в которой и короли, и драматурги, и генералы, и философы, и даже лошади заняты исключительно войной

1.

Его Величество Филипп не понимал вильгельмиан. Они составляли почти половину населения его страны, его обязанностью было уважать их убеждения и, по мере возможности, учитывать их нужды, как и нужды всех его подданных, но сама доктрина и ее последователи вызывали болезненное недоумение. Как могут люди по доброй воле так есть, так одеваться, принимать всерьез вот эти слова? Вот эту испуганную бессвязицу? И если бы просто люди — мало ли, в конце концов, какое суеверие может захватить умы? Но известные ему люди, разумные, трезвые красивые… Вероятно, есть что-то, чего он не видит, как есть вещи, которых не видят другие — и которые, тем не менее, очевидны Его Величеству.

Стоявший перед ним вильгельмианин, его собственный министр финансов, кстати, неплохой, но ему не так уж тяжело будет найти замену, был мертв. Его Величество знал это совершенно точно, а вот самому министру, в силу неведомых причин, это не было известно. Ему бы упасть на ковер и заняться своим прямым делом — распадом, а он продолжает говорить, громко и настойчиво.

В молодости король Арелата пытался, как советовали воспитатели, вести дневник — но быстро бросил. Слова мало значат; нужно быть поэтом и художником сразу, чтобы достойным образом запечатлевать события на бумаге или холсте, при помощи кисти или пера. Если не умеешь, события лучше оставлять в памяти, а не выхолащивать неумелым воспроизведением. И то — в какой поэме, какими красками отобразишь ситуацию: дворяне-вильгельмиане являются к королю-католику жаловаться на генерала-единоверца за сношения со Священным Трибуналом… и обвинять единоверца в измене Арелату на основании письма, написанного генералу главой Священного Трибунала Орлеана.

Его Величество Филипп внимательно смотрит на письмо. Наверняка было умело вскрыто и не менее умело запечатано вновь. Впрочем, может быть, и не было. Прочитай министр и его присные послание Его Преосвященства, они бы явились сюда с другими лицами. Если бы сумели понять. Ползли бы на коленях, разбивая лбы об ступеньки — не потому, что короля удовлетворило бы это зрелище, а потому, что иначе едва ли возможно.

Но для них уже само письмо — неопровержимая улика. Словно оно зачумлено. Письмо от католического епископа, доминиканца, пса Господня. Уже одно намерение епископа написать хотя бы пожелание доброго здравия генералу де Рубо есть свидетельство падения генерала де Рубо в пучину измены. Верному генералу и доброму вильгельмианину доминиканцы не пишут.

А если пишут, значит он — предатель. Как они всегда думали, как они всегда и считали. И вся его неготовность подобающим образом обращаться со врагами веры, вся его нерешительность в том, что касалось войны, все его манеры… да что там, шута горохового, просто были маской, скрывавшей обыкновенного подлого негодяя. И маска была плохая и негодная. Дырявая. Они-то с самого начала подозревали правду. Они и племянника королевы, последнюю жертву этого Иуды, пытались предупредить. Но де Рэ, хотя он, конечно, и герой, и защитник веры, и… был всегда несколько своеволен и упрям — и не стал слушать. И хотя трудно назвать потерей обретение мученического венца, но те, кто предает верных на смерть, должны быть побиты камнями… Тем более, что так и следует поступать с вероотступниками.

Министр финансов уже мертв. Тихо скончался в своей постели, что в его годы, да еще и после того, как министр испытал на себе тяжесть королевского гнева, совершенно неудивительно. А двое придворных, занимающих мелкие должности, верные члены партии короля, живы — и если не вмешается Господь, будут жить долго. Поскольку версия, излагаемая министром финансов, должна быть пресечена на корню. Особенно та ее часть, что касается последней жертвы «этого Иуды». Партия короля услышит мнение короля о подобном рвении.

Мнение короля о том, сколь негармонично звучит сейчас один из самых ярых вильгельмиан, еще весной отзывавшийся о де Рэ — со всеми романами, дуэлями и выходками покойного, — в таких выражениях, что партия Ее Величества затеяла против оскорбителя своего любимца неплохую интригу, останется при короле. Это годится для придворной склоки, а не для поэмы, сочиненной Его Величеством Филиппом. Да и незачем лишний раз поминать вслух похождения де Рэ: он — герой отечества, погубленный коварным врагом и принявший мученическую кончину. Врагом, а не генералом де Рубо.

На теплом светлом деревянном полу нет теней. Покойники не отбрасывают тени, но двое из стоящих перед Филиппом живы. Просто близится полдень.

— Велели ли мы вам перехватывать переписку господина генерала де Рубо? — спрашивает король.

— Нет, Ваше Величество, но, учитывая источник — разве могли мы поступить иначе?

— Велели ли мы вам следить за перепиской господина генерала де Рубо? — на полтона громче спрашивает король.

— Нет, Ваше Величество, — в голосе министра слышно некоторое беспокойство. Он уверен в своей правоте, но опасается, что его обвинят в нарушении королевской прерогативы, — но долг верного подданного предотвращать замыслы врагов государства.

Здесь, пожалуй, не поэма нужна — музыкальная композиция. Реквием.

Обозначим первую тему, зададим нужную тональность.

— Считаете ли вы, — продолжает король Арелата, — что мы столь неразумны и недальновидны, что не способны читать в душах наших подданных?

— Ваше Величество… — бедняга уверился в том, что его подозревают в непочтительности, — предатель нашелся даже среди апостолов.

— Следовательно, вы полагаете, что разоблачили предателя?

— Ваше Величество, если бы письмо было отправлено открыто или неловко, можно было бы подумать, что враги государства хотят опорочить Вашего слугу. Но оно было послано тайно и оказалось в руках верных лишь случаем.

— Что это был за случай? — Зададим вторую тему; нужное настроение уже выбрано — король гневается.

А сейчас министр финансов, излагающий детали, даст для гнева поводы, которые могут зазвучать при дворе.

— Человек, который вез письмо, заболел дорогой. Но дело свое считал безотлагательным — и попросил содержателя гостиницы, а тот был родом из Арля, переправить письмо кому-то из офицеров генерала, он назвал нескольких. Хозяин так бы и сделал, вот только его жена, добрая женщина, но очень ревнивая, увидев пакет без надписи, решила, что это как-то связано с ее мужем. Она вскрыла верхний конверт, он был просто зашнурован — и увидела, что второй, бумажный, запечатан. И Господь вразумил ее посмотреть его на просвет… а как выглядит знак этого собачьего ордена, в Арле знают все.

— Почему же письмо оказалось именно у вас? — И разовьем эту вторую тему.

— Эти добрые люди, не зная, что делать, обратились за советом к человеку, который помог им устроиться на новом месте, — а беженцами занималось казначейство.

— Что ж, — говорит король. — Этой частью объяснения мы удовлетворены. Вы не дерзнули вмешиваться в дела, которые выше вашего разумения. — Министр мертв, но его свита слушает очень внимательно. — Вы попросту совершили глупейшую ошибку. Вам не следовало выкрадывать письмо, предназначенное нашему доверенному лицу. Вам следовало, коли у вас есть достаточно умелые люди, вскрыть его, сделать копию и передать его нам. Оригинал же как можно скорее доставить адресату. Ежели же у вас нет таких людей, вам не стоило и копировать письмо, а надлежало вернуть его господину генералу, сообщив нам о том, что таковое письмо было. — Король говорит медленно и внятно. — И все это лишь в том случае, если письмо попало к вам по нелепой оказии. Переписка же, которую ведет господин генерал де Рубо, не касается вас, господин министр финансов, и касаться не может, поскольку вам в силу вашей невинности неведомо, как надлежит поступать с тайной перепиской.

— Но Ваше Величество, — голос дрожит, руки еще нет, — как мог я направить генералу письмо от главы аурелианского Трибунала… ведь, получи он его, от этого могли произойти неисчислимые беды.

— Господин министр финансов, кто дурно служит кесарю, тот дурно служит Богу, — король плавно поднимается. — Вы возомнили, что будучи набожным человеком и достойным министром, вправе судить о том, какие письма должно или не должно получать нашему генералу?! — Его Величество Филипп почти не повышает голос. Люди, привыкшие к шепоту, обычную речь сочтут криком. Двор хорошо выдрессирован. Достаточно четверти тона. И мы возвращаемся к первой теме, и сейчас она получит достойное завершение.

— Ваше Величество… — Понял, что стал объектом гнева. Раздавлен. Не понимает, в чем виноват. Полной правды не узнает, потому что правда слишком опасна. Для короля, для де Рубо. Для Арелата. — Неужели вы…

— Мы запрещаем вам, а равно и всем нашим подданным, кроме тех, кто получит приказ от нас лично, намеренно следить или невольно вмешиваться в любые дела господина генерала де Рубо, — четко проговаривает приказ король. Всех, кого нужно, он назначит сам — и безграмотных ретивых дураков среди них не будет. Финал первой части. — Мы сообщаем вам, что наше неудовольствие от ваших действий достигло предела. Мы желаем, чтобы вы покинули двор и должность и удалились в свое поместье до тех пор, пока наш гнев не остынет. Не помни мы о годах вашей верной службы, мы сочли бы, что вы намеренно оскорбили нас, заподозрив в глупости и слепоте.

И теперь несчастный дурак и его союзники и сторонники будут считать, что король обошелся с ним милостиво. И будут правы. Он милостив. Настоящая цена этому делу — не тихая смерть в собственной постели, почти безболезненная и уж точно не позорная. Но будет так. А вот те, кто после этого посмеет хоть слово сказать об измене, умрут открыто. Финал второй части — и последние звуки реквиема…

— Простите, Ваше Величество, я и в мыслях не держал… — это уже можно не слушать. Лепечущий оправдания труп неинтересен. Мелодия затихла. Но второй раз перечитать письмо нужно в одиночестве, а для этого придется дослушать, протянуть руку для поцелуя, дождаться, пока трое отползут спиной вперед.

Хотя главное в этом письме Его Величество уже знает — его нет смысла отправлять на юг. Уже поздно. Было почти поздно, когда курьер заболел. Было поздно, когда эти подозрительные, мстительные, бессмысленные патриоты решили, что у них наконец-то есть оружие против ненавистного выскочки, которого любят и слушают больше чем всех их взятых вместе. Сейчас просто нет смысла. Время ушло.

Король становится спиной к окну, так, чтобы свет падал на лист тонкой бумаги. Все знаки, удостоверяющие, что письмо — не подделка, он уже увидел. Теперь на лист падают лапчатые тени: окно летнего дворца увито плющом и виноградом. Его Величество здесь проездом, послезавтра он отбудет на север во главе армии. Недолгая передышка между двумя дорогами — на юг и на север — принесла, среди прочего, и такие вот плоды. Насчет бывшего министра финансов он распорядится нынче же вечером.

Доминиканцы при желании умеют писать лаконично и внятно. У Орлеанского епископа такое желание наличествовало. Если бы все его братья обладали тем же пристрастием к четкости, прямоте и прямодушию, Его Преосвященству не пришлось бы писать из Орлеана и тайно, он мог бы обратиться к королю лично…

«… никто из нас не может сказать, почему катастрофа до сих пор не произошла. Один из моих братьев предположил, что — в силу непреднамеренного характера обряда — действенное проклятие могли произнести только те, кто оказался прямой жертвой преступного богохульства. И что ни один из 25 замученных по каким-то причинам не сделал этого. На это же указывает и произошедшее чудо. Если это так, значит угроза не миновала — и любое неправомерное действие может сделать с городом буквально что угодно. В том числе, и обрушить его в преисподнюю в буквальном смысле слова.»

При штурме города, особенно если идея завоевания густо перемешана с идеей отмщения, неправомерные действия случаются на каждом углу. Король смотрит на жесткие виноградные лозы, обвивающие оконную решетку. Даже если командующий и все офицеры предупреждены, все равно случаются. Но если они не предупреждены, если генералу и прямо, и намеком велели напугать — может быть, Марсель ровно сейчас и отправляется в преисподнюю. Отправился вчера, отправится завтра. С войсками, командирами, обозами, артиллерией, лошадьми, припасами. Письмо не успеет. Остается только ждать вестей с юга. Плющ покраснел и покрылся белесыми прожилками. Ночами уже холодает. Что происходит с испорченной землей? Она исчезает, проваливается в морские воды, сгорает в огне?..

«… неправильно судят о том, что произошло в Содоме и Гоморре. Господь наш, милостивый к людям, был далек от того, чтобы обрушить на города свой гнев. Он всего лишь не смог более защищать тех, кто преступил все мыслимые законы. Мюнстер, по видимости, спасло от той же судьбы то, что город был взят штурмом, очень жестоко — и городская община перестала существовать как целое. Но в вашем случае этот способ скорее навредит, чем поможет — ибо некоторой части горожан были уже даны обещания от имени Арелата. Если ваша сторона нарушит эти обещания первой, действие обряда может распространиться за пределы Марселя.»

Какие обещания, кто их давал, как именно они сформулированы — епископ не пишет, король не знает, да и что толку в том знании? Данное слово назад не заберешь. Кто бы ни говорил от имени Арелата — де Рэ, де Рубо, кто-то из младших офицеров, — слова уже сказаны. Все, что нам остается — ждать вестей с юга. И искать связи с доминиканцем, дабы узнать, что делать, если сбудется его пророчество. Наверное, что-то сделать можно.

Неподалеку от летнего дворца — деревня. Хорошая сытая деревня, ведь, торгуя с дворцом овощами, зерном, соломой, можно устроиться весьма неплохо. И всегда есть кому пожаловаться на злоупотребления. Там живут самые обычные крестьяне. Виден дымок — кто-то растопил очаг. Посреди дня. Может быть, надо нагреть воды для повитухи. Эти люди никому не давали лишних клятв. Они едва знают, что где-то на юге есть портовый город Марсель. Они не казнили пленных на крестах и не обещали магистрату милость. Если порча распространится в пределах всего Арелата, справедливо ли это будет? Нет, пожалуй. Но Его Величество Филипп никогда не ждал от небес ни справедливости, ни милосердия по людской мерке. Там, свыше — сила, огромная и неловкая, похожая на добродушного крестьянского мальчишку, решившего поухаживать за муравейником. Хорошо, если, благоустраивая, вовсе не уничтожит… а справедливость тут ни при чем. Да и милосердие — не человеческое.

«Господь наш сказал — „не клянитесь“ — но весь человеческий мир стоит на клятвах и присягах, и не в наших силах это изменить. Но в наших силах проявить осторожность. Поэтому я прошу Вас: не давайте никаких обещаний людям, в отношении которых Вы можете не сдержать слова. Не пользуйтесь услугами тех, кто торгует своими соседями. Удержите, насколько можно, своих людей от расправы. А если это окажется невозможным — особенно в случае, если в городе произойдет новое преступление — не дайте насилию распространиться и, что бы ни случилось, не принимайте сдачи, пока не будете уверены, что сможете удержать своих людей и исполнить все условия.»

Муравейник, думает король, муравейник, который вынужден жить по правилам, установленным человеком. Или люди, вынужденные жить по правилам, установленным муравьями. Богохульство что так, что этак, ну да и пусть. Высшая сила накажет весь муравейник за то, что один муравей обманул доверие другого. Клялся быть ему сюзереном — и предал, и отправил на смерть. Справедливо? Нет. Бессмысленно. Пади гнев высших сил на самого предателя, как это вышло с покойным соседом, это было бы разумно и закономерно — но при чем тут деревни и города, виноградники и пастбища? И что же, тот, кто предает, не клянясь — вправе? Безумие. Все это безумие… и абсурдно. И почему, как стоит, если так устроено — неведомо, и понять невозможно, ибо абсурдно.

А хуже всего, что правила заранее неизвестны. Где заканчиваются правила, где начинается свобода от них? Почему столь важное письмо не перенеслось к де Рубо каким-нибудь сверхъестественным дивом, да просто не попало своим чередом? Неужели какая-нибудь чудом спасенная от нападения разбойников крестьянка дороже для сил небесных, чем целый город или страна?

Абсурд, сумятица и путаница. Ни малейшей логики. Ясно одно: по правилам этой игры Его Величество Филипп дал очень большую фору врагу. Не Аурелии. Темной половине непостижимых сил. Вероятно, последует расплата. Может быть, де Рубо что-то поймет — он и вильгельмианскую доктрину понимает, и вообще ближе к небесам, чем король, — и справится. А нам надлежит вычесть уже случившееся и неисправимое и жить так, как собирались.

«Господин генерал, я понимаю, что чрезмерно усложняю Вашу задачу, но если Вам удастся перевести Марсель под руку Арелата, не выходя за пределы обычных военных происшествий, и предать убийц справедливому суду, Вам и Вашей стороне больше нечего будет опасаться. Право завоевания — это тоже право, хотя и стоит ниже, чем право договора или согласия. И для тех, кто применяет его должным образом, оно не чревато ничем, кроме того, о чем говорил Петру Господь. Но это Вы знаете и сами.»

Господин генерал не получит предупреждения. Ему придется действовать, полагаясь на свое чутье и меру справедливости. И того, и другого у де Рубо достаточно — но у него нет знания. Потому что не в меру ретивые единоверцы решили спасти государство от гибели.

Если все обойдется, король наградит генерала куда щедрее, чем намеревался, и сегодняшний реквием, ставящий де Рубо вне игр двора — только начало. Если не обойдется, но генерал уцелеет, король покажет ему письмо. Чтобы он знал, что столкнулся с силой, превышающей его разумение.

Если же случится худшее, мы будем сражаться с ним — при помощи ордена доминиканцев и всех, кого сможем получить на свою сторону.

Интересно, что написал или рассказал маршалу Аурелии епископ? Наверное, то же самое. Глава Трибунала служит не Аурелии и не Арелату. Эта игра оказалась партией на четыре стороны: две мирские силы, две высшие. Как причудливо переплелась эта лоза…

Письмо пришло не туда и не вовремя, но пользу можно извлечь из всего. Теперь война на севере пойдет несколько иначе, чем задумывалось. Это не очень нарушит планы. Да и слава справедливого и милостивого государя полезна сама по себе. В любом муравейнике…

Король Филипп вспоминает тот день, слушая офицеров своего штаба. Сегодня совет затянется надолго. Решаются не мелкие вопросы, хотя и до них дойдет черед; но пока что речь идет о главном и принципиальном: что дальше. Принять решение можно лишь досконально изучив обстановку.

На широком столе, вокруг которого собрался цвет арелатской армии, не карта — деревянные фигурки. Солдатики, башни, горсти кубиков, похожих на игральные кости — складывать из них реки, прямоугольники фортов; россыпь гальки, легко скользящей по ткани — обозначать обозы. Три скопления башен — Эперне, Мо и Ноген, несколько дней назад взятые города Аурелии. Сейчас по ним проходит граница. Дальше на запад уже окрестности Лютеции. За полтора месяца армия Арелата взяла почти всю долину между Марной и Сеной. Теперь нужно решить, что делать дальше: скоро зима.

Можно идти вперед. Но Лютеция — хитрый город. Помимо городских стен, довольно неплохих, есть еще Остров, крепость-на-реке. И именно эту крепость покойный Людовик хотел превратить в свою постоянную резиденцию. Подальше от слишком беспокойного, слишком вольнолюбивого Орлеана. Подальше от дворца Сен-Круа, отделенного от города только весьма умеренной оградой. Так что Остров перестраивали италийские мастера. С расчетом на современные пушки. Здесь можно завязнуть надолго. А оставлять Остров за спиной нельзя. За писаную историю города завоеватели или грабители поступали так трижды. И все три раза об этом пожалели. Самым разумным был Аттила — он выслушал рассказ об укреплениях острова, тогда еще не столь основательных — и просто обошел Лютецию стороной. Впрочем на то, чтобы сделать то же самое с Орлеаном, ему разума не хватило.

В Арелате помнили и о штурме Орлеана. Поэтому, хоть Орлеан и Осер, северо-западный форпост Арелата, и смотрели друг на друга почти в упор, и полусотни почтовых лье не будет, о захвате столицы Аурелии речи не шло никогда. Желающих повторить опыт Аттилы и разбить лоб о стены Орлеана не находилось уже пару веков. Что же касается северной столицы, Лютеции, здесь тоже очень легко обжечься. Город взять можно — но не в этом году, думает король. И не в следующем. Только сделав раз и навсегда своим все уже захваченное. А то, что было легко — слишком легко — взято, нужно еще удержать. Сейчас эта задача кажется Его Величеству главной. Но это мнение разделяют не все офицеры.

Им кажется, что противник зарвался, рискнул, пропустив их слишком глубоко — и не рассчитал. Сейчас его нужно только дожать. Толкнуть, и он покатится. А уж потом, когда кончится свалка на побережье и к аурелианцам подойдут подкрепления, вот тогда можно будет и отступить. Не просто так, а заставив хозяев хорошо потратиться. Отступить и закрепиться там, где отныне пройдет новая граница. На какое-то время.

Это не худший из услышанных планов. Худшим, по мнению Его Величества, был тот, согласно которому нужно брать — и удерживать — весь Иль-де-Франс. Для чего срочно, незамедлительно заключить союз с Франконией, отдав ей все, что лежит между ее нынешней границей и Уазой, и дальше по самую Сену. Включая и Крей, и Дьепп. Можно еще и Руан с Гавром. Самое удивительное, что автор плана и не слышал, как звенят франконские деньги. И он не вильгельмианин — истовый католик из Прованса. Просто на свете бывают люди, даже в армии Арелата они бывают, готовые пожертвовать всем ради сиюминутной выгоды.

— Я хочу выслушать доклады о снабжении, — говорит главнокомандующий армии Арелата, король Филипп.

Он знает, что услышит. Де ла Ну, перебираясь сюда из-под Сен-Кантена, прихватил с собой столько кавалерии, сколько смог. И значительная часть этой кавалерии крутилась теперь не западнее Мо, а восточнее. На уже занятых, как бы занятых территориях. Обратив все свое внимание на обозы, фуражиров и подкрепления. Главные силы они покусывали, кажется, когда о них вспоминали. А вот обозы с провиантом и прочей военной надобностью, при том, что охрану за этот месяц пришлось усилить впятеро, доходили… да в том же соотношении: едва один из пяти.

То же самое творится и на юго-западе. Гарнизоны Буржа и Орлеана переходили Луару, чтобы напасть на очередные обозы, увести то, что можно, уничтожить остальное — и возвращались за реку. Их ждали, на них устраивали засады, посылали ложные обозы — но обе стороны слишком хорошо знали треугольник между Орлеаном, Буржем и Осером. Несомненно, оба войска получали много удовольствия, играя в увлекательнейшие игры, но на снабжении это сказывалось весьма печально. Для армии Арелата. Поскольку армия Аурелии имела за спиной и Иль-де-Франс, «остров франков», и все земли вплоть до залива Сены.

Генералитет стыдливо докладывает обо всем этом неустройстве. Обещает принять меры. Обещает покончить с де ла Ну в ближайшее время. Пока что аурелианский генерал не попался ни в одну ловушку, обходил все засады и успешнейшим образом вредил в ожидании возвращения из Нормандии нового коннетабля Аурелии. Его Величество Филипп уже не раз думал о том, что, коли уж нельзя вытащить с юга де Рубо, то неплохо бы обменять весь штаб на одного де ла Ну.

Тем более, что генерал — армориканец, и в аурелианскую армию попал, как попадают младшие сыновья. И значит — в теории — открыт для торговли. Это, впрочем, пустые мечты, потому что если чем и прославился за эти годы де ла Ну — помимо дотошности, тактического блеска и выходящей за всякие пределы невозмутимости, — честностью. Скрупулезной, непробиваемой, дословной. Очень красивый человек — простой, одинаковый. И давно присвоен другими.

А теперь он известен еще и как наставник нового коннетабля Аурелии, герцога Ангулемского. Ученик перерос учителя на две головы — и это говорит о том, что де ла Ну был действительно хорошим наставником. Едва ли его возьмут в плен — и это весьма досадно, Его Величеству было бы интересно лично побеседовать с аурелианским генералом. Должно быть, вблизи он выглядит так же красиво, как и в рапортах, докладах и мелких неприятностях арелатской армии.

— То есть, — подводит черту король, — на нынешний момент мы не можем позволить себе продвижение вперед и не сможем позволить себе вплоть до весны. Если весной с действиями в нашем тылу будет покончено. — В чем король сомневается.

— Но, Ваше Величество… — Говорили они, конечно, совсем другое. Но сказали именно это.

— Не можем.

Даже с военной точки зрения. А есть еще и политическая. Де ла Ну не зря открыл охоту. Шампань бедна. С этой землей неправильно обращаются. Но зато в случае войны и выжигать ее не нужно. На этих меловых холмах не возьмешь достаточно. Разве что в городах, но об этом позаботились. Если не отступить, не заняться тылом, не обеспечить линии снабжения, скоро для тех, кто живет здесь, мы из освободителей или в худшем случае из шила, разменянного на мыло, превратимся в грабителей, которые отнимают последнее.

Нужно сделать так, чтобы сначала мы накормили эту землю, а потом она начала кормить нас — с радостью, потому что остатки по новым меркам считались бы роскошью по старым. Это не новая мысль, не новый способ. Он уже опробован армией Аурелии на франконской границе, как раз под командованием де ла Ну. Герцог Ангулемский, тогда еще полковник, ухитрился сделать так, что местное население, упершееся лбом в идеи франконских проповедников, стало считать полковника Валуа-Ангулема не католиком-злодеем, а защитой от собственных господ. Всего-то прекратить злоупотребления, заняться устройством земли… И забирать на снабжение ровно столько, сколько и необходимо, а не вдвое больше, чтобы половину продать — и потратить деньги либо на мятежи против армии, либо на свои собственные нужды, смотря кто забирает, владельцы поместий или интенданты крепостей. В Шампани можно сделать то же самое, но для этого необходимо стать здесь не армией захватчиков, а властью. Нужно два-три года, и сюда потянутся даже с юга, не говоря уж о центральной части страны.

— Ваше Величество, мы не должны отступать. Сейчас, когда победа близка, этого ни в коем случае нельзя делать.

— Где для вас лежит победа, господин генерал? В Лютеции?

— Да, Ваше Величество. В этом году…

Кланяются, мудро качают головами. Вороний парламент. К счастью, амбиции большинства присутствующих не идут дальше удачной службы. К сожалению, способностей у того же большинства хватает разве что на это. Впрочем, приказы они исполняют. Хорошо и с толком, но не более. Нет лиц, думает король, совершенно нет лиц. Ровный ряд в черных мундирах, и не на кого смотреть.

— Наша победа уже состоялась. Мы вернули устье Роны, вышли к морю, взяли Марсель. — Взяли — и не погубили. То ли невидимый Господь муравейников все же вразумил де Рубо, то ли мастера опять не подвело чутье. Так или иначе, он сделал то, что нужно, именно тогда, когда нужно. Отвел беду от города и — это уже, наверное, случайность — навлек ее на противника и опасного, неверного союзника. Морского десанта со стороны Галлии можно не опасаться еще месяца три… — Все это останется у нас, как и часть северных земель. А сейчас нам нужно только одно — не заплатить за победу слишком дорого.

— Тогда нам следует перенести свое внимание на север. Реймс. — говорит Анри д'Альбон. Самый толковый из них, пожалуй. Хотя мнение общее. Реймс. Заветная мечта Франконии. Очень надежно укрепленный город за Марной. — Оттуда нас будут постоянно атаковать. Аурелия увела от линии Сен-Кантен-Дьепп не более четверти армии, и Валуа-Ангулем будет действовать, опираясь на Реймс. Мы должны опередить его.

Генерал д'Альбон, младший брат графа Вьеннского, из древнего рода королевских сенешалей. Вторые сыновья обычно идут в армию. Редкий случай, когда кровь и притязания соответствуют талантам. На юге воюет генерал де Рубо, младший сын первого камергера Его Величества… его притязания много меньше талантов, и он в армии Арелата — исключение. Слишком много громких фамилий, слишком мало способных военных. Умение сражаться не передается по наследству, хотя дворянство свято верует в обратное. Чем выше титул, тем выше звание. Графу де Рэ казалось зазорным ходить в полковниках, хотя тут, конечно, не в недостатке таланта было дело…

— Господин генерал, — король касается пальцем группы башенок. — Мы с чувствительными потерями взяли Эперне, а это куда более слабая крепость. Вы считаете, что мы сможем во-первых взять, во-вторых, в ближайший год удержать Реймс? Подумайте, чего будет стоить неудачная попытка. Проиграв, мы отдадим и Эперне, и, вероятно, не удержим южный берег Марны. Коннетабль не станет форсировать зимой Марну, это невозможно из-за паводков. — Это война. А вот и рифма к ней. — И потом, вы считаете, что нам стоит стать объектом притязаний Франконии? Я бы предпочел, чтобы наши северные соседи, если они пожелают вмешаться в дело, воевали с Аурелией, а не с нами.

— Но Ваше Величество, вы ведь…

После того, как король Филипп договорился с королем Тидреком, и двор, и верхушка армии искренне уверены, что Его Величество может договориться и с Сатаной, что уж там с правителем Франконии. Но заставить Тидрека плясать под свою дудку — и поигрывая на дудке, и бросая монетки в шапку танцора, и делая вид, что сейчас вовсе уйдешь с рыночной площади, и подкупая стражников, чтоб навешали оплеух бродячему актеру — много проще, чем найти общий язык с Триром. Да и полагаться на короля Галлии намного проще. Им движут простые соображения выгоды — торговой, политической, военной. А любой план, в который вложено много золота, выгодный для обеих сторон, удачный, как ни взгляни, Франкония может пустить по ветру лишь потому, что кому-то при дворе он показался недостаточно удовлетворяющим требованиям веры. Например, не грешно обмануть короля-католика, ибо слово, данное еретику-паписту, не стоит потраченного воздуха — как и слово, данное вильгельмианину с юга, недоверку…

В отличие от Трира, Сатана свои обещания выполняет.

— Мое Величество предпочтет не связывать себя договором. — Этот резон они тоже могут понять. В округе плохо лежит не только Шампань.

Бедные люди. Странные люди. Иногда Филипп почти понимал эту силу в небесах. Мы готовились десять лет. Мы встали из праха. А они забыли об этом прахе и думают, что теперь мы можем все. Мы можем. Но только, только если будем соразмерять силы, рассчитывать время, помнить о цене. Каждую минуту.

Мы слишком давно не воевали. Все, что умеют мои полководцы — из года в год объяснять алеманским баронам и галльским вольным компаниям, что на нашей земле им делать нечего. Де Рэ умел еще и пугать аурелианцев короткими рейдами, отхватывая в лучшем случае городок, чаще — деревеньку. Надежно, но понемногу. Настоящего опыта почти нет. Забыт. А такого таланта, как у де Рубо, небесные силы им не послали. Это изменится, они научатся чувствовать и широту поля, и тяжесть настоящей армии. Но чтобы эти поля были, чтобы армии оставались целыми, нельзя торопиться. Нужно учиться. На каждом шагу, у каждого дельного противника. Пусть лучше нынешняя кампания станет успешными учениями, чем провальным завоевательным походом. Учиться у покойного Людовика Седьмого нам незачем.

Этот урок мой отец уже преподал всем — и он едва не стоил нам страны. Мы отыграли все, что нам необходимо — сейчас мы воюем за лишнее. И за опыт.

— Я желаю слышать, какую территорию мы можем — твердо можем — удержать с наименьшими потерями.

— Земли к востоку от линии Осер — Сен-Дизье, — д'Альбон уныло отодвигает руку подальше от вожделенных башенок Реймса и Лютеции, — останутся нашими в любом случае. И мы можем удержать линию Ноген-сюр-Марн — Эперне до весны, даже если коннетабль рискнет обнажить побережье Нормандии. При одном условии: нужно покончить с де ла Ну.

— Что вам нужно для этого?

Генерал усмехается:

— Деньги. Ловить его от Суассона до Сен-Дизье долго и невыгодно. Но мир не без жадных людей. — Человек проступает из монотонного ряда штабных ворон. Легкий, порывистый — огонь под ветром. Быстро загорается, быстро гаснет…

Его Величество вспоминает легкий желтый лист. Он не исчез, не сгорел, он хранится там, откуда его не сможет достать никто другой. Филиппу не нужна бумага, он помнит слова наизусть.

Его Величество кладет руки на стол ладонями вниз.

— Вы получите деньги, сколько нужно. Вы будете платить за сведения и помощь. Но вы не станете покупать жизнь. Такова моя воля.

— Ваше Величество! — генерал взвывает собакой, которой лошадь наступила на хвост. — Против нас ведут не благородную рыцарскую войну, это ж не алеманны. Де ла Ну воюет по-разбойничьи! И бороться с ним нужно так же, как с разбойником.

— Мы не ведем рыцарскую войну. Мы пришли сюда, чтобы остаться. Вы хотите спорить со мной? — Это еще не гнев, даже не раздражение. Пока решение не принято, его можно, нужно оспаривать. Генерал не забылся, он увлекся. Тут будет достаточно напоминания.

— Нет, господин главнокомандующий, Ваше Величество. — Д'Альбон не начинает вилять оттоптанным хвостом, он даже умеренно и позволительно ироничен. Самая яркая фигура в северном штабе. Теперь — самая. И, разумеется, подчинится. А раз подчинился, можно и объяснить.

— На севере на де ла Ну едва не молятся, — мягко говорит Филипп. — Здесь с его появлением тоже связывали некоторые надежды. Он очень хорошо умеет унимать аппетиты землевладельцев и на него трудно жаловаться, особенно теперь. И он не ромской веры, а островной, как многие в Арморике. — А это значит, что в здешних спорах о вере он никому не свой и никому не враг. — Если мы убьем такого человека в спину, мы рискуем повторить ошибку, которую сделал епископ Марселя. — А вот это чистая правда.

Военный совет резко затихает. Включая тех, кто молчал. Есть молчание внешнее — когда человек просто ничего не говорит вслух, и внутреннее — когда он перестает вести бесконечный диалог с собой, спорить, передразнивать, одобрять, возражать. Сейчас в комнате воцарилась настоящая тишина. Споров больше не будет.

— Совет окончен, господа. Благодарю вас.

2.

Подвал был добротным. Обычный здешний подвал — глубокий, прохладный, разве что слегка сыроватый, каменный — землю тут никак, слишком уж река близко — и камень крупный. Люк потолочный закрыл — и наружу ни единый звук не выберется. Зато внутри… ну кто придумал этот чертов сводчатый потолок? Это, что, церковь? Тут нужное по хозяйству хранить следует, а не петь хором, чтоб каждый звук от всего по пять раз отражался.

Дик смотрел на рыжую стену и понимал, что на безвестных каменщиков злится он зря. Злиться нужно было на себя. Совсем голову потерял. Сначала влез в дурацкую историю, едва не погубив… Потом так обрадовался, что неприятности ограничились скандалом по службе, что принялся исполнять распоряжения старшего секретаря, не задумываясь, к чему они ведут. И вот, доисполнялся. Отследил им Таддера. Добыл и приволок, куда сказали. Думал, что для разговора. Почему думал? А черт его знает, почему. Хотелось, вот и думал. Хотелось исполнить поручение хорошо и красиво. Чтобы все как раньше. А дальше мысли не пошли, слишком неприятно получалось.

У меня всегда так, пришел он к выводу, колупнув бугорок строительного раствора, выпиравший между камней. Где-то на полпути мысль останавливается, как осел. На что можно рассчитывать, если сам сообщаешь господину Трогмортону и его новому старому секретарю о деяниях в некотором роде коллеги — и совершенно непотребных деяниях. На то, что сэр Николас его ласково пожурит или открутит уши, как ребенку, и отпустит, попросив впредь не грешить?

Дик об этом просто не думал. Он сделал. Выследил, привел… а дальше люк захлопнулся, и ему указали на место в углу. По лицу «секретаря», то есть, сэра Кристофера, сменившего амплуа, было ясно, что удрать из подвала можно только на тот свет.

Но этого он как раз ждал. Почти ждал. Не хотел думать, но где-то там, внизу, в сумерках, допускал, что может быть и ссора, и допрос — и отсутствие церемоний. Но ссоры не произошло. И допроса тоже. Таддеру заткнули рот, тут же. Первое, что сделали. И уже в этом виде привязали к столу. Очень добросовестно, не пошевелишься. Дик даже сначала не понял, зачем так. Ему стало ясно потом — чтобы не дергался и не мешал работать. Это при допросе с пристрастием неважно, дергается ли допрашиваемый или нет. А при ампутации и нож может сорваться, и пила не в ту сторону пойти, и шить тяжело. Дик смотрит на стену, старается смотреть. Шить тяжело, если пациент в сознании. А его удерживали в сознании, сколько могли. И ни о чем не спрашивали. Отпилили левую кисть, почистили, обработали какой-то душистой мазью, ушили. И только друг с другом — о всяких медицинских новшествах, а потом о механических, а потом о театральных…

Уайтни не понимал одного: зачем. Бессмысленное какое-то действие, и очень хлопотное же. Как допрашивают, он знал. Дома еще знал, с детства, кажется — всегда знал, с какого-то еще неразумного возраста уж точно. Все сверстники знали. Играли в допрос заговорщиков, ссорились до драки: жульничает ли допрашиваемый, отказываясь отвечать, или и вправду можно вытерпеть. Потом — видел сам. И как допрашивают преступников, и как они сами друг с другом порой беседуют — и до упора, и только чтоб развязать язык. Орлеанские трущобы служили богатым материалом для наблюдений, а Уайтни там был не то чтобы в доску своим, на воровские дела его не звали, но и чужаком не считали. Не выдаст, платит, как обещал, на мякине не проведешь, выгодные заказы есть — неплохой такой человек, хоть и не свой, не орлеанский…

То, что устроили господа Трогмортон и Маллин, не имело никакого разумного объяснения. Как пристрастия некоторых клиентов сгоревшего «Соколенка». Вот там обоим нашлось бы место, никто бы и не удивился: хотят благородные господа разделать кого-нибудь при помощи скальпеля и иглы, так отчего ж нет. Чем бы клиент ни тешился, платил бы вперед.

И ведь явно хотят. Сэр Николас на культю эту смотрит с полным удовлетворением. И объясняет еще, что хороший военный в медицине, инженерном деле и юриспруденции должен разбираться обязательно. А лучше — уметь. Потому что никогда не знаешь. Вот тут Дик не выдержал и рявкнул, что не для того он Таддера выслеживал, крал и волок, чтобы на нем для своего удовольствия… практиковались. Секретарь посольства на это не ответил, а Маллин только рукой махнул. Подождите, мол, вот он в себя придет, тогда поговорим. Потом посмотрел на руки и пошел к лохани с водой — озаботились же, двумя — отмываться.

Безумие какое-то. Дик оглянулся через плечо. Подопытный к столу привязан накрепко, как у медиков на публичных операциях, все почти чистенько — уж точно чище, чем у орлеанских цирюльников: кровь подтерли, да и мало ее было, жгут заранее наложили, сосуды пережали. Душа поет, этакими военными перед всем миром хвастаться, и не только перед христианским, тут любые мавры одобрительно языками поцокают. Все хорошо. На пытках выглядит куда противнее. Пахнет тоже. Тут бы за Таддера просто порадоваться: повезло, в умелые руки попал. Так аккуратно прооперировали, как не всякому раненому офицеру везет. Вот только отсутствие смысла подступает к горлу, отдается во рту кислятиной.

А под спудом изумления, недоумения и отторжения пульсирует совсем уж никуда не годная мысль. А могли бы и не Таддера. И не Уайтни. А могли бы… и вот тут эту мысль точно нужно останавливать на полпути, потому что если дать ей двигаться дальше, сорвешься в истерику. Совсем. Вконец. Может быть, эти… хирурги чертовы того и добиваются?

Может, его затем и использовали, затем и позвали. Могли ведь сами справиться без него и его контактов, может быть, чуть больше времени бы ушло, но и все.

Сэр Николас Трогмортон смотрит на Дика и, кажется, что-то по его лицу читает. Ох, как плохо…

— Вы здесь как свидетель, господин Уайтни. Как незаинтересованный свидетель.

Незаинтересованный, это правда. Свое взыскание уже получил и теперь неуязвим. И Марио неуязвим — он на юге, с армией, до него добраться, наверное, можно, но сил, денег и времени на это придется убить много. Так что давить на Дика любителям хирургии теперь нечем.

Незаинтересованный свидетель ответит на любые вопросы. С чего все началось — и чем продолжается. В любых подробностях. Уайтни всегда говорили, что у него хороший слог, да и язык удачно подвешен. Так что описание выйдет красочное. Беда в том, что господа хирурги будут в любом описании выглядеть довольно странно, если не сказать неприглядно. А вот если они решат в чем-то убедить Дика тем же образом, то это будет очень серьезной ошибкой.

И они это наверняка понимают. Убить его они могут, даже сейчас. Хотя это тоже опасно. А вот сделать с ним что-то… не та у Уайтни семья. Проще самому зарезаться тут же, при одной мысли. Это еще одна причина, по которой таким как Дик проще сделать карьеру. Их трудно запугивать, а, значит, и веры им больше.

Странные люди. Оба. Сначала вытащили Уайтни из той истории, после которых и семья умывает руки, открестившись от дурака. Все прикрыли, надежно, не придерешься. Сделали то, что он сам должен был сделать. И при этом так оттоптались по Дику, что никакой благодарности он испытывать не мог, хоть ты тресни. Должен был бы благодарить — помогли, дали шанс отличиться; но толедскому капитану из свиты Корво Дик был признателен куда больше. Тот не издевался. Обрычал с ног до головы, но спас обоих. И, наверное, не вмешайся он — ни Трогмортон, ни тем более Маллин не были бы такими добрыми заступниками. Им просто другого выхода не оставили. Как этот ромейский посол вступается за своих — и где у него заканчиваются эти свои, — Уайтни помнил еще по другим делам.

Помнил, правда, и другое — кошачий желтый взгляд герцога, когда он брал письмо Трогмортона. Так глядят на не слишком аппетитную тощую мышь. В тот момент Дик очень хорошо понял: случись по его вине что-нибудь с Марио — никакие соображения политики ромея не остановят. Отгрызет голову, не брезгуя тощей мышью…

Теперь вот это. Таддер — скотина, предатель, виноват по уши. Ему бы обе руки отрубить. И все прочее, что из туловища выступает. Голову — последней. Потому что хотел затеять одну войну, затеял другую, погибших будет много — и Таддера не жалко совершенно. Но не так же, Господи, не так? Это даже не возмездие. Это… невесть что. Невозможно представить себе Корво, участвующего в подобной затее.

— Как он там? — спрашивает Маллин. До того сидел себе в углу, пальцами шевелил, а тут вдруг вскинулся.

Сэр Николас встает, касается шеи Таддера, считает…

— Вполне. Очень крепкий человек. Вы зря беспокоитесь, это он не дышать, это он хрипеть перестал. Впрочем, кляп все равно уже можно вынуть.

И начинает развязывать, бережно и осторожно, будто до того ничего не было. Таддер со свистом втягивает воздух ртом, потом кашляет. И открывает глаза.

— Сесть хотите? — спрашивает Трогмортон. — Или сейчас лучше не вставать?

Дик убирает ладони за спину, прижимается к стене. Вдавливает кисти в камень, до боли, так, чтобы в глазах помутилось, чтобы только эту муть и чувствовать. Ничего не видеть, а, главное — ничего не слышать. Только бронзовые бляхи на поясе, вминающиеся в кость, до цветных пятен перед глазами, до хруста… до сих пор происходящее было тошнотворным своей непонятностью. Теперь это уже просто нестерпимо. Вот это вот участие заботливого врача, беседующего с пациентом. Не интерес палача, которому нужно работать. Интерес — да, того самого завсегдатая «Соколенка», кажется. Дурная тошнотворная комедия. С хорошими, черт их побери, очень талантливыми актерами.

Таддер с усилием поднимает голову, смотрит на опухший кусок плоти, которым теперь кончается его левая рука. Вид у обрубка какой-то… непристойный. Капитан, конечно, помнит, что с ним делали. Но глазам, кажется, не верит.

— Ты, — хрипит он, — ты, свинья черномазая вонючая, ты ж сдохнешь так, что…

Трогмортон внимательно слушает. Может быть, ему интересно. А может быть и это — часть процедуры. Зеркала вот только в подвале нет, как это они недосмотрели?

Потом у Таддера кончается воздух, а Трогмортон достает нож и начинает резать ремни. Тоже очень осторожно. Потом они с Маллином вдвоем пересаживают капитана в кресло. Большое, простое, деревянное, очень тяжелое, но, наверное, удобное. Позаботились.

— Я не люблю допросы с пристрастием, — говорит Трогмортон. — Долго, муторно — и никогда не знаешь, на что из сказанного можно положиться. А если допрашиваемый не верит, что с ним пойдут до конца, или надеется на помощь, тут просто пиши пропало. Вы, господин Таддер, теперь знаете, как обстоят дела и как далеко мы готовы зайти. Вернее, как далеко мы уже зашли, потому что как прикажете вас отпускать в этом виде? Так что подумайте, выпейте вина — и начинайте говорить.

— А какой мне резон? — спрашивает Таддер. — Именно что не отпустите.

— В худшем для вас случае дело кончится быстро и, за исключением уже произошедшего, безболезненно, — любезно поясняет Трогмортон. — В лучшем, если вам действительно есть, что сказать, я вправе дать вам статус коронного свидетеля.

— Идите вы… — говорит Таддер. Говорить ему трудно, в голосе — та сухая хрипота, которая бывает после сильной боли или при лихорадке, но он говорит долго. Куда идти, что делать, посредством чего…

Неправильно, думает Уайтни. Для него худший случай — не худший. Особенно учитывая обещание быстрого окончания. Худший — то, что сделают с ним его покровители, если он их выдаст. Таддер отчего-то уверен, что на его хозяев управы не найдется. Он гораздо сильнее боится будущего, чем настоящего — и по-своему прав, предательства ему не простят. И рукой не ограничатся, а уж тем более ударом кинжала. Убивать будут долго, чтоб остальным неповадно было.

— Я не последую вашим рекомендациям, — говорит со своего места Маллин. — А чтобы вы поняли ситуацию лучше, я добавлю кое-что от себя. Как только стало известно об исчезновении Марии, я написал не только своему начальству, но и кое-кому в вашем ведомстве. И получил очень злое письмо от господина третьего лорда-адмирала. Смысл письма сводится к следующему — мол, если уж взялись провоцировать конфликт, то стоит предупреждать заранее, чтобы подготовиться было можно. А теперь адмиралтейство сбивается с ног, пытаясь обеспечить все для войны на двух направлениях — ведь Толедо в стороне не останется…

Ага, думает Уайтни. Таддер был искренне уверен, что за его спиной стоит все адмиралтейство и, по меньшей мере, половина Тайного Совета. После того, как Аурелии объявили войну, уверился в этом окончательно и навсегда. Разумеется, он был намерен запираться: Маллин и Трогмортон устроили что-то от себя, мятеж, личную инициативу, пытаются выхлебать море… нужно прикусить язык и ждать, пока вытащат. Храни верность своим, и получишь награду, а вздумаешь сдать хозяев — сотрут в порошок.

На самом деле все куда хуже. Та часть, на руку которой играл Таддер, скоро начнет расставаться кто с постами, кто с головами. Чем больше будет потерь, тем больше слетит голов. В любом случае эта фракция может выиграть только чудом, если Аурелия отдаст Нормандию. А она ее не отдаст. Чуда не случится. И за провокацию, за потери и вредные игры кое-кто из адмиралтейства заплатит сполна, и спасать верного Таддера не будет просто потому, что не сможет.

Если он заговорит сейчас, если ему есть, что сказать, все может закончиться раньше, с меньшими потерями — для всех, кроме заговорщиков. Но это — обычное дело. Когда играешь «от себя», нельзя промахиваться. Спросят и за проигрыш, и за саму игру.

— Врешь, — говорит Таддер. Оскорбительное, нестерпимое «ты». Здесь, в Аурелии, так обращаются к низшим. Дома — почти ни к кому. Но Таддеру можно. Сейчас можно. У его положения есть свои преимущества.

— Почерк узнаете? — Маллин достает из кармана на поясе маленький, толстый белый квадратик, осторожно разворачивает, раз, еще раз и еще раз. Протягивает капитану.

Неожиданно тяжело смотреть, как человек, привыкший действовать двумя руками, пытается схватить лист. Дик видел калек, привык, не удивлялся, не жалел. Он знает, в чем виновен Таддер. Ему не жаль Таддера, но невольное неловкое движение культи и какое-то слепое изумление тому, что не получается — как, почему? — заставляют вздрогнуть и вновь вжаться в стенку. А тот берет правой, неумело, нет привычки, подносит к глазам. Читает очень медленно, шевелит губами. Лицо давно уже серое, а теперь оно выцветает до призрачного перламутра.

— Черт… — кажется, это не им, это про себя.

— Да уж, — кивает Маллин. — Особенно меня восхитила идея, что мы готовили этот инцидент дружной веселой компанией и по своей инициативе.

Дика никто не спрашивает, ему, независимому свидетелю, наверное, положено молчать. Но ему хочется, чтобы все это быстрее кончилось. Просто хочется наверх, наружу, глотнуть свежего воздуха. Если у Маллина, чертовой твари, было это письмо, то зачем все остальное?! Проще простого же — показать, объяснить, что ждет Таддера, если он не начнет говорить и не схватится за предложенный Трогмортоном статус коронного свидетеля. Выдача. Со всем, что к этому прилагается. Выбор простой и ясный — или заговоришь здесь, или заговоришь там. Поймет даже Таддер.

— Я бы предложил, — говорит он, — если господин Таддер будет упорствовать в молчании, наоборот, отправить его в Лондинум. Со всем его молчанием. Недели через три ему там будут очень рады. Такой свидетель…

— Господин Уайтни, — не поворачивая головы отзывается Трогмортон, — вы забываете, что мы в этом мире не одни. И что некоторым лицам, я не буду их характеризовать, может захотеться, чтобы данный инцидент продлился подольше. Чтобы их политические противники погубили себя полностью и наверняка.

В первый миг Дик сбивается. То ли сэр Николас не понял, то ли его не устраивает начатая Уайтни игра. Если так — то совсем плохо. Они могли обойтись без этого паскудства с ампутацией, могли. И решили развлечься? Но… Дику рот кляпом пока еще не заткнули.

— Ну, — пожимает он плечами, — зато господин Таддер будет очень жалеть о том, что не захотел беседовать с вами. Эти самые лица будут доставать из него сведения медленно, вдумчиво и без вашей доброты. И я считаю, что вообще стоило поступить именно так. А то теперь некоторые лица обидятся, в том числе и на меня…

Обсуждаемые, но не называемые вслух лица — это, скорее всего, его прямая родня. По той или по другой линии. Господин госсекретарь уже давно точит зубы и на адмиралтейские службы, и на само адмиралтейство. И такой казус он, конечно же, использует, как только может. И слова о доброте не ирония. Не потому что эти двое — добры. А потому что закон, запрещающий применение пыток, оговаривает только одно исключение: дела о государственной измене. Зато, если участие в таковой доказано, то ограничений нет. Никаких. Таддер после установления истины может прожить и год, и два…

Разговор ведется не потому, что Уайтни хочется, чтобы война на побережье продолжалась дольше, и не потому, что ему на это наплевать. Не наплевать, даже невзирая на то, что тут он расходится во мнении со всей родней. Прав Трогмонтон, который хочет прекратить все как можно быстрее. Так лучше для всех. Так лучше для Альбы. Гнилые зубы в адмиралтействе можно повыдернуть и потом, а если удастся заставить Таддера говорить, это будет не слишком сложно. Вот для того сказано. Чтобы до этой скотины быстрее дошло. Он слушает внимательно, понимает все, что не проговаривается вслух. Может быть, и игру Дика понимает. Но тогда и понимает, что Уайтни не врет.

— Я только выполнял распоряжения, — говорит Таддер.

Подействовало. Если оправдывается, значит, будет говорить.

— Какие, — устало спрашивает Трогмортон. — Чьи? Давайте сначала и подробно. И хотите еще вина?

Интересно, думал Кит, как будет закон непредвиденных появлений герцога Беневентского работать в отсутствие герцога Беневентского? Перенесет ли он герцога сюда из Эг Морта по воздуху, сотворит ли точную копию — будто одного случая Его Светлости миру недостаточно — или просто привлечет кого-то на замену? Пока что единственное пришествие было нематериальным — в процессе составления протокола к импровизированному секретарю в очередной раз явился Хан-Небо и принялся умирать прямо посреди показаний. А записать процесс не было никакой возможности — Кит сомневался, что Тайный Совет оценит плавающую рифму и совпадающий с неровным дыханием ритм — они там все консерваторы и зануды.

Другое несколько непредвиденное явление торчало в углу и титаническим усилием воли удерживалось от того, чтобы не грызть ногти. Поначалу страдающему влюбленному, навеки разлученному и так далее, еще было интересно, и слушал он крайне внимательно, потом стал слушать в пол-уха. С-свидетель, подумал Кит. Ладно, что не запомнит, то прочитает в протоколе. Непредвиденность же явления состояла в том, что Уайтни держался много лучше, чем от него ожидали. И углы не облевал, и на рожон не лез, и в обморок падать не собирался, хотя временами и откровенно зеленел. Что интересно — не от излишней чувствительности, она, как оказалось, ограничивалась только некоторыми сферами. От злости. И от той же злости взялся помогать, и встрял вполне дельным образом.

В последнее время молодежь взялась удивлять Кита, будто сговорились. В то, что у коннетабля Аурелии сын будет полным смазливым… пудингом, он никогда не верил. Но что это окажется молодой человек, из которого только что молнии не били — то самое ясное небо, с которого гром грохочет… Вот этого видно не было, пока он не двинул коня на толпу. В руке шпага, в каждом движении — желание перебить обнаглевших горожан. Что-то он там такое говорил, жаль, через ставни, которыми прикрыли окна, слышно не было. Орлеанцы прониклись.

— Да, я сообщил герцогу Ангулемскому о содержании проекта договора. В тот же день. Меня предупреждали о том, что подобное соглашение состоится и о том, что я должен немедленно поставить его в известность, — Кит кивает. Разумеется. Ему сказали, он и сделал. Где услышал, оттуда и понес нерадостную весть. Очень исполнительный человек…

А герцог, естественно, сделал выводы — и принялся объяснять Его Величеству, что договор не стоит того пергамента, на котором написан. И, наверное, если бы Его Величество был сколько-нибудь склонен слушать, ему бы предъявили Таддера — живого и целого, для подобающего потрошения. Но Его Величество в то время у кузена воды в пустыне не взял бы. Вот Таддер и уцелел в тот раз, не выбрасывать же ценный источник попусту.

— Что еще из услышанного в посольстве и не предназначенного для чужих ушей вы сообщили герцогу Ангулемскому? — флегматично спрашивает Никки. Свидетель оживляется, мрачно смотрит на Таддера. Есть у молодого человека определенные понятия о сотрудничестве между службами…

— О смерти регентши, об отбытии из Орлеана в Лондинум под видом секретаря Томаса Дженкинса искомого им сэра Кристофера Маллина, — монотонно перечисляет Таддер. — О…

— Что же вы не доложили, что искомый сэр на самом деле не отбыл? — Трогмортон не особо удивлен, разве что непоследовательностью, а молодой человек с честными понятиями выпячивает нижнюю губу и смотрит на допрашиваемого как на особо крупную мокрицу в салате.

— А зачем? — удивляется Таддер. — Что бы мне это тогда дало? Если б я знал… то, конечно, сказал бы. А так пользы никакой, а кого еще сюда пришлют, неизвестно.

— Если бы вы знали о чем именно?

— Об этом, — поднимает руку Таддер.

Трогмортон слегка улыбается. Герцог Ангулемский вовсе не желал свидеться с искомым сэром, он куда больше хотел, чтобы искомый сэр убрался из Орлеана и Аурелии как можно дальше — к чертям, к антиподам, на южную оконечность Африки… куда угодно. Таддер не угадал дважды.

— О чем вы еще сообщали герцогу Ангулемскому и как долго?

— Год и десять месяцев, — без запинки отвечает допрашиваемый. Посчитал, что ли, на досуге? — О том, что мне приказывали сообщать.

— Самое существенное?

— Смерть Марии Валуа-Ангулем, наши планы относительно Каледонии и Арморики, наши представления о том, какими силами располагает Аурелия, количество высланных к нему курьеров и их судьба.

Независимый свидетель не говорит вслух «это восхитительно!», но слова явственно звучат у него в голове. Очень громко. Произносит же он другое:

— По чьему именно приказу вы передавали сведения о планах и представлениях?! — Спокойнее надо, юноша, спокойнее… но вопрос снова дельный.

— По приказу моего руководства. Я исполнил первое распоряжение, но потребовал подтверждений. Меня вызвали обратно, я говорил с… сэром Энтони. Свидетелей у меня нет, бумаг тоже.

С сэром Энтони Бэконом. Начальником соответствующей службы адмиралтейства. Веселее некуда.

Впору подумать, что их всех приобрел герцог Ангулемский собственной персоной. Нет, к сожалению, эти дураки — не наемные, наши собственные, ретивые и считающие себя очень умными. И с лучшими намерениями. А господин тогда еще маршал Аурелии просто был достаточно умен, чтобы понять и направление, и смысл обмана.

А я-то ломаю голову, отчего в последний год в Нормандии и Арморике потихоньку укрепляют побережье. Без шума, без парадных спусков кораблей на воду, аккуратно так — там роту в крепость добавили, тут галера пришла из Толедо, да так и осталась. Вот почему. И кому, спрашивается, служит сэр Энтони?..

Но Бэкон-то ладно. Он дурак, он спустил лавину и он за это ответит — не перед Ее Величеством, так перед первым попавшимся своим соперником. Уж как-нибудь я это устрою. Но у Бэкона есть некоторые оправдания — он сидит сиднем через пролив в своей канцелярии и знает только то, что ему докладывают. А вот Таддер со своим «объектом» общался регулярно. И кое-какие последствия наблюдал. И он идиот, но не бездарь. Вот что он думал?

— Вы докладывали наверх, как герцог использует предоставляемые вашим начальством данные? — спрашивает Кит.

Недоумение. Глухое, испуганное недоумение, грозящее обернуться паникой. Не понимает. Даже не догадывается, о чем речь, чего хотят, чем чревато отсутствие ответа. Уже попал в колею, будет говорить, пока не расскажет все. Хорошо. Но — восхитительно же, и вправду.

— Вы не получали сведений с побережья?

— Это не входило в мои обязанности.

А самому интересоваться и не нужно. Не велено — не будем. Агент спит, служба идет. Удивительное все-таки, невозможное, невероятное бревно. Дуб мореный.

— То есть, — это не столько для Таддера, это уже для Уайтни, чтобы было сказано вслух, — вы не знали и не хотели знать, что все это время там проводились земляные работы? Что армориканскую систему сигнальных огней распространили на всю Нормандию? Что там теперь от маяка до маяка восемь-десять миль — как у нас? Что в последний год возобновлены обязательные стрелковые состязания для всех взрослых лично свободных мужчин? Опять же, как у нас… В Нормандии. В Арморике об этом сроду не забывали. Что гарнизоны усилены — в последние несколько месяцев?

— Нет… — говорит Таддер, и присовокупляет к ответу унылую и длинную брань, смыслом которой является то, что некто — может быть, покровитель, может быть, герцог Ангулемский, вступил с Таддером в противоестественную связь, имея целью совершение мошенничества, удовлетворением от коей связи жертва мошенничества глубоко потрясена.

Сообразил. Теперь — сообразил, когда носом ткнули. Что сам натворил, что в адмиралтействе натворили, и что в совокупности с задуманной провокацией уже вышло и еще выйдет на всем побережье.

— А хоть что-нибудь вы тогда поняли? — поморщился Трогмортон.

— Понял. — Таддер опять прикладывается к кружке. Вроде ожил, и глаза блестят. Жар у него начинается. Не страшно. Договорить мы договорим, а там посмотрим. — Понял, что не действует. И пять раз докладывал. А мне сказали — продолжайте. И я продолжил.

— А как должно было действовать?

— Не валяйте дурака. Я королеве побег не устраивал. И рот за нее не открывал. Оно все без меня случилось, и без меня случилось бы.

— Да нет же, — терпеливо качает головой Никки. — Каких именно действий герцога ждали в адмиралтействе? На что вы должны были его… сподвигнуть?

— Да как раз на то, что произошло. Ну или на что-то похожее. Марию Валуа ведь в Каледонии почти терпели — ну, по их мерке — у нее силы не было стать королевой всерьез. А наша партия там, она же на словах только наша, а обернись дело всерьез к нашей победе, половина перебежит, если не все, потому что под нами им воли не дадут. А вот господин герцог — это другая история. Если его в первую пару лет не своротить, его уже не своротить никогда. И это повод для войны.

— Уж своротили — так своротили, — усмехается Уайтни. — И Каледонию взяли. Без боя. — Саркастичный наш, думает Кит, за столько времени не понял, что на допросе не нужно вступать в диспуты, да и чувства лучше придержать.

— Я им говорил, — дергает плечом Таддер. — С прошлого ноября.

— И что вам отвечали? — продолжает Трогмортон.

— Что капля камень точит. И что внутренняя свара в Аурелии нам тоже сгодится.

Кит выводит последние слова, поворачивается вместе со стулом, смотрит на Таддера. Его, кажется, не устраивала только собственная бесполезность. Больше ничего. Не получается — доложил, велели продолжать — продолжил. Вот даже уже не намекнули, прямо объяснили, что именно сгодится. И куда едет эта телега. Все равно продолжил. Зачем думать-то? Как каторжник на галере: могу грести… могу не грести.

— Сохранились ли у вас какие-либо свидетельства, которыми вы можете подтвердить, что действовали по распоряжению?

— Да… и нет. У меня сохранилось около пятнадцати письменных приказов, но только в одном, в первом, о существе дела говорится прямо. Еще в трех можно понять, о чем речь, если знать. От всех остальных можно отпереться.

Молодой человек улыбается — этак многообещающе. Ну вот, думает Кит, так хорошо держался, считал нас за последних выродков и извращенцев — а разозлился, выслушав показания, и теперь с явным удовольствием думает о том, что отпереться Бэкону будет трудно: спрашивать станут умеючи, а умеючи — это долго. Только радоваться этому — не стоит. И с этим нужно что-то делать. У трепетного Уайтни было три пути — начать биться головой во все стены и просить выпустить его, вылететь домой и никогда больше в государственные дела не соваться по собственной воле; отделить мух от пудинга и начать заниматься делом — и испортиться вконец. Его обидели недавно, по-настоящему, всерьез обидели. Ему плохо до сих пор. Выглядит уже не так паршиво, как месяц назад — но видно же. И вот в таком состоянии, когда словно толченым стеклом накормили, и все никак не сдохнешь, некоторые начинают радоваться чужому несчастью. Мне плохо — пусть и вам всем будет не лучше. Хоть кому-то. Если от меня зависит…

— Ну что ж, — говорит Трогмортон, — это уже не слово против слова. Это уже совсем неплохо.

Другой на месте Таддера мог бы бумаги и придумать. Использовать эту ложь как шанс выбраться из подвала, а там… но этот уже все понял. И, кажется, жаждет мести. Причем, думает не о них с сэром Николасом — а о тех, кто поманил его карьерой и морочил его, утверждая, что он выполняет настоящие, официальные распоряжения.

Мститель… свою голову нужно иметь. Были бы они настоящие и официальные, но такие же глупые и вредные — так выполнял бы, и сейчас стоял бы до упора. Приказали — надо делать. И что он в армию служить не пошел?..

— Я передам все, что у меня есть, — обещает Таддер. — С пояснениями.

— Спасибо, — спокойно кивает Трогмортон. Вот он, как раз, в армии служил. Хотя ему такого приказа никто бы и не отдал. Ни официально, ни неофициально.

— Скажите-ка, господин Таддер, вам не приходило в голову задуматься о том, чем вы занимаетесь? — как бы по делу интересуется Кит.

— Я был уверен, что…

— Спасибо. — И вправду же был. — А вы предполагали возможность подобной неудачи?

— Нет, но… — Но письма все-таки хранил. На всякий случай.

— Скажите-ка, а вы были бы откровенны, не начни мы так, как начали?

— Нет… — сидя по уши в той же колее «правдивый ответ на любой вопрос», отвечает Таддер, и только потом осекается, что-то негромко шипит. Наверное, очередное «сволочь». Ну да, сволочь… а ответ предназначен для господина Уайтни. Для развенчания иллюзий.

Только нужно будет потом объяснить мальчику, что высоко начинать имеет смысл лишь когда есть настоящий шанс на этом и закончить. Это как мятеж. Сначала раздавить — сразу, окончательно — потом разобраться и удовлетворить все разумные требования. Тогда все успокоится и, скорее всего, на власти даже не будут держать зла.

Сэр Николас поворачивается, смотри на… наверное, партнера. Так надежнее. Он бы Таддера убил. Спросил, где бумаги, получил ответ и убил.

Нельзя, это лишнее. Наш капитан во всей своей красе должен отправиться в столицу. Свидетелем, разумеется, а свидетель из него выйдет хороший, злой и даже немного мстительный. Зато молчать больше не будет. Потому что то, что вскрылось, требует живого свидетеля. Практически вопиет об этом к небесам. И убивать этого свидетеля — непозволительная роскошь.

И затевать расследование на все адмиралтейство — непозволительная роскошь. Особенно во время войны. Нет уж. Пусть облизываются все стороны. И господин госсекретарь, и те, кто хотел бы замести под ковер все. У нас есть документы, есть конкретные имена и есть человек. Это Хан-Небо мог выбивать города и народы за сугубое непокорство. А мы так без страны останемся. Хотя… с каким бы удовольствием я напустил его на сэра Энтони Бэкона. И не в пьесе, а наяву.

— Ну что ж, господин коронный свидетель, — говорит сэр Кристофер Маллин… — будем считать, что мы договорились.

— А что мне прикажете, — Таддер кривит губы, облегчения ни по лицу, ни по позе не прочтешь. — свидетельствовать вот об этом?

Рукой ему шевелить больно, но для него дело явно стоит того.

— Правду, — поднимает брови Трогмортон. — Правду. В этом случае ваши слова не разойдутся с показаниями второго свидетеля.

Второй свидетель смотрит на всех, как на нечто доселе невиданное. Что он себе вообразил? Что его будут заставлять врать, скрывать отдельные эпизоды допроса и так далее? Мыслить стратегически молодой человек пока еще не умеет. Впрочем, и специально для него добытое признание Таддера тоже произвело на Дика, выражаясь языком протокола, который еще нужно перечитать, значительное воздействие…

Уже наверху, закончив с допросом, протоколом, обустройством свидетеля — который вполне согласился с тем, что в сухом, теплом, надежно прикрытом подвале, не этом, соседнем, ему пока что будет уютнее, чем в городе, — Кит припер молодого человека к стенке.

— Скажите-ка, господин Уайтни, а что вы поначалу думали о наших мотивах?

— Что вы мало отличаетесь от клиентов «Соколенка». От тех, кто был готов платить дополнительно. — Подумал, сам себе кивнул и добавил: — И что вы хотели преподать мне урок.

Замечательно честный молодой человек, вот только зачем своей честностью размахивать как франконской «утренней звездой»? Подумал глупость… точнее, долго и упорно думал глупость, вот что ему покоя не давало. Потом высказал. С вызовом, как будто его глупость может кого-то задеть. Это, юноша, могло бы задеть вашего отца, и должно беспокоить вас самого.

— Урок вы получили. Другой вопрос, как вы его усвоили. Ну и что вы думаете сейчас?

— Что вы учитывали характер Таддера. «Не поверю, пока не увижу, и даже тогда не поверю, если очень не захочу.» Вам нужно было заставить его поверить — быстро и не причиняя ему лишнего вреда.

— Неплохо. Как вы думаете, что бы его ждало в Лондинуме, рассчитывай он на помощь и защиту?

— Слишком долгая жизнь. — А лихо мальчик умеет формулировать, такое и прибрать не стыдно.

— Хирургия, Ричард, учит как спасти большее, пожертвовав меньшим. Мой вам совет — займитесь на досуге, очень полезная в нашем деле наука.

Уайтни кивнул… нет, не кивнул, опустил голову. Потом поднял.

— Хирург может любить свою работу. Даже если иногда ошибается, не так ли, сэр Кристофер?

Да уж, сейчас ошибиться было бы совсем некстати. Ибо полушутливая беседа вдруг оборачивается операцией по живому Уайтни, а я все-таки устал…

— А что для вас главное в этой работе?

— Если бы мне мои отдали такой приказ… я бы, наверное, задумался слишком поздно.

— А теперь?

— А теперь я узнаю этот случай. — А есть еще сотни других.

— Ричард, мы все ошибаемся. Не думаем, слишком много думаем, не о том… Доверяем тем, кому не стоило, или наоборот. Вы не можете стать ни всеведущим, ни безупречным. Не здесь уж точно. Поверить в свою безупречность — очень некрасивый способ самоубийства. Стремиться именно к ней — то же самое…

— Но это значит, рано или поздно…

— Конечно. А рано или поздно — зависит от вас. Хотя можно успеть выйти в отставку, пока не стало поздно.

— Скажите пожалуйста, если можно, — спросил, подумав, независимый свидетель, — а почему вы все время рукой шевелили? Вот так?

— У меня строфа никак не получалась.

— А теперь получилась? — И никаких «что?» и прочего изумления. Тоже неплохо.

— Да. Вот он лежит, а впереди горит город, а рядом стоит старший сын его старшего сына… лучший из всего выводка, и хан говорит с ним, умирает и все говорит…

Мы расплавили в тигле восток и юг, планеты идут чередой, нам служит время, и ты, мой внук, увидишь, как гнется солнечный круг, над большой, последней водой…

А зрители уже знают, что между отцом и дедом мальчик выбрал отца. И не пойдет на запад, не станет покорять мир. Будет правителем, а не героем. И от великого хана останется то, что он ценил меньше всего.

Уайтни щурится, смотрит вдаль — как через море, — надолго замирает, потом это его несчастное дважды краденое движение головы… видимо, приросло навсегда. Что ж, в некотором роде явление состоялось. Хоть и в виде призрака. Лицо у юноши задумчивое. Можно спорить, что вместо кирпичной стены дома напротив он видит закат. Хотя закат ровно у него за спиной.

— Спасибо, — говорит слушатель.

— Не за что, — отвечает автор, актер и постановщик в одном лице.

3.

— Любезнейший конь, вы беспричинно саботируете важную часть нашей кампании, — сказали откуда-то сверху.

— Игг-гиот, — явственно ответили снизу.

— И нарушаете субординацию.

— Игг-гаа! — еще более четко высказался конь, совершенно безосновательно именуемый любезным.

— Уж не считаете ли вы, любезнейший конь, что имеете на это право?

— Иг-гга! — подтвердил жеребец.

— Возможно, мне стоит ввести вас в состав штаба?

— Закройте уши, юный синьор, — Мартен Делабарта усмехнулся. — Этот ответ точно нарушит всякую субординацию…

Следующий всплеск ржания был долгим и странно ритмичным. Кажется фриз не хотел в состав штаба. Зато очень хотел добраться до предложившего. И вряд ли с чем-то хорошим.

— Господин полковник, я, увы, ничего не понял, — солнечно сказал Марио Орсини. — Наверное, арелатский акцент мешает. Вас не затруднит перевести?

— Следует ли мне впредь, — поинтересовались с небес, — называть вас Инцитатом?

— Его зовут Шерл, Ваша Светлость, — повысил голос Делабарта. — Эй ты! — окликнул полковник фриза, с большим интересом разглядывающего крышу конюшни. — Оставь Его Светлость в покое, а не то он тебя повысит, а меня уволит.

— Я, — сияя улыбкой, ответил господин генерал, — знаю, но полагаю, что это имя не вполне описывает суть достопочтенного коня.

Генерал, герцог, командующий Южной армии, папский легат и прочая, сидел, поджав под себя ноги, на краю крыши конюшни и был счастлив, будто не только попытался оседлать Шерла, но и заодно нашел на крыше пяток птичьих гнезд. Фриз ходил у самой стены, пробовал ее копытом на прочность, поднимал голову и примеривался — не удастся ли дотянуться и стащить генерала вниз. Не удавалось.

К счастью для репутации генерала и здоровья всех остальных больше во дворе никого не было. Когда генерал Корво решил прокатиться на чужом жеребце, а жеребец решительно отказался, оба конюха, уже наученные горьким опытом, удрали прочь, закрыв ворота на засов, а вездесущий белобрысый Марио отправился звать Мартена. Правильно сделал. Терпения у фриза не меньше, чем у генерала.

— А может, все же договоримся? — поинтересовался ромей у фриза. — Ну хотя бы на счет штаба, тем более, что на штабе я уже езжу.

— Ваша Светлость, — Мартен прервал поток лошадиных прилагательных, — и вы тоже оставьте моего коня в покое. У него уже есть один хозяин, и хорошо, если не два. Трех он не переживет, и вы тоже.

— Мои извинения, Мартен. Я хотел проверить, получится ли… Похоже, что нет.

Полковник не стал говорить, что он думает о таких опытах, а просто — и очень бесцеремонно — прихватил уздечку и поволок фриза в конюшню, надеясь, что Его Светлость сегодня уже достаточно развлекся и у него хватит ума покинуть крышу бесшумно… и так же быстро, как он, по всей видимости, на нее забирался.

— Стареешь, — сказал он коню. — Упустил.

Шерл коротким совершенно не лошадиным ворчанием объяснил, что он как-то и не пытался лишить армию командующего. Вот проучить, чтоб неповадно было на чужих коней без спросу посягать, а уж с определенными целями — и со спросом, — это да. Совершенно необходимо. Без этого никак. А так-то — да пусть пока ходит… шагах в двадцати, не ближе. Делабарта, пока никого рядом не было, прижался щекой к теплой черной морде, похлопал Шерла ладонью по шее.

— Нарушитель… субординации. И этот шалопай нами командует, а?

Шерл согласился. Совершенное дитя. Но бегает быстро, и прыгает хорошо. И не боится, что обидно. Да ну его, лишь бы руками не лез.

Генерала Делабарта нашел в десяти шагах от конюшни, у колодца.

— А если бы он вас убил?

— Господин полковник, — улыбается ромский шалопай, — я очень рад, что вы сдружились с Мигелем. Но не до такой же степени?

— Я, Ваша Светлость, вообще-то думал о лошади, — объясняет Делабарта.

— Признаю свою неправоту, — улыбка исчезает. — Следующий раз я дам подробные письменные распоряжения на случай такой неприятности. Не думаю, что их нарушат.

— И зачем вам Шерл? — С фризом разговаривать едва ли не проще, но объясняет он не всегда внятно. Но разговаривает же… хотя этим Мартен ни с кем не делился.

— Я хотел несколько… как говорит господин коннетабль, противника деморализовать. — А господин коннетабль, видимо, утащил слово у альбийцев. Длинное, извилистое и колючее. Как гусеница. — Пленные рассказывают о мстительном неупокоенном духе…

— Ваш вороной недостаточно черен?

— Он не тех статей… — вздыхает генерал. — Слепой не ошибется. Так что теперь у противника начали поговаривать, что это вовсе не дух, а какая-то местная нечисть, которая просто так здесь водится, и от которой никакого особого вреда. Представьте, от меня никакого вреда.

— Господин генерал, — Мартен тоже вздыхает, чтоб не браниться. Что ж им всем арелатец покоя не дает, мало ему, что ли, уже досталось… — Имейте совесть. Забудьте про эту затею. Не дело. Просто грешно. Я же вам рассказывал.

— Да придется, видимо, — разводит руками Корво. — Все против меня.

Ребенок. Игрушку у него отобрали. И не человеческий ребенок, а вот какой-то нечисти болотной. Но вреда от него и вправду нет. Никому, кроме противника.

Второй ребенок, почти человеческий, крутился поблизости. Тоже не одобрял, правда, думал о генерале, а не о коне. Для члена семьи Орсини это не то что позволительно, это прямо-таки подвиг. Перепугался, особенно, поначалу — а теперь улыбка до ушей. Потому и почти человеческое дитя, что у него будто голова отдельно, сердце отдельно. Когда коннетабль забрал тихого каледонца, Марио принялся осаждать Мартена — и все-то ему было интересно. Пушки, порох, петарды, разрывные снаряды, салюты, сигнальные огни… в один прекрасный момент, когда разговор вдруг свернул на трагикомическую историю «женитьбы», мальчишка честно, прямо, нисколько не рисуясь, выдал: «Сердце совершенно разбито… но какая была сцена!». И расхохотался. Искренне.

Вот и теперь: испугался за герцога своего до полусмерти… но какая была сцена.

И вообще они тут все какие-то… не люди. А оно и легче так. На людей, если честно, смотреть неохота. Совсем неохота. Их даже убивать не хочется, тем более, что уже. От всего разумного, пригодного для жилья мира — чудовища, чучела и лошади. Ну и ладно.

— Господин полковник, все ли кулеврины удалось починить? — спрашивает генерал.

— Нет, — морщится Делабарта. — Две последние безнадежны. Одна венецианская, ее досверливали после покупки — дурацкая манера и плохо кончается. А во второй просто раковина.

— Только две? Не страшно. Благодарю вас. И вот еще что. Сегодня после заката я отправлюсь к устью, разведчики донесли, что видели там подозрительных рыбаков. Возьму с собой полсотни. Проверьте оружие. Если желаете, можете отправиться со мной.

Оставить это ему Делабарта не предлагает. Знает, не пустая прихоть. Корво недостаточно карт, отчетов, бумаг, рассказов. Он может воевать и так — из палатки — и справляться, но для настоящей работы ему нужно видеть, чувствовать, осязать. Тогда он точно угадывает чужое и лучше придумывает свое. Все уже убедились. Даже штаб.

— Да, господин генерал. — Два раза да. Почему бы и нет…

— А я? — Иногда это дитя вполне человеческое…

— А вы к моему возвращению рассортируете все карты, донесения и доклады, — качает головой генерал, и тут же утишает страдание: — У вас это получается вчетверо быстрее, чем у прочих. И в том, что рассортировали вы, я потом могу что-то найти.

Вот, пилюля позолочена и проглочена. Все рассортирует и доброго настроения не потеряет. Хорошо все же, когда вокруг… эти. Спокойно. Надежно. Можно заниматься своим делом.

Его Светлость очень хорошо ладит с младшими, а италийская, толедская и даже аурелианская армейская молодежь уже ходит за ним хвостом. Подражают, напрашиваются, пытаются перещеголять друг друга в храбрости. И пока не выслужатся, не удостоятся внимания — не понимают, что состязаются за право сунуть голову в капкан. Потому что отличившихся будут гонять в хвост и в гриву, спать они будут в седле и обедать во сне. Так, впрочем, и надо, а недовольных пока не нашлось. Да и пилюли всем золотят и расписывают по вкусу — кому похвалу, кому награду. И дело — по умениям и талантам и с запасом на рост. Не взгляд, а аптекарские весы: сразу видит, кто чего стоит, кого куда приставить.

Штаб он тоже уже объездил — и тех, кого оставил коннетабль, и толедцев, и явившихся с полуострова соотечественников… или толедцы ему ближе, Мартен так и не разобрал. Какие-то они все ни то, ни се, особенно де Монкада. Сам себя считает толедцем, а рот откроет — ромей как есть. Все одно — подчиняются, даже слушаются. Делабарта этот фокус никак понять не мог: порой господин генерал такое выдумает, впору его в мешок и в прохладную комнату, чтобы остыл — а не волокут же, исполняют. Может быть, дело в том, что потом оказывается — не безумие, и даже как-то удивительно легко обошлось. Раз решили: провалится затея с треском, тут-то мы этому необстрелянному все и выскажем, другой ждали, третий надеялись — и привыкли: не проваливается.

Допрыгается же господин генерал с этой привычкой, что все получается… хотя отступает он, где надо, легко — вот как сейчас. Нет — так нет, и никакой толедской спеси «как это мне, великому, перечить посмели?!». Не то что некоторые. Адмирала де Сандовала сняли со скалистого островка, где он сидел трое суток без воды и питья с еще четырьмя выбравшимися — сидел и все три дня об одном думал: если Господь явно встал на сторону еретиков, так неужели у него, у адмирала, вера не истинная? По коему поводу и пребывал в полном упадке и раздрае, а через неделю оклемался — и все по-прежнему. На хромой козе не подъедешь. Мы, говорит, дадим достойный отпор презренным еретикам — и каждое слово как по камню высекает. Он-то, конечно, даст, сидючи в штабе и раздавая непрошенные указания… Но Его Светлость и с адмиралом ладит. Сделает лицо зеркалом, вылитый де Сандовал, да и платье у обоих черное — и тоже долотом по скрижалям, только пыль летит…

Тамариск, солерост, луговик. Хоть пиши стихи, хоть суши гербарии, а смотреть нужно, потому что это здешние стены и здешняя брусчатка. Надежней надежного скажет, куда можно ставить ногу, куда нельзя. Камарго. Солончаки, тростниковые болота, илистые болота. Встал не туда, до страшного суда не найдут. И нельзя узнать, запомнить как свои городские кварталы — Рона несет ил каждый день, море дышит в спину, а прошлый шторм половину песчаных банок посмывал, новые в другом месте нарастил — даже местные рыбаки сейчас в дельте с дороги сбиваются, так все перекорежило. Правда и арелатцам не повезло. Ищи теперь безопасные пути через все это месиво.

Здесь воевать никому сроду в голову не приходило. Но если никому не приходило, значит, генералу де Рубо запросто может прийти. Решил же новый коннетабль перетащить войска чуть выше устья, и они сумели пробраться через болота — да и переправились бы, если б не буря. Но даже де Рубо не сунется сюда без разведки — никто не сунется, это уже не авантюра, просто самоубийство, у нас по обе стороны шалопаи, но не безумцы. С севера, где пройти легко, де Рубо ждут, там все укреплено. Можно проломиться силой, конечно — и на этот счет все подготовлено: куда отступать, где держаться, куда уводить, чтобы дать бой. А вот болота — та территория, где можно и поиграть на удачу.

Вот и шныряют по обе стороны устья Большой Роны подозрительные рыбаки. Половина, надо сказать, наша.

С малой силой сюда уже совались. И мы, и они. А большую держать здесь — смысла нет. Даже в сезон штормов тут — и комары, и гнилая лихорадка. Нет. Лагеря — в Святых Мариях Морских, в Эг Морте, в бенедиктинских аббатствах по берегу. Там, где можно дышать, где есть свежая вода, где соль не набивается повсюду. А вот как обнаружился кто… вот тут его ближайшие и встретят, будто всегда тут стояли. Благо, время на то, чтобы подготовить встречу, есть. Им через солончаки и болота, а нам по твердой земле.

Луна над здешними болотами — если смотреть, то только через плечо. Зеленая, покойничья. И все красит в тот же цвет. Песок болотной гнилью отливает, солончаки — словно сыр с плесенью, тростник, уже высохший, желто-хрупкий, тоже вдруг зазеленел, только нехорошо, светлячковым светом. Расстояния в этой зелени всех тонов путаются, то кажется, что до очередного солончака рукой подать, а потом лошадиные шаги устаешь считать, а то думаешь, что кривое мертвое деревце далеко, да еще на холме, дивишься, откуда тут вдруг холмы, и тут за него едва не цепляешься. И туман поверх всего — негустой, светящийся. Нехорошее место, и ночь нехорошая — немудрено, что про нечисть рассказывают. Самая подходящая для нее пора, да и место лучше не придумаешь.

Нечисть рядом едет тихо. И чем ему его лузитанец не нравится, всем хороший конь — быстрый, выносливый, послушный, в бою злой? Силы в нем той нет, что в этой фризской заразе, ну так зато, где этот как по ромской дороге пройдет, Шерл уже под ноги смотрит, чтоб не увязнуть.

В прошлый раз, на растущей луне, эта нечисть взялась спорить, что по самому краю берега, над водой, можно проскакать галопом — и проскакал, разумеется. Хоть там омуты, коряги, ямины… Конь вороной, камзол и плащ у всадника черные, плащ за спиной стелется… ночь ясная была, если на том берегу видели, понятно, откуда рассказы. Потом оказалось — тропочка там вдоль воды, хорошо утоптанная, Камарго-то не пустой, все-таки — быки, лошади. Тут желающих повторить трюк оказалось больше. Тоже, наверное, смотрелось — сначала черный всадник, потом разнопестрая компания с гиканьем — дикая охота, что ли? Деморализация, в общем, как она есть.

Шею свернут себе — и будет с нашей стороны полная потеря морали, в смысле боевого духа, а так пока выходит только полная потеря морали, в смысле совести.

Но этой ночью мы тихо. Этой ночью мы не себя показать, а на людей посмотреть. А лошадьми здесь никого не спугнешь — их тут стада бродят. И нужно еще смотреть внимательно, чтобы клейменых не напугать, не подстрелить и не прихватывать: с местными жителями ссориться нельзя.

Ночь вытворяла со звуками что-то непотребное. К обычным, ночным — птица вскрикнет, лошадь заржет, пастушья собака залает — примешивался тихий дробный стук. Словно за отрядом ехал еще один. Оглядываешься — нет никого, разворачиваешься в седле — опять кажется: сзади. Разбудили настоящую нечисть, подумал Мартен, глядя через плечо на луну. Доигрались. Заманит сейчас в болото, поминай как звали.

Стук, треск лопнувшей бечевы, плеск, придушенная брань. Нет, не нечисть, это хуже: люди. Далеко впереди, на оконечности берега, от которого намыло в устье длинную тонкую косу. В тумане их и не видно, да и слышно не было бы, кабы не вот эти странные фокусы острова. Нас, наверное, тоже не видно, не слышно: размеренный шум чужой работы не прерывается.

Вот вам и рыбаки. Течение тут сильное, просто так мост не наведешь, но, наверное, шторм намыл что-то для нас совсем лишнее, а противнику удобное. А рыбаки дно промеряли. Днем. И мост наплавной арелатцы заранее собирали, частями. Чтобы за ночь успеть. Если переправятся, то здесь они уже на твердой земле — и дороги им открыты. Драться придется всерьез.

— Какая красота, — тихо говорит болотная нечисть рядом. — Вы понимаете? Здесь и на севере, у Бокера переправиться — а дальше как пойдет. Удастся отвлечь наше внимание сюда, будут проламываться на севере. Застрянут там, пойдут отсюда.

— Откуда вы знаете? — спрашивает Мартен. Луна ему нашептала?

— По этой ниточке много не протянуть. И простоять переправа может до следующего шторма. Как основное направление — слишком опасно. А вот для отвлекающего удара, который при удачном стечении обстоятельств можно развить — в самый раз.

Отряд стоит, генерал подзывает к себе обоих юнцов, набившихся в порученцы, потом двоих из своей гвардии. Приказывает шепотом, ничего не слышно, но догадаться можно и так: парами — в лагерь. С вестями… нет, судя по длине распоряжений — не только. Четверка отбывает.

— Отъедем чуть дальше, — приказывает Корво, и уже после того, когда отряд оказывается за очередным болотцем, распоряжается послать разведчиков.

Выдвинуться — не производя никакого шума — и выяснить, что там происходит. Куда дотянули мост, как тянут, сколько человек в охранении на этом берегу. Внимания не привлекать. Лучше потратить немного лишнего времени. Противник от нас, увы, никуда не уйдет.

Разведчики возвращаются, кажется, под утро — нет, прошло едва ли больше часа. Сообщают неутешительное. Мартену все отлично слышно, он стоит рядом с генералом, по левую руку. По правую — толедский кузен де Монкада. Лица у обоих родственничков от луны зеленоватые, светящиеся и довольные: как же, впереди драка. Не одна, так другая.

А посреди русла намыло высоченную банку, песок слежался плотно, отряд стоит, хоть бы что ему, не вязнет. Что на том берегу — не видно, темно и далеко, но если по воде прислушаться — там много. Тысяча, две, а то и больше. И подходят. Между банкой и дальним берегом наплавной мост, уже закончен полностью. От банки к нашему берегу — еще не закончили наводить, работы часа на три. А самое неприятное напоследок: на нашем берегу — отряд в сотню с лишним. Сто десять, сто двадцать человек. Видимо, на плотах подобрались, а потом плоты вытащили на берег и поставили дыбом. И кулеврины перевезли, добрый десяток. Очень надежно прикрыто, и не зевают там. Нашими силами не сбросить. Подмоге ко времени высадки не успеть. Разве что ветер переменится средь ясного неба. Или еще что-то такое же произойдет. Но не переменится. Если, конечно… покойной Буре не взбредет в голову воскреснуть, не приведи Господи.

— А давайте с налету скинем их в реку, — предлагает толедский кузен. — Можно же сбоку зайти, там, где та тропинка. Стадо перед собой погоним — и скинем.

Генерал безмолвствует, стоит, положив руку на шею своего лузитанца, что-то прикидывает. Да уж, пока де Монкада это стадо найдет, пока пригонит — утро настанет, будет арелатцам провиант, они спасибо скажут.

— Легкая кавалерия у них есть. Значит, пошлют вплавь от второй банки. Холодно и течение сильное, но можно. На сколько нас хватит, кузен?

— Да пока они сообразят, пока вышлют, мы уже их кулеврины развернем. — Он, рассказывали, очень лихой вояка и удачливый как черт. А послушаешь, так и веришь: с такими выдумками удачу нужно у всех чертей клянчить. На что наша нечисть в любой омут сигануть готова, но тут только головой качает.

— Будешь поодиночке выцеливать?

— Как бы нам тогда поджечь этот их мост? — спрашивает де Монкада, и толкает Мартена в плечо. Ну конечно, полковник Делабарта вам все подожжет, и воду при помощи огнива, и землю при помощи воды…

— Никак. Был бы греческий огонь, много, можно было бы зажечь. А так, если они дело знают, они его и поливают еще.

— Давайте тогда…

— …укоротим язык одному моему разговорчивому родичу, — заканчивает болотная нечисть. — По самую шею.

— Нет, чтобы сразу сказать — не будем, — фыркает толедец. — Кардинал…

— Мне нужны, — не обращает внимания Корво, — две вещи. Человек, который очень хорошо умеет плавать и нырять, даже в этой воде… и любезное соизволение вашего коня, Мартен.

— Зачем, — вздыхает Делабарта, — вам опять сдался Шерл?

— Представьте себе картину, — разливается соловьем папский сын, — ночь, луна, вода плещет, и на берег бесшумно выезжает… кстати, греческого огня у вас нет, но мел же, вероятно, есть? Вот тому невезучему человеку, которого ваш конь потерпит, придется, в свою очередь, смириться с косметикой. Я думаю, что такое явление отвлечет внимание людей и на берегу, и на банке.

— И что? Перерезать веревки у якорей?

— Надрезать. Сколько получится. Под дальним мостом, — добавляет Корво. — Так что мне нужен второй пловец.

— А кто первый? — де Монкаду сегодня ночью кто-то объел. Господин генерал даже на лошадь мою лично не посягает — что ж еще спрашивать, кто первый? Не напрыгался за сегодня.

— Я, — усмехается Мартен. — И второй мне не нужен, смотри еще за ним.

— Вы уверены, полковник? — Беспокоиться о себе Корво не умеет. О других… о других лучше бы он заботился поменьше.

— Совершенно. Жир у меня есть, а ныряю я… для этого дела сгодится. А что до коня… — Делабарта смотрит на фриза, который опустил морду ему на плечо, спасибо, что не на затылок, есть у этого зверя такая привычка. — Шерл, зараза ты этакая, сделай нам всем одолжение, прокати Его Светлость? Для дела ведь, а не для баловства.

Он же не отстанет, говорит Шерл. Спасибо, что негромко.

— Отстанет. Он пообещает. Не так ли… Ваша Светлость?

— Обещаю. — Генерал улыбается. Шерлу.

Впору противника благодарить, наконец-то эта глупость закончится.

— Господин генерал, мел у меня есть — а вот у вас кирасы нет.

— Зачем?

Бедные родители этой нечисти, бедная герцогиня, бедный коннетабль, стонет про себя Мартен. И бедный Мигель, такой душевный человек. Дитя же, упрямое, непоротое, избалованное, дурное…

— Для соответствия образу. У де Рэ все-таки осмотрительности хватало… кое в чем.

А вот этот аргумент работает. Господин генерал кивает и отправляется искать, с кого бы снять кирасу по размеру.

— Ну вот, — говорит Мартен, — напросился тут плавать на старости лет.

— Это вы кому? — спрашивает де Монкада.

— Это я лошади. Больше на этой стороне реки говорить не с кем.

Мартену Делабарта сейчас можно почти все. Беседовать с лошадью, ругаться, критиковать, отбирать самое вкусное. Чезаре сам бы не понял, что случилось с полковником, никогда такого раньше не встречал. Гай объяснил. Он-то навидался досыта. «Город у него умер, — сказал Гай. — Сам сожрал свое сердце и умер. Вот тогда, когда яму набивали. Может быть, там вырастет что-то другое, и будет жить. Потом. А сейчас там ничего нет — в том числе и по его вине. Не успел. Прозевал. Не устерег, городской стражник. Города нет, семьи нет, дома нет. Осталось: слово, данное тем самым дуракам, из-за которых все это началось, чужие люди вокруг — и чужая лошадь. Пусть делает, что хочет, — посоветовал Гай. — Пусть хотя бы решит, что он сам — живой»

С другим можно было бы бояться, что все это — полное одиночество, вина, собственное проклятье своему дому, — потянет вниз, ко дну. Зачем что-то делать, выныривать за воздухом, нет и не нужен, некому дышать, уйди в глубину, в темную воду. Но Делабарта вернется, если это будет зависеть от него. Не заставит остальных гадать, удалось ли, посылать следующего с тройным риском; назло вернется, потому что сразу понял, что Чезаре хотел отправиться сам. Злые заботливые люди, как их много, и почему-то всех притягивает ко мне… А со мной ничего не случится. Не здесь, не сейчас.

Жаль, что нет дождя. В дождь и вода теплее, хотя в устье Роны она много теплее ночного воздуха, и слышно много хуже — больше шансов для Мартена. Но он справится, иначе не взялся бы. А я дам ему время.

Ночь лунная, свет — замечательный, видно далеко. Наверняка именно такую и подгадывали, что ж, нам тоже пригодится. Вороной ведет себя так, словно я ему… нет, не хозяин, с Мартеном он вольничает и препирается, а напарник по неприятной работе, сделать и забыть. Замечательно умная лошадь. И главное — никакого колдовства, что бы ни думали наши суеверные аурелианцы и не менее суеверные толедцы. Медленно выезжаем на гребень, под ветер. Плащ сразу пошел летать, и грива, и хвост. Умная лошадь. И тщеславная, знает как себя подать.

Я тоже знаю. Между мной и Шерлом есть кое-что общее: для обоих это такая игра. В нее нужно выигрывать, как и во все прочие игры с людьми. Для этого существует несколько правил и множество уловок. Выучи — будешь побеждать, не задумываясь, не тратя на это времени, даже не обращая внимания. Герцог Ангулемский тоже это понимает, только даже лучше умеет. Вовсе не думая, не замечая и выигрыша.

Фриз вышагивает очень медленно, с вывертом — то наступает на мелкие камни, а то нарочно на траву, песок или в мелкую грязь. То звонкий, далеко слышный звук, а то тишина, словно он по воздуху плывет. Поводья можно отпустить, Шерл не хуже меня понимает, что надо делать. Пожалуй, даже лучше. Он года три возил на спине того арелатца, а я его только изображаю: говорили, что похож осанкой и движениями, хотя я и выше ростом.

Внизу заметили. И шорох стих, и ойкнул кто-то. Громко так, хорошо, полезно ойкнул и вода звук подхватила и понесла. Вот уже и на банке шевеление. Что происходит, не понять, далеко, но вот они меня, против луны, видеть должны неплохо, а что не заметят, то додумают. И хорошая же была идея проехать той ночью по тропинке над водой. Теперь даже те, кто не видел, будут помнить, что видели…

Жеребец идет прямо на укрепления на берегу. Уже можно пересчитать солдат по головам, разглядеть — луна яркая, удобно — мундиры и оружие. Наверное, арелатским монархам, когда они придумывали эти мундиры, казалось, что теперь солдаты смогут точно знать, где свои, где чужие. Зато не отличишь один отряд от другого, да и старших — только вблизи. Не додумались, не пошли дальше — разным родам войск разные цвета…

Если этот Шерл хотел отомстить за все притязания, то выбрал правильное место и время — правильное для мести, но не для затеи и не для своего нынешнего хозяина. Близко, совсем близко — видны лица, белые и кривые, слышно дыхание. Надеюсь, прямо через щит фриз не поедет, хотя вот так вот раскатывая по чужим позициям, шагом, под ветром, чувствуешь себя настоящим призраком. Очень удобно им быть; опять же — можно днем спать, никому в голову не придет беспокоить. Даже поговорка есть, мол, не стоит спящую нечисть будить.

Конь все же слушается намека, сворачивает, вбок, по дуге, обходя. Что узнают, опасаться нечего, у меня сейчас не лицо, а лунный блин — с черными пятнами чуть пониже глаз. Мел и сажа. Плывем. Медленно. Теперь вокруг совсем тихо, даже на банке, кажется, застыли все и смотрят. Мартену не на что жаловаться.

Гай молчит. Смотрит и наслаждается. Удивительно, но он любит такие дела едва ли не больше меня.

Сбоку по левую руку — щелчок. Что ж вы, вам такое зрелище показывают, а вы… низкие, приземленные люди. Шагом, шагом, призракам человеческое оружие не страшно. Река светится тусклым матовым блеском, будто не вода, а ртуть течет от Арля к морю. Ил. Густая взвесь, пахнущая солью и болотом. Тумана над водой нет, рано еще. Мне бы не повредил — так красивее, а вот Шерлу, наверное, было бы обидно, щетками у копыт он, кажется, гордится. Странные существа, если уж стрелять — так раньше, аркебуза хороша шагов на шестьдесят, а дальше уже и попасть тяжело, и толку от того мало.

Призрак не обиделся, призрак не разгневался — он попросту не заметил нелепого выстрела. Заметили только вокруг стрелявшего, что-то ему внушают — возможно, не только словами. Неважно, это все сзади, это все человеческое и нас не касается. Мы вот сейчас на самый край тропы отъедем, там покрасуемся в лунном свете, рукой на тот берег покажем — убирайтесь, мол, предупреждаю по-хорошему, — и растворимся во тьме. Для тех, кто остался на косе — как будто растворимся, а на самом деле тут обрыв, а прыгать Шерл умеет восхитительно, почти бесшумно, при его-то весе…

И — обогнув с запасом — обратно в лагерь. Готовить вторую половину дела.

Мартена еще нет, но и рано. У него там противников — больше чем нужно человеку. Сильное течение, мутная вода, усталость, холод. Быстро он не справится. У меня теперь тоже холод. Раньше не чувствовался, призраку не положено, а теперь пробирает до костей. Вряд ли этот стрелок мне что-то слишком уж повредил, иначе бы дышать было не просто больно, а очень больно. Ну, посмотрим сейчас.

Вмятина на кирасе… нет, на мне вмятины нет, просто кровоподтек по всем ребрам, от ключицы до грудины, вполне умеренная плата за крайне убедительную подробность нашей мистерии. Пожалуй, полковник Делабарта был прав, о чем ему следует сказать. Эти не ценящие ни романтики, ни высокого искусства люди со своими аркебузами… без кирасы все вышло бы менее приятно. Хотя думаю, что в седле я удержался бы. Мистерия должна завершаться поучительно.

В нашем случае финал у нее поучителен вдвойне. Порок в моем лице наказан, добродетель в моем же лице восторжествовала, зрители остались довольны. Зрители на берегу, конечно. Зрители здесь стараются не чертыхаться. Знают — не люблю.

Вино на платок, протереть лицо. И еще раз. А теперь можно водой.

— Как женщины это носят часами, ума не приложу.

— У сестры поинтересуйся, — говорит Уго. — Мне тоже интересно, но не говорят же… а тебе скажут. Что теперь будем делать?

— Дождемся возвращения Делабарта и перед рассветом будем имитировать атаку передового отряда. Налетим, откатимся — разведка боем. Нужно, чтобы они стали переправляться. Или ушли совсем.

— Ты с весны воевать научился, — тихо фыркает кузен, достает из поясного кошеля банку с мазью, рыкает на гвардейца. — Кыш отсюда, я сам…

— Это лишнее. Перетянуть — и все.

— Намажем — перетянем. Ты же отсюда на север поскачешь, так?

Кузен иногда бывает не только скор на выводы, но и наблюдателен. К сожалению, пока что именно иногда. В лучшем случае через раз. Едкая пахучая мазь жжется вдвое сильнее, чем болят ребра. Негодный из Уго лекарь…

— Конечно.

— Ну вот и не спорь, я-то знаю. Вот распухнет у тебя все — как доедешь и какой потом будешь? А у них же, наверное, все по времени согласовано… и там если не началось, так завтра точно начнется.

Начнется… а, может быть, и не очень. Может быть, попробуют на зуб и откатятся. Особенно если мы их здесь повернем. Не хочет де Рубо никуда ходить и проламываться. Он пробует и, если мы его пустим, воспользуется — но ему и так хорошо. Все, что нужно, он взял, нас здесь держит… так до весны и ладно.

Делабарта возникает ровно посреди стоянки — какое там возникает, просто Чезаре поворачивает голову, а рядом, на краю того же плаща, уже сидит человек с мокрыми встрепанными волосами, но в сухой одежде. Усталый, сердитый, замерзший, кутается в попону — успел где-то взять. Сколько здесь сидит, мгновение или четверть часа — непонятно. Лазутчик…

Ему протягивают флягу, и не одну, шепотом расспрашивают — как и что, Делабарта, разумеется, грубит, причем вдвое нахальнее, чем обычно.

Значит все получилось — и даже лучше, чем он рассчитывал.

— Спасибо, господин полковник, что напомнили про кирасу, — за все остальное его благодарить нет смысла.

Хорошо, что стрелок метил во всадника, а не в лошадь. Могло бы получиться неловко.

— Я про шлем забыл, — отвечает Мартен. — А надо было. Отскочила бы пуля, зашибла кого-нибудь…

Уго набирает воздуха в грудь, хочет разразиться тирадой о подобающем поведении — и осекается. Мои люди разговаривают так, как позволяю им я. А дорогому кузену можно и еще раз напомнить, за что сразу после его прибытия он сам едва не лишился головы.

Это нужно было придумать — соваться к Трибуналу с семейными делами. Да еще из-за чего? Из-за того, что Лукреция с мужем… кстати, в кои-то веки ей повезло с мужем — предпочли чужака родичу. Ну конечно, это колдовство, не может быть иначе. А додуматься, что Лукреции в городе просто разговаривать не с кем? А додуматься, что чужак у нас Петруччи и у них в семье сроду никто никому не верил — не то, что у нас… Но это ладно, но доносить на своих? Просто чудо, что этой глупостью никто не воспользовался. А воспользуйся — быть бы Уго на две ладони короче.

В Трибунале Уго объяснили то, что касалось колдовства, а в ставке генерала Южной армии — все насчет семейных дел и настоящих посторонних. Судя по звукам, которые под конец беседы издавал де Монкада, в Трибунале с ним обошлись куда более ласково. Неудивительно… хорошо еще, повода не нашлось.

В общем, лучшее, что может сделать кузен — следить за своим собственным языком и поменьше обращать внимание на чужие. Мне нужны люди, которые будут спорить, дерзить и упрямиться. Слишком легко ошибиться, если близкий круг только подчиняется и одобряет.

— Зашибла бы, сами были бы виноваты. Стрелять по сверхъестественным явлениям — опасное и неблагочестивое занятие.

— Я, — усмехается полковник, — канаты большей частью перерезал. Надрезать там неудобно на ощупь, я попробовал… дело гиблое. Ну этак четыре из пяти. Мост пока держится, но если человек тридцать ступит — уже унесет.

— Вы истинный христианин, господин полковник. «И кто принудит тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два».

— И что вам в кардиналах не сиделось? — щелкает клювом бойцовый петух марсельской породы. Уго смеется, зажав себе рот рукавом, аж зубами в шов вцепился, чтоб не расхохотаться на весь берег. Кажется, и здесь взаимопонимание достигнуто — или будет достигнуто в ближайшие часы. Ибо сейчас я проверю, кто из отправившихся со мной — истинные христиане. Я звал их в разведку, а получается — в сражение, а потом мы еще и отправимся на север.

— Итак, господа, и господин полковник в особенности, наша задача — произвести как можно больше шума. Шума, грохота и беспокойства. Мы не разведка, случайно обнаружившая переправу, мы — передовая часть, которая торопится начать — и обозначить место для тех, кто идет следом.

Противник должен обеспокоиться — и подтянуть кавалерию с того берега на банку. Они уже опробовали дальнюю часть моста. Наверняка и с лошадьми проходились, и с пушками. Второй раз проверять не станут… но если обнаружат беду во время проверки, тоже сгодится. Лишняя пара десятков солдат в Лионском заливе будет лишней во всех смыслах. Хватит, это море мы уже накормили досыта.

— Наши должны подтянуться через час после рассвета. То есть, у нас есть два с небольшим часа на то, чтобы выманить их подкрепление с того берега, проводить его вместе с мостом и уговорить тех, кто останется здесь, сдаться в плен. Попробуем обойтись без жертв. С нашей стороны.

— Шуму… — говорит Делабарта. — Хорошие пращники есть?

— Есть… — улыбается кузен. Что правда-то правда. Есть. Даже за вычетом меня.

Вылететь россыпью, остановиться, якобы впервые обнаружив врага. Переговариваться так, чтоб слышали — но стреляли, не доставая. Продвинуться вперед и тут же отступить — а зачем нам рисковать, зачем бросаться в бой, у нас за спиной настоящая сила. Построиться цепью и — по кругу, выстрелил или метнул камень, и тут же отъехал, уступая место следующему. Древняя тактика, еще от варваров. Древняя и действенная. Пока арелатцы соображают, по кому стрелять, пока выбирают, куда нацелить кулеврину — такой хоровод уже успевает сменить место. Вреда мы причиняем немного, впрочем, и до нас не достают. Зато тем, кто удерживает берег, уже ясно: неприятности. Пока небольшие, но скоро будет хуже. И нужно поторопиться, благо, со второй половиной моста почти закончили. Пока там аурелианская армия доберется, ее уже будет ждать сюрприз. Да и этим нахалам покажем, как швыряться чем ни попадя…

И тут очередное попадя перелетает через верхний край бывшего плота — и там, за краем, взрывается. Очень много лишнего можно уложить в чужое снаряжение, если в твои обязанности входит проверка лошадей. Много, но недостаточно для настоящей атаки. К счастью, настоящая нам и не нужна, достаточно, чтобы противник поверил, что ему нужно торопиться.

Взрывается раз, взрывается два… пауза, еще раз. Редко, неравномерно, заставляет ждать и бояться. То ли камень летит, то ли очередной подарок. Сейчас арелатцы передают по цепочке на тот берег, что держаться без подмоги считают неразумным. Чего ждать-то? Пока всех не перебьют и за мост не примутся?

Вот теперь можно слегка отступить — и подождать. Благо, с небольшого обрыва выше по течению видно и банку, и наплавные мосты. На дальний как раз ступает небольшой отряд, десятка три, как Мартен и говорил. Не конница, а эти новые арелатские части, изобретение Его Величества Филиппа. Отлично подготовленные стрелки с наилучшими аркебузами. Жаль аркебуз, утопят же.

С конницей проще было бы. Да и эти выберутся, лодки друг с другом сцеплены хорошо. Вот они пошли, кажется, в ногу даже… говорят, где-то во Франконии так мост обрушился. Пошли, пошли… и мост пошел. Дернулся, и повело его влево, по течению, в океан. Целиком — нет, не целиком. Дальний конец держится еще…

Бегут, поняли, нет, и он оборвался. Ветер небольшой, а течение сильное. Быстро сносит. Но беззвучно почти, до нашего берега не долетает. Даже красиво. А с той стороны лодки и не спускают, и тех, что с банки, не ждут — оказывается, у них что-то под берегом наготове стояло, молодцы.

И луна все это освещает с удовольствием, хотя совсем уже съежилась и скукожилась.

Теперь они могут двинуть к банке только кавалерию, вплавь. Но это будет совсем уж глупостью. Хоть вода и не такая уж холодная. Но течение — и начинающийся отлив. Их будет сносить в море, как сносит ставший сейчас огромным плотом мост. К тому времени мы скинем с нашего берега ту сотню, что еще тут сидит, не забыв поблагодарить за дополнительные пушки — а там и наши подойдут, и встретит арелатцев надежный заслон.

Но атаковать никто не собирается. Те, что устроились на банке, переправляются к себе кто вплавь, кто на лодках, не пошедших на строительство моста. А оставшиеся на нашем берегу — перестают стрелять.

Сейчас кто-нибудь на том берегу сопоставит время явления призрака с расстоянием до ближайшего соляного аббатства… и рассчитает более или менее точный срок подхода наших сил. Правильно. За час-полтора мост им не восстановить, даже если они вовремя поймают уплывшую секцию — значит коней и людей губить нечего.

— Кузен, отправляйтесь парламентером. — С призраком они вряд ли захотят разговаривать. К тому же призрак хочет отдохнуть, ибо его ждет путь отсюда на север — а ребра, наспех затянутые полотном, все-таки болят, и, что хуже, мешают дышать полной грудью.

— Что мне им предлагать?

— Да что хотите.

Это все как бы не война. Школьные игры в мяч часто кончаются худшей кровью. Как бы и не война. Разошлись. Обошлось. Повезло. За этим касанием — нежелание бить иначе, как наверняка. Уверенность в себе. Большая сила.

4.

Наверное, так мавры, пришедшие из пустынь, когда-то смотрели на франков. У них в небесах, на земле, вокруг, под носом, повсюду — чудо, настоящее, неописуемое, невообразимое… а эти бледные дети севера не понимают. Каждый день ныряют по уши, черпают ведрами, полощут в нем белье — и не замечают, не чувствуют, что это чудо, льющееся по земле и с неба, скапливающееся во рвах и канавах. Вода. Невиданное ее множество. Столько, сколько не бывает… а они даже не могут понять, какое это диво, небыль, сказка!..

Жан де ла Валле смотрел на каледонца, как мавр на франка. У него перед носом, за спиной, по левую и правую руки, и даже над ним, поскольку разговор шел на крыльце, происходило чудо, а этот… нет, не франк, франк здесь я, в общем, этот дикий неотесанный каледонец не понимал и понять не мог.

— Господин коннетабль всегда так делает, — второй раз пожимает плечами Гордон. И хоть кол на голове теши — для лагерного укрепления, хороший такой кол. — И господин герцог Беневентский говорит, что так правильно.

Да, как же тут забудешь… И господин герцог Беневентский. Если два божества из трех — третье, к счастью, застряло в своей Каледонии и пить с ним придется не скоро — на чем-то сошлись, то, значит, так оно и есть, и всегда было. Было… пожалуй, что и было. При Гае Марии, например. Хотя кто его знает, получали ли тогдашние центурионы простенькие и слепому внятные кроки с маршрутом на следующие три дня?

В другое время наступать по разным дорогам имело бы смысл еще и из-за снабжения. Сейчас это вопрос только скорости… но черт меня побери, пять лет назад это бы просто не получилось. Потеряли бы друг друга. Отец говорил, губит инициативу. Да пусть губит, в конце концов. Если оно воюет хоть вполовину так хорошо, как ходит… зачем нам эта инициатива? Впрочем, Жан не очень понимал, о какой загубленной инициативе может идти речь. Раньше понимал, теперь перестал. Вот часть армии движется по территории, только что оставленной противником. Ежечасно, ежеминутно возникает огромное число вопросов, которые нужно решать. И столько из них, сколько можно, решается внизу. Теми, кто должен их решать. До верха, до командующего этой частью, доходят только самые важные, там, где без него действительно не обойдешься. Доходят — никто не лезет вперед чертей в преисподнюю, нарушая субординацию. Это оно и есть?..

Конечно, играет Жан за отца, хороший командир, которому приходится уметь все, рано или поздно будет уметь все. Но сколько их — таких хороших? И станут ли они хуже, если им не придется — каждому — сызнова решать одни и те же простые задачки, будто это первая в мире война?

— Позвольте спросить, — перебивает мысль Гордон, — вы не знаете, почему здесь повсюду поля такие узкие и длинные? Я даже видел на три-четыре борозды, странно очень.

— Плугом вспахивают, его разворачивать тяжело, — в крестьянском хозяйстве Жан разбирается поверхностно. Знает то, что необходимо, а досконально вникают пусть управляющие поместий. — А у вас это как-то иначе?

— Да, — кивнул Гордон, — у нас иначе. Квадратиками. Под соху. Здесь тоже так было. А потом все поменяли и межевые камни переложили — видите? Как только не передрались…

— У нас, видимо, крестьяне не такие самостоятельные. — Без инициативы, добавляет про себя Жан. — Они обычно по другим поводам дерутся… и не между собой.

— Наверное. Надо будет у кого-нибудь потом спросить, почему это так устроено…

А оно устроено, конечно. И за всем этим, наверное, есть такой же смысл, как за множеством мелких движений, позволяющих разбить большую змею на три десятка маленьких шустрых ящериц. И заставить противника откатываться просто тем, что он не знает, вокруг какой именно ящерицы снова нарастет целая змея. Быстро нарастет. Поймать по частям не получится, пробовали.

На трое суток одна из ящериц досталась де ла Валле. Когда герцог Ангулемский не объяснял словами, а выдавал несколько письменных приказов и очередной список исправленных им за последние годы уставов, все делалось ясным и понятным. Задача, подсказки, как ее решать, правила. Хорошо, удобно, просто. На всякий случай — есть заместитель. И еще есть каледонец, обычно пребывающий при герцоге, отправленный с коротким напутствием «поглядите в действии». Валуа-Ангулему вопросы задавать не слишком получается, мало времени — так Гордон принялся за Жана.

— Хотите съездить с разведчиками? — Ну он же года на четыре моложе меня, если не на все пять, что бы ему не согласиться?

Каледонец решает. Медленно, тяжело — как мельничные жернова вращаются. Он вовсе не дурак, но изрядный тугодум. И способен обдумывать каждую мелочь.

— Да, господин граф, — ни малейшего воодушевления, так что ж не отказаться-то?.. — Позволено ли мне будет взять с собой тот трактат по фортификации?

— Вы в седле читать будете?

— Если не выдастся иного случая. — Это Гордон шутить изволит, на свой лад.

Трактат свеженький, с полуострова. К счастью, на латыни, потому что в их местных наречиях черт ногу сломит и кочергу тоже.

Нет, в седле этот читать не станет. В седле он будет по сторонам смотреть, если на марше, а если в разведке — втройне. И за что они с альбийцами друг дружку так не любят? Мы вот с Арелатом тоже родственники и тоже воюем, и ничего похожего.

— Берите.

— Благодарю, господин граф.

Говорите всем «спасибо» и обращайтесь ко всем по титулу или званию. Эта безупречная вежливость, повторенная сто сорок восемь раз на дню, неизменно приводит в исступление всех, кроме Валуа-Ангулема. Немудрено, что каледонца многие считают слишком надменным. Дескать, приближенная к правителям и верховной знати трех держав особа, как же он будет с нами разговаривать не свысока? На самом деле, думает Жан, есть такая надменность — от застенчивости. Кажется, его случай. Так и хочется подставить Гордону подножку — чтоб споткнулся и в ответ ткнул в плечо; но этот же извинится за то, что невнимательно смотрел под ноги…

Я бы на его месте тоже не торопился возвращаться домой. Потому что его манеры не говорят об этом доме ничего хорошего.

Должно быть, Эсме не понимал чего-то важного. Так случалось часто. Тогда он спрашивал — но чтобы верно задать вопрос, нужно знать половину ответа, а если знаешь ее, то можно и самому понять. А если спрашиваешь людей о привычном или очевидном для них, они часто не могут ответить и сердятся. Хуже только вопросы о больших вещах. Тут самые вежливые говорят, что это неведомо, остальные посылают к черту. Или отвечают, что такова воля Божия. Почему небо голубое? Потому что такова воля Господа, сотворившего мир, а помыслы Его непостижимы. Все, стенка.

Дома священник говорил, что изучение всесовершенного и бесконечного Бога составляло для Адама в раю делание, достойное всего его внимания, и сопряжено было с высшим духовным наслаждением. Лучше бы сформулировать юноша не смог, сколько ни подбирай слова.

По мнению Эсме, Адам и Ева были кромешными дураками, не понимавшими своего счастья. Ну вот кем нужно быть, чтобы отвлечься от этого на какое-то добро и зло? Вопросы, вопросы, десять тысяч вопросов — и дают же ответы, настоящие, верные и такие, что их можно понять, а если понять не получается — так можно спрашивать до бесконечности. Поделом этих дурней выгнали из Рая, вот только за что теперь остальным мучиться?

Граф де ла Валле опять расстроился, что не смог передать очевидное. Сегодня его очередь. Обычно это он совершенно не понимал господина коннетабля, если только тот не записывал приказы на бумаге. Господин коннетабль тоже плохо понимал графа, а не понимая сходу, называл его рассуждения чушью. Де ла Валле говорил, уже не при коннетабле, что у него на третьей фразе в голове образуется полная паэлья — валенсийское блюдо, где сразу и утка, и колбаса, и каракатица, а между этим всем рис. Непонятно, как это есть — а складывать морское к морскому, летающее к летающему, а земное к земному уже поздно, приготовлено.

Эсме понимал обоих. По его мнению, оба обычно говорили одно и то же, об одном и том же, но разными словами. Должно быть, все дело в том, что Эсме — иностранец, аурелианский для него не родной, вот и легче вслушиваться в смысл. Хотя господин коннетабль переходил и на латынь, и на толедский, и на альбийский; не помогало. Только Гордону становилось сложнее понимать объяснения — но и слова потихоньку запоминались. Паэлью он тоже попробовал — в Нарбоне. Вкусно, хоть и непривычно; и зачем ее разделять, берешь в одну горсть сразу и каракатицу, и утку, и перец…

То, что делал господин коннетабль — не чудо, не неисповедимый замысел Господа. Сложная, требующая умения, красивая большая вещь. Но выполнимая. Господин коннетабль объяснял господину герцогу Беневентскому, как именно все это осуществляется. Тот, конечно, понимал раз в сто лучше Эсме, с полуслова — но из правильных кусочков можно собрать целое. А де ла Валле говорит: чудо. Потому что не улавливает целиком то, что ему объясняют, теряет куски мозаики, вот у него и не складывается ничего. Но граф очень редко спрашивает у Гордона — считает, что если он сам не понимает, так и остальные тоже, а тем более какой-то совсем молодой чужак, который путается в ударениях и родах слов. Навязываться же и показывать, что знаешь лучше — недолжно, не подобает. Нужно молча слушать и ежечасно благодарить Господа за невероятную милость: тебя не выгоняют.

Не выгоняли на юге, не выгоняют и здесь. Позволяют сидеть и слушать, но только пока молчишь и не мешаешь. Господин коннетабль — очень занятой человек, он не может тратить ни минуты на чужие глупости, невежество и любопытство. Летом Эсме считал его слишком высокомерным и самовлюбленным для принца крови. Таким мог бы быть мелкий дворянин с сомнительной родословной, которому каждый день нужно утверждать себя перед всеми. Помнилось — нестерпимое, ничем не заслуженное презрение в каждом жесте, в каждом слове, руки, толкающие его в кресло, оскорбительное для дворянина требование выдать все секреты спутника… и плевком в лицо в ответ на попытку объяснить хоть что-то — «Вы вздумали меня поучать?!»

Потом Эсме стал замечать, как относится к герцогу Ангулемскому другой герцог, настоящий благородный правитель: с искренним уважением. Это заставило задуматься. Такие разные люди… сначала любое сравнение оказывалось не в пользу аурелианца. Один в обращении неизменно внимателен и ласков, другой каждым словом, каждым жестом словно пытается оскорбить. Один терпелив и выдержан не для виду, по природе — другой словно шаровая молния, попадись на пути, испепелит. Один держится, одевается, живет строго и предельно просто, у другого во всем режущая глаз роскошь; рядом с герцогом Беневентским легко и прохладно, как у ручья в жару — с принцем каждый миг нужно быть настороже, не уронить себя, постоянное испытание…

…а потом Эсме предложили выбирать, и вдруг оказалось, что это невероятно сложно, потому что из двоих именно герцог Ангулемский был тем, кто учил. И потому что еще до того, в три дня после шторма, Гордон вдруг понял, что из всех дураков был первостатейным дураком, почище того Адама. Смотрел на грань и считал ее целым. То, сколько было сделано за трое суток, не мог бы сделать ни один другой человек, а к концу третьего дня тогда еще маршал не позволил себе ни часа отдыха, не стал ни медленнее, ни невнимательнее. Когда Эсме в четвертый раз отправили — резким презрительным приказом — отдыхать ровно, минута в минуту, когда он уже не мог держаться на ногах, ему стало очень стыдно за все прошлые глупости, подуманные и сделанные.

Здесь точно есть система. Деревня, поля, роща, лес, роща, поля, не квадратами, не кругами, но границы видны, будто их воронами по небу прочертили.

Господин граф де ла Валле совершенно не желал понимать, что представителю Каледонии, наполовину порученцу, наполовину обузе господина коннетабля не слишком-то интересно отправляться с разведчиками. Выслушать доклад разведки — да, конечно. Отметить все нужное на карте, подумать, когда все разойдутся. Спросить, когда появятся вопросы. А так… нет, едва ли граф поймет. Он свято уверен, что если тебе шестнадцать лет, то каждая возможность проехаться верхом, рискуя налететь на альбийцев для тебя дороже золота. Переубедить его — себе дороже, сочтет трусом. Следовательно, едем.

Господин граф прав — у нас никто не любит соседей с юга. Но от меня в поле им не жарко и не холодно. Убить одного-двух… может быть, что-нибудь заметить — но и любой другой кавалерист на моем месте сделает то же самое. От того, что я пойму и запомню, пользы куда больше. Я смогу рассказать тем, кто имеет возможность эти знания применить. И меня выслушают, несмотря на возраст и разницу в положении. Если мне будет что сказать, меня выслушают. Внимательно. И воспользуются всем, чем могут. Но для этого я должен понимать, что делается — и как.

От Аргентана на Флер ведет хорошая дорога. Не ромская, конечно. Новая. Старый король Людовик построил много хороших дорог, а в Нормандии — особенно много. По этой дороге, тянущейся до самого Котантена, очень удобно отступать альбийской армии. Правда, много дальше Флера они не продвинулись, а Флер осадить не успели, только разграбили окрестности городка, да попытались с налету взять замок — но узнали о том, что с востока идет армия, отступили. Может быть. Может быть, просто ушли чуть южнее или севернее, в направлении Фалеза. Может быть, даже идут навстречу, рассчитывая дать бой, а потом закрепиться в городе. Отряд небольшой, человек восемьсот или тысяча, но для трехтысячной части армии Аурелии это препятствие. Не опасность, но помеха. Рискуем задержаться. А мы не должны терять скорость. У господина коннетабля все расписано по дням.

На юге даже осенью день длиннее, но пока все видно хорошо. Черное, зеленое, рыжее. Видно, а главное — слышно. Птицы. Птиц вспугиваем мы. Это значит, что пока впереди разве что засада, улежавшаяся уже, тихая.

У господина коннетабля все расписано по дням, но во всем этом есть какой-то зазор. Меня пускают и я слушаю… Его Величество потребовал разгрома. А вот так мы разве что столкнем противника в море. Которое для него дом родной. Это дешево, а войска нужны и на юге, и на востоке. Это быстро, а время едва ли не дороже, чем люди. Но это не разгром.

Мы должны выйти к деревне Тесси на реке Вир. А дальше приказов нет, кончаются. Дойти туда — и все? Если бы целью был хотя бы Сен-Ло, следующий крупный город Нормандии, все стало бы ясно. Все равно что суешь руку в перчатку, заполняешь ее, выдавливаешь воздух. Но тогда альбийцы просто удерут в море по всему побережью, целые и невредимые, с добычей. А что если… об этом нужно сказать сегодня же господину графу. Если вдруг понимаешь, как что-то случится, нужно сразу кому-то сказать. Лучше пусть назовут выдумщиком, посмеются — лучше даже обхохочутся, надежнее запомнят. Потому что если угадываешь и молчишь, то потом поздно говорить «я же знал!». Не поверят, назовут лжецом. Это много хуже.

Но будь я проклят, если господин коннетабль не отправил не меньше половины из имеющихся у него войск вдоль побережий Нормандии, и южного, и западного.

Мы видим то, что мы видим. Мы получаем свои распоряжения. Каждая сороконожка получает. И знает только о себе и о соседях. И это имеет смысл. Противник тоже не спит — и следит, и кого-то прихватывает. А вдоль побережья, наверное, еще и идут чуть медленнее и тише. Это мы тут — громко. Громко, стремительно, сразу отовсюду, чтобы смотрели сюда, чтобы гадали, в какой точке или точках состыкуются войска — чтобы решили, в конце концов, что мы просто выдавливаем их с побережья.

Еще одна роща. Если впереди и есть противник, то разве что разведчики. Отряд спрятать негде. Его было бы видно, как на ладони даже в сумерках. Поля, поля, поля — полосы и квадратики, изгороди, тропки, прозрачные островки деревьев. Нас, конечно, тоже видно. Это не разведка даже, разъезд. Так можно и до самого Флера доехать. Завтра мы до него просто дойдем маршем, а сейчас нужно проверить, нет ли препятствий.

Вдоль дороги деревенька лепится к деревеньке. Дома целые. Либо альбийцы досюда не дошли, либо просто пограбили, но не жгли. Торопились, видимо.

Вечереет, холодает. От деревень слегка тянет дымком. Очень чистый воздух, ни тумана, ни пыли. Тихо, слышен вдалеке коровий колокольчик. Нет, никого мы здесь не найдем. Не разведка, а прогулка… и когда лошади спускаются с небольшого пригорка, шум кажется оглушительным. Нашли, кажется.

Старший отряда показывает на восток, в сторону очередной деревушки. Близкое зарево, уже не дымок — дым, треск огня, крики.

Как поглядеть — так либо ловушка, либо все же не противник, а грабители. Невезучие грабители, не рассчитали скорость армии. Неосторожным всегда не везет.

Командир разъезда вскидывает руку.

— Вы! — ну, конечно, самый младший. И лошадь у меня лучше. — С докладом.

— О пожаре? — Если там просто банда, одно дело. Если ловушка или фуражиры того почти тысячного отряда явились за припасами в деревню — другое. Разные действия. Разное число солдат нужно.

— О пожаре. Лучше перебрать, — поясняют.

— Будет исполнено. — Теперь до самого лагеря — галопом, лошадь выдержит… и за это тоже нужно благодарить господина коннетабля.

Две хорошие лошади — не такие, чтоб окружающие слишком завидовали, но хорошие, — оружие, доспех и еще целая седельная сумка необходимого завелись почти сами собой. Прежние свои припасы Эсме потерял, когда его похитили. То, что он получил взамен, нельзя было считать восполнением потерь: слишком много, слишком дорого стоило. Но спорить, отказываться? Даже и думать об этом не хочется. Пришибут же, не глядя. Господину герцогу некогда спорить, объяснять и доказывать. Он просто обращается так, как выходит быстрее и надежнее. И с людьми, и с вещами. Эсме бы упирался, отказывался — и отдыхать, и принимать дорогое снаряжение…

На обратную дорогу ушло меньше часа. Не очень-то далеко и заехали…

Гордон осадил коня рядом с домом. Не такой уж он был лихой наездник, просто лошадь очень хорошо выезжена.

— Сообщите, пожалуйста, господину графу, что мы нашли противника.

— Где? — Де ла Валле возник рядом, будто все время там и стоял, даже воздух, кажется, не шелохнулся. Вот бы так научиться.

— Впереди, в трех четвертях часа быстрой езды. Две фермы горят. Возможно, фуражиры, возможно, грабители. Возможно, приманивают. Мне приказали ехать, как только мы заметили дым.

— Ага-а, — улыбается временный командующий. Доволен: впервые хоть какой-то след противника. Разворачивается, начинает отдавать приказы. — Четыре сотни со мной сейчас, еще шесть поднять и ждать вестового с приказом. Гордон, перемените коня, покажете дорогу.

— Да, господин граф. — Если в сумме тысяча, то отряд сотрем в порошок, не промедлим. Но — вряд ли. Разве что ловушка. Но это они напрасно. Приказа ловить альбийские отряды по всей Нижней Нормандии у нас нет, есть приказ дойти из Аргентана до Тесси, не отвлекаясь. За три с половиной дня. Половина дня уже прошла, через Орн мы переправились…

Главное, не терять времени. Но мы и не потеряем, разве что…

Уже в седле, уже на дороге он спросил:

— Простите, господин граф, а вот если посмотреть, как ответят на пожар, а потом сделать так, чтобы горело не в одном месте, а в пяти или пятнадцати — просто обозначать угрозу с нескольких сторон… так можно и задержать, и вымотать.

— Хорошо, что альбийцы дурее вас, Гордон, — смеется де ла Валле. Шутит, конечно. Они не дурнее. Просто вся нормандская кампания, с самого начала — одна большая ошибка. — Нет, они нас так не задержат. — Графу даже не приходится перекрикивать ветер, топот, голоса. Он просто говорит себе, и его отлично слышно. — Мы не будем бросаться на каждый горящий сарай. Мы не местное ополчение. Если вы правы — и это они проверяют, как быстро мы ответим и какой силой, то пусть проверяют. Пусть тратят на это время, пусть отстают. Их же потом и добьют вернее. В такие игры можно играть, если земля знакома и чистые пути отхода есть.

Очень сильный человек, очень быстрый. Красивый. Злой. Он потом станет другим, не добрее, но мягче. А пока ему засыпать трудно, каждый день пытается так устать, чтобы упасть, а если не выходит, готов беседовать о чем угодно — хоть до утра, неважно, что вставать с первым светом… и это если ничего не случится. И ничем ему не поможешь, само должно отболеть. Сейчас графу хорошо — вечер, скачка, пахнет дракой. Надолго не успокоит, конечно.

Сараи почти догорели, вокруг пепелища суетятся крестьяне. Разведчики — чуть подальше, кругом, держа на прицеле небольшую кучку солдат. Те стоят на коленях, руки за головами. Один к груди прижимает придушенную курицу. Похоже, что четыре сотни были лишними…

Выяснить у них за это время ничего, конечно, не удалось. И неудивительно. Де ла Валле внимательно слушает панический лепет, морщится недоуменно.

— Вы знаете, на чем это они?

— Это Гиберния, кажется, Коннахт… я немного понимаю мюнстерский диалект, совсем немного, но это другая провинция.

— Какой диалект? — Де ла Валле дергает щекой. — А, да. Не тот Мюнстер, что во Франконии. И, конечно, на альбийском никто не говорит, — граф переходит на армориканский. — Если никто не говорит, да повесить их… хотя веревки жалко. Не снимать же потом. Что они там натворили? — громко спрашивает он.

— Ферму сожгли, хозяина ранили, хотели лошадей увезти. — У одного из разведчиков жуткий выговор, но все-таки это альбийский. И говорит он тоже громко и внятно.

— Он драться. Топор брать. Сын — вилы. Мы только еды просим, они… — ну разумеется, при упоминании веревки язык начал вспоминаться.

А местным крестьянам такие просители до смерти надоели. Хотя хвататься за топор было неразумно. Вдвоем не отбиться все же, даже от этих куроедов.

— Остальные ваши где?

Не знают. Тут и веревка не поможет. И правда не знают. Заблудились. Оторвались. Представляют себе, где море. Примерно.

— Оружие их хозяевам отдайте. Обыщите, все, что найдете — тоже хозяевам. Сапоги заберите. Пусть идут… к морю, — пренебрежительно машет рукой де ла Валле. — Дойдут, так их счастье.

Счастья потребуется много. Ближе к побережью местные жители еще более… расстроены. И вряд ли будут особенно милосердны к безоружным. Но вешать и снимать — и правда морока, а мы торопимся.

— Господин командующий, к нам движется большой отряд. Тысячи полторы.

— Наконец-то, — усмехается Жан. — Состав? И кто это?

Де ла Валле уже понял, что «альбийская» армия — это не аурелианская, более-менее однородная. Противник может оказаться кем угодно, и неумелыми, несуразными полубандитами, и отлично подготовленным полком. У островов нет постоянной армии. А поскольку войну, как выяснилось, заваривало меньшинство, то им приходилось прятаться. Потом к их спрятанному добавили то, что готовилось к отправке на юг, за экватор, и те городские и окружные части, которые были обязаны службой в этом году, и которые можно было прибрать быстро.

Валуа-Ангулем предупреждал, что на лес Серизи найдутся желающие, а пропускать их в эту чащу, где черт ногу сломит, ни в коем случае нельзя. Вот и нашлись. Объявились. С ночи их ждали, уже полдень миновал. Пожаловали.

— Стрелки, конница. Лучников под полтысячи, аркебузиры, арбалетчики еще до тысячи, остальное кавалерия.

— Лучшее, что тут осталось — и к нам, — де ла Валле рад. — Ну что ж, встречайте дорогих гостей!

Гостям, желающим укрыться в лесу, еще нужно преодолеть небольшую речку Эль, а следом подняться на возвышенность, где их, жадно глядя в долину, ждут уже давно. Запаздывали гости, обидеть норовили…

Состав странный — значит либо подтаявшая большая часть, либо кто-то толковый собрал вокруг себя все, что мог. В пользу второго — выбор направления. Молот ударил — изо всей силы, всем тактическим и численным превосходством, там, позади, наверняка ад кромешный — и если кто-то в этом аду сообразил, что у моря наверняка уже ждет наковальня, этот кто-то стоит тех денег, что ему платят. А что не ждал второй… ну так Жан бы на его месте и сам не ждал.

Одно донесение, другое, третье… идут хорошо и очень быстро. Так быстро, как только можно заставить идти людей, едва вырвавшихся из первого круга бойни. Одна беда: осматриваться им некогда, можно только выслать вперед несколько групп верховых, и то совсем недалеко. Если бы отряд не вел опытный командир, могло бы выйти по-всякому. Могли бы остановиться перед рекой, развернуться обратно, сдаться, тупо полезть вверх по склону… а эти быстро поняли, что на Серизи-ла-Форе идти нельзя, это самоубийство, что южнее Туза прорваться не выйдет, там все плотно перекрыто, а тут… тут есть шанс. Единственный, но внятный.

Южная оконечность леса Серизи выдается вперед как коса. Огибает эту косу неглубокий ручей, впадающий в речку Эль. Единственное место, где нет подъема. Там, напротив, небольшая долина — но, к счастью, не овраг. А все аурелианские войска стоят выше. Неудобно стоят, неудобно для себя: арбалет не достанет, а вот длинный альбийский лук — вполне. Спускаться же — налететь сразу на огонь всех стрелков, а потом и попасться кавалерии.

И почему слабое место не прикрыли получше — понятно. Потому что слабое оно только для не потерявшей голову большой группы, у которой и стрелки, и конница. И не просто стрелки, а стрелки со вполне определенным оружием. Много. Потому что длинный лук арбалет по скорострельности бьет вдвое. Если не втрое.

Можно пройти. Да, опомнятся быстро, да, стрелять в спину будут. Но можно. Пройти насквозь, нырнуть в лес и поминай как звали.

Через лес просочиться далеко на восток, а там, обходя второй котел у Байе, прорваться к морю за спинами аурелианцев.

— Прикажете подтянуть туда еще войска?

— Да, — кивает Жан заместителю. — От Туза по краю леса и от холма — тоже вдоль леса. Из них в бой не вступать никому. Никому, — еще раз повторяет он в ответ на немое удивление заместителя. — Тем, кто у ручья — держаться, но отступить на четверть лье, когда потеряют две трети. Тем, кто с севера — на склон повыше, тем, кто с юга — в лес. Когда альбийцы наполовину пробьются в долину, выдвигайте вдоль реки конницу, им в тыл.

Ему эта долина сразу не понравилась. Трудно оборонять, дорого. Но дуракам — везет, начинающим тоже. Видно дожди удались не по сентябрю сильные и русло ручья попросту провалилось в трех местах. Сейчас там не болото, не настоящее болото, по крайней мере. Но топко и вязко. И не видно — потому что случилось недавно. Топко, вязко. И сыро. А некоторые предметы очень не любят сырости.

Жан мельком думает о том, что только что приговорил примерно четыреста человек. Восьмую часть своей ящерицы. Наверное, это очень небольшие потери. Потом будут еще. Но трехтысячный отряд очень легко запомнить за те пять дней, что он им командует. У долинки стоят сержанты Бардуа и Гийяр, оба из Лютеции, приятели, дельные солдаты… выполнят приказ.

Когда де ла Валле привел вверенную ему часть к Тесси, то получил новое распоряжение Валуа-Ангулема: занять позицию у леса Серизи. Его собственное сражение, пусть маленькое, пусть одно из полусотни, которые сейчас идут вокруг Кутанса и Байе. Такого подарка, как преподнесли альбийцы он не ожидал: к соседям у Сен-Кантена все больше стучались мелкие группы человек по сто-двести, севернее, за Серизи-ла-Форе, и вовсе скучали.

А сейчас перед ним во весь рост стояло то, чему учил его отец. И научил, кажется. Потерь следует избегать. Их не следует бояться. И они не должны останавливать. Противника пропустят в долину. Правдоподобно пропустят. А потом зажмут. И тогда мы посмотрим.

Гордон держался рядом, смотрел как всегда: взглядом впитывает все, словно войлок — воду. Ему хорошо было видно, что творится внизу. Жану — тем более: и сам выше, и конь — фриз, а не нормандская, здешняя порода.

Альбийские лучники работают на зависть. Кладут стрелы как на состязаниях, в яблочко. Только нервничают, стреляют вдвое чаще, чем надо бы. Торопятся, хотят прорваться. Значит, потратят много. Очень хорошо. Очень. Арбалетчики почти не достают — но как двигаются, есть чему поучиться. Три шеренги, не мешая друг другу, даже сейчас соблюдая счет. Чекан. Пробивает чувствительную брешь в доспехе. Ряды наших постепенно тают, стрелы уже не падают, как снег — и вот заслон начинает отходить, альбийцы ускоряют темп. Делятся на две части: конница — вперед, вдоль ручья, чтобы не карабкаться по склону; пешие — на склон, сразу в лес.

И останавливаются. Паники нет, ставшая двухголовой змея сворачивается в клубок, потом разворачивается уже головой к выходу из долинки… и замирает. От силы пять минут, и начинает перестраиваться для круговой обороны. Все поняли. Еще не увидев выходящих из леса аурелианских стрелков, еще не зная, что сейчас враг покажется и на склоне. Быстрый у них командующий.

Понял, зачем их сюда пустили. Мне бы подошел кто-то чуть похуже. Чтобы метался и подставлялся. Чтобы потерял чуть побольше сразу. Чтобы не прикидывал, в какую сторону прорываться — и где его зажмут в следующий раз. Мы их дожмем — мы взяли их в мешок, на нашей стороне склоны и речка, и то, что коннице негде взять разгон… а когда подтащат легкую артиллерию, станет совсем весело. Но хотелось бы побыстрее. И подешевле. А не получится. Вот сунулись к ним — еще стрел выманить — а встретили сунувшихся огнем. Рискованно — у аркебуз дальность крепко поменьше, но и разумно, особенно если пороха и пуль вдосталь.

Быстрее всего было бы, реши они прорываться назад. Тут с трех сторон зажать, а четвертую — пробку — заткнуть поглубже. Но это очень дорого. Для нас. Для них — полная безнадега, но хоть не даром умрут. Там, внизу, думает Жан, не шваль, крадущая кур у крестьян. Там настоящий противник, заставляющий себя уважать. Парадокс: с куроедами воевать противно, а с достойными врагами — трудно. Чего ж мне надо для полного счастья? Чтоб дешево и сердито? Не бывает, давным-давно отец объяснил. Но — хочется все-таки.

Так, остро и бессмысленно, всегда хочется невозможного: чтобы не было и нынешнего августа. Не оставаться вдруг, в одночасье, старшим. Не слышать с утра, безобидным будним днем, что ты проснулся, а отец — нет. Даже зная, что это когда-нибудь случится, отплакав свое вволю еще лет в семь, когда отец, вернувшись как обычно из дворца, объяснил, что в любой день, хоть завтра, Жан может стать главой семьи и дома. Неважно, что единственному сыну может быть совсем мало лет. Здесь нет маленьких. Не в этом городе, не в этой стране…

Тогда он рыдал взахлеб несколько дней подряд. Отец не утешал. Говорил, что пока можно. Потом будет нельзя, нужно будет действовать, не тратить времени на чувства. Так и вышло. Королевские глупости, дурацкая толпа у посольства, похороны, а потом — дорога на Алансон… и пустота, которую так плохо заполняли дела и люди вокруг. В их семье мужчины редко доживали до пятидесяти, но кого это может успокоить?..

— Ждем, — говорит де ла Валле. — Теребите их помаленьку, но только прикрываясь. Посмотрим, что решат к вечеру.

Бывает так, что люди, которые вот сейчас готовы драться — и умирать готовы, особенно если с противником в обнимку — потопчутся на месте, охолонут и сердце потеряют. И тут не повезло. Стоят, соображают, прикидывают — а людей крутят и лошадям отдохнуть дают. Не просто крепкий кто-то там у них. Умный. Понимает, что мы тоже рискуем. Конечно, шансы, что еще одна такая же компания да как раз на нас набежит — невелики. Но они есть, потому что знающий дело человек пойдет как раз сюда… а у нас руки заняты.

Вот только когда герцог Ангулемский мастерил свое второе кольцо, он его части клал внахлест. Пока до нас кто-то дойдет, тут же дойдут и к нам на подмогу из Сен-Кантена или от Котюна. Альбийцы об этом не знают, хотя могут и догадаться. Что ж, пусть пока подумают — а перед закатом отправим к ним парламентеров. С честнейшим рассказом, кто еще где стоит, и почему подмоги им ждать не стоит, а полагаться на нее тем более нельзя.

Наглый у них командир. Наглый до неприличия. У посланного офицера поинтересовался, в какую цену пойдут вскоре на востоке те люди, которых я не потрачу на него сегодня.

Ночью они сами ткнулись. Не на прорыв, а так, проверять, насколько у нас все прикрыто и пристреляно и нельзя ли застать нас врасплох. Проверили, откатились.

— Гордон, а отправляйтесь-ка вы, — Жан прикусывает улыбку. Это жестоко, зато убедительно. Каледонец, искренне считающий, что неплохо бы этих окруженных перебить всех, предлагающий условия сдачи от лица де ла Валле. Другого де ла Валле, конечно… но у Эсме, несмотря на полумрак, на лице будет все написано. Что думает лично он, и что велел командующий, добряк такой, не сказать еще хуже.

К тому же экс-Марию не впечатлишь ни шуткой, ни дерзостью, с него все скатывается. Он как клещ, пока своего не добьется, не выпустит.

Гордон вернулся, когда уже было совсем светло. Привез аккуратно исписанный листок бумаги. Протянул, сказал:

— Я не смог их сдвинуть дальше. И они требуют вашего слова. Как графа де ла Валле. Или так или… как он сказал «лошадям уже надоедает». Тоже гиберниец.

В том смысле, что разные они бывают, будто Жану это неизвестно.

— Жить им надоедает? Лошадям не может, — буркнул Жан, потом поднес лист с условиями к глазам. Принялся читать. — А?.. Э-э… Хм. И это?

Парламентер стоял, заложив руки за пояс, то ли любовался утренним небом, то ли скучал. Поросенок каледонский, ну хоть бы улыбнулся, хоть бы гордую морду сделал в ответ на все эти изумленные междометия. Нет же, изображает дерево. А гордиться есть чем. Полная сдача, с передачей всего оружия, лошадей и боеприпасов, под выкуп — не для всех, правда, только для тех, за кого могут заплатить, — обещание переместиться, куда будет указано и не присоединяться к войскам Альбы даже при наличии возможности. Под подобающее обращение с пленными, помощь раненым, довольствие и право выкупить все сданное. Очень хорошо. Одна беда: решать нужно сейчас, а Валуа-Ангулем может и не согласиться. Ну и к черту…

— Слово им будет. Идите отдыхать, я сам закончу. — Нет, ну как его, такого, хвалить-то? А надо как-то. — Гордон, я доложу обо всем герцогу Ангулемскому.

Кивает, будто не ждал иного…

А с командиром и вправду нужно познакомиться. Он уже понял — разгром. Все, что можно — оторваться и уйти и кому-то еще помочь. Больше не получилось бы при самой большой удаче. Без удачи — сохранить своих, хоть как-нибудь. Эти условия я приму. Потому что мне дорого время и дороги мои люди. Я их приму — и они достаточно хороши для нашей стороны, чтобы любой, сколь угодно жестко настроенный командующий подумал, стоит ли искать лучшего от того, что и так неплохо. Да еще и переступать на этом через мою честь… со всеми последствиями.

Голос звучит ровно, хорошо заполняет помещение — правильный, отчетливый, но мягкий и не очень громкий звук. И в нем все, что положено: гордость, удовлетворение, признательность — и тень улыбки. Мы сделали дело, мы сделали его хорошо, все собравшиеся — и не только они — заслуживают похвалы, а некоторые — особенно. Нормандия практически очищена, что осталось — бежит и молит Бога, чтобы их нашлось кому подобрать. Потери невелики, лишнего времени не потратили. Воля Его Величества исполнена дословно.

Все это так. И люди должны слышать, как признают их заслуги. Им это помогает — знать, что их видели, заметили, ценят. А еще люди должны слышать, что все хорошо. Все правильно.

А остальное — гнев, злобу, горечь, разоренное, потерянное, пропавшее, тринадцать лет… и половина из них прахом из-за дурацкого слова и мелочных интриг, — мы прибережем для северо-востока. Для другого противника. Он не виноват в том, что произошло здесь, но он все равно ответит.

Коннетабль удивил командиров полков и сводной сформированной на ходу Западной армии, созвав военный совет не по итогам кампании, а перед финалом. Сейчас все уже понимают, зачем их оторвали от текущих дел. С делами справятся заместители, а командиры должны представлять, что будет дальше. Дальше одних ждет марш на Шербур, ловля оставшихся альбийцев, восстановление разрушенных крепостей, восполнение поредевших гарнизонов, а других — уже с завтрашнего дня, — возвращение в Алансон. Да, уже. Да, прямо сейчас. С оставшимися задачами справитесь вы, вы и вы. Сегодня-завтра из центра страны начнут подвозить оружие и амуницию, пригонят лошадей, подойдут подводы с припасами. Заново вооруженная, переформированная армия, которую поначалу раскидали альбийцы, закончит кампанию. А перед нами, господа — Шампань.

Да, я говорил — три месяца. Но мы сделали быстрее. И грех этим не воспользоваться. Его Величество Филипп слишком много откусил и слишком жадно поглядывает в сторону Лютеции. Известия о том, что произошло здесь, нас обгонят… но вовсе не так надолго, как будет думать Его Величество. И, у меня есть для вас прекрасная новость. В Шампани нет моря.

Начните с хорошего, сообщите важное, закончите лучшим. Простое правило, и действенное. Посредине можно вставлять разбор ошибок, выговоры, недовольство — все равно офицеры покинут совет в правильном настроении, а ошибки будут исправлены без лишнего рвения, без лихорадочной спешки или желания прикопать их, лишь бы избежать второго выговора. Но сейчас это не нужно. Просчеты, неверные решения и недоразумения были, конечно. Об этом можно будет побеседовать с виновными зимой в столице. Приватно. Сейчас нельзя перебивать настроение. Так что — о лучшем.

— Признаюсь, господа, вам удалось меня удивить. — На две трети правда. Все было подготовлено так, что развалить можно было лишь по глупости. Но тем и удивили, что ничего подобного не случилось. — Многим. Наиболее удививших я назову поименно. — С описанием заслуг. Люди должны знать, что именно я ценю больше прочего. — Полковник де Витри занимал участок побережья к западу от Кутанса. Ни один альбийский отряд не прорвался к морю. Сколько было атак, господин полковник? — Коннетабль знает ответ, но пусть его слышат и остальные.

— Восемь, господин коннетабль.

— Благодарю вас от лица Его Величества, господин полковник. Под Сен-Ло господа полковники де Шоне и де Вир, — последний был предметом шуток в нынешней кампании, имя совпадает с названием города и местной речки, а, между тем, полковник родом из Лангедока, — обнаружив, что рядом с ними произошел прорыв, не дожидаясь распоряжений перераспределили свои силы, снова замкнули окружение и удержали линию. — И не дали противнику выбить из котла дно. — Прорвавшийся отряд был позже почти полностью захвачен в плен капитаном де ла Валле. — Молодой человек, нужно отдать ему должное, не стал тратить время и силы на то, чтобы первая одержанная им победа оказалась более героической.

И так далее, и так далее. Наиболее удачная атака, наименьшее число потерь… и даже наиболее удачные переговоры о сдаче. Почти каждый из присутствующих отличился тем или иным образом. Все это должно прозвучать вслух, а потом быть записано в представлениях к наградам. Когда западная сторона страны наполовину захвачена Альбой, а восточная — Арелатом, людей нужно поощрять и воодушевлять. И показывать им всю картину, которую они до сих пор видели фрагментарно, каждый свою часть.

— Еще раз благодарю вас всех от имени Его Величества Людовика, короля Аурелии. — Король, отдадим и ему должное, выбрал правильную стратегию: выбить зубы, потом договариваться. — До вечера вы все получите приказы, вечером приглашаю всех на ужин. — Одна из неплохих старых традиций. Хотя настоящий праздник будет много позже и не здесь.

В самом лучшем, в самом благоприятном случае, через год. Если не повезет — через три-четыре. Когда мы объясним всем, почему желание прирастить нечто за наш счет следует давить в зародыше. Вернее… не всем. Арморика — это сейчас, да альбийцы и не станут ждать, уйдут сами, очень быстро. Шампань и север — Франкония вмешается непременно — это от года до трех. А вот Марсель и все прочее… это надолго. Даже если Корво удержит реку не очень дорогой ценой. Это надолго.

Офицеры расходятся. Впрочем, не все. Де ла Валле остается, ему деваться некуда, командование он уже сдал. Каледонский представитель, отличившийся в переговорах — тоже. Его, к счастью, не видно — устроился в углу за плечом в ожидании распоряжений. А их нет. Передачей приказов есть кому заняться, а господин коннетабль ближайшие три часа планирует посвятить отдыху.

Впрочем, сейчас де ла Валле — не капитан королевской армии, а глава королевской партии. И задержался именно в этой связи.

— Господин герцог, — капитан истолковал движение как приглашение говорить. В кои-то веки правильно. — Надеюсь с поставками и сроками не было никаких затруднений?

— Если вычесть все, что зависело от господина начальника артиллерии д'Анже. — Который был одним большим затруднением с того дня, как ныне покойный де ла Валле выхлопотал ему этот пост у ныне покойного Карла. Люди уходят, а вот последствия их действий остаются. Нынешняя кампания не стала исключением.

— Господин коннетабль, если я вас правильно понимаю…

— Нет, вы меня понимаете неправильно. Господин д'Анже не руководствуется партийной враждой. У него просто есть свое мнение о том, что такое пушки и как их применять. И, право слово, я предпочел бы любую личную злобу, если бы он при этом закупал то, что действительно нужно, и приглашал тех кто и вправду что-то умеет.

— Тут я почти бессилен, — де ла Валле устраивается на стуле поудобнее. Забавно, этакий фризский жеребец, а двигается легко — почти как тот же Корво… — Если бы можно было объяснить все это враждой партий… У меня есть к нему претензии как раз по этой части. — И пауза. Молодой человек изволит изъясняться намеками.

— Я слушаю вас. — Я выслушаю любые предложения, которые позволят объяснить господину д'Анже, что такое «цапфа», не доводя дело до убийства.

— Он принимал живейшее участие в моей судьбе еще до отъезда. Спасал. От вас. Его Величество, дескать, совершает опрометчивый поступок, позволяя вам как-то дотянуться до этой моей судьбы. — Интересно, ему отец голос и ритмику речи ставил, или учителя? — Он мне надоел. Его Величеству уже тоже. Я хотел бы после Шампани представить королю подробный доклад. По каждой ошибке.

Да, вот так хлопочешь, заботишься, а несчастный молодой человек с размозженной судьбой тем временем говорит о тебе «он мне надоел». Почему я не могу сочувствовать господину начальнику артиллерии?

— Что ж, я предоставлю вам нашу переписку и копии всех сделанных им распоряжений… известных мне. По окончании первой части кампании мы сможем обсудить обнаруженные вами ошибки.

Судя по выражению лица, я господину капитану тоже надоел, не до смерти, так до остервенения. Кажется, господин капитан хотел подсунуть королю мой отчет от своего имени, а не ковыряться в переписке, да еще и если речь идет об области, где сам он не очень-то уверен в собственных познаниях. Просто взять и представить жалобу, что д'Анже мало того, что господину графу де ла Валле под ноги суется и мешает дружбе, так еще и глядите, не то дурак, не то вредитель.

Но он, увы, дурак. И если господин де ла Валле не научится отличать таковых… то мы рискуем тем, что следующий начальник артиллерии, не соответствующий занимаемой должности, не надоест главе королевской партии достаточно быстро. Ибо не станет так настойчиво спасать главу партии.

За плечом — полувздох. Господину Гордону смешно. Действительно, смешно. Капитан проявил инициативу, ему предоставили возможность ее довести до конца, а он щурится так, словно у него в руках арбалет.

— Это, — не оглядываясь, говорит коннетабль, стуча пальцем по стопке книг, — ждет вас. Возвращать не нужно.

Легкое шуршание в углу смолкает. Кажется, там перестают дышать. И правильно делают. У вас, господин Гордон, весьма толковый глава рода, знающий цену бумаге и умеющий замечать последовательности. Господину де ла Валле в этом смысле повезло куда меньше.

А награду — как и многие прочие — представитель заслужил. Разумно провести переговоры о сдаче сумеет не каждый офицер, а тут вообще мальчишка, да еще и каледонский. Книги он любит, это хорошо.

— Еще что-то, господин капитан?

— Есть ли что-то, что я могу сделать заранее? Я имею в виду ситуацию в Шампани…

Можете, молодой человек. Не знаю, насколько вам это понравится.

— Я не знаю, понимаете ли вы, насколько текущее положение провинции играет на руку нашим противникам.

— Я был в Шампани, господин герцог. Точнее, я был с отцом в Лионе, мы ехали через север. Когда мы пересекли границу, я поинтересовался, почему в нашей части так редко поднимают восстания, да и вообще еще не отделились к чертовой матери.

— Резонный вопрос. Ответов на него много, но самый простой… в Арелате достаточно долго смотрели на шампанских ткачей и шампанские ярмарки не как на возможное приобретение, а как на конкурентов, которых следует разорять. И продолжали смотреть — видимо, по привычке, даже когда конкуренты перестали представлять особую угрозу… по вине других людей. Так что у местных жителей не было особых причин стремиться под руку соседей. Сейчас положение изменилось. И чтобы положить нечто существенное на нашу чашу весов, полномочий коннетабля недостаточно — они кончаются с войной.

— Господин герцог, если вы будете наместником Шампани, когда вы будете заниматься всем остальным? — Де ла Валле поднимает брови. Однако, у него и амбиции. Вопрос королевский, а не капитанский.

— Думаете, что справитесь — просите эту должность для себя. — Молодой человек откажется. Молодой человек неглуп.

Де ла Валле на глазах начинает надуваться. Что его на этот раз не устраивает? Что ему на этот раз непонятно?

— Благодарю, господин герцог, это не входит в мои интересы.

Как будто нас кто-то спрашивает, что входит в сферу наших интересов, а что нет. И как будто дело может обстоять иначе. Это ваша обязанность, молодой человек: знать и уметь. Привилегиями вам платят именно за это. Впрочем, большую часть времени вы это понимаете.

— И в силу понятных причин, господин граф, я предпочел бы, чтобы это предложение исходило от вас.

Хотя, как ни странно, у меня нет уверенности, что Его Величество мне откажет, если об этом попрошу я. Что-то донельзя странное случилось с кузеном, пока я был на юге. Его не то что бы подменили — он по-прежнему не видит общей картины и начинает кричать, натыкаясь на то, чего не понимает. Но вот очевидные вещи он теперь замечает сам. И ни одного абсурдного обвинения, что самое поразительное. Если на него так подействовала смерть старшего де ла Валле, то хорошо, что я не подозревал о возможности такой метаморфозы. Искушение могло оказаться слишком сильным.

— Я сделаю все, что в моих силах, чтобы вы получили назначение наместника. Если вы позволите, я завтра отправлюсь в Орлеан для беседы с Его Величеством. Вряд ли я застану вас здесь по возвращению. Мне направляться в Реймс или Суассон?

— В Суассон. Зайдите ко мне завтра утром перед отъездом.

— Слушаюсь, господин… коннетабль. — Капитан с явным удовольствием покидает кабинет.

Если бы с ним можно было общаться только посредством бумаги, цены бы не было молодому человеку.

Совет закончился, господин глава королевской партии ушел надуваться с досады, текущие дела, что удивительно, сделаны, все — такое бывает очень редко. Но там, где случается одна огромная неприятность, редко лезут еще и мелкие. В нормандской кампании их почти не случалось. Разнородные детали сводной армии сложились в единый механизм и не требовали особой притирки. Три часа можно потратить на отдых… но сначала придется выяснить, чего еще изволит желать каледонский представитель.

Представитель умеет вопросительно молчать и вопросительно смотреть в спину.

— Что вы желаете сказать, господин Гордон?

Молодой человек делает несколько шагов вперед и поворачивается. Предположительно, чтобы на него было удобнее смотреть. Вид задумчивый. Наверное, решает, желает ли он сказать, и если да, то что именно.

— Ваша Светлость, я осмелюсь спросить, изменится ли мой статус после окончания кампании? И если изменится, в каком качестве я мог бы остаться при армии, если это представляется возможным?

Странное существо долго готовило эти две фразы. Первая из них — лишняя, ибо ответ очевиден. Вторая — смешная, и ответ не менее очевиден. На службу в королевскую армию может поступить даже каледонский юноша, благо, он уже отличился и может на что-то претендовать. Коннетабль Аурелии разглядывает королевский подарок. Представитель — о диво! — смотрит прямо в глаза.

— Вы хотели задать другой вопрос. Эти два не имеют смысла.

— Простите, господин коннетабль. Я хотел бы, если мне будет дозволено, просить вас о разрешении и далее находиться при вашем штабе.

Исключительно мстительный молодой человек. Если я скажу «нет», то по своим детским правилам он выиграет. Если я скажу «да», штаб обретет завершенность провинциального родового гнезда — это там дом не дом без строго расписанных по покоям и галереям призраков.

Каледонский представитель еще не наигрался. Впрочем, играет он тихо и преимущественно сам с собой, а правила игры требуют быть полезным, терпеливым, исполнительным… в общем, безупречным. Перед лицом несправедливого тирана и чудовища. Что ж, пусть.

— Господин Гордон, с момента нашего прибытия в Суассон вы назначаетесь переводчиком при господине капитане де ла Валле. Ваши обязанности — сделать так, чтобы господин капитан понимал все, сказанное при нем. Еще было бы неплохо, чтобы окружающие могли понимать его самого, но я не требую от людей невозможного. Вы можете идти.

Бесшумно прибрав все подаренные книги, существо проплывает к выходу. Да, фамильное привидение как есть. Штабное.

На пороге, уже закрывая дверь, штабное привидение оборачивается через плечо — как бы ненароком, придерживая стопку книг подбородком, — и обнаруживается, что оно умеет смеяться. Беззвучно, как и подобает добропорядочному призраку.

Все, больше людей рядом нет. Свои, свита — не в счет. Можно остановиться. Вокруг что-то будет происходить. Но без него. На три часа.

5.

«Философское познание исходит из того, какими законами управляется мироустройство — и затем пытается определить, как эти законы будут реализовываться и взаимодействовать в конкретных случаях.

Главная опасность: отвлеченность. Даже если общий принцип выделен правильно, практические следствия будут оцениваться, исходя из умозрительных представлений об этом принципе.

Пример. Аристотель писал: „…если слепить из воска сосуд и, заткнув его горлышко так, чтобы вода не проникала внутрь, опустить в море, то влага, просочившаяся в сосуд сквозь восковые стенки, окажется пресной, ибо землеобразное вещество, чья примесь создает соленость, отделяется, словно через цедилку“. Это положение великого натуралиста в течение столетий считалось ошибочным, ибо противоречило всем известным теориям. И каждый комментатор считал нужным указать, что в этом месте Аристотель излагает древнее заблуждение. Я изготовил сосуд из воска, запечатал его в присутствии трех свидетелей и опустил в морскую воду. После того, как сосуд на треть заполнился водой, я вскрыл его в присутствии тех же свидетелей. Вода, содержавшаяся в нем, обладала всеми свойствами пресной, но была более прозрачна и приятна на вкус.

Опытное познание исходит из эксперимента и практики — и затем пытается определить, какие общие законы могли бы описывать существующее.

Главная опасность: произвольное установление связей, принятие части за целое, ограничение результата видимыми последствиями.

Пример. Насколько мне известно, злое деяние, называемое „порчей земли“, доселе считалось самодостаточным и рассматривалось как способ, которым малефик стремится угодить врагу рода человеческого и навлечь вред на ближних. Однако, в процессе постановки опыта совершенно иного свойства, обнаружилось, что данный ритуал дает возможность совершать или вызывать значительные противоприродные действия по воле и желанию — и если за последние полтора тысячелетия чудеса такого рода не происходили, то только по невежеству малефиков, которое в этом случае следует считать сугубым благом. Особенно в связи с тем, что, как выяснилось в ходе того же опыта, использовать накопленное может не только тот, кто проводил ритуал, но и любой достаточно решительный знающий человек.

Кстати, следует отметить, что предварительные предположения о том, что принесенное от себя, добровольно, в среднем обладает большим потенциалом, чем попытки воспользоваться другими живыми существами или людьми, подтвердились полностью и самым решительным образом. Ближайший теологический вывод из этого обстоятельства, впрочем, скорее всего неверен, поскольку является редукцией по одному свойству — но зато хорошо объясняет, почему малефики с таким упорством пытаются инвертировать обряды церкви и ключевые пункты священной истории.»

Следующая страница, заметки италийским карандашом:

«1. Привлечение сущности заняло чуть больше четырех часов — примерно вдвое больше, чем обычно. Что повлияло? Присутствие второго человека? Масштаб предполагавшейся просьбы? То, что внимание было всецело поглощено едва не состоявшейся катастрофой? Внешнее вмешательство? Случайность?

2. Что или кто? До сих пор разумность была неочевидна. Сейчас вопрос: одно существо или несколько? Если одно — безусловно, разумно, но, видимо, в слое или сфере, с которыми человек может соотноситься только в процессе умирания. Это объяснило бы многое, но пока полученных сведений не хватает даже для гипотез.

3. Общение: прямое понимание. Механизм не вспоминается. Как стало ясно, что моя просьба и цель сущности, не совпадая по задаче, сходятся по результату, и, что, осуществив ее желание, я попутно осуществлю и свое — не знаю. Сведения просто появлялись, осознавались как истинные.

Пометка на полях: взаимодействие в ходе опыта и беседы с очевидцами, все подтверждается.

3а. Мешало: воспаление, кровопотеря. Кроме того, ощущался сильный холод, за пределами переносимого. Кажется, внешний. И раздражение, тоже внешнее. Направленность не удалось уловить.

Пометка на полях: внешняя кровопотеря по истечении определенного времени с неизбежностью (исключая чудо) ведет к смертному исходу. Внутренняя кровопотеря еще и не позволяет регулировать скорость и, соответственно, сроки. Необходима помощь знающего врача, однако, само действие противоречит клятве Гиппократа.

4. Вопреки теориям о подвижности и неустойчивости эфира, управление погодой, оказывается, требует больших вложений. В отсутствие дополнительного фактора в виде деятельности марсельских малефиков/малефика и желания сущности эту деятельность пресечь, получить стихийное бедствие нужного масштаба было бы невозможно.

Пометка на полях: что и к лучшему.

Пометка ниже: постановка дальнейших опытов такого рода может быть слишком опасна. Вероятно, потребуется незаинтересованный и решительный внешний наблюдатель.»

Человек в черно-белом светском костюме орденского образца сидит в уютном кресле, пьет изумительно вкусное горячее вино со специями, ест не менее вкусный слоеный пирожок со свежим творогом и шпинатом и думает о пользе предвзятости. Если бы он по случайности обнаружил хозяина дома сам, он ожидал бы увидеть в нем своего и разочаровался бы. А так он рассчитывал встретить нечто достаточно гнусное — и как же приятно было ошибиться. Ну злопамятен синьор Петруччи, так для его семейства это не удивительно. Ну тщеславен как рыба-луна, так из настоящих ученых кто же не падок на признание? И грехи по меркам Города невелики, и хозяин о них знает и поставил на службу делу. Смотри и радуйся.

Если бы другой… памятливый синьор написал настоящий, по всем правилам, донос, согласившись стать свидетелем, да нашел бы еще одного свидетеля под пару, то сюда бы пришли совсем иные гости. А еще вероятнее, хозяин сам оказался бы в роли гостя в ромском Священном Трибунале. Но молодой синьор проявил достохвальную умеренность в суждениях. Особенно же начал ее проявлять после двух часов беседы, вращавшейся, как тележное колесо вокруг оси, вокруг одной-единственной мысли — «ну и фантазия же у вас, многоуважаемый синьор де Монкада, знатная выдумщица, наверное, была ваша толедская нянька…».

К концу беседы де Монкада осознал, что поступил умно, обратившись со своими подозрениями к людям, способным оные подозрения развеять. Поскольку лучше двадцать пять раз выслушать обидные слова о силе своего воображения, чем незаслуженно заподозрить в колдовстве даже очень неприятного тебе человека. А уж обвинить…

А вот те, кто беседовал с ним, поступили не вполне хорошо. Поскольку сказали синьору де Монкаде правду и только правду, но не всю правду. Правда заключалась в том, что Господь создал волю человека свободной, а потому никакое колдовство, никакие чары неспособны склонить ее туда, куда она сама не стремится. Только правда заключалась в том, что если злая сила нашла трещину и все же проникла внутрь, знающему человеку ее след виден, как путь кометы через небо. А родичи, о которых так беспокоится синьор, чисты как голуби. А вот вся правда…

Всей правды заботливый синьор попросту не понял бы. Как не понимал ее пока что гость синьора Бартоломео Петруччи, Бартоломео Сиенца.

Хотя от синьора де Монкады гость отличался не только медлительной рассудительностью, но и без малого тридцатилетним опытом в пресечении любых происков пресловутой злой силы, то, что он увидел, требовало тщательного обдумывания и внимательного изучения. Разобраться с самим хозяином было не в пример проще. Умен, необыкновенно тщеславен, мыслит широко и свободно… если речь не идет о нем самом. Там нарисовал себе игольное ушко образа, и через него выглядывает в мир. Бескорыстный щедрый добрый Бартоломео да Сиена. Что ж, пусть дурачит сам себя, многие по сути своей таковы, что лучше как есть на люди не показываться, хотя от смирения братьев Ордена до суетного желания сиенца выглядеть смиренным — как от Ромы до земель антиподов. Пешком.

Но это — обычное, человеческое. И не самое худшее из человеческого. А легкая обида, которую все еще чувствует гость — от того, что от человека такого ума и такой отваги и во всем остальном ждешь настоящего, а не подделки. Но — человеческое. И не более того. И это — самое поразительное.

Синьор де Монкада ушел, успокоенный. И не узнал, что самое странное в деле его родича, Альфонсо Бисельи, заключается как раз в том, что Альфонсо не околдован. Попал в руки чернокнижников, встретился с врагом рода человеческого, общался с ним — все это у него буквально на лбу написано… и ничего. Малефики умерли страшной смертью, а молодой человек как был невинным агнцем, так и остался. Даже тень на него не упала. Удивительная история.

Но пока речь шла об одном Альфонсо, происшествие не выходило за пределы вероятия. В конце концов, молодой человек, сохранивший свои неудобные для вельможи, но заслуживающие искреннего восхищения душевные качества при дворе короля Ферранте, способен, наверное, устоять перед любым соблазном. Кроме того, чистые душой всегда могут рассчитывать на помощь свыше. А вот когда братья внимательно присмотрелись к предполагаемому совратителю и малефику — тот как раз впервые вышел из дому после болезни — тут всем троим наблюдателям показалось, что они Божьим попущением слегка сошли с ума. Бартоломео да Сиена выглядел так, будто он с этой тварью, по меньшей мере, пил вино каждую вторую пятницу. И это общение не оставило на нем никакого следа. Ни малейшего. А кроме того, он не делал зла — ни ради того, чтобы получить силу, ни при помощи самой силы.

Что оставило на сиенце следы, видимые обычным взглядом — это довольно интересный вопрос. На нападение разбойников он не жаловался, никакой вражды ни с кем не затевал, люди Монкады оставили его в покое — не только потому, что синьору Уго объяснили про его воображение, но и потому что синьора Уго спешно вызвал к себе двоюродный брат, и де Монкада отправился заниматься делом, к которому годился в десяток раз лучше: войной.

Однако синьор Петруччи сильно пострадал месяц-полтора назад. Может быть, просто избили, а, может быть, выспрашивали какой-то секрет. С усердием, не слишком заботясь о последующем телесном здоровье допрашиваемого. Это очевидно, если знать, на что смотришь, а гость сиенца разбирается в данном вопросе много лучше, чем сам хотел бы. И никаких жалоб. Интригующая история.

Как выглядят бывшие одержимые, если из них удалось выселить злого духа, гость знал тоже. Ничего похожего.

И — хрустящая корочка пирожка — радушие, с которым здесь приняли дознавателя ордена, было искренним. А примешивалось к нему разве что сильное любопытство и легкий, дальний, прохладный запах иронии.

Бартоломео-сиенцу было очень интересно знать, что он может извлечь для себя из внимания Священного Трибунала. И он не боялся ни визита, ни более подробного изучения или даже расследования. Что заставляло сходу предположить, что о том, чем занимается Трибунал, синьор Петруччи знает много, много больше Уго де Монкады. Это слегка настораживало, отчасти удивляло, но само по себе опасности не представляло. В Роме очень многие знают о существе дела не по слухам и страшным россказням, а по годам обучения в Перудже и других университетах. Там в головы будущих иерархов церкви вкладывают верные, хоть и ограниченные, представления об Ордене и его задачах.

— Синьор Петруччи, нам совершенно случайно стало известно, что вы посвящаете часть своего времени общей теории магии, — гость отхлебнул еще вина. — Да, вы правильно меня понимаете. Вы не нарушили ни светских, ни церковных законов. Об этом и речи нет. Но предмет ваших исследований опасен. Для вас и для окружающих.

Хозяин дома пожимает плечами. Ему немного больно это делать.

— Механика опасна. Медицина опасна. А уж химия… — синьор Петруччи фыркает себе под нос, видимо, ему есть, что вспомнить. — А если судить по дальним последствиям, то я не знаю дисциплины опаснее теологии.

Скучный ход, думает гость. Избитый. Те, кто поглупее, приводят совсем смешные отговорки. Почему мне нельзя, а соседу можно. А что мне еще было делать. Я не хотел, оно как-то само. Не думал, что получится так плохо. Более сообразительные любители запретных исследований обычно говорят, что все опасно. А что нож, что нож… да убить и пальцем можно! А что теория магии, да от обычного инженерного дела — глядишь, и крепости нет!..

— Так что, — говорит хозяин дома, — если вы предложите мне отказаться от занятий, я не смогу вам этого по совести пообещать. Но я не рискну сказать, что понимаю, с чем имею дело. Некоторое время назад я был уверен, что способен хотя бы приблизительно оценить и масштаб, и природу, и характер взаимодействия… ну вы представляете себе, что временами происходит с такими уверенными людьми?

Да уж. В лучших случаях их приходится потом долго учить снова быть людьми — жить, думать, чувствовать, принимать решения. О худших и вспоминать не хочется. Но синьор Петруччи, кажется, отделался легким испугом. И даже не испугом, а недоумением и чувствительным щелчком по самолюбию. Повезло. Или он что-то сделал правильно, сам того не понимая.

— Чем же вас не устраивает официальное объяснение Церкви? — Еще один, желающий на своем опыте убедиться в том, что это правдивое, честное, абсолютно точное объяснение. И конца-края этим желающим нет. От вечных льдов на севере до вечных песков на юге.

— Тем, что оно не совпадает с результатами, полученными опытным путем, — спокойно отвечает Петруччи. — У меня самого сейчас ничего не сходится, просто загадка на загадке, непонятно даже, с чего начинать и за что тянуть. А как я жив остался, я и вовсе не понимаю. Но в одном у меня сомнений нет — то, с чем я имел дело, чем бы оно ни было — не злая сила. Очень опасная. Очень страшная. Очень большая. И недобрая, по нашим меркам. Но она не любит зла и не толкает творить зло. Возможно… теперь мне это кажется куда более вероятным, Орден прав на уровне практики. Но на уровне теории — пока что оно выглядит много сложнее.

Чтобы узнать, о чем именно сиенец говорит, нужно его допрашивать с пристрастием. А законных оснований нет. Колдовских обрядов он не совершал, зеркала не портил, жертвы не приносил. Ни в прошлом месяце, ни в прошлом году, да вообще никогда. Что ж, настаивать пока необходимости нет…

— Кто же толкает на зло, синьор Петруччи? А кто обезволивает человека, превращая его в инструмент совершения зла? — Не буду спрашивать, кому я противостою почти три десятка лет, думает гость, не поможет и не убедит. А вот одержимые — весьма поучительный предмет для беседы.

— Зло внутри нас, — убежденно сказал сиенец. — Настоящий дьявол. Ему не нужны зеркала, мы ему все открываем сами. А то, что вселяется в одержимых… вот это одна из тех вещей, которые у меня не сходятся.

— А почему, собственно, вы пытаетесь наделить… предмет нашей беседы строго ограниченным набором качеств? Об этой силе недаром говорят, что она — обезьяна Господа нашего. А у обезьян весьма разнообразные ужимки.

— Потому что я еще не видел обезьяны, которая в одинаковых условиях вела бы себя одинаково. Предсказуемо.

Он не боится. Он меня совершенно не боится — и это говорит о синьоре Петруччи в сто раз больше, чем все остальное, взятое вместе. Он убежден, что я честен и что меня интересует истина. Он знает, что невиновен. С его точки зрения, у него нет никаких причин для страха. И, кажется, кажется, это ощущение правоты, допустимости — оно не только внутри него, но и отчасти вокруг. Совсем странно.

— Изучение того, что вы называете силой — дело благое. Чем больше мы узнаем о нечистом духе, тем надежнее сможем противостоять его искушениям и стремлению причинять вред. А оно есть, это стремление, как бы вам не хотелось разделить разные маски, увидеть в притворном добре, творимом только чтобы запутать и надежнее увлечь, разные сущности. Нет, это разные ипостаси. Ложь простая и ложь утонченная… — слегка сбился, нужно вернуться к сути дела. — Но это, как я уже сказал, еще и крайне опасное дело. Мы очень хорошо это знаем. Когда с Сатаны срываешь маску, он ведет себя сообразно своей природе. Синьор Петруччи, нужно ли вам открывать уже открытое и лично убеждаться в уже известном, рискуя гибелью и души, и тела?

— Я не думаю, что убеждаюсь в уже известном. Поверьте, у меня есть к этому основания. У меня, к сожалению — или к счастью — нет таланта к магии, поэтому там, где вы просто чувствуете или слышите, я могу полагаться только на умозаключения и опыты. Но если бы вы увидели во мне то, что узнали — вы бы разговаривали со мной не один и иначе, не так ли? Рассматривайте это как… косвенное доказательство того, что я, нет, не прав. Могу быть прав.

— Вы сделали ошибочное умозаключение, синьор Петруччи. Ваше доказательство правоты не является доказательством. — Видел бы он себя со стороны…

Заключение инквизиционного суда стало бы однозначным и единогласным: состоит в сношениях с Дьяволом. Но судить его пока не за что: сам колдовства не творит, других к тому не побуждает. Просто, извольте осознать, завел дружбу с Сатаной. Бескорыстную, питаемую лишь ученым интересом.

И как это вообще возможно? Метода какова?..

— Вы не представляете себе, в какое искушение меня вводите, — улыбается хозяин. — Но моя откровенность может повредить другим делам и другим людям, не имеющим отношения к предмету спора.

Синьор Петруччи складывает руки перед собой, ладонь к ладони. Вид у него, будто он придумал какую-то очень веселую каверзу. А если еще раз приглядеться, очень тщательно приглядеться, то выходит странное: помимо Сатаны, вонь которого не спутаешь ни с чем, сиенец состоял, сравнительно недавно, в связи с одной из тех древних сил, которые не дружественны, а порой и враждебны Дьяволу. Они существуют, они порой даже вмешиваются в людские дела, но редко или никогда не обнаруживают себя перед людьми… Этот смелый человек, кажется, добрался и до одного из таких духов. У философа разнообразные интересы, но, увы, к Сатане он обращается много чаще. То-то у него концы с концами не сходятся. Что ж, посмотрим. Может быть, он разберется раньше, а, может быть, и мы.

— Я не собираюсь уезжать из Ромы, во всяком случае, уезжать надолго. Я всегда буду рад видеть вас или любого из ваших коллег. Впрочем, возможно это не вполне удобно для вас… как только я смогу свободно передвигаться, мне не составит труда регулярно появляться в любом подходящем месте. Я допускаю, что я не прав. И если я ошибаюсь, я вряд ли замечу ошибку вовремя. И потом, это просто слишком большая сила. Даже если я прав, я могу зайти чересчур далеко.

Пожалуй, больше говорить пока не о чем. Только, кажется, когда появится тема для беседы, предмет изучений синьора Петруччи придется отдирать от синьора Петруччи… или выдирать из синьора Петруччи вполне обычным образом. Что, конечно, убедит упрямого синьора, но доставит ему не слишком много удовольствия. Кроме чисто научного.

Что ж, мы подождем. Мы умеем ждать. Сиенец может открыть что-нибудь новое — деталь, штрих, особенность. Это окажется полезным. Но рано или поздно он оступится. Тех, чье тщеславие толкает на подвиги и добрые дела, нечистый дух улавливает также надежно, как тех, кто обуян гневом или алчностью.

— Вы предлагаете достойные условия. Нам и самим интересно, что ж, пусть так и будет. Но… послушайте, что я вам скажу сегодня. Вы не покупали у этой силы возможность открыть клад, уничтожить соперника, добиться любви, вновь обрести молодость или получить признание. Вы не приносили ей в жертву ни человека, ни петуха. Вы не можете быть преследуемы Трибуналом. Пока. Пока, синьор Петруччи. Потому что то, с чем вы заигрываете — это все тот же Сатана. Не только я вижу это. Я никогда не позволил бы себе делать выводы на основании лишь своих наблюдений. И когда предмет ваших интересов подтолкнет вас на скользкую дорожку, мы будем говорить не так и не о том, вы это понимаете?

— Если это произойдет, — кивает хозяин дома, — вряд ли я, конечно, буду этому разговору рад. Но сейчас я вам очень признателен и за визит, и за обещание.

И не лжет. До чего же полезный смертный грех — тщеславие.

В посещении друзей инкогнито, без свиты и надлежащей пышности, есть свои недостатки. Если тебя все-таки заметят, то потом не миновать разговоров, а особенно — предположений, кто была та красотка, которую Его Светлость не пожелал показывать никому, даже своей скромной свите. Объясняйся потом с супругой…

Есть и свои преимущества: если все-таки не узнают, то ведут себя так, как с любым другим жителем Ромы, определяя положение по платью и оружию. А темных плащей и вполне обычных клинков местной работы в городе — в избытке. Молодой синьор в неброской маске определенно из благородной семьи, но, вероятно, младший сын среднего сына. Вокруг говорят, не стесняясь, толкают или пропускают как всех прочих — да и к хозяину проводят не с громкими объявлениями о том, какая важная персона пожаловала, а по-простому. Как раз пока уходит предыдущий гость.

Невысокий, очень приятный на вид человек в строгом черно-белом платье… похож на синьора Бартоломео, не лицом, не манерами, чем-то внутри. Наверное, тоже ученый.

— Ваша Светлость, — говорит синьор Петруччи… прощай инкогнито, — позвольте вам представить высокоученого отца Агостино, старшего следователя Священного Трибунала города Ромы.

Человечек в черно-белом платье, в черно-белом, конечно же, Орден Проповедников, как, ну как я мог не заметить, наклоняет голову, приветствуя. Хорошо, что положенные слова и движения складываются сами, а то можно было бы сбиться. Старший следователь Трибунала. Здесь? Зачем?

Нельзя выдавать свои чувства. Но, наверное, уже поздно. Эти всегда все подмечают — страх, неуверенность, колебания, неприязнь. Любое из чувств трактуется как доказательство вины. Какой, в чем? Неважно. Вина всегда найдется, достаточно человека напугать и заставить сомневаться в своей невиновности. А уж герцог Бисельи… его никак не назовешь невинным. Те люди умерли. Да, они пытались похитить и принести в жертву, но ведь вышло-то наоборот. Они умерли, Альфонсо жив. Он отдал их… скажем так, собаке. Это можно говорить себе. Синьору Бартоломео. Доминиканцу — бесполезно. Он сам настоящая собака. С чутьем.

— Могу я поинтересоваться, чем синьор Петруччи обязан вашему визиту?

— Интересом к его ученым занятиям, герцог, — улыбнулся отец Агостино. — И не более.

Синьор Петруччи слегка опирается на край стола. Ему все еще больно двигаться, а что с ним произошло, он рассказывать отказался. Если дело в этих… ищейках, я не знаю, что я сделаю. Вернее, я знаю.

— Если ваш интерес будет хоть сколько-то обременителен для его ученых занятий, я сообщу Его Святейшеству.

— Ваша Светлость… — но почему обиделся синьор Бартоломео, его-то я никак не хотел задеть? — Интерес Трибунала для меня не обременителен. Ни в какой мере. Более того, он мне полезен. И как раз перед тем, как вы пришли, я благодарил отца Агостино за то, что он обратился ко мне.

Доминиканец слегка улыбается, кажется, у него свое мнение на данный счет. Может быть, и обратился так, что его можно благодарить — чтобы проверить, насколько сиенец осведомлен. Лишнее доказательство не помешает. Альфонсо не знает сам, боится ли он старшего следователя, или все-таки в нем говорит разумная предосторожность. Зато знает, что пока опасаться нечего. Тесть весьма недолюбливает эту братию и при возможности вмешивается в их дела. Не из мстительности, а пользы ради. Толедский Трибунал выжил из страны доктора Пинтора — и таких докторов, ученых и философов при дворе Его Святейшества наберется десяток. Чернокнижники как на подбор, не иначе…

— Ваша Светлость, — вступает следователь, — перед тем, как синьор Петруччи действительно высказал мне благодарность за визит, я объяснил ему, что его действия не подпадают под юрисдикцию Трибунала. И, чтобы не оставлять места для недомолвок, ваши тоже.

— Вы позволяете себе лишнее, — медленно цедит Альфонсо, тем временем соображая, что и откуда может быть известно Трибуналу. — Ваши намеки неуместны.

— Но я не намекаю, — снова улыбка. Этот человек старше, чем кажется, ему больше сорока. Может быть, больше пятидесяти. — Вы стали жертвой предательства и обмана, вас хотели вовлечь в преступление, а когда не получилось — отдали тому, кому поклонялись. Попытались отдать. И ошиблись. Они умерли, вы — уцелели, не сделав при том никакого зла. Это скажет вам любой инквизитор, просто посмотрев на вас.

Не сделав?.. Непостижимые люди. Что они тогда называют злом? По его слову умерло девять человек, а сам он поначалу, конечно, попал в переделку, но зато потом испытал нечто, весьма приятное. Все происшедшее и несоразмерно, и противозаконно, с какой стороны ни взгляни. Их должны были судить светские власти — за покушение, или вот, Трибунал — за колдовство. И не будь просьбы Альфонсо, ничего не случилось бы. Он же мог просить иного… мог. Тогда не понял, слишком ненавидел и слишком боялся, что выплывет та история, а потом сообразил. Это не зло?

— Никакого зла, — повторил инквизитор. — Эти люди умерли от того, что совершили сами. Вы могли быть милосердны к ним… хорошо, что вы это теперь понимаете, но не вы привели их туда.

— Откуда вам известны такие подробности?

— Мы побывали на месте событий. И видели вас.

И не воспользовались этим. Хотя скандал вышел бы убийственный. Именно что убийственный, такие улики против семейства тестя… тут можно много требовать и многое себе позволить. Но что-то не верится в доброту Ордена. Ходят кругами, собирают сведения… улики для них на лбу написаны, а круги становятся все уже. Добрались до синьора Петруччи. И все из-за того, что один спесивый идиот решил, что притвориться больным или уехать из города — уронить свою честь… Что они еще знают? О том, кто научил герцога Бисельи, как защититься? Могут. Получается совсем скверно. Одна ложь, другая, третья — теперь эту веревку не распутаешь, узлы будут только затягиваться.

— Вот как…

— Ваша Светлость, вы ошибаетесь, — а вот синьор Петруччи, кажется, больше всего обеспокоен тем, что в его доме поссорятся гости. — О происшествии с вами Трибунал, насколько я понимаю, узнал сразу же. В первые несколько дней. Я был неправ, мне следовало сказать вам… такое событие никак не могло пройти мимо их внимания, ну а вас просто достаточно было увидеть. Как мне объясняли, знающие люди могут читать такие вещи как открытую книгу. Но вам ничего не угрожало, потому что вы не делали ничего дурного. Вы не принимали участия в обряде, вы не поклонялись духам, не пускали их в себя, не обещали службы. Вы просто нарушили ход обряда, зная, что это будет стоит вашим похитителям жизни. И сделали это, защищая себя.

— Вы действительно мне не объяснили… — Ох. Слово… м-да, не воробей. Вылетело, а доминиканец поймал, разумеется. — Я имел в виду, что вы посоветовали мне полагаться на силу молитвы, и я считал, что этого достаточно.

— Действительно? — Глаза у доминиканца округлились от изумления, и он стал похож на веселую и чем-то огорошенную сороку.

— Да, — поморщился синьор Бартоломео, — Его Светлость, видите ли, разделяет ваши убеждения относительно природы этого существа… В то время Его Светлость начал получать приглашения от людей, которым не имел оснований доверять, но не хотел оскорбить. И заподозрил неладное. Он обратился ко мне за советом — и я объяснил, что это может быть, чего следует ждать, как распознать малефициум — и что делать, если сбудутся самые худшие опасения, а вырваться не удастся.

— Почему же вы дали совет, расходящийся с вашими представлениями? — крутит головой отец Агостино.

— Потому, что самым вредным в такой ситуации является паника, а вверить себя высшей силе — верное и сильное средство от нее. И потом, простите меня святой отец, я еще не слышал, чтобы искренняя молитва Христу или Матери Божьей хоть кому-нибудь повредила. Особенно, когда речь идет о смертельной опасности.

— Что ж… хорошо, что вы не вовлекли Его Светлость в свои опыты и исследования, — улыбается доминиканец. — Наверное, соблазн был воистину велик. Столько всего сразу можно проверить опытным путем… от действия молитвы до действий Трибунала.

— Поверьте, если бы я не проверил то и другое раньше, я бы дал Его Светлости другой совет. Еще раз простите меня, отец Агостино… но это свою жизнь я вполне доверю добросовестности ордена. Она принадлежит мне и я за нее ни перед кем не в ответе, кроме Творца. И если вы совершите ошибку, это будет ваша ошибка. С другими на такой риск я не иду.

— Я, — кивает доминиканец, — задержался более, чем могу себе позволить. Надеюсь, Ваша Светлость простит меня. Думаю, что в нашем случае лучшим прощанием будет «нескоро увидимся», не так ли, герцог?

— Мне очень жаль, святой отец, но это действительно так, — кивает Альфонсо, — Я надеюсь, что со временем это положение изменится. — Если вы достаточно надолго оставите нас всех в покое.

После ухода гостя Альфонсо садится в кресло. Он только что совершил целый ряд ошибок. Не нужно было ссориться со следователем, достаточно было его милостиво поприветствовать и не обращать внимания. Высокопоставленной особе нет дела до каких-то там следователей Священного Трибунала, особенно, когда они являются чужими гостями. Не стоило и угрожать ему.

— Синьор Бартоломео, я сильно вам повредил?

Синьор Петруччи тоже садится, медленно и осторожно, и становится видно, как он устал.

— Нет, мой дорогой друг, вы мне совсем не повредили. Вы только зря обидели хорошего человека.

— Я привык их остерегаться. И я поначалу подумал, что именно из-за них вы…

— Нет, что вы, это был очередной опыт. Видите ли, я ведь правда предпочитаю ставить их на себе. И вовсе не по доброте душевной. Просто так больше видно и больше можно записать точно, — хозяин дома нашел, не глядя, простой глиняный колокольчик, позвонил. — Здесь Трибунал не забрал той силы, что в Толедо. Этому мешает Его Святейшество. Так что большей частью они занимаются именно тем, чем должны. И если бы мы с вами не были по уши замешаны в государственном преступлении, то в ту ночь я предложил бы вам обратиться к ним.

— Они подозревают вас в малефициуме? — Вот это было бы издевательством судьбы. Покойного Хуана Трибунал трогать опасался, а тут — извольте, пожаловали.

— Нет. Они не подозревают меня в малефициуме. Они твердо знают, что я этим не занимаюсь и никогда не занимался. То, что сделали вы, и то, что делаю я, по закону — не преступление. Ни по букве закона, ни по духу. Они пришли сюда из-за моих опытов. Им кажется, что я играю с огнем. Господь свидетель, они правы. А поскольку бросать игру я не согласен, они предложили мне помощь.

— Это же Трибунал. Они могут и нарочно предлагать… как вы можете им верить?

— Мы не в Толедо, мой друг. И я не беспомощен. Они не посмеют меня тронуть без доказательств, даже если захотят, а я не думаю, что они захотят. Им тоже интересны результаты моей работы. Но… скажите мне, вы помните, как чувствовали себя сразу после? И что было, когда это ощущение прошло?

— Я вам тогда рассказывал, — удивляется вопросу Альфонсо. — Поначалу — как будто пережил что-то… лучшее в своей жизни. И бездумно. Как после снотворного питья. А потом… это было большое искушение — и большое разочарование. То, что я сделал… что бы ни говорил этот инквизитор, я себя не прощу. А я был настолько очарован и ослеплен, что с радостью отдал этих несчастных. Людей, как бы дурны они ни были, невесть чему. То ли древнему духу, то ли Сатане. Не знаю кто или что это, но потом я чувствовал… приглашение, просьбу, внимание. Такая разница… — кажется, получается исповедь, ну да ладно. — Сначала ведь казалось, что это совершенно бескорыстное существо. Если бы не это его желание, я бы не удержался. Не чтобы что-то получить, только чтобы вновь пережить. Но вы меня предупредили…

— Да. Приглашение, просьбу, внимание. Совершенно верно. И желание испытать это счастье еще раз. Оно ведь не понимает. А вы — один из немногих, кто мог бы его кормить, не убивая, да и вообще не причиняя зла… Один из немногих, кто знает, что ему на самом деле нужно. Так легко согласиться, не правда ли? Я поэтому вас и предупреждал так настойчиво. Вы уничтожили бы себя, в самом лучшем случае. В худшем… — Сиенец замолкает, входит служанка, вносит подогретое вино и блюдо с пирожками и сушеными фруктами. При ней продолжать не стоит, да и не нужно. В худшем случае Альфонсо стал бы таким, как те люди, что пытались его убить. Таким, как герцог Гандия.

— Но вы можете уйти, — греет руки о кружку синьор Петруччи, греет и не пьет, — и закрыть дверь. Я был уверен, что у вас хватит на это воли, и ее и вправду хватило с достатком. А я пытаюсь это существо исследовать. Его и сами механизмы магии. И нужно быть очень глупым человеком, чтобы считать себя неуязвимым для искушений или простой слабости. Я не пошел бы к ним сам, но с сегодняшнего дня я буду спать много спокойнее.

— Я соврал отцу Агостино. Интересно, он заметил? Я начисто забыл про молитву…

— Наверняка заметил. Он куда больше удивился, что я вам такое посоветовал. Жалко, что вы забыли, может быть, вы бы чувствовали себя лучше.

— Да у меня бы ничего не получилось.

— Ну это же не заклинание, чтобы получаться или нет, — смеется синьор Петруччи.

— Нет, не молитва, — тоже смеется Альфонсо. — Ее действительно трудно забыть, ну вот с той молитвой на устах я бы и отправился… вряд ли на небеса.

Все лето он молился, когда искушение становилось слишком велико — и тихий зов смолкал. Значит, желание и вправду было во вред. Значит этот дух… возможно, что древние язычники и правда поклонялись таким, не от Бога. Молитва отпугнула бы его.

— Не льстите себе, друг мой. И не будьте так жестоки ко мне.

— Я убийца, — спокойно говорит герцог, — и каяться в этом нарушении заповедей я не буду. А что вы имеете в виду?

— То, что я дал вам этот совет. Полагая, что он вам не повредит. А вы… вы не убийца. Вы пытались защитить. Как могли. Вышло плохо, и вы это знаете. От настоящего убийства это отличается… как обычная стычка от того, что произошло в том подвале. Надеюсь, что вы никогда не узнаете разницу на себе.

Впору почувствовать себя капризным ребенком: и сиенец, и святой отец наперебой уговаривают Альфонсо, что он не сделал ничего плохого. Ни в первый раз, ни во второй. Нет. Он знает разницу, давно выучил. В Неаполе и здесь на него несколько раз нападали — и он убивал без лишних размышлений, но своим оружием, сам. А засады и древние духи — совсем другое дело.

— Герцог… не путайте, — кажется, сиенец тоже умеет читать мысли. — Когда вы исполняете долг начальника, носящего меч на благо другим, вы делаете доброе дело, пусть и несовершенным способом.

— В сущности… я же не спорю, — улыбается Альфонсо. — Дело не доброе, конечно, но необходимое. Но это не значит, что оно называется как-то иначе. Понимаете?

— Да. — И ясно, что сиенец и правда понимает. Не головой, костями. Знает по опыту.

— Синьор Бартоломео… а в чем состоял ваш последний опыт?

Сиенец поднимает голову. Думает, отвечать ли. Принимает решение.

— Я не могу вам рассказать о существе дела, простите. У меня недавно умер коллега. Он оставил работу незаконченной, очень нужную работу, важную и для меня. От его успеха многое зависело — в будущем — а время ушло и поправить все можно было только чудом. Я попробовал получить это чудо — и заодно выяснить, возможны ли такие вещи и приобретаются ли они по допустимой цене. Ответ меня, признаться, огорошил и очень испугал. Кстати, то, что вы видите, это… легкий побочный эффект. Если бы все пошло по моим расчетам, я бы умер. Понимаете, друг мой, оказалось, что нам следует благодарить Бога за Трибунал и за то, что наши чернокнижники — бездарные злые дураки без малейших проблесков научного мышления.

— У меня тоже нет никакого научного мышления, — вздохнул Альфонсо. — Я запоминаю прочитанное, но не больше, а если разные книги противоречат друг другу — оставляю разбираться тем, кто лучше сведущ, таким, как вы. Но я… но мне показалось, что наши чернокнижники просто находятся в плену привычки. Чего можно просить у Сатаны? Разумеется, чего-нибудь, так или иначе приводящего к впадению в смертный грех. Не исцеления же дядюшки, от которого ждешь наследства. А этой силе… Сатана она или не Сатана, все равно. Был бы корм. И так можно сделать все, что угодно.

— Вы почти правы. Ей, как выяснилось, не все равно — в том смысле, что есть мера зла и бедствия, которая ей явным образом неугодна. Но приобретаемое при помощи такого зла могущество тоже крайне велико. Можно… разрушить вражескую столицу. Или вражескую страну, буквально. Нет, я этого не делал, меня… по существу, меня позвали на помощь. Эта сила, кажется, не может хотеть сама, не способна действовать без чужой воли. Ей нужен был кто-то, кто пожелал бы отвести беду.

Зло и бедствие, и вражеская столица… или страна. И время отъезда синьора Петруччи из города, и то, что он явным образом обращался к этому невесть чему. Бедствие… обрывки разговоров у Его Святейшества, в которые, для разнообразия, не посвящали и любимую дочь. Глава ромского Трибунала, машущий рукавами одеяния, как перепуганная курица крыльями — это было еще летом. Это слово тоже звучало, взлетая над сдержанным тревожным гулом. Другие — дьявольщина, чертовщина…

Синьор Бартоломео уехал из Ромы дня за три-четыре до Великой Бури.

— Вы?.. — и осекся: может быть, лучше не спрашивать, не знать?

— Не вполне я, — усмехается сиенец, — Вернее, почти не я. Я только пожелал, чтобы не случилось того, что должно было произойти. И произошло другое, куда менее страшное. Теперь вы понимаете, почему я был рад гостю? Я бы обрадовался… кому угодно.

— Нет, не понимаю. Я ведь не знаю, что там должно было случиться, могло случиться. Почему об этом городе вдруг стали говорить шепотом после письма сына Его Святейшества, — моего дорогого родственника, и так далее, который воюет под Марселем, но мне ни о чем, к счастью, не пишет — и к себе не зовет…

— Если судить по тому, что я видел, там могло случиться то, что случилось с Содомом, Гоморрой и землей вокруг них.

Даже так… да, тогда многое становится ясным. И паника, и ужас, и доминиканцы, из-за которых приходилось обходить покои тестя десятой дорогой, и полное молчание, и пустые вежливые письма, на которые так обижалась Лукреция, — любимый брат на войну уехал, а ничем поделиться не хочет, все у него времени не находится. А еще рассказы выбравшихся из города после бури и взятия его Арелатом, звучавшие дико и бессмысленно — кого-то они там казнили, раз казнили и два казнили, а потом арелатский генерал казнил особо отличившихся… вроде бы все как всегда, обычные неприятности при осаде и штурме, но говорили эти люди так, словно очнулись после кошмарного сна, невнятно, но со страхом.

— И эта сила вмешалась, чтобы этому воспрепятствовать?

— Я не могу вам ответить точно, я и сам не знаю… я старался вести записи, пока мог — и потом по свежим следам, но я ведь еще и совершенно бездарен, там где речь идет о магии. — морщится синьор Бартоломео. — Судите сами, я даже не понимаю, имел ли я дело с… аспектами одного существа — или с разными сущностями. Но ответ скорее — да. Воспользовалась мной, чтобы получить возможность вмешаться и воспрепятствовать.

— Вы умеете улавливать, чего она хочет? — Это возможно. Тогда, в том доме, Альфонсо тоже чувствовал что-то — интонацию, направление.

— В некотором смысле мне просто сказали.

Нет, думает Альфонсо, я не хочу дальше. Еще что-то узнаю, и мне нестерпимо захочется присоединиться к исследованиям синьора Бартоломео, а этого я не могу себе позволить. У меня слишком много обязанностей перед другими — перед новой семьей, перед любимой супругой, которая скоро подарит мне ребенка, перед сестрой и прочими. Может быть, когда-нибудь потом, в почтенном возрасте, если я до него вообще доживу, я тоже буду изучать магию и покровительствовать тем, кто ее исследует…

— Но понимаете, друг мой, сложность в том, что исходная катастрофа была, кажется, порождена попыткой призвать ту же силу. Ту же самую. Я знаю этот обряд. К счастью, я, кажется, единственный, кто разобрался, что это можно использовать как оружие — и какое это оружие. Теперь знаете и вы, но вы не имеете представления о механике дела — и не захотите его получать. Так что, герцог, поймите меня правильно, если когда-нибудь мои отношения с Трибуналом испортятся… я не могу вам запретить интересоваться моей судьбой, но я прошу вас не вмешиваться. Пусть лучше ошибутся они, чем я.

— Мне трудно это понять, но я вас слишком уважаю, чтобы не выполнить эту просьбу. Только скажите, Трибунал заинтересовался вами потому, что у меня и у вас на лбу написано, чем мы занимались?

Сиенец смеется:

— Нет, что вы. Вами они не заинтересовались вовсе. А в моем случае они явно ожидали найти что-то иное — мой уважаемый гость смотрел на меня, будто у меня изо лба растет витой золоченый рог. Скорее всего, кто-то привлек их внимание, но это был не донос.

— Кто бы это мог быть? — Я даже подозреваю, кто — но моего подозрения слишком мало для уверенности.

— Не знаю. А вы разве хотите узнать?

— Разумеется.

— Зачем? Скорее всего, это был доброжелатель. Донос, даже если свидетель всего один — это совсем другая процедура. Думаю, что ему объяснили меру его заблуждения и он вряд ли совершит ту же ошибку дважды.

— Ладно, пусть доброжелателю воздастся по делам его, — усмехается Альфонсо. — Как ни странно, я пришел к вам вовсе не для того, чтобы обсуждать Трибунал, доброжелателей и духов…