в которой вдовствующая королева созерцает теоретические ноги, король — метафорические перья, посол — эмпирического разбойника, генерал — потенциальную дуэль, а драматург — гипотетический заговор

1.

Во вторую неделю мая в Орлеан пришло похолодание. Северо-западный ветер принес тучу с градом — неожиданно, средь бела дня. Ночами, на горе бродягам, котам и влюбленным, случались настоящие заморозки — до инея на первой траве, до стеклянной хрусткой корочки на лужах. Бродяги пытались не замерзнуть на мостовых, коты оскорбленно шипели, ступая мягкими лапами по выстывшим крышам, а влюбленные кутались в плащи, жались к разводимым на улицам кострам и повышали оборот ночных питейных заведений славного города Орлеана.

Сэру Николасу очень нравился северо-западный ветер: бродягой он не был, котом тем более, влюбленным себя не ощущал — зато с попутным ветром в столицу Аурелии прибыло кое-что гораздо более ценное. Договор, составленный в Лондинуме. При договоре, разумеется, и посланник, но посланник не представляет собой ничего особо интересного, а вот договор стал и сюрпризом — в Альбе собирались, конечно, но чудо, что успели так быстро, а не на ту осень годов через восемь — и подарком. Очень вовремя. Очень правильно. Что ж, ветер со стороны острова дурного не принесет…

Документ лежит перед ним — черное на желтом, четкий почерк, никаких писарских завитушек, Его Величество король Аурелии не обидится, он знает, что по альбийским законам все мало-мальски серьезные документы должны выглядеть именно так. Предельно простой язык, предельно простой шрифт, место для подписей, место для печатей. Чтобы не было потом разночтений и повода для споров. Нация сутяг, что поделаешь.

Впрочем, это не окончательный вариант. Кое-что можно уступить, кое-что — поменять. Полномочия посланник привез тоже. В отдельном пакете.

Ветер из дома не подвел. Его Величество вцепится в этот договор, как евреи в пустыне в манну небесную. Ненападение. На десять лет. Неограниченная торговля. На десять лет. Взаимный вывод войск из Каледонии — навсегда. Но при этом Аурелия сохраняет право помочь старым союзникам, если на территорию Каледонии кто-нибудь вторгнется и если… чудо что за условие… к Аурелии обратится за помощью каледонский парламент большинством в две трети голосов. Вроде бы, просто, если не знать, что они там в Дун Эйдине и втроем-вчетвером ни о чем договориться не могут, а если на каком-то деле сойдется две трети парламента — значит наступил конец света.

Теперь осталось только подписать предлагаемый договор — и готово. Очень многие вещи, происходящие сейчас в Аурелии, превратятся из ожидаемых неприятностей в неприятные возможности. Всего лишь возможности, за которыми нужно присматривать, чтобы они не набрали достаточную силу. С подписанием трудностей быть не должно. Разумеется, Его Величество помедлит, поторгуется, поразмышляет. Быстро согласиться — себя не уважать. Но договор будет подписан много раньше начала марсельской кампании, значит, больше месяца на уважение не потратят. Невыгодно.

Договор нужен Аурелии. Нужен больше воздуха, много больше. И хотят за него так немного… не соваться в Каледонию, на которую все равно в ближайшие годы не наскребешь ни денег, ни людей; да чтобы вдовствующая королева Мария отказалась от претензий на альбийскую корону. Корона эта — тоже пустая мечта, которой сто лет в обед. На это сил не хватит не только у Аурелии, а и у всего континента, взятого вместе, если представить себе, что континенту может придти в голову такая блажь. Договор меняет журавля в небе на крупного гуся в руках. Его подпишут.

Договор нужен не только Аурелии — и королевству Толедскому он нужен, и папскому престолу. Всем членам тройственного союза. Особенно интересно получается с Ромой — им Каледония не интересна, далеко от Ромы до Каледонии. О том, что не менее трети каледонских лордов — католики, Папа вспоминает… иногда, наверное. Поминает их в молитвах перед Господом. О них как о политической силе Александр VI не помнит, не знает, знать не хочет. У него под носом, под боком куда более интересные дела. Вольная Романья, не желающая признавать понтифика сюзереном, Галлия, уже вслух мечтающая о собственной Церкви — чем это, дескать, Равеннская Церковь звучит хуже Ромской? Арелат, глубоко оскорбивший ромского первосвященника тем, что поставил интересы страны выше интересов веры и волей короля разрешил свободу вероисповедания — сиречь, свободу любой ереси, в том числе и вильгельмианства…

От Ромы до Каледонии далеко, ничего, кроме благословения, лорды-католики не дождутся. Ради них Папа не станет вмешиваться.

Толедо же в договор предусмотрительно не включали, и даже не думали им предлагать. Зачем? Помощь от них Каледония получит в одном-единственном случае: если Филипп Толедский женится на Марии Каледонской. Для чего ему предварительно нужно овдоветь — что само по себе дело не трудное, а вот жениться на Марии — посложнее. Слишком многие будут против. А без брака, без прямых и очевидных выгод Толедо не вмешается. Потому что с нищей Каледонии нечего взять, а вот от примирения Аурелии и Альбы пользы ожидается очень много. На море в первую очередь. А братьев по вере можно поддержать деньгами — невеликая печаль, до сих пор не слишком-то помогали, и дальше не станут тратиться, молитвой — ну, кто ж запретит, и добрым словом — а это и вовсе непредосудительно.

А вот предложи кто Толедо примкнуть к договору — так они за свое нынешнее бездействие захотят столько сребреников, что обладай Иуда их аппетитом, неизвестно еще, как бы пошли известные всем дела Страстной недели. Гордость не позволяет соглашаться на простые и взаимовыгодные условия. Ну, что взять с Толедо… как торговали тысячу лет назад своим хорошим поведением, так и ныне готовы торговать, получая выгоды и золото просто за то, что не собираются нападать. Хотя попробуй они и впрямь напасть, им же потихоньку спасибо скажут. За повод в очередной раз укоротить жадные руки.

Определенно, некоторые вещи не меняются с тех самых времен, когда везиготы и франки периодически грозили Роме всем на свете. И еще бургунды, предки нынешних арелатцев… этим вообще уроки не пошли впрок. Как всегда. Ничего нового под солнцем, ничего нового под луной — а эта мудрость и Ромской империи намного старше…

А в Каледонии парламент передрался — треть за договор, две трети — против. Одни потому что без аурелийской поддержки года не проживут, другие, потому что им без альбийской армии в стране — край. Регентша, замечательная женщина, жалко, что не наша — прилюдно умыла руки. Что парламент решит, то и будет… а он, конечно, до второго пришествия ничего не решит, вот и будут у нее руки и чисты, и развязаны.

— Те, кто голосовал за договор, — говорит за спиной сэр Кристофер, — из всей этой своры — худшие. Эти не боятся, что их зарежут, эти хотят резать сами и без помех. Во имя веры, между прочим, хотят. Чем они там думают в Тайном Совете, уму непостижимо… Сторонники Нокса — это не черт, его крестным знамением обратно в зеркало не загонишь. Мало нам того, что есть, им собственную Франконию на севере завести захотелось?

— Сэр Кристофер, я не думаю, что вы имеете право говорить в таком тоне о Тайном Совете! — это Дик Уайтни, дальний родич и первого министра, и госсекретаря, в Орлеане представляет второго. Толковый мальчик, младший сын, но помнит, какими способами не стоит делать карьеру. Он будет ругаться здесь, в кабинете, но доноса сам не напишет и другим не даст.

— Если Тайный Совет на меня обидится, я об этом узнаю. — Маллин доволен договором и недоволен тем, что договор содержит лишнее. Но помогать он будет все равно. Всем, чем может.

— Сэр Николас, — мягкий выговор, южный. Говорящий не с настоящего юга, конечно, а из Корнуолла, их за милю слышно. — Лучше скажите, чего вы ждете от нас. Распределим обязанности, и разойдемся. — Генри Таддер, адмиралтейство. Еще не рыцарь, но будет. Этот будет. — А насчет Каледонии, сэр Кристофер, думаю, что вы неправы, а Тайный Совет как раз прав. Нокс — ублюдок, прошу прощения сэр Николас, но он из ублюдков ублюдок, а те, кто за ним идет — еще и глупые ублюдки, потому что верят во всякое… сами понимаете. Но они — таран. Они откроют нам ворота. А чем раньше мы войдем, тем меньше будет крови. Они без нас еще будут резаться сто лет. Тайный Совет прав. Хватит. Нужно один раз вложиться и сделать все как надо.

Сэр Николас терпеть не может ссор. В буквальном смысле терпеть не может, как никто не может терпеть кипяток, вылитый на голую кожу. Молчать можно, лицо удержать можно, а вот наслаждаться подобным или не чувствовать вовсе… ну, может, и случается с кем-то такое везение. Не с ним. Не судьба.

Нужно промолчать. Очень дельно начал Таддер — распределим обязанности. Очень плохо закончил свою речь. Дослушав до конца, мы забыли начало. Вот как-то так, знаете ли, получилось…

Посол Альбы при дворе аурелианского короля смотрит не на Таддера, а что на него смотреть-то — на сэра Кристофера. Громыхнет, не громыхнет? Не будем проверять…

— Вы, кажется, поинтересовались, чего я жду от вас? — мило улыбается Никки. — Того, что мы будем обсуждать наши обязанности, а не действия Тайного Совета. Господин Таддер, вы единственный человек, который может появляться здесь открыто. — Официально Таддер в Аурелии занимается легальным, хотя и неодобряемым делом — набирает переселенцев. Как раз на юг, на ту сторону экватора. Компании предпочитают моряков и ремесленников, но хорошие крестьянские семьи тоже в цене. А что иностранцы, это ничего. Через год-два они будут говорить на «птичьем», родным языком их детей станет речь Большого Острова. Их внуки будут называть «домом» Альбу. Как сам Никки. Но это сейчас не важно, а важно, что Таддеру многое приходится улаживать здесь, в Орлеане, и его появление в посольстве никого не удивит и не обеспокоит. — Я хотел бы, чтобы вы остались здесь и занялись документами. Чтобы вся переписка вокруг договора шла через вас. И все запросы. И вся связь.

Таддер может отказаться. Формальное право у него есть — посольству он не подчиняется. А вот возможность… скорее, уже нет. Причем по его собственным меркам нет: боком выйдет, сообщат, припомнят. Так что после секундной заминки — на лице даже не успевает проступить кислое выражение, — он решает сотворить чудо превращения уксуса в вино. Работы много, работы очень много, ответственной, утомительной, нудной — но кто с ней справится, тот будет награжден. Еще одна ступенька вверх. А он справится, как же не справиться. Так что большое спасибо сэру Николасу за такой прекрасный шанс.

Ну, большое вам пожалуйста.

Может быть, с третьего-четвертого раза научитесь думать. Каледонцы Таддеру не нравятся. Как будто у нас лет тридцать назад лучше было. Как будто люди вообще где-то друг от друга отличаются… условия отличаются. Порядок. А люди почти везде почти одинаковы.

— Господин Уайтни, под вами больше всего людей. Денег нам прислали достаточно. Можете вы обеспечить наблюдением всех, кого я вам укажу? Кто с кем виделся, кто о чем разговаривал, с каким выражением лица… — скорее всего, это не потребуется, но чем Бог не шутит, пока дьявол спит?

Молодой человек отвечает не сразу. Склоняет голову к плечу… знакомое какое-то движение, откуда, странно, не вспоминается, странно… слегка прищуривается. Прикидывает, подробно, свои возможности. С учетом средств. Хороший мальчик, светлая голова… во всех смыслах.

— О скольких наблюдаемых идет речь?

— От шести до десяти, — больше бессмысленно. Не сможем обработать и переварить.

— Да, несомненно. — Уайтни кивает, словно одновременно стряхивает с глаз длинноватую челку. При гладко зачесанных назад волосах. Потрясающее зрелище… — О ком идет речь?

— Пока не знаю. Предположительно Валуа-Ангулем и его союзники, коннетабль, ромейское посольство.

— Получается много больше десяти, — улыбается cветловолосый.

— Я не попрошу вас делать это одновременно.

— Я всецело к вашим услугам, сэр Николас.

— Я вам крайне признателен, — и правда. — Сэр Кристофер…

— Да, конечно.

Тут не нужно объяснять и отдавать распоряжения. Город и обеспечение безопасности. Второе, особенно. Потому что те, кто захочет сорвать договор — или хотя бы задержать подписание — будут бить по Никки. Прямо — но с этим и персонал посольства справится, или косвенно — но тут сэр Кристофер все знает сам. Его можно было вовсе не приглашать — но это было бы невежливо по отношению к Таддеру и Уайтни.

Сейчас гости будут покидать посольство. По одному. Таддер — вполне открыто, как всегда. Уайтни — как большинство гостей такого сорта, но об этом позаботится отдельный человек. А сэр Кристофер… сэр Кристофер выйдет вместе с остальными из кабинета, отправится дожидаться своей очереди и вернется через некоторое время.

— Любезно благодарю вас всех и не смею больше задерживать, — поднимается и раскланивается Трогмортон, смотрит вслед гостям, заставляет себя смотреть.

Уайтни — высокий, тонкий в кости, выглядит младше своих лет, кажется безобидным милым юношей. Шпага издалека тоже кажется просто тонкой полосой металла. Главное — не подходить поближе. Таддер — полная противоположность: приземистый, основательный, грубое лицо. Это не шпага, это… топор. С амбициями. Очень дельный работник, но жаден до почестей и признания.

В том, что касается работы, тут можно верить всем. До ножа — тоже всем. Если речь идет о карьере — только Маллину. Потому что им с сэром Кристофером нужно разное. Никки хочет дослужить свои десять лет, собрать за это время все, что можно — и уехать к себе, на юг, совсем в другом статусе, совсем с другими деньгами, с другими связями… так будет много легче двигать границу. А Маллин вряд ли выйдет в отставку. И вряд ли доживет до пятидесяти. И кончит, скорее всего, плохо, не в поле — так дома, потому что дома он играет в политику, и не по маленькой. И поперек партийных линий. Сэр Кристофер лоялен идеям, а не корпорациям, и уж тем более не людям. Значит, и рассчитывать может только на себя. Это Никки — Трогмортон из Капских Трогмортонов. Звено в цепи. За ним все — от семьи до его арендаторов, и он за всех. Зато Маллин — «тот самый». Суверенная держава из одного человека. Завидовать — нечему, иметь дело — одно удовольствие.

У суверенной державы свои законы и границы, законы Никки нравятся, с принципами он вполне согласен, но иногда эта держава может начать войну. И не сказать, чтоб на ровном месте… но было бы куда лучше, если бы на другой территории. Не в кабинете альбийского посла. Начни Таддер читать свою речь в любом кабаке, найдись у сэра Кристофера, что ему ответить — так и замечательно, тут бы Трогмортон согласился. Всецело. Однако ж, в кабаке не начнут, Таддер не начнет, знает свое дело… ладно, все это мелочи, а более важные вещи мы сейчас обсудим подробно. А от встречи осталось смутное, беспокойное ощущение — и скребется вдоль хребта. Что-то неправильно. Померещилось? Посмотрим, не показалось ли что-нибудь странным Маллину.

Сэр Кристофер вошел тихо, так же тихо сел. Взял с блюда кусочек печенья, белого — саго на миндальном молоке… Профанация, по-настоящему, молоко должно быть кокосовым, но не в Орлеане же. Тут нужно спасибо говорить, что саго есть. Таддер привез, есть и от него польза.

Налил себе вина. Налил Никки, не спрашивая.

— Хотел бы я знать, кто вас в столице так не любит?

— Да не будет меня никто убивать, — морщится Никки. — Ерунда. Даже Хейлз должен понимать, что это не поможет.

— Я не об этом. Я о том, что в Дун Эйдине о договоре узнали раньше. Им сообщили, нам — нет. Вы не знали, я не знал, Таддер не знал — почему он, вы думаете, так злится? Даже Уайтни не знал, ему свои не сказали.

— Да зачем нам сообщать? — Хотите играть в мяч? Ну вот, я вашу подачу принял и отбил. — Мы и так спокойно все сделаем.

Время есть, деньги есть, а продать такой договор Людовику — все равно, что лошадь у слепого увести.

— Вы помните случай, чтобы дело было настолько важным, а мы узнавали о нем последними?

— При прошлом Людовике такое было, и тоже касалось Каледонии. На самом деле, мы ведь знали о том, что договор готовится, но не знали, что все пройдет настолько быстро. Зато мы можем не сомневаться, что узнали о нем первыми в Орлеане.

— Я бы за это не поручился. Я бы не поручился, что кое-кто не получает новостей из дома.

— Вы за кое-кем наблюдаете — на этой неделе было что-нибудь новое?

— Я не знаю, как мне определять разницу.

Разницу… Никки тоже не знает, как ее определять. Он ее просто видит, когда она появляется. Не заметить невозможно, как ни старайся. Разница — очень громкая, очень яркая, ее захочешь — не пропустишь, но это не умение, это врожденное свойство, вот приучить себя разглядывать постоянное, неизменное, обычное — можно, очень трудно, но можно. Можно даже объяснить, как научиться. А тут… не идти же смотреть на Хейлза своими глазами? Если не возникнет подходящая ситуация, не получится вплоть до самого приема, а это только в конце недели, а тогда уже весь город будет знать о содержании договора. Очень неудобное положение вещей.

Cэра Кристофера он понимает очень хорошо. Им не сообщили. Хотели подставить ножку — может быть, хотя вряд ли, слишком уж важное дело. Боялись утечки — более вероятно. Но почему?

— Вы заметили, сэр Николас, что наш Уайтни отрастил челку?

Трогмортона передергивает — да уж, заметил. И заметил не он один, значит, не померещилось. Никки пытается повторить движение. Может быть, если голова не помнит, вспомнит тело — чье, ну чье движение? Не получается, неудобно. Непривычно. И не всплывает ничего…

— Вы тоже обратили внимание. Может быть, вы еще и узнали, как это случилось?

— Челка принадлежит Его Светлости герцогу Беневентскому. А в его компании Уайтни появлялся открыто ровно один раз.

Да, действительно. И челка, и манера слегка наклонять голову к плечу, не сводя взгляда с собеседника. Птичья такая манера, да и взгляд тоже — птичий. Любопытный и совершенно непонятный, и еще неведомо, умеет ли ромей моргать, или и в этом тоже подобен птице. А вот с чего бы Уайтни обзавестись этой манерой… нарочно подражает? Было бы чему, право слово, тут уж лучше начать с осанки и с умения спокойно держать руки при беседе, а то молодому человеку из ведомства госсекретаря приходится сцеплять пальцы, чтобы ладони не плясали в воздухе в такт каждому слову…

— Когда успел и зачем?

— Не знаю. Может быть, просто повторяет, сам того не понимая. Может быть «снял» понравившийся жест. Может быть, дело много хуже.

Подражал бы осознанно — причесывался бы по-другому. Неосознанно — тоже… пришла бы блажь расчесать волосы на пробор, а почему нет? в Орлеане так четверо из пяти ходят. И те, кому к лицу, и те, кто отродясь не задумывался, что им к лицу. Нелепица какая-то…

— Насколько хуже?

— Так бывает, когда достаточно часто находишься в обществе человека, который произвел на тебя сильное впечатление.

— А это вообще возможно? — не впечатление, тут-то сомневаться не приходится, а вот частое пребывание в этом обществе. Как, когда, каким образом, зачем?..

— По времени? Да.

Из всего разговора можно заключить, что сэр Кристофер понятия не имеет, было ли подобное. Знал бы — поделился бы уже своими сведениями. Или, что хуже, Маллин играет в свою игру. Имеет право играть, кстати. Все, что касается посольства — его дело, его партия. И Уайтни играет в свою игру — интересно только, по распоряжению или по собственной инициативе? Второе… второе совсем никуда не годится. Совсем.

Сэр Кристофер прихватил еще несколько печеньиц, откинулся на спинку кресла.

— За мной ходят, — сказал он. — Уже неделю. Местные уроженцы. И их много. Следят не очень умело. Но их по-настоящему много, человек пятнадцать. Я думал — у вас людей попросить, или лучше у Уайтни, а тут ваши новости.

Новости, да. Новость за новостью. Хорошая одна, остальные — дурные. Уайтни… и это.

— Людей я дам. Кто это может быть?

— Я на картах не гадаю. Я не узнал никого, а ловить их на живца — значит, сообщить, что заметил.

Неделю… нет, договор тут ни при чем, и это очень плохо. Отдельные дела, одновременные, но отдельные. Очень некстати это все сейчас. Совершенно безобразно, совершенно никуда не годится: пятнадцать человек — это не шутки, это подозрительно похоже на большой такой промах. Не будем говорить, что провал, пока не будем, но… да уж, вот вам и славный месяц май, лучший месяц в Орлеане.

— Вы раньше сообщить не могли?

— Я действовал методом исключения, — улыбнулся сэр Кристофер.

— И кого же вы исключили этим методом? — Держава. Суверенная. Договороспособная, не то что Каледония, но вот суверенитет этот иногда огорчает… и сильно.

— Вас, Таддера, соседей, королевскую службу и дом Валуа. Не в этом порядке.

Вот теперь сэру Николасу делается совсем грустно. Потому что если не перечисленные, так, спрашивается, кто? Полтора десятка. Местных. Неведомо кого. Не Валуа, не король… не свои, не соседи. Полтора десятка. Что это еще за монетка такая в пироге сыскалась?!

— Вот и я думаю, почему это сразу вдруг? Что за совпадения? — добавляет сэр Кристофер.

Теперь придется разбираться с тремя задачами сразу, и с договором проще всего, а вот с этими двумя загадками… просто не будет, это сэр Николас чувствует. Будет не просто. Будет, конечно, интересно, но, проклятье, как он не любит одновременно сваливающиеся сюрпризы — не любит, а они все валятся, и приходится ими жонглировать, а жизнь подкидывает новые шары. Три, четыре, пять, шесть, семь… восемью не умеют жонглировать и самые опытные циркачи, семь — это предел, но шаров пока что три, так что не будем унывать. Будем работать.

— К сожалению, больше похоже именно на совпадения… — подумав, говорит Трогмортон.

— Скорее всего, вы правы. Но так не хочется… С совпадениями так много возни, а толку от них никакого.

— Увы, — да уж, тут они полностью согласны. Куда интереснее размотать один моток пряжи, каким запутанным он ни окажись, чем несколько попроще. Возни многократно больше, а смысла от разных клубков меньше, ничего дельного не свяжешь.

— Между прочим, что касается впечатления — Уайтни я могу понять, — улыбается Маллин. — Меня герцог тоже ухитрился удивить…

— Чем же?

— Знаете, откуда пришли к вам в тот день молодые люди из ромейского посольства?

— Откуда же? — в Орлеане выбор велик.

— Из «Соколенка». Знаете, где они провели предыдущий вечер? Там же.

Никки морщится. Это дело аурелианских властей — терпеть у себя такие заведения или не терпеть.

Он бы не терпел. И клиентуру не терпел бы. Если совсем честно — место им под землей или над землей. Зря сэр Кристофер ему рассказал. Воспользоваться этой информацией Никки не сможет — законов страны парочка не нарушила, а вот, чтобы иметь с ней дело, придется теперь совершать над собой некое усилие. Это обязательно. Это работа. Иногда Никки не любит свою работу.

— И что же герцог? — составил компанию любителям остренького?..

— Он пригласил к себе дюжину молодых людей из свиты — и тех, кто ходил, и тех, кто не успел — и объяснил им, что посольство живет по законам Ромы, а не по законам Аурелии. Как я понимаю, там использовались куда более крепкие выражения, мне их не пересказывали.

Трогмортон сильно удивляется. Удивление, конечно, приятного рода — судя по тому, что до сих пор сообщали о нравах семейства Корво и самого его достойного представителя, все должно было бы выглядеть иначе. Примерно так, как Никки подумал в первый момент. А тут, извольте видеть, все наоборот… неожиданно. И как это понимать?

— Ну представьте себе, — улыбается сэр Кристофер самой солнечной из своих улыбок, — возвращается эта орава домой. И начинает там рассказывать. Впечатлениями делиться. Кого сочтут… духовным отцом всей этой истории — пусть он даже к заведению и близко не подходил?

— Да, действительно, сочтут… — хотя совершенно непонятно, с какой стати герцогу Беневентскому об этом заботиться, мокрому дождь не страшен. А визит в «Соколенка» вполне укладывается в любимую пословицу его соотечественников — «В Роме поступай по-ромски», ну вот и поступили по-орлеански, так в чем беда с его точки зрения? — И что ему с того?

— Видите ли, сэр Николас, если духовное лицо спит с половиной города — это непредосудительно, если происходит по согласию. Возмущаться таким на полуострове будут разве что «черные монахи», но их теперь слушают меньше, чем раньше — посмотрели, чем оборачиваются их принципы на практике. Если молодой человек высокого происхождения тратит деньги на шлюх — это даже похвально, ну на что ему их еще тратить-то? Если в некоем семействе отношения несколько ближе родственных, это дело отца семейства и больше ничье. Но чужие дети, чужие маленькие дети — это постыдно и смешно.

— А насмешки Его Светлости едва ли придутся по вкусу, — да, пожалуй, вот так — ясно. — Но, как я понимаю, Уайтни на этом званом вечере не присутствовал?

— Нет. Не присутствовал, да и не мог.

— Но мог выслушать пересказ?

— Я надеюсь, что у меня самые длинные в этом городе уши, но вряд ли — единственные.

— Узнал и немедленно восхитился… — вздыхает сэр Николас. Нет, не все так просто, к сожалению.

Договор — не секрет, уже не секрет, но в ближайшую пару дней — еще и не общеизвестное дело, так что можно выкинуть одну простую и вполне безопасную штуку: поделиться сведениями с тем, кому они будут крайне интересны, весьма полезны… с тем, от кого каледонская партия их не получит. И посмотреть, внимательно посмотреть самому, станет ли рассказ новостью. Если не станет — можно будет сделать много печальных выводов, а добрые отношения между двумя посольствами это все равно очень укрепит.

И делать придется ему. И читать по этой зеркальной физиономии — тоже ему… не было у хозяйки беды, завела себе сфинкса.

2.

Нелегкое дело — не спать ночью, если нужно делать вид, что спишь. Если рядом сладко сопит соседка: ради хитроумного замысла пришлось рассориться с Карлоттой, рассориться до того, что в одной спальне фрейлины ночевать не захотели, поменялись. А поодиночке юным дамам спать не положено. А новую соседку Карлотты не так уж редко забирали из дворца к хворающей матери… пока суд да дело, пока все устроилось — три недели прошло. Наконец-то свершилось чудо: бывшая подружка в своей спальне одна, следовательно, может позволить себе… кое-что неподобающее.

Соседка самой Шарлотты громко дышит и слегка порыкивает во сне, была бы собакой, было бы ясно — охотится. В спальне отчаянно темно, одинокая свеча в дальнем углу и не светит толком, а равномерное колебание язычка пламени только усыпляет, убаюкивает… Прикрываешь глаза — кажется, что бодрствуешь, а потом едва не подпрыгиваешь в страхе: спала, не спала? А вдруг задремала и все пропустила?

Шарлотта Рутвен — девушка серьезная, она не может себе позволить заснуть. Вот и приходится то щипать себя за руку, то прикусывать губу… и прислушиваться. Ну где уже этот несчастный влюбленный? Долгое ли дело — в окно залезть? Вот же олух… к утру, что ли, сподобится? Ладно, у самого любовью разум отшибло, но каледонский инт… адмирал-то на что?

Наконец за стеной сначала зашуршало, потом грохнуло. Грохнуло знатно — пол задрожал. Что ж они такое уронили? Нет же в спальнях ничего тяжелого — неужели самого Жана? Соседку и будить не пришлось. Милая аурелианская дама с редким именем Анна села на кровати раньше, чем проснулась… Ах да, она же с юга, как и Карлотта, а у них там земля трясется время от времени.

— Я пойду, посмотрю, что там, — спокойно и внятно сказала Шарлотта Рутвен, совершенство во всех отношениях. — Может быть это воры, а может быть просто ставень ветром сорвало, — вот что могло упасть! — и появление стражи будет неуместным.

На стуле висит накидка, шерстяная, теплая, глухая совершенно — подобающий наряд для юной дамы, которую ночью подняли с постели. Никто не удивится, что она под рукой — у Ее траурного Величества часто болит голова, в том числе и по ночам.

Зажечь от свечки светильник, взять его. Поежиться от холода. Открыть дверь, пройти пять шагов по коридору. Ничего не увидеть. Толкнуть дверь в спальню бывшей подруги — на всякий случай. Они, конечно, поссорились, но вдруг воры залезли именно туда и Карлотте нужна помощь. Заглянуть. Увидеть странное. Поднять светильник. Признать, что видишь именно то, что видишь. Издать бешеный клекочущий звук — самой удивительно.

— Как вы… Анна! Стража! Здесь чужой мужчина!

Негодование настоящее. Ну скажите мне, что нужно делать с очень прочной деревянной кроватью, чтобы сломать одну из опор для балдахина?

Хорошо, что это не воры. Хорошо, что ночной пришелец, несмотря на размеры, никому не угрожает. Потому что стража запаздывает. Будь вторжение настоящим, учини его тот же Хейлз или, будем честны, родичи Шарлотты со стороны отца, все население крыла успели бы уложить в мешки. А вот фрейлина Анна своих не бросает — вылетела в коридор с палкой для закрывания ставней и заполошным воплем «Пожааар!». Шарлотта стоит в дверях соляным столпом, как и положено нежной невинной деве, оскорбленной в лучших чувствах. Преступная парочка делает вид, что запуталась в покрывалах и не может распутаться. За спиной шум, грохот, шаги. Замечательно. Проснулись.

Проснулись все, включая Ее Величество. Ей, разумеется, бегать по коридорам, накинув на себя что-нибудь или, тем паче, в одной сорочке, не положено, но дело сделано. Доложили. Еще немного — ой, до чего же холодно стоять на полу в одних чулках, — и все закончится. Королева увидит неподобающее. Неподобающее сидит на широкой кровати — не очень хорошо видно, признаться, даже если лампу поднять повыше, и не без испуга таращится на собравшуюся толпу. Две младшие фрейлины. Слуги. Два гвардейца с оружием наголо. А вот и одна из четырех Мэри, наперсниц Ее Величества… нельзя же пропустить такое событие, королева не простит.

Мэри Сетон — это сейчас лучше всего. Высокая строгая дама, превеликая нелюбительница всяческих происшествий, а уж нынешнее просто выведет благонравную Мэри из себя. Вот и отлично…

Фрейлина Сетон решительно раздвигает широкими плечами толпу, проходит прямо к постели, светит грешной парочке в лицо, мрачно хмыкает. У Жана — смущенная физиономия, он скорбно косится на открытое окно, но удирать уже поздно. Карлотта уткнулась носом ему в спину, ну как же, стыдно теперь в глаза людям смотреть.

Шарлотта очень, очень надеется, что подружка не хихикает втихаря. С ней случается иногда, совершенно не к месту.

Сетон набирает воздуха… и ничего не говорит. Дергает головой, что твоя лошадь — и выплывает из оскверненной спальни. Докладывать. Это не к добру. Это совсем не к добру. Случилось безобразие, какого нарочно не придумаешь. Траур нарушен. Мужчина в спальне. А старшая фрейлина, тезка королевы, подруга ее детства и воплощенный цербер по должности и по натуре — ни слова? Мир перевернулся вверх тормашками: Рутвены орут, Сетоны молчат.

И теперь всем стоять на месте, в чем есть. Холодно же.

Шарлотта грозно смотрит на возмутителей спокойствия. Что им придется ей дарить, чтобы возместить неудобства этой ночи… страшно подумать. Пришлось бы. Если бы она брала такие подарки.

Проходит, кажется, не меньше четверти часа. Влюбленные грешники сидят на кровати, стража стоит у входа в спальню, Анна с Шарлоттой окоченели в дверях… все застыло, все застыли. Безмолвие, липкое и тягучее. Точно сон. Проспала, а теперь снится.

— Что там произошло? — наконец-то раздается из покоев королевы томный голос.

Вот за это фрейлина Рутвен терпеть не может Ее Величество Марию-младшую. Ведь узнала уже, что. Подробно описали, доложили… а теперь она на все свое крыло делает вид, что только что проснулась. Такая естественная фраза при первом пробуждении. Так противно звучит, когда это все расчет, продуманная поза.

Да, и тщательно продуманный беспорядок в одежде — небрежно, наспех накинутое платье, элегантно спадающий с затылка капюшон накидки… ну для чего это, для чего?! Перед кем тут сейчас позировать — нет никаких живописцев в коридоре, нет. За это Шарлотта Рутвен может ручаться, поскольку она их в здание не протаскивала, а больше некому.

Если Сетон плывет по коридору как, будем сдержанны в выражениях, средних размеров пеликан, то Ее Величество при движении умудряется словно бы расплываться по краям, напоминая медузу. Большую такую, полупрозрачную, колоколообразную, с длинными стеклистыми синими жгутами под колоколом… и Боже упаси к этим жгутам прикоснуться.

Это нехорошо. Это несправедливо, немилосердно и недостойно — выливать столько желчи на женщину, давшую тебе приют. Но жалеть получается только о том, что желчи мало.

Ее Величество — на голову ниже Жана, на полголовы ниже Хейлза; сравнивать ее с дамами у Шарлотты не получается, что там сравнивать, она выше всех известных девице Рутвен женщин, включая Мэри Сетон и Мэри Ливингстон, которых Господь статью не обидел. Плывет медуза, возвышаясь над прочими, на лице — скорее любопытство, чем негодование.

— Что здесь произошло? — еще раз спрашивает она.

Шарлотта понимает, что вопрос предназначается лично ей.

— Зашумели… — если всхлипывать не получается, можно хоть носом пошмыгать, все равно к утру простуда ее догонит, — я думала — воры. А оказалось — мужчина!

Усатый стражник хмыкает, подносит к губам перчатку, прикрывая улыбку.

Да, Шарлотта — истинное совершенство, совершенная дура. И совершенная ябеда. Застала бывшую подружку с мужчиной, — какой ужас! — и немедленно подняла шум.

— И что же этот молодой человек делает здесь?

Всему под небом есть предел — и только манерности Ее Величества предела нет. Что он здесь делает? Первые маргаритки собирает… Козу пасет. Варит средство от беспамятства. Ее Величество уже забыла, что была королевой этой страны и что был у нее коннетабль, а у коннетабля — сын…

— Ах, — вздыхает королева, — я еще не проснулась и оговорилась… Я хотела спросить — делает ли что-либо здесь молодой человек? Разве может быть такое, чтобы в моих покоях, в спальне моей фрейлины ночью обнаружился мужчина?

— Может… — вздыхает оный мужчина. Его легко понять, он очень постарался, чтобы обнаружиться — по стене залез, ставни открыл, опору повредил.

— В теории… — весело говорит Ее Величество, — пути Господни неисповедимы и случиться может все. Но в реальности, как учат нас святые отцы и ученые исследователи, все события обычно связаны цепочками причинности. И я думаю, что нет той причины, по которой одна из моих фрейлин могла нарушить мое доверие. И нет той причины, по которой неизвестный мне и всем присутствующим юноша мог проникнуть в ее спальню. А видеть несуществующее не может никто. Разве что Господь Бог — и то умозрительно.

Шарлотта стоит рядом с королевой, и ей очень хочется огреть ее светильником по голове. Слегка подпрыгнуть и треснуть прямо по затылку. К сожалению, зрения это Ее Величеству не прибавит, совсем наоборот.

Ну, олух ты несчастный, думает она, ну проявись же как-нибудь вполне очевидным образом! Еще более очевидным…

Особо крупный отпрыск коннетабля словно слышит этот мысленный призыв. Встает, не забыв заботливо прикрыть возлюбленную — с головой — покрывалом, в котором якобы запутался, делает несколько шагов, встает перед королевой на колено. Вид у него совершенно не сконфуженный. В синих — цикорий позавидует яркости краски — глазищах резвятся черти. Веселые и злые вперемешку. Иногда Жан соображает очень быстро. Семейное.

— Ваше Величество, я поступил бы дурно, решив обмануть ваше доверие и воспользоваться вашим благородством, — покаянно склоняет он растрепанную белобрысую голову.

Зрелище, если вдуматься, неподобающее не только для спальни фрейлины вдовствующей королевы. Оно и для супружеской спальни четы, состоящей в законном браке, получается немного слишком пикантным — рубаха у Жана съехала с плеча, штаны… надо понимать, остались на кровати, один чулок спущен до колена, второй развлекает штаны. А физиономия сияющая, очень выразительный такой румянец по щекам. Кажется, ясно, как они опору сломали…

Бедный влюбленный, так старательно подготовился к тому, чтобы представлять зрелище непотребное, недвусмысленное и неподобающее… и очень соблазнительное, надо признаться. Юный Давид. А Вирсавия его… из-под покрывала торчит только одна голая лодыжка. Сюда бы еще нашего Урию-посла, и можно было бы вздохнуть с облегчением.

— В теории… услышав такие слова, я могла бы ответить, что говорившему было бы лучше вовсе не появляться здесь, нарушая мой траур. Но я не только королева… и не так уж черства сердцем. Я ничего не скажу, потому что только лунатики разговаривают по ночам сами с собой.

Кажется, безнадежно. Ее Величество решила покровительствовать бедным влюбленным.

Если бы знать раньше, можно было бы крикнуть погромче… или высунуться в окно.

А теперь поздно.

Карлотта под узорчатым покрывалом мелко дрожит. Фрейлина Рутвен надеется, что она смеется, а не плачет. Хотя какой тут смех. Столько трудов пошло прахом из-за королевского каприза. Милосердная наша. Купидон-Хейлз и Венера-Мария. Трогательно как… чтоб вам обоим пусто было! Ведь простыну же, как есть простыну — и это единственный результат.

— Я надеюсь, — говорит Мария и это монаршее «надеюсь», хоть и в единственном числе, — что в ближайшие два часа из этого помещения исчезнут все невозможные в нем вещи. В ближайшие два часа. Поспешность в этом деле неуместна, — милостиво улыбается она. — Ибо если внешней страже тоже что-нибудь привидится, мы, — теперь уже «мы», — будем крайне огорчены и недовольны.

Очень, очень жаль, что Ее Величество — не пророк Натан. Очень жаль, что военачальника Урии тут и в помине нет. Давиду бы так везло, как Жану…

Гвардейцы, которые с первой реплики Жана уже переглядывались, удивленно хлопая глазами, не выдерживают. Молча разворачиваются, уходят: нет никого — так и нет никого, а зачем шумели, оторвали, мы так весело играли в кости на посту… Судя по напряженной осанке, оба уже закусили языки, губы и щеки сразу, и молятся всем святым об одном: не расхохотаться в голос. Все это и впрямь было бы смешно, когда бы не так бесполезно.

Фрейлина Сетон стучит туфлей по полу, как есть лошадь с копытом, встряхивает головой и шествует в сторону своей спальни. Сердито так выступает — кажется, и ей выходка королевы не пришлась по вкусу, но спорить она не будет. Ни сейчас, ни потом. Все четыре Мэри подпрыгивают и квакают, когда Ее Величество говорит «лягушка».

У Анны брови не на лбу — где-то уже повыше, под самым краем темно-рыжих волос. Она прижимает к губам расшитый платок, делает вид, что переживает. Ей тоже смешно. Всем, кроме Мэри Сетон, смешно. Будет теперь в курятнике разговоров о теоретических ногах… и прочих частях тела.

А королева довольна собой, а королева цветет, как майский шиповник — и впрямь же май на дворе, отчего ж не цвести. У-у, шипит про себя Шарлотта, медуза милосердная…

— Ну что ж, — громко произносит фрейлина Рутвен, — Спокойной всем ночи. Тем более, что в теории все мы спим и друг другу только снимся.

Постель холодная и сырая, будто там в отсутствие хозяйки держали настоящую медузу.

Сейчас я буду спать, решила Шарлотта, сейчас — землетрясение, наводнение, пожар, цареубийство, особенно цареубийство, пожалуйста — я буду спать, а о том, что нам теперь делать, я подумаю завтра.

3.

Иногда орлеанский дворец может быть очень, очень тесным. И покои в нем — не покои, кладовки какие-то, битком набитые всяким хламом. Не развернешься. Мебель, на которую вечно натыкаешься, драпировки, углы, двери… безобразие. Не перестроенный относительно недавно, с запасом, дворец, а… богадельня не из лучших. Куда ни ступи, как ни встань — все перед глазами маячит ненавистная физиономия неверного вассала и дальнего родича… со всех сторон. И физиономия, и наряд.

Этакая багровая клякса посреди любимого королевского кабинета, белого с золотом и лазурью. Совершенно неуместная, словно разлитое и не вытертое вовремя нерадивой обслугой вино.

Во всех зеркалах отражается, во всех ракурсах. Спиной к нему развернешься — а в зеркале он словно сидит перед тобой. Боком встанешь — левым глазом видишь самого Клода Валуа-Ангулема, правым — его же в другом зеркале. Два Клода — еще хуже одного. Поэтому Его Величество ходит по кабинету, не сводя с незаконного родича внимательного взгляда. А сидеть он Клоду сам дозволил. Потому что Клод не очень-то умеет спокойно стоять на месте. Натыкались бы друг на друга, меряя шагами кабинет. Этого еще не хватало!

Будем честны, кто из них незаконный, неизвестно никому. Ни ему, ни Клоду, ни Папе Ромскому — разве что Иисусу Христу, который и сам, между прочим, по закону чистейшей воды бастард, хотя и признанный. Начудил предок, хотя и его можно понять. Младший сын, пятый в линии наследования, кто ж знал, что оно так обернется? Влюбился до смерти в мелкую дворяночку, она оказалась добродетельна как целый монастырь… а вот дальше версии расходятся. По официальной, Его тогда еще не Высочество девицу обманули, пригласив в священники какого-то расстригу, и попросту соблазнили. По неофициальной, в которую верит вся страна, свадьба была настоящей. А потом королевский сын честь по чести женился на той, кого выбрал отец. А потом пошли дети. А потом смута и оспа сожрали братьев и племянников. А потом неосторожного предка, к тому времени — наследного принца, в шаге от трона, зарезали на улице. А через три дня дворяночка умерла родами — и, кажется, большей частью от горя. И овдовевшая принцесса взяла выжившего ребенка соперницы в дом — воспитывать с собственными детьми. И выделила ему владения из своей вдовьей доли. У первого Валуа-Ангулема не было косой полосы в гербе, он ее прочертил сам, чтобы ни одна живая душа не смела вслух задаваться вопросом, кто тут бастард, а кто — законные дети.

И вот теперь негодный потомок того добродетельного бастарда, явно не передавшего добродетель младшим поколениям, сидит перед королем в собственном кабинете Его Величества, и смотрит, как будто укусить хочет. Или заклевать.

А перед ним лежит лист бумаги, красивой италийской бумаги лучшего сорта, с виньетками, со всем, чем полагается, а на листе мелким аккуратным почерком с подобающими изящными завитушками — содержание договора с Альбой. Оригинал — без завитушек и написанный втрое крупнее — король Клоду не покажет. Не то что боится, что Клод его от возмущения порвет и проглотит, хотя с него сталось бы, а просто так. По отчасти суеверному ощущению, что — нечего. Хватит с него и копии. Уже хватило.

Король глядит на своего — черт бы побрал предков и их законы — наследника. А тот умудряется смотреть одновременно и на короля, и на лист бумаги.

По лицу ничего не прочтешь. Это у лошадей все на физиономии написано, а с хищными птицами у короля так не получается. Скорее всего, дело в том, что лошади умнее. И, конечно, не в пример симпатичнее.

А еще Людовик всерьез задумывается о том, чтобы королевским указом запретить являться ко двору, благоухая мускусом. Всем запретить, кроме Валуа-Ангулемов. Чтобы потом, разговаривая с придворными, ненароком не вспоминать дражайшего пока еще единственного наследника. А то говоришь с дамой… и будто обоняешь Клода.

— Ваше Величество, — говорит негодный вассал, — я смею предположить, что вы не показывали бы мне этот документ, если бы не приняли решение.

— Наше решение, — опирается ладонями на стол король, — зависит от вашей верности нам.

Опасный момент. Сейчас может начаться. Нет, не начинается.

— Я присягал Вашему Величеству, — непроизнесенное «к сожалению» висит в воздухе и даже отражается в зеркалах.

— Мы помним. — И даже помним, кому обязаны короной, или хотя бы жизнью, и уж по крайней мере, тем, что дамоклов меч рухнул не на голову Людовика VIII, а на того, кто этот меч подвесил. Но и все остальное мы тоже помним, дорогой Клод… — Равно как и помним, что это нисколько не мешает вам препятствовать осуществлению нашей воли и трудам на благо государства.

Катон нашелся… войска ему в Каледонию. Перед послом стыдно. Если бы не альбийская королева, дай ей Господь сто лет здоровья, хоть она и схизматичка… ничего, Господь же и разберется, кто прав, — так ведь и маялись бы до морковных заговен!

— Предполагается, что моя обязанность — советовать, когда мой король спрашивает совета.

И это, надо сказать, чистая правда. Никто, нигде и никогда не оговаривал, что советы должны соответствовать желаниям правящего монарха. Этого не требовал — формально — даже двоюродный дядюшка.

У Клода даже правда получается какой-то возмутительной. До советов с участием Клода король никогда не думал, что у него может возникнуть и тень желания отрубить кому-то голову за правдивое слово. А сейчас… да какая там тень.

— Мы спрашиваем совета гораздо реже, чем вы его даете! — не выдерживает король, потом усаживается в свое кресло и долго, мрачно созерцает клодову фигуру, это вызывающее пятно багрового бархата с золотой отделкой. Вот сидит же, наверное, и думает, что я ему со всех сторон завидую. И, исходя из этого, строит все свои действия. Решительно все. Дурак… — Ладно. Довольно. Я понимаю, что у вас есть свои интересы. Вы — не понимаете, что интересы наши совпадают.

Дальний родственник вежливо наклоняет голову. Зеркала отражают этот жест, кажется, с легким опозданием. Убил бы всех.

— Вы правы, я принял решение. Это хороший договор и я его подпишу. Я постараюсь сохранить за вдовой моего кузена все ее титулы, я понимаю что это хорошее оружие, но я не обещаю удачи. Я могу пообещать вам другое. С сегодняшнего дня я не желаю сталкиваться даже с тенью противодействия с вашей стороны и со стороны ваших союзников. Вне зависимости от того, что вы думаете как советник. Вне зависимости от того, в чем вы видите свой долг. Кампания будет идти в соответствии с моей волей — и только с ней. После того, как мы снимем осаду с Марселя, я куплю те самые две трети парламента, которые упомянуты в договоре. Они продаются и я их куплю. Конечно, они возьмут свое слово назад очень быстро — но это уже не будет иметь значения. И эту кампанию я отдам вам. В конце концов, от вашей победы я только выиграю.

Наследник медленно поднимает голову, смотрит прямо в лицо. Взгляд у него неприятный. Яркие черные глаза, какой-то лихорадочный блеск, румянец тоже яркий, словно у Клода всегда жар. Узкое, резко очерченное лицо — но он уже полнеет, по щекам заметно, между ними торчит крупный нос с горбинкой. Ястреб наш герцог Ангулемский… а стригся бы покороче, был бы попросту стервятник. С надлежащими перьями торчком.

Король недолюбливает соколиную охоту: сидящие на руке, очень близко, крупные хищные птицы кажутся совершенно непостижимыми. Что бы там сокольничьи ни говорили, нет ни малейшей уверенности в том, что здоровенная когтистая и клювастая тварь сочтет добычей зайца, а не хозяина. Это не страх, хотя изложи Людовик эту точку зрения Клоду, тот — не вслух, так про себя, — счел бы Его Величество трусом. Нет, это не страх. Просто неприязнь к совершенно непонятному и недоступному для понимания посредством разума.

То ли дело лошади… то ли дело Пьер де ла Валле. Совсем не похож коннетабль на лошадь, но смотреть на него так же приятно. И легко. А тут…

— Если же вы, — разрушает тягостную тишину и игру в «гляделки» король, — попробуете препятствовать мне в чем бы то ни было… Хоть в подписании договора, хоть в планировании марсельской кампании… Вы, наверное, осведомлены, для чего здесь папский посланник? Уточню на всякий случай: ему нужна громкая победа. Красивая. И он ее получит. Разгромить мятежного маршала Аурелии Клода Валуа-Ангулема — неплохое начало военной карьеры. А потом он вместе с де ла Валле возьмет Марсель. И, дорогой наследник, вам не на кого будет опереться. Ради этого, — король стучит пальцем по листу бумаги, — меня поддержат все. Все, ясно вам?

— Это хороший договор, Ваше Величество. Он оставляет лазейки обеим сторонам, но позволяет им не убивать друг друга. Это очень хороший договор, при одном условии. Если он честный.

Детская игра «верю-не верю».

Чертова птица упала с небес и вцепилась в единственное уязвимое место. Верим ли мы альбийцам? Мы очень хотим. Но можем ли?

— Ваше Величество, — продолжает Клод. — Обратите внимание, пожалуйста, вот на что: Альба в прошлом году уже пыталась добыть этого медведя. Им не удалось. Не удалось, хотя мы… ваш покойный предшественник для этого не сделал ничего. Каледонцы справились сами. Теперь наши островные соседи хотят обменять свою неудачу на наш отказ от охоты. И предлагают вдобавок целый обоз подарков. Это невыгодная сделка. Зачем им это?

Я могу найти тому только две причины. Первая — они видят возможность быстро взять Каледонию изнутри и хотят, чтобы у нас на это время были связаны руки. Но для быстрой победы им мало просто навербовать сторонников. Прошлый год это ясно показал. Им нужна будет, и это необходимое условие, смерть королевы-регентши. Ваше Величество, есть только один способ сделать так, чтобы нужный человек умер в нужное время — убить его самому. Но это — как бы ни было подобное развитие событий неприятно лично для меня — не самое опасное. Что если они вовсе не собираются соблюдать договор и просто начнут военные действия, когда мы завязнем на юге?

Когда Клод думает как военный, а не как интриган, видящий себя на престоле, с ним даже приятно иметь дело. Хотя, — с тоской думает король, — отчего бы ему хоть раз, ну хоть раз не выйти из роли адвоката дьявола?

— Ваша почтенная тетка тяжело больна, об этом знают от Лондинума до Ромы, — и вы знаете, и не надо мне тут изображать лишнюю мнительность… — и о военных действиях где именно вы говорите?

— В лучшем случае в Каледонии, в худшем — по всему нашему побережью. Сестра моего отца никогда не отличалась крепким здоровьем, а тяжело болеет уже лет пятнадцать… Ваше Величество, вы не просили у меня этого совета, но нам нужны заложники.

А голову альбийской королевы на блюде тебе не надо?! Нет, дражайший Клод, такой танец и ты не станцуешь, да и я не царь Ирод, мне твои танцы, что с покрывалами, что без — не нужны. Мне нужен этот договор с Альбой. Он выгоден.

Король смотрит в стол, молча смотрит в стол. Красивая инкрустация на столешнице: подробная карта Европы. Заказал покойный предшественник Карл, а вот посидеть за ним не успел. Стол — единственное, что Людовик оставил от прежней обстановки. И глаз радует, и вещь полезная. И Марсель здесь еще принадлежит Аурелии, и Арль — тоже наш. Дернул же черт двоюродного дядюшку захватить этот клятый Арль! Арелатцы за древнюю свою столицу удавиться готовы — этакое оскорбление… так и нужно было отжимать их назад, на север, а не лезть ко всему еще и на полуостров.

— Я, — говорит Людовик, — не хочу, чтобы вы думали, что я не даю вам возможность выбирать. Договор этот я подпишу… В любом случае. Но если вам так не нравится положение вещей, я дам вам шанс поступить по-своему. Раньше пятницы договор подписан не будет. Сегодня понедельник. У вас есть три дня, чтобы покинуть Орлеан и отправиться в Дун Эйдин. Со своей свитой, только со своей свитой. Без армии. Но тетушку поддержать вы сможете. И от отравителей ее защитить.

— Ваше Величество, — и вот сейчас «ну на кой же черт я не стал пытать о короне, когда можно было» просто сочится из каждого слога, — один я не смогу отстоять там не только ваши интересы, но даже свои. Будь я хотя бы наполовину каледонцем, имей я возможность рассчитывать хоть на чью-нибудь поддержку по праву крови, это могло бы иметь некий смысл. Может быть, позволило бы выиграть время. Но в нынешней ситуации это ничему не поможет, а только повредит.

Издевается. Ну издевается же. Ему сказали «не хочешь — убирайся на все четыре стороны», а он принялся рассматривать это как деловое предложение.

— Тогда действуйте так, как я вам предлагаю, — король выделяет последнее слово и тоном, и позой, даже рукой в такт хлопает по столешнице. Как раз по Средиземному морю, но совершенно ненарочно. — Обратите свое внимание на Марсель. Вспомните, что вы — маршал, а де ла Валле коннетабль. Забудьте на год о Каледонии и через два года получите ее всю. Законным образом: парламент Каледонии вас пригласит. Я заплачу.

За удовольствие больше никогда не видеть Клода, но обойтись без крови — да десять раз. Да с удовольствием. Пусть проваливает в Каледонию, а там уж как повезет. Удержится — замечательно. Не удержится — будет повод: месть за родича.

— Ваше Величество. — склоняет голову Клод. По идее, у сидящего этот жест должен получаться смешным. Но он, наверное, его отшлифовал и отрепетировал.

И только пять ударов сердца спустя король осознает, что на этот раз ему не возразили.

Его Величество медленно отвернулся от окна. Сейчас, когда Клода не было рядом, он понимал, что весь разговор шел не так. Не нужно было грозить. Не нужно было почти вслух называть опасения мнительностью… Следовало показать пряник и просто подождать, пока родич истечет слюной и сам уговорит себя съесть эту вкусную и совершенно безопасную вещь. Но это сейчас. К сожалению, при виде Клода все тонкие соображения и действенные методы вылетали из головы. Но это-то не в первый раз, удивительно другое. За время беседы Клод должен был оскорбиться и встать на защиту своего ущемленного достоинства по меньшей мере трижды. И ничего. Что случилось? Что он такое готовит? Что все это значит…

Что? Кто? Коннетабль де ла Валле с сыном? Да. Прямо сюда. Ну если они опять с этой свадьбой…

А с чем они еще могут — если вдвоем? Будет сейчас коннетабль показывать королю страдающего сына. В нос примется этим сыном тыкать, со всеми его страданиями. Господи, ну почему так вышло, что из всех детей Пьера выжил только один? Жана, конечно, много — примерно так три сына, ну хорошо, по меркам де ла Валле — два… ну, полтора. А трясется над ним папаша — как над восемью. Было бы восемь — всем было бы проще, и королю, и Пьеру, и, наверное, самому отпрыску.

Сказал же ведь обоим — нет, нет и все. Драгоценная Карлотта Лезиньян, королевская воспитанница, выйдет замуж за Корво. А Жану через пару лет подыщем невесту ничуть не хуже, если не лучше.

Ну что тут непонятного? Особенно для тех, кто читал переписку с Его Святейшеством. Они полтора десятка юных дам перебрали, пока договорились. Капризен нынешний Папа как сама девица Лезиньян, то ему не так, это не этак… И чтобы в эту же воду второй раз, да свое же слово нарушив?

Пьеру король кивнул на кресло. На то самое, в котором только что сидел Клод. Его Величество не любит, когда подданные торчат посреди кабинета. Жану кивать не стал, хотя и не любит: мебель пожалел. Ничего, постоит почтительный сын за креслом отца, со всеми своими страданиями, влюбленностью и плечами шире спинки того кресла. Отрада взору, пока молчит.

Хороший сын у коннетабля с женой получился, красавчик. И без этой клодовой самовлюбленности. И гармонию обстановки не нарушает совершенно, хотя серая куртка с жемчужным отливом могла бы быть и подлиннее. Напущу, думает Людовик, на молодежь пока еще не бывшую супругу, Ее Величество Маргариту. Она как выскажется о том, что выделяться надо умом и преданностью державе, а не трехцветными штанами в такую неприличную обтяжку, что дальше некуда… они с этими штанами сквозь землю провалятся.

Вид у Пьера — совершенно не скорбный. Озадаченный и веселый одновременно. Словно предложили коннетаблю решить забавный ребус, а он не решается, де ла Валле помаялся в одиночку и решил поделиться задачкой со всеми окружающими: не разгадают, так развлекутся… ну и он позабавится, наблюдая за ними. Хорошо коннетаблю.

Жан осторожно улыбается, хотя смотрит в пол. Тоже почему-то доволен, как сытый мерин. В лунную ночь. Тьфу ты, это сивой кобыле в лунную ночь бредить положено…

— Соблаговолите, Ваше Величество, выслушать моего сына.

Нет, это не о свадьбе. Но что их еще могло привести сюда вдвоем?

— Я слушаю.

Если молодой человек заговорит о том, о чем король не желает слышать — пусть пеняет на себя.

— Ко мне, — опирается на спинку отцовского кресла Жан, — обратился незнакомец из ромского посольства. Он пригласил меня на прогулку и был очень разговорчив, — ухмыляется до ушей Жан, — и очень настойчив. Ему хотелось рассказать мне о том, что происходит в посольстве. Я его выслушал, Ваше Величество.

— А потом, — добавляет уже коннетабль, — я выслушал Жана. Он мне все пересказал, в подробностях. На память мы не жалуемся…

— Как я понимаю, юноша, ваш незнакомец не ограничился жалобами на медлительность аурелианцев?

— Нет, — качает головой Жан, — он про это вообще ни слова не сказал. Как раз наоборот. Он сказал, что ромейская сторона, прекрасно понимает наши затруднения на севере, я не понял, к чему это он, и собирается договориться с Толедо. Чтобы ускорить подписание плана военной кампании. Что выступления следует ожидать в первых числах июля, и это вопрос решенный. И что мне следует озаботиться… ну, вы понимаете, чем, Ваше Величество, — слегка краснеет Жан.

— Прекрасно понимая наши затруднения на севере? — король смотрит на своего коннетабля. — Собирается договориться с Толедо?

Лучше бы уж про свадьбу, в самом деле.

— Я, Ваше Величество, совершенно уверен, что все это в ближайшее время всплывет в лучшем случае в Равенне. Скорее в Лионе. Так что можете меня казнить. Я ведь, как понимаете, давным-давно продаю и нашим союзникам, и противникам самые секретные сведения…

— Господин коннетабль, отсюда не далее как час назад вышел ваш… предполагаемый подчиненный. Я сейчас не понимаю шуток. Бессмыслица какая-то, — говорит король.

Зачем послу губить де ла Валле? Зачем врагам посла губить де ла Валле? Что за хлев этот папский сын развел у себя в посольстве…

— Какая ж это бессмыслица, — вздыхает коннетабль. — Это пакость. Хорошая такая, большая пакость. Про Толедо я бы не думал, про июль и прочее — тем более. Это пустая посуда, чтоб телега звенела. А вот насчет севера… ну кто же, как не я, сообщил им? В этой части страны о наших неприятностях знает пять человек, да еще курьеры могли кому-то проболтаться, прежде чем уехать обратно. А если рассказал ромеям — отчего бы и не всем остальным, верно?

Я ошибся, думает король, и тут не без проклятой женитьбы. Я отказал де ла Валле в невесте. Это повод для недовольства, для взаимного недоверия, для подозрений — и этим поводом не преминули воспользоваться.

— Как сказал бы только что упомянутый твой предполагаемый подчиненный, бессмыслица для всех случаев, за вычетом одного. Человек, говоривший с твоим сыном, делал это при свидетеле или при свидетелях. И он не ждал, что вы тут же доложите мне. Ты ведь не пришел бы с этим к моему дяде. И сына бы не привел.

— Разумеется, не пришел бы. Я бы, только выслушав Жана, бросил все и уехал в Толедо лет на пять, — смеется Пьер. — И семью бы увез.

— Не знаю насчет свидетелей, Ваше Величество. Я не заметил, чтобы нас слушали. Но «Пьяная курица» — место очень людное. Особенно днем. Знакомых я встретил десяток, если не два, — пожимает плечами Жан. — Я не очень-то хотел с ним разговаривать. Он… я не разбираюсь, кто там у ромеев кто, но на простолюдина похож. Кажется, — потирает бровь Жан.

— Там… все на всех похожи. Вы видели секретаря герцога? — Видели точно, заметили вряд ли. Секретарь и секретарь, грызун бумажный. — Он хозяин одного из тамошних маленьких городков и родич гибернийским фицДжеральдам. Ну и через них — вам. Седьмая вода на киселе, но родич, — будете знать, как вламываться в неподходящее время с неприятными новостями, теперь извольте раскланиваться с этим сурком, как он есть дворянин, владетель и родня. — Значит, свидетели были. Вот вам и отгадка.

— Я вот думаю, Ваше Величество… отчего бы нам и дальше этого болтуна ромейского не слушать, верно? — спрашивает Пьер. — Хуже уже не будет точно.

— Слушайте. — решительно согласился король. — Слушайте его охотно и внимательно. И будьте к нему щедры.

4.

— Мы, — улыбается герцог Беневентский, — желаем быть гунном.

Мигель де Корелла не улыбается в ответ: во-первых, улыбаться с набитым ртом невежливо и не подобает воспитанному уроженцу Толедо, это пусть местные себе позволяют что угодно. Во-вторых, Его Светлость попросту жалко — он же терпеть не может пышных застолий, а особенно на северный лад. В отца пошел. Но в доме Его Святейшества подают к столу не только то, что обрадует гостей, но и то, что по вкусу хозяевам. В Орлеане же на стол попадает только то, что считают наилучшими угощениями: все эти тушеные, жареные, вываренные и еще раз обжаренные блюда с бессчетными подливами, соусами, заправками и приправами. Мигелю нравится. Герцогу — нет. Но показывать отсутствие аппетита — смертельно оскорбить хозяев.

На вкус де Кореллы тут и не от чего отказываться: после основных блюд настал черед сладкого, вроде, и не лезет уже, но как же пропустить — одного суфле десяток видов. С вишней, с черешней, с персиком, с абрикосом, с миндалем, со сладким каштаном… Фрукты, конечно, не свежие, а с прошлого лета хранившиеся в меду — ну и замечательно, так еще вкуснее. А булочки? Нет, ну кем нужно быть — не считая Чезаре, — чтобы не уделить внимание таким булочкам? Румяные, пышные, еще теплые, с нежной золотистой корочкой, что твои девицы на выданье!

А начинки? Со сливками, с ромом, с малиновым сиропом, с лимонной цедрой, с хересом и медом… нет, все это никак нельзя перепробовать, к сожалению. Не влезет даже в Мигеля. На большую часть можно только полюбоваться. И выбирать приходится очень придирчиво: если возьмешь это печенье, то вот на те миндальные вафельки точно места не останется. Какая досада, что человек — всего лишь человек, а не бочка Данаид…

— Тогда уж Аттилой? — отвечает де Корелла, проглотив очередной кусок.

— Да, Аттилой и в самом деле неплохо. Требует большого приложения усилий в начале, зато потом некому возражать. И, обрати внимание, то, что для обыкновенного варвара является грубостью и невниманием к гостям, хозяевам и сотрапезникам, в исполнении Бича Божьего чудесным образом превращается в достохвальную умеренность.

Если соседи по столу слышат, не страшно. Примут за проявление италийского чувства юмора. Или толедского, оно еще суше.

— Аттила, — назидательно сообщает Мигель, прежде чем потянуться за очередным лакомством, — не смог завоевать Рому. Да и вообще ничего дельного у него не вышло.

Мальчик-паж, стоящий с подносом кексов с цукатами, терпеливо ждет. Герцог и сам знает все насчет Аттилы. Но просто жевать, не говоря ни слова, тут тоже не принято, особенно, если сидишь на весьма почетном месте, за одним столом с Их Величествами. Приходится беседовать. Хоть о чем-нибудь. Пусть даже с собственной свитой. Герарди, впрочем, как раз молчит — и очень внимательно слушает, что говорят вокруг. А вот на него самого время от времени бросают недоуменные взгляды. По церемониалу гостям ранга Его Светлости положено двое сопровождающих дворянского звания — наверное, чтобы было кому высокую особу с приема уносить — но Герарди на дворянина совсем не похож, а похож на пожилого горожанина, не принадлежащего даже к дворянству мантии…

И теперь гадай — по ошибке он тут или по праву. И как с ним обращаться. А вот Его Величество был с Герарди ласков. Видимо, с церемониймейстером переговорил. Или тоже решил пошутить.

Герарди — правильный спутник, с удовольствием лакомится сладким, а заодно и прикрывает герцога, который уже не меньше четверти часа гоняет по тарелке миндальное пирожное. Уже одни крошки остались, а от пирожного так и не убыло. Но, будем надеяться, король и королева, церемониймейстер и прочие не слишком внимательно следят за тем, что берут с подносов секретарь и капитан охраны, а что — их господин…

Это в Аурелии вяленая дыня — угощение, а у нас ей крестьянские дети пробавляются. Нет, и фруктов в меду мы не желаем, этого добра и дома хватает. Нам, пожалуйста, вон ту северную ягоду в цветном сахаре… не в цветном, и не в сахаре вообще, это сама ягода такого роскошного гранатового цвета? Даже после сушки? Прекрасно, попробуем. Кислятина какая, тьфу… это ж только в компот!

— Мой герцог, вам должно понравиться… — И правда, понравилось. А от ягоды скулы сводит.

Напротив сидит дражайшая невеста, и, судя по всему, один вид жениха лишает ее аппетита. Мигель не без интереса смотрит, как хорошенькая черноволосая девица алчно хватает засахаренную вишню, тащит ко рту, потом поднимает голову, смотрит на Чезаре… и рука у нее сама собой опускается к тарелке. По сторонам от нее две спутницы, одна рыжая, другая тоже брюнетка. Милые вежливые красотки, за что же нам-то досталась вторая Санча…

И даже вслух не пожаловаться. Услышат. А может быть…

— Впрочем, Аттилу погубила даже не неумеренность в завоеваниях, а неудачная женитьба.

Герцог кивает с легкой улыбкой, а вот девица напротив принимает вызов. Аж глаза засверкали.

— Знаете ли, любезная моя Анна, как закончил свою жизнь Аттила? — а неплохо учат истории аурелианских невест, надо признаться. — Он женился на бургундской девушке по имени Ильдико, и умер в брачную ночь.

Рыженькая соседка в пышном белом чепце, открывающем и лоб, и половину темени, краснеет, опускает глаза к тарелке. Карлотта Лезиньян говорит, глядя не на нее — прямо перед собой. Отчего-то смотрит на Мигеля, а не на жениха.

— И это только потом стали говорить, что она его отравила.

А вот это уже снаряд. Даже не арбалетный болт, а стрела для скорпиона или хиробаллисты. Летит далеко, свистит страшно и все на пути прошибет, если на крепостную стену не наткнется. Рыжая девица теперь лицом и волосом одного цвета. Черноволосая вежливо улыбается, но глаза у нее будто пленкой затянуло. На лице у Его Светлости — мечтательное выражение. Видимо, Чезаре представляет себе, как познакомит жену с невесткой.

…Резкий кислый вкус — и цвет подходящий, яркий, но простой. Можно положить фоном. Простое всегда удобно, как война. Нужно всего лишь разделить большой и угловатый объем на цепочки действий. Дальше дело идет само, как огонь по сухой траве. Если бы еще научиться так поступать со всем. Можно иначе, можно нарисовать картину. Сначала фон, потом фигуры — но здешние сюжеты темны и бестолковы. А если привнести историю от себя, хозяева обидятся. Вежливые люди так не поступают. И пользы не будет. А жаль… Аурелианцев хорошо рисовать. Он знает, проверял.

«Да уж, — смеется Гай. — Тебе их жалко не было?»

«Они меня сами пригласили.»

Пригласили. С железом у горла. Да не у его собственного, а у отцовского. А у самих не лагерь, а двор проходной: крестьяне, которых вместе с тягловой скотиной в армию прибрали, поставщики, мелкие торговцы всех мастей, солдатские девки… Оттуда и бежать не нужно было. Просто ночью в другую часть лагеря перебраться, и все. И нет никакого кардинала со слугами, а есть очень обиженный зерноторговец, у которого товар на нужды армии конфисковали, с телегами и волами. Разбираться с нахалом, конечно, никто не стал, задержали на два дня, пока поиски шли, а потом вышибли из лагеря и даже денег сколько-то содрали за то, что осмелился важных людей своими жалобами беспокоить, пень трухлявый. Присоветовал маневр, конечно, Гай — ему хотелось посмотреть, как оно у аурелианцев все устроено.

А картина получилась хорошая. И хватило ее надолго. Даже сейчас приятно вспоминать…

— Любезная госпожа Лезиньян, знаете ли вы, как именно умер Аттила? — раз уж дама перешла на подробности, не грех и кавалеру поддержать разговор. А вдруг от неаппетитной темы у нашей нареченной здравый смысл проснется? — Он захлебнулся своей кровью. У него открылось кровотечение из горла, и крови этой было столько, что когда поутру обнаружили бездыханное тело, все вокруг было в крови. Включая саму молодую вдову. Поначалу даже подумали, что Ильдико зарезала мужа. Но на теле не было ни единой раны. А сама прекрасная Ильдико была перепугана до полусмерти, и я ее отменно понимаю…

Результат неожиданный. Рыженькая Анна местами слегка синеет, черноволосая безымянная дама, наоборот, оживляется, а будущая герцогиня Беневентская вместо того, чтобы потерять остатки аппетита, с удовольствием скусывает верхушку у засахаренной ягоды и весело отвечает, что с кровью это бывает — когда она идет, куда не нужно, то и на поверхность выплескивается не ко времени.

Мигель негромко смеется, кивает, признавая свое поражение в словесном поединке.

Это, конечно, ходячий ужас, а не невеста, но одно несравненное достоинство только что обнаружено: сообразительна и остра на язык. Скучать с этим чудовищем не придется. А если решит уподобиться монне Санче… да я ее самолично запру в покоях и стражу выставлю пострашнее, постарше и из тех, что предпочитают юношей. Чтоб никакой обоюдной симпатии не возникло. Разве что языками зацепятся, ну так от этого вреда нет и детей не бывает.

Но девица, кажется, недовольна… метила-то она не в капитана охраны, а выше. Что ж, таких разочарований в жизни у нее будет много… Его Светлость разве что точность и стремительность шутки способен оценить — а обижаться он как с детства не умеет, так до сих пор и не научился.

Герцог, кажется, и вовсе не обращает внимания на разговор — разглядывает королевскую чету. Понятно, зачем этим двоим разводиться: наследников нет и не будет, но, похоже, король с королевой Маргаритой — добрейшие друзья. Беседуют без той нежной приязни, что бывает между любящими супругами, но со взаимным уважением и очень весело. Хохотушка же нынешняя королева… и с таким нравом она в монастырь собирается? Веселый же будет монастырь!

А впрочем, почему бы и нет? Отчего бы Христовой невесте не быть веселой? Это в аду — плач и скрежет зубовный, а в раю-то хорошо. Что ж не радоваться? Да и то сказать — им обоим каждый день, наверное, должен праздником казаться. Карл покойный, тот ни рыба, ни мясо, а вот Людовик предыдущий, седьмой, который ей отцом, а ее мужу двоюродным дядей приходился — такая тварь была, прости Господи, что непонятно, как его земля носила…

Рядом с Его Величеством — коннетабль де ла Валле. В красном. Еще один веселый человек за этим длинным столом. Перешучивается с Маргаритой, хохочет так, будто из пушки стреляют, из хорошей феррарской пушки. А по правую руку Маргариты — персона мрачная и надменная, в пурпурном, это герцог Ангулемский, за ним младший брат, в зеленом, замечательное сочетание, а следом их дядя, епископ, в черном. Брат поживее, повеселее, дядя — постный и унылый, кажется, хворает чем-то, и страстный натиск кардинала делла Ровере ему не прибавляет радости. Делла Ровере на сей раз не в свите герцога, а приглашен отдельно, как высокопоставленное духовное лицо. К счастью, составляет компанию другому духовному лицу. Всегда бы так.

Рядом с коннетаблем — альбийский посланник. Блеклый остроглазый человек лет сорока, одетый строго и слегка старомодно. Таких в любой канцелярии любой страны с полдюжины найдешь, а то и с две дюжины, это уж какая канцелярия попадется — но и недооценивать их опасно. Дело они обычно знают. А вот тот, кто сажал посланника между Пьером де ла Валле и сэром Николасом Трогмортоном, дела не знал. Его же, бедную бумажную душу, едва видно и висит он над тарелкой как тот монах из притчи — которого внизу поджидал дикий буйвол, а наверху лев. На берберийском побережье как раз такие львы водятся — вылитый сэр Николас. Сами темные, а грива светлая. Красиво, кстати. У секретаря посольства не просто чернила в крови, как у самого де Кореллы — тут целую чернильницу вылили, да не аравийскую и не из ближней Африки, а откуда-то подальше. Удобно, наверное, секретарю, по его лицу читать — замучаешься. И одеваться броско нет нужды — тебя при таком росте и расцветке и так издалека видать.

За спиной сновали пажи с высокими пузатыми кувшинами — вино, фарфоровыми графинами — компоты, медовые настои трав, сиропы. Вино Мигель пил редко и мало, хоть и происходил из страны, где его начинают употреблять сразу после материнского молока. Ровно потому и не пил: после отцовских винных погребов большая часть предлагаемых что здесь, что в Роме вин кажется подделкой. Здесь и гранатового вина, почти черного, терпкого не подают, наверное, и не слышали про него. Де Корелла махнул рукой, подзывая мальчика с вишневым компотом. После приятного ужина — самое милое дело, а то вскоре настанет время подниматься из-за стола…

Двух почтенных дам, что отделяют делла Ровере от белокожей спутницы невесты, Мигель не знает. Одна — скучная, гриб сушеный какой-то, лет за шестьдесят, остального за толстым слоем румян и белил не видно. Другая — лет сорока, если приглядеться, если очень тщательно приглядеться — иначе кажется, что ненамного старше той девицы, которой так понравилась история смерти Аттилы. Роскошные русые косы уложены в два оборота и едва-едва прикрыты небольшой шапочкой, все остальное в даме еще более достойно внимания — и осанка, и полные округлые плечи, и пышная грудь. Хороша дама, более чем хороша. Интересно, кто это?

— Супруга коннетабля, — отвечает герцог на незаданный вопрос. — Они похожи, верно?

Да, похожи, как бывают похожи супруги, лет двадцать пять прожившие в любви и согласии.

Экое невезение — как тихая девушка, так не годится Его Светлости в невесты, как приятная дама — так замужем за человеком, которого обижать не хочется. Не стол, а разочарование одно.

Застолье, впрочем, кончилось. Начались танцы, а для нежелающих танцевать — прогулки по залу и беседы. Предполагается, что приятные… на самом деле — как получится.

Сначала он танцевал с женой короля — как Маргарита будет жить без музыки, непонятно — а потом с собственной женой, и это, конечно, было куда лучше. Ее пока еще Величество танцевать умеет и любит, но танцует — для самого танца, партнер для нее только часть музыки и движения. А с Анной-Марией, даже трижды не будь они единой плотью, все иначе — как в бою, нет ничего — только ты… и ты.

Тут нечем восхищаться, невозможно сделать ошибку — все получается само и именно так, как нужно.

После третьего танца супруга улизнула, вежливо поклонившись. Тоже понятное дело, Пьера она видит гораздо чаще, чем некоторых своих орлеанских подружек. Как же дамам не пошептаться, не пообсуждать гостей, новости, сплетни и прочие события придворной жизни? Коннетаблю дамские пересуды неинтересны, с него хватает и мужских разговоров. Хотя, признаться, все одно и то же: кто что сказал, кто во что был наряжен, кто с кем танцевал, кто кого навещал… И даже кажется, что дамы меньше говорят о нарядах и ночных приключениях, чем мужчины.

То ли не вывелась привычка с пред-предыдущего царствования, когда о чем-либо, кроме кружев и женщин, разговаривать было попросту опасно, то ли ветер в головах сам собою заводится, а потом его уже с городской стражей не выселишь.

Есть, конечно, еще охота — но о ней дамы тоже говорят и в тех же подробностях.

Де ла Валле перемолвился парой слов с младшим братом Клода, повел взглядом по залу в поисках Жана — проверить, не слишком ли близко отпрыск к Карлотте, только скандала сейчас не хватало, — нет, все в порядке, наследник развлекает фрейлин королевы Маргариты. Выволочка, устроенная перед самым приемом, пока еще действует, да и при матери любимый сын не позволит себе ничего лишнего. Анна-Мария хоть и увлечена беседой с подружками, тоже приглядывает. Все спокойно.

Обернулся через плечо — просто так, на всякий случай, мало ли, кто и что там, — и увидел вежливо улыбающегося толедского дона, спутника посла. Рядом с ним — фрейлина, сопровождающая Карлотту, и сама Карлотта. Разговор, кажется, всех троих устраивает. Троих, не четверых: сам посол стоит в шаге от компании, внимательно осматривает зал.

Черный бархат, белый шелк, алые рубины. Изысканно, ничего не скажешь.

Одеваться умеет. Говорить умеет. Молчать тоже умеет, даже слишком хорошо. И людей своих — для молодого человека в чужой стране — держит крепко. И чем такой милый юноша Его Величеству не нравится… может тем, что на него самого слишком похож — но разве это плохо? По характеру похож, не по внешности, конечно — Людовику до юного ромея далеко, экое лицо, кожа — как томленые сливки… и как вспомнишь, что говорят об умении этого красавчика владеть мечом, так сразу хочется пригласить его в гости. Аж язык чешется. И Жану полезно было бы посмотреть.

А проходящий мимо Клод Валуа-Ангулем рядом с папским посланником выглядит… пожившим, не без ехидства находит слово де ла Валле. Обидно, наверное, Клоду, если до него, конечно, дошло. Но это вряд ли…

Герцог Беневентский сразу же замечает беглый взгляд коннетабля — как, краем глаза, что ли? — поворачивается, делает полшага вперед. Очень удачно встает — как бы и невесту не бросил, спиной не повернулся, и к Пьеру ближе, расстояние как раз для приятной беседы, но без секретов, в полный голос. Все это, как понимает де ла Валле, не случайность, а выучка, очень хорошая выучка. И это заметно.

— Прекрасный прием, верно, граф?

Но ты бы, конечно, предпочел этому приему полноценный военный совет. Ничего, подпишем договор, и будет на нашей улице праздник.

— Прекрасный. И прекрасный повод для приема.

— Да, повод нас очень радует, — а по виду и не скажешь, то ли радует, то ли огорчает, то ли начисто все равно, то ли, невзирая на всю выучку, ромея что-то иное совершенно не устраивает. «Нас» — это Его Светлость так церемонен, или это он обо всем посольстве сразу? — Я был несколько удивлен, когда мне сообщили, что не все были довольны договором с Альбой.

Корво так мягко и четко выговаривает латинские слова, что коннетабль, который недолюбливает древнюю ромейскую речь, даже не задумывается, верно ли понимает. И отвечать легко, словно каждый день с утра до ночи так и разговаривает. Пьер даже забыл, что с ромеями обычно предпочитает говорить на толедском.

И свою речь посол стелет мягко, и о чужую не спотыкается. Одно слово — бывшее духовное лицо, хотя слово тут, конечно, не одно. Да и в вопросе слоев больше, чем слов.

— Наши отношения с Альбой не так плохи, как ваши с Галлией, но все же бывали достаточно нехороши, чтобы теперь на любой дар из Лондинума в Орлеане смотрели с подозрением — и проверяли, не придется ли сносить ворота, чтобы втащить подарок на площадь.

Кажется, насажал ошибок во фразе, согласовывая между собой ее части. Или это уже мнительность одолела? Черт же разберет… по лицу собеседника об этом догадаться невозможно, и перейти на другой язык он не предлагает. Вежлив.

— Вполне обоснованная осмотрительность. Мы не имеем общих дел с Альбой, но знаем, что альбийская королева — мудрая и рачительная правительница, заботящаяся о благополучии державы. Монарх, ставящий, как ему и подобает, интересы своей страны на первое место, обречен на некоторое недоверие со стороны соседей.

Если перевести это с латыни на аурелианский, а потом с дипломатического на человеческий, то получится «я бы у старой ведьмы и булки не взял, не проверив, нет ли в ней булавок, яда или тайного послания — и не только на вашем месте, но и на своем». Это не просто вежливость, это даже несколько излишняя готовность проявлять понимание. Но это по словам. По голосу, по выражению лица не догадаешься — то ли послу все смертельно осточертело, то ли он совершенно доволен и счастлив. Всем на свете, включая политику Аурелии, Альбы и Константинополя заодно. Точно Его Величество Людовик VIII при жизни двоюродного дядюшки. Сплошная любезность… над ним-то какой дядюшка навис?

— Однако, королевский совет сошелся на том, что нарушение договора обойдется Альбе слишком дорого, а то, что рачительная и мудрая правительница способна сделать в его рамках… мы переживем.

— Я нахожу подобную политику взаимного доверия новой и весьма разумной. У нас многие предпочитают искать гарантий как во времена Аттилы.

Если учитывать, что ближайшая кровная родня альбийской ведьмы — каледонский королевский дом, и что родню эту она мечтает увидеть под землей уже лет этак двадцать, выбор у нас невелик.

— В нашем случае это было бы не только неразумно, но и невозможно, у королевы нет достаточно близкой родни, чьи неприятности не доставили бы ей удовольствия. Впрочем, и в случаях менее запутанных добра от таких гарантий не бывает. Кому как вам не знать. Это же вашего брата пытался взять в заложники покойный король Людовик. Меня там не было, но говорят, шум стоял на тридцать лиг вокруг.

Герцог Беневентский отводит взгляд в сторону, кажется, все-таки приглядывает за невестой. С невестой все в порядке, она с удовольствием болтает с высоким толедцем из свиты, а рыженькая дама заразительно хохочет.

Когда двигаешься, меняется ракурс, а с ним — увиденное. И меняешься ты. Отделяешься от себя-мгновение-назад. Так удобнее проверять принятое решение. Самый простой способ избежать ошибки.

Едва не согласился с коннетаблем. Едва не сказал неправду. Пусть бы это был Хуан. Пусть бы он хоть раз сделал что-то не правильно, нет, но хотя бы весело, красиво, точно, смешно. Правильно… правильно было бы оставить Людовика в его королевском шатре со второй улыбкой от уха до уха. Но дорого. Невозможно дорого, недопустимо. Армия без головы много хуже армии даже с такой головой. На этом сошлись все — и отец, и Гай, и он сам. Не ошиблись.

Хуан не смог бы — весело. Ему не повезло с именем, слишком много вариантов, вот он и не выбрал, чем быть. Это Чезаре хорошо — у него только Гай.

Он едва не солгал, но вовремя повернул голову. Здесь — нельзя. Коннетаблю — нельзя. Де ла Валле в той кампании не участвовал, но ему есть кого спросить. Он очень легко может узнать, как все было на самом деле.

«Честность — лучшая политика» — фыркает Гай.

Особенно, когда ложь невыгодна.

Обратное медленное движение головы, небольшая заминка — и полированная маска из светлого дерева вдруг трескается, лицо оживает…

— Вынужден признаться, что мой покойный брат не повинен в этом бесчестном деянии, — улыбается посол Корво. В янтарных тигриных глазах не блики от свеч — несказанное счастье, через край того счастья… Да. Открыл сказочный герой ларчик, а там не золото и не серебро, а зверь-дракон о шестнадцати головах — и все улыбаются.

— Вы хотите сказать, что мой покойный сюзерен еще и не отличил старшего брата от младшего?

Свечка вспыхнула напоследок — и погасла. Маска из гладкой липы возвращается на место — коннетабль и моргнуть не успел.

— Подобное недоразумение случалось не только с покойным королем.

Наверное. Наверное, если все, что я слышал о старшем брате — правда. Но запирать ящик на ключ поздно. Я уже все видел. Я это выражение знаю, встречал. У половины городских котов, у собственного сына, да и самому на лице носить доводилось. Называется «нашкодил — и рад».

— Ну что ж, тогда вы тем более вправе судить о разумности этой практики.

— И нахожу ее неразумной в большей части случаев. Угрозы уместны лишь там, где нет никакой возможности договориться.

— И действуют лишь короткое время.

— Вы совершенно правы, — любезно двигает губами посол… теперь Пьер не ошибется и в потемках, где у Корво настоящая улыбка, а где ее подобие для вежливости. — Простите, я должен позаботиться о своей даме.

Поскольку толедец ведет рыжую южанку танцевать.

Боюсь, что это дама о нем позаботится. И будет заботиться всю оставшуюся жизнь. До чего же неудобно все вышло.

Агапито Герарди пьет кофе в обществе сэра Николаса Трогмортона, альбийского посланника, кардинала делла Ровере и дядюшки маршала Валуа-Ангулема… Мигель опять забыл, чему именно хворый дядюшка приходится епископом. Хорошо Агапито, устроился в углу, из которого все видно, неподалеку от короля с королевой, перед ним целый стол сладостей — и можно даже делла Ровере с его проповедями о благе Церкви, о необходимости бороться с ересями и нести свет просвещения язычникам Африки потерпеть. Все видно, многое слышно, любезные спутники новостями поделятся, и никакой Карлотты Лезиньян…

Хм, смотри-ка, коннетабль мимо Герарди просто плечом вперед прошел, обходя. Видно, тоже с церемониймейстером поговорил и теперь в голове родословную секретаря с его занятием никак поженить не может. Ну не Цезарь господин Герарди и лучше сотым в Риме будет, чем первым в родной Амелии, а папский легат и доверенное лицо — это не сотый, это выше бери… а если еще дадут любимым делом заниматься, так и хорошо. А приличия пусть пойдут и в городской канаве сами утопятся.

Де Корелла стоит с двумя дамами в полутора шагах от Его Светлости и занимает их, пока герцог беседует с коннетаблем. Наряды дам он уже разглядел раз пятнадцать, от туфелек до головных уборов — вроде и нет такой привычки, но чем еще заняться? Ивово-зеленое с бисерной вышивкой платье у Анны, узкие рукава с пышными оборками по краю. Очень красиво — тонкие запястья, изящные ладони среди этих оборок, как среди пены морской…и вокруг нежной шеи та же пена, ай, до чего хорошо.

Лазоревое платье с золотым шитьем по лифу, рукава с пышными буфами — у невесты, а к нему еще померанцевая вода. Наряд и аромат Мигелю нравятся. Манеры выводят из себя. Капитан разговаривает о самых простых и невинных вещах — кто откуда родом, например, — а на лице у юной дамы такое восторженное внимание, словно ей в вечной любви признаются. И все это — напоказ, деланное…

— А мы с вами почти соседи! — радостно восклицает нареченная Его Светлости. — Я с первого взгляда почувствовала, что мы в чем-то близки.

— Скажите уж прямо: с первой фразы, — улыбается Мигель. Нашлась соседка. От ее Каркассона до Валенсии весьма неблизко. — Признателен вам за подобную благосклонность. Нам лучше подружиться заранее.

Де Корелла слегка кивает в сторону герцога, а аурелианская стрекоза все понимает на свой лад — точнее уж, делает вид, что так понимает, она неглупа. Хоть и глазками стреляет, и на любезности в адрес Мигеля уже изошла вся.

— Мы непременно подружимся, обещаю!

Зато сейчас она не шипит. И исторических анекдотов с двойным дном не рассказывает и спутницу, тоже южанку, Анну де Руссильон, не смущает. Весела, болтает, улыбается, кокетничает. Послал Господь наказание. Соседка. Родственная душа. Не будем думать о том, что бы с ней сделали дома — любая придворная дама бы уже давным-давно одернула и утащила к старухам, беседовать о вышивке и управлении семейным достоянием… о выборе кормилиц, о варке компотов, о воспитании слуг, о засолке овощей на зиму и прочих очень важных для юной невесты вещах.

Мигель вовсе не приверженец толедского благонравия — в юности еще опротивело, в Роме живут легче, доверяют друг другу и женщинам своим больше… но при виде Карлотты Лезиньян-Корбье он готов примкнуть к сторонникам того феррарского монаха, который разоряется на весь полуостров о необходимости борьбы с развратом.

Ибо кареглазая, черноволосая стрекоза очень похожа на Санчу, супругу Хофре Корво. Мигель ничего не имел бы против Санчи — ну, не повезло неаполитанке, выдали за квелого мальчишку, вот она и решила, что вышла замуж за все семейство Корво разом. С приближенными. Но монне Санче мало любви, ей нужны еще и страсти. Этой, кажется, тоже нужны. Неважно, кто источник тех страстей — было бы повеселее. Вот чем нужно думать, чтобы дразнить Чезаре, кокетничая с его капитаном охраны?

Вопрос, кстати, к обеим красоткам… неаполитанке как-то пришла в голову блажь пригласить Мигеля уединиться в покоях Его Светлости. Примерно за полчаса до возвращения тогда еще кардинала Валенсийского. И она очень обиделась, получив вежливый отказ. Интересно, что эта придумает?

До чего ж не повезло. Нам бы хоть рыжую Анну — весела, любезна, скромна, тиха… но никакого омута, никаких чертей. Милая дама, и вовсе не простушка, кстати. А третья девица потихоньку улизнула, послушав Карлотту, теперь беседует с королевой Маргаритой. Очень жаль. Эта, кажется, приятней всех. И с королевой на короткой ноге, значит, и крови хорошей девица — у аурелианцев коронованные особы с кем попало не разговаривают. Интересно, а где в Аурелии такие водятся — с черными волосами и белой-белой кожей?

Терпение у Мигеля длинное, но небесконечное. Как только музыканты начинают следующую мелодию, павану, он подает руку Анне. Очень невежливо по отношению к Карлотте… но кой черт, у нее жених есть. Жених беседует с коннетаблем, кажется, очень неприятно беседует, что-то ему не то сказали… Тут тоже приятнее не будет, но это бремя лучше нести по очереди.

Оно хоть и легкое, но неудобоносимое. Значит, точно не от Бога.

А рыженькая и танцует хорошо… и что-то знает. На невесту поглядывает, губами шевелит, будто сказать хочет. Потом все же передумала. Спрашивать — не время и не место, раз решила не говорить, значит, и не скажет. А вот с Герарди поделиться нужно, он все равно к апартаментам вдовствующей королевы подходы ищет.

А может и секрета никакого нет, а за этой Карлоттой просто по-другому ухаживать следует.

Господь милостив, ну, иногда бывает милостив: едва кончился второй танец, гальярда, и Мигель с Анной вернулись на прежнее место, подошла какая-то незнакомая дама, судя по цветам — фрейлина королевы Маргариты.

— Вас зовет к себе Ее Величество, — это Анне и Карлотте.

Наконец-то передохнем, оба. Хотя с девицей Руссильон Мигель бы с удовольствием танцевал до самого утра. Как она гальярду выплясывает, душа поет… не хуже сестры герцога, а монне Лукреции в танцах равных нет.

— Если уж так необходимо было сватать за вас фрейлину королевы Марии, то почему не Анну… а еще лучше — ее соседку. Такая тихая девица…

Конечно, не Мигелю жениться — но Его Светлости-то что, одна церемония и сколько-то супружеского долга, а справляться с этим ураганом в юбке придется свите…

— Мигель… — едва заметно вздыхает Чезаре. — Я женюсь на той даме, которую выбрал мой отец. Все было решено еще зимой. Они с Его Величеством два десятка кандидаток перебрали, пока на ком-то сошлись — чтобы и род, и земли, и ненужной родни не было. Если они снова примутся выбирать, Марсель в землю уйти успеет. А та спутница — ты не узнал, кто она?

— Нет, я даже не знаю, как ее зовут.

— Шарлотта Рутвен, — улыбается Чезаре. — Это каледонский знатный род. Ее старший брат был первым мужем Жанны Армориканской.

— Сестра первого мужа будущей королевы… долго выговаривать.

— Не думаю, что нам придется часто видеться, — пожимает плечами герцог.

..Беспокоится. Наверное, Санчу вспоминает. Думает, что теперь его будут пытаться использовать не одна, а две ненасытные дамы. Надо будет потом поговорить с ним, чтобы он от Санчи меньше шарахался. Брата жалко… но Гай прав, если не будет этой причины жаловаться и чувствовать себя несчастным, Хофре найдет другую. Если Карлотта смотрит в тот же лес, не страшно. Это все вообще не очень важно. Девушка шумит и показывает характер, но если бы она была не согласна на брак, она бы давно сказала. У опекуна нет права выдавать ее замуж против воли. Земли хорошие, союз выгодный, невеста согласна. Какая разница — кто? В обиду я ее не дам, а развлекается пусть, как хочет. Хоть в Роме, хоть, если ей это больше нравится, здесь. Она — это удобно — сирота, ничьей руки, кроме моей, над ней не будет. Найдем способ устроиться…

— И если я правильно помню, что говорил Агапито о ее родне, то это не так уж плохо. Как ты считаешь, что нужно сделать, чтобы приобрести славу первых бандитов… в Каледонии?

— Даже и не представляю, — смеется Мигель. — Но вы можете спросить у каледонцев. Вот, например, один из них…

— Я не думаю, что этот вопрос стоит задавать. Граф может счесть его покушением на его собственную репутацию в этой области.

Де Корелла поворачивает голову к Чезаре, не верит своим глазам, опять смотрит на Хейлза, стоящего шагах в пяти в обществе здоровенного светловолосого детины, вновь переводит взгляд на Его Светлость. Что еще за чертовщина?..

— Мой герцог, позвольте вопрос?

— Конечно.

— Этот каледонский граф уже успел у вас что-то похитить?

— Не знаю. Вернее, — герцог наклоняет голову, прислушивается. — вернее, не уверен.

Мигель не припоминает, не может припомнить, чтобы Чезаре смотрел на кого-нибудь с таким выражением лица. За все девять лет, немалый срок. Что случилось, что могло вообще случиться — первый раз встретились сегодня, ни словом не перемолвились… а гримаса у герцога — он с подобным видом даже рассказы о похождениях покойного Хуана не выслушивал.

— Может быть, загвоздка вовсе не в нем. Просто меня даже от того зеркала так не отталкивало. Впрочем, это и неважно. Общих дел у нас нет.

— Мы уже можем уйти, — напоминает Мигель, вспомнив, о каком зеркале речь. Пожалуй, на сегодня хватит: подъем спозаранку, считай, для другого человека — до первой зари, потом это пиршество, девица Лезиньян, что-то там с коннетаблем…

— Но нам лучше не делать это первыми… подождем еще немного — и пойдем.

Толедцу очень не нравится, что парочка напротив — Хейлз и аурелианец — беседуя, посматривают на него с герцогом. Несложно догадаться, кого именно обсуждают. Затевать ссору на королевском приеме — не лучшая мысль, но уж очень соблазнительная. Мигель внимательно рассматривает обоих.

Спутник Хейлза… видимо, это сын коннетабля. Не перепутаешь, похож и на мать, и на отца. Приятный молодой человек с открытым лицом. А каледонец — сразу видно, хитрая бестия. Тоже светловолосый, чуть в рыжину, правильное длинноватое лицо… а выражение — на пятерых дерзости хватит. Говорят, в Орлеане не только не запрещены, но и в почете случайные стычки между дворянами? Проверить, что ли?

— Не стоит, — говорит Его Светлость. — Если господин Хейлз будет очень мешать, с ним случится какая-нибудь неприятность. Но зачем же огорчать коннетабля?

— Как прикажете, мой герцог, — усмехается Мигель.

И не сразу понимает, что рассердился на двух молодых людей без всякого достойного повода. Тоже мне, беда — разговаривают, а они сами чем занимаются, не тем же, что ли? Но Чезаре… вот же загадочки.

И меня подхватило… Если оно так будет продолжаться, кто-нибудь сломает шею из-за сущей же ерунды. Нет, Чезаре прав, как всегда прав, чем скорее начнется война, тем лучше. И черт уже с ней, с невестой.

5.

Шлем — точно зеркало. Даже лучше чем зеркало, сытый масляный блеск. И кираса блестит, и ремни в порядке, и ножны, и завязки на башмаках… ну и что, что осада. Ну и что, что не первую неделю. У справного солдата всегда все на месте. Наверное, так они входили в Вифлеем.

— Ты владелица мастерской, вдова Луше, вильгельмианка?

— Я Мадлен Матьё, вдова Жозефа Луше, мастер-печатник, христианка. Верую в единого Бога, Отца Всемогущего, Творца неба и земли, всего видимого и невидимого. И во единого Иисуса Христа, единородного Сына Божия…

— Хватит, — говорит сержант. Деловито, без злобы. — Забирайте всех.

Никто не сопротивляется, ни работники, ни дети. Молодцы, все запомнили. Все одеты. Тепло. Даже слишком, может быть, но вдруг понадобится потом. В тюрьме сыро, а снять легче, чем надеть. Вещь можно отдать нуждающемуся или обменять на то, что нужно. Деньги тоже есть, спрятаны в тех местах, где, может быть, не станут искать. И еда с собой. Немного, чтобы не отобрали сразу. Мы не в Вифлееме живем, Господи, не в Вифлееме, где даже от Ирода не ждали такой уж беды. Мы живем в Аурелии. Мы верили, что люди не так злы, чтобы запирать под землю тех, кто не сделал им зла. Мы верили. Но не надеялись.

Свечи задуты, лампы погашены, на щепу в лучине брызнули водой. Мы сюда вернемся не скоро, если вернемся. Но нехорошо будет, если дом или мастерская загорятся. Пожар может перекинуться на соседние дома. Это не Вифлеем, это Марсель, и быть ли пожару — в воле Господа, но дело человека — задуть свечу, загасить светильник.

Выгоняют на улицу. Всех выгоняют из домов, быстро, собраться не дают. А многие и не одеты: весна, тепло же. С пустыми руками, простоволосые, мужчины без шапок, босиком. Мадлен их предупреждала еще давно: не спите, готовьтесь. Полная улица людей, соседи — но не все. Только истинные верующие. Никого не пропустили, ни одного дома, ни одного человека. И ни в один дом не вошли напрасно, по ошибке. Всех пересчитали заранее.

Да уж. Хорошо, что и сам Ирод был ирод, и солдаты у него были похуже, чем в Марселе. А не то убили бы Господа во младенчестве… каждый хлев по дороге перевернули бы — и убили.

Еще темно, до рассвета добрый час, а то и два. Самое время честному человеку спать в своей постели, вот и взяли всех тепленькими. Гонят на главную площадь, не так уж далеко, но толпа ползет медленно, неуклюже. С соседней улицы выгнали еще одну, добрая сотня таких же испуганных, полуголых. Нечего бояться, Господь с нами. Не оставит.

Солдаты не слишком вольничают, и это дурной знак. Все у них заранее обговорено: когда, где, как. Отстающих подгоняют древком алебарды, слегка, не сильнее подзатыльника. Почти не переговариваются между собой. Не городская стража, те бы так не сумели. Армия. Спокойные, веселые, как перед боем.

Что будет… что будет? В Марсель с севера приходили люди, искали единоверцев, просили помощи. И когда Арль пал, уже здешние горячие головы хотели выступить навстречу арелатской армии… или хотя бы попытаться открыть ей ворота. Оба раза община сказала «нет». Арль — это иное дело. Арль взяли силой и держали силой. Клятва, данная под страхом смерти, не в клятву. Особо честный человек может сдержать и такую, но долга на нем нет. А вот они — урожденные марсельцы. И если король в Орлеане может хоть огнем гореть, хоть в речке тонуть, то что дурного сделал общине городской магистрат? Да ничего — даже в худшие времена. «Нет», сказала община. И люди де Рубо ушли. И помощи и укрытия не просили больше ни тогда, ни потом. Хороший человек генерал, понимающий, даром, что арелатец. Своих утихомирить было сложнее… и теперь подумаешь — не зря ли утихомирили?

Темно, только факелы у солдат в руках горят, блестят шлемы и кирасы, лиц не разобрать — темные пятна бород. Не поймешь, Марсель ли это, четырнадцатый ли век от Рождества Христова? Дети плачут, женщины жалуются вполголоса, мужья ворчат. Гудит толпа как улей, напуганный улей. Гудит — и идет, а куда деваться…

Пригнали на площадь, а там уж половина занята. Оцепление стоит в четыре ряда. С вечера помост построить успели, Мадлен тут вчера до сумерек проходила, не было помоста, только прилавки. А теперь и прилавков нет, и громоздится поблизости от магистрата деревянная гора. Что будет?

Дети Мадлен, все пятеро, идут молча, младшие вцепились в юбку, остальные держатся за руки, крепко — не разорвешь. Работники впереди и по сторонам. Никто не потерялся, не отстал, узлов не выронил. Недаром учила, пригодилось.

Думала, не пригодится все же. Или в тюрьму потащат тех, кто в общине старший, если приказ такой выйдет. В Орлеане… там могут. Но это — не в тюрьму. Не собирали бы всех разом. Не посылали бы солдат, не обкладывали бы так. Господи, твоя воля. Ты же знаешь, твоя воля, но сделай милость, не попусти худшего, а с остальным мы как-нибудь справимся.

Человек в белом и золотом выходит на помост. Солдаты вокруг… точно, точно как на тех картинках-вкладышах, где суд Пилата. Только троих приговоренных и не хватает. Вот почему на вещи идолопоклонников даже смотреть опасно — ты от идола резаного или рисованного отошел давно, да и думать о нем забыл, а он у тебя в голове остался и теперь с тобой вместе ходит. Куда ты, туда и он. И это хорошо еще. Может быть — куда он, туда и ты.

Не то, что-то с епископом. Будто на голову выше стал. Показалось?

— Это не наш епископ. — говорит под руку Пьер, второй мастер в мастерской. — То есть…

— Поняла.

Епископ, ясное дело не наш, потому что наших епископов не бывает. Но этот и не наш, марсельский. Наш, он идолопоклонник, конечно, но хоть Писание сам читал, что для ромского священника — редкость. И прочел там, что отступившего сначала увещевать надо, а потом отвернуться, а больше ничего. И так и делал, за что да простит ему Господь все его прочие глупости. Только дураками ругал, но не трогал. Ну и мы с ним так же.

— Я хотел обратиться к вам — «дети мои», но вы пока не дети ни мне, ни Богу… — Голос, как солдатский шлем — металлический, блестящий, птиц с карнизов и крыш как ветром снесло. И выговор северный. — Я обращаюсь к вам на простом языке, потому что от языка Церкви вы отреклись!

Как же, отреклись. Господь наш, Иисус Христос, вообще на арамейском проповедовал. На нем и апостолы писали. Только Иоанн с Павлом — на греческом, образованные были. А на латынь Писание когда еще перевели, да сколько при переводе напутали.

Пьер рядышком младшим тоже что-то говорит про арамейский. Подбадривает. Нам хорошо шутить, мы босиком на камнях не стоим… а и тоже, думать людям нужно было.

— Все эти годы, церковь, верная духу братской любви, не поднимала на вас руки, действуя только словом. И это несмотря на то, что отступничество ваше ежечасно оскорбляло Господа Бога! Не лгите себе — не идолов вы отвергаете, но самого Христа! Когда грешная женщина умыла и умастила Его, не сказал Господь, что это идолопоклонство! Когда на свадьбе претворял Он воду в вино, не хулил Он мирские радости, но благословил любое честное веселье и уделил ему от Себя. Чудо пресуществления творит Он для нас ежедневно и тысячекратно — и это Его плоть и кровь бросаете вы псам, это Его называете вы мертвой вещью, пустотелым кумиром и средоточием идолослужения. Клятву при крещении дали вы ему — и клятву эту предали. Сера и огонь ждут вас за краем мира, озеро огненное и червь неумирающий.

Птицы так и кружат над площадью, как тут сядешь, когда само небо гудит.

— Вот был бы проповедник… — говорит маленькая Мари.

— Нет, плохой из него проповедник. Я тебе потом объясню.

Дочка кивает. Знает, что объяснит.

Этот, безымянный, тоже читал Писание. Но вычитал в нем свое. Того, до кого дошли Слова Господни, отличить просто. Проще простого. Как бы худо он их ни понял, как бы на свой лад ни перекроил — а говорить он будет о любви. А этот потому и гудит, что внутри пустой, как тот кимвал бряцающий.

А люди вокруг, не свои, а дальше, тусклеют, ежатся. Не то холод до костей дошел, не то проповедь.

— Но честь Божью, — низко, по-настоящему низко, от самой земли гудит голос, — не защитишь убийством. И не людям уничтожать то, что не стал истреблять Господь.

Вот теперь вокруг не беспокойство, а страх. Что ж они такое придумали? А вот этого нельзя. Нельзя бояться.

— Господь с нами, — тихо, отчетливо говорит Мадлен. — Кто может грозить нам?

— Но нельзя и верным терпеть беззаконие — потому что либо беззаконник, упившись вином гордыни своей, откроет ворота врагу, либо Господь, возмутившись тем, что агнцы его терпят меж собой козлищ, поразит город. И сегодня говорю я вам, именем церкви, именем власти, носящей меч на благо ваше, и именем самого Иисуса Христа: отриньте заблуждение, вернитесь к Господу, который ожидает вас, как отец блудного сына — и будьте среди нас братьями. Те же, кто отказался и от Господа, и от преломленного хлеба — да будут извержены, дабы не могли причинить вреда и впустить в дом чуму!

А вот тут ошибка у вас вышла. До того могло сойти, а сейчас не сойдет. Мы не приблуды какие, мы все марсельцы и в городской коммуне состоим, и налог платим. И никакая власть нас без суда из дому выгнать не может. Права не имеет. Арестовать можете. Обвинить хоть в краже луны с неба — можете. Держать видных людей в тюрьме год и один день «по крепкому подозрению» — можете, и этого все ждали. Даже пожечь можете — незаконно это, да к то ж виновных отыщет? А выгонять, нет, не пройдет. Тут все встанут, даже самые что ни есть идолопоклонники. Потому что мало ли с чем к ним самим завтра придерутся. Не выйдет.

Стиснуло вдруг с боков — будто площадь вдвое уменьшилась. Детей чуть с ног не снесло, младшую едва удалось подхватить. Подмастерья спохватились уже. Уф, стоим — и не потерялся никто. Это солдаты. Проталкиваются куда-то… нет, не так. Они не просто идут, они толпу собой делят, как сетку накинули — так чтоб между их шеренгами человек сто оказывалось, не больше.

Какой-то судейский в черном вышел вперед, почти до края помоста. Тоже чужой. Кричит. Епископ не кричал, а слышно было лучше. А тут как ветер относит.

— …совет городской и совет цеховой… Постановили… кто не верует в Господа нашего Иисуса Христа… не может приносить клятв именем его… а произнесенное… недействительно как ложное… а потому все права, обязанности и обязательства, ложной клятвой подтвержденные, отменяются как пустые и ничтожные… кто под ложным предлогом возжелал… коммуны… лишаются огня и воды… имущество принадлежит… членам семьи, чья клятва действительна или восстановлена в силе… коммуне… изгнаны из пределов, где действуют городские свободы… не имея ничего, кроме… рубах, чтобы прикрыть наготу…

Да что же это?

Вскакивает кто-то на скамье магистрата, чужой судейский замолкает на мгновение, потом выкрикивает в толпу:

— Последнее положение в действие приводиться не будет, ради скромности и милосердия жителей доброго города Марселя.

Люди молчат, словно воды в рот набрали, молчат, потом неровно выдыхают — все вместе, каждый свое. Ни слова не разобрать, но и так все ясно: не понимают. Понимают слова, не понимают смысла. Как это? За что это? Как вы можете?..

— Нет такого права! — хором говорят подмастерья.

А солдат близко стоит, слышно, вот и получает тот, что ближе, тычок в ухо — да не рукой, кольчужной перчаткой, с размаху. Тоже без злобы, вот что страшно. Без чувства, как по дереву, как проверить хотел, ладно ли перчатка на руке сидит.

Встал член магистрата, наш, городской, знакомый, от корабельных. Платье оправил, рукой за шапку держится — то ли снимать, то ли нет, так на голове шапку и мнет…

— Кто перед всей коммуной… раскается… поклянется… прощение… — И вдруг словно силы в голосе прибавилось, или ветер слова подхватил, да в лица швырнул, как град: — Кайтесь, прошу вас, кайтесь!

И сел назад на скамью.

Вот значит как. Прижали магистрат. И понятно, чем прижали, раз до такого дело дошло. Изменников покрываете — значит сами изменники. А может и ваша клятва недействительна, если присмотреться… Не ждали. Не ждали. Не было такого никогда. Даже при короле-Живоглоте не было. А когда Живоглот на такое же дело, только похуже, замахнулся, так сразу на него распятие и упало. Господь, он тоже не спит. Как же эти-то не боятся?

Люди мнутся, переглядываются, косятся друг на друга. Вот Жан-пекарь жену за косу держит, жена вперед рвется, дети в юбку вцепились, Жан ее не пускает… вот, значит, на что солдаты. Надавали Жану древком по рукам, по голове, ловко — по другим не попали, отпустил пекарь жену, ее тут же вперед выталкивают, да не абы как. Со всей деликатностью, между солдатами пропускают.

И еще нашлись, пока трое всего.

Пьер рот разинул, кричать, мол… думайте, что делаете, Бога предаете.

— Не надо! — И не потому, что солдаты. А потому что Бог, он разбойника простил и самого черта бы помиловал, если бы тот попросил. А вот фарисеям он такого не обещал. Что еще будет, неизвестно, а в мученики проклятиями и угрозами не загоняют. — Бог любит нас, Бог с нами.

Мало-помалу набрался на помосте десяток малодушных, тут к ним незнакомый епископ и подступил. Вокруг двое служек, мальчишек Мадлен этих не помнит, да и плохо видно в рассветных сумерках. Может, городские. Может, с ним приехали. Вино, облатки. Причащать будут, публично. Сказано же им, сказано — «Царство Божие не пища и не питие»… ничего, приняли. Ради мужниной пекарни, да ради тестевой лавки, тьфу, смотреть противно.

— Не глядите, — говорит Мадлен детям, — нам чужой грех ни к чему.

Извини, Господи, может, неправа я, может, они, как та жена Лота, из родного города уходить не хотят, будь он трижды Содом, а только все же не верится… у всех у них, как на подбор, своего мало было, а получить можно много. Ой как много, если прочая родня тоже в отступники не пойдет. А не пойдет. Те, кто некрепок был, много раньше в церковь потянулись, еще когда война началась.

В награду за предательство, то ли Господа, то ли и Господа, и ближних своих, повесили отступникам на шею белые ленты, яркие, даже отсюда видно. Белые, шитье золотое, не поскупились же, вот вам и осада. А лент этих еще ворох, служка в руках держит — не десяток, скорее уж, сотня. А людей на площади — сотен девять, десять. Сколько есть истинно верующих в городе Марселе. Не наберут они сто отступников, не наберут…

…а вот набрали. Нескоро, к полудню почти. К тому времени уже зевак набралось — и на площади за солдатами, и на крышах, и во всех окнах. Полдень настал, маловеры кончились. Опять заговорил епископ, потом судейский. По очереди говорили. Долго, Мадлен не слушала — устала стоять. Давно уже поясница ныла, а солнце выглянуло, так она в двух платьях, одно поверх другого, да в накидке совсем спеклась. Ну и славно. Тут пока думаешь, как бы потом не истечь — не до епископа. Детей только жалко, но их мастера с подмастерьями на руки взяли. Стоим. Что дальше-то?..

Домой не пустят. Это понятно. Значит, отсюда погонят куда-то… И это хорошо, если погонят. Потому что лишенного огня и воды, если его после заката встретишь, и убить можно — по старому закону. А уже полдень. Может быть, и правда Вифлеем.

И еще стояли не меньше часа. Епископ перед магистратом прохаживается, что-то им выговаривает, на толпу рукой показывает. Члены магистрата головами кивают, все это выслушивают — и не шевелятся. Они говорят, люди на площади стоят. Молча уже стоят, не плачут, не переговариваются.

Мадлен смотрит в небо — ясное, чистое, солнышко ползет, яркое. Если погонят из города — хорошо, идти не холодно будет, не замерзнем. Только бы гроза не пришла, весной погода переменчива. Как приползет сейчас туча… сначала порадуемся, не печет, не жарит, а потом станет холодно, да в мокрых шерстяных одежках совсем шагу ни ступить. Тяжело.

— …потому как есть вы… предатели и отступники… упорствующие… изгнаны вон! — охрип епископ, вот и на визг перешел. — Властью… данной…

И замолк. Судейский к капитану семенит, что-то стрекочет, тот аж на дыбы встал, потом сплюнул через плечо и пошел к своим, распоряжаться. Мадлен Господь ростом не обидел, ей все видно поверх голов, только иногда чьи-то затылки загораживают. Вот побежала по цепочке солдат команда, как огонь по веревке, обежала всю сеть — и вспыхнуло.

Погнали к северным воротам, уже без всякого вежества, со смехом, солдаты направо-налево орудуют алебардами, хорошо еще, что древками — да и то не всегда. Незнакомую Мадлен бабу на сносях по голове стукнули, парень молодой на стражника бросился с кулаками, ой дурак, лучше б жену подхватил… тут и убили. Кровь хлещет, жена под ноги оседает… Мадлен мастера за рукав дернула, тот успел — поднял, тащит. Нам бы через ворота пройти, нам бы только через ворота, не упасть, детей не потерять, чтоб не раскидало…

Камни летят, и мелкий щебень, и покрупнее. Доски ломаные, тухлятина, мусор какой-то, яйца порченые… из окон, мимо которых гонят. Мадлен младшую на руках держит, головой по сторонам водит, за своими присматривает. Все тут, все, а до ворот мы дойдем, каменюкой бы по голове не прилетело, а остальное ладно, отмоемся потом. Не страшно. Господь с нами. Не оставит. А поношения и Он терпел, нам-то уж грех жаловаться, не на крестную казнь идем.

Дошли до ворот, а тут — застава, ощупывают, за пазуху лезут, узлы из рук вырывают, сорвали с Мадлен накидку, с подмастерьев вторые куртки, да и первые заодно, гогочут — мол, в рубахе дойдешь, у мастера хорошие башмаки были — заставили разуться, тычут под ребра пикой, как тут не разуешься? А добрые горожане, соседи вчерашние, следом тащатся, все у них камни да тухлятина не кончатся.

Кажется, плохо она подумала о магистрате… и зря. Им не жернов на шею повесили, их между двух жерновов зажали — с одной стороны король, с другой вот эти, с камнями. Мол, выйдет резня, да еще с огоньком, наверное, да огонь перекинется — нет уж, лучше гнать, так хоть все живы останутся. Почти все.

Тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их… а над нами Господь смилостивился — почти все ведь дошли, и прошли через городские ворота Марселя. Ну, отняли последнее, ну, поглумились напоследок… шлепнулась Мадлен прямо на голову дохлая кошка, младшенькая все молчала, а тут заревела. Ничего. Подумаешь, кошка. Глупость это, не страшно. Милость Господа бесконечна — с синяками, с царапинами, но ведь живы и здоровы, и Марсель позади, все.

Теперь куда?

Весна. Ни укрыться, ни согреться, ни еды отыскать на такую ораву. Да и то, что обычно найдешь, солдаты повыели. Выгнали бы их одних, можно бы что-то придумать… но если под городом оставаться, погибнем все. И не от голода, не успеем. Значит, нужно на север. Вряд ли арелатцы примут ласково тех, кто им в помощи отказал, но хоть пропустят дальше, а может, чем и помогут Христа ради. Единоверцев там много…

Конское ржание сзади, топот, брань, визг.

— А ну, пошевеливайтесь! Пошли, пошли! — самим идти не дадут, погонят. Докуда? До самой армии де Рубо, или просто от города прочь? — Пошли, кому говорю!

Тычок в спину, полетела Мадлен вперед, хорошо, не носом в землю, на колени плюхнулась, дочку не выронила, тут же вскочила. Нельзя падать, и медлить нельзя, ничего нельзя: лошадьми потопчут. Только идти, только не теряться, а придется бежать — так и побежим. Злость в груди поднимается, дыханье перехватывает — нет уж, не дождетесь, все едино дойдем. Не будет вам радости от смерти нашей!

— Ко мне, — говорит Мадлен, не сбавляя шага, — а ну все ко мне! Господь с нами!

Не ударили, не осмелились — или просто подумали, что если изгоняемые соберутся да пойдут, не спотыкаясь, так им же и легче. Вот и хорошо. Вам легче, нам легче… пусть за спиной гогочут, пусть лошадь в затылок дышит, да солдат покашливает, наплевать.

Люди к Мадлен подходят потихоньку, не все, многие бегут, куда глаза глядят, кубарем катятся, поскальзываются… жаль, да всех не вразумишь, не дадут остановиться и слово сказать. Зато… зато… Ох, да что ж раньше-то не догадалась?! Спасибо, Господи, вразумил.

— Пускай шумят морские волны, — запевает Мадлен. Голос у нее громкий, звучный, слышно будет издалека, — В бессильной злобе суетясь…

— Вперед смотрю, надежды полный, Угроз житейских не страшась. Сонм ангелов нас охраняет, Господь наш путь благословляет…

Подмастерья подхватили, оба мастера, за ними и те, кто рядом шел. Эти — свои, с одной улицы, привыкли к пению Мадлен. Остальные потихоньку стягиваются, как цыплята к наседке, а Мадлен краем глаза за ними смотрит, и поет. Нельзя останавливаться, нельзя и замолкать. А сейчас люди в ногу пойдут, с псалмом на устах, тут и солдаты не страшны, и все хорошо, все будет хорошо…

В житейском море Слово Божье, Как свет прибрежный для пловца; Закон святой здесь в бездорожье, — Водитель верный до конца. Кто волю Божью соблюдает, Того Господь благословляет!

— Там… идут… поют!.. — глаза у вестового-пехотинца круглые, как две полные луны. Но без страха. Чистое удивление. Значит, идет не отряд аурелианской армии из Марселя.

— Кто? — спросил Гуго. — Кто идет?

— Люди… — Лет вестовому, наверное, не больше пятнадцати. Младше семнадцати в армию брать не положено, но оставшихся без кормильца, сирот или попросту тех, кого семья прокормить не может, все равно берут.

— Я понимаю, что не лошади… — рассердился Гуго. — Раз поют, значит, люди! Что за люди?

Какая нечистая сила меня сюда занесла, тоскливо вздохнул он, ну какая? Сидел бы себе рядышком с генералом, за пару лиг отсюда, в штабном домике, пил кофе — там ординарец полковника знаменит тем, как умеет его варить, — и горя бы не знал. Нет же, понесло инспектировать укрепления. По доброй воле понесло, что самое обидное. А тут… дети бегают, как ошпаренные. Ничего внятно объяснить не могут.

— Голые! И поют!..

— Совсем голые? — с двойным интересом спросил де Жилли.

Первый интерес был простой: какие еще голые люди вдруг ходят и поют в трех лигах от арелатского аванпоста? С какой стати? Второй — нехороший: этот вестовой дурак, или притворяется, чтоб над Гуго поиздеваться?

— Не совсем, — вздохнул мальчишка. — Но раздетые почти. Идут и поют. Как на марше. Мы их сначала услышали, потом из-за перелеска показались. Горожане, наверное.

Ну и что раздетые горожане будут делать в открытом поле перед нашими позициями? Откуда они там вообще возьмутся? И что для этого должно случиться? Чей-то пиратский рейд на побережье? Да отобьются они там, играючи. Или, может, от всех этих безобразий Марсель под воду ушел? А спаслись только праведники? И теперь поют, от такого счастья?

— Так, от тебя толку не будет. Давай, показывай, кто и где у вас поет.

По правую руку солнце садится, небо ясное — вот золотисто-алое зарево и поднялось высоко. Сумерки уже, не очень хорошо видно, тут любое деревце за человека примешь, а вестовой как ухитрился разглядеть? Вперед забежал, или присочинил? Увидели они… а, у них же зрительная труба есть.

Доехали быстро: порученец пустил коня в кентер, по весне так проехаться — чистое удовольствие: ветер в спину плещет, шляпу с головы сорвать норовит. Не выйдет, прочно приколота. А хорошо же… как за лигу от расположения отъехали — то ли яблоневым цветом, то ли еще чем-то свежим дохнуло. Так и скакал бы до самого Марселя — а пришлось остановиться, когда вестовой сзади за рукав потянул.

— Отсюда уж видно должно быть…

Услышал Гуго раньше, чем увидел. Ветер переменился, снова с юга пошел — и прямо в уши и принес. Хриплый, но очень громкий и даже почти приятный женский голос.

— Там за рекой лежит страна…

И разноголосый, неслаженный хор за ней, глоток на двести хор:

— Вовек желанна нам она!

И еще три раза.

— Нас выведет одна лишь вера…

— На тот обетованный берег!

Соленая пятница — кто ж там может такое петь? Это ж вильгельмианский псалом, да не наш даже, а франконский… на нашем разговорном, да и на аурелианском только спьяну можно веру с берегом рифмовать.

Действительно, почти голые. Не совсем. Некоторые — одетые. Частично, потому что женщину в зимней толстой накидке поверх нижней рубахи полностью одетой считать никак нельзя, равно как и мужчину в добротной куртке, но без штанов и босиком. Словно погорельцы. Только погорельцев этих — действительно, сотни две. А если бы в Марселе был большой пожар, мы бы дым увидели. Женщины простоволосые, мужчины без головных уборов, дети — вот дети почему-то получше одеты, почти все… значит, не погорельцы. Значит, одежду у них отбирали, какая приглянулась… это ж что за сволочь такая нашлась?

Впереди всех — та, что поет. Такую бы бабу — да нам в армию, первой мыслью подумал порученец, да не в поварихи… ей бы меч, да коня. Лет на пять помладше матушки Гуго, стать внушительная, голос… с таким голосом полками командовать. И дети вокруг, мал мала меньше. На руках двое, совсем грудных. Интересно, все ее?..

Потом де Жилли устыдился своих мыслей, своего праздного интереса к чужой беде. Подал коня вперед, остановил в пяти шагах от предводительницы шествия, дождался, пока она куплет закончит.

По одежде — горожанка, по виду — так нет, и как к ней прикажешь обращаться? Да ну, глупости.

— Добрая госпожа, я Гуго де Жилли, адъютант командующего, что у вас стряслось и чем мы можем вам помочь?

Сейчас упадет, подумал Гуго. С солдатами такое бывает: идет, поет, пришел — и свалился, где команду дали. Нет, не упала, только глянула как-то диковато, младенца одного сунула приземистому мужлану с разбитой физиономией. Что это я с ней из седла разговариваю, спросил сам себя адъютант, спешился. И вот только сейчас заметил, что у людей за поющей, почти у всех — и лица в крови, и руки. На одежде, где видно — тоже пятна, уже не алые, темные. И не все стоят на своих ногах, кое-кто висит на плечах товарищей…

— Нас, — вполне твердым голосом ответила горожанка, — выгнали. Мы добрые верующие, — так и есть, вильгельмиане. — Из Марселя. Со мной две сотни без шестнадцати. За нами еще должны быть. Сотен семь. Они отстали… Господин Гуго, нам бы воды детям, будьте добросердечны…

Она не просила. Не выпрашивала. Просто сказала, глядя в глаза, а ростом они вровень, говорили, как два офицера на поле боя.

— Все будет, — пообещал Гуго, изловил за плечо вестового, рявкнул: — Что стоишь?! Быстро в полк, скажи, на… на тысячу ртов готовить еду, питье, лекарей чтоб позвали! Бы-ыстро!

Паренек повернулся бежать.

— Стой! Скажешь, возьми коня — и к командующему. Скажи — срочно. Скажи — от меня. Девятьсот с лишним человек беженцев. Может быть не просто так.

Дурак, что сразу не сообразил. Но хорошо, что сообразил. Беженцы-то настоящие, не подделаешь такого. И что большинство босиком в жизни по земле не ходило, и синяки, и одежду эту безумную, а главное — глаза. Не подменишь такие глаза. Но кто мешает ударить, пока мы с ними возиться будем?

Глупо спрашивать, дойдут ли до расположения полка, тут всего-ничего, три лиги, а все-таки язык так и чешется. Хорошо еще, своего коня оставил, не захотел мальчишке отдавать — да вообще надо было не брать вестового в седло, а подождать, пока он себе лошадь отыщет. Теперь бы детей можно было бы посадить верхом на двух коней. Вода им нужна… а одна фляга Гуго — да курам же на смех, по глотку и то всем не хватит, но все равно — сунул высокой горожанке в свободную руку. Она лучше разберется.

Ничего, одернул он себя, досюда дошли — и еще пройдут, а младших детей мы сейчас усадим, покатаются, да не на городском водовозе, а на породистом толедском жеребце.

Кабы вот только не пожаловали за этими… псалмопевцами марсельские солдаты. Да без всяких псалмов. Нет, ну какие ж сволочи… вот так вот выгнали! Католики, единоверцы… тьфу, разрази Господь таких единоверцев, всех да сразу! Или есть за что? Да полно, дети-то в чем виноваты? Но хорошо хоть, не погром.

— Пошли, — громко приказал Гуго, — пошли, недалеко уже!

Не нужно им сейчас останавливаться надолго. Пусть уж топают, в полку разберемся, кто побитый, кто хворый, кто что. Вот же съездил посмотреть, вот не сиделось же мне в штабе!..

Главное, не останавливаться. От города не так уж далеко, но без одежды, да по грязи, да еще неизвестно, когда их схватили всех, может, день держали, может, больше. Да и когда свои из родного дома гонят, то и без грязи небо с овчинку. Всем известно, после победы раненых меньше умирает, чем после поражения. Нельзя останавливаться — а то лягут тут посреди голого места, померзнут же. Ночь скоро, уже и холодом повеяло. Это неважно, что середина мая, на земле еще спать нельзя без костра…

Хоть бы в полку додумались нам людей навстречу послать.

Додумались поздно — поймаю сопляка, уши надеру, злобно подумал Гуго, ведя коня в поводу. Надел мундир, так думай как солдат, а не как малолетний раззява. Уже почти сами дошли. Зато встречать выбрались — ну прямо как будто сам Папа пожаловал. Весь штаб Третьего полка, все как один. И господин генерал де Рубо со всеми присными, то есть, с ворчливым занудой де Вожуа и писарем. Порученец невольно втянул голову в плечи. Генерал еще ладно, у него что-нибудь кстати вспомнится, а капитан де Вожуа ни одного промаха не пропустит, и еще три десятка сочинит, и за все выговорит… а разве я что-нибудь не так сделал?

Да ему вечно все не так, как ни делай.

Так и оказалось: почему вестовому понятную задачу не поставил, почему для господина генерала внятный отчет не передал, почему не разглядел, что среди двух сотен беженцев две бабы на сносях, то да се, все не так. Хороший человек господин капитан де Вожуа, обстоятельный, только убить его хочется по четыре раза на дню.

Пока Гуго выговаривали за невнимательность, пока он генералу объяснял, что случилось — ношу с его плеч сняли. Беженцам повезло, поспели как раз к ужину. Воды на всех хватило, опять повезло, а то это ж не солдаты, которые по кружечке, эти ж ковшами хлебают. Лекаря взялись за дело. Ну вот все и хорошо, накормили, напоили, побитых мазью смажут, переломанным лубки наложат… можно и не беспокоиться. Надо же, свалился этакий подарочек. Когда дома в поместье деревня выгорела подчистую и отец отправил Гуго разбираться и устраивать погорельцев, как-то попроще было — у всех родня по соседним деревням, припасы есть, да и священник человек дельный. А тут… да тут тоже интенданты не дураки, и полковник молодец, и хорошо, что де Рубо здесь, меньше беспорядка.

Ношу сняли, но все равно забегался — сам пошел посмотреть, как устроили, а там то да се, у всех вопросы разные, и с вопросами все к нему, как же, он же при персоне господина генерала де Рубо… И только присел отдохнуть, уже и ночь настала — в кои-то веки никому ничего не нужно, как сбоку опять крик. Или нет, не крик, просто громко очень. А только ноги вытянул… Ну, открыл глаза, посчитал до трех и на счет три — встаешь. Потому что громко, когда командующий в окрестностях, быть не должно. Громко — это непорядок.

Нет… это не непорядок. Это офицер какой-то, северянин над той самой горожанкой навис. Надо же, ему рост позволяет. Что он с ней не поделил, единоверец-то?

— Думаете, что спаслись? Что унесли вас ваши ноги от гнева Божия? Раньше думать нужно было, когда братьям в помощи отказали! То, что с вами было — это самое малое еще! Будете мыкаться, будете с голоду дохнуть, детей своих жрать…

Он, что, с ума сошел?

Гуго не встал — взлетел, в несколько скачков до орущего добрался. Горожанку плечом оттер, встал перед ней. Офицер — незнакомый, Третьего полка, на голову выше Гуго. Глаза — белые, рожа перекошенная, тоже белая. Да что ж тут такое вышло?.. А, что бы ни вышло. Детей своих жрать?.. Выр-родок!

— Имею честь сообщить вам, сударь, что вы подлец! — очень громко заявил де Жилли. И за неимением перчаток — обронил, кажется, по дороге — отвесил северянину не пощечину, тяжелую оплеуху ладонью.

Отступил на шаг — хорошо, что женщина из-за спины убралась, — руку на эфес опустил, и замер. Залюбовался аж, как у белоглазого лицо вытянулось. Не ожидал, наверное? Думал, все позволено?

— Сударь, я…

— Не можете драться в военное время? — Ведь действительно было же… но поздно. — А вести себя как подлец в военное время можете? Ну, не обессудьте.

А в хорошенькое вильгельмианин попал положение, право слово, то ли я его убью, то ли генерал его повесит.

О том, в каком случае генерал повесит северного хама, Гуго толком и не думал. На дуэли он уже дрался, дважды — правда, в столице, до первой крови и по пустяковым поводам. Но оба раза победил. Хотя тогда за дуэлью последовала дружеская пьянка бывших дуэлянтов в компании секундантов и приятелей, а здесь все будет по-настоящему. А и хорошо. А и замечательно. Хоть сей секунд, не сходя с места, хоть завтра спозаранку. Это уж как оскорбленная сторона выберет… да пусть выбирает, как угодно!

Мельком адъютант удивился: что это меня заставило? Они ж вильгельмиане, а я католик, они между собой разберутся… но — нет, встрял. Нет уж, беженцы — мои. Я их нашел, я их довел, мои они. И орать на них я не позволю. Мои вильгельмиане — вот как получается…

— Господа ээээ… и госпожи, госпожа, не затруднит ли вас объяснить мне, что здесь происходит? А не то я буду вынужден верить своим глазам.

Ну вот откуда он возник? Он же шуму обычно производит, что твоя пехотная рота на марше.

Невовремя как-то. Сейчас запретит — и прощай, дуэль. Ну ничего, Гуго злопамятный. Иногда. Найдет еще этого выродка…

На вопрос генерала он не ответил. Что б это вышло — ябедничать что ли, слова северянина пересказывать? Нет уж, пусть кто хочет, тот и объясняется. А мы будем хранить достойное молчание о причинах дуэли, и не в последнюю очередь потому, что причины эти уж больно паршивого свойства и объяснять — выйдет, что он жалуется, вместо того, чтобы честным образом драться.

— Господин генерал, — у северянина глаза как светильники, — этот юноша, ваш адъютант, сошел с ума — и ударил меня. Я прошу вас как командира и дворянина, либо признать во всеуслышание, что он безумен и не отвечает за свои действия, либо позволить мне принять его вызов… либо, если это невозможно, официально своей властью отложить наш поединок до конца кампании.

Смотри-ка, на де Рубо он не кричит. И на Бога не ссылается.

Ах, это я тут с ума сошел. Оказывается. Это я тут безумен и за свои действия не отвечаю. А не этот — за свои слова отвечать не хочет. Вот, значит, как…

Гуго зубы стиснул — и молчит. Сейчас господин генерал его спросит, в чем дело, да за что… а он все равно молчать будет. Пусть этот и объясняет, за что ударил!

— Я вас вполне понял, господин де Фаржо. Господин де Жилли, вы мне можете объяснить, какое… насекомое вас укусило? Молодые люди вроде вас устав не помнят, но дуэльный кодекс обычно знают наизусть. Даже я в вашем возрасте знал, кстати.

Господи, да о чем он? Что ж за наказание такое, все слова понятны, а у фраз смысла нету, хоть с лопатой его раскапывай!

А отвечать все-таки придется.

— Господин де Фаржо оскорбил даму, — четко выговорил Гуго, и сам удивился. У него обычно от волнения слова в горле застревали, особенно, когда командующий сердился. А тут — вышло.

— Вы, э… что-то путаете, де Жилли, эту глубокоуважаемую даму господин де Фаржо оскорбить не может. Вы скажите мне, с кем вы собрались драться?

— С господином де Фаржо, офицером Третьего полка! — о чем это он, что это он за глупости спрашивает, возрыдал в душе Гуго. Издевается? С кем… с монахом Вильгельмом… и свиньей Пятого полка в качестве секунданта!

А северянин побелел весь опять… Это почему?

— Ну подумайте, де Жилли… разве может офицер под моей командой сказать госпоже… э… Матьё «детей своих жрать»… за то, что досточтимая госпожа Матьё и ее достойные единоверцы от своей присяги первыми не отступили… Кстати, вы, молодые люди, плохо представляете себе, какая это серьезная вещь, присяга. В наше время все забывают, кто и когда раз и навсегда приказал отдавать кесарю кесарево… налоги, там, платить, в военную службу идти, верность, опять же, соблюдать.

Голову наклонил, глаза закатил, сейчас от Рождества Христова начнет… стой. «Детей жрать». Так он все слышал?

А если слышал, так зачем издевается?!

В столице Гуго видал бродячих актеров с представлением. Взяла девушка обруч, по краю — то ли свечки, то ли плошки масляные, маленькие совсем. Повела бедром — и раскрутился обруч, пляшет, словно сам по себе, мелькают перед глазами пламенные полосы, кружатся. Вот ровно так сейчас у адъютанта перед глазами все и кружилось, и полосами шло. То ли факелы в руках у солдат, что вокруг стояли. То ли злость кромешная.

— Представьте, так и приказал. Кесарево кесарю, а Божие Богу. И вторую часть, знаете ли, тоже объяснял. И не один раз. И просто ведь так, любой поймет. «Потому что Я голоден был — и вы Меня не накормили, жаждал — и вы Меня не напоили, был чужестранцем — и вы Меня не приютили, нагим — и вы Меня не одели, больным был и в тюрьме — и вы не позаботились обо Мне». Господин де Фаржо, мне очень жаль, что вы Его не слушали, что вы не офицер, не христианин и не человек… мы тут все грешники, и, наверное, кто-то еще думает так, как вы — и даже злого в том не находит. Но все же не говорит. Я могу командовать грешниками, но мне все же нужны люди, а не… иные существа. Я надеюсь, что вы просто одержимы и что кто-нибудь получше меня вам поможет, но если завтрашнее утро застанет вас в лагере, я обойдусь с вами, как мне позволяет закон. Если это оскорбило вас, напомните мне о себе в сентябре… Госпожа Матьё, не нужно падать, сейчас вас проводят туда, где вы сможете поспать.

Это, с изумлением понял Гуго, северянина так из армии выгнали. И даже вызвали заодно, после конца кампании. И с самого начала о том де Рубо и говорил… а я один не понял, де Фаржо куда раньше догадался.

Господи, в тысячный раз подумал де Жилли, ну за что, за что мне это все?