдышаться и вновь за дело…

И — светится. Не как тогда на приеме, на мгновение, а ровным, ярким светом; и все-таки это азарт. Азарт без малейшей примеси чего-то еще. Забавно. Ни желания сорвать аплодисменты хоть у собственной супруги, хоть у прочих дам на галерее, ни даже желания получить одобрение наставника, ни ревности к чужому успеху, ничего. Даже у Жана нет-нет, да и сквозит стремление доказать отцу, что он лучше, сильнее, выносливее — а тут только радость и жадность: еще, вот так, и по-другому, и всего, и побольше. Будет, будет вам, дражайший посол, еще. Отдохнуть только дайте…

Удивленные каштаны качают зелеными шипастыми плодами. Добрых поединков они на своем веку перевидали сотни и сотни, и коннетабль не присягнет, что это — лучший из них, но в первую полусотню точно войдет, а это многого стоит, потому что каштаны велел посадить еще дед Пьера.

Коннетабль улыбается жене, та усмехается, качая веткой. Супругу не удивишь поединками во внутреннем дворе, хотя Анна-Мария поймет и оценит, до чего хорош молодой человек. Привыкла разбираться еще в родительском доме. Она и его оценила в свое время. Да, и как бойца тоже. А Пьер, помнится, оценил, как будущая невеста стреляет из охотничьего арбалета. Для начала. Отец не женил его против воли, но настойчиво посоветовал познакомиться с соседкой поближе — и девица хороша, и земли, назначенные в приданое, как раз граничат с владениями де ла Валле. Спорить с отцом Пьер не стал, и на ближайшей охоте познакомился — убудет от него, что ли, от знакомства? Невесте, недавно вернувшейся из столицы, как она потом призналась, тоже посоветовали обратить внимание на соседского сына. Что ж, послушные дети и обратили — с той охоты и до сих пор…

А мальчика точно учили для поля. Не только драться, но и отдыхать, используя любую возможность. Это при том, что он еле улизнул из кардиналов? Очень интересно.

Осторожно глотая сухой июльский воздух, Пьер размышляет о том, хватило бы у него терпения год за годом учиться сражаться — учиться не для забавы, для войны — зная, что победы и военная слава заранее уже, с детства, назначены не ему, а брату. Бездарному, надо отметить, просто до невозможности бездарному для такой приличной семьи брату. Если кто-то это видел, если кто-то понял, легко догадаться, почему слух об убийстве старшего младшим из зависти к атрибутам знаменосца Церкви возник едва ли не в день убийства. Это предположение… напрашивается само. И уже потому, наверное, ложь.

Молодой человек ловит слишком пристальный взгляд, приподнимает брови — и, вот так чудо, — не прячется в раковину. То ли понимает, что уже рассказал о себе гораздо больше, чем мог бы словами за год, и не беспокоится по этому поводу, то ли просто не думает ни о чем подобном.

— Я бы хотел, если это возможно, поближе познакомиться и с вашим учителем, — говорит Пьер.

— Моя свита, господин коннетабль, рассказывает странные истории о вашем сыне…

— Что, помилуйте, странного можно о нем сказать? — Интересный оборот событий. Будем надеяться, что свита говорит о его качествах бойца и ни о чем ином.

— Что его умение владеть оружием уступает только широте его души.

— Я, — смеется коннетабль, — думаю, что он будет рад продемонстрировать и то, и другое. Поскольку застолья любит не больше вашего.

— Я буду вам крайне признателен. Мигель!

Толедский капитан задумчиво оглядывается, потом смотрит вниз — и спрыгивает во двор. Полуобщипанная розовая астра в зубах. Остается только гадать, кому предназначен сей цветок.

— Вы тоже пренебрегаете защитой?

— Если только вы будете очень настаивать, господин коннетабль. Я все-таки не столь важное лицо в кампании…

— Ну что ж, слово гостя — закон.

— Дон Мигель, — укоризненно говорит супруга с галереи. — Вот уж не думала, что вы попробуете получить преимущество таким образом…

— Мы, бедные толедцы, — отзывается снизу капитан, — берем преимущества там, где видим.

Явившийся тут же Жан немедленно оценил раскладку и подобающей защитой тоже пренебрег. Якобы чтобы уравнять диспозицию. На самом деле ровно потому, что и как посол, и его наставник, и многая молодежь Аурелии уже вздумали считать, что коли доспехи для рапиры не препятствие, то они и вовсе не нужны. Шалопаи… взять, что ли, учебный меч — да и показать всем троим, почем такое легкомыслие?

C другой стороны, учить герцога учили именно под доспех. Вернее, и под доспех тоже. Так что легкомыслие, наверное, относится к дружескому бою. Кстати, тоже зря.

Если посчитать… Пьер не уверен в том, что война опаснее в сравнении именно с дружескими поединками. Может быть, все наоборот. И ему, как старшему, определенно нужно прекратить все это безобразие или хотя бы заставить всех сменить оружие. Нужно. Нужно… но герцог все-таки, вздохнув под взглядом толедца-цербера, надевает и застегивает шлем, а со своими делами капитан уж как-нибудь разберется. Как и Жан.

Два на два — это не четверо, это много хуже. Два на два — с разным вооружением и защитой, с разной скоростью… столбы, подпирающие галерею, мы не снесем. Остального — не жалко.

Сам по себе толедец, конечно, коннетабля интересовал — но это потом. Будет время и побеседовать, и проверить друг друга, и обменяться кое-какими секретами, а пока напротив — нет, не двое. То ли один человек — пусть две пары рук, две пары глаз, но это одно двуликое, всевидящее, сплавленное намертво существо… то ли трое. Три клинка, и в зазоре между спинами подстерегает невидимый, но ясно ощутимый противник.

Жан попытался разбить эту пару дурным натиском, с налету — и откатился этакой волной от утеса. Напарники даже обозначать удары не стали, только намекнули: здесь прохода нет. Небрежно так, с ухмылкой. Отмахнулись. И улыбаются. Оба. Вторую улыбку через решетку шлема видно. Что делать будете, хозяева?

Нет, наскоком это не пробивается. И силой не проламывается. Капитан чуть послабее будет, зато он опытнее намного, точен и экономен. А еще они притерты друг к другу намертво, как старые постройки — где раствор не нужен, так надежно камни вписаны друг в друга. Не глядя, знают, где поддержать, где перекрыть опасное направление. Вот Жан еще раз попробовал — и опять убит.

Пьер не спешил. Это пусть чадо возлюбленное, ретивое и выносливое притом, наскакивает. Ну убьют еще разок, не обеднеет. Силы много, терпения, как ни странно, тоже — вот и пусть ковыряет эту стенку, может, и найдет какую-то щербинку. Но вряд ли. Тактика у посла и его капитана самая что ни на есть верная: стой себе, пока противник мучается в попытках до тебя добраться. Сам подставится — сам и виноват. Лишних усилий не делаешь, не устаешь… почти что отдых. Но зато и торчишь посреди поля, кто угодно успеет пушку навести. Впрочем, это они пока развлекаются. Щеголяют слаженностью, дразнят — и выматывают потихоньку. Но им же первым и надоест.

И надоело, конечно. Вот тут притертая стенка самую малость дрогнула, еле-еле, камни не разошлись, зазора нет еще — зато разница в темпераментах налицо. Толедец как был — утес, основа, — так и остался. Быстрый, гибкий, но вперед не рвется, ни скоростью, ни увертливостью брать не собирается. Приберегает на одно, зато точное движение. А господин герцог — один сплошной натиск. Знает, что прикрыт напарником надежнее, чем своими защитами и доспехом, и атакует непрерывно. Хороши оба. Очень хороши. Загнали нас почти к стене.

И меня не задели только потому, что Жан все время вперед вылезает. В настоящем сражении давно добрались бы уже. А ведь они рискуют… подставляются слегка. Им самим интересно свою технику на излом попробовать. Ну это уже невежливо с их стороны, тем более, что есть между ними зазор, есть. В поле его не успеют обнаружить, в турнирном бою противник раньше свалится, а вот так — видно.

Ну что ж, желание гостей — закон, так что сейчас я им кое-что покажу. Жан, кажется, тоже заметил — и если поймет, то, значит, я его не напрасно учил. Посмотрим, проверим друг друга. Для начала — быстрее, так быстро, как мы оба с сыном можем, не пытаться развалить противников, а только сделать так, чтобы они забыли, что поединок — дружеский. Чтоб перед глазами только — куда ни взгляни — сталь, а кто-то, и это капитан, вылез в одном тонком камзоле, и чтоб они уже даже думать не успевали, что происходит: поединок продолжается, хитрый заговор обнаружился или просто хозяева шутят. Опасно, да. Очень опасно. Но или сейчас вскроется разница между ними и нами с Жаном… или не вскроется, и просто будет очень хорошо.

И вот мы опять вернулись к стене, описав по двору круг — но на этот раз у стены дорогие гости, и отступать им почти некуда. И улыбку посла я не вижу, некогда тут видеть, но чувствую. Оказывается, ему не только побеждать нравится. И другое ясно — его не обманешь. У толедца мелькало уже несколько раз — не страх, не паника, но отчетливая тревога и готовность перейти от поединка к настоящей рубке, а этот намерение чувствует. Значит, нужно, чтобы я поверил. Сам поверил, хотя бы на мгновение — а там и он мне поверит… наверное. Должен будет.

Ну, чадо ненаглядное, не подведи…

Не подвел. Ударил — подставляясь — по толедцу, на размен, всерьез… и для меня мгновение выкроил, но…

Многое я видел. И как такие вот «бедные толедцы», защищая господина, с голыми руками на меч идут. И не с голыми. И всякое подобное. А вот чтобы господин, открываясь начисто, бросался прикрывать капитана своей охраны — бывает редко. Надежно прикрыл, и возможность для удара оставил — но будь это все всерьез, он бы отсюда не ушел.

А теперь — назад, и Жан уже сзади, и вскинуть руку. Стоп. Все.

Двор выглядит так, будто по нему не четыре человека несколько минут, а табун боевых слонов — если они табунами ходят — целый день носился. Туда и обратно. У капитана лицо серое и не только от пыли. Понял, что произошло. Наверное, вернее, наверняка, раньше до такого у них не доходило. Причин не было. Не успевал никто, да просто по времени не протянул бы столько. Господин его снимает шлем, вытирает лицо.

— Спасибо, — улыбается, — господин граф. Надо будет тут что-нибудь придумать.

А этот прекрасно все понимает — и на чем я их поймал, и что не поймать не мог, и что меня с Жаном так поймать нельзя. Потому что эту дурь я из него вытряс первым делом, давным-давно. И из себя, что было несколько посложнее, но получилось все-таки. Только, кажется мне, Корво все устраивает, и такой исход боя — тоже; но выражение лица толедца предрекает серьезные неприятности. Гадалка из меня никудышная, но тут и гадалкой быть не надо. Посмотришь — и все ясно: иметь нынче же вечером ученику, подзащитному и командиру большую серьезную выволочку. В таких случаях добропорядочные верные подчиненные забывают о старшинстве, и правильно делают.

Но это ученика, подзащитного и командира тоже, кажется, не беспокоит. А вот на Жана смотреть больно. Понял, обормот, что тогда у посла с Его Величеством не характер на характер нашел. Что его в свои записали и защищали как своего. До последнего.

— Отдыхаем, — говорит Пьер. — Не знаю как вам, а мне совершенно необходимо. А потом можно и продолжить?

— Воля хозяина — закон, — опять улыбается вежливый гость.

Дамы на балконе застыли — не шелохнутся. Анна-Мария, конечно, тоже все поняла — а вот если молодая герцогиня сама не разобралась, а супруга моя ей объяснила, в чем тут дело… не завидую я послу. Хотя Шарлотта дама во всех отношениях достойная. Бранить не будет, холодность демонстрировать — тоже, и из спальни не выгонит, ибо не ее это дело. Я бы, думает Пьер, на такой не женился, при всей ее красоте и уме, не знаю уж, чего тут больше. Лучше от благоверной, как случается, получить шумную нахлобучку, чем видеть этот вот надежно притопленный где-то под сердцем страх. Чувствуется же, как ни топи.

Одна невестка ненаглядная цветет, как розовый куст: любимый супруг так красиво дрался, так замечательно победил. Карлотта, конечно, чудо — но учить ее еще уму-разуму… Она не поняла даже, что любимого супруга ее убили раз восемь. И потому, что неосторожен был, и потому что намеренно рисковал, подставлялся.

Из всего, что тут только что было, можно сделать множество выводов. Полезных в будущем, потому что все здесь происходящее — это последние развлечения перед войной, а война будет куда серьезнее, чем казалось весной. Еще пара недель, только-только закончатся последние торжества, и придется оставить прекрасных дам ради другой, со скверным характером. И коннетаблю, судя по всему, придется тоже — потому что чертов Клод прав, война с Арелатом будет идти и на юге, и на севере. Юг-то мы оставим Корво и Клоду… и упаси нас всех Господь от того, что этот благонамеренный молодой человек будет и командовать так же, как дерется, и запишет Клода в свои, а с него ведь станется. Никогда не думал, что буду уповать на скверный характер маршала, но, может, хоть тут от его надменности выйдет прок: «Его защищать, за него в безнадежный бой лезть?..»

Будем надеяться, обойдется. Кстати… раз гость — и гость довольный — то его потом и расспросить можно. А чтобы не обидно было, то и самим кое-что рассказать.

А перед этим… до сих пор все серьезно было и прилично. А нужно все же и что-нибудь повеселее станцевать. Не двое на двое — а все против всех, как попало, кто уцелел — тот и победитель. И пусть черт приберет тех, кто отстанет.

Для начала — из родительской вредности — Пьер решил выкинуть из круга сына. Гости намерение разделили. Пусть покрутится один против троих, правда, трое друг от друга держатся подальше, отслеживают: в такой потасовке ни правилами, ни совестью не запрещается добраться до спины якобы союзника. Не зевай — и останешься на месте. Жана хватило надолго, но все-таки пришлось ему отходить к галерее. Попался на толедский фокус с кинжалом. Доволен, как будто сам поймал, а не его поймали. Любопытный.

А теперь мы и второго молодого человека отправим побеседовать с Жаном, потому что с капитаном нам есть о чем поговорить без посторонних… но это куда труднее, и потому, что противник он хороший, и потому, что судя по хитрой толедской физиономии, дон Мигель вознамерился остаться последним, так что уже и не поймешь, кто тут против кого. Завертелась карусель, веселый танец.

И довертелись до того, что — непонятно, кто кого. Мы с послом друг друга разом, пожалуй. И сарай. Он. Спиной. А я ведь думал, что кирпич хорошо сложен, а вот гляди-ка… Не глядеть надо, а защищаться, потому что пока рот раскрыл, глядя как в кирпичной стенке образуется вмятина, а потом и дыра, тут меня ласково так кинжалом между пластин и пощекотали.

— Это, — спрашивает герцог, — была конюшня?

— Нет, конюшня левее. К счастью.

— Ах, к счастью… — и опять зевать не надо, потому что все реки текут, а все правила летят к чертям, если очень хочется.

Вот теперь это конюшня. Но она много прочнее. И я много прочнее.

— Эй! — кричит с галереи любезная супруга. — Сарай мне самой не нравился, но лошади вам чем виноваты?

Так что на долю толедца построек во дворе не досталось, впрочем, его и не следует в стены вбивать, он еще пригодится. Да и вообще — пора потихоньку переходить к отдыху и приятным беседам. Среди которых есть одна неприятная, но полезная. Такой небольшой подарок для господина посла…

А он честно заслужил и подарок, и неприятности. Первое тем, что остановился, хотя очень хотел продолжать. На шлеме у него это желание написано. Вот смешно — по лицу у него ничего не прочтешь, а как железо на голову надел, так почти прозрачным стал. А неприятности тем… что нехорошо все же хозяином дома об его собственную конюшню стучать в нарушение договоренности. Нехорошо. Хотя и приятно.

После поединка двое на двое Пьер уже и не сомневался, что разговор тоже будет — двое на двое. Любая беседа с участием господина посла пойдет именно так — двое на двое за одним столом, и капитан его под дверью слушать и ждать приказов не будет. Так и получилось. Уже поздно вечером, когда гости успели отдохнуть, а хозяева, наскоро приведя себя в порядок, принять… других гостей. С визитами, выражениями любезности и подарками. Вот где Карлотта хороша и безупречна — так это в подобных вещах. Как бы невестка на Марию и фрейлинство ни ворчала, как бы каледонскую королеву ни честила, а вышколили ее хорошо. Знает, что сказать, где и кому, как благодарить, как выражать благосклонность… а пока жены занимаются своим делом, мужья могут улучить пару часиков на свои.

Из настежь распахнутого окна тянет вечерней прохладой. Настоящей, даже немного зябкой. Дует с реки, и хоть до Луары довольно далеко, ветер пахнет камышом и дымом костров, которые разводят на берегу. Хозяин сел спиной к окну, и теперь ветер приятными холодными ладонями лезет под воротник. Гости разместились напротив, вино открыто и перелито в кувшины заранее, кувшинов много. Корво порой приподнимает подбородок, явно ловит ноздрями ветерок, наслаждается. Смешно — каждое такое мелкое движение нарочно зашлифовано до полной незаметности. Зачем?

Пьер бросает беглый взгляд на толедца. Смуглое лицо: к таким загар прилипает мгновенно, короткие пепельные волосы, напротив, сильно выгорели. Как и все его соотечественники, подчеркнуто сдержан в каждом слове и каждом жесте, но рядом со своим герцогом кажется весьма темпераментным и подвижным человеком. Хотя если посмотреть так, чтобы видеть сразу его и Жана, то понятно — обман зрения. Де Корелла привычно сливается с тенями, а вино в бокалах появляется как бы само собой.

Ну раз Жан во дворе начал, то пусть и продолжает. А сына — хлебом не корми. Разливается соловьем. Руладами расписывает, как с ним знакомились, что ему второй секретарь посольства говорил, как подружиться пытался — и как он этого секретаря потом сам нашел и в посольский флигель провести попросил: хотел посмотреть, как его «друг» новоявленный себя поведет. А он возьми и проведи. Пришлось пользоваться.

Посол слушает, вопросов не задает — только голову к плечу склонил, и не помни я, что это еще до знакомства с Клодом, решил бы, что оттуда взял. Угол только разный, а так почти одно и то же. Потом слегка кивает. А на каком-то перечислении, что еще доносил такой разговорчивый и общительный второй секретарь, синьор Лукка, вдруг поднимает руку.

— Подождите-ка, — щурится. — Вы сказали — «и дополнительная рота под командованием Вителли», я не ослышался?

— Нет, все верно, — пожимает плечами Жан. — Я удивился, помнится…

— Благодарю, господин граф, благодарю и вас, — кивок Жану. — Это еще один весьма щедрый подарок. Мигель…

Толедец молча наклоняет голову, что-то прикидывает в уме. Ни слова, разумеется, вслух сказано не будет. Может быть, потом. Или вовсе никогда; впрочем, и не мое дело знать, кто именно, помимо синьора Лукки, участвовал в этой игре. Зато можно догадаться, кто игрой руководил. Хорошо что я тогда, еще в мае, и королю все вовремя рассказал, и сам паниковать не стал. Но кое-что все-таки стоит припомнить.

— Господин герцог, с вашей стороны было несколько опрометчиво использовать в качестве наживки сведения о поветрии на франконской границе.

— О чем? — Пальцы удивленно ловят невидимого мотылька в воздухе. Пьер присматривается к перстням. Хорошие камни, и работа хорошая… — Жан, не были бы вы так любезны еще раз повторить…

— Затруднения на севере, — сын на память не жалуется.

Посол вздыхает. Вообще удивительное дело: пары часов во дворе хватило, чтобы наша ледяная статуя оттаяла. Я про него многое понял, очень многое. А что он про нас понял? Такого, что маску сбросил — вместе с доспехами, кажется. И что с этим его пониманием делать, знаком уважения счесть, или ровно наоборот?..

— Прошу принять мои извинения. Имелось в виду только общее положение на франконской границе. Угроза нападения, которая была и есть. Имей я на тот момент сведения о том, что там и впрямь… затруднения, разумеется, это осталось бы в строжайшем секрете, и границу я не упоминал бы ни в каком качестве.

— Вы хотите сказать, что все же получили эти сведения, но несколько позже. — Если будет ответ, то станет очень щедрым подарком: теперь можно вполне точно очертить скорость, с которой разведка союзника получает сообщения о том, что происходит у нас. А заодно и понять, где и когда наша большая тайна перестала быть тайной.

— Да, господин граф. — Отвечает спокойно… и честно. И понимает, что делает. — В конце мая. Надеюсь, я не поставил вас в сложное положение?

— Нет, и как показало время, вы были правы, когда торопили нас. А вот насчет договора с Толедо — это как раз было правдой? — В мае король и коннетабль, еще точнее, король по подсказке коннетабля, дурацкой такой подсказке, решил, что все наоборот…

— Да, разумеется — и это не то намерение, которое я собирался скрывать. Правда, я не рассчитывал на явление дона Гарсии. Впрочем, могло быть и хуже, — понять Корво проще простого: адмирал мог приехать и сам. И вот это действительно обернулось бы катастрофой. Двойной. И сам по себе он нечто невозможное: взять худшее от манер маршала и посла, настоять на двадцати годах славных побед и королевской милости, прибавить родство с Их Толедскими Величествами… И пожар в его отсутствие вовсе лишил бы Картахену флота; сообщили уже, как адмирал предотвратил полный конец света, свел его к терпимым неприятностям.

— Ну а теперь, — улыбается Пьер, — перейдем к делам более приятным. Я просмотрел планы господина маршала, и они оказались неожиданно хороши.

— Я рад, что они не вызывают возражений. — То ли не заметил похвалу. То ли тут его мнение коннетабля Аурелии нисколько не волнует…

— Кто вас учил планировать? — Действительно интересно же. Где на полуострове кардиналов учат воевать, кто — и как. Вряд ли и это дон Мигель. Будь так, мы бы о нем давно знали в совсем ином качестве.

— До недавнего времени, в основном, мертвые люди из старых книг, — посол почему-то улыбается. — Последние несколько месяцев — господин маршал.

Хм. То ли простая любезность в адрес, как это он королю заявил, старшего родственника — то ли невыносимая привычка Клода составлять сто сорок восемь подробнейших расписаний на любой случай здесь и впрямь оказалась полезной. Сколько маршалу не объясняй, не показывай на примере, что все равно, все равно окажется же, что все пойдет по сто сорок девятому варианту — лошадь захромает, гвоздя в кузнице не будет — он не верит. Скорее всем лошадям копыта проверит и во все кузницы гвозди притащит. Лично. В клюве.

— Мне кажется — или вы о чем-то не упомянули? — В комнату залетает ночной мотылек, и, разумеется, устремляется к ближайшей свече. Короткий сухой треск, крошечная струйка дыма — и все, но следом за ним немедленно является еще парочка самоубийц. Странные все-таки существа…

— Эти планы, господин коннетабль, были составлены в период, когда у нас еще была надежда на то, что все ограничится деблокацией Марселя. И на то, что туда можно бросить все силы. Сейчас же… я еще не получил точных сведений, но имею основания предполагать, что те самые пресловутые десять тысяч арелатских вильгельмиан нужно ждать на севере в ближайшее время. И численность войск противника на самом юге… не двадцать тысяч, а, пожалуй, в полтора раза больше. Арелат не поверит Галлии полностью, слишком рискованно. Покажи Тидреку возможность безнаказанно ударить в спину, он ударит. Но даже в этом случае с границы они снимут много. Достаточно, чтобы все наши планы пошли кувырком.

— Я думаю, — говорит Пьер, а подумал он об этом буквально только что, а надо было раньше, — что Галлия не станет начинать войну в горах. Собственно, они могут ввязаться в спор на побережье. И наверняка это сделают. Вопрос лишь в том, рискнут ли они выступить на стороне Арелата в открытую. — И тут очень пригодилось бы слово Его Святейшества, а точнее даже, крепкий удар кулака по столу.

— Я думаю, что Галлия будет героически защищать от Арелата все, до чего сможет дотянуться, — гость пробует вино, одобрительно кивает. А вот капитан его так и сидит лишь со вторым бокалом, а первый осушил, видимо, из вежливости. Толедец, пренебрегающий вином — это такое чудо, что даже нисколько не обидно для хозяина. Наоборот, приятно, как всякая диковинка.

— В том числе и ваши будущие владения.

— Ну конечно же, — кивает Корво.

Коннетабль смотрит не столько на него, сколько на сына. Вид у новобрачного вполне обычный — усталый, счастливый, развесистый. Щенок-переросток, все правильно. И если я его потом спрошу, а он не скажет, что на этой фразе уже сообразил, к чему я клоню — врать-то чадо не будет, не приучено, — я ему щенячьи уши обрежу, как ромейским боевым псам. Чтоб всегда торчали.

— Это создает очень интересное положение, не находите?

— И пока еще не ясно, как его лучше использовать к нашей общей выгоде.

— Да, но в ближайшую пару недель с этим лучше определиться.

— Безусловно. Галлия официально состоит в союзе с нами… а неофициально не захочет воевать на два фронта. Поэтому если я высажусь в Тулоне — я, союзник и законный владелец города, Тидрек, конечно же, промолчит. Но мера выгодности этого решения будет зависеть от тех сил, которыми располагает де Рубо. Генерал любит бить противника по частям, а я не уверен, что мы хотим дать ему эту возможность. И в этой неуверенности я не одинок.

Господин герцог Беневентский будет прислушиваться к мнению маршала. С одной стороны — это не может не радовать. Еще только своевольных фокусов молодого человека нам на юге и не хватает, для полного-то счастья. С другой — очень жаль, что этот любезный гость окончательно определился с тем, под чьим началом хочет воевать и чьей стратегии придерживаться. На севере ему делать совершенно нечего ни с какой стороны — и его войска перебрасывать туда нелепо, и цели у него в этой войне совсем другие. Жаль. Опоздал. Нужно было зазывать в гости раньше, но все-таки…

— Меня, признаться, удивляет такое единодушие. Тем, что оно существует, тем, что оно является двусторонним, и тем, что распространяется не только на дела войны. — Это еще мягко сказано, если вспомнить, что эти трое недавно посреди столицы провернули. — Могу ли я спросить — как это чудо произошло?

— Что вы называете чудом, господин коннетабль? — Гость, кажется, глубоко озадачен. Смотрит на дно бокала.

— Ваши дружеские отношения с господином маршалом.

Молча слушавший разговор толедец слегка улыбается, недолго — но Пьер успевает заметить это движение губ. А вот Корво, видимо, не знает, что ответить. Что уже само по себе более чем приятно: мог бы отделаться очередной гладкой фразой о родственных отношениях и уважении к полководческому таланту. Тут же — нет, думает. Похоже, не о том, что ответить — как.

— Понимаете ли, господин коннетабль… после известных событий вы и ваша семья выказали мне дружбу и расположение. Почему вы считаете, что я — оказавшись, некоторым образом, на месте вашего сына, должен был ответить господину маршалу чем-то иным? Тем более, что он оказал мне помощь, не имея никаких оснований поступать так — и все основания устраниться. — Гость по-прежнему разглядывает остатки вина в своем бокале. Алые блики в вине, алые блики на перстнях…

Пьер пересчитывает все шипы, торчащие из этой розы. Сказано было очень любезно, впрочем, без привычного глянца — шипов, тем не менее, много. Непривычно и необычно много. В каждой фразе по колючке. Впрочем, сам виноват — и сам напросился. С какой стороны ни взгляни, вопрос был совершенно неприличным. Даже если непонятно, с какой стати твой собеседник водит дружбу с человеком, которого ты считаешь неприятным во всех отношениях. Водит — значит, видит в нем то, что достойно доверия и уважения. Вот только мне бы хоть кто-нибудь объяснил, что — ну что? Может быть, я и сам, наконец, после девяти лет знакомства ближе некуда, увижу?

Я ведь, когда реляции с севера читал, тоже сначала радовался. Его тогда еще не покойное Величество умудрялся портить даже то, чего прямо не касался. Из толковых людей инициативу вышибало напрочь, а те, кто был готов рваться вверх, большей частью никуда не годились. Конечно, то, что меня просто некем было заменить, играло мне на руку — но ведь так нельзя строить армию и нельзя воевать… И тут такой подарок — молодой, талантливый, с кругозором, с умением порядок вокруг себя наводить — и не боится. Прикрыть от короля, чтобы раньше времени не убили, дать себя проявить как следует — и будет мне второй.

Он же все получил — и генеральское звание, и арелатскую кампанию 48 года, дурацкую и лишнюю, и приведшую к нынешним неприятностям, но тогда-то очень дорогую сердцу покойного Людовика. И объяснения мои покойнику, что без генерала Валуа-Ангулема мы бы и Арль не взяли, и Марсель с Тулоном могли бы к Галлии уйти, наплевав на все наши права на эти земли, а права там те еще, брак пятидесятилетней давности; и что юг теперь только на генерале и держится, и трогать его — лучше сразу с югом распрощаться, а генерал, невзирая на все его еще более сомнительные, чем наши — на побережье, династические права, вернее верного. Отличный военный, просто отличный — и верный, и не нужны ему ни трон, ни даже столица сама по себе. Несколько лет твердил, пока покойный Живоглот сам потихоньку не начал верить.

А я получил — в первый еще раз, как этот генерал оказался в столице после арльской победы — врага. Который мне семь лет кряду показывал, где он меня видел — в гробу и никак не меньше, кем он меня считает — дураком и королевским лизоблюдом, и кто должен на моем месте в совете сидеть. Я его от одного Людовика прикрывал, от другого прикрываю — а он все показывает и показывает.

Ну неблагодарность, ну ладно… Неблагодарность, честолюбие, черт его знает что — но он же со всеми так. Со всеми, кто ему не кланяется. Поклонишься, пойдешь под руку — да, тут разговор сразу другой будет. Орудия он бережет и даже старается не обижать, кажется. Но ведь по сути тот же Людовик покойный — только разумней намного… Всех, над кем полной власти не имеет, мечтает в порошок стереть.

А если дальше о покойном Людовике, то приходится вспоминать и совершенно не скорбный день его кончины. Военный совет, королевское безумие — и вдруг поднимающегося со своего места генерала. «Ты мне больше не господин, старый тухлый стервятник» — и ведь не кричал же. И без клекота своего обошелся. Спокойно так, с насмешкой.

И двери распахнул — чуть гвардейцев не зашиб. А Пьер окаменел. Или оледенел. Или что там. Мысли ползли как осенние мухи. И первая была, что Его Величество подставился. Наконец — подставился. Мятеж после такого поймут, поймут все, даже те, кто исполнил бы приказ. И если не поддержат, то против не встанут. Очень многие рискнут и не встанут. Потому что даже властолюбивый урод на троне лучше сумасшедшего властолюбивого урода. А вторая, что Валуа-Ангулем — идиот. Он не выйдет отсюда. Его братец не справится с мятежом. И что делать тогда? А король после этого случая будет искать заговорщиков под кроватью. И найдет. Потому что они там есть. А, может быть, все не так, может быть, не идиот. Может быть, он и к этому обороту был готов, он же большой любитель строить планы. И тогда Его Величество — мертвец. Но принц Луи — тоже мертвец. Такого претендента не оставят в живых, если смогут. Нужно было что-то придумать, здесь же, немедля. Сейчас. Глядя в белые глаза принца Карла. На что он смотрит? И тут Пьер услышал — на что. И потом, за оставшийся год ни разу не спросил Его Величество Карла — почему тот не закричал, не предупредил? Единственный — видел, и не предупредил. Зачем спрашивать… они все знали ответ.

Пьер не знал другого — как вечно больной, вялый, полусонный семнадцатилетний мальчик тогда взял в руки растерянный, опешивший совет, вдруг превратившийся в раздавленную жабу. Взял так, словно всю жизнь к этому часу шел. Ни лишнего слова, ни лишнего приказа — то, что нужно, тогда, когда нужно. Коннетабля — за генералом… уже маршалом, и Пьер не стал спрашивать, не оговорился ли уже не принц, король Карл. Слышал: не оговорился. Всех остальных — одним взглядом — удержал на месте, не позволяя даже шевельнуться, подняться с кресел, пока не вернулись граф де ла Валле и герцог Ангулемский.

И до сих пор кажется, что Карл в те минуты и выгорел весь, как порох. Выложился. Ничего не осталось, на полный год царствования не хватило… Надорвался. Может быть, стал бы хорошим королем, если бы прожил достаточно долго — да нечем было.

Вот этого Пьер забыть не мог. И еще того, как еще не знающий обо всем случившемся новоназванный маршал повернулся к нему от дверей. С улыбкой. С солнцем в глазах: наконец-то. И, выслушав, погас, выцвел. Сразу понял — уже ничего не получится: Живоглота покарал Бог, а мятеж против законного наследника оправдать нечем. Кивнул и пошел обратно. Не застыл, не потерял счет минутам, не выругался даже. Оценил ситуацию, принял решение, сделал. Вот это перенести было невозможно почти: что все это, все вот это — на холодную голову. Спокойно. Сознательно. По трезвому расчету. Убил бы…

Это все не объяснишь господину послу — да и не нужно. Зачем ему? У него, как мне кажется, хватает скелетов в собственных шкафах, зачем ему наши?

— Простите, господин герцог. На вашем месте вы совершенно и безусловно правы.

2.

Неправильно, все неправильно. Настоящий бой, хорошая усталость, вокруг дерево — светлое, темное, теплое, живое. Вокруг — уют, дом, не твой дом, совсем не твой, но все равно правильно, приятно, когда все подогнано, все под людей, живущих здесь. Должно быть хорошо. Но плохо. Не потому, что Мигель недоволен и вечером опять будет пытаться устроить жизнь своего герцога, как удобней капитану охраны. Не потому, что второй шпион в посольстве это, кажется, Марио Орсини, который, возможно, умеет не только петь. Потому что из хозяина дома торчат острые углы. Как у морских черепах — выросты на панцире. С ним сойтись должно было быть проще простого — прямой, ясный, и расположен был с самого начала, и обязан теперь… но при любом шаге навстречу налетаешь на эти выросты.

«Ну что ж, — говорит Гай, — если тебе это так не нравится, скажи ему прямо. Дело стоит того»

Да. Стоит. Потому что это было бы смешно, по-настоящему смешно, когда бы не было опасно. Если эти трое, включая короля, будут в первую очередь ждать друг от друга удара в спину, как в недавнем поединке во дворе, пострадают уже не сараи и конюшни, а в лучшем случае кампания.

А объяснение не будет нарушением доверия. Маршал ответил бы на этот вопрос любому — его просто никто и никогда не спрашивал.

— Господин граф… — но говорить все-таки нужно осторожно, и потому, что это хозяин, и потому, что я буду говорить при его сыне; это важно. — Верно ли, что во время правления покойного Людовика ошибка или подозрение короля могли стоить жизни не только подозреваемому, но и всему его дому?

Коннетабль слегка удивляется — не понимает, к чему вопрос.

— В общем и целом — да. Бывали, конечно, исключения.

— А верно ли, что полковников в армии Аурелии было много больше, чем генералов, и они не имели шансов попасться на глаза королю даже в ситуации господина Делабарта?

— Большей частью верно… Если Его Величество не обращал на них внимание сам.

— А если обращал, то едва ли распространял свой гнев и на всех членов семьи, а тем более вассалов прогневившего его полковника, не так ли? — Да начинайте же думать, господин коннетабль…

— Господин герцог… верно ли я понимаю то, что вы мне пытаетесь сказать?

У коннетабля очень выразительное лицо. И очень настоящее. Что много интереснее — такое же выразительное и настоящее лицо у его сына. Если вскоре выяснится, что второй шпион все-таки Марио, я уже не буду удивлен. По сравнению с вот этой вот переменой в Жане де ла Валле любое второе, третье и пятое дно, которое можно обнаружить в младшем Орсини — ерунда. Поняли, оба. И сын, кажется, на полвздоха раньше. Ай да влюбленный болван. Не только понял, но и показал, что понял.

Хорошо, что оба они — так. Это очень щедро. Щедрость не случайная, обдуманная. Удобная. Раньше казалось, что они, особенно младший — как сеть. Крупноячеистая. Слишком многое проваливается в никуда. А они все-таки настоящие, плотные. И отец, и сын.

— Господин герцог, — хозяин потирает подбородок тыльной стороной руки. — Вы, наверное, не знаете, что к тому моменту, когда полковника Валуа-Ангулема вызвали в столицу, франконские вильгельмиане… можно сказать, записали его в кровные враги. И устроили соответственную охоту. Впрочем, Его Светлость, конечно, предпочел бы продолжать эту увлекательную вражду. И по характеру своему, и по изложенной вами причине. Надо сказать, что я об этой причине слышу впервые. От вас. Его Светлость герцог Ангулемский не снизошел до того, чтобы ее изложить. Я же не хотел, чтобы франконцы добились своего — а они добились бы. Им помогали по мере сил. С нашей стороны. Это только одна причина. Но знай я, как на это все смотрит полковник Северной армии — я позволил бы ему решать самому. Невзирая на то, до какой степени этот полковник был мне нужен. Живым, целым и служащим Аурелии…

«Да, — говорит Гай, — а объяснить положение вещей своему предполагаемому преемнику — это невозможно, неприлично и немыслимо. Я тебе жаловался на наши порядки? Считай, что перестал»

«Хотел бы я знать, как это можно, — соглашается Чезаре, — одновременно и доверять человеку настолько, чтобы быть готовым оставить на него все, и не доверять ему достаточно, чтобы просто поговорить с ним.»

— Я не думаю, что Его Светлость хоть на минуту предполагал, что вы не понимаете, в какое положение его поставили. Из самых лучших, как он выразился, побуждений.

— Знаете, господин герцог, — пожимает плечами коннетабль, — а будь он на тот момент нужен мне чуть больше, я бы поставил его в это положение вполне понимая, что делаю. Из побуждений, которые трудно счесть лучшими для меня или для него. — Хозяин почему-то переводит взгляд на Мигеля. — Вы понимаете, о чем я?

— Да. — Он бы так и сделал, ни мгновения не раздумывая. Это видно. Он бы что угодно сделал для благополучия своей страны, и, особо, своей армии. Нимало не сожалея, не печалясь — де ла Валле этого просто не умеет. Вот радоваться, что обошлось без крайних мер — умеет, и радуется. — И в этой ситуации вас бы вполне поняли.

— Для маршала так уж важно, что среди моих намерений были и благие? — Кажется, удивление в голосе настоящее.

— Нет, только что там не было соразмерных соображений дела.

Коннетабль еще раз пожимает плечами. Он все еще улыбается — но если улыбка может менять оттенки, то сейчас происходит именно это. Чудесная метаморфоза, еще одна.

Очень высокий, очень широкий в плечах — заслоняет спинку могучего кресла, — человек, сидящий у самого окна, добр и добродушен. По-настоящему. Злость, гнев, мстительность ему чужды начисто. Принудь его пройти одно поприще, он и второе пройдет, лишь самую малость бравируя своей доброжелательностью. Добродетели терпения и кротости знакомы Пьеру де ла Валле так же близко, как почтенная супруга и мать его наследника. А вот о жалости он знает, как о единороге со своего герба, выделит ее и спросонок, на любой картинке — но не встречался, как и с единорогом, не прикасался, даже ржания не слышал ни разу.

— Господин герцог… Мы нередко спотыкаемся с господином маршалом на том, что он очень любит все расписывать на двадцать шагов вперед, а я предпочитаю импровизировать. Но лучшая импровизация на девять десятых готовится загодя, иногда буквально за годы. Я очень долго делал все, чтобы на престоле оказался Его Величество Людовик, ныне здравствующий. Но идеальных заговоров не бывает. Всегда может что-то случиться. Мелочь, оговорка, озарение, предчувствие. А на тот случай, если мы с принцем все-таки проиграли бы, мне нужен был преемник. Заранее. За годы. Преемник — и противовес. Принц Луи оказался змеей на груди, а генерал Валуа-Ангулем — принц Клод — надежда и опора трона. И человек, на которого можно оставить армию. Действительно можно. Совершенно несоразмерные соображения с точки зрения молодого человека, который, какая беда, отвечал за свой дом. Видимо, один он во всей стране! — Настоящий сарказм. Четкий, не спутаю даже я. Интересно, многие ли в Аурелии слышали сарказм господина коннетабля?

— Я гость. Я уважаю аурелианские обычаи. Но мне иногда, — это преувеличение, правильным словом будет «всегда», — кажется, что здесь не говорят друг с другом о самых важных вещах.

Жан следит за разговором, как за поединком. Напряженное, оживленное лицо. Вот так он становится красивым по-настоящему. Пропадает блаженная невинность херувима с фрески. Хорошо отец подобрал ему маску — достаточно просто расслабить челюсти, развести подальше брови, и мало кто усомнится, что перед ним обыкновенный молодой болван, из которого еще нескоро выйдет нечто путное. Если вообще выйдет.

— Возможно, — задумчиво говорит коннетабль, — мы так и остались варварами. Прямая речь недостойна вождя. Это уже в крови. У нас, в Толедо, в Арелате… А, может быть, все дело в страхе. То, что говоришь вслух, могут не понять. Не захотеть понять. Не услышать. Услышать и использовать против вас. Когда берешь человека как шахматную фигуру и двигаешь по своей воле — это куда проще… но мне кажется, что вы несколько лукавите. Вы ведь хорошо играете в шахматы. И здесь, и дома. И не только на доске.

— Я только начинаю играть в шахматы… Но, господин коннетабль, как вы могли понять, я не вижу смысла делать это с союзниками, — это и предложение, и угроза. Не поймет — его воля.

— Тогда вы рано или поздно, и скорее рано, чем поздно, увидите, как бывшие союзники обращаются с вашими прямотой, откровенностью и доверием.

— Значит, им будет о чем пожалеть, господин коннетабль.

— Позвольте дать вам совет, — усмехается хозяин. — Испытывайте откровенностью только тех, кого не жаль убивать, а к остальным будьте более добры. Я не знаю более надежного способа сломать, соблазнить и подтолкнуть к предательству. Это слишком тяжкая ноша, господин герцог. Немногим по плечу.

— Благодарю вас за совет. Но те, о ком вы говорите — не годятся в союзники. И мы все смертны. — Не говорите глупостей, господин коннетабль. Существо этого разговора останется в четырех стенах, если вы не захотите, чтобы я поделился им с еще одним человеком.

— Знаете, отец, а я больше согласен с господином герцогом, чем с вами. — Жан. Забавно, даже голос другой. Плотный, осязаемый, без прежних пустот и зазоров. — Если не думать, что все вокруг обязаны хранить верность и ценить доверие, если не ждать этого… а ждать глупо и наивно, то получается очень хороший способ понять, кто друг, а кто фигура на доске.

Опять опередил отца. Менее зашорен? Более решителен? Или как днем во дворе — готов рисковать собой, чтобы отец мог спокойно выбрать выигрышную стратегию? Но он понял, что сейчас я отдаю то, что могу позволить себе потерять, в обмен на знание: стоит ли приобретать этих двоих.

— Способ, конечно, — отвечает Мигель. — Только суть сказанного нужно тщательно обдумывать. Чтобы испытание не превратилось в самоубийство.

— Или ненужное убийство, как верно заметил господин коннетабль.

— Так тоже можно, — кивает хозяин. — Но все и всегда упирается в меру риска, размеры поля боя и задачу. Скоро вы сможете не только понять это умом, но и ощутить.

Ну до чего же все-таки смешно. И смеяться нельзя совсем, потому что не объяснять же, что ровно ту же нотацию о ресурсах, задачах и степени риска мне уже прочел мой дражайший «старший родич» — и почти в тех же выражениях. И что самое веселое — речь шла о том, почему он предпочитает двигать тем же господином коннетаблем, а не разговаривать с ним.

А беседу пора прекращать. Поскольку время позднее, а столько задушевных бесед — в этой-то стране — может дурно повлиять на состояние здоровья хозяев. В отличие от вина и поединков. К откровенным, таким опасным, разговорам они не привыкли, в отличие от остального.

Как говорят, к ядам нужно приучать себя постепенно, начиная с малых доз. Правда, для этого нужно разбираться в ядах. В противном случае человек рискует отравить себя сам.

Мигель, вопреки ожиданиям, не шумит. Не кричит, не пытается объяснить все так, чтоб его непременно поняли и согласились. Он печален, меланхоличен и даже скорбен. Всерьез — но и напоказ. При том, что он есть, какой он есть, пребывая в меланхоличной печали… он удивительно похож на вековой дуб, вздумавший порхать бабочкой. Нелепица. Смотреть на это невозможно, проще поинтересоваться, в чем дело.

— Сегодня, — отвечает колодезь вечной скорби, — я понял, насколько я дурной наставник. Мне очень стыдно, мой герцог. Я опрометчиво взялся за дело, которое оказалось мне не по плечу, и принес вред не столько даже себе…

— Да, да. Не справился с поручением моего отца и безнадежно искалечил мою жизнь, привив мне такое количество дурных привычек, что любой знающий собачник забраковал бы меня с первого взгляда.

— Скорее уж, не смог привить ни одной полезной. — Даже для разгневанного Мигеля звучит слишком зло. — Мой герцог, если вы не позволяете мне выполнять мои обязанности, если вы пытаетесь занять мое место, отправьте меня в отставку. Мою бесполезность вы мне убедительно доказали, но быть еще и источником угрозы я не хочу.

Покои гостей так же уютны, как все в этом доме. Много дерева, много камня. Круги древесных спилов на стенных панелях притягивают взгляд как облака, заставляют искать в них узоры и картины. Простая, правильная красота. Шарлотте тоже нравятся дом, визит, хозяева…

Небо в Орлеане даже ночью светлее, чем дома. Город темнее — меньше факелов, меньше освещенных окон, фонарей нет почти нигде, а небо над ним не черное и бархатное, скорее уж похоже на не слишком туго натянутый темно-синий шелк. И звезды мельче, и меньше их. Не серебро, олово.

— Мигель… — герцог Беневентский разворачивается от окна.

«Он не понимает, — говорит Гай. — Я же тебе объяснял, он не понимает. Он никогда не задумывался. И если ты попытаешься объяснить, не поймет и придумает что-то, укладывающееся в его представления. Решит, например, что он твоя собака. Люди иногда странные вещи делают ради собак. И лошадей. И прочих созданий, существующих для удобства»

«И что же делать?»

«Сказать ему ту правду, которую он может понять, конечно»

— Извини, — говорит Чезаре. — Мне не следовало так тебя использовать. Но очень уж удобно все складывалось. В настоящем бою я… не поставил бы тебя в дурацкое положение. Вспомни — не ставил.

— Мне остается только молиться, чтобы в настоящем бою не возникла такая ситуация. Хотя теперь это кажется неизбежным. Мой герцог, вы пять лет были осторожны… — Понял. Не обиделся. Странно все же устроены люди.

— У меня должны быть слабые места.

Задумался, прикидывает, взвешивает — потом улыбается. Дуб возвращается на свое место, врастает корнями в землю.

— Но вы могли бы предупредить, что я должен изображать слабое место.

— Но я и сам не знал, что нас начнут проверять именно на это. Почти до последнего.

Де ла Валле — интересный человек, ему нужно потрогать, чтобы понять. Ощупать, повертеть, примерить. А других людей он проверяет, примеряет и испытывает с оружием в руках. Верный, надежный способ, но меч заставляет становиться откровенными обоих сражающихся. Откровенными даже во лжи, в обманных приемах и финтах — то как, когда, для чего лгут, говорит очень многое.

— Вы что-то там говорили коннетаблю о том, что в Аурелии мало разговаривают о важном?

— Mea maxima culpa — но я понял, к чему идет, только когда нас уже прижали к стене. — До того я видел только, как господин коннетабль пытается убедить себя, что все всерьез. Чтобы убедить меня. Пытается — и не может, слишком увлечен хорошей игрой.

— Благодарю за объяснение, мой герцог, — Мигель коротко кивает. Доволен. Даже счастлив. Все оказалось не так, как он подумал, а много сложнее — как же он любит, когда я делаю сложнее, когда он попадает впросак…

Для него это — очередное подтверждение того, что он не ошибся с выбором ведущего. Что он точно оценивает ситуацию. Занимает свое место в мире по праву.

Все сказанное — полная правда; все сделанное — тоже правда. Для Мигеля и многих других правда — плоскость. Одна, ровная, гладкая грань. Для меня правда — ограненный камень. У него нет единственной грани, верной, истинной. Он есть совокупность граней и к тому же камень. Свойства, качества, возможность пустить его в дело так или иначе. Сегодня господин коннетабль показал, что для него правда — тоже камень, а не лист с буквами. Но не граненый, скорее уж, округлый морской голыш. Одно перетекает в другое, цветные полосы перебегают с бока на бок и пронизывают насквозь…

Кстати, об истине.

— У нас невеселый выбор. Либо это младший Орсини, либо Даниэле Ланте делла Ровере… либо оба. А синьор Лукка заслуживает вежливого обращения — он со своей попыткой помочь несчастным влюбленным обманул меня недели на две.

— Синьору Лукке, — Мигель дергает плечом, — безразлично наше обращение. В нем душа едва держится. Тут и не подступишься же… разве что сам скажет, кому он хотел приличное наследство оставить. Если второй — Ланте делла Ровере, это хлопотно. Но ничего особенного. А эта птичка певчая… черт бы его побрал, простите, мой герцог. Ведь все, что слышал именно он. Если кардинальский родич, то он ровно половину опустил. Да и за сыном коннетабля Орсини хвостом ходит…

— Да… бедный Даниэле, в случае чего, проведет очередную веселую ночь в городе и не вернется. Или не той воды хлебнет по дороге.

— Да, островов здесь много, и не все лодочники достойны доверия, — усмехается капитан. — Но вот этот…

Очередное чудо. Мигель вполне явно обозначает, что убийство младшего Орсини, даже окажись он предателем, не вызовет у него радости. Кажется, это впервые. Он, разумеется, сделает все, что нужно — но с большим сожалением. Удивительно. Я как-то не думал, что у его толедской практичности есть границы. Мне до сих пор казалось, что эту практичность нужно держать на сворке и в глухом наморднике, поскольку ни Мигель, ни любой другой уроженец Толедо даже думать не будут, можно убивать или нельзя. Таких вопросов не бывает, быть не может. Неправильные вопросы. Выбора на самом деле нет; есть только вопросы цены и целесообразности. Да, нужно. Нет, нельзя, потому что дорого. Да: нельзя — но очень выгодно, значит, следует. И если можно сказать «да» — значит, будет сказано «да». Сомнение трактуется в пользу смертного приговора.

Это Толедо. Очень много людей, очень много свобод и привилегий. Пока. А сохранить эти привилегии и свободы можно только, если не уступать. Ничего. Никому. Никогда. Противоречия разрешаются за счет жизней.

Пока это рядом, под рукой, привычно, пока тебя не считают соперником в споре — такая решимость даже удобна. Никаких сомнений, полное доверие, готовность выполнить любой приказ. Любой. Настоящий — а заодно и мнимый. Померещившийся в словах, в тоне, во взгляде…

Так что удобство — относительное. Подумаешь вслух, а это примут даже не за завуалированный приказ, а за прямой.

Четыре года назад из этого вышло дело, о котором даже не расскажешь в хорошей компании. Посторонние не оценят. Герцог Ангулемский, наверное, просто не понял бы подобного «своеволия» свиты — или подобного «неумения» четко определять границы полномочий. Свои не поймут, что в истории смешного — все же получилось так хорошо. Лихо, точно и ко всеобщему благу.

Про Лодовико Мавра, фактического правителя Флоренции, Чезаре слышал много — все больше неприятного. Когда встретился и присмотрелся поближе, понял, что слухи сильно Мавру льстили. Не циничный и жесткий политик. Не человек, стремящийся в качающемся мире любой ценой обеспечить безопасность своим. Не хищник, берущий силой то, что все равно невозможно взять по праву — а притворяться ниже достоинства. А просто мелкий предатель. Тупой, слепой и бессмысленный. К тому же трус. Угодливый льстивый трус, пытающийся выдавать эти свои качества за хитрость, силу и прозорливость. Рядом — нет, не рядом, при Людовике Аурелианском, том самом, теперь уже покойнике, чей призрак и ныне витает по галереям дворца, по орлеанским переулкам — флорентиец смотрелся как-то особенно нелепо. Нет, не так. Гармонично он смотрелся. Если есть эталон красоты, должен быть и эталон несуразности. Вот его иль Моро и воплощал.

Зрелище было настолько несообразным, что уже после бегства из королевского лагеря Чезаре удивился — в узком кругу, вслух. Три ошибки. Удивление само по себе, близкий круг — будь вопрос задан на людях, его еще могли бы понять правильно. И то, что сказано было его голосом.

«Зачем он?» — всего-то выражение предельного недоумения. Зачем это нелепое, нескладное, бессмысленное вообще существует? Что оно тут делает? Во Флоренции, на полуострове, на земле? На что оно годится — в чем его смысл для других и даже для себя? Чезаре не понимал, и — редкий случай — Гай ему ничем помочь не мог. Сталкиваться с таким ему приходилось, а разобраться, к чему оно, он не сумел ни при жизни, ни после смерти.

Но зато Гай — старый интриган — прекрасно знал, что произойдет потом. Потому что вопрос задавал не мальчик. Вопрос задавал один из высших сановников церкви, третий по старшинству в семействе Корво… человек только что мастерски оставивший с носом одного из самых страшных правителей континента.

Уго де Монкада, кузен и дядин любимец, Рамиро де Лорка — кондотьер с репутацией умного и дельного военного, Мигель, разумеется… еще пара родственников из семейства Монкада, дядин секретарь. Толедо и еще раз Толедо. Все поголовно. Они даже с удовольствием обсудили, что непонятно, как и зачем земля такое носит. И, кажется, забыли разговор.

Через месяц Мигель даже без особого торжества среди прочих новостей сообщил — «Ваш приказ выполнен». Какой? Да касательно Лодовико. И… что Лодовико? Лодовико уже ничего. Племянник его, Джан-Галеаццо Сфорца говорит, что похороны будут очень пышные… И выражает всяческую признательность и готовность к сотрудничеству — что понятно, поскольку законным правителем Флоренции является именно он, и вряд ли дядя позволил бы ему жить долго. Но из-за того, что оный дядя в свое время подмял под себя все, Джан-Галеаццо пока сидит некрепко и долго еще будет нуждаться в сильных союзниках. Неудивительно, что он выбрал в союзники тех, кто мог отправить его следом за дядей, но того не сделал. В общем, вы, Ваше Высокопреосвященство, в который раз оказались правы. Ни за чем он не был нужен, этот Мавр. Чистый выигрыш.

Видимо, любезное и верное окружение решило поставить опыт. Изменится ли что-то в мире к худшему без Мавра? Не изменилось. К лучшему — пожалуй, кое-что. И аурелианский король попритих, и те, кто смотрел в его сторону — призадумались, и Джан-Галеаццо оказался в кресле правителя, которое принадлежало ему по праву… идиллия. Натуралисты были очень довольны результатами.

Недоволен был только кардинал Корво. Который не отдавал приказа. И не желал вслух. А всего лишь задал отвлеченный вопрос. Каковой навсегда остался неразрешенным, ибо в нынешнем своем виде Лодовико Мавр годился лишь на то, чтобы толкать вверх маргаритки — или что там скорбящие родичи посадили на его могиле…

Родственники и приближенные — опрометчиво приближенные, как думал тогда кардинал, ну а родственников, увы, не выбирают — некоторое время не понимали, чем же это Чезаре недоволен. Ну чем бы это? Он выразил недоумение по поводу бытия Лодовико — бытие и пресекли. Да еще ловко как — вот послушайте подробности. И что ты вообще дуешься, любезный брат, право слово — изумлялся Уго, — ну до чего ж красиво вышло! А что не отдавал — ой, ну братец, о чем ты, все свои. Семья, близкий круг. Конечно, не отдавал никакого приказа, конечно.

Когда бы в конце каждой фразы Уго не подмигивал, звучало бы значительно лучше.

Так и не добился ничего — разве что родичи-Монкада начали считать его настоящим церковником, скользким типом. Скажет — и потом в глаза отопрется, даже если особой надобности в том нет.

Но вот свиту все же удалось приучить, что выполнять нужно только распоряжения. Высказанные вслух, прямо и недвусмысленно.

Впрочем, в заработанной у толедской родни репутации обнаружилось множество выгод и преимуществ — жаль только, что болтливыми родичи не были. А свита запомнила принятые к ней меры. Может быть, именно в этом и был смысл существования Мавра?..

Пути Господни, как известно, неисповедимы.

А по существу Мигель прав. Ошибиться — жалко, а если мы не ошибаемся, значит перед нами очень способный молодой человек, который заслуживает большего, чем тихо умереть в каком-нибудь переулке из-за глупости своей Минервой обиженной семейки.

— Мигель, займись им сам. Ланте делла Ровере можешь поручить кому-то еще, а Орсини… я хочу понять все и быстро, до отъезда. Мне придется решать, что с ним делать. — Пусть знает, что я не решил. Я думаю.

— Да, мой герцог. — Опять рад и даже счастлив.

Так просто делать людей счастливыми…

3.

Говорят «посеешь привычку, пожнешь судьбу». Кит глядел на хорошо выскобленный деревянный стол и думал — где, когда и, главное, как он умудрился завести новую привычку: только соберешься сделать что-нибудь приятное, тут же на месте будущего происшествия появляются люди герцога Беневентского, и все идет кувырком. Ведь третий раз уже, если не четвертый. Точно привычка. И какая же из нее может воспоследовать судьба?

Каждое случайное появление герцога или его свиты имело объяснение — совершенно разумное. Логичное — как визит в «Соколенка» ровно в праздничную ночь. Лживое — как данные королю объяснения. Но всегда безупречное. Нынешнее явление одного из членов свиты за другим членом свиты в непотребный кабак в орлеанских трущобах тоже имело превосходное рациональное объяснение. Никаких чудес, странностей, натяжек, чьей-то насмешливой воли.

Но полная цепочка совпадений заставляла предположить, что некая сила, умеющая играть временами и местами событий, решила поиздеваться над неким альбийцем.

Сила эта была, конечно, в своем праве, в конце концов, некий альбиец и сам нарушал ее законы направо и налево… но чувство юмора у нее оказалось низкопробное. Для приречных кукольных представлений, где ревнивца-мужа морочат до такой степени, что он уже не может понять, кто лежит с его женой — он сам или его собственный подмастерье.

И кончиться все могло бы как в этих спектаклях. Куклу лупят — опилки веером летят, а если актеры хотят порадовать зрителей, то еще и вишневый сок брызжет.

В трущобный кабак Кит пришел убивать. Если получится — своими руками, если нет — руками тройки молодчиков под стать здешним трущобам: здесь же, наверняка, и родились. Свернет жертва в нужный переулок — напорется на нож, не свернет — подойдут и пригласят. Никто не удивится, не позовет на помощь. Зачем помогать, кому помогать? Трое и сами справятся.

Сок не расплескался по высохшей грязи только потому, что Кит в последний момент успел догнать и дать отмашку. Всем спасибо, все свободны, спектакль отменяется, нам очень смешно. Деньги, разумеется, получите полностью.

Оборванец ковырнул грязным ногтем доску. Чистая. Смешно. В восточных трущобах далеко за крепостной стеной, в кабаке, в котором с вечера до утра собирается ворье, а с утра до вечера — кто помельче, — и чисто. Днем тут еще и тихо. Окрестная шваль либо отсыпается, либо в городе на промысле. Да и вообще держат это место здешние большие люди, держат для себя, но и остальным присесть на лавке не мешают. Нужно хорошо знать не только Орлеан, но и такие вот прилепившиеся к нему ласточкины гнезда окраин, чтобы назначить встречу именно здесь. Кит сюда раньше не заглядывал, при своих-то интересах.

Люди Трогмортона взяли Уайтни в «кубик» — куда надежнее, чем частично покойные негоцианты самого Кита. И убедились — посылает записки, исчезает, встречается с кем-то. Потом одному из наблюдателей удалось продержаться на Уайтни до очередного места встречи. И увидеть того, кто приходил. Марио Орсини, мальчик из свиты посла. Потом Уайтни услали из города с поручением. За это время ничего не утекло, хотя всем остальным служащим посольства подбросили по очень вкусной, очень жареной новости. Выводы… выводы можно было делать сразу после истории с Хейлзом. Но не хотелось. Но пришлось.

Кит не спорил с сэром Николасом, когда тот скривился от идеи доложить начальству Уайтни. Действительно, со всех сторон нехорошо. И в посольстве этакое безобразие, бросает тень на самого сэра Николаса. И родственники у юнца, на какую линию ни взгляни, сплошь достойные люди… в общем, пусть себе героически гибнет на службе. Не ради него, ради родни.

А если он все же, все же действовал по приказу, если это свара между службами — что ж. Есть границы, через которые не переступают даже по указанию сверху.

Операцию вел Кит. Сам предложил. Формально — потому что делать это должен был кто-то из них двоих, а у сэра Николаса внешность уж больно приметная, а на самом деле потому, что ему было неловко перед Трогмортоном за историю с Хейлзом. Кит был в этом деле прав, но получилось некрасиво. И раз уж не поссорились — нужно расплатиться, неудобно. Едва Уайтни вернется в город, в тот же день и случится с ним несчастье на службе. Благо, тот и сам помог — не успев переодеться с дороги, послал очередную записку в особняк герцога Беневентского и через пару часов помчался куда-то.

Кой черт дернул его присесть на длинной общей лавке в этом кабаке, Кит не знал. Риск, лишний и ненужный. Дождаться снаружи, тихо проводить, тихо убрать. Обычное дело. Нет — решил же выпить пива… отхлебнул — удивился. Ожидал привычной коровьей мочи, которую в глотку-то по жаре залить можно, не такое пили, но вот запах и вкус лучше не ощущать. Оказалось — замечательное пиво, жаль, ходить сюда долго и неудобно. Да и спрашивать скоро начнут — кто такой, чем промышляешь на хлеб насущный… И спрашивать будет не стража, монеткой не ответишь.

Сел — так, чтобы Уайтни его не видел, а ему как раз оба были заметны в профиль, сгорбился над кружкой. Босяк где-то монету спер, теперь пообедать может как большой человек. Хорошо… а что мухи жужжат, со двора помоями и мочой тянет, в проулке прямо посреди дороги дохлая кошка валяется, раздулась уже — так не босячье дело такого чураться. Очень уважительное заведение, пиво хорошее.

Поднял взгляд — и увидел. Дети… почти одинаковые — тонкие, светленькие, в глазах сплошная наивность, ведрами не вычерпаешь, — трогательно так держались за руки. И таращились друг на друга. Нежно. Кит едва не подавился пивом — и хорошо, что не сделал следующий глоток. Потому что юный ромей наклонил к плечу голову и тряхнул ей. Тем самым осточертевшим Киту неповторимым движением герцога Беневентского. Ага, неповторимым — отлично повторимым. В мельчайших подробностях. Не отличишь. Волосы только льняные, а не темно-каштановые. И та же челка, кстати, ниже бровей.

Дик Уайтни этого движения, наверное, не заметил. Он о чем-то говорил, шепотом, очень настойчиво. Не заметил — но повторил, совершенно бездумно. Просто подражая. Как все и думали. Только не послу Его Святейшества.

Вот вам и приказ сверху и вся прочая параферналия. Любовь у них, и взаимная. И встречаются, конечно, в таких закоулках, куда свои не могут забрести ни случайно, ни по службе. Боже ж ты мой, и зачем ты таких дураков создаешь?

Ведь если этот ромейский мальчик не наживка, они убили друг друга верней, чем если бы на ножах сошлись…

Кит вышел наружу — не торопиться, не спешить, бродяга выходит по нужде, — распрощался со своими нанятыми, договорился, что вечером расплатится окончательно. Выдохнул. Те могли бы начать и прямо от двери кабака, им было позволено действовать по обстоятельствам. Повезло, пронесло. Решил выпить еще пива — и в глотке пересохло уже не от жары, и полюбоваться на дурных деточек стоило. Пригодится куда-нибудь… это, конечно, только в комедию. Но с прибытия ромейского посольства у нас все комедия и комедия. Популярный жанр.

Пожалуй, молодого Орсини стоит превратить в девушку. Тем более, что ему так даже больше идет. Девушку, переодетую молодым человеком. Идеально. Тогда нашего героя заподозрят не только в предательстве, но и в противоестественной связи — а он не сможет опровергнуть обвинение, чтобы не повредить любимой… а еще лучше — пусть он поначалу и сам не знает, что влюбился в женщину. И помучается порочностью собственной природы. И едва не упадет в обморок, когда девица первой признается ему в любви… естественно, забыв упомянуть, какого она пола.

Вот переводчики-то замучаются. У нас-то родовых окончаний нет, а по-аурелиански поди выразись, чтобы так или иначе свою природу не выдать…

А через пару минут Кит понял, что напрягать воображение, дабы представить себе хоть одного, хоть другого героя в полуобмороке, ему не придется. Потому что в кабак пожаловал собственной персоной капитан де Корелла. Не скрываясь, не переодеваясь. Во всей красе. Прошествовал прямиком к столу, где любезничала парочка, опустил на стол ладони, и негромко что-то сказал. Сначала Орсини, потом Уайтни. Ромейский мальчик едва не стек под стол, Уайтни вспыхнул до ушей. После чего влекомый капитаном Орсини отправился к выходу. По всем движениям толедца чувствовалось, что волочь юного Марио за шкирку ему мешает только нежелание привлекать внимание остальных к этому драматическому эпизоду.

А это у нас будет злой опекун, нацелившийся на наследство юной девицы и принуждающий ее к браку… вот тут наш герой и узнает правду: его Марио на самом деле Мария, помолвленная со злодеем — а пусть же из Толедо злодей и будет. Только сделать из него нечто вроде дона Гарсии де Кантабриа…

И на этом милосердный драматург опустил бы занавес над сценой, на которой присутствовал совершенно багровый от стыда Уайтни… и, вероятно, не менее багровый от сдерживаемого хохота Кит.

Интриги, утечка информации, предательство вольное или как только что показалось — невольное, роковая страсть, приведшая к небрежению государственными секретами… черта зеленого с два!

Если бы через Уайтни хоть что-нибудь текло — де Корелла никогда не явился бы сюда вот так. Даже в виде прикрытия, даже спасая своего человека. Если бы — наоборот — что-то просачивалось через Орсини… его бы тихо зарезали в каком-нибудь переулке, а не волокли за рукав на глазах у всего заведения.

И получается, что наш Дик невинен как перезрелая дочь священника в брачную ночь.

Невинного Уайтни, блаженного дурака, можно было бы и оставить тут. Куда он денется? Никуда, разве что будет запивать свое горе и остужать пылающую физиономию. Но… несложно представить, что в ближайшее время светит его ненаглядному Марио. Трепка, от которой покраснеют стены, потускнеют бокалы, у нимф на гобеленах по всем роскошным формам пойдут цветные пятна, а росписи на потолках осыплются… и никак не на герцога Беневентского, а на воспитуемого им члена свиты. Будет ему проповедь о Содоме, Гоморре и возжелавших странного. Ну что ж, отчего бы и не восстановить справедливость или хотя бы симметрию?

— Что это у вас с лицом, Дик? Кажется, вас кто-то обидел? — поинтересовался оборванец, плюхнувшийся на место Орсини. — Можете мне пожаловаться. По дороге.

— По дороге куда… кто вы вообще, как вы… да какого черта, что это за игры, я тут…

— Отвечаю по порядку, — с наслаждением сказал Кит. — К месту службы, мстительная сволочь, хвостом за вами, лысого, чтобы не рыдать послезавтра на ваших похоронах, занимаетесь любовью с не менее юным не менее идиотом. Надеюсь, на этом с вопросами все?

Вздумай Мигель забрести в эти трущобы один — выводить его пришлось бы юному Орсини: от изумления и возмущения все приметы и ориентиры в голове перепутались. Но он взял с собой трех солдат из гвардии герцога, и один хорошо запомнил дорогу. Он и вел. Капитан же тащил под руку, крепко эту руку стиснув, самое дурацкое из всех дурацких созданий Господа за все века.

Создание молчало, надувшись как церковная мышь на чужую крупу, и в том проявляло зачатки предусмотрительности — начни сопляк требовать обращения согласно положению, свободы или чего там еще, Мигель бы с удовольствием донес его до Королевской за уши. Попеременно за левое и правое, чтоб не оторвались.

И, в числе прочего — за посещение в одиночку самого мерзкого из всех мерзких кабаков, по дороге в который самое дурацкое из всех дурацких созданий прирезали бы не то что за кинжал на поясе, не за хорошие сапоги, за рубашку. Прирезали бы и в канаву бросили, не утрудившись до Луары дотащить. Дуракам везет, правду говорят. Хотя олух и не заметил, что на него поглядывали, как на спелое яблоко на низкой ветке…

Все начиналось всерьез и по-настоящему. Три дня с момента получения Мигелем приказа белобрысое чудовище, взятое в тиски, вело себя безупречно. Никаких писем, записок, отлучек, разговоров — ничего. Он даже и не болтал особо, закопался в трактаты о военном деле, говорил только о марсельской кампании. Ничего особенного не говорил, кроме обычных щенячьих глупостей. И ничего секретного не повторял. На четвертый день с утра получил записку — и сорвался. Переоделся во что-то невразумительное, но даже не додумался взлохматить волосы или провести по лицу пыльными руками. Маскировка вызывала горькое рыдание. Благородное происхождение торчало из всех прорех чужого камзола, сияло на умытой физиономии и блистало ногтями ухоженных рук. Что такое недоедание, молодой человек тоже не знал и даже вообразить не мог. А еще он не проверялся. И не пытался даже. За ним могли идти хвостом все слоны Ганнибала, иберийские, кстати, слоны — юный Орсини не обратил бы на них внимания. Он летел к цели как возвратный голубь в родную клетку.

Клеткой оказалось питейное заведение сомнительного свойства. А кормушкой — куда более основательно подготовившийся молодой человек, которого и правда можно было бы принять за мелкого ремесленника, если бы де Корелла не озаботился запомнить в лицо всех, кто появлялся на королевских приемах. Не только их, конечно, но этих — поголовно. И младшего советника посольства Ричарда Уайтни — тоже.

Оба уселись прямо у окошка. Рамы из-за жары были сняты, а такую роскошь как затянуть окно от мух и прочей живости тонкой тканью заведение себе позволить не могло. Так что оба красавчика были видны как на ладони. Мигель прикидывал, как бы так взять обоих и доставить к герцогу, не наделав особого шума — с одной стороны, тут всем наплевать на драки и похищения, с другой, чужих везде не любят, могут помешать просто из интереса и ревности. На четверку явных иностранцев и так косились, особенно, троица по другую сторону крыльца. Косились, но шум не поднимали — или догадались, что Мигель сюда явился за птенчиком из своего гнезда, а не по их бродяжьи души, или просто выжидали.

Но взять, может быть, получится. Орсини брать сразу, дать покрепче по голове… альбиец будет посложнее, но его можно и проводить слегка, брать уже на обратном пути. Пожалуй, так и следует поступить. Тем более, что и троица ушла, поговорив с каким-то голодранцем.

Потом Мигель в это окошко еще раз заглянул. Зажмурился, открыл глаза. Хотел перекреститься, передумал, но прочитал отгоняющую бесов молитву. Не помогло. Он видел то, что видел, и никак иначе.

Может быть, Орсини о чем-то и проболтался. Может быть, это даже дальше ушло. Но смотрели эти двое друг на друга так, что хоть сейчас их на сцену тащи, в представление о разлученных влюбленных. Когда на другого глядишь и моргнуть боишься. Вдруг за это время исчезнет…

После двадцати лет жизни в Роме Мигель относился к подобным любовным связям без домашних предрассудков — но вот на романы с иностранцами, особенно с альбийцами, у него терпимости не хватало. А тут и вовсе. Ну влюбился, ну насмерть, ну жить не можешь… доложи, зараза. Расскажи — если не Его Светлости, то хотя бы мне. Ведь что угодно могло выйти, какая угодно дрянь. Поймать могли на этом. Поломать. Убить с перепугу. Его Светлость в это все втравить…

Спасибо, впрочем, что влюбился в альбийца. Они не самые главные соперники ни нам, ни Аурелии. А ведь мог бы, наверное, и в какого-нибудь арелатца, галла или франконца. Мало, что ли, на свете таких вот белесых недоразумений, как Ричард Уайтни?

И что теперь прикажете делать? Ловить? Следить… Ха — а ведь на это и с другой стороны посмотреть можно. Наш идиот о любви своей молчал как рыба-паук. А младший секретарь? Сказал своим или нет? Судя по тому, где они встречаются, не сказал. И что же это выходит… а выходит, что наши голубки в любой момент могут оказаться в супе. Или, скорее, на вертеле. Выследить Марио проще чем слона в Орлеане.

Ну уж нет. Нашего голубя мы потушим сами. С медом, орехами и изюмом. А альбийского… как его тушить, жарить или коптить, конечно, дело его начальства, господина Трогмортона. Но от щепотки приправы в нашем хозяйстве не убудет, право слово.

— Синьор Орсини, вас желает видеть герцог. Дон Рикардо, с вашей стороны стыдно приглашать синьора Орсини в подобное место. Ждем вас с официальным визитом, адрес вы знаете.

И упаси тебя Господь что-нибудь сказать, и уж тем более пошевелиться. Нет, на это пораженного страстью соображения все же хватило. Молчит. Понимает, что раз сюда открыто пришли, то ничего особенно страшного его зазнобе не сделают. Пожалеть, что родился на свет, заставят, но не более. А вот скандал повредит всем, а им с Орсини — в первую голову.

— Мой герцог, моя герцогиня… — непременно поклониться, и Марио тоже слегка к полу пригнуть. — У нас радостное событие. Синьор Орсини решил выйти замуж. Увы, жених его — иностранец и дурно воспитан, а потому не нанес нам визит как подобает. Я передал ему приглашение.

Из глубин склонившегося в поклоне — поди тут не склонись, когда Мигель держит руку между лопатками и подняться не дает, — доносится какое-то возмущенное шипение.

Шипи-шипи. Только тише. Целее будешь.

Есть в мире среди чудных творений Божьих замечательная птица — сова. Среди прочих достоинств, известна она тем, что голову на полный оборот повернуть может. Вот сидит она на ветке к тебе спиной, а потом р-раз — тело не сдвинулось, а на тебя уже два глаза смотрят, оценивают — съедобен ты или нет. Так и Его Светлость с супругой.

— Дон Мигель, — язвительно улыбается герцогиня. — Ну как вы обращаетесь с юной невестой? Подите сюда, дитя мое, сядьте, — госпожа Шарлотта кивает на свободное кресло. — Расскажите, не обидел ли вас чем этот суровый человек?

«Невеста» открывает рот, закрывает его, снова открывает — а слова не идут. Потому что обидел, конечно, но как же рассказать Ее Светлости, чем именно?

— И кто у нас жених? — спрашивает Чезаре. — Надеюсь, какая-нибудь достойная персона?

— Боюсь, Ваша Светлость, — отозвался Мигель, — что и тут имеется некоторая заминка. Это Ричард Уайтни… среди родни у него важные люди есть, но невесте он никак не ровня.

— Мезальянс, — вздыхает герцогиня. — Явный мезальянс. Марио, дитя мое, как вы ухитрились так низко пасть?

Если Ее Светлость только что была похожа на птицу-сову, то Марио сейчас больше всего напоминает рыбу-дораду. Тоже всеми цветами идет… Но вот оторопь у него, кажется, уже прошла. Сейчас какую-нибудь глупость скажет, обязательно. Про силу чувства.

— Любовь не признает границ… — Пока что все в рамках предсказанного. — Вам ли не знать, Ваша Светлость?

Госпожа герцогиня приподнимает брови, ждет продолжения. Серебристое платье с черным шитьем ей, белокожей брюнетке, удивительно к лицу, но не думать про сову невозможно. Сейчас скажет еще что-нибудь — как в когти возьмет. Марио, правда, на мышь не похож, скорее уж на котенка из Анкиры. Беленький, голубоглазый, пушистый — и шипел недавно…

— Любовь, значит, — плотоядно улыбается Чезаре. — Ну что ж. Любовь требует жертв. Вам придется пожертвовать семьей, местом в моей свите и кампанией. Вы готовы на это?

— Вы же знаете, Ваша Светлость, — говорит мальчик, — что я не могу покинуть вашу свиту… даже если бы я был готов пожертвовать семьей, я не стану делать этого буквально.

Нет, не зря мы его убивать не хотели. Ну какой же это ко всей нечисти Орсини — и голова на плечах, когда речь о чувствах не идет, и языком Бог не обидел, и удар держит.

Из окна льется солнечный свет, играет на цветном и прозрачном стекле. Кажется, подуй ветер — и половина стеклянных безделушек разлетится мыльными пузырями. Де Корелла стоит у кресла, на краешке которого умостился котенок. Привычно выбранное место — всех видно, и комнату заодно. Похоже, он отвлек герцога и герцогиню от увлекательной беседы. Они вообще много разговаривают, но о чем — Мигель перестает понимать очень быстро. Хуже, чем с герцогом Ангулемским. Начинается просто, о снах, о книгах — а заканчивается хоть Франконией, хоть древними ахейцами, и каждая фраза к другой положена плотно, как стежок к стежку, вышивку не распорешь — и что вышито, поди сообрази.

— Вы можете получить достойное приданое и остаться в свите госпожи герцогини. И наслаждаться любовью. Я даже готов взять на себя труд объяснить и вашему отцу, и вашему герцогу, что это совершенно необходимо. Или все-таки отправитесь со мной в Марсель? Решайте, Марио.

— Ваша Светлость… а разве вы остаетесь дома?

Госпожа герцогиня осторожно вставляет между страниц расшитую закладку, закрывает книгу. Ладони неподвижно лежат поверх черной кожаной обложки. Очень белые руки, очень красивые — и очень выразительные, хоть и застыли, как на горельефе. Ее Светлости смешно — котенок пытается приравнять свое увлечение к законному браку. Не понимает он — не хочет понимать, — одного: женщина входит в дом супруга, и может послать по всем семи ветрам любые просьбы и приказы родни, вредящие ее мужу. А вот Орсини и его приятель — в совсем ином положении.

— Марио, после марсельской кампании мы вернемся в Орлеан недели на три-четыре, а затем покинем его на долгий срок. Вероятно, на несколько лет. Вы знаете почему, зачем. Так что вам все равно придется делать что-то с вашим чувством, — терпеливо объясняет Чезаре, потом перестает улыбаться. — А что касается выбора — считайте это наказанием. Я вправе вас наказать, и я вас накажу, так что поберегите красноречие. За глупости сродни вашей убивают. Собственно, я уже был предельно близок к подобному приказу. И подумайте еще вот о чем. Вы не только заставили меня и прочих думать, что являетесь предателем. Вы еще и сделали все, чтобы стать… вдовой. Потому что ваш избранник даже не писарь в альбийском посольстве, хотя и писарю подобное наверняка будет стоить жизни. Вы знаете, кто он? На самом деле — кто?

— Младший секретарь, один из трех, — кажется, мальчик начинает что-то понимать. — Большая должность в его возрасте, но в его семье это традиционная карьера. Это все, что я знаю. Мы никогда не говорили о делах. Ни о его, ни о моих.

— Хоть что-то вы сделали правильно.

— А кто он на самом деле?

— Человек государственного секретаря Альбы.

— Его шпион в Аурелии, — впервые вмешивается в беседу Мигель, подозревая, что Марио может и не захотеть понять формулировку.

— Но он не…

— Вполне возможно, что с вами он был честен. Но со своими ему это вряд ли поможет. Мы, хоть вы об этом и не подумали, получаем сведения из посольства Альбы. Как он сможет доказать господину Трогмортону, что он «не»?

— Я сделал все, что мог, — вставляет Мигель. — Показался, нашумел и официально пригласил его на нашу территорию. Не знаю, поможет ли.

— С карьерой и службой он может проститься, но, может быть, останется жив. Я напишу Трогмортону, что иной исход нежелателен, — кивает герцог. Марио переводит взгляд с одного на другого. — Так что вам пришлось бы решать, даже не желай я получить с вас за нарушенные обязательства и потерянное время. Потому что если вы будете находиться при мне, кто-то рано или поздно пожелает воспользоваться вашей связью. И это в любом случае плохо закончится.

— Так что же мне делать? — далеко не сразу спрашивает красно-белое чудовище.

— Выбрать, Марио, — очень ласково говорит госпожа Шарлотта. — Самому, чтобы никого потом не винить, если выбор окажется неудачным. Или частная жизнь в Орлеане — и вам не будет плохо в моей свите, я вам обещаю. Или прощание, отъезд и война. Милорд супруг, вы ведь не будете жестоки к человеку, пожертвовавшему чувством, верно?

Герцог кивает. Орсини молчит. Потом поднимает голову. Его старшему родичу Джанджордано не повзрослеть до этих лет, хоть он во что влюбись.

— Если на то будет воля Вашей Светлости, я предпочел бы сопровождать Вашу Светлость на юг.

— Я рад. — Чезаре резко кивает, потом поднимает руку, не давая Марио сказать больше ни слова. — На сегодня вы свободны.

Юноша вылетает если не стрелой из лука, так уж камушком из рогатки — на булыжник для пращи он не похож, маловат будет. Прикрывает дверь, слышны быстрые шаги. Мигель считает их про себя — и на двенадцатом не выдерживает, хохочет. Впрочем, первым начинает не он. Чего в этом смехе больше — веселья или облегчения, он не поручится даже за себя.

— Что вы собираетесь докладывать в столицу? — Уайтни старается говорить спокойно и даже голос умудряется держать. И губы не дрожат — только вокруг рта белое кольцо. И такие же пятна под глазами и у крыльев носа. Даже не боится, не до того ему. Тошно слишком. Жизнь закончилась — и не так важно, сколько еще протянет тело, как то, что кто-то посторонний будет копаться во всем этом, трогать руками, пробовать на зуб…

Ангел, так сказать. Начисто забыл, где служит.

Сэр Николас смотрит на молодого человека из глубины кресла и сейчас не нужно быть физиономистом, чтобы прочесть на его лице жалость пополам с недоумением — ну вот как можно было настолько потерять себя?

— В столицу, — цедит он, — пойдет следующее. Что вам надоел полный туман вокруг посольства и вы решили попробовать завести там прямой источник. На свой страх и риск. По классической схеме. И, как оно часто бывает, выбрали неподходящий объект и наломали дров, так что нам пришлось вытаскивать вас за шкирку из чудом не состоявшегося грандиозного скандала. В докладе также будет присутствовать мое весьма резкое мнение о подобной самодеятельности. И не менее резкое мнение о мере вашей готовности к самостоятельной работе.

Если, думает Кит, это бледное безмозглое сейчас попробует сказать еще что-нибудь о чистых и возвышенных чувствах, я его все-таки зарежу. И даже кресло Никки при том не испорчу. Но Уайтни все-таки не настолько глуп.

— И что я для этого должен буду сделать? — Это он не торгуется, это он иронизирует…

Нет, и правда не настолько глуп: еще дурнее. Лучше бы на самом деле сказал что-нибудь про недопустимость использования высокого чувства для сохранения такой низменной материи как собственная плоть. Надо, пожалуй, как-то извиниться перед Папиным сыном. Очень нехорошо с нашей стороны выпускать таких в город без шутовского колпака.

— Вы дурак, — констатирует сэр Николас. — Не влюбленный идиот, а банальный дурак. Это как раз для того, чтобы вам никогда не пришлось ничего по данному поводу делать. Вы проявили излишнюю инициативу, зарвались, едва не попали в историю, вас вытащили и сдали вашему начальству, которое, естественно, отвесит вам соответствующую оплеуху. Чувствительную, но не смертельную — такие ошибки совершает даже не каждый второй, а каждый первый из тех, кто чего-то стоит. И вас никто не сможет шантажировать. Ни мы с сэром Кристофером — поскольку мы уже подписались под иной версией, ни господа с Королевской улицы. Кстати, в этой интерпретации угрожать вам жизнью вашей… подружки тоже не имеет смысла. Какое вам дело до несостоявшегося источника…

Уайтни принимает такой вид, будто ему уже отвесили оплеуху. Впрочем, это и случилось. Если ему, после нескольких лет работы, нужно такие вещи разжевывать и в рот класть как младенцу, то он и дурак, и неуч, и к делу не годится. Даже смешно — ведь был такой хороший молодой человек. Подающий надежды, резвый, сообразительный — и куда что провалилось? Его что, впервые посетило… чувство? Не поздновато ли?

Или все, что было до того, носило характер… влюбленности? Может быть. Забавно.

— С сегодняшнего дня, — сэр Николас куда менее резок, чем мог бы, — вы выбросите все это из головы. Хотя бы из головы. И займетесь поисками утечки. И если я пойму, что мы прикрыли вас зря, я исправлю свою ошибку.

Кит разглядывает полки, заставленные книгами, оловянной посудой, чернильницами, разнообразными шахматными фигурками; он и потолок готов разглядывать, хотя ничего достойного в потолке нет — высокий, с унылой лепниной, в углу у перегородки поблескивает свежая паутина, — лишь бы не слушать, как Дик благодарит Трогмортона. Противно.

Лепет Уайтни прерывается явлением секретаря. Собственно, письмо должен был бы забрать Кит, это его нынешние обязанности в посольстве, но он был очень занят, а письма от герцогов ждать не будут.

Сэр Николас отколупывает восковую блямбу с вороном, достает лист бумаги, полупрозрачный на свету — пяток ровных строк, перечитывает дважды, качает головой. С хорошо скрытым изумлением. Потом передает письмо Киту.

Это не почерк, это почерк. Не секретарский, видно, что Его Светлость собственноручно начертать изволил. Безупречно, каллиграфически, очень четко. Так, что кажется — отпечатано, буквы совершенно одинаковые.

«Господин секретарь альбийского представительства!

Приношу свои извинения за глупость и невоздержанность человека моей свиты, неосмотрительно вовлекшего Вашего подчиненного в сомнительную связь. Рассчитываю на то, что вы как строгий, но любящий господин своего слуги не поставите ему в вину то, за что мною уже сурово наказан истинный виновник.

С неизменной благосклонностью, Чезаре Корво, герцог Беневентский»

— Вы знаете, сэр Николас, — говорит Кит, — я пожалуй, оказал бы всем большую услугу, если бы зарезал это чудо природы в «Соколенке».

— Ну что вы, — смеется Никки. — Такой неповторимый стиль… Уайтни, можете прекращать страдания, вашему ромею ничего страшного не грозит. Подождите за дверью, отправитесь на Королевскую с ответом.

Уайтни не выходит — выплывает по ковровой дорожке, хочет, чтобы его не было слышно и видно. Действительно, не слышно, но в режущих кабинет на части лучах оказывается вдвое больше пылинок. Свет — золотой и белый, из витражного окна. Королевские розы Аурелии. С золотом мастера превзошли сами себя: цвет насыщенный, плотный, не блекнет до самой перегородки, словно янтарь или добрый эль. Гранаты на обивке превращаются в чудо-яблоки.

— Как хорошо, — щелкает пальцами Трогмортон, когда за Уайтни закрывается дверь, — что я господину герцогу никак не ровня. В противном случае, мне пришлось бы его вызвать — за эту дурацкую шпильку про господина и слугу — а умирать мне не хочется.

— Тут, — кивает на письмо Кит, — куда забавнее намерение.

А письмо — со всем его утонченным, точно рассчитанным хамством — можно отправить в столицу вместе с трагическим описанием похождений Уайтни. Бывший кардинал собственноручно выписал нашему идиоту отменную индульгенцию. Нечаянно такого не сделаешь…

— Да чего уж забавнее. Теперь у герцога будет свой ручной Орсини, который за господина душу отдаст.

— Да. Но сколько из господ его положения увидели бы угрозу, измену, оскорбление, а не источник выгоды?

— Большинство. Но мы, увы, в данном случае изначально имели дело не с большинством.

— Ну разумеется, — кивает Кит. — Меня забавляет другое. Почему лишь немногие понимают, что делать добрые дела не только приятно, но и очень легко? Невынесенный приговор, неотданный приказ, несколько слов, несколько строк. Без надрыва, который присущ истинной добродетели, без суеты, без лишних усилий…

— Сэр Кристофер, не пытайтесь меня убедить, что я — добрый человек. Я просто ленив.

— Вы-то как раз деятельны, — усмехается Кит, вспоминая стенания по поводу дюжины очень ценных убийц. Их нужно было найти, прикормить, направить — куча хлопот. Ненужных, главное. И даже довольно опасных, потому что два наказания Господних, спевшихся под присмотром третьего — это не только очень смешно… Его Светлость герцог Ангулемский с крылышками от Каледонии до Ромы — это еще и опасно. Маршал — человек почти по-нашему трезвый и разумный. И потому понимает, что ситуацию в стране изнутри он не переменит. Вернее, не переменит за приемлемую цену. Ему нужна опора вовне. И он с удовольствием приберет Каледонию в качестве таковой. Что может быть очень хорошо для каледонцев — но плохо для нас.

Каледонцы, ромеи, герцог Ангулемский, договор, о котором знали, помимо них с Никки еще двое — оба тогда попытались читать Киту нотацию, невинный Уайтни, не ведавший о планах Хейлза герцог Ангулемский, знающий о покушении на Хейзла Корво… и, кстати, меня Уайтни не сдал, а ведь знал, что маршал меня ищет.

Из этой мозаики нужно было выбросить лишнюю смальту. Выбросить лишнюю, а не добавить недостающую. А то у нас получается, что в самом центре витража три белые розы на золотом фоне, а в правом углу — еж какой-нибудь, с яблоками. Всю композицию портит. Ежа нужно исключить, еж — отдельно.

Если мы допускаем, что сэр Николас был прав и что герцог пошел пятнами, потому что узнал о сделке — а не потому что ему стало известно, что о ней не осведомлен только ленивый… Если мы допускаем, что Хейлз никому ничего не сказал, а Корво просто возвращался из гостей… Нет. Не лезет никак. Я их видел. Они попросту отражались друг в друге. Но если предположить, что это было то самое чудо — один случай на миллион — тогда в сухом остатке обнаружится Таддер. И, кстати, он — единственный, кто не знал и так и не узнал о сделке с Равенной.

А к герцогу Ангулемскому он захаживает вполне официально и по делу. И говорит с его людьми о переселенцах, а о чем еще говорит? Второй вопрос — по доброте душевной, или по приказу сверху? И третий — понимает ли герцог Беневентский, что этим своим письмом он принес нам голову Таддера на блюде?

— Сэр Кристофер, — улыбнулся Трогмортон, — мне потребуется черновик письма — поскольку вы теперь отчасти мой секретарь, не затруднит ли вас?

Кит встал, выбрал лист бумаги, так же, стоя, набросал три строки — и протянул Трогмортону.

«Наличием подателя сего удостоверяю, что внимание Ее Величества к личной жизни ее подданных не простирается так далеко, как можно подумать»

4.

Свет, тень, свет, тень… чередование равных полос на полу. Повод к философскому размышлению — или всего лишь причуда архитектора. У летнего кабинета Его Преосвященства нет задней стены, вместо нее колоннада, ведущая во внутренний сад. Основательная, простая, даже грубоватая колоннада — тосканский ордер. Новая орлеанская мода на древнеромский стиль иногда порождает такие вот причудливые интерьеры. То, что начинается как кабинет, заканчивается портиком, словно заблудившимся в доме — или в панике удравшим с фасада. Новый дом — почти дворец, да что там, замок, подаренный Ордену покойным королем Карлом. Королевское понимание просьбы о скромном, но надежном убежище для братьев-проповедников. Убежище и впрямь надежно, трудно и приступом взять, но вот скромности ему не придаст ни нарочито грубо обработанный мрамор, ни кажущаяся скудость обстановки.

Двухэтажный дом с фонтаном и садом во внутреннем дворе, с богатой отделкой, резьбой и росписью по всему, что можно отделать, украсить резьбой и расписать, назначен лично Его Преосвященству. Можно бы подумать, что Его Величество издевался, но — нет. Он не умел. Он подарил то, что считал полезным и достойным Ордена… не отказываться же было. А теперь приходится терпеть. Но для приема знатных гостей открытый кабинет, где слух утешает журчание фонтана, а из сада тянет прохладой, вполне годится.

Особенно для сегодняшнего гостя. Его важно принять именно как положено — иначе разговор может не получиться. Гость очень чувствителен к тонкостям этикета, потому что, раз запомнив, их можно употреблять, не думая. И если другие делают то же самое, то дальше все внимание можно спокойно обратить на существо дела, форма позаботится о себе сама.

На самом деле, улыбается про себя епископ, это будет промежуточная форма. Горемычная, ни холодная, ни горячая. Потому что гость — принц крови и наследник Его Величества Людовика VIII, а епископ возглавляет орлеанскую провинцию Ordo fratrum praedicatorum, и правила не смешиваются, как вода и масло. Другой глава провинции был бы до некоторого ропота на собрата удивлен кабинету, бокалам с вином, брату, устроившемуся за широким столом среди книг. Герцог Ангулемский удивился бы, предложи ему хозяин присесть на простую скамью в саду или на лавку в пустой келье. Но это все мелочи, суета, сухая листва — сметешь в ладонь, ссыплешь в жаровню, и нет ее.

А вот существо разговора в жаровню сыпать не стоит. Либо не сгорит, либо взорвется. Очень обстоятельный человек хочет знать, с чем и как ему придется иметь дело. И полагаться на Трибунал он не согласится — людям свойственно ошибаться, люди смертны, а Марсель вряд ли переживет еще одну ошибку. Он хочет знать вещи, которые категорически нельзя выпускать за пределы Ордена. Но если маршалу отказать, он просто обратится к другим источникам. С той же дотошностью. И только Господь знает, до чего он тогда доберется — и какими окажутся последствия.

Что ж, в случае именно этого человека никакой загадки нет. Дав обещание хранить тайну, принц будет ее хранить. С этого и начнется разговор. Как только закончатся общие любезности.

Епископу не нужно смотреть на собеседника, чтобы видеть его. Пожалуй, это даже отвлекает. Снаружи маршал — высокий, яркий, напористый человек. Золото, пурпур, блестящие темные глаза, четко очерченные алые губы, герцогская цепь, еще какие-то атрибуты и украшения… это только помехи для зрения, привыкшего к полумраку, зеленым растениям и белому мрамору. Это неинтересно. Интереснее то, что внутри.

Черное и белое. Не полосками, не противостоянием, не абсолютом — сторонами подброшенной монеты, «глазками» на игральных костях. Как ляжет, то и будет. Только пока кости-монета летят — и не падают. Почти двадцать лет. Человеку безразлично, что выпадет. Игра идет, пока жребий еще в полете. Правила важны, без правил нет смысла — правила и права. Возможность существования. Странно — вот такого совсем не ждал…

Неожиданно, но удобно.

— Господин герцог, — вовсе не предписанное братьям обращение к мирянам, но это маленькое отступление от правил не прегрешение. — Я отвечу на любые вопросы, которые у вас есть. Мои знания в вашем распоряжении. Но лишь при условии, что все услышанное останется между вами и мной. Не выйдет в мир от вашего имени или со ссылкой на Орден, вольно или невольно.

Его выслушивают. Над сказанным задумываются. На мгновение, на долю мгновения, но задумываются. Удивительно.

— Благодарю Вас, Ваше Преосвященство. Мне, возможно, придется отдавать приказы — на основании того, что вы мне сообщите. Существо этих приказов, вероятно, скажет что-то знающим людям. Так что пообещать, что ничто из сказанного здесь не выйдет в мир я не могу. Могу пообещать, что оно не выйдет в мир никаким иным образом.

Вполне достаточно. Клятвы не нужны. «Не клянитесь вовсе…». Собрат по Ордену просто сказал бы «да», но герцог считает необходимым объяснить. Он так привык, ему так удобнее, с этим не имеет смысла спорить.

— Теперь вы можете задавать вопросы.

— Почему произошедшее в Марселе не закончилось катастрофой там же и тогда же? Что происходит там сейчас — в вашей области? Какие действия могут повредить? Какие — исправить ситуацию? Насколько серьезно положение? Можно ли там вообще воевать — и чем мы рискуем, сделав окрестности города частью театра? И чем рискуют арелатцы?

— Господин герцог… — Столько дельных вопросов сразу. Жаль, что ответов нет. — Я ведь не имею привычки лгать. Я уже сказал на королевском совете, что у нас мало сведений. Я поясню — у нас мало сведений, обрывочных, не самых достоверных, порой противоречивых. Более того — Господь в милости своей ограничил человека, не дав ему возможности проницать мысли и дела за полторы с лишним сотни почтовых лье, а гадать запретил. Вы же, кажется, видите во мне тот сундук, в котором противник хранит самые ценные планы, а сейчас замок оказался снят, — слегка улыбается епископ.

Герцог Ангулемский, маршал Аурелии, наследник престола дорвался до источника тайн. Увы, и трижды увы — в нынешнем случае это источник загадок. Орден знает много — но братья нередко повторяют «я знаю, что ничего не знаю». Упражнение в смирении. И чистая правда. Описания из ветхих книг и ритуал, который веками никто не осмеливался проводить сознательно — плохо совместимые вещи.

Нельзя стать наездником, изучив трактат о верховой езде. Придется сесть в седло; знания, конечно, помогут — но их нужно подкрепить навыками, а пока приобретешь эти навыки, можно не раз упасть на землю. Но ошибиться с Марселем мы не имеем права. Господь располагает, но человек должен сделать все, что в его силах. Тогда и только тогда можно взыскивать помощи свыше.

— Ваше Преосвященство, меня интересуют все сведения, которыми вы располагаете — обрывочные, не самые достоверные, порой противоречивые. И ваши выводы. — Умению маршала сохранять неподвижность позавидовал бы любой воспитанник Ордена. Прямая спина, опирающаяся на невидимую спинку, руки, лежащие на поручнях кресла. Это называют царственной осанкой… красиво. Люди с ростом маршала часто начинают сутулиться, словно стыдятся глядеть на остальных свысока. Герцог Ангулемский едва ли понял бы подобную суетную глупость.

— Что ж, пойдем по порядку. Для начала я объясню, почему Орден хранит знания о подобных ритуалах в тайне. Отбросим ту причину, по которой это делает всякий союз владеющих ремеслом, она для нас сейчас несущественна. Принципы осуществления колдовства, называемого «порча земли», крайне просты. Их может понять и ребенок — понять и повторить. Именно поэтому мы уничтожаем всякое упоминание, все то, что может навести на идею. Уничтожаем для мира, конечно же. Понимаете ли, Сатана противостоит Господу давным-давно и старается посеять семена погибели везде, где может. Есть способы, которые помогают ему взрастить плоды не только в душах — на самой земле. Есть данные свыше законы, есть права и есть клятвы, закрепляющие права и законы. Если нарушить их… посмотрите на эту колоннаду, господин герцог. Если я уберу одну колонну, ничего не случится. Если поочередно разрушу все, меня похоронит под руинами. Понимаете?

— Если они просты — почему это не происходит часто? По случайности? — Ожидаемый вопрос. Жаль, что ответить на него трудно.

Епископ на мгновение прикрывает глаза, сосредотачиваясь на звуках из сада. Там тонкая пелена воды укрывает основание чаши фонтана, радуга играет на мелкой водяной пыли. Сияющая сфера, такая тонкая и вечная, пока льется вода, пока в порядке простой механизм. Он надежен, чтобы испортить его, нужны злые разум и воля… но все-таки может испортиться и сам.

Как поместить образ в простые понятные слова?

— Потому что крайне редко у кого-то достает злонамеренности, власти или попросту сил, чтобы подняться по этой лестнице. Вы можете предать безвинного человека и нарушить данную ему клятву, это несложно. Обвините вассала в измене и казните его. Вы можете принести жертву Сатане, нарушив тем данную Господу клятву — тоже труд невелик, а если в качестве жертвы вы отдадите вассала Сатане, выйдет еще надежнее. Вам гораздо труднее будет убедить целую общину, даже подвластную вам деревню, что она должна предать невинного. И это возможно, конечно — но если вы отдадите приказ, вина ляжет на вас лично. Мы говорим о порче земли, а земля может принадлежать либо вам, либо общине. Еще сложнее вам будет сделать так, чтобы там же произошло кровопролитие и к нему было присовокуплено проклятие преданного, призывающее Дьявола, или предающее виновников или землю его власти. Вы понимаете теперь, в чем было дело с Фурком?

— Любое такое проклятие, произнесенное там, прилипло бы не только к монарху, но и к стране, которая все еще признает его своим сюзереном.

— Да. — Собеседник думает хорошо и быстро, это приятно. — Проклятье могло бы и не прозвучать, конечно, но риск был слишком велик. С Марселем же все много сложнее. Сперва община отреклась от своих верных членов. Они еретики, упорствующие, но перед общиной Марселя они были невиновны. Впрочем, еще до того епископ Симон пытался вернуть их в лоно истинной веры не увещеванием, а угрозой и искушением. И некоторые согласились — и сколько из них тайно исповедуют ересь и поныне, я не знаю… как и откуда начинать считать предательство — с их обращения к ереси, с их лживого отречения от нее? Потом епископ собирался устроить… я могу назвать это жертвоприношением, ибо бессудное убийство горожан, имеющих право на суд и справедливость — именно оно. Обошлось — но он решил погубить пленных. Тут тоже могло бы обойтись, но они были казнены не за нападение на город… кстати, как покойный де Рэ оказался по эту сторону городских стен? Сколько еще предательств за этим стоит? Арелатцы были убиты богохульным образом за исповедание ереси, но я точно знаю, что не менее пяти убитых были католиками! Жертвоприношение от лица общины, ведь магистрат позволил. Потом полковник Делабарта, пытавшийся восстановить подобие законности, был объявлен отступником — и вот кровопролитие и то самое проклятие. Понимаете?

— Понимаю. Потому меня и удивляет, что ничего особенного не произошло. Я получаю точные сведения. В городе идет крайне неприятная грызня, но ничего сверхъестественного. Совершенно. И да, вы правы, я убежден, что предательств было больше — я полагаю, что магистрат либо большинством, либо весомым меньшинством голосов пригласил де Рэ в город. А потом передумал. — Глоток, еще глоток. Бокал пустеет медленнее, чем ожидал глава орлеанского Трибунала. Гость не доверяет собеседнику? Нет, просто слишком сосредоточен на разговоре. Он спокоен; в уме ведет протокол беседы, делает пометки, но никак не относится к услышанному.

— Вас удивляет? А меня-то как удивляет, — епископ тихо смеется. — Милость Господня неисчерпаема — правда, и гнев Его суров. У меня нет разумного объяснения тому, что после всего изложенного город не превратился во второй Мюнстер. Допустим, что никто из богохульно казнимых не произнес ни слова — их смирение и кротость невероятны, но такое может быть. Допустим, что Господь счел деяния отца и сына Делабарта решением общины, карающей богохульника смертью и отрекающейся от него. Допустим, что святые взмолились за участь невинных Марселя, ведь там может отыскаться десяток праведников. Господин герцог, вы спрашивали, можно ли там воевать? Не считайте меня врагом Аурелии, мне нравится эта страна, а потому сейчас я пожелал бы Марселю перейти под руку короля Филиппа. Это может исправить положение дел. А город вы когда-нибудь отвоюете, война, ведущаяся честно, не оскверняет землю.

Кто-нибудь мог бы заподозрить епископа Жака в пособничестве Арелату. Епископ родился и первые двадцать лет жизни провел в обители возле Безансона. Кто-нибудь, считающий себя проницательным, мог бы заподозрить Его Преосвященство в желании отомстить стране, в которой уже полтора десятка лет нет ни одной миссии Ордена. Все гораздо проще. Жак, безродный подкидыш, любил Арелат. Потом любил Толедо. Приехав в Аурелию, он полюбил и Аурелию. Пособничество или месть, участие в политической игре или чувства — для мирян. Отдать Марсель другой державе — самый простой из известных ему способов положить конец порче земли. Самый надежный.

— Ну по меньшей мере один праведник там нашелся… младший Делабарта, Арнальд. Почему не прокляли… такое может быть. И вполне укладывается в то, что я знаю о севере вообще и о де Рэ в частности. Тамошние вильгельмиане — исключительно неприятные люди, но последние, кого я заподозрю в сделках с Сатаной. Это просто черта, за которую не переходят, даже если речь идет о враге, нарушившем все мыслимые границы. — Гость при разговоре смотрит прямо в глаза, не отводит взгляд и во время раздумий. Наверное, миряне такую манеру считают неприятной. Епископ Жак привык к подобному и с удовольствием отвечает взглядом на взгляд. Так принца намного лучше слышно и видно, а Его Преосвященству скрывать нечего.

— Вы ошибаетесь. Но, должно быть, среди пленных таковых не нашлось.

— Я не знаю, известно ли это Вашему Преосвященству, но после чуда на площади, возможно, произошло еще одно.

— Да, господин Делабарта — человек весьма скрытный, но нам удалось понять друг друга. — Марсельский полковник получил приглашение к беседе и приехал, чтобы доложить, как он высказался. Мартен Делабарта не сказал ни слова лжи, но ни одного своего соображения не выпустил наружу. Это и не нужно было, он молчал — но крик рвался из груди. — Вы хотите сказать, что это навело вас на определенные мысли?

— Да — но это еще одна область, которой я до сих пор не считал нужным интересоваться.

— Боюсь, что если это дело прояснится, то не при нашей жизни — обычно на то, чтобы выяснить, имеем ли мы дело с серией совпадений, шарлатанством или новым святым, уходит не менее полувека.

— Если вопрос очевидным образом решится положительно, Церковь окажется в сложной ситуации… — И сейчас лицо гостя остается неподвижным, хотя он явно иронизирует, намерение вполне очевидно. Только едва двигаются губы. Приятная манера: говорить очень тихо, но четко.

— Помилуйте, господин герцог… Иисус взял в рай даже разбойника — просто за попытку защитить невинного и просьбу о милости. Я не думаю, что приверженность дурацкой, ошибочной и вредной доктрине окажется для Него непреодолимым препятствием. Но все это — не наша забота. Хотя вы правы, это тоже может быть причиной.

— Я понял ваш совет. Что вы мне посоветуете еще?

— То, что я сказал, вас не устроило. Вы хотите услышать о других мерах?

— Ваше Преосвященство, я понял ваш совет. Более того, он имеет все шансы осуществиться помимо меня. Но я не могу заранее ручаться за ход кампании. А спросить мне будет не у кого.

— Что ж… — вздыхает епископ. — Воюйте честно. Возьмите город силой или принудьте его к сдаче без предательства и подвоха. Не пользуйтесь сведениями перебежчиков. Опасайтесь любого обмана и вольного или невольного предательства. Займитесь лишь войной, забудьте о ереси и чернокнижии, оставьте их тем, кто умеет определять их. Это будет нелегко, но вам по силам, я ведь не шутки ради высказался на совете. После взятия города… сместите магистрат. Весь. Расследуйте дело каждого, предпочитая милосердие суровости. Лучше пусть виновный уйдет от наказания, чем невинный будет наказан по навету или ошибке. Чаша терпения Господня полна по самые края, не расплещите ее. Дальнейшее уже дело Его Величества. Было бы очень хорошо, если бы город получил свободу — и вернулся под руку короля по своей воле, дав клятвы.

— Понятно, благодарю вас. Что-нибудь еще?

— Не пишите генералу де Рубо, господин герцог. Я уже сделал это.

Наследник престола кривит губы.

— Ваше Преосвященство, если я когда-нибудь сочту нужным совершить шаг, который законы страны называют изменой, мне не потребуются советы со стороны. От кого бы они ни исходили.

— Пейте вино, господин герцог, и вспомните, что для меня нет этих границ и обязательств, а для вас есть. Как есть и намерение. Не беспокойтесь, никто иной его не сможет услышать, а моих братьев подобное не заинтересует. — Намерение прозвучало, словно высказанное тихим четким шепотом. Опасное для наследника короны. Но благое и достойное для христианина. Границы держав переменчивы, граница между Светом Господа и Тьмой Сатаны непоколебима, и каждый по мере сил стоит на страже ее.

— Свои границы, господин епископ, я определяю сам. Пожалуйста, запомните это, мне не хотелось бы возвращаться к этому вопросу. — Границы… да, пожалуй. Границы наследный принц чувствует лучше многих. Свои, чужие, допустимого, держав, народов. Он ведь не хотел брать Арль, сделал это безупречно, но не хотел. Добра не вышло… А сейчас — черное и белое — восемь лет назад, угрожая марсельскому магистрату, герцог обещал городу защиту… в случае повиновения. И был намерен сдержать это обещание, в том числе и в тех вещах, которых никто и не подумал бы потребовать. Но спорить опять нет смысла, мое письмо дойдет быстрее, и надежнее. И оно уже отправлено.

Епископ наклоняет голову, признавая чужие границы. Ему кивают в ответ.

— Вы сказали интересную вещь, — спокойно продолжает герцог, — Я — глух, что, наверное, неудивительно. Герцог Беневентский умеет опознавать нечисть — но людей слышит много хуже. Каким должен быть человек, чтобы на его суждения в этих вопросах можно было полагаться?

— В распознании намерений, в распознании связи с Сатаной, в умении ладить с людьми — в чем именно?

— По меньшей мере второе, если возможно — первое.

— Первое проще, чем второе. Ваш друг — исключение из правила. — И большая потеря для Ордена. Молодой Корво выбрал меч и корону герцога, но родись он в иной семье, и меча, и власти у него было бы достаточно, и сан слагать не пришлось бы. Те, от кого Сатана шарахается, слишком редки на этом свете. Не всегда это достигается усердием в посте и молитве, иногда бывает и иначе… — Хотя и для первого, и для второго нужно иметь определенный дар, получаемый от Господа. Обладать им — и развивать его… и ни в коем случае не губить. Ребенок, от рождения наделенный тонким обонянием, может быть отдан в ученики к парфюмеру… если не вырос среди красильщиков или кожевенников.

У герцога Беневентского этого дара не было. Нет и сейчас. Но давным-давно в Перудже некий толедец приватно интересовался у некоего брата Ордена, какую опасность для души и тела может повлечь невольное участие в ритуале призыва Сатаны, закончившееся бегством нечистой силы. Дескать, некий его знакомый нечаянно и по глупости…

К «некоему знакомому» присмотрелись на всякий случай: кардинал Родриго Корво питал предрассудки в адрес Трибунала, а своевременная помощь сыну кардинала могла бы переубедить отца в отношении намерений и обычаев Ордена. Интрига, увы, не задалась. Юноша был совершенно чист, разве что ухитрился вынести из встречи с Дьяволом умение распознавать его следы. Редкостное везение; среди доминиканцев таких оказывается три-четыре человека на поколение, не больше. Научить таким вещам невозможно, нет никаких способов, нет даже примет, позволяющих понять, почему доброму христианину в подобном отказано, а какой-нибудь разбойник становится для Сатаны отвратнее святой воды.

Стечение обстоятельств и милость Господа и Пресвятой Девы… или просто что-то, пока еще не познанное.

— Что вы имеете в виду? — Озадачивать людей всегда приятно, а таких невозмутимых, как герцог Ангулемский — вдвойне. Озадаченные люди иногда начинают слушать еще внимательнее.

— Вы знаете, что наш Орден — одно из немногих мест, где простолюдин, сирота, бастард могут добиться любого положения. Вы знаете, почему?

— Полагаю, дело в способностях.

— Да. Наполовину в способностях — наполовину в том, что мы очень много внимания уделяем воспитанию одаренных детей, попадающих в наши монастыри. И нам неважно, как дети там оказываются. Там тихо, светло и чисто. Не в том смысле, что там чаще других обителей наводят чистоту, белят стены и меняют осоку на полу, конечно, — усмехается епископ, потом внимательно присматривается к собеседнику, нащупывает нужную ниточку в основе. За что доминиканцев псами Господними прозвали? За чутье и прозвали, а вы что подумали? Да, первое сравнение оказалось самым подходящим. Так часто случается… — Вы сможете понять меня. Вам в юные годы во дворце не казалось, что на всем словно бы налипла грязь, воздух заполнен дымом, неведомо откуда тянет тлением и гниением?

Герцог наклоняет голову… створки раковины могут захлопнуться. Но этого не происходит.

— Казалось. Но это ощущение меня не смущало, у него были ясные и разумные причины. Странно ждать, что падаль будет пахнуть чем-то иным.

Епископ не одергивает гостя, хотя о покойных лучше молчать, кем бы они ни были. Людовик VII был из тех монархов, что введут в ропот и кроткого. Он заставлял подданных бояться, ненавидеть и презирать себя — а это истинное непотребство, ибо помазанник Божий, не соблюдающий себя, заставляет сомневаться и в его праве на власть, и в Господе. Страшный грех. За что была наказана Аурелия?..

— А потом вы привыкли и перестали замечать эту вонь. Кстати, если уж говорить о разумных причинах, то собственно падали, буквально, там не было, верно? — Трудно представить, что дворец украшали дохлыми кошками, улыбается про себя епископ Жак.

По крайней мере, он сам такого не видал. Епископ Жак прибыл в Орлеан двенадцать лет назад — прибыл, был принят Его Величеством, и с тех пор старался посещать дворец лишь по строжайшей необходимости. Ему, понимавшему и слышавшему душу сходящего с ума от злобы старика, было тяжело; но епископ заставлял себя не слышать, не чуять. Другие не понимали, но все же чувствовали. Многие и сами становились подобием монарха…

— Нет, я не привык. Потом у короля родился сын и вокруг меня стало пахнуть как в помещении для допросов — застарелым страхом — да, я тогда уже знал, как там пахнет, временами Его Величество брал меня с собой повсюду, в том числе и туда. Потом меня отравили в первый раз — неудачно, и запахи пропали.

Все даже хуже, чем сначала подумал хозяин кабинета. Позже. Ребенку легче распрощаться с тем, что он считает досадным наваждением, подросток может больше понять — и даже осознать, что теряет, но это от него не зависит.

— Вы были одарены щедрее многих, но вас не учили защищаться… Понимаете ли, грехи человеческие могут скверно пахнуть или звучать какофонией, иметь мерзкие цвета или уродливые формы. То как они ощущаются, не так уж важно. Важно, что рано или поздно человек привыкает ко всему, а талант гаснет. Можно уподобить дар ране, открытой и потому чувствительной. Со временем она затягивается кожей, а иногда кожа лишена всякой способности чувствовать боль. Господь дает нам глаза, чтобы видеть, но иногда проще ослепнуть и сохранить разум, нежели видеть и сойти с ума.

— Значит, мне нужен человек, выросший в среде, где его способности могли сохраниться, и впоследствии научившийся себя защищать. Редкое сочетание.

Право, интересно, есть ли потеря, которая обеспокоит гостя? Обеспокоит там, внутри, где летит монета?

— Вы можете выбрать в помощники любого из моих братьев.

— Благодарю вас, это щедрое предложение. Я предпочел бы положиться на ваши рекомендации, Ваше Преосвященство.

— Каким вы хотели бы видеть своего спутника — старым, молодым, упрямым, кротким?

— Пригодным к делу и способным переносить тяготы войны. Включая мое постоянное присутствие. — Кажется, господин герцог не понял, что братья Ордена умеют защитить себя; может быть, потом он задумается, как же при нашем нюхе мы умудряемся успешно иметь дело не с грешниками даже, а с одержимыми и служителями Сатаны. А еще господин герцог, как это часто бывает с людьми его склада, слишком щедро оценивает меру своей собственной греховности. Глупость… и гордыня, которая сама по себе — глупость.

— Я пришлю брата, наилучшим образом соответствующего вашим пожеланиям, — в очередной раз улыбается епископ: он сказал бы «потребностям», но незачем лишний раз дразнить маршала. У Его Преосвященства на примете есть такой брат. И мы все-таки Орден проповедников. Господину герцогу проповеди пойдут на пользу. Но не те, что читаются с амвона. Делом и личным примером, как требует от нас Устав. — Будьте внимательны к его скромным нуждам.

— Не беспокойтесь, Ваше Преосвященство, его благополучие мне слишком выгодно.

5.

«Все критяне лжецы. Этот знаменитый парадокс содержит ложное утверждение, но вовсе не то, о котором обычно думают. Не только критяне — лжецы. Все лжецы. Наши глаза и память лгут, выдавая незнакомое за привычное, заставляя видеть и помнить то, что мы хотим, а не то, что было. Возможно, это наследие Падения. Адам и Ева, попробовав от плода познания, попытались спрятаться, ибо убедили себя, что могут скрыться от Бога. Они „забыли“, что Он ведает все.

Страх, желание, невнимательность, стремление остаться в рамках привычного, необходимость хотя бы чувствовать себя в безопасности (вне зависимости от того, каково реальное положение вещей) ежедневно строят стену между нами и истиной.

Возможно, для людей, живущих тяжким трудом среди ежечасных опасностей, эта завеса — милость, а не помеха. Но для тех, кто пытается понять устройство хотя бы одной из пружин, движущих миром, любая неточность — бедствие, равное чуме. Ибо в случае ошибки оно может оказаться столь же пагубным для других.

Из этой посылки следует множество выводов. Часть практических следствий такова:

Доверять можно только опыту, повторенному неоднократно — и разными людьми — с одним и тем же результатом.

Если опыт требует участия существа, наделенного разумом, лучше, по возможности, провести его самому и на себе, тщательно записав свои планы до опыта, свои наблюдения во время опыта и результаты — по окончании, не откладывая. Даже промежуток в день имеет значение, ибо нужное или важное может стереться из памяти.

Если это невозможно, как, например, в случае лечения тяжкой болезни (течение каковых часто слишком зависит от общего состояния и наклонностей пациента), то следует как можно более точно записывать все, что делается — и все последствия сделанного, даже если они кажутся незначительными или неважными. Собственные выводы нужно записывать отдельно, не смешивая с результатами наблюдений.

Удовлетворяться полученным в ходе опыта или наблюдения не стоит, даже если данные подтверждают исходную теорию. Необходимо прежде всего выделить те результаты, получение которых эту теорию опровергнет — и попытаться добиться этого исхода. Если этого не произойдет, можно испытать полученное на других или отдать в чужие руки для проверки. При этом, следует продолжать тщательное наблюдение и вести записи, а также всемерно поощрять к тому всех участников — если это возможно»

Эта запись сделана пером. А следующий лист выглядит совсем иначе — плотная бумага, большие, неуклюжие, жирные буквы. Чернила так не ложатся, это «италийский карандаш» — вставленная в оправу палочка из жженой кости, сажи и глины. Обычно ее используют художники или ремесленники, но еще она очень удобна, если пишущий не уверен в том, что сможет удержать перо, не расплескать чернила — или просто не рискует подняться с постели.

«Непонятно, что из обряда — необходимость. Возможно, зависит от человека. Почти уверен, что достаточно „открытого“ зеркала и приглашения. Мне достаточно. Возможно, потому что знакомы. Следует попробовать. Присутствие ощущается почти сразу. Ничего не берет само. Ощущение взгляда изнутри, всеохватного. Кажется, если боль растет ровно, внимание… усиливается. Самому трудно. Нужен мастер. Попросить Варано…»

Пропуск.

«Кажется, получилось. Общение странное — не слова, не образы, прямое понимание. Нужно проверить. Важно — удовольствие и тепло все равно. Но травмы залечены хуже, чем в прошлый раз. Кажется, только снято воспаление. Проверить. Связано ли с тем, что просил для другого? Проверить. Кажется, слишком далеко зашел — до снятия отдавало в плечо и локоть, как при болезнях сердца. Был страх, тоже как при болезнях сердца. Знаю, что был. Но не помню. Как будто читал или видел. Чужое воспоминание, без связей. И не одно. Вчерашнее помню. Сейчас чувствую. С утра до конца опыта — ни чувств, ни связей, ни выводов. Раньше так не было. Запомнить. Важно. Возможно — нужно это. Не ощущения, а переживания и мысли, производная. Тогда понятно, зачем разум. Без него нет. Связь была много теснее, легче. Нужно пробовать другие чувства — здесь дальше заходить опасно. Сердце не выдержит. Хотя…»

Синьор Варано едет под вишневыми деревьями. Раннее утро, солнце светит наискосок, сквозь зеленое и красное. Это — персидские деревья, теплолюбивые, здесь, на полуострове урожай созревает позже, чем у них на родине. Джулио Чезаре привстает на стременах, срывает несколько ягод. Тонкая кожица, сочная мякоть со слегка желтоватыми прожилками, кислый сок — еще несколько дней и вишни потемнеют, наберутся сладости… Но сейчас, сейчас они лучше, сейчас у них недозревший вкус нетерпения, вкус молодости. Джулио Чезаре не надеялся, что когда-нибудь почувствует его снова. Делал все, что было в его силах, но не надеялся. Но делал. И выиграл.

Теперь он знает, что нужно, чтобы у вишни всегда был настоящий вкус. Чтобы не приходилось менять мавританских жеребцов на покорных старых кляч, а в седло забираться при помощи слуг. Чтобы по утрам ладонь тянулась к оружию, а не к лекарству… Знает. Почти знает. Осталось уяснить лишь сущие мелочи, тонкости и детали.

Даже это изменилось, улыбается сам себе синьор Варано. Еще недавно для него, как для всех стариков, не существовало мелочей. Все препятствия казались равно крупными, непреодолимыми, неподъемными. Он был перевернутым на спину жуком, неловким и неуклюжим, путавшимся в собственных нелепых ногах. И как жуку — бечевка, любая мелочь казалась серьезным барьером на пути. А теперь он готов смахивать препятствия с пути, и приходится, как в молодости, одергивать себя.

Не как в молодости. В той, прежней, первой молодости он был глупее. Не ценил того, что имел. Тянулся за игрушками, тратил силы на пустяки — в лучшем случае. Действовал себе во вред. Конечно, он и тогда не был таким глупцом, как большинство его ровесников, иначе не прожил бы так долго. Но все же, все же, все же. Хотя — за всеми этими глупостями он научился главному. Правильно выбирать. Цели, средства и людей. Три морщины на лбу. Человека, для которого синьор Варано и его желание жить дальше и быть молодым — не способ вытянуть денег, не возможность получить награду, не источник страха, нет, задача, интересная ему самому.

Аптекари скрывают рецепты действенных снадобий. Все прячут то, что приносит им прибыль. Рецепты составов, любых составов — лекарств, стекла, амальгам, красок, грунтовок, приправ, даже какого-нибудь сладкого печенья передаются от мастера к подмастерью, от отца к сыну. Остаются в границах семьи, дома, цеха, гильдии. Чужака, узнавшего секрет, убивают не как соперника — как святотатца. Право на тайну и ее сохранение считается освященным Господом. Для того и существуют гильдии, цеха и мастерские, чтобы охранять тайну и передавать ее лишь достойным после многих лет верной службы. Для того, чтобы краски в радуге не смешивались, и аптекари оставались аптекарями, ткачи — ткачами, а красильщики — красильщиками. Любой мастер знает, что нарушение границ ремесла ничуть не лучше войны.

Но есть люди, которые, подобно алхимикам, не боятся сплавлять в одном тигле самые разные знания. И не боятся отдавать их. Гость синьора Варано отдаст свой рецепт. Он может потребовать награду, как всякий мастер за свое изделие, но от мастера он отличается тем, что отдаст не плод трудов, а знание, как взрастить дерево с такими плодами.

Синьор Петруччи сидит на плаще в самом конце аллеи, привалившись спиной к дереву. Ему, наверное, не следовало уходить от дома так далеко — чем ближе подъезжаешь, тем яснее становится, что нынешний удачный опыт стоил ему едва ли не больше, чем провалившийся предыдущий. Но сиенец — упрямый человек. И вежливый: наверняка он догадался, что Джулио Чезаре обрадуется возможности проехаться верхом. А, может быть, ему приятно смотреть на дело рук своих.

Лицо серо-желтоватое, как неочищенный воск, осунувшееся. Но гость смотрит на всадника, едущего шагом по аллее, и улыбается. Может быть, не всаднику, а солнцу за его спиной. Солнечное золото раскрашивает темную одежду, превращает ее в звериную шкуру, только все наоборот — темная основа, светлые пятна. Кажется, где-то водятся такие звери. В Африке? В Хинде? Далеко на востоке за горами, там, где вечно лежат снега и бродят неведомые хищники, чей мех не чаще раза в пятьдесят лет попадает на полуостров? Мир велик, и чудес в нем много, но иногда чудеса и чудотворцы оказываются ближе, чем восточные горы.

— Доброго вам утра, синьор Варано, — склоняет голову гость, — И я рад видеть, что вы можете искренне назвать это утро добрым.

Голос такой же как и лицо — хрипловатый, выцветший, смертельно усталый. Но и радость в нем — настоящая.

— Могу. Благодаря вам.

Джулио Чезаре спешивается, отводит коня к дереву неподалеку и набрасывает поводья на сук. Жеребец фыркает, потом тянется мордой к вишням, обирает их мягкими губами, пропуская листья, и напоминает хозяину избалованную козу — те вечно едят все подряд, а этому подавай только ягоды. Забавное дело, до сих пор не разу не видел, как лошади общипывают вишню, да еще и слегка недозрелую. Синьор Петруччи за спиной негромко смеется, должно быть, и он удивлен.

Это тоже счастье: опуститься на собственный свернутый плащ под деревом — и не почувствовать боли в ногах или в пояснице, ничего не почувствовать, кроме разве что легкого желания потом еще пройтись, пробежаться, проехаться… на плащ, не на траву. Это все-таки старое тело, оно уязвимо и открыто болезням. Чудеса не стоит пробовать на прочность. Синьор Петруччи одобрительно кивает, будто мысли прочел. А, может быть, и прочел, кто знает?..

— Вы правы, синьор Варано. Вы можете заболеть, надорваться, упасть с лошади. То, что с вами произошло — не магия. Вернее, не та магия, которая описывается в книжках. Вы получили… некую порцию жизненной силы. Вы даже не помолодели, просто она вылечила все болезни, которые свойственны старости. Мы ведь умираем — от них. А сам человек, постарев, мог бы жить и сотни лет, как праотец Мафусаил. Медленней, чем в молодости, но долго. Вы не расскажете мне, что произошло с вами? Как? И когда?

— Неделю назад… Утром пятнадцатого числа, я не мог не запомнить дату, я проснулся после того, как мне приснился приятнейший сон. Я его не запомнил, увы. Помню лишь, что так сладко мне не спалось уже многие годы. Я проснулся — и, знаете ли, не поверил, что проснулся. Сон продолжался — я чувствовал себя необычайно хорошо. Лучше, чем в пятнадцать лет, — улыбается, вспоминая, Джулио Чезаре. Ему и до сих пор нередко кажется, что сон еще длится. — Проснулся, велел оседлать коня и через час подать завтрак. Еще лет десять назад я так и начинал каждое утро. Тут в доме произошел переполох. Три дня меня осматривали все эти шарлатаны и вымогатели — ничего умного сказать не смогли, ну а потом я получил вашу записку.

— Ваша спина? Ваши суставы?

— Посмотрите сами, — Джулио Чезаре протягивает гостю руку. Руку старого человека, с излишне сухой морщинистой кожей, желтыми пятнами, веревками вен. Но пальцы — впервые за годы и годы — смыкаются полностью. Потому что узлы на суставах опали, исчезли.

Синьор Петруччи берет его ладонь в свои, смотрит, осторожно двигает. Нет боли, нет даже того хруста, к которому Джулио Чезаре привык еще до того, как ему исполнилось сорок, очень давно, жизнь тому назад.

— Прекрасно, — на лице синьора Бартоломео хищная победительная улыбка. Будто он не вылечил пациента, а взял на копье город. — Просто замечательно. Именно так, как я думал. Ваш возраст остался с вами, исчезли лишь искажения, отклонения от природного пути.

Синьор Варано думает, что помолодеть по-настоящему он бы тоже не отказался… но сколько хлопот возникло бы. Поди докажи даже сыновьям, что ты — их отец, а не безумный чужак, назвавшийся его именем. И если детям еще можно втолковать, что он — это он, то городу — едва ли. Если удастся, так разойдутся слухи, примчатся окаянные черно-белые псы, затеют расследование… А начинать все сначала, покинув свои владения — нет, увольте. Это могло бы быть забавным, конечно, но он уже наигрался в соответствующие годы. Если только все забыть, но тогда и всякий смысл пропадает. Достойная, полная сил старость в его положении много лучше неожиданно вернувшейся молодости, с какой стороны ни взгляни. Так что синьор Петруччи поступил верно.

— Скажите, а то, что было сделано, не привлечет внимания?

— Не знаю, — морщит лоб сиенец. — В теории это возможно, но на практике я совершенно не представляю себе, ни как это удастся заметить, ни в чем вас можно обвинить. Течение шло не от вас, а к вам. Сами вы ничего не делали. Даже не ничего предосудительного, а просто ничего. А я никого не убивал и противозаконным образом не мучил. Я вообще не причинял вреда никому, кроме себя — и то, как видите, вреда вполне умеренного. Я не заключал договора с той стороной, не обещал службы, ничего не требовал… Возможно, сделанное мной оставляет какой-то след — но никакой церковный юрист не найдет тут и тени состава преступления. Понимаете, синьор Варано, они ведь тоже убеждены, что это Дьявол. Поэтому за все века никто не додумался до элементарной вещи — что ему можно просто что-нибудь подарить… и что он захочет отдариться.

— Ну как же, — Джулио Чезаре усмехается. — Дарят, так сказать. Кого ни попадя… На тебе, не-знаю-кто, того, кто нам самим не гож, или кого мы только что на дороге поймали.

— Это совсем не то, синьор Варано. Поверьте мне — один мой друг случайно поставил опыт именно такого рода. В качестве жертвы, естественно. Это существо исполняет просьбы, сделанные подобным образом, но не желает добра просителям — и при первой возможности охотно их убивает. А вот жертва, ценой небольшого усилия, может выйти из переделки живой и почти невредимой.

— Значит, жертва сама может отдать жертвующих этой силе? — Синьору Варано очень интересно. О подобном он не слышал. Знал, что дело чернокнижников очень рискованное, и не только из-за Трибунала. Многие умирают, нарушив правила обрядов. Недавно это произошло с одним его дальним родичем. Но чтоб вот так?

Синьор Бартоломео весело улыбается и кивает.

— Если не испугается, не потеряет власти над собой и поведет себя правильно — может. Это было проверено трижды разными людьми.

— Становились ли они потом интересны Трибуналу?

— Представьте себе, нет. Один из них неделю спустя после опыта, простите, несостоявшегося — или состоявшегося, это как посмотреть — обряда, стоял в пяти шагах от главы Ромского трибунала. Стоял, замечу, около часа. Я не поручусь за то, что доминиканец вовсе ничего не почувствовал. Но он явным образом не заметил ничего опасного — в противном случае он бы с удовольствием поднял шум.

— Синьор Петруччи, вы понимаете, что выпускаете в мир? — Хозяин не ахает только потому, что ахать, охать, ронять из рук предметы и прочим образом выражать потрясение отучил себя давным-давно. Иначе уже мерил бы шагами аллею, бил ногой землю, как старый кочет, и начал бы кудахтать…

— Пока что ничего. Синьор Варано… Вы говорили, что в случае успеха мне не придется жаловаться на вашу благодарность — не так ли? — Взгляд ученого становится серьезным. Ну конечно же. Теперь речь пойдет о делах важных.

— Разумеется, уважаемый синьор Петруччи, ну разумеется! — Джулио Чезаре понимает, чем обязан гостю; еще он понимает, хотя об этом никогда не говорили вслух, чего будет стоить попытка обмануть или убить этого добрейшего и безвреднейшего человека. Тихого ученого, умудрившегося подружиться с силой, которую весь мир считает Дьяволом. Обманывать ожидания сиенца или скупиться стал бы только безумец.

— Так вот, моей долей в этом деле будет ваше молчание. Я не хочу уподобляться героям аравийских сказок и выпускать из сосуда то, что не сумею загнать обратно.

Ну вот, думает синьор Варано, умудренный годами и знаниями человек, а такой наивный… Благодаря этой своей наивности он, конечно, сумел придумать то, что не пришло в голову более искушенным и практичным ученым, но что ж теперь делать-то? Лучше бы золота попросил — хоть все, что есть. Впрочем, золото он получит. Разумеется, будет отказываться, но возьмет хотя бы на опыты. В каждом полезном деле нужно иметь свою долю.

— Синьор Петруччи, молчать-то я буду. Даже не потому, что слишком забочусь об укладе жизни, а потому, что не хочу никому давать преимуществ. Но если действие ритуала закончится, если я начну чувствовать, что силы меня оставляют — я попрошу об услуге… нет, не вас. Это было бы непозволительно и неблагодарно. Кого-то из преданных мне. Но если эти преданные иногда начнут пропадать — хоть под землей, хоть в башне, — пойдут слухи. Понимаете?

— Синьор Варано, я не так наивен, как вам может показаться. Во-первых, они не будут пропадать — в этом нет нужды. Чтобы получить результат достаточно ровной и сильной физической боли, этого легко добиться, не причиняя большого вреда. — Все-таки он наивен, не понял, что речь идет об убийстве человека, знающего важный секрет и тайный способ. Или вот таким обиняком намекает, что не стоит этих людей убивать, тоже может быть. — А во-вторых, я знаю, что такие секреты нельзя хранить вечно. Но несколько лет — это не каприз, это необходимость. Такого никто раньше не пробовал, я не нашел никаких следов, нигде. Мы не знаем, что произойдет в следующий раз. Мы — как и со всяким новым лекарством или мерой — наверняка не представляем себе и половины побочных эффектов, полезных и вредных. Мы движемся в темноте, наощупь. У нас что-то начало получаться — но, во-первых, у нас нет уверенности, сможем ли мы добиваться нужного десять или хотя бы восемь раз из десяти, а во-вторых, синьор Варано — неужели вы считаете, что это — предел?

Видимо, молодость просачивается и туда, куда ее не звали. Он поторопился. Сиенец совершенно прав. Сначала нужно проверить, будет ли этот способ действовать с другими людьми. Потом уйти вперед — на пять, на десять шагов. И только потом, получив эту фору, приоткрыть дверь. И пусть все остальные толкаются в проходе, тщетно пытаясь догнать.

— Нет, не считаю. Я уверен, что вы способны придумать еще множество необычайных вещей. Со своей стороны я сделаю все, чтобы это знание осталось тайной. Хотя соблазн велик, я умею преодолевать соблазны. Но на сколько хватит вашего и моего молчания?

Петруччи задумался.

— При некоторой удаче — лет на восемь-десять. Без нее — лет на пять. У вас, синьор Варано, время есть. Теперь есть. У меня пока тоже.

— В том, что зависит от меня, время у вас будет. — Да и слишком любопытным любителям совать нос в чужие секреты можно этот нос прищемить… примерно по шею. Но шила в мешке не утаишь, а надеяться, что никто не утаил, а именно ты окажешься первым особо умным — глупо. Для неопытных юнцов и безнадежных дураков. Синьор Варано себя к таковым не относит, и по праву, а не из тщеславия. — Но рано или поздно… а знаете, интересно посмотреть. И еще интересно посмотреть, как Трибунал на этом рассорится со Святым престолом.

— Да. И самым интересным будет то, что в этом столкновении нам с вами придется, скорее всего, поддерживать Трибунал.

— Ну после того как Святой престол сделает тайное общеизвестным — да, конечно. Как представлю себе все это воронье гнездо, засидевшееся в Роме до мафусаиловых лет… — Варано набирает в горсть траву, с наслаждением выдирает ее с корнями. Трава упирается, но с сочным хрустом все же лезет из земли.

— Согласитесь, перспектива не из приятных. Кстати, возможно, это жестоко с моей стороны, синьор Варано — но на вашем место я бы тоже об этом задумался.

— Вполне разумное с вашей стороны предупреждение, но я все учел. — Конечно, желающих занять место синьора Варано будет немало. В том числе и собственные дети. Даже не старшие, те-то привыкли подчиняться отцу, младшие. Потом и внуки. Но и правитель привык. Он тоже когда-то был сыном, мечтающим занять место отца. С тех пор образ мыслей наследников не слишком сильно поменялся, так что все они видны как на ладони.

— Да, — кивнул синьор Петруччи, — это тоже решение.

Кажется, сам он думал о чем-то другом.

— Кстати, о сыновьях и внуках, — сказал сиенец. — Я хочу поставить еще один опыт — но я не гожусь для него сам.

— Слушаю вас, синьор Петруччи.

— Дело в том, что в ходе предыдущих экспериментов, у меня возникло предположение, что боль — это просто то сильное ощущение, которое легче всего вызвать в любое данное время в любом данном месте. Боль надежна, а в опасном деле торговли с чертом скорость, надежность и соблюдение одного и того же проверенного ритуала — самые важные вещи. Но коль скоро мы знаем, что это не Сатана, и у нас есть время и средства — почему бы нам не испробовать иные сильные чувства? В первую очередь — плотское наслаждение. Но мне для этого нужно слишком много привходящих условий.

— Любой из моих бестолковых сыновей в вашем полном распоряжении, синьор Петруччи, — смеется Джулио Чезаре.

Однако, забавные идеи приходят в голову многоуважаемому ученому. Впрочем, попроси он голову кого-то из детей Варано на блюде, хозяин отдал бы. Кроме младшего… да нет, и младший такой же как остальные, просто юность чуть более мила, чем зрелость. А тут и вовсе безобидное дело. Даже приятное.

— Замечательно, — снова ожил сиенец. — Тогда первый опыт я поставлю здесь же и до отъезда. Не огорчайтесь, если ничего не получится — как видите, от ошибок тоже бывает польза. Но если мы сумеем изменить характер пищи… во-первых, скорее всего, на той стороне зеркала нам будут благодарны — а это многого стоит — а во вторых, после этого к нам не сможет придраться никто. Никакая власть.

— Да, это действительно было бы великолепно…

— Ну вот мы и попробуем. А если не выйдет, мы попробуем что-нибудь еще. — синьор Петруччи смотрит сквозь ветки на солнце, — Всегда есть что-нибудь еще, синьор Варано. Всегда.

Рома — слишком тесный, слишком людный город. Даже если не зевать, не считать ворон, воробьев и голубей, во все стороны сразу не углядишь. Пешие и всадники, лоточники и торговцы с телегами, каждый куда-то торопится; а уж если знатные господа соизволят ехать процессией, то всем остается любоваться и ждать, не приближаясь — то есть, или вовсе убраться с улицы, или, если повезет, прижаться к стене и надеяться, что не заденут, не столкнут в канаву, не вывернут сверху на голову горшок, лохань или просто кучу мусора. Горожане даже не в десятом, в сотом поколении и то ухитряются натыкаться друг на друга, ссориться или попросту браниться вслед обидчику.

Виченцо Корнаро не любил Вечный Город, а по поводу его вечности и гордыни имел свое весьма нелестное мнение, которое, впрочем, обычно никому в Роме не высказывал. А сейчас вот хотелось — первым встречным, прохожим и проезжим, толстой матроне с тощей служанкой, долговязому аптекарю с кругленьким подмастерьем, напыщенному секретарю кого-то из церковников. Это усталость. Просто усталость, которой больше, чем нужно. Она обостряет слух и нюх, отращивает на затылке пару лишних глаз, но заставляет лязгать зубами и рычать по каждому поводу. У толпы было множество недостатков и единственное преимущество: здесь его не выследят, а если выследят, так не возьмут.

В такой толчее человека, если он примет хоть какие-то меры предосторожности, очень трудно узнать — и за ним невозможно удержаться. Единственный мало-мальски надежный способ поймать: понять, куда он идет, и устроить засаду. Но сейчас и это исключено. Если бы слуги Его Святейшества считали, что в доме синьора Петруччи имеет смысл устраивать засады, Корнаро — да и хозяина дома, да и не его одного — давно бы не было в живых.

Виченцо Корнаро и сейчас не пошел бы туда сам, но на обмен сигналами через книжную лавку, на выбор подходящего места ушло бы несколько дней, может быть, неделя. А у него нет недели. У него нет и нескольких дней. Он приехал в Рому вчера и сегодня его догнало письмо из дома. Простое, короткое, очень резкое — его дядя, глава семейства Корнаро, советовал племяннику исчезнуть. Зарыться в землю. Пропасть. И ни в коем случае не возвращаться в Венецию. Потому что Его Величество Тидрек крайне недоволен неудачей в Орлеане и еще более недоволен тем, что о его заказе стало известно всему континенту.

Виченцо подозревал, что его будут искать и в Роме, как его искали в Толедо. Полный подробный список примет, часть мест, куда он действительно мог бы пойти. Искали отчего-то аурелианцы, люди маршала Валуа-Ангулема, уже недели две как. Первая ищейка маршала попыталась встать на его след в начале июля. Это было по меньшей мере неожиданно. Впрочем, за последнюю пару месяцев случилось слишком много неожиданных событий. Где-то, когда-то — пока Виченцо был в Картахене? еще раньше? — все начало валиться из рук, начало и заканчивать не собиралось. Обвал. Самое досадное — Корнаро не знал, кто стронул первый камень. Хейлз, Кабото, король Тидрек, еще кто-то? Синьор Петруччи, в конце концов? Он мог быть уверен лишь в себе самом, но никто не собирался верить ему. Не видели оснований, или попросту не хотели, невыгодно было.

Слишком много «но», «или», «может быть»…

Как и почему противостояние Ромы и Каледонии обернулось союзом? Не только почему и как — когда. Если все, начиная с синьора Петруччи ошиблись, а два герцога заключили перемирие или тайное соглашение еще тогда, весной? Деньги ушли как вода в песок, но это деньги короля Тидрека, а вот расчеты были общие. На то, что убийство состоится. На то, что король Людовик припишет, не сможет не приписать убийство папского посла герцогу Ангулемскому. На то, что после этого тройной союз Ромы, Толедо и Аурелии прикажет долго жить так или иначе.

Судя по тому, что неделю назад говорили в Картахене, этот союз грозил разрастись на половину Европы, захватив еще и Каледонию, а, возможно, и Данию. Умирать он не собирался. Наоборот, окреп после заключения брака между девицей Рутвен и господином послом Корво. Изумительный трюк эта женитьба. Девица — хоть и не по крови, но родня и Стюартам, и армориканской династии, а скоро будет в ближайшем родстве еще и с Меровингами. С какой стороны ни взгляни, не девица — а клад, залог таких союзов, о которых только мечтать… и опекунша, армориканская королева, и король Людовик отдают ее сыну Его Святейшества. Конец света… или начало другого света. Потому что наследник аурелианского престола, глава побочной ветви той же династии — теперь родич не только каледонскому адмиралу, но и ромейскому послу. И все они вместе — королю и будущей королеве Аурелии. Большая дружная семья.

На месте франконских, арелатских и альбийских монархов Корнаро бы уже по потолкам бегал, гадая, куда развернется этот левиафан.

На месте Тидрека — тем более. И вообще у всех в этой истории есть куда более важные дела, чем поиск его собственной, весьма скромной на этом фоне персоны.

Он добрался до места, вернее, почти до места — и остановился. Купил лимонную льдинку у уличного продавца, простое смешное изобретение. За ним никого не было. Может быть, пустая предосторожность — за эти полтора дня он ни разу не ловил на себе неправильных взглядов, не ощущал чужого внимания — но репутация и жизнь синьора Петруччи стоят того, чтобы лишний раз о них позаботиться.

Нет. Никого. Рядом, в переулке — дом с белыми стенами и тяжелыми темно-коричневыми ставнями, с высоким крыльцом. На стене несколько надписей углем, еще не забеленных слугой. Одно признание в любви, два оскорбления. Совершенно случайные надписи, ни одна не таит в себе предупреждения.

Лед таял во рту, зубы сводило от холода, вернее, должно было сводить — а было ли что-то на самом деле? Казалось, если он забудет о льдинке, то все остальное просто исчезнет, ни голове, ни телу не до того.

Здесь, конечно, не умеют следить по-настоящему. В Галлии умеют, в Аурелии, про Альбу и говорить нечего. Прицепятся малой соринкой, пылинкой, тополиным пухом к подолу, ты и не видишь неприметного человечка — а он тебя видит. Потому что учатся. Как учат фехтовать, торговать… читать и писать, в конце концов. Как становиться хвостом, как снимать с себя хвосты. В Роме же… некоторые нанимают себе умельцев, но большинство превращает слежку и простой сбор сведений в войну регулярную или иррегулярную. С шумом, громом, погонями, рубкой — так, чтоб весь Город знал, что одно семейство ищет человека из другого семейства. Как найдет — тут и вовсе древние ромеи позавидуют, гладиаторские бои без такого грохота проходили. Редко, редко бывает иначе. У нынешних владык Ромы умелых слуг мало. Все больше толедская молодежь, вольная рота на отдыхе…

Этих за собой не заметить, себя не уважать. Но все же… по земле ходят осторожные люди. Все неосторожные в раю.

Никого.

Виченцо Корнаро проходит, вернее проталкивает себя сквозь толпу, еще на тридцать шагов. И оказывается прямо перед дверью дома. И стучит. Ему незачем заходить с черного хода. Он одет куда скромнее и строже, чем подобает его истинному положению, но прилично. Как раз для наружного, парадного входа. Ему открывают, провожают наверх. У синьора Петруччи, конечно же, есть слуги — или хотя бы слуга. Не угадал: служанка, худая высокая старуха в темном платье. Чем-то похожа на самого хозяина…

Корнаро просит передать хозяину, по каким делам прибыл — и спустя несколько мгновений оказывается в кабинете. В кресле. С кружкой белого вина. Неплохого. Холодного как глаза сиенца.

— Прежде чем вы объясните мне суть вашего дела, я хотел бы предупредить — за моим домом следят. Господин Уго ди Монкада заподозрил меня — я полагаю, он сам не понимает в чем — и решил не спускать с меня глаз, пока я в городе. Его подозрения не носят серьезного характера, если бы носили, он бы меня убил, тем более, что я дал ему повод… но тем не менее, вас видели. И видели те самые люди, которым приказом Его Святейшества было выдано подробное описание вашей внешности. Так что, скорее всего, придя сюда открыто, вы подписали приговор нам обоим. Теперь я вас слушаю.

Виченцо прикрывает глаза. Под веки словно песка насыпали. Сколько он уже не спал по-настоящему? Еще до первого пожара в Картахене стало не до сна. Час, другой — а потом дела. Вот и доигрался. Сначала одна неудача, потом вторая, сокрушительная… и финальная ошибка. Сколько у них двоих еще есть? Если следят люди Уго, может быть, пара часов, может быть, десяток — до темноты. Нужно же было так промахнуться. Приговор Корнаро уже подписан, кто его приведет в исполнение, когда — не слишком важно; была надежда отсидеться подальше, по ту сторону Средиземного моря, но теперь и ее нет. А вот синьора Петруччи Виченцо погубил по собственной глупости и неосмотрительности. Стыдно…

В других обстоятельствах Корнаро попробовал бы спорить — он никого, совсем никого не заметил. Но слишком хорошо знал, что подобное возможно: да, был на взводе, настороже, вот только все это могло оказаться иллюзией. Да и следили не за ним — за домом. Нужно было выспаться прежде чем мчаться сюда.

— Когда меня начали искать люди Папы? — сначала герцог Ангулемский, теперь семейство Корво. Многозначительная последовательность…

— Вчера. Вы прибыли удивительно вовремя, чтобы дать им возможность отличиться перед Его Святейшеством, но едва ли на самом деле перед Александром лично. Думаю, что описание и приказ прибыли из Орлеана.

— Маршал поделился с новым родичем? — И, судя по разнице в сроках, поделился не сразу. Что же там случилось?

— Если маршал — это, пожалуй, не худший из вариантов. Но маршал начал вас здесь искать с первых чисел июля, еще до моего отъезда. Тайно. И, кажется, продолжает. А люди Папы делают это явно со вчерашнего дня. Интересная загадка, не находите?

— Крайне интересная. Я не мог бы выразиться лучше, — иногда манеры синьора Петруччи очень раздражают. Раздражают, пока не вспоминаешь, что ты его только что убил, а он на тебя даже не обиделся. — Я получил почту из Венеции. Мне приказано — приказано — не возвращаться. Мне сказали, что если я вернусь, Его Величество потребует моей головы. Дом меня, естественно, не отдаст — и окажется в тяжелом положении…

— Я еще не получил новостей из посольства. Мои голуби летают чуть медленнее, чем голуби Корво. Завтра-послезавтра я буду знать, что именно там случилось. Кстати, маршал отчаянно искал другого своего родича, того самого, знакомого вам. С того же времени, что и вас, только не на юге. Наводит это вас на какие-нибудь мысли?

— Наводит. Знают ли ваши голуби, где находится мэтр Кабото? До последнего времени он должен был быть в Лионе.

Синьор Петруччи встает, описывает круг по кабинету, поправляет крышку на чернильнице. Он, кажется, болен — или был болен. Так двигаются, когда все еще не рискуют доверять телу.

— Из Лиона он неожиданно пропал в первую декаду июля. Куда он направился, с кем, при каких обстоятельствах — я пока не знаю. Я сам был в отъезде и вернулся только позавчера. Кстати, его герцог Ангулемский разыскивал тоже — и опять же не здесь. В Арелате его искали. И, кажется, перестали. Я, кстати, подозреваю, что в ближайшее время мэтр Кабото где-нибудь объявится. Целиком или частично.

— Нет, — сознается Виченцо, — я не могу ничего понять. Чем больше узнаю, тем больше путаюсь.

Наверное, только безумец будет разбираться в обстоятельствах на пороге смерти — но чем еще прикажете заниматься? Рыдать и рвать на себе волосы? Пуститься во все тяжкие с ромскими шлюхами? Пошло и неинтересно. Загадка, как высказался Петруччи, куда привлекательнее. Сиенец был всецело прав — просто быстрее взял себя в руки…

— Скажите, синьор Корнаро — кому, кроме меня, вы рассказывали о заключенной сделке?

— Никому.

— А в Равенне?

— Тоже никому. За исключением Его Величества — я передал ему ваш план, он его одобрил и отправил со мной Гвидо.

— А мэтр Кабото делился с кем-нибудь?

— Я ему не сторож… При мне — нет, разумеется. Но мы несколько раз расставались на некоторое время.

— И вы что-то заподозрили?

— Нет. С равной вероятностью я могу подозревать короля, каледонца или вас, — маленькие привилегии нынешнего положения Виченцо. Например, правдивость, пренебрегающая вежливостью.

Синьор Петруччи усмехается, пожимает плечами:

— Я не подозреваю вас. И не подозреваю короля. Потому что о моем участии в деле знали вы и он — а меня никто не ищет. Вы можете не подозревать меня. Мне было бы крайне невыгодно назвать ваше имя, оставив вас в живых, а я никак не мог знать, что вы придете сюда.

— Значит, каледонец или Гвидо… но каледонца самого искали, а Гвидо… там был промежуток во времени. Выходит, он сообщил не маршалу. — У вина нет никакого вкуса и запаха, даже тех едва уловимых, что бывают у ручейной воды. Ничего. И горло вино не увлажняет, и теплом в висках, как привычно Виченцо, не отдается.

— Нет, он сообщил кому-то еще. И видимо, эти люди не удержали язык за зубами.

Глиняная кружка в руке лишена всего — формы, шероховатостей и гладкостей, тяжести. Ее, кажется, и вовсе нет. Как нет и комнаты вокруг. Гость только умом понимает, что в иное время назвал бы ее уютной, а глубокое кресло — удобным. Сейчас же он не знает, на облаке ли сидит, на траве или вовсе в купальне, по плечи в воде.

Виченцо пытается понять, кому еще можно было проболтаться — и чтоб маршал спохватился так поздно, и чтоб сплетни и слухи все же не разошлись… Кому — и зачем? Главное — зачем? Что еще за новая игра, и чья?

— Но с кем он мог быть там связан?

— С партнерами по торговле, например. С теми, кому невыгодна затяжная война на юге Аурелии. А уж они могли, например, попробовать убить Хейлза. Или предупредить кого-то еще, кому такой оборот событий не менее неприятен.

— Чтоб этому Гвидо золото в глотку залили… — Виченцо прикусывает губу. — А королю…

Займись Корнаро этим делом в одиночку, все удалось бы. Никто не проболтался бы, не сообщил никому помимо Хейлза, и все сложилось бы, как задумано. Но что теперь мечтать о масле, разбив горшок со сливками? Все, не соберешь, не склеишь.

— Это ведь Лион? Король Филипп? Чтобы армию не уводить с севера? — старое правило — «ищи кому выгодно». Конечно, есть еще и случайности, и глупость, и простые человеческие слабости, но не в этом деле. Не с этими участниками.

— Я не могу за это ручаться, — кивает сиенец. — Но я тоже так думаю. И думаю, что Его Величество Тидрека этот результат устраивал тоже. До какого-то момента… А потом перестал. Возможно, через день-два я буду знать, что произошло. Но пока что я предполагаю, что у аурелианской короны теперь есть не просто чьи-то слова, а доказательства интриги. Настоящие доказательства. И Его Величество крайне недоволен теми, кто позволил эти доказательства получить.

Так и есть, с точностью до формулировки. Корнаро молчит. Его Величество невесть зачем навязал ему напарника. Толкового, дельного, приятного. И, как выяснилось, очень болтливого и служащего заодно невесть кому. Лиону, Орлеану, своей семье, черту в зеркале… всем сразу и по отдельности, теперь уже не выяснишь. Наверняка Петруччи прав, и Гвидо где-то всплывет. По частям. Перед смертью споет все, что знает, про всех и без разбора. Это уже не очень важно. Для мертвого человека, которому нет дороги домой, который, вероятно, в ближайшие часы попадет в руки семейки Монкада вообще довольно мало важного. Особенно после того, как все перестало получаться. Все. Господа, что ли, прогневил? Второй поджог в Картахене вовсе не удался, пришлось бежать через море. Пришел к синьору Бартоломео, и подвел его под подозрение…

Круглоглазая серебряная сова недобро таращится на гостя с края стола. Сове совершенно не хочется попадать в чужие руки, она привыкла к нынешнему хозяину. Красивый подсвечник, редкая работа. Очень старая, очень бережно восстановленная и хранимая вещь. Единственный ценный предмет в этой комнате, мог бы подумать вор. Виченцо подозревает, что книги на грубых полках будут стоить куда дороже, если продать их тому же Абрамо. А уж содержимое головы хозяина… да в мире и денег таких нет, наверное.

— Я не думаю, — говорит Петруччи, — что Его Величество Тидрек и вправду ищет вашей головы. Это, скорее, нежелание попасть в ситуацию, когда он должен будет выдать вас — или судить. Его Святейшество начисто теряет голову, когда речь идет о его семье… и требовать будет очень настойчиво. И не только требовать.

— Как жаль, что я не уверен, что смогу скрыть ваше участие… — Можно было бы сделать неожиданный ход. Просить Его Святейшество о милости, вот через синьора Петруччи и просить, он вхож к Александру. Но если не поверят, если он сдастся с просьбой о прощении, а рассказ решат проверить пыткой… Это не в обычае семейства Корво, конечно, да вот больно дело безобразное: покушение на убийство любимого и теперь старшего сына. Тут никто не может быть в себе уверен.

— Мне вообще очень жаль, что нам с вами приходится иметь дело со всем этим. Это была такая простая задача… и в результате, кажется, наши действия усилили, а не ослабили противника. Вы сможете надежно скрыть мое участие в деле, синьор Корнаро, разве что если вовремя умрете.

— Я понимаю, — без малейшего волнения говорит Виченцо. Волноваться и впрямь не о чем. Жениться — не женился, в доме — не наследник, никто настолько не зависит от одного из Корнаро, чтобы этому Корнаро стоило жить ценой предательства. Ценой мести, как в случае обращения к Папе — еще можно, но не предательства. Следовательно, нужно уходить. — Могу я просить вас о помощи?

— Конечно. И я хотел бы просить о помощи вас. Как вы знаете, я интересуюсь медициной и даже немного практикую ее — и храню дома довольно много составов. В том числе и тех, что крайне полезны при наружном употреблении, но будучи приняты внутрь, убивают надежно и относительно безболезненно. А просьба моя проста. Я предпочел бы, чтобы вы взяли одну из тех настоек, что действуют не сразу. И дали мне возможность сообщить о вашем визите.

— С радостью, синьор Петруччи. Покажите, где храните свои настойки, укажите нужную и отправляйтесь к людям де Монкады. С известием о том, что я пришел к вам и прошу ходатайствовать за меня перед Его Святейшеством, — вот тут недавняя придумка и сгодится. — Ну а когда вернетесь… я с испуга залез в ваши составы и выпил что-то ядовитое. Муки совести, — хохочет Корнаро. — Нестерпимые. Только нам бы по времени друг друга не подвести.

Готовить декорации для собственной смерти как для мистерии, как для самого ответственного и притом самого смешного из совершенных за жизнь дел — это хорошо. Это приятно. Весело. Пьянит лучше любого вина — усталость словно смыло, злость и досаду — еще раньше. Остался только азарт — ну, давайте сделаем все в лучшем виде и посмеемся над этими толедскими дураками. Вы с этого света — а я с того.

Синьор Петруччи кивает, потом спрашивает:

— Вы не предпочтете умереть уже в их руках, где-то через час после ареста… вовсе неизвестно от чего? Яд они не найдут, к жизни вас вернуть не смогут. И истинную причину смерти не опознает даже очень хороший врач.

Вот что значит — рука мастера.

— Так еще лучше! Жаль только, что за этот час я не доберусь до Его Святейшества…

— Увы, он, конечно, будет очень торопиться, но рассчитывать на такое везение я бы не стал.

— Вы правы. А то представляете, я даже что-то скажу… для затравки, — каламбур получается исключительный, пусть синьор Петруччи им кого-нибудь посмешит через пару лет. — И тут — на самом интересном месте…

— Шахразада прекратит свои речи окончательно и навсегда… и заподозрят они, если заподозрят, ваших венецианских родичей. Или Его Величество.

— Надеюсь на это. Синьор да Сиена — вы настоящий волшебник.

Лицо Петруччи затвердевает. Глаза — как мраморные шарики.

— К сожалению, — с явным трудом выговаривает он, видно это слово чем-то его задело, — я не волшебник. И даже не могу сказать «пока не волшебник». А знания помогают не всегда, не во всем и недостаточно быстро…

— Это, — утешает Корнаро, — вам хочется быть не волшебником, а богом. Когда будете готовы — несите свой яд, а пока что я попрошу у вас еще вина. Не сочтите за нахальство. — У вина появляется вкус. Нельзя упускать такую возможность…

— Да что вы, — хозяин снова взял себя в руки. — Я бы предпочел и вовсе не предлагать вам иного. А яд я достану сейчас. Пусть он будет у вас.

Синьор Петруччи открывает высокий шкаф, роется где-то в его глубинах, щелкает замком — и через мгновение выныривает с небольшим коричневым флаконом.

— Вы готовили это средство для себя?

— Нет, — совершенно искренне улыбается синьор Бартоломео, — это действительно лекарство от ревматизма, помимо всего прочего. А с собой я ничего не ношу. Во-первых, я любопытен. Во-вторых, у меня есть куда более удобный и надежный выход. Вам он просто не подойдет, у нас слишком мало времени, я не успею вас научить.

— Когда это нужно выпить? — Настойка как настойка, пахнет какой-то редькой или около того, желтая, мутноватая. — Услышав, что вы возвращаетесь?

— Услышав, что я стучу. Это значит, что я вернулся не один.

— Договорились.

Виченцо Корнаро откинулся на спинку кресла, отхлебнул еще вина. Сквозь молодой травянистый вкус пробивался еще… лимон, давешняя льдинка. Так немного потребовалось, чтобы его почувствовать. Полчаса разговора и одно решение. Но вкус вернулся и способность понимать — тоже. Значит и решение было правильным. Синьор Петруччи опасно играет, но шутка слишком хороша, чтобы от нее отказываться. И какой богатый человек не пожертвует многим за надежное средство от ревматизма?