в которой адмирал берет плату за вход, секретарь посольства разговаривает с чучелами, бывший кардинал сравнивает себя с Богом, а драматургу, как обычно, не нравится все

1.

Недавно замолкли колокола — полдень, снаружи ясно и солнечно, кончается апрель, вишня уже облетает, а яблони и груши в самом цвету, и еще неделя до сирени, и еще три — до каштанов. В славном городе Орлеане — весна в разгаре, самые лучшие ее дни, сырая слякоть отступила, душная жара, особенно мерзкая в старом, тесном и битком набитом людьми городе, еще не пришла. Снаружи — благодать, лазурное прозрачное небо невозможной для севера высоты, пей да гуляй от быстрого южного рассвета, что крепче вина, лучше доброй драки, до такого же скоропалительного позднего заката. И еще потом по сумеркам, до полуночи, расцвеченной факелами, острой на язык и соблазнительной, как уличная плясунья. Это за окном так — а в кабинете дальнего и не вполне законного родственника Его Величества короля Людовика VIII нет никакой весны, здесь ни зимы, ни осени тоже не бывает.

На окнах зимние ставни — снаружи, а изнутри оконные проемы замаскированы тяжелыми двойными занавесями из багровой ткани. Тепло. И потому, что с улицы не дует, и потому, что по углам — жаровни, от которых тянет горячим сухим воздухом. Почти как дома — чуть суше, чуть теплее, но здесь все обессмыслено и обесценено ненужностью: не Каледония, Орлеан, открыл бы уже окна, хозяин? Не откроет. Жаровни, умело расставленные свечи, венецианские зеркала между шпалерами почти незаметны, потому что оправы легкие и тонкие, и кажется, что кабинет много больше и шире, чем на самом деле. А он тесный. Широкий стол на южный манер, два кресла, пара солидных шкафов, таких, что захочешь взломать — замучаешься, вот и все, ничему больше нет места.

В центре всего этого — хозяин собственной персоной, со всех сторон освещенный многократно умноженными огоньками свечей, темно-красное с черным пятно на золотистом фоне. Сам себе парадный портрет работы… пожалуй, арелатского мастера. Там такое любят — проступающий из размытого золотого сияния четкий, резкий силуэт. Интересно, долго хозяин эту обстановочку продумывал и создавал, тщательно соизмеряя пропорции и рассчитывая место падения каждого блика?..

Говорят, что лучше с умным потерять, чем с дураком найти. Иногда Хейлзу хотелось, чтобы Клод Валуа-Ангулем был дураком. Тогда можно было бы с чистой совестью послать его туда, куда солнце не светит — в Каледонии и так дурак за каждым кустом. И под каждым кустом. И на каждом кусте… А кустов в Каледонии много. В общем, привозные, аурелианские дураки дома не нужны совсем, даже с армией. Вернее, особенно с армией.

Нужна сама армия, и в этом году нужна едва ли не больше, чем в прошлом. Тогда тоже дело было плохо, один неосторожный — или слишком осторожный шаг, и все рухнет; но устояли, удержались. Не чудом, а как обычно. При помощи денег и войска, а что деньги перекочевали из рук в руки, а что войска — аурелианские, а не собственные… что ж, дело привычное. В этом году хуже. Регентша Мария больна, а она уже немолода, и можно ожидать всего. Привычно — ожидать худшего, рассчитывать на него. Поэтому нужна армия. Не четырехтысячный отряд, собранный от щедрот Валуа-Ангулемов, а настоящая. На год, и потом еще года на три хотя бы ее четверть. За это время можно навести порядок, остановить маятник.

Армия нужна, а Клод не нужен; впрочем, чем дальше, тем меньше шансов заполучить хотя бы Клода — хотя дался он сам по себе, — не говоря уж об армии. Очень некстати случилась осада Марселя. А что у нас вообще кстати?

Вернее, этот вопрос можно задать иначе — что у нас кстати за последние полторы сотни лет? Начиная с погоды и кончая лично Джеймсом Хейлзом, который, вместо того, чтобы заниматься своим флотом (находящимся в чуть лучшем состоянии, чем все остальное… но разве что по каледонским меркам) торчит в городе Орлеане и — духи, духота, дым, туман — пытается хоть кому-нибудь вложить под череп хоть сколько-нибудь здравого смысла… нашли, называется, источник трезвости!..

Припадите и пейте.

Беда с Клодом в том, что он не дурак. Чтобы это понять, на Клода нужно посмотреть в деле, но уж после этого сомнений не остается. Клод не дурак, Клод, можно сказать, умница. Но того, чего он не хочет сейчас видеть, он видеть не будет — даже если обнаружит, что он это что-то ест, или сидит на нем, или состоит с ним в законном браке…

Сейчас Клода интересует война на юге и те уступки, которые под войну можно выжать из короля — и он убедил себя, что Каледония подождет.

А она не подождет; могла бы подождать даже и в прошлом году — тогда обошлись сами, спасибо альбийской королеве и каледонским растяпам из ее сторонников. Но если сейчас власть возьмет конгрегация лордов, то партию можно считать проигранной. Даже не партию, всю игру. Сначала во главе страны встанет граф Мерей — скорее уж номинально. Но нашей своре лордов быстро осточертеет роль верноподданных и они захотят его убрать, а протектору столь же быстро надоест, что под ним шатается трон, и он наконец-то обратится к Альбе в открытую. Его даже поддержат — и оба Аррана, и еще пара-тройка лордов. Остальные воспротивятся, и, разумеется, не кротким тихим словом. Дальнейшее ясно, как доброе орлеанское утро. Ясно и безнадежно.

Даже если удастся отбиться, резня выйдет такой, что все розовые речки последних пяти лет покажутся родниковой водицей. Но королеве-регентше есть до этого дело — и не только потому, что речь идет о ее власти; а ее племяннику Клоду — нет. Даже если поверит, не послушает. Ну погрызут друг друга эти дикари, что с того? Сколько лет уже грызутся, ничего с ними не сделается. А Марсель… такой шанс раз в жизни бывает.

— Я не могу поверить, что вам ничего не удалось добиться от нашей кузины… Я понимаю, что человеку в вашем положении сложно объяснять хитросплетения политики женщине, да еще и потерявшей мужа — но вы сами говорили, что положение слишком серьезно. Вы не хуже меня знаете, что на совете король скажет «нет», просто потому, что я говорю «да». А вот противостоять кузине Людовику будет куда сложнее — он подтвердил соглашение, заключенное ее покойным супругом, он дал обязательства защищать ее права, она — законная королева Каледонии. Ей отказать не просто трудно — невозможно… — Клод говорит красиво, он и сидит красиво, левая рука лежит на столе, линии — словно чертеж у хорошего архитектора; правой жестикулирует в такт словам.

— Ваша кузина и наша законная королева, как вам прекрасно известно, не только не имеет желания вникать в хитросплетения политики. Еще и возможности такой не имеет.

Пусть Клод сам решает, о чем речь — о том, что его величество в бесконечной мудрости своей практически запер вдову предшественника, чтобы ее кто попало поменьше за ниточки дергал, или о том, что законная королева Каледонии вполне способна отыскать оную Каледонию на карте и рассказать о ней практически все на семи языках, но вот политическим умом ее обделил Господь. Если выражаться деликатно.

Джеймс смотрит на собеседника, которому, в общем, неважно, что имелось в виду. На исходе третьего десятка считается красавцем, любимцем придворных дам, да и не только дам. Высокий, хорошо сложенный — да и фехтовальщик отменный, кстати, но лицо неприятное: здорово похож на сытого ястреба, который того гляди лопнет от самовлюбленности. Также хороший оратор и большой любитель публичных выступлений. В собственном кабинете и то держится, словно речь на поле боя читает. Только слушателя восторженным никак не назовешь, но Клоду все равно…

Он всегда так разговаривает. И, глядя на исполненные достоинства жесты, очень легко забыть, с какой высоты эта птичка видит дичь, какой вес берет, какие на этих лапах когти. Не любил бы себя так нежно… цены бы не было.

— Ваша Светлость, — цедит уже сквозь зубы Джеймс: Клод не заметит, ему сейчас и пару неприличных жестов можно показать, не обратит внимания, а терпения не осталось уже совсем. — Положение в Каледонии угрожающее. Вы ведь вполне представляете себе, — и издевки он тоже не оценит, — насколько легко нынешняя ситуация может обернуться полным поражением.

Клод морщится, проводит рукой по ручке кресла… очень красивое кресло и правая львиная морда чуть темнее левой — хозяин ощупывает ее, когда думает, сам того не замечая.

— Мы повторяем друг другу одно и то же, кузен… — значит «светлость» он все же заметил. Какие они там кузены, родства — воробей в клюве унесет и не заметит, даже по каледонским меркам не считается такое родство. — Но вы имеете доступ ко вдовствующей королеве, а я нет.

Встретиться со вдовствующей королевой вовсе не так уж сложно, не говоря уж о том, что существуют письма. Писать Валуа-Ангулем умеет, в доказательство чего — роскошный письменный прибор на столе перед ним, золотой оклад, красная эмаль, неплохо смотрится. У него и почерк хороший, известно. Передать письмо не сложно, фрейлин не обыскивают, самого Джеймса тем более. Но Клод до того не хочет делать хоть что-нибудь, что вцепился, как утопающий в весло, в правила траура и королевское нежелание, чтобы вдовствующую королеву Марию беспокоили в ее печали.

Положение и впрямь угрожающее. Безнадежное даже. Королю Людовику нет дела до Каледонии, королю Толедскому нет дела до Каледонии, у королевства Датского нет — не врут, и впрямь нет — сейчас свободных войск… а Клоду Валуа-Ангулему, племяннику регентши, гораздо интереснее возможность если уж не занять место коннетабля де ла Валле, так хотя бы возглавить марсельскую кампанию. Впрочем, тут его поджидает сюрприз родом из Ромы… и поделом обоим. Поделом и по делам.

— Я готов повторять и дальше: нам нужна военная помощь. В этом году. До октября.

— Я бы рискнул сам, кузен, — вдруг говорит Клод, — Но если я сейчас уеду, я не только потеряю все, что могу выиграть, меня наверняка обвинят в измене. Его Величество не станет мне мешать, ничего не будет запрещать… а вот когда мы переберемся через пролив — тут я окажусь вне закона, как вассал, нарушивший обязательства перед короной в военное время. Если вспомнить, что Марсель осаждают еретики, а Папа — союзник Людовика… меня и от Церкви отлучить могут, если захотят. Для короля это беспроигрышная ситуация. Он избавится от меня и моих сторонников здесь… а воюя в Каледонии я буду, волей-неволей, защищать и его интересы. А кузина Мария останется в его руках. Заложницей. И я подведу всех, кто от меня зависит.

И в этом весь Клод. Только-только ты решишь, что все про него понял…

— Если для кого-то будет новостью, что не меньше трети лордов — те же еретики… — вскидывается Джеймс… нашелся защитник веры, сам же схизматик, клейма ставить некуда… потом медленно выдыхает. — Интересы Ромской Церкви в Каледонии нуждаются в защите. Папа это знает.

— Знает, — кивает Клод. — И знал. Но ему очень нужны свободные руки на полуострове. И отлучение всегда можно снять. Или пообещать снять… Я получил эти сведения не из первых рук, но из вторых.

Мария заложницей при Людовике, размышляет Джеймс, а вот это было бы неплохо, в Каледонии она нужна как проповеднику Ноксу — юбка, а Клод, который вынужден будет защищать интересы своей тетки и ее партии — это очень соблазнительно. Может, это такой необычайно тонкий намек? Может быть, Клод хочет, чтобы я его уболтал… но от такого регента спаси и помилуй нас Господь!

Папе же дороже италийские дела и военная карьера его дражайшего отпрыска. Что за несчастье такое — куда ни ступи, везде об этого отпрыска споткнешься… как там Карлотта разорялась? Бревно? Да уж, бревно. Самоползающее.

— И что нам-то делать?

— Уговорите кузину, — кажется, это и вправду намек. — Пусть она потребует помощи и потребует громко, при свидетелях. Я не могу ее об этом просить, я не могу на лигу подходить к этому делу…

С чего начали, к тому и вернулись. Уговорить Ее скорбное Величество Марию-младшую, совершенно непохожую на свою мать, да и на покойного отца тоже непохожую, родила Мария-регентша не то… Совершенно безнадежное занятие. Проще откопать клад в королевском дворце под развесистым каштаном средь бела дня. Большой такой клад, чтобы хватило на наемную армию.

— Я еще раз попробую поговорить с вашей кузиной… Передать ли ей что-нибудь на словах?

— Если я могу просить вас об этом, — опять удивляет его Клод, — передайте моей кузине, что… вдове короля могут настоятельно предложить удалиться от мира — если она не успеет напомнить, что она еще и правящая королева другой страны.

— Непременно, кузен.

После бесед, от которых охота волком выть, обычно приходит желание что-нибудь разнести, да вдребезги: ведь любые разумные действия бесполезны. Но уж если разносить — так не в одиночку, а в доброй компании, и компания эта в Орлеане есть… не все же шарахаться от Клода к скорбной вдове, есть и более приятный способ провести, да что там — провести, убить время. И не так уж далеко за этим способом ехать, впрочем, в Орлеане все близко, до любого места рукой подать. Город. Странный способ устройства, если вдуматься: такая прорва народа, живут едва ли не друг у друга на головах, да и на головах живут — дома в три-четыре этажа не редкость, ласточкины гнезда прилеплены друг к другу, выступают навесы и балкончики, а посмотришь с колокольни, так даже на горы похоже. Снизу люди, сверху горы — а на них кошки и голуби, вороны и воробьи…

А до Королевской улицы, где живет приятель — меньше получаса, даже по дневной сутолоке, через толчею телег и карет, мимо обнахалевших пеших, так и лезущих под ноги коню, мимо уличных торговок и мальчишек-разносчиков.

Вот сейчас он придет на Королевскую, выслушает жалобы несчастной жертвы Амура, изложит ему коварный план… потом они куда-нибудь пойдут, чего-нибудь выпьют, учинят какой-нибудь разгром — и можно будет вытолкнуть из памяти то совершенно невыносимое обстоятельство, что до висящей в воздухе резни нет дела никому, кроме Джеймса, черт его забери, Хейлза… а просить черта, чтобы он забрал Каледонию, не нужно, потому что это, кажется, уже произошло — и довольно давно.

Гулянье состоялось — а что б ему в этой компании и не состояться? Сын коннетабля де ла Валле — отличный парень, и если пропускать мимо ушей страдания влюбленного, как приходится пропускать при каждом визите к вдовствующей королеве не менее высокие и безнадежные страдания его возлюбленной, так просто безупречен. Оба они хороши — и он, и Карлотта его дражайшая, а когда парочка наконец-то соединится в законном браке, и что там уточнять — счастливом, и так все понятно, счастья будет выше крыш и колоколен, достаточно на жановых отца с матерью посмотреть, так и жалобы кончатся.

Если одним движением можно сделать сразу два добрых и полезных дела — так ни в коем случае нельзя упускать такую возможность. Купидон он, в конце концов, или кто?

Гулянье удалось — от полудня и дотемна, а там и ночь пришла, а за ней гроза. Пей да гуляй, забравшись под надежную прочную крышу, в кабак на окраине, у самой реки — а сейчас не отличишь, где река, текущая по земле, а где — льющаяся с неба, но это снаружи, а здесь, в полутемном задрипанном кабаке, куда ходят не только за горячим вином и дешевой едой, а и за развлечениями — сухо. И почти даже весело, а если забыть про дневной разговор, так весело по-настоящему. Пой да танцуй. Не думай.

Думать вообще вредно… а особенно — в этом состоянии. А особенно Жану. Джеймсу не вредно, ему не бывает вредно, просто неприятно. А Жан, когда начинает думать, становится таким правильным, хоть в альбийскую палату мер и весов его сдавай… они из него даже чучело набивать не станут, он у них так останется, не посмеет выставочную рамку сломать — нехорошо, невежливо.

— Пойми… — Мальчик согнулся весь для пущей убедительности, шея едва не параллельно столу идет, — ну мне-то что — а с Карлоттой будет… даже если обойдется, я ж всем болтунам рот мечом не заткну. А женщинам — и подавно. А ты же ее знаешь, она такая… нежная. С ней нельзя так. И вообще это еще, если обойдется. Ты короля, когда-нибудь в гневе видел? Ну это редко бывает, к счастью… но даже не важно, что он сделает, она просто умрет…

Это вместо анекдота сойдет, думает Джеймс, причем самой же Карлотте и можно рассказать, и подружке ее из Рутвенов, и смеяться будут обе. Карлотта громко, а рутвенская сколопендра — как всегда, больше думая о приличиях и хорошем тоне, то есть, тихонько. Но тоже будет. Потому что если возлюбленную девицу Лезиньян действительно напугать и рассердить, всерьез рассердить, не так, как сейчас, то это еще неизвестно кто умрет. То ли она — лопнет от возмущения. То ли король — от удивления. Эх, приятель Жан, не знаешь ты еще свою ненаглядную. А ты бы на достойную матушку свою посмотрел не почтительным сыновним взглядом, а со стороны. Ее же король уважает с опаской. А Карлотте еще лет двадцать да надежного мужа, так и не отличить будет…

— Глупости. Ей еще все завидовать станут, а если что скажут, так по зависти.

— Но скажут же… а она… огорчится.

— Если ее выдадут за этого павлина, она еще больше огорчится, это я тебе обещаю.

— А отец? На его место и так… ну, сам знаешь, — очень хороший сын Жан даже после всего выпитого помнит, что кое-каких имен в кабаках не называют. Потому что узнать их с Джеймсом, может, и узнают — Орлеан город большой, но тесный, здесь как дома — шагу ни сделаешь, чтобы не налететь на знакомого, но мало ли о ком могут говорить двое приятелей, сидящих в углу. О ком, о чем… а если имен нет, так и любопытному уху зацепиться не за что. — Это же какой повод будет…

— А… сюзерен твоего отца, что, самоубийца? — Хотя… хотя не такой уж глупый был бы шаг. Если Клод провалит дело, его можно будет укоротить, даже буквально, желающие поддержать эту меру найдутся во множестве. А если не провалит… тоже неплохо. Потому что, сделавшись коннетаблем, Клод под королевскую партию копать перестанет почти наверняка. Только, чтобы до этого додуматься, нужно хорошо знать Клода и понимать, как эта статуя самовлюбленная ценит свое слово.

Осторожный сын достойного отца хлопает глазами — трудно соображать, только здесь уже кувшинов шесть выхлебали, а что было до того, припомнить трудно… ясно только, что много. Ему и не надо соображать, сделал бы то, что пойдет всем на пользу — а там уж как-нибудь. Не станет король избавляться от коннетабля, не тот повод, и не нужен ему никакой повод, у него причины нет, а вот причины укоротить Клода на голову — есть, а повода пока еще нет. И не одна в Аурелии невеста, да и не самую ценную послу отдают. Найдется и замена.

— Ты чего хочешь? Жениться или всем угодить?

— Жениться… но… чтобы если попало, то по мне.

Да чтоб тебя… это и так понятно.

— У тебя времени осталось совсем чуть-чуть… это ж война. Они начать до середины лета должны, иначе каюк вашему Марселю.

— Ну… я не знаю! — взвыл в отчаянии Жан. — Ну надо как-то так…

Им всем тут нужно «как-то так», думает Джеймс. Чтобы Марсель освободился как-то так — и лучше без посла и Папы, но чтоб ни одну армию не пошевелить; чтоб в Каледонии все как-то так, сами собой, унялись и подчинились законному правлению; чтобы в Альбе как-то так вдруг забыли о том, что на севере такая вкусная земля, которую очень хочется слопать…

А мне нужно «хоть как-нибудь»… но, кажется, это не тот город. И протрезвел я почти, вот незадача.

— Т-ты пон-нимаешь, — продолжает Жан, он-то не протрезвел, вот, кажется, куда хмель удрал… — Я все понимаю. Что нужно взять и сделать. Но я не хочу, чтобы отцу, чтобы ей было плохо. Никому. Только мне. Понимаешь? Это же мне надо?

— Ты… — нет, про дурака мы пропустим, — ты не о том думаешь… ты мне скажи, что с девочкой будет, если ты ничего не сделаешь?

А не была бы Карлотта такой прелестью, совершенно беззлобным и безвредным созданием, так и можно было бы на них на всех плюнуть. Пусть Жан на своей шкуре узнает, что иногда — если ты мужчина, конечно — нужно выбирать между одним «плохо» и другим «нехорошо»; пусть невеста, у которой не хватает духу надеть жениху на голову вазу и постучать по ней чем потяжелее, выучит урок: если чего-то не хочешь, так и не подчиняйся, лучше пусть тебе свернут шею по дороге к алтарю, чем вытрясут согласие; пусть посол мается с новобрачной, которая при его приближении будет превращаться в гадюку, сперва зимнюю, неподвижную, а потом оттает слегка — да и тяпнет в самый неподходящий момент. Кто не хочет ничего делать, с тем будут делать все, что захотят.

Но жалко же дураков. Даже если забыть о том, что нужно все эти приготовления к браку сорвать — жалко. Двоих жалко, третьего — нет, но дороговата цена выходит.

— Я с ней еще раз поговорю! — решается Жан. И отвратительно напоминает этим Клода. Подвиг совершил, на разговор решился…

— Да, — кивает Джеймс, — ты с ней поговоришь. Прямо в покоях вдовствующей королевы и поговоришь. Ночью. А потом вы что-нибудь опрокинете. Или вас найдет девица Рутвен и с перепугу подымет крик… я вообще-то не знаю, что должно случиться, чтобы кто-то из Рутвенов поднял крик, но ради дружбы можно еще и не на то пойти…

— Ох, представляю, — хохочет младший де ла Валле. Он это умеет делать громче папаши. Как хорошо, что в этот кабак не приезжают верхом, местные забулдыги — черт с ними, оглохнут, невелика потеря, но вот лошадей было бы жаль. — Так и сделаю!

— Можно еще в окно залезть… по лестнице.

Главное, с окном не ошибиться и, не оказаться вместо спальни фрейлин прямо у Ее вдовствующего Величества. Тогда все будет очень грустно. Хотя… и тут поручиться ни за что нельзя. Все-таки шесть с половиной футов чистого обаяния, уже и не юношеского, но юного и ничем не замутненного… кроме нерешительности, но и это пройдет рано или поздно. На войну ему надо. С ним бы да в Каледонии… но это все прекрасные мечты, не выйдет.

Будем надеяться, Марсель сгодится. А окно мы ему как-нибудь обозначим. И если их там застанут, да во все это еще вмешается Мария, возмущенная неуважением к ее трауру… может, этого и хватит. Будет шум, но пострадает разве что репутация посла — тоже мне жених, девушку увлечь не сумел — а посла мне не жалко.

— И залезу! — обещает Жан. Это уже хорошо, жевать солому он может долго, но уж если сказал — хоть спьяну, хоть с похмелья, значит, залезет.

Вот только обидится ли посол? Должен, по аурелианским обычаям и по каледонским — должен, но он же не разберешь кто, и не толедец, и не ромей, нечто среднее. Поди догадайся, может, ему и все равно — земли за Карлоттой дают хорошие, кусок вкусный, а репутация… посмотреть, что у них на полуострове делается, так ничем не лучше Каледонии. Сегодня война насмерть, заговоры, покушения, осады — завтра лучшие друзья и союзники, тоже война, заговор и покушение… уже на соседа. Стыд не дым, глаза не выест — а насчет глаз посла Карлотта права. Тут и кислота не поможет. Обидно будет, если он с той же каменной рожей женится, не моргнув.

А, ладно. Не обидится, так я еще что-нибудь придумаю. А если Жана за ночные прогулки куда-нибудь упрячут — украду. Я Хейлз, в конце концов, у меня пограничных воров и грабителей — все родословное древо, чтоб ему…

Теперь достигнутый успех нужно закрепить. То есть, продолжить веселье так, чтобы у Жана решение улеглось, проросло и чтоб он уже не раздумывал, как бы сделать, чтоб всем было хорошо. Значит, нужно сменить декорации. Трагикомедия «Женитьба», акт второй.

— А не прогуляться ли нам? Гроза кончилась вроде.

— Пошли… — Выглядит Жан так, будто вот-вот на бок завалится, да так и уснет. Но впечатление это обманчиво. Сейчас встанет и пойдет. А через часок в него уже опять море вливать можно будет. Сотворил Господь дитя, не поскупился.

Они шли по темной Рыночной… все спокойно, жители доброго города Орлеана, все спокойно — как бы не так. К Малому рынку, который уже двести лет самый большой в городе, а все «малый», тянутся телеги, тележки, ослики с поклажей, люди с корзинами… за час до рассвета открывается рынок, а добраться нужно заранее — так уже не продохнуть от скрипа и галдежа.

Сейчас на рынке — нет, не на рынке, на входе, — начнется веселье. Стражников на воротах всего трое, да и не стража это, а насмешка одна, давно всем понятно, что если тут кошелек с пояса сорвут, так либо сам догоняй, либо пиши пропало. Потому что стража не догонит, отъелись на дармовых приношениях, обленились. Если со стражником не поделиться, то всю телегу перевернет — не укрываешь ли чего запрещенного. А если ему от товара малую толику выделить, так и провози, что хочешь, уже и неважно, что в бочонке — вино или порох.

Будет им сейчас дань… данью будет. По шеям, по толстым животам… да куда придется. Кабачок — снаряд удобный, ухватистый. И летит хорошо, точно.

Стража, нечего сказать — от двоих с оружием попрятались в будку, будка добротная, кирпичная, дверь толщиной в руку, обита железом. Очень из-за этой двери весело выглядывать и неразборчиво грозиться городской стражей, арестом, штрафом, карами небесными… а подойти поближе — страшно. И то правда: кому охота получить по лбу кабачком, длинной морковиной или еще какой луковицей — а этого добра у красотки, что стоит ближе прочих, полная корзина, а ради зрелища она и второй луковицы не пожалеет…

— Честные граждане Орлеана! Все в порядке! — Это Жан, залез на пустую бочку и торчит теперь посереди дороги, перед ошалелой публикой. — Нынче назначается плата за проход! В размере… в размере… — кувыркнется же сейчас, глашатай.

— Одного поцелуя с каждой хорошенькой хозяйки! — громко говорит снизу Джеймс, — А какая не считает себя хорошенькой, пусть проходит даром!

«Э… все-таки напился, — думает он мгновение спустя. — Это ж нужно было так завернуть-то. А уж про нехорошеньких уточнил точно зря. Теперь нас с Жаном тут снесут и съедят, если городская стража на выручку раньше не подоспеет…»

— А которые не хозяйки, а хозяева? — интересуется мальчишка-ученик, второй такой же кивает, того гляди голова оторвется.

Это они не платить хотят, а чтоб им сказали, что не хозяйки — так и идите вон, и пошли бы они к мастеру, жаловаться, что не пустили… медленно так пошли бы. Толпа была, неразбериха, а товар потерять боялись, а потом… в церковь к заутрене зашли. Все веселее, чем работать.

— А которые не хозяйки, — очнулся Жан, — тем на рынке делать нечего. Но если кому очень нужно… то на левый глаз я слеп как циклоп — даже груженой телеги не замечу.

Слепотой воспользуются немногие. Вот парочка учеников зацепится за «тем делать нечего», да и бочком-бочком начнет отползать подальше от прохода. Солидный горшечник с не менее солидной женой-матроной, конечно, предпочтет объехать скандальное происшествие, ну да и черт с ним, не бить же ему горшки… все, хотя парочку нужно конфисковать, а то стражник опять из будки высунулся, эй, да ты сначала алебарду от ржавчины отчисти, а потом уже ею грози!

Зато остальные… сколько же в Орлеане хорошеньких девчонок, девушек, женщин и, как бы это повежливее выразиться, дам, достигших глубокой зрелости!.. Это же ужас какой-то, то есть, ужас, как много.

— Жан, помогай!

Героический влюбленный валится с бочонка в самую толпу. Молодец, не бросил товарища… и Жана много, его надолго хватит. Ну побегут эти обалдуи за городской стражей, или нет? А вот эта, в синем переднике — или в красном — она и вовсе ничего была, и эта тоже… а шея какая… жалко, уже кончилась.

Джеймс представил себе, с каким выражением лица будет слушать доклад об утреннем происшествии Клод Валуа-Ангулем — а доложат ведь обязательно — и рассмеялся, совершенно счастливый. Хорошенькая — опять — черноглазая торговка овощами отнесла этот смех на свой счет, и чмокнула его еще раз.

2.

За стеной — да, впрочем, какая там стена, название одно, тонкая дощатая перегородка, обитая дорогой тканью — секретарь читал вслух список вчерашних происшествий. Он закончит — и уйдет, слышать разговор ему не нужно. Опознать гостя по внешнему виду у секретаря возможности нет, но остается голос… и это тоже лишнее. В этом здании нет чужих, но неосторожность и невнимание к подробностям погубили больше городов и кораблей, чем все Елены вместе взятые.

Сэр Николас Трогмортон — человек осторожный. Его штат не встречается с его гостями, его гости не встречаются друг с другом. Осторожный и внимательный — он действительно интересуется городским бытом, городскими слухами, мусором, мелочами. Жемчужное зерно в них обнаруживается далеко не всегда, а вот определить размер и свойства навозной кучи они помогают хорошо.

Ткань набивная, черной краской по розовому фону, цветы и плоды граната — да-да, сразу и цветы, и плоды, богатая у красильщика фантазия — обрамлены хитроумными виньетками. Список — длинный и довольно скучный. Монотонный, точнее. Изо дня в день одно и то же: кражи, ограбления, оказавшиеся фальшивыми монеты, пожары, разбой, насилие, мошенничество… чтобы увидеть в этом какую-нибудь схему, нужно постараться. И слушать нужно очень внимательно, день за днем, запоминая сходство и различия между самыми нестыкующимися происшествиями. Между цветами и плодами.

У каждого человека есть свой почерк — не только когда он берется за перо. Нож и отмычка, манера залезать в дом или подкарауливать припозднившегося прохожего, срывать кошелек и обращаться к какому-то постоянному скупщику — все это оставляет такие же неповторимые извивы линий, как перо и чернила. И пусть большая часть должна волновать городскую стражу и только ее — не все так просто. Не все, что происходит в городе Орлеане, даже если это очередной разбой, является только заботой городской стражи. Порой за невинными и привычными происшествиями скрываются дела поинтереснее. Как ценные гости — за вполне банальными гранатовыми перегородками.

А иногда происшествия более чем невинны, скорее, забавны — и нужно обладать навыком хорошего секретаря, чтобы придавить в голосе улыбку, даже тень улыбки, и все так же монотонно, размеренно и четко зачитывать описание одного сугубо балаганного — на первый взгляд — инцидента.

Всего. Включая летающие кабачки, горшки, луковицы, героическую оборону будки, толпу особ женского пола возрастом от одного десятка до шести, потонувшую в этой толпе городскую стражу — и подлых злоумышленников, которые радостно сдались оной страже, предварительно отобрав ее у толпы… сдались, когда увидели, что дамы из окрестных кварталов почему-то решили немедля посетить Малый рынок.

Секретарь улыбку задавил, а гостю и не нужно. Гость морщится, дергает уголком рта — и не потому, что провел прошлую ночь не менее бурно, чем возмутители спокойствия. Это как раз на нем никак не отражается. А вот происшествие на рынке ему чем-то не понравилось, и очень.

Сэр Николас кивает — видел, понял. Три года назад, когда сэра Кристофера Маллина только перевели в Орлеан, доброжелатели из столицы предупреждали Трогмортона, что едет к нему сущая чума, от которой уже восемь лет плачут все, кто имеет несчастье столкнуться — от уличных наблюдателей, до первого министра включительно. И что если бы не рабочие качества оной чумы, лежать бы ей тихо в деревянном ящике, что, впрочем, еще может случиться. И уже три года сэр Николас, для друзей Никки, ломал голову, пытаясь понять — какое недоразумение или какая злая воля стали причиной предупреждения. Ему редко приходилось иметь дело с такими точными, надежными и дружелюбными людьми как сэр Кристофер Маллин, для посторонних — Кит.

Доклад наконец-то закончен — скандал на рынке секретарь приберег напоследок и теперь удаляется; можно предположить, что притворив за собой дверь — не тихо, а с грохотом, чтобы слышно было — он посмеется. Может быть, не слишком громко. Хорошо ему, секретарю…

Происшествие выглядит совершенно безобидным. А гость выглядит очень недовольным. Значит, нужно понять, как все обстоит на самом деле. Почему. Для чего. Чего ждать. Рутинная, в сущности, работа.

Для Никки его нынешняя профессия — третья. Он начинал как торговец и солдат — на юге, на дальнем юге, по ту сторону экватора, впрочем, и по эту, одно не ходит без другого. А вот сэр Кристофер, доктор юридических наук, «в деле» с университета. И в поле с университета же. И жив. Значит, его мнение стоит того, чтобы к нему прислушиваться.

Гость почти неприметен на фоне обстановки, сливается с бело-рыжей обивкой кресла, беззвучно прихлебывает компот. Это хорошо. Иногда студента университета Святого Эньяна за милю слышно и за три — видно, именно так, а не наоборот. Вчера ночью в университетском кабаке, наверное, так и было. И не захочешь — заметишь, как невозможно не заметить поднесенный к глазам раскаленный добела прут.

Сегодня сэр Кристофер совершенно свеж, словно бы не пил до утра, а спокойно спал. Похмелья у него не бывает, проверено, но вот рябиновый компот на меду пришелся к месту: вчерашний гуляка допивает уже третью кружку. Трогмортон пьет тот же компот, хотя терпеть не может меда, но и сахар в Орлеане непомерно дорог, на каждый день посольскому бюджету не по зубам, и к завтраку сладкая горечь годится неплохо — помогает проснуться.

— Что именно вам не пришлось по вкусу? — спрашивает Никки. Они равны по положению и, можно сказать, друзья, но на их родном языке «ты» говорят только Богу.

— Все. Мне не нравится, что Хейлз здесь. Мне не нравится, что он половину времени пьет с людьми, от которых ничего не зависит, а вторую половину — интригует с людьми, от которых ему не может быть пользы. Мне не нравится, что он скандалит на городском рынке и расточает комплименты вдовствующей королеве. В целом, мне смертельно не нравится, что он уже четвертую неделю очень громко занимается ерундой всем напоказ.

Точная, сухая, ритмичная речь. Значит, сэр Кристофер и вправду обеспокоен. Он так разговаривает, когда встревожен или очень зол. И еще, когда вдребезги пьян, но это было вчера.

— Его присутствие здесь… неизбежно. Пока. И чем дольше он именно здесь, тем лучше. Хуже будет, если он вернется в Данию, там война заканчивается… — Это не столько ответ, сколько рассуждение вслух и просьба продолжать.

«Не нравится» — это серьезно, потому что сидящему напротив человеку без повода редко что-то не нравится. Особенно смертельно.

— Он знает о ситуации в Дании не хуже нас с вами. И вместо того, чтобы возвращаться туда, гоняет рыночную стражу на пару с младшим де ла Валле здесь.

— Значит, здесь шансов больше… — Но на что можно надеяться в положении адмирала каледонского флота? Разве что в Датском королевстве ему отказали окончательно и бесповоротно как минимум до конца года. Вот об этом узнать будет трудно, почти невозможно, если сам Хейлз не проболтается спьяну, а он не проболтается. Да и король Фредерик II тоже не из разговорчивых, к тому же еще и не пьет. Вообще не пьет, что в климате Дании — безрассудство. — Да… все это слишком шумно, маскарад какой-то.

Cэр Кристофер кивает, смотрит в высокое стрельчатое окно, с таким интересом, что хозяин кабинета тоже поворачивает голову к витражу — да нет, ничего нового, все те же аурелианские розы, белые, гербовые, и все три на месте. Ни одной с прошлой недели не пропало. Неудобное окно, через витражное стекло не видно, что делается снаружи, зато кабинет — единственная комната во всем здании, которую можно было разгородить надвое. Аурелианцы не поскупились, выделили посольству добротный особняк за высоким надежным забором, и до дворца недалеко, четверть часа шагом, но город тесный, строят впритирку друг к другу, тянут дома ввысь, а не вширь. Так что потолок кабинета на втором этаже — высокий, а вот места маловато.

— Представьте себе, что так веду себя я. Что вы подумаете?

— Вы слишком непохожи, — вяло улыбается Трогмортон. И впрямь же общего — ничтожно мало, даже страсть к риску — и та совершенно разная, и выглядит иначе, и основа у нее другая. Да и наружностью не похож сэр Кристофер на дыдлу-каледонца, и стать не та, и масть… и очень хорошо, что не похож. — Но я мог бы подумать, что вы ожидаете какого-то чрезвычайно важного события, пытаетесь вести себя естественно, но не получается.

— Вы правы. Или что наблюдаемый пытается отвлечь внимание от того, чем на самом деле занят. Или то и другое вместе. По предыдущему опыту, я бы еще предположил, что он так развлекается. Вы же получаете новости из дому… вы помните нашу прошлогоднюю каледонскую кампанию. Ведь все было продумано до мелочей. Кого нужно — купили, кого можно — поссорили, остальных — запугали. Армия прошла через пограничные укрепления как нож сквозь масло… и тут появляется Хейлз, как чертик из коробочки. И не один, а с небольшой наемной армией. И по его милости наши войска застревают под Лейтом напрочь, за это время по стране расплывается несколько сундуков перехваченного у нас золота, лорды начинают задумываться — и вместо решающей кампании на один сезон мы получаем очередное бессмысленное топтание на месте. И никаких результатов.

Никки кивает. Золото везли лорду-протектору и старшему Аррану, но каледонские бахвальство, болтливость и беспечность привели к тому, что Альба оплатила войну против самой себя. Что именно сказала по этому поводу Ее Величество королева, сэр Николас не слышал и был этим несказанно счастлив.

— Где же нынче сундуки, что это за сундуки? — знать бы, на что Хейлз надеется, было бы проще.

— Где-то здесь. В городе. Но вы понимаете, о чем я? Все то время в прошлом году, пока Хейлз чудил в Дун Эйдине, гонял овец на границе, ссорился с кем попало и спал неизвестно с кем, включая тех самых овец, он заключал соглашения, отслеживал наши действия, планировал — за нас и за себя, и, когда дошло до дела, хватило двух-трех точных движений и некоторой дозы упрямства.

В прямом и переносном смысле. Потому что эта каледонская сволочь не только планирует совершенно замечательно, он еще и дерется ничуть не хуже, чем планирует. Может быть, даже лучше. Потому что переиграть его можно, сложно — но можно, особенно теперь, после Лейта, когда уже ни у кого не осталось сомнений в том, с кем мы имеем дело… а вот ранить серьезно его еще ни разу не ранили. К сожалению. К его двадцати четырем, при его образе жизни — это вопрос времени, но время пока еще не настало. Как Хейлз ни пытался нарваться на меч или брету. Нашелся бы на каледонского красавчика ревнивый муж или разгневанный отец…

— Да, я понимаю. Кажется, у нас есть примета. Если он ссорится с кем попало и спит с кем попало — значит, готовит сюрприз. Но тогда получается, что нас ждет большой сюрприз?

— И мне очень не нравится то, что я пока не могу представить — какой. Все идет хорошо. Медленно идет — но когда здесь хоть что-нибудь делалось быстро? Мелких трений, как всегда, хватает, но в главном согласны все — от нобилей до торговых гильдий. Весь этот аурелианский левиафан разворачивается на юг, до Каледонии никому нет дела, а когда союзники займутся Арелатом, этого дела не будет еще года два…

Хозяин ставит локти на стол, переплетает пальцы, упирается в них подбородком. Думает. Хейлз дружит с сыном коннетабля, сын коннетабля хочет жениться на Карлотте Лезиньян-Корбье, которая обещана в жены Чезаре Корво. К несчастью, Карлотта состоит в свите вдовствующей королевы Марии. К несчастью, королева с Хейлзом видится не реже, чем Карлотта с возлюбленным. И поблизости вертится сестра покойного Роберта Стюарта, сводного брата и Марии, и лорда-протектора Джеймса Стюарта по отцу, Шарлотта Рутвен. Наплодил детей король Иаков…

Если смешать уголь, селитру и серу, запечатать в горшок, не забыв вставить фитиль, и потом этот фитиль поджечь, выйдет взрыв. В покоях вдовствующей королевы, в тесно запечатанных негласным распоряжением короля Аурелии покоях вдовствующей королевы может смешаться что угодно с чем угодно. Все трое перечисленных, плюс страдающий влюбленный… и минус посол Корво?

— Что нового слышно о фрейлинах вдовствующей королевы?

Сэр Кристофер улыбается.

— Ничего. То же, что вчера, позавчера и третьего дня. Королева страдает, влюбленные страдают, слуги шарахаются от любой тени в юбке.

Интересно, донеслись ли уже до ушей толедского, тьфу, ромейского… да не разберешь, какого, в общем, папиного посланца стенания Жана де ла Валле? От них ведь все городские кошки оглохли, у всех голубей аппетит пропал… едва ли посол не осведомлен о препятствии на его пути. О препятствии, бок о бок с которым ему через пару месяцев воевать под Марселем. Интересно, досчитаемся мы сына коннетабля после марсельской кампании, или случится с ним какая-нибудь вполне обычная для войны неприятность?

Но, может быть, беды нужно ждать с другой стороны?

— Валуа-Ангулем ему помогать не будет, так?

— Не знаю. Не могу поручиться. Неделю назад мог, а сейчас не могу. Там что-то очень странное происходит. Во всяком случае, не далее как позавчера Валуа-Ангулем потребовал от своих управляющих… состояние дел по овчине — ну не для марсельской же кампании. А вчера встречался с Хейлзом.

Семейству Валуа сейчас невыгодно влезать в каледонские дела. Невыгодно. И они не собирались.

А коннетабль, милейший, надо заметить, человек — и храни нас Господь от встречи с ним и его армией в бою, будет счастлив, если они все-таки влезут. Вопреки воле короля Аурелии влезут — и на этом наконец-то сложат головы. И король будет рад, вдвойне и втройне.

Хейлз тоже будет рад: регентша немолода и слаба здоровьем, а Клода, кузена вдовствующей королевы, хватит надолго… и это было бы подозрительно похоже на полный провал всех планов касательно Каледонии на ближайший десяток лет.

Клод, конечно, не его тетушка — и сейчас это очень некстати.

Слишком много версий — хуже чем ни одной.

— Нам не хватает сведений, вы согласны?

— Я не рискую, — хмыкнул сэр Кристофер, — пускать в ход свое воображение. И мне кажется, что об этом не стоит докладывать в столицу — у сотрудников всех трех канцелярий воображение еще богаче, чем у меня. Следить за самим Хейлзом — почти пустая трата времени. А вот с действиями Валуа я попробую определиться. Но куда больше меня интересует посольство.

— Чем именно? — посольство всех интересует со дня прибытия… и суета вокруг посольства поднялась изрядная.

— В городе стало не продохнуть от ромеев и толедцев из посольской свиты. Я о них буквально спотыкаюсь. Что интересно — в тех самых местах, куда хожу снимать сливки со слухов. Что еще интереснее — это недавнее, раньше они такого любопытства не проявляли.

— Его Светлости герцогу Беневентскому надоело украшать застолья и изображать статую улыбающегося мальчика, — и это понятно, странно, что не надоело парой недель раньше.

— Я надеюсь, что я неправ — и все это тени на стене, а Хейлз застрял в Орлеане просто-напросто потому, что королева-регентша не больна, а умирает.

Надеяться на подобное совершенно безопасно, если только не уверовать в то, что все так и есть. Потому что это было бы более чем хорошо. Джеймс Стюарт примет присягу у лордов… С ним можно иметь дело, куда удобнее и надежнее, чем с Джеймсом Хейлзом — а этот останется здесь и попытается устроить шум, много шума, присягнет королеве, начнет собирать недовольных Стюартом и Арраном — а таковые и сейчас в Каледонии есть, а после года регентства графа Мерея их станет еще больше — и сколотит Хейлз хорошую, солидную партию. Здесь. Под равнодушие короля и при активной помощи семейства Валуа.

Но это хорошо, что здесь. Мы ведь тоже спать не будем — так что может случиться, что у Мерея вовсе не будет проблем и соперников. В море, как и в войне на суше, тоже всякое бывает — а Толедо провожать заговорщиков Хейлза до гаваней не станет, не любят в Толедо схизматиков, а уж последователей Нокса — особо не любят.

Неприятности, конечно, и крупные неприятности, но не те, что нельзя пережить. И все равно Никки будет спать куда спокойнее, когда флот и армия уйдут на юг. И еще спокойнее, если Хейлза найдут однажды утром в канаве мертвым. Но есть предел тому, что Никки готов сделать без приказа — а приказа у него нет.

— Если регентша умрет, мы должны узнать об этом раньше Хейлза, — а до того позаботиться о распоряжениях на этот счет.

— Да… но я не уверен, что это правильное решение. — Сэр Кристофер опять дергает уголком рта. — По существу, нам ведь все равно, вокруг кого объединится Каледония. Мы ее все равно проглотим, не сейчас, так через десять лет, через пятнадцать, через двадцать… Меня больше заботит то, что будет потом. Эти их лорды, эти их проповедники, этот их… да Иуда, попади он туда, умер бы вторично, от зависти — они же живут с того, что торгуют друг дружкой, даже себе во вред. И они никуда не исчезнут от того, что туда придем мы. Нам придется что-то с этим делать. Хейлз, который не хочет присягать Мерею, потому что не любит нарушать слово — еще на что-то годится.

— Ну, нам он не годится ни на что. Потому что на нашу сторону он не встанет, — а что еще нас может интересовать? Сэра Кристофера куда-то не туда понесло… — Ни при каких обстоятельствах, я думаю.

— В хорошем хозяйстве и противнику можно найти применение…

Да, конечно, он же забыл. Сэр Кристофер, хоть и числится в службе первого министра, но в политике, как и многие рыцари в первом поколении, держит руку адмиралтейства. А представления адмиралтейства о государственном устройстве… прекрасно работают на уровне флота. Это все, что можно о них сказать.

А в обычной жизни, особенно в политике, нельзя полагаться на то, что другой — особенно враг — будет играть по правилам добровольно.

Хейлз вовсе не знает, не признает никаких правил, а догадаться, что именно он сочтет выгодой — затруднительно. К одной цели можно идти разными путями, некоторые передвигаются весьма окольными — а надежда и опора регентши так и вовсе… зигзагом.

И моя обязанность — не допустить, чтобы этот зигзаг прошелся по нам.

Когда гость ушел, Никки вытянулся в кресле и закрыл глаза. Проверять, готово ли все к дневному приему, Трогмортон не собирался — штат на то и штат, чтобы не нуждаться в присмотре. Нечего лезть под руку тем, кто занят делом.

Дома не понимают. Дома удивляются срывам, дурацким случайностям, пьянству, тому как быстро выгорают люди в поле. Не понимают, что континент — это не наши острова, где, конечно, все тоже очень не слава Богу, но есть какое-то подобие разумного порядка. И это не юг, где результаты работы все-таки видны и измеряются в милях дорог, пролетах мостов, портах, неумерших детях. А здесь ничего не меняется и, главное, никто ничего не хочет менять, а когда хочет — получается Франкония. Что тут можно сделать? Да ничего. Варить компот, не создавать лишних хлопот — и тащить свою часть груза.

Сегодняшние гости не относились ни к числу секретных, ни к числу приятных. К числу неприятных, впрочем, тоже. Джанджордано Орсини и Пьеро Санта Кроче приехали в Аурелию в свите посла — но принадлежали к семьям, признавшим власть Папы, только когда им приставили нож к горлу. Оба, однако, были приверженцами аурелианской короны, Орсини даже более ярым, чем позволял здравый смысл. Пригласить их к себе — безобидный способ завязать контакты с посольством, обозначить заинтересованность, не встревожив никого. Если Чезаре Корво захочет ответить, он пришлет кого-то понадежнее.

Нет, ничего неприятного в гостях не было, и все же Никки, думая о них, все время вспоминал дом и кое-какие тамошние обычаи. В частности, обращение с трофеями. Больше всего Орсини и Санта Кроче устроили бы его лично в виде чучел. Их можно было бы выставить в зимнем саду вместо вошедших в моду псевдоантичных статуй. Так у них в усадьбе стоял один из вождей кхоса, заохоченный прадедушкой, пока, кажется, дядя Питер не сообразил посчитаться генеалогией и не понял, что приходится трофею дальней родней. Пришлось похоронить.

В родстве с Орсини Трогмортон не состоял точно, а, будучи набит соломой, Джанджордано не потерял бы в красоте, зато сильно приобрел бы в разумности. Впрочем, для Трогмортона, как секретаря посольства, красота, увы, не имела значения, а отсутствие разумности было сугубым достоинством.

Гости опоздали — но умеренно, были разряжены как и вся свита — совершенно неумеренно, шумны, но в пределах терпимого, дружелюбны напоказ… в общем, гости как гости, чего от этих еще можно ожидать? Хороший фон, подходящие декорации. Некоторых красоток тщеславие заставляет выбирать себе в спутницы дурнушек, ну а посол Корво набрал в свиту пустоголовых красавчиков в количестве, достаточном для того, чтобы блистать своими качествами, даже не прилагая особых усилий. И не ему бояться соперников, среди своей свиты герцог Беневентский выделяется, как лебедь среди цесарок. Выделялся бы… если бы водились где-нибудь черные лебеди.

А разумные люди из его ближайшего окружения в этой стае попугаев не слишком заметны — если, конечно, не приглядываться.

С Джанджордано Орсини можно писать Святого Себастьяна. И лицом, и телом сия модель подошла бы любому художнику, а что до остального — фрески не разговаривают. Если молодой человек не перессорится окончательно с главой посольства, то, может быть, и украсит стену какой-нибудь капеллы в Роме. А если Папа Ромский и впрямь такой шутник, как о нем рассказывают, то украсит ровно после того, как перессорится. Тогда живописцу не придется додумывать, как именно вошли стрелы в тело.

— …но все-таки здесь хватает забавного. Вот, скажем, вчера мы с Джанджордано были свидетелями смешной сцены, — Санта Кроче, приятель Орсини, и погромче, и поживее спутника. Подвижный ум, но с первого взгляда видно — поверхностный. — Один… дворянин повздорил с другим, потому что тот, проходя мимо, задел его ножнами. Так они прямо на месте принялись выяснять отношения, представляете? А городская стража тоже глазела вместе с прочими зеваками. Под шумок у кого-то украли кошелек, ну, дальше было совсем весело… такой переполох! — судя по тону Пьеро, он искренне досадует на то, что не участвовал сам в переполохе.

— У вас, насколько я знаю, больше в моде стычки, чем поединки? — улыбается Никки.

— У нас в моде хорошо продуманные нападения, — это уже Орсини. То ли шутит, то ли нет. А держится, будто уже позирует. Избаловали восхвалениями…

Последнюю их кампанию против Папы трудно счесть хорошо продуманной.

— У нас тоже, — а вот это правда чистой воды, но все равно порой такое получается, хоть святых выноси. Особенно на севере.

Санта Кроче похож на юного сатира — светло-рыжий, со вздернутым носом, по щекам щедрая россыпь веснушек. Ромейская молодежь, как и аурелианская, редко стрижет волосы выше плеч, так что румяная физиономия окружена пышными кудрями. Выражение лица тоже под стать сатиру — уголки четко вырезанных полных губ невольно ползут вверх, когда Пьеро обдумывает очередную шутку.

— Я полагаю, — продолжает Никки, — что поединки вошли в Аурелии в такую моду, потому что покойный король… я не о предшественнике нынешнего, а об его отце, пытался их запретить.

— Хм… — Джанджордано пытается уложить у себя в голове это соображение: что на волю верховной власти можно плевать — он понимает, а вот чтоб делать назло… тоже понимает, но не так. Играть против правителя, даже воевать с ним… это естественно, но нарушать законы, в общем, по мелочи — дикость какая-то. Тяжкий труд размышлений отражается на слащаво-красивом лице. — Преоригинальнейшее наблюдение, блестящее, многоуважаемый… — небольшая пауза, Орсини соображает, как обращаться к почтенному хозяину, — сэр Николас.

Забавные все-таки люди. Обидеть боятся, понравиться хотят, а как правильно обращаться к альбийцу соответствующего положения, выяснить не озаботились. Спасибо хоть фамилию к обращению не приклеили, как бывает иногда.

— Видите ли, синьор Орсини, на вашем благословенном юге, как и на нашем теплом севере, правители большей частью не оспаривают право подданных устраиваться, как им удобно, во всех тех делах, которые не касаются прямо благополучия страны. — это преувеличение, но небольшое. — А на континенте королевская власть часто ведет себя подобно строгому школьному учителю. Неудивительно, что подданные порой отвечают ей… школярскими выходками и проказами.

— Вы так серьезны, синьоры, — смеется Санта Кроче. — Кстати, о школярских проказах. Здешние студенты университета такие выдумщики… говорят, то ли сегодня, то ли вчера трое захватили целый винный склад и бесплатно угощали красивых женщин… целую толпу. Вот это я понимаю!

Такого в сводке происшествий Никки не помнил. Неужто рыночная история так изменилась в пересказе — хотя, это Орлеан… студиозусы могли с утра услышать новости и воспылать духом соперничества.

— Мы слышали об этом по дороге, — уточняет Орсини. — Думаю, это все-таки преувеличение? Вам виднее, сэр Николас… хотя я хотел бы это видеть именно так, как нам рассказали. Это отличная шутка, дома ее оценят.

— Я знаю только, что на рассвете некие злоумышленники разогнали рыночную стражу на малом рынке, заняли ворота, и пропускали только милых дам по таксе — поцелуй с носа. Может быть, кто-то еще вдохновился примером.

— А как в Орлеане награждают за подобные подвиги? — Пьеро. Искренне так заинтересован в том, что спрашивает. А глаза внимательные… выясняет пределы осведомленности хозяина? Пожалуй, да. Ну что ж. Не очень ловко, зато цель достигнута.

Глаза у Санта Кроче слишком уж выразительные для его занятия. Слегка раскосые, ореховые с яркой прозеленью, и отражают любые движения души хозяина. Любопытство, интерес, недоумение, азарт… выражение меняется на каждый второй удар сердца. Хорошо господину Корво: бросишь беглый взгляд на физиономию Пьеро, и сразу понимаешь, что у него сей момент на уме. А посмотришь четверть часа подряд, так узнаешь, что из себя представляет весь Санта Кроче.

— Зависит от того, кто злоумышленники. Если студенты, то университет заплатит штраф и займется нарушителями сам. Если простолюдины, шутка может им дорого стать. Если дворяне — тоже заплатят штраф.

— Как это несправедливо, — смеется Пьеро. — Такое забавное дельце — и такое суровое наказание…

— Чего не отдашь за хорошую шутку.

— Ты не прав, друг мой, — щурится Орсини. — У нас случается платить куда дороже…

— Ну не за вино же…

— Всего лишь за слова.

— Некоторые слова, — угадывает Никки, — носят грустное название «государственная измена».

— Ну если считать изменой несколько куплетов или меткую эпиграмму… — иногда Джанджордано забывает, что позирует, и тогда застывшее, портретное выражение лица сменяется по-детски капризным, обиженным.

— То их автор может легко оказаться в положении, когда его единственной опорой является его же шея.

— Видимо, между севером и югом больше общего, чем кажется с юга. — Интересно, что на этот раз хотят выяснить дорогие гости. Уже третий камушек в огород собственного начальства. Но мелкий такой, можно счесть случайностью и не обращать внимания.

— Некоторые вещи стоит делать с открытыми глазами, — пожимает плечами Никки.

Гости быстро переглядываются, пытаются найтись с подходящим ответом — не выходит.

— А вот еще говорят, что в Лютеции какой-то горожанке было явление святых, — делится несвежей новостью Пьеро. — И святые пророчили неудачу в войне. Я так думаю, что не святые это были. Разве святые стали бы обращаться к какой-то нищенке, когда могут напрямую поведать свою волю Его Святейшеству?

— По-моему, — это определенно подкоп… — Святые на то и святые, что могут действовать, как полагают нужным, и не считаться с земными иерархиями, в том числе и церковными.

— Интересно, разделяет ли Его Величество Людовик эту точку зрения… — задумчиво произносит Орсини. — Неужели промедление связано с этим печальным и сомнительным событием?

А вот это уже совсем серьезно.

— Я могу гадать о мотивах святых угодников, но не рискну читать в сердце правящего короля.

— Терпеть не могу святых угодников, — отмахивается Санта Кроче. — Молитвы, посты — это все для монашек. То ли дело добрая война!

— Святой Георгий с вами согласился бы.

— Мы хотим воевать, — добавляет Пьеро. — Мы очень хотим порадовать святых угодников, как умеем. Поразив ересь как змея, в самое сердце. — Усердствует, пытается заполировать предыдущий вопрос.

— Я не могу сказать, что Ее Величество и парламент находятся в самых сердечных отношениях с Ромой, но мы искренне желаем коалиции скорейшей победы.

— Мы с благодарностью передадим ваши пожелания Его Светлости, — встает и раскланивается Орсини, приятель поднимается следом. Модель Святого Себастьяна тут явно верховодит, а сатир служит глашатаем. — Примите наши уверения в том, что мы ничего так не желаем, как усиления сердечности и дружбы между нами и нашими правителями.

Проводив гостей, Никки решил, что утром он ошибался. Чучела обладают множеством достоинств, но разговаривать они, увы, уже не могут. Во всяком случае, ему самому такого видеть не приходилось, хотя родня со стороны матери рассказывала… разное. А к чему это вспомнилось-то? Не зря же.

Никки остановился, положил ладони на стол, прохладная деревянная поверхность будто потянулась ему навстречу.

Не зря. На воспоминание о бабушкиных сказках его навело поведение гостей. Поднятый колдуном мертвец, честно, но неуклюже исполняющий его приказы, но не имеющий своей воли. Вот на что это было похоже. Сначала его проверили на компетентность. Потом скормили ему сказочку о том, что Орсини и Санта Кроче настолько недовольны Папой и папским сыном, что готовы об этом недовольстве кричать со всех крыш и жаловаться любому, кто захочет слушать. А после этого сказали, что посольство очень недовольно затянувшимися переговорами… и уже готово увидеть в бесконечных отсрочках чью-то злую волю. А затем встали, развернулись и ушли.

Первое и третье укладывается в одну тактику: посла не устраивает его ситуация. От молчаливого ожидания он перешел к действиям — если уж свита жалуется на всех углах и кому попало на промедление с началом войны, то несложно предположить, вычислить и догадаться, что думает об этом сам герцог. Ветер поднимается. Скоро все эти жалобы, умноженные и усиленные, дойдут до короля Людовика. Придется ему решаться.

Кстати, о женитьбе они ни слова не сказали — можно ли сделать вывод, что это промедление у посла недовольства не вызывает? Или матримониальные жалобы поручены другим членам свиты?

А вот второе… это уже из ряда вон. Зачем бы двум жителям полуострова так громко жаловаться на Папу и папских деток? И, главное, делать это в приемной альбийского посла? Уж больно слушатель неподходящий выбран… и что говорящие чучела могли иметь в виду?

Предположить, что это было всерьез — трудно. Оба молодых человека никак не светочи разума, но совсем уж безнадежные дураки в знатных семьях полуострова не водятся. Просто не выживают. Сэр Николас Трогмортон им не друг, не сват, не брат и не союзник. Стоит ему сказать вслух и при посторонних: «Джанджордано Орсини давеча обронил при мне, что… — вы не знаете, о чем это он?» — и пойдут крутиться часовые колесики, а Орсини после прошлого мятежа и так уцелели чудом. Прославленное милосердие Папы может и кончиться. Нет, сами по себе и от себя гости такого сказать не могли. Им приказали — или разрешили.

Есть, конечно, и еще один вариант: два дурака все-таки говорят сами от себя. И даже без намеков и далеко идущих целей — просто пытаются сделать вид, что все недавние беды семьи Орсини и весомый вклад в папскую казну не произвели на них особого впечатления. Их, мол, так просто не напугаешь и ревностными сторонниками Папы не сделаешь…

А посол Корво этих гордых и непокорных Орсини с Санта Кроче и еще парочкой таких же взял с собой в Орлеан. Чертовски интересная картинка вырисовывается: герцогу Беневентскому совершенно наплевать на мелкие шпильки и дешевое вольнодумство среди своей свиты. В подобной позе свитских он не видит никакой беды — говорят, и пусть говорят, вот когда от слов перейдут к делу, тут-то их и возьмут за горло.

Очень все-таки интересный посол явился к аурелианскому двору. Не соскучишься.

Прав сэр Кристофер — странное что-то происходит вокруг посольства. И точно не укажешь, не сформулируешь, на булавку не насадишь. В воздухе оно носится, как болотная лихорадка. Вот только в воздухе лишней сыростью повеяло, а тут и она.

3.

Вечер в Орлеане — утро в отведенных Его Светлости герцогу Беневентскому покоях. А с утра полагается завтракать. Объяснить дворцовой обслуге, что завтрак, даже поданный ближе к сумеркам, все равно остается завтраком и должен оный напоминать, причем не по аурелианским меркам, а согласно предпочтениям гостей, оказалось не самым легким делом, и тем сложнее оно было, чем более простые блюда желал видеть на столе герцог. Взаимопонимание между гостями и хозяевами сложилось не сразу, так что вместо первых завтраков Его Светлость с аппетитом, словно деликатес, грыз хрустящие листья латука — на которых, вообще-то, подавалось одно из блюд и комментировал, к вящей радости сотрапезников, прочие поданные к столу угощения. Скромные — всего-то в две перемены.

Капитан Корелла в этом деятельно соучаствовал.

— Крольчатина в имбирном соусе! — заявлял он, пристально присмотревшись и принюхавшись к выловленной из серебряной миски добыче.

— От соуса неотделима?

— Никаким образом… — усмехался толедец, укладывая себе на тарелку изрядный кусок.

— Боюсь, что не смогу принять эту почтенную даму, поскольку не желаю видеть ее супруга.

— Котлеты. С белым соусом… и черным перцем.

— А по виду — груши… — обвалянные в хлебных крошках румяные котлеты и впрямь вылеплены в форме груш, да еще и обжарены до золотистого цвета. — Жаль, что эти фрукты так двуличны. Я не могу им доверять.

— Телячий язык с пюре из каштанов.

Герцог с некоторым интересом косился на содержимое глубокого подноса, обнаруживал наличие очередной подливы и множества не угадываемых с первого взгляда составных частей блюда, и отрицательно качал головой.

— Сыр, — проявлял милосердие дон Мигель. — Просто сыр с зеленью… и отварные овощи.

— Вы уверены, что они ни за кого себя не выдают?

— Вполне, Ваша Светлость.

— Я их приму…

Герарди несказанно радовало, что все эти завтраки проходили в совершенно свободной обстановке. Еще по дороге герцог, видимо, подметил, что секретарь невольно косится на поднос с письмами, которые доставил догнавший посольство курьер, и молча кивнул на почту — читайте, мол. Несколькими днями позже Агапито услышал добродушное замечание «я предпочитаю завтракать сыром и хлебом, а вы — свежими новостями», и очень удивился: герцог не только угадал, но и совершенно точно сформулировал то, что сам секретарь так коротко и внятно изложить бы не смог. Так что теперь по «утрам» каждый за столом проводил время с удовольствием: Герарди читал письма, де Корелла с аппетитом укладывал в себя добрую половину поданного на троих завтрака — и куда только что девалось, толедец был крепким, но стройным, а Его Светлость больше развлекался новостями и шутками, чем собственно пищей.

Остальные члены посольства к завтраку обычно не допускались: герцог то ли в шутку, то ли всерьез говорил, что они портят ему аппетит; что уж там портить-то, вздыхал Герарди. Исключение иногда составляли Гаспаре Торелла, медик, и кардинал делла Ровере — но и эти не слишком часто. При кардинале беседы обычно прекращались или делались очень, очень сухими и деловыми. К несчастью, делла Ровере стремился заполнить тишину рассуждениями и проповедями, от которых и у секретаря пропадал аппетит. Даже к новостям.

Агапито, совершенно неожиданно для себя оказавшийся в ближайшем кругу Его Светлости поначалу чувствовал себя несколько неловко: должность секретаря посольства предполагала тесное взаимодействие с послом, но порой ему казалось, что его измерили, взвесили, оценили, признали годным подойти намного ближе — и забыли о том прямо сообщить.

И сама поездка в Орлеан, и должность были весьма почетными, но Герарди несколько опасался Чезаре Корво — и сам не мог бы объяснить, почему, в чем дело. В сыне Его Святейшества Александра VI чувствовалось нечто одновременно и привлекательное, и опасное, а, может быть, привлекательное именно опасностью — но что именно? Секретарь не мог пока этого понять. В обращении герцог был очень прост и неизменно вежлив, на мелкие промахи не обращал внимания, любые советы и рекомендации воспринимал крайне благосклонно… сплошное удовольствие служить подобному человеку. И если не думать о том, что ему — всего двадцать три, что характер семьи Корво известен всем италийским землям, всему Толедо, и отнюдь не своей сдержанностью, что о самом любезном молодом человеке говорили… разное, то можно было бы и не волноваться; не думать не получалось.

После завтрака де Корелла распрощался и ушел, сославшись на необходимость «пасти наших баранов» — два десятка свитских молодых людей и впрямь нуждались в ежедневном присмотре, хотя ничего выдающегося они пока еще натворить не успели, но большую часть из них Герарди считал балластом, взятым на борт не без пользы, но никакой ценности не имеющим — и был уверен, что Его Светлость относится к многочисленным спутникам ровно так же. Некоторые же из них, тот же Орсини, особо нуждались в постоянном пригляде. Пока что красавчик Джанджордано напропалую старался быть полезным, но никто ему верить не собирался, а дон Мигель — особенно.

— Я желаю услышать о каледонцах, — герцог вытянулся в кресле, закинул руки за голову.

Агапито уже подметил, что настроение Корво, конечно, с погрешностью, но можно определить по принимаемым позам. Если посол, даже когда его не видят и не могут увидеть посторонние, сидит прямо и строго выпрямив спину — значит, очень сильно чем-то недоволен, а если, как сейчас, устроился вольно, этакий нежащийся на солнце гепард — все в порядке.

— О Каледонии, Ваша Светлость, рассказать довольно затруднительно. Почему? — поймал секретарь удивленный взгляд. — Ваша Светлость, вы можете, не прибегая к непристойным выражениям и сложной жестикуляции, описать взаимоотношения вашего семейства с семейством Орсини за последние двадцать лет?

Человек в кресле коротко рассмеялся и кивнул, подтверждая, что в заданных рамках был бы совершенно беспомощен.

— А теперь представьте себе, — продолжил Агапито, — что этих семейств пятьдесят, а смена позиций происходит примерно раз в три-пять месяцев. И никто не ждет иного.

Вот например, лорд-протектор, Мерей, незаконный сын покойного короля — знаете, как он получил свой нынешний титул и земли? Несколько лет назад он был просто Джеймсом Стюартом. И вот, представьте, в один прекрасный день, выплывает на свет Божий его письмо к первому министру соседней Альбы, где Джеймс Стюарт выражает всяческое желание быть слугой Ее альбийского Величества в обмен на должности, земли и поддержку… тамошней гнусной ереси. Письму верят — Джеймс Стюарт уже довольно давно смотрел в альбийский лес. Смех в том, что на деле написать его он никак не мог — послано оно якобы было из Дун Эйдина в конце апреля… только самого Стюарта в Дун Эйдине в это время не было. Он как раз тайно ездил на встречу с представителем того самого первого министра, и они на этой встрече не договорились, а верней сказать — разругались вдрызг. О чем к моменту появления письма, королева-регентша знала уже из трех источников.

Его Светлость повел головой, видимо, пытаясь уложить все элементы интриги на одной плоскости.

— Узнав о письме, Джеймс Стюарт возмутился — он, видите ли, решил, что это его альбийские недосоюзники пытаются загнать в безвыходное положение, выставив изменником. Королева-регентша, удивительно умная женщина, тут же заявила, что письмо — подделка и клевета, а Джеймс Стюарт — верный слуга короны, а за понесенный на этой службе ущерб она награждает его землями и титулом. И стал Джеймс Стюарт лордом Мереем — и окончательно перестал понимать, чья же это была интрига. Но земли ему понравились и он даже больше года не предпринимал против королевы-регентши ничего, что для этого климата и ландшафта — поразительно.

— А кто написал письмо?

— Джон Гамильтон, лорд Арран. Союзник Стюарта. Его раздражало, что альбийский тайный совет уделяет Стюарту слишком много внимания в ущерб ему самому. Это выяснилось очень быстро. Первый министр был страшно зол и то, что Арран все еще ходит по земле, скорее всего, объясняется тем, что он не то второй, не то третий в каледонской линии наследования и может еще пригодиться.

— То есть, остальные наследники еще надежнее… Кстати, кто они и где сейчас?

— Уже помянутый лорд Арран, герцог Шательро, его сын, тоже Джон Гамильтон, и Генри Стюарт, лорд Дарнли. Этот — еще мальчик, лет пятнадцати, проживает с матерью в Альбе. Вернемся же к нашим Арранам… — секретарь улыбнулся. Имена на острове не отличались разнообразием, а семьи были весьма велики, так что в бесконечных Джонах и Джеймсах было легко запутаться. Почти как дома: все друг другу родственники. — Старший, герцог Шательро, спит и видит себя если не королем Каледонии, то хотя бы регентом, но у него отобрали этот пост в пользу вдовы покойного короля Иакова, Марии, тетки Клода и Франсуа Валуа-Ангулемов. Теперь он хочет быть хотя бы свекром какой-нибудь правящей особы…

Герарди сделал паузу, понимая, что вот этот вот котел имен, фамилий, родственных связей и устремлений, опрокинутый на голову, собьет с ног кого угодно — сам он разбирался несколько дней, чертил схемы, обозначал связи, — но герцог махнул рукой: «Продолжайте!».

— Сначала он пытался женить своего сына на Марии Стюарт, потом понял, что не справится и дорого продал покойному аурелианскому величеству право на руку своей королевы. С его сыном, Арраном-младшим, вы могли и встретиться здесь — несостоявшийся жених по результатам сделки получил большой кусок земли с этой стороны пролива и пост капитана королевской гвардии… Прожил в Аурелии одиннадцать лет, а два года назад, кажется, сошел с ума. Впал в ересь — нет, не в вильгельмианство, к сожалению, а в это их пелагианство островное. — О чем тут сожалеть, Герарди пояснять не стал. Открытый сторонник ересиарха Вильгельма при покойном короле прожил бы в Орлеане очень недолго, кем бы он ни был. А вот в островных ересях и схизмах на материке разбирались хуже. — Говоря кратко, он пытался здесь проповедовать, а затем решил, что лучше всего послужит делу веры, женившись на альбийской королеве… и сбежал. Его ловили всей страной — заставы на дорогах, закрытые порты. Но то ли Господь благоволит безумцам, то ли общий развал к тому времени дотянулся уже и до королевской карающей длани, но Арран ушел, добрался до Лондинума, был там принят — даже денег каких-то ему дали… и спровадили обратно к отцу. А Ее Величество очень громко, на весь зал для аудиенций инструктировала секретаря аурелианского посольства — Трогмортона, Ваша Светлость, вы с ним знакомы, он тут уже лет пять — что она не понимает причин благодарности Аррана-младшего и в предложениях его концов с концами не свела, и официально о своем недоумении и объявляет. Теперь он снова сватается к Марии. Письма пишет.

— А делу какой веры он собирается послужить на сей раз? — улыбается герцог.

— Я боюсь, что не могу сказать, Ваша Светлость. Трудно предсказать, какие еще перемены могли произойти в этом человеке.

— Что же вдовствующая королева Мария ему отвечает?

— Она до окончания траура не собирается осквернять свой слух подобными предложениями. К тому же ее окружение весьма недолюбливает младшего Аррана, а один из пребывающих здесь сторонников ее матери, вообще обещал засунуть ему письма… в полости тела, для этого совершенно непригодные. И учитывая, что отношения между ними и без того нехороши, на месте Аррана я не рискнул бы с этим господином встречаться. Полости целее будут.

— Из пребывающих здесь? — слегка оживляется слушатель. — О ком идет речь?

— О Джеймсе Хейлзе — он сейчас представляет в Орлеане королеву-регентшу.

— А его угрозы следует принимать всерьез?

— Это зависит от политической ситуации. Если Арран-младший, не будет нужен регентше живым, угрозу можно считать выполненной. Если же в нем сохранится надобность, с ним ничего не случится. Пока что Хейлз подчеркнуто ставит интересы Марии Валуа выше своих.

— Что представляет из себя этот человек? Я уже слышал о нем, но рассказы весьма противоречивы…

— Его отец менял сторону слишком часто даже по меркам Каледонии. И был самозабвенно предан собственным интересам. Кстати, пытался жениться на королеве-регентше, не интересуясь ее согласием. И ему это повредило меньше, чем могло бы — у него было очень много очень диких вассалов. Сын, на мой взгляд, существенно опаснее. Его мотивы неочевидны. Он еретик, но поддерживает Марию Валуа. В прошлом году он позволил Арранам сжечь свой замок… и обвалил им и их альбийским союзникам всю кампанию. Мат в три хода.

— Подробнее! — слегка подается вперед герцог, потом опирается на широкий подлокотник.

Прямой, спокойный взгляд, расслабленная поза — но тут обманется либо совсем простак, либо посторонний. Неудивительно: вокруг посольства творится нечто весьма загадочное, и пока что создается впечатление, что этот самый каледонский посланец и является камнем преткновения. Пока что, конечно — и это не значит, что так дело и обстоит, но Его Светлость желает знать, кто на другой стороне доски. Совершенно правильное и обоснованное желание.

Я новостями завтракаю, а он сведениями… нет, не питается, вскользь думает Герарди. Он их собирает, отовсюду, очищает от слухов и домыслов, полирует, оправляет в уточнения и дополнения, и раскладывает по полочкам в сокровищнице. Дабы в любой момент взять нужный камушек в руки и использовать — продать, купить, обменять, соединить с другими в украшении… Не забывает раз услышанное, никогда — это уже проверено.

— Весной прошлого года конгрегация лордов объявила регентшу низложенной — именем королевы. Подделали печать, — пояснил Герарди. — Альба дала войска и деньги, много денег. Это золото должен был привезти в страну некий Кокберн. Но каледонцы хвастливы, болтливы и неосторожны. Сведения о гонце и маршруте каким-то образом просочились в каледонское приграничье, а что знает приграничье — знает Хейлз. Он перехватил гонца и сделал это громко. Бунтовщики оказались на мели, а Лондинуму стало очень трудно отрицать, что восстание случилось на их деньги.

— Мне нужны детали, — очень мягко говорит Корво. — Мелочи. Забавные, сомнительные, даже недостоверные. Мне нужны не только факты, мне нужны отражения, блики, волны…

Секретарь молча кивает — он понял. Сухих фактов недостаточно. Очень легко представить себе герцога стоящим на берегу озера, например, Браччиано, и наблюдающим за тем, как кто-то бросает в зеркальную водную гладь камушки. Брызги, круги на воде, солнце дробится в блестящем отражении неба…

— Каледонские лорды бедны, а где бедность — там и жадность, — герцог согласно кивает. — Они разглагольствуют о вере, но на самом деле готовы служить тому, кто заплатит, да еще и грызться, если соратнику досталось больше. Конгрегация, пытавшаяся сместить регентшу, никогда не преуспела бы, не будь у Марии недостатка в деньгах. Зато альбийцы очень вовремя сумели предложить им помощь, и весьма щедрую помощь. Точная сумма неизвестна, но она действительно велика.

Секретарь останавливается ненадолго, на пару глотков кисловатого аурелианского вина.

— Лорды настолько привыкли к постоянным изменам, что посланца Хейлза, сообщившего, что его господин хочет примкнуть к Конгрегации, встретили весьма благосклонно. Настолько благосклонно, что когда Хейлз предложил везти деньги через его земли, пообещав охрану и защиту, согласились, даже не взяв на себя труд подумать, с чего бы верному стороннику регентши вдруг предавать ее.

Кокберн отправился в путь и действительно повстречался с Хейлзом и его людьми, после чего лишился золота и свободы. Узнав об этом, уже знакомые вам графы Мерей и Арран очень огорчились. Они отправили на розыск похитителя и золота не менее двух тысяч человек. Хейлз покинул замок Кричтон, в котором прятался, и укрылся в доме одного из своих вассалов. Дом этот, Ваша Светлость, неоднократно обыскивали — как и прочие дома в окрестностях, и, представьте себе, не нашли ни грабителя, ни денег. Хейлз же, как выяснилось впоследствии, был в доме и переоделся… судомойкой, — Герарди делает выразительную паузу.

— Кем?

— Судомойкой, Ваша Светлость. А роста в нем… — прикидывает секретарь, — на полголовы повыше вас.

— Неплохо, — кивает Его Светлость, — даже более чем неплохо.

И Агапито вдруг понимает, что его временный патрон действительно вправе оценивать качество авантюры, ибо его самого, еще в бытность лицом духовным, некогда взял в заложники, осмелился взять в заложники король Людовик, не нынешний, а его пред-предшественник, не к ночи будь помянут. Аурелианскому живоглоту очень нужен был послушный Папа и он решил обеспечить послушание самым простым и доходчивым способом. Как только аурелианская армия отошла от Ромы достаточно далеко, ценный заложник пропал. Испарился из тщательно охраняемой палатки в наглухо перекрытом лагере… а в сундуках улетучившегося кардинала вместо денег и багажа обнаружились камни вполне прозаического свойства. Разгневанный король перевернул округу вверх дном, но никого не нашел. Впрочем, судя по легкому разочарованию в тоне Его Светлости, прикинуться судомойкой ему тогда в голову не пришло.

Он прикинулся купцом, что, как ни крути, куда проще — зато надежнее, а в случае Хейлза трудно понять, каким чудом переодевание удалось. Учитывая, что каледонец не только на голову выше многих соотечественников, он еще и в плечах соответственной ширины — и где были глаза обыскивающих? Как эту кариатиду вообще можно было принять за женщину?..

— Дальше графу пришлось расплатиться за свою выходку. Арран и Стюарт объявили, что если он не сдастся с повинной, его имущество будет изъято в компенсацию понесенного Конгрегацией ущерба. Его поместье сожгли и разграбили, замок разрушили… но в итоге Хейлз оказался в прибытке. Альбийское золото в руках регентши сдвинуло баланс в ее пользу. Теперь аурелианские купцы, раньше отказывавшиеся снабжать изрядно задолжавших им сторонников Марии Валуа, отказали уже не менее задолжавшим им лордам Конгрегации. Альбийцы решили взять силой то, что не сумели купить, и осадили Лейт, но их быстро выбили оттуда. Хейлз там сражался, весьма успешно. Так что он рассорился не только с соотечественниками, но и с альбийцами. Регентша предпочла отправить его в Орлеан от греха подальше…

— И что он сделал, после того как у него сожгли дом?

— Послал Аррану вызов по всей форме. Арран его не принял, заявив, что пока Каледония занята аурелианскими войсками, честь не позволяет ему заниматься личными делами, да и вообще он с ворами не дерется. И больше из родового замка и носа не высовывал.

Его Светлость запрокидывает голову на спинку кресла.

— Хейлз получил за это хоть что-нибудь? От королевы-регенши?

— Почти ничего.

— Это плохо, — герцог не объясняет, почему.

Этот круг на воде Герарди видит и сам. Когда сталкиваются партии, стороны щедрее всех к тем, кто может переметнуться. Если такой человек как Хейлз — за победу, за ущерб — не получил ничего, это может значить только две вещи. Либо его патрон глуп и не понимает, что графу может надоесть таскать каштаны из огня и нести потери. Либо патрон уверен, что Хейлз не сменит сторону ни при каких обстоятельствах. Мария Валуа, королева-регентша — сказочно умная женщина, которая жонглирует ножами не первый год. Ошибок первого рода она не совершала даже когда ей было двадцать лет. И, следовательно, сейчас посольству ставит палки в колеса очень храбрый, очень талантливый и не то бескорыстный, не то крайне дальновидный и целеустремленный интриган. И правда, плохо.

— Благодарю вас, — медленно кивает герцог. — Это очень хорошая работа. Завтра я хотел бы услышать о здешних сторонниках каледонской регентши. Надеюсь, это не слишком короткий срок?

Это вопрос, действительно вопрос и пожелание, а не приказ в форме вопроса, понимает секретарь. Его не будут торопить, позволят выполнить поручение предельно тщательно и обстоятельно. Можно отказаться — но зачем? Часть сведений уже есть, а до завтрашнего утра… вечера их станет намного больше. Герарди и сам предположил, что за рассказом о каледонцах последует вопрос о тех, кто поддерживает их здесь.

— Если не случится чего-то чрезвычайного… — еще один благосклонный кивок.

Дверь распахивается без стука, человек входит без доклада; секретарь не поворачивается в его сторону — и так ясно, кто это может быть. Капитан де Корелла. Остальным являться таким образом не дозволено.

— Мой герцог, — нет, все-таки есть на что взглянуть — это не гепард, это тигр, и очень злой тигр, прижимающий уши и лупящий себя хвостом по бокам. — Простите, что прерываю ваш разговор…

Герцог только слегка ведет головой, отметая извинения. Если прервал — значит, были причины.

— Что-то с твоими ягнятами?

А и вправду, что еще может быть? Корелла зол, очень зол, но не встревожен. Значит, происшествие не связано ни с войной, ни с их задачей. А вот с молодых людей из свиты станется…

— Здесь в Орлеане есть бордель под названием «Соколенок». Это дорогое заведение, не всякому по карману. Родители радуются, когда удается продать туда ребенка. — Агапито кивает, понимающе. Исключительно мерзкий местный обычай — продавать детей в веселые дома. — От прочих борделей он отличается тем, что там не ждут, пока дети вырастут, а выдают их клиентам прямо так. Хоть младенчика, если деньги есть. Пять человек из вашей свиты, Ваша Светлость, побывали там прошлой ночью и с самого утра всем рассказывали о впечатлениях. Объясняя, как они там оказались, они сослались на ваш давешний приказ — познакомиться с городом.

Секретарь переводит взгляд с дона Мигеля на герцога — и ему немедленно хочется уронить что-нибудь под стол, перо, например, и долго, долго его там искать. Любопытство все-таки побеждает — любопытство и знание, что он лично тут совершенно ни при чем.

Ничего не меняется — Корво все так же сидит, закинув ногу на ногу, на губах легкая улыбка, бровь насмешливо приподнята, вот только кажется, что вокруг — почти прозрачное, зыбко дрожащее марево, словно около раскаленной печи, где плавят металл. Только сейчас плавится воздух, стекает бесцветными струями, вскипает…

— Пригласи, пожалуйста, в малую приемную троих из них и еще человек пять-семь, кого найдешь, из тех, кто там заведомо не был, — приказывает глава посольства. — Немедленно.

4.

Чутье, привычно задумывается капитан де Корелла, или очередное случайное совпадение? Пожелай герцог увидеть всю пятерку выродков, двоих пришлось бы искать по всему Орлеану. Во дворце только трое. И десятка полтора юнцов, еще не успевших дойти до паскудного заведения. Пока что. К счастью.

С полчаса назад Мигель вышел во внутренний двор, один из многочисленных внутренних дворов в безумной постройке, служившей дворцом правителям Аурелии. Добрым словом «палаццо» это сооружение капитан не назвал бы и под пыткой. Ходы, выходы, переходы, галереи, проходы тайные и явные, двери скрытые и открытые, и не счесть разнообразных лазов, ниш и прочих местечек для подслушивания. Ладно бы, это все так, по уму, и было бы построено. В замке покойного Сиджизмондо Малатесты тоже хватает тайных ходов и слуховых колодцев, но там-то владелец и строитель все это планировал, придумывал… а тут — само получилось. И поди обеспечь секретность и безопасность в таком-то пьяном кротовнике. Мигель обеспечивал, но злился и с нетерпением ждал отъезда.

Во дворе прогуливались, воодушевленно болтая и перекидываясь мячом с перьями, не меньше десятка сопляков из свиты. Слушали товарища, который цветисто распинался… услышав, о чем именно юнец распинается, капитан подождал, пока болтун двинется к выходу, любезно взял его под руку и спросил, с какой стати тому вздумалось посещать подобные злачные места.

Услышав ответ, оценив его точную формулировку, де Корелла подумал, что сейчас руку паразиту вывернет к затылку, а радостной физиономией приложит о ближайшую стену. Увы, нельзя. Высокородные свитские олухи — не солдаты… к сожалению. Гораздо глупее, гораздо бесполезнее.

— По приказу герцога. Он же велел нам изучить город, — улыбнулся блаженный идиот.

Мигель представил себе, что этот рассказ, с этим же объяснением, звучит в Роме — и… одобрительно покивав, вернулся во двор. Выяснять, кто еще с равным рвением выполняет приказы Чезаре. Таковых оказалось всего пятеро. Да, тут втихаря не придушишь и в местную реку не выбросишь — был бы один извращенец, случилось бы с ним досадное происшествие в чужом городе. И очень кстати, король Аурелии мог бы огорчиться — и зашевелиться. Но пятеро — увы.

Пятеро молодых дураков — старшему двадцать один — играющих не с собственной репутацией, с чужой. И не папаш своих, всех этих Орсини и Бальони, Нечистый бы с их репутацией, и так хуже некуда. С репутацией Его Светлости герцога Беневентского, а это Мигель де Корелла считал совершенно непростительным делом. Только самому решать этот вопрос уже поздно. Значит, придется беспокоить Чезаре…

Приказ капитана заинтересовал. Догадаться, что именно последует за таким странным приглашением, он не мог — да и не хотел догадываться, герцог умел преподносить настоящие сюрпризы. Уже ясно одно: приватной выволочкой без свидетелей выродки не отделаются. Но — почему не все? Почему только трое? Ладно, поживем — увидим, выловить бы хотя бы троих, пока не разбежались. Манит свитских балбесов ночной Орлеан; дома половина спрашивала у отцов и старших братьев, можно ли прогуляться с приятелем до полуночи, а тут вместо строгой родни — снисходительный молодой герцог, он поводья ослабил… вот компания и отбилась от рук.

— Синьоры, вас приглашает к себе Его Светлость. Извольте подождать в малой приемной, — двое неразлучных дружков собрались к выходу? Придется изменить планы на нынешний вечер.

— Синьоры, я рад вас видеть, — и не вру, рад, ибо вы-то, в отличие от предыдущих двоих, ночевали во дворце. — Герцог ждет вас в малой приемной. Всех троих, прямо сейчас.

— Вам приказано явиться в малую приемную, — и лучше бы поторопиться, право слово, но это юный Бальони поймет и сам… Морщится на слове «приказано», хватается за широкий берет. Да, продемонстрируешь жителям Орлеана свой роскошный головной убор в следующий раз…

Малую приемную Мигель недолюбливал — привычно тесно, привычно душно, но еще и обивка на стенах темная. Даже не разберешь, сколько ни приглядывайся, черный это цвет, синий или тухлой морской волны; чернильный какой-то, и отлив такой же ржаво-радужный. В Орлеане, конечно, не то что дома — здесь каменные стены не покроешь штукатуркой и росписью, а покроешь, так в первую же зиму чахотку наживешь. Но могли бы уже и повеселее что-нибудь выдумать. И ведь заново же обставляли покои к визиту посольства, а выглядит все — как будто жили уже лет десять. И стены эти лоснящиеся, и пыльно вдобавок.

Ничего, для этих гостей — в самый раз. А пестроты и яркости они добавят столько, что красок будет даже слишком. Из всех только двое одеты прилично, то есть, на толедский манер, в черное, и то лишь потому, что подражают Его Светлости. Остальные — радуга, да и только. Если в радугу добавить розовое, белое, сиреневое, малиновое, терракотовое… а также шелк, парчу, бархат, кружево, золото и серебро, изумруды, рубины и сапфиры, — скептически разглядывал вверенное ему стадо де Корелла. Богатое стадо, ничего не скажешь. А вот элегантности ни на серебряный джильято.

Весь десяток не слишком любезно приглашенных чинно разместился по креслам и диванам — как есть стая павлинов вышла на прогулку, и голоса такие же. Места в малой приемной хватило бы и на вдвое большее число гостей, но — сколько велено, столько и пришло. Трое посетителей борделя сидели спокойно, трещали помаленьку, косились на Мигеля, вставшего у стены напротив окна. Подвоха явно не чувствовали — не их же одних позвали. А еще с компанией. Значит, получат очередное поручение.

Будет вам поручение, мрачно подумал де Корелла.

Всунулись две хорошенькие девицы из дворцовой прислуги, быстренько расставили вокруг гостей сладости — сушеные фрукты, цветной сахар, — ушмыгнули так же тихо, как и появились. На щипки и попытки завязать беседу не отреагировали. Мигель отметил наиболее общительных — младший родственник Орсини, дальний родич кардинала делла Ровере, еще один из Альберини. Из агнцев, все трое. Козлища обслугой не заинтересовались. Капитан сдержал язвительное хмыканье — ну да, теперь прислуга нам не по чину, нам подавай изысканные развлечения…

Герцог задерживался. Гости начинали скучать.

Раз опаздывает, значит ничего важного. Или что-то неожиданное задержало. А вот когда герцог, войдя, не ответил на приветствия, сел и начал смотреть на них, молча, как астролог на особо бессмысленное сочетание звезд и планет — и с карты не вычеркнешь, и предсказания не составишь — тут уже в глазах молодых людей и беспокойство появилось. У всех.

Задавать вопросы им мешали правила этикета, о нем-то помнили и агнцы, и козлища. Чем дольше тянулось молчание, тем больше становилось вопросов. Наконец, набралось до края, до передних зубов — а пришлось молчать дальше, давиться тревогой и дурными предчувствиями. Альберини украдкой покосился на капитана, но тот смотрел поверх голов, в узкое окно.

Нетерпение и страх осели пеной на браге, оставив тоскливое ожидание уже совершенно чего угодно. И, капитан де Корелла мог бы поклясться в том на Библии, весь десяток гостей с радостью встретил бы и приказ покончить с собой прямо здесь, не сходя с места. Младший Орсини еще и спросил бы, каким образом угодно это Его Светлости. Хороший мальчик, пока еще — хороший.

— Господа, я собрал вас здесь, чтобы сообщить вам одну неприятную новость, которая, как я подозреваю, не дошла до вас. На месте Содома и Гоморры сейчас находится Мертвое море.

Молодые люди изумленно переглядываются.

— Те, кто бывал в Святой Земле, — невозмутимо продолжает герцог, — рассказывают, что плавать в этом море можно разве что в полном вооружении. Человека без доспехов вода выталкивает. Но тем, кто жил в этой долине, когда она стала морем, пришлось солоно.

Герцог, будто в задумчивости, наклоняет голову к плечу.

— А знаете, почему для Содома все так плохо кончилось? Их погубило любопытство. Пока они занимались своей содомией друг с другом и с подручными животными, Господь, в бесконечном милосердии своем, был готов пощадить их даже ради десяти праведников. Как пощадил потом город Сигор ради Лота и его дочерей. Но содомлянам потребовалось новое блюдо. Им захотелось ангелов. Конечно, случай редкий, упустить не хочется, но не силой же, право. Но, увы, жажда невинности оказалась так сильна, что горожане пытались вломиться в дом, даже когда гости поразили их слепотой. Наверное, они полагали, что наощупь тоже не ошибутся. И тут Господнему терпению пришел конец.

Мигель с интересом смотрел на четыре затылка и шесть профилей. Место было выбрано удачно. Затылки сами по себе не слишком выразительны, а вот спины могут выдать куда больше, чем лица. Вот Джулио Альберини, самый непоседливый, даже вертлявый, мелко дрожит плечами — ему смешно. А шестнадцатилетнему Марио Орсини еще смешнее, светловолосый мальчишка уже совершенно ничего не боится, он смеется в голос и едва ли не аплодирует. Герцог шутит. Очень весело. Еще двое тоже собираются хихикать, лица уже расплываются в дурацких улыбочках.

Ну-ну.

— C моей стороны было бы пределом гордыни равнять себя с Господом, — говорит герцог. — Я грешный человек, как и все потомки Адама, кроме одного. И предел моему терпению лежит гораздо ближе. Я также не способен пролить огонь и серу на города, — Чезаре вздыхает, ему явно жаль, что это не так, — но в данном случае это и не требуется. А вот на то, чтобы участь некоторых любопытствующих сравнялась с участью жителей Содома, хватит и человеческой мирской власти.

Хихиканье обрывается — как ножом отсекли. Замершие гости осторожно, очень осторожно переглядываются.

Вот теперь начнется самое забавное. Из семи невинных трое или четверо могут догадаться, о чем идет речь. И о ком. Остальные — вряд ли, и им очень, очень интересно. Внутри пока, под страхом и парализующим недоумением. Интересно, в чем же именно дело. Интересно, кому они обязаны подобной проповедью. Кто виноват.

А смотреть на троих козлищ еще приятнее. Особенно на Джанджордано. Приятель-то его уже сообразил, что происходит, и теперь думает об одном: как себя не выдать. В кои-то веки плотно закрытый рот и голоса не слышно. Чудо как оно есть. А вот Джанджордано ерзает, вертится, хлопает выразительными бараньими глазами… и не понимает. Удивительный человек. Вроде бы и не дурак, но — дурак. Редкостный. А уж догадливый какой…

— И если я узнаю, что кто-либо из вас опять возжелал чистоты и невинности больше, чем следует — этот возжелавший позавидует жителям Содома. Мы посольство, господа. В этом доме действуют законы Ромы, а не законы Аурелии. Надеюсь, вы их помните.

Человек, чье терпение не могло равняться с Господним, обвел слушателей взглядом — спокойным, ясным, без малейших признаков гнева.

— Признаться, я удивлен, что такое вообще могло случиться. Я считал, что в моей свите нет никого, кроме мужчин.

Санта Кроче — рыжеватый, светлокожий — идет роскошными алыми пятнами. Очень старается не покраснеть. Чем больше старается, тем быстрее краснеет. Похож на наливное яблоко, спелое, летнее — ткни ногтем, из-под шкурки брызнет сок. Только этот наливается дурной кровью. Печальное положение: тебя прилюдно оскорбили, а ответить — себе дороже.

А до Джанджордано дошло, о чем речь, но не дошло, в чем дело. Что тут такого? Приятно провели время, как жаль, что дома нет ничего подобного — об этом он распинался чуть раньше, когда Мигель его и услышал.

Мне, думает капитан де Корелла, легче поставить себя на место жителей Содома. Ангелов, в конце концов, не каждый день встречаешь. Свойства их неизвестны. Может быть, они совершенно неотразимы. Если судить по фрескам, так и есть, да и признаков мужественности в облике не несут. Совсем. Я бы, может быть, и сам не отказался подмигнуть какому-нибудь ангелу, а там видно будет… в общем, поведение содомлян хоть понять можно. А Господа — тем более, за такое обращение со своими подчиненными Мигель и сам бы разразил всех и вся. Насколько хватило бы огня и серы. История дурацкая, но простая. А Джанджордано? Представлять себя на его месте не хочется. Тошно.

Случись нечто подобное при штурме какого-нибудь города, капитан де Корелла не удивлялся бы, не раздумывал — а попросту съездил бы Орсини и его соратничкам эфесом по зубам, и все дела. Кровь и азарт делают со многими странные вещи. И не такое еще видали — и не так уж сложно все это пресечь. Отойдут — сами все поймут.

Но вот так вот средь бела дня, то есть, средь темной ночи, прийти и выложить сколько-то дукатов за… он, кажется, про восьмилетнюю девочку говорил. Пакость какая…

— Не могли бы вы… — браво начинает кардинальский родственник, думая, что ему позволено больше, чем прочим, и тут же осекается, робко мямлит: — объяснить…

— С удовольствием! — Очень своевременный вопрос, хоть никто и не разрешал задавать вопросы. Капитан слегка передергивается. Неудивительно, что делла Ровере так спекся. У Чезаре очень добрый взгляд и приветливая улыбка. И отличный аппетит, это очевидно. — Видите ли, друг мой, я всегда был уверен, что мужчиной можно назвать лишь того, кто способен вызвать в женщине благосклонность. Желание. Страсть. Некоторые могут добиться ее, лишь демонстрируя размеры кошелька — но алчность, хоть и грех, тоже чувство. Хоть какое-то, а порой и очень сильное. И вполне добровольное. А вот как назвать того, кто способен только покупать право на насилие? Даже не завоевывать его силой оружия. Покупать. И отчего же такое происходит? У меня есть только одно предположение: от твердого знания, что иным путем ему не добраться до женщины, как не укусить свой локоть. С кем же случается такое несчастье? С калеками, лишенными мужской силы, скажете вы? Но, синьоры, мы ведь не дети, мне ли вам объяснять, что есть много способов доставить женщине удовольствие, — герцог подмигивает, но заговорщической усмешки не выходит. Что-то жесткое и издевательское. — Стало быть, то о чем я говорю — удел бессильных, бездарных и ни на что не способных. Разве можно назвать подобное жалкое существо мужчиной? Или, может быть, кто-нибудь думает иначе? Кто-то хочет поспорить?

Желающих спорить не находится. Почему-то. Кажется, все присутствующие, виновные и не виновные, желают сейчас только одного — куда-нибудь провалиться. Хоть на дно Мертвого моря, в полном вооружении. Почему-то герцога, когда он говорит об участи Содома, легче слушать, чем когда он говорит о том, что происходит между мужчиной и женщиной. Внимание к подробностям и спокойное любопытство и в первом-то случае вызывают оторопь, а уж во втором, кажется, вовсе не могут быть свойственны существу с горячей кровью.

— Я, — улыбнулся герцог, — не желаю, чтобы в Орлеане говорили, что в моей свите состоят каплуны. Даже если так оно и есть.

Переход к угрозам молодые люди, кажется, восприняли с облегчением. Это им привычно, хотя от Корво они еще ничего подобного не слышали, но привычно. В отличие от назиданий о любви и страсти из тех же уст, а тут привыкнуть даже и мне сложно. Царапается что-то в этой проповеди, как хорек за пазухой.

Это, наверное, моя вина, уныло думал капитан, пока притихшие гости расходились. Не пройдет и часа, как они примутся живо выяснять, о ком же говорил герцог, и кто те самые пресловутые «бессильные и бездарные». Пятерка будет запираться и молчать, говорить, что они пошутили и на самом деле в паскудном заведении не были, клеветать на других; остальные — следить друг за другом денно и нощно, ожидая повода высмеять и отомстить. До отъезда ни один не подойдет к «Соколенку» на сотню шагов — отлично. И ничья честь не задета. Тоже неплохо, учитывая, что у всех этих сопляков весьма родовитые папаши. Жаловаться им не на что. А признаваться в том, что натворили, они едва ли захотят. За подобные увеселения можно и от Паоло Орсини больно схлопотать…

…и все-таки чего-то я ему не объяснил, не смог. Должен был, а не смог.

Де Корелла вспомнил хмурого подростка, которого кардинал Родриго Корво отправил учиться в университет Перуджи. В компании дона Хуана Бера для наставлений по духовной части и Мигеля де Кореллы — для охраны и присмотра. Мигель тогда не знал, радоваться ли, что кардинал доверил ему среднего сына, или сердиться: в двадцать пять лет оказаться воспитателем мальчишки… да что он, калека, уже отслуживший свое с оружием в руках?

Служить с оружием — и разнообразным — ему пришлось с первого же дня. Четырнадцатилетнего студента Мигель де Корелла интересовал только в этом качестве, но зато будущий служитель Церкви желал упражняться ежедневно. И еженощно. Отец мечтал увидеть сына на папском престоле, а вот о чем мечтал Чезаре?.. нет, учиться-то он успевал, блистал в университете, старый — казавшийся тогда Мигелю старым, сорокашестилетний — дон Хуан Бера был им весьма доволен, слал в Рому хвалебные письма.

У дона Мигеля с письмами получалось хуже — кардинала Родриго, наверное, порадовало бы, что сын отменно для юноши управляется с любыми мечами, бретой, копьем и стилетом. А также с алебардой, пикой, арканом, удавкой, арбалетом, глефой… если вспомнить все, что желал опробовать кардинальский отпрыск, получится опись оружейной залы богатого замка. Порадовали бы — до определенной степени, — например, успехи на охоте, но отцовской волей мальчику было велено изучать каноническое право, а не военное дело. Воином кардинал желал видеть старшего сына. И о чем было ему писать? О том, что сын послушен, вежлив, крайне рассудителен… и коли уж ему не позволяют фехтовать вместо лекций, требует занятий вместо сна?..

Остановился ретивый ученик на двуручном мече и тяжелой брете. Через год. И примерно тогда же начал говорить с Мигелем, произнося больше двух фраз подряд. И улыбаться. Иногда. Он не умел. Но очень хотел научиться.

Чтобы не удивлять и не пугать подданных без нужды.

— Мигель, останься, — окликнул его герцог, когда капитан уже собрался уходить следом за гостями.

— Я вернусь с вашим мечом, — не оборачиваясь, ответил толедец.

5.

«И подумайте, отцы мои, откуда взяться ереси в словах „человек есть мера всех вещей“, если сам Господь повелел Адаму дать имена всему живому? „…И привел [их] к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей.“ (Бытие 2: 19) Как мог бы Адам сделать это на том языке, что существовал до Вавилонского смешения, на том языке, где слово есть истина, если бы не мог собою измерить все, что есть в мире?

Ибо воистину прекрасен и удивителен человек — и нет во всем Творении подобного ему, а сам он сотворен по образу и подобию Бога. Всему на свете положил Господь неизменные природу и предел, и даже наивысшие из ангелов способны быть только тем, чем они есть — не более и не менее. Но человеку Бог даровал свободу следовать душе своей. Поддаваясь страстям и смертному греху, уподобляется человек животным и даже растениям, и это признано всеми. Разве не говорил Магомет: „Тот, кто отступит от божественного закона, станет животным и вполне заслуженно“? Но устремив свой разум к познанию и созерцанию, а волю — к добру, становится он сыном и подобием своего Отца Небесного»

Он аккуратно положил перо на полочку рядом с чернильницей. Присыпал бумагу песком. Это еще не мысль, это зародыш мысли, ему нужно полежать, оформиться, созреть. Может быть, взрослым он будет выглядеть совсем иначе — как детеныш человека сначала похож на головастика, потом на рыбу, потом на змею. Человек больше всех, потому что вмещает в себя всех. А его самого вмещает только Бог… и то неизвестно, потому что проследить за развитием после смерти пока не получается.

А мысль пока — сырая, мятая, неоформленная. Есть люди, которые могут сразу положить на бумагу то, что хотели сказать, и именно так, как хотели. Он не завидовал им. Никогда не знаешь, что окажется ценным. Многое растет из оговорок, из ошибок, даже из неправильно поставленной запятой. Когда высказывание совершенно, оно равно само себе. Оно закрывает двери.

Может быть, именно поэтому так немного людей по-настоящему разбирается в алхимии. Не понимает, почему Великое Делание отнимает жизнь и почему нет единого рецепта. Конечно, нет. И не может быть. Потому что алхимик творит не только философский камень. Он в первую очередь творит себя. И вылупившийся дракон — в каком-то смысле только побочный продукт. Обычно, к тому времени, уже не нужный. Зачем великому алхимику бессмертие на земле? Застыть в одной форме, не знать, что будет дальше… смешно.

Бартоломео Петруччи положил черновик на стопку таких же. Ему не нужно было надписывать разрозненные листки — он никогда не путал одну мысль с другой. Окна на север, в небе плоские перистые облака. Ни синее, ни белое не выгорели еще до ровного летнего блеска. Рыжее полированное дерево стола, черный письменный прибор… новый лист, не совсем новый конечно, изводить чистую бумагу на черновики — расточительство, которого он не может себе позволить. Но сторона, обращенная к нему, свободна от записей и готова к работе. Перо… А пальцы в узлах уже, как у старика. Нужно больше двигаться, работать руками, не забывать поесть… трата времени. Слишком много всего вокруг — в мире, в книгах, в голове — чтобы отвлекаться.

Бартоломео хрустит пальцами, слышит, как суставы встают на место. Для мира вовне он все меньше Бартоломео Петруччи и все больше Бартоломео да Сиена. Для потомка знатного рода это не имя, а оскорбление — только безродных или незаконнорожденных можно именовать по месту рождения, а не по фамилии. Но Петруччи много. И даже «тех самых» Петруччи много, большая у него семья, разветвленная, не обеднеет. А Бартоломео-сиенец в мире один.

— Я просто хотела танцевать… я не думала, что… я не хотела никого пугать… Альфонсо… — Слова не желали складываться во фразы. Обидно — гордишься своим красноречием, знаешь, что мало в Роме женщин, которые сравняются с тобой в умении облекать мысли в слова, а потом…

Гость деликатно взял ее ладонь. Какой, все-таки, приятный и учтивый человек. Просто сидит рядом, слушает бессвязный лепет, и — хорошо. Даже почти и не страшно уже. С Альфонсо хуже. Утешает, сочувствует, выговаривает — все нежно и заботливо, но так напуган, что ему трудно держать себя в руках. Словно прикасаешься к перетянутым струнам, страшно. За нее боится, понятно — но тяжело. А этот, получужой человек, друг мужа, друг семьи — с ним легко. Можно думать только о себе. Можно даже плакать и не опасаться, что напугаешь — что тут страшного, женские слезы — вода, смешно бояться воды, ведь правда?

Наверное, все дело в том, что гость — уже почти старик. Многое в жизни видел, многое знает, да, и как утешать глупых женщин — тоже. Просто слушать. И совсем не волноваться. Последнее — самое главное, ну кто бы им всем объяснил раз и навсегда?

— Спасибо, что навестили меня…

— Ну что вы, монна Лукреция. Кого же звать, когда нужна помощь, как не друзей? Вы не хотели никого пугать, и, уж конечно, вы не хотели того, что случилось. Вам казалось, что ваших сил хватит, чтобы дойти до края мира — что там несколько лишних кругов в танце…

— Да, — печально вздохнула Лукреция. Так и было. Так и должно было быть… за что Господь так жесток к ним с Альфонсо? За грех и ложь? — Отец тоже огорчился. Мне так стыдно…

— Монна Лукреция, вам нечего стыдиться. Я не могу назвать себя врачом, но я изучал медицину и особенно — устройство человеческого тела. — Бартоломео да Сиена улыбается жене своего молодого друга. — Да и вы сами ведь интересовались анатомией, так что вы прекрасно меня поймете. Вы здоровы, просто удивительно здоровы и сильны, заботитесь о себе и ведете размеренный образ жизни. Все ваши жизненные соки пребывают в равновесии. Если плод покинул ваше тело из-за такой мелочи, как лишний танец, значит, он не прижился — и вам не было суждено доносить его до срока. Это просто случилось бы на неделю или две позже.

— Но почему?.. За что? Я так люблю своего супруга, я так хотела… — Глупости, опять получаются глупости. И весь позавчерашний день был глупостью — и поездка с дамами, и вечерние танцы. Ну почему она такая глупая? Нужно же было подумать.

Отец сердится. Альфонсо боится. Даже Санча переживает, хотя сама она на все готова, только бы не забеременеть… глупая.

Лукреция осторожно повернулась набок, взяла с блюда рядом желтое яблоко, откусила. Невкусное. Осеннего урожая, кожица дряблая, никакого сока. Противным яблоком хотелось швырнуть в стенку, но тогда кто-нибудь прибежит выяснять, зачем она стучала. А все уже так надоели, хлопочут вокруг, пошевелиться не дают, зато постоянно допекают вопросами. Книгу отобрали — вам лучше слушать чтение, музыка может вам повредить… спасибо, что гостей пускают. Не всех. Но Бартоломео — друг Альфонсо и человек исключительной учености.

И просто очень хороший человек. Сидит вот, выслушивает всю эту чушь… а ничего другого в голову не приходит.

— Но это не имеет отношения к любви. Монна Лукреция, возьмите свою руку, посчитайте пульс сами. Помните — под «Радуйся, Мария»? Видите, сильный и размеренный. А что чуть быстрей, чем нужно, так это потому, что вы волнуетесь. Что и неудивительно в вашем положении. Монна Лукреция, поверьте мне — это все равно бы случилось. Так бывает. Это ничья вина. Может быть, ребенок был больным и слабым. Может быть, просто одна из тех случайностей, с которыми мы ничего не можем поделать… Но ваши дамы, поверьте мне, говорят вам глупости. Да, тяжелый труд вреден и беременным женщинам, и кормящим матерям. Но вы не носили корзины со щебнем или даже с бельем. Вы не работали от зари до зари. То, что вы делали, не могло повредить здоровому ребенку. И вы не упивались вином. Вы не позволяли себе излишеств. Просто природа почему-то обошлась с вами жестоко.

Как бы заставить себя ему поверить, думает Лукреция. Ему, а не всем, хлопочущим вокруг. Со всеми их назиданиями, нотациями, страхами, страшными обещаниями…

Спальня затемнена — плотные занавеси на окнах, горит только половина свечей. Дамы и служанки передвигаются на цыпочках, говорят шепотом, по толстым коврам ходят, словно по звонкому камню; но разве заснешь? Два дня она только и делает, что спит, спит, спит — сколько можно уже? Не поймешь даже, от чего кружится голова — то ли от болезни, то ли от того, что все время дремлет, но от горького травяного настоя глаза закрываются сами собой. Сон все равно не идет, а вот плакать и капризничать хочется. Мерзкая трава, зачем она только нужна — а поди попробуй с медиком поспорить. С ним поспоришь… да и отцу тут же доложат. Вот синьор Бартоломео говорит, что она ни в чем не виновата. Так за что такое наказание?

Сидящему рядом человеку лет побольше сорока, у него правильное лицо, строгое; не из тех, что нравятся Лукреции, слишком уж аскетичное, но такое и должно быть у философа, исследующего человеческую природу. А пишет он хорошо, на прекрасной латыни — и без всякого чванства всегда готов объяснить любое непонятное место. От него никогда не услышишь жалоб на ограниченный рамками практического женский ум. Не то что от некоторых… многих, в общем… включая старшего брата.

Вспомнив о брате, Лукреция поняла, что только-только восстановленное спокойствие куда-то улетучивается, словно сквозняком его выдувает. Он же в своей Аурелии с ума сойдет… Господи, ну что ж такое? И не объяснишь же, что и жива, и здорова, и, что бы там не кудахтали придворные дамы, ничего страшного уже не случится. Да я через неделю опять танцевать буду!..

— Монна Лукреция, вы сейчас совершаете ошибку, — кажется, он заметил вновь охватившее ее беспокойство. — Очень распространенную ошибку. Когда с людьми случается беда, им хочется верить, что они могли бы ее избежать, если бы вели себя правильно. В половине случаев это так. А во второй половине — это просто страх перед тем, что беда повторится снова и они опять окажутся беззащитны перед ней. Проще считать себя виновным, чем беспомощным. Но вы не виноваты. Это горе нельзя было отвратить. Нужно поблагодарить Бога, что не случилось худшего, и жить дальше.

— Спасибо… вы правы. — Так и есть, и она во второй половине. Нет ничего страшнее беспомощности, а ее слишком много. — Но я думала о другом. Мне придется написать брату… и я не знаю, как.

— Если вы готовы принять мой совет, не пишите ему ничего. Он вас любит и будет беспокоиться, а помочь ничем не сможет — и в его воображении все происшествие предстанет в настолько ужасном свете… — Бартоломео улыбнулся, тоже взял яблоко, покрутил, положил на место. — Монна Лукреция, мужчины, если они не врачи и не философы — страшные трусы во всем, что касается беременности и родов. Они ничего тут не могут сделать, и знают это. Это многократно умножает их страх.

Какая странная мысль… нет, не о мужском страхе, тут синьор Петруччи совершенно прав, но… она же никогда так не делала, никогда ничего не скрывала… но и брат никогда не уезжал надолго в другую страну. Как не вовремя, ну почему же именно сейчас, и как же его не хватает!

Ох, да что ж такое с ней? Это ведь уже не глупости, это уже совсем неподобающая дурость. В Аурелии сейчас решаются важнейшие дела, для всей семьи наиважнейшие, а для Чезаре в первую очередь. Для брата эта поездка самое главное дело, нужно, чтобы все прошло хорошо, а тут она со своими неприятностями; брат, конечно, из Орлеана сюда не сорвется, к счастью, слишком далеко — но ему будет очень хотеться… нельзя. Нельзя мешать мужчинам, когда речь идет о большой войне, и особенно — если сама во всем виновата.

И Альфонсо нужно будет убедить, и отца. Они должны понять. Пусть только попробуют написать брату об этом… об этом досадном пустяке! А к возвращению Чезаре… ну, там видно будет.

— Я не знаю, как вас благодарить…

— Выздоравливайте, монна Лукреция. И становитесь прежней. Рассказать вам что-нибудь веселое?

— Я всегда рада вас выслушать, синьор Петруччи! Особенно ваши забавные истории, особенно сейчас, — и даже не нужно заставлять себя улыбаться… он обязательно расскажет что-нибудь смешное. По-настоящему смешное, а не такое, над чем приходится смеяться из вежливости.

— Вы помните госпожу Пентезилию Вазари, ту, что вырезала ваши четки?

Как же тут забудешь? И четки чудесные, из абрикосовых косточек и на каждой — сцена из Писания, и маэстро Вазари — красавица и умна как мужчина, а уж весела…

— Она, представьте, влюбилась в племянника кардинала делла Ровере, в настоящего племянника, сына его сестры, этого лоботряса Раффаэле. А он с ней переночевал — и бросил. Исключительно глупый молодой человек, счастья своего не понял. Госпожа Пентезилия очень горевала, а тут ей одна церковь в Болонье и закажи алтарь, деревянный. Так она выбрала центральной сценой бегство Иосифа от жены Потифара. И себя с Раффаэле там и изобразила — в подробностях. Заказчики, правда, немного удивились — но по самой сцене не скажешь, до или после Иосиф от жены начальника без покрывала убежал, а Писание велит считать, что до… А портрет опасных мирских страстей получился очень убедительный. Как сказала госпожа Пентезилия: «Не пропадать же добру…»

Лукреция сперва улыбнулась, потом не выдержала и расхохоталась в голос. И смеялась до тех пор, пока не прибежали служанки, а с ними и медик Пере Пинтор. Толедского врача, отцовского любимца, Лукреция побаивалась: человек строгий, суровый, а если дело доходило до нарушения его предписаний, так и склонный к гневу. К счастью, синьор Бартоломео немедленно завел разговор о приобретенной накануне новой и редкой книге, чем и отвлек громы и молнии от головы пациентки. Но веселье безнадежно закончилось.

Иногда ему хочется торговать сладостями. Жженым сахаром, орехами в меду, глазироваными фруктами, лимонным льдом. Сладости тоже недешевы, но зато все знают, как они хороши — даже те, кто никогда не пробовал. На них смотрят, ими восхищаются, у детей зажигаются глаза.

Сладости любят все. А книги — только те, кто с ними уже знаком. И не всегда за то, за что следовало бы. Любят за переплеты, за редкость, за цену, за уважительный взгляд других знатоков. Не за возможность поговорить с живыми и мертвыми.

Конечно… люди. Что уж тут. Достаточно вспомнить, что они сделали с одной-единственной и не самой сложной на свете Книгой. Из-за сортов жженого сахара хотя бы не воюют.

Но жженый сахар мертв. Его не требуется проветривать, протирать, с ним нет смысла разговаривать, он не задохнется в темноте, не выгорит на солнце. Для него не нужно придумывать полки, расставлять светильники… от него дом не пахнет смолой, воском, клеем и немного — хрустким, сухим летним воздухом. Если в книжной лавке тесно и пахнет пылью, и нечем дышать — это плохая лавка. Хорошие книги можно найти и там, чего не бывает, а вот за хорошими книжниками нужно идти в другие места.

Постоянный покупатель, почтенный синьор, обычно приходит по вечерам, когда Абрамо уже думает, что пора закрывать лавку. Кому вечером нужны книги? Особенно, если торговец ворчит и не позволяет подносить светильники слишком близко к страницам. Проклеенная бумага вспыхивает легче соломы, а не каждый хочет платить за убыток. Синьор Бартоломео — порядочный покупатель, если бы с ним случилась такая неприятность, то обязательно рассчитался бы. Но с ним не случается, он книги любит и никогда себе не позволит никакого непотребства.

А еще по его рекомендации в лавку Абрамо иногда приходят такие же добропорядочные любители книг, не все богаты, но в книготорговле важны не только круглые дукаты, а и возможность узнать о редкой рукописи, о новой печатной книге с севера или северо-запада, о том, что делается в мире… да и вообще ученая беседа — дороже золота. Даже если совершенно даром.

Порядочный покупатель синьор-сиенец, один недостаток — небогат. Иногда не покупает книги, а берет почитать. Случается, продает из своего собрания, чтобы приобрести что-то другое. Это хорошо, это в прибыль. Частенько то, с чем расстается синьор Бартоломео, просят прислать в другие города, и это тоже в прибыль.

И само то, что он сюда заходит, приводит в лавку и других людей, менее внимательных, более щедрых. А эти люди любят прихвастнуть не только золотом, но и знанием, близостью к тем, кто принимает решения.

Это тоже выгодно. И вполне безопасно. Если бы синьор Бартоломео желал заниматься политикой, он остался бы дома, в Сиене, и не нуждался бы в патронах. Он мог бы тогда покупать какие угодно книги, только у него не было бы времени их читать. Он безопасен — и это едва ли не самое главное.

— Возможно, — говорит сиенец, снимая с круглого стеллажа старый свиток с арабским трактатом о душевных болезнях, плохой список, да еще и конца у рукописи нет, — заглянет к вам скоро один покупатель… не бойтесь драть с него три шкуры, дорогой мой Абрамо, все равно платить по счетам будет Папа. И если у вас к тому времени найдется полный труд аз-Захрави, тот самый — вы не пожалеете о времени, потраченном на его поиски… Вашего гостя, видите ли, интересуют не только результаты, в конце концов, они в значительной мере устарели — вот, мы уже и зубы научились вставлять, и инструментарий у нас не в пример прежнему — но сам ход мысли. А в этом смысле «Аль-Тасрифу» нет цены.

— Что за покупатель такой? — оживляется хозяин, до того клевавший носом на своем табурете. Разбудили до рассвета… дети, богатство мужчины. Если кто-то из папского окружения, то Абрамо до конца дней своих будет переплачивать синьору Бартоломео за каждую книгу, и сыновьям завещает…

— Пере Пинтор, — улыбается синьор Бартоломео. Хороший человек. Сам делает подарок и сам рад. — Личный врач Его Святейшества.

— Толедец? — притворно огорчается Абрамо. — Продавать толедскому врачу книги — все равно, что Ибн Зухра учить, как кровопускание делать… где же я возьму то, что ему будет интересно?

— Старые книги. Старые, разные, как побольше. И, друг мой, все, что касается хирургии. Редкости, курьезы. Ваш визитер относится к этому направлению медицины с особой нежностью. В конце концов, он из-за него покинул дом.

— Как так? — Абрамо изумляется уже вполне по-настоящему. — Что есть в Роме, чего нет в Толедо? Кроме Папы, конечно…

— Вы неправильно ставите вопрос, мой друг. Спрашивать нужно, что есть в Толедо и чего нет в Роме.

— Ох… неужели, — даже зная, что в лавке посторонних нет, и под окнами нет, и под дверью, Абрамо все равно понижает голос до шепота, — синьор чернокнижник?

А хотя бы и чернокнижник, думает он про себя, найдется и для него трактат.

— Упаси Господь… да разве я направил бы к вам человека, который занимается такими глупостями? Синьор Пинтор, видите ли, очень предан своему делу. Он, можно сказать, своими руками восстановил в Валенсии медицинский факультет… и он не любит, когда пациенты умирают. Вот он и предложил после каждого случая смерти делать вскрытие, чтобы определить причину и понять, что помогло, а что повредило. Врачей в городе на это хватит, а лет двадцать-тридцать такого опыта и никакая болезнь перед нами не устоит… Ну вы представляете, мой дорогой Абрамо, что сказали добрые валенсийцы на такое предложение?

— Представляю, — вздыхает Абрамо. Добрые ромляне сказали бы примерно то же самое. Ну, не все. Соплеменникам аз-Захрави могло бы и понравиться… некоторым, а вот родичи и собратья Абрамо по вере тоже очень оскорбились бы. Всей ромской общиной, наверное. Пришлось бы Абраму Мерсиаро помолчать и заболеть, пока говорят о таком ужасном деле — не врать же, что тоже согласен, с тем, что ужас-ужас… — Какой смелый и решительный синьор! Его, часом, камнями не побили за такие предложения?

Синьор Бартоломео оборачивается, складывает руки перед собой, ладонь к ладони… вот сейчас он похож — не на чернокнижника, а на мага или звездочета со старых рисунков, только расшитого золотом колпака не хватает. А на кого похож сам Абрамо? На фамилиара, получается — маленький, кругленький, сидит на табурете и весь волосами зарос.

— Городской совет решил, что пристойнее будет передоверить дело Трибуналу. Ну а ученый доктор оказался сообразительней, чем многие другие на его месте. И опередил визитеров на несколько часов. Добрался сюда, нашел коллег. А Его Святейшество, как узнал об этой истории, назначил синьора Пинтора своим личным медиком — чтобы вопрос о выдаче даже и не вставал. А потом понял, что тот и впрямь хороший врач. Но вот библиотека его так и осталась в Валенсии.

Торговец задумывается, запускает пальцы в бороду. Действительно, смелый человек. Без шуток. Смелый и доблестный, доблесть ведь не только в том, чтобы браво размахивать налево и направо острым железом. Иногда кому-то приходится сражаться с глупостью и косностью, что гораздо страшнее. Особенно в Толедо — приезжающие оттуда родственники и просто знакомые торговцы рассказывают, что Трибунал с каждым годом все свирепее и свирепее, лезет не в свое дело, пытается называть чернокнижием все, что им непонятно или попросту ново. Еще лет пятьдесят, и от хваленых толедских врачей останутся только трактаты и воспоминания о былом искусстве, а новые будут лечить как… как при первом короле Тидреке, если не хуже.

Абрамо смотрит на свои полки, на глиняные футляры для свитков, на светлые плетеные коробки для отдельных листков, черновиков, рисунков. Может быть, Бог и правда сохраняет все, где-то там у себя, но здесь, на земле книги пропадают, тонут, горят… и люди горят.

— Мне будет в честь, если благородный синьор сможет восполнить у меня недостаток в книгах. Но ведь он, наверное, в Роме давно? Что ему интересно, чего у него еще нет, помимо полного «Аль-Тасрифа»? У меня, кстати, есть с самыми лучшими и подробными иллюстрациями, и ни одной ошибки…

— Я пока не умею читать мысли, увы. Аз-Захрави ему нужен, а что до прочего — я не верю, что в ваших закромах нечем соблазнить знатока.

— Вы ко мне слишком добры, синьор Бартоломео, — усмехается Абрамо, потом встает и лезет на полку, достает не особенно привлекательного вида книжечку — in quarto, обложка из тонкой дощечки, раскрашена в две краски, треснула с обеих сторон. Да и содержание не лучше, унылое моралите, поставленное в 1351 году в Суассоне в честь какого-то праздника христиан. — Вот, привезли вчера для вас.

Вид у книжки, будто по ней все церкви города и все цеховые общины это моралите учили, и по головам друг дружку стучали для чистоты звука и общего прояснения в умах. Зачем такое синьору Бартоломео — не торгового ума дело. Может, попросил кто, может, затесалась в мутном этом недоразумении хорошая рифма или погубленная автором интересная идея. А может, дело в том, что отпечатали эти книжки небольшим числом — и все они одинаковые. И даже ошибки будут одни и те же, потому что нет дураков — второй раз такую тоску набирать.

Синьор Бартоломео книжечку прочитает — и вернет, наверное. Ему в доме такой хлам ни к чему. А может, и не вернет, может быть, подарит кому-нибудь, позабавиться. А если вернет — то, может быть, именно это глупое моралите вскоре заинтересует кого-нибудь на севере, в Кремоне или Аквилее… много на свете любителей редкостей.

И всем хочется знать, куда и как двигаются деньги, где востребованы какие товары, куда смотрит власть. Абрамо тоже хочется. Явление синьора Пинтора — это та же самая игра, та же самая вода. Только в луже, а не в озере или в океане. А синьор Бартоломео смотрит, запоминает, а потом пишет книги. Может быть, лет через двести их будут искать в книжных лавках ученые люди, чтобы узнать, как зарождалась их профессия, что думали те, кто ее создавал…