в которой девица находит жениха, посол — наставника, адмирал — повод для ссоры, зять Его Святейшества — собаку, а драматург — вдохновение

1.

Если фрейлину королевы Марии официально приглашают к родственнице, которой во дворце как бы официально и нет, но приглашают со всеми церемониями — паж, сопровождение… то либо мир перевернулся с ног на голову, либо случилось что-то еще более интересное. Потому что в Аурелии с ног на голову и обратно каждый месяц переворачивается если не вся столица, так хотя бы королевский дворец. И это уже привычно, как смена времен года, чередование фаз Луны и движения волн морских.

Иногда Шарлотту очень радовало, что ее устроили в свиту именно к вдовствующей королеве: траурный двор все эти приливы и отливы захлестывали хотя бы не каждый раз, а чуть реже. Мария и сама устраивала бури, но бури в стакане, в пределах своего крыла. А тут… что могло случиться? Зачем Жанна зовет ее со всеми церемониями?

Самое обидное, что и королеве, и Мэри Сетон сказали, в чем дело — а самой Шарлотте не удосужились. Обе Марии, загадочно переглядываясь и улыбаясь, велели фрейлине нарядиться и отправляться к родственнице. Что это еще за тайны траурного двора?..

Что ж, нарядимся — с удовольствием, ибо темные вдовьи цвета уже надоели, а вуаль хочется изорвать в клочья. Платье винного цвета и подаренный Жанной открытый чепец из венецианского шитого кружева, и вот вам девица Рутвен, само совершенство, готовое к любым… неожиданностям. А к неприятностям мы всегда готовы.

Когда обнаружилось, что Жанна ждет ее в своей небольшой — сестра во дворце инкогнито, а потому покои у нее отнюдь не королевские — приемной, а у окна стоит Ришар Валуа-Ангулем, епископ Дьеппский, Шарлотта, как ей показалось, проглотила плотный комок воздуха величиной с апельсин. Она могла сходу придумать три причины, по которым этот достойный служитель церкви стал бы искать ее общества, да еще в покоях Жанны, и ни одна из них ей не нравилась. Впрочем, комок был внутри, а снаружи, кажется, никто ничего не заметил.

У Его Преосвященства два племянника, оба не женаты. А еще у Шарлотты есть земли в Нормандии — и у нее уже спрашивали, не чувствует ли она склонности к созерцательной жизни.

Последнего все же опасаться не стоит: Жанна не позволит, если только Шарлотта сама не решит удалиться от мира. А вот племянники епископа… нет, ну не может же любимая сестра?!

Приветствие, реверанс, благословение, Жанна указывает ей на кресло за своим столиком. Вид у любимой родственницы не встревоженный, но слегка удивленный. Епископ же стоит у окна, как тень. Высокий и худой человек с дурным цветом лица и тем выражением глаз, что бывает у больных, уже привыкших к своему недугу и смирившихся с ним.

— Я слушаю вас, возлюбленная старшая сестра, — наклоняет голову Шарлотта.

Это без чужих можно валяться на кровати, грызть сушеные фрукты и болтать обо всем подряд, смеяться и сплетничать о придворных, о Марии и даже немножко о Его Величестве. При епископе все должно идти подобающим образом.

То есть, безупречно.

Жанна благосклонно кивает. Но вид у нее все же недовольный.

— Возлюбленная младшая сестра, Его Величество король Аурелии обратился ко мне, как к вашей старшей сестре, обладающей правом опеки, за разрешением передать вам свои пожелания. Он хотел бы распорядиться вашей рукой, но не станет это делать без вашего и моего согласия.

Так и есть. Клод или Франсуа, скорее, Франсуа, младший.

Франсуа Валуа-Ангулем — молодой человек, безобидный как котенок. Симпатичный, беззлобный, неглупый и на удивление бесхарактерный. Пожалуй, насчет котенка Шарлотта неправа: в любом котенке побольше норова, когтей и шипения. Беда в том, что Франсуа нужна не жена, ему скорее муж нужен — это Карлотта очень верно заметила, когда его ей предлагали в женихи.

Уж кто его там искалечил, покойный Людовик или пока совершенно живой старший брат, а замуж за него можно идти, только если и вправду имеешь склонность к жизни созерцательной. Или если хочешь посвятить эту жизнь политическим интригам.

— Я с удовольствием выслушаю предложения Его Величества, если будет на то ваша воля, возлюбленная старшая сестра.

— Я желаю, чтобы вы выслушали это предложение, — говорит Жанна, и понятно, что главное слово тут — «выслушали».

Ну конечно, сестра ее не выдаст. Этого бояться нечего.

— Ваше Преосвященство? — наклоняет голову Жанна.

Епископ прячет ладони в рукава, словно ему холодно — это в конце мая-то, когда Орлеан уже изнывает от жары. Племянники на него совершенно непохожи, ни милашка Франсуа, ни грозный Клод. Епископ Ришар больше напоминает секретаря ромейского посольства, только он на голову выше и гораздо печальнее. Грустная птица, кажется, без особого восторга относится к своей роли; хотя он, помнится, всегда такой.

— Благодарю вас. Его Величество, если будет на то согласие всех сторон, хотел бы просить руки девицы Рутвен для Чезаре Корво, герцога Беневентского.

Благодарение Господу за восемь лет жизни среди Рутвенов, за десять лет жизни с братом и Жанной, за армориканский двор, за траурный двор, и еще раз благодарение Господу за отпущенный девице Рутвен семейный же темперамент!.. Если бы ее внезапно облили водой, она бы удивилась меньше — и точно так же не выдала бы своего удивления. Господин посол? Ее руки?..

— Вам, наверное, известно, — продолжил епископ, — что в виду… не менее известных событий помолвка герцога с госпожой Лезиньян-Корбье разорвана. А уже заключенное соглашение требует и личного союза. Его Величество предположил, что подобная замена устроит все стороны.

Интересно, а что он имеет в виду под событиями? Остается надеяться, что отказ Корво жениться на Карлотте и последовавший за тем королевский гнев. Впрочем, после — не значит вследствие, как учат риторы. Хотя в данном случае немножко вследствие. Знай Шарлотта, что выйдет из ее рассказа Жанне о событиях в посольском флигеле, она бы промолчала. Хотя Карлотта и не говорила, что это нужно хранить в тайне… но Карлотта — стрекоза, ошалела от радости и не подумала, ей простительно, а девица Рутвен должна была подумать. И предупредить Жанну, которая тоже не предполагала, что может выйти… в общем, все хороши, но Шарлотта ошиблась сильнее прочих.

— Каково ваше мнение, возлюбленная сестра? — Жанна, кажется, намеренно пропускает слово «младшая». — Я уже сказала Его Величеству, что не стану принуждать вас к этому браку.

— Если вы не возражаете, любимая сестра и госпожа, то я отвечу согласием.

А вот Жанна не росла среди Рутвенов и к бесконечному счастью своему не имела дела с вдовствующей королевой Марией… И сейчас смотрит на Шарлотту так, будто у нее волосы превратились в клубок гадюк… кстати, это должно быть красиво, наверное.

Хорошо, что епископ стоит у Жанны за спиной, а то он мог бы и удивиться. Глядя на девицу Рутвен, он удивиться не сможет, и вообще никаких выводов сделать не сможет. Только поверить своим ушам: Шарлотта Рутвен ответила согласием. Ничего более.

Конечно, Жанна имеет право отказать. Но Шарлотта с самого начала поняла, что ее не только не будут принуждать, ей еще и помешать, если она ответит согласием, не смогут. Все зависит от слова Шарлотты, что ж, слово это сказано. Все остальное — взаимная вежливость и признание права Жанны распоряжаться ее рукой.

Затем и прислал Его Величество епископа Дьеппского. Именно его, человека враждебной партии.

Теперь все будет решаться между Жанной и епископом, а благонравная младшая сестра будет покорно ожидать решения старшей. Можно опустить голову — как раз так, чтобы из-под ресниц следить за тем, что происходит, сложить руки на коленях… надо было взять с собой молитвенник, было бы еще изящнее, и ждать.

Очень жаль будет, если сестра все-таки решит упереться и испортить всю игру.

Однако Жанна есть Жанна — стремительна, точна и вежлива. Благодарит епископа за помощь в этом семейном деле, просит передать Ее Величеству согласие девицы Рутвен — а о своем она сообщит сама, лично и несколько позже.

Епископу все эти треволнения, кажется, глубоко безразличны. Похоже, что Ришар тут выступает в роли того пажа, которому нужно только передать послание и вернуться с ответом. Он вежливо и блекло прощается, обещает немедленно сообщить все королю и выходит.

Вот теперь грянет буря. Непременно грянет, тут и гадать не надо, достаточно знать Жанну.

Жанна ждет, пока закроется дверь. Жанна отсылает слуг. Жанна дважды набирает воздух…

— Возлюбленная младшая сестра моя, а не сошла ли ты с ума? — У сестры замечательное платье из синего бархата, расшитое золотистыми драконами. Драконы очень грозные, Жанна тоже пытается быть грозной, но ее бояться нет никакой нужды.

— Нисколечко, — улыбается Шарлотта. — А что, собственно, безумного в том, что я хочу выйти замуж?

— Ничего в этом нет безумного, и я бы тебе мешать не стала… или сама подыскала подходящего мужа, попроси ты меня… но зачем тебе, тебе, незаконный папский сын? Ты и сама стоишь выше, а уж как моя сестра — можешь родниться даже с королями. Если хочешь знать, Людовик об этом и не думал даже, это супруга коннетабля его надоумила. Она благодарна герцогу и ищет ему теперь партию получше — но тебе к чему в этом участвовать?

— Графиня де ла Валле уже переженила пар двадцать, — фыркает Шарлотта, — и еще никто не жаловался. Вот и до меня дело дошло. Я доверяю ее мнению, прости, дорогая сестрица.

А еще я доверяю своему мнению. И мне очень нравится то, что я вижу. А то, что рассказала Карлотта, мне понравилось даже больше.

— Ты валяешь дурака, — всплескивает руками Жанна. — Но это же не шутки! Замужество — может, и не на всю жизнь, но на многие годы. Хотя бы объясни мне…

— Валяю, — признается девица Рутвен. — Но объясню, разумеется. Во-первых, он молод, красив и очень приятен в общении. Я сидела рядом с Карлоттой, когда она пыталась вывести его и его капитана из себя, так вот — ей не удалось. А Карлотта, видит Бог, очень старалась. Что же до его происхождения… он завоюет себе столько земель, сколько сможет. Но дело не только в этом…

Шарлотта делает паузу, думает, как объяснить сестре самое главное. Жанна поставила локти на спинку кресла, опустила подбородок на кулаки и слушает. Внимательно слушает, уже остывает потихоньку.

— Он — человек, на которого можно положиться. Карлотта мне потом все пересказала слово в слово. Знаешь, что его возмутило в этой истории? Не представление, которое они устроили в его кабинете, а то, как Его Величество поступил с коннетаблем — и с самой Карлоттой — и с ним. А что было потом, ты сама знаешь. Сколько людей на его месте сказали бы себе, что это — чужая страна, чужие порядки и не его дело?

— Если тебе не хочется оставаться во фрейлинах Марии, то ведь можно было просто сказать мне… — Когда Жанна чего-то не понимает совсем, она пытается додумывать, а вот додумывать у нее получается слишком плохо.

— Мне не хочется… но ради этого одного я не стала бы выходить замуж. Хотя, признаюсь, такая мысль меня посещала.

— Так я… могу отказать королю? — невесть чему радуется Жанна. Интересно, а как из всего предыдущего можно сделать подобный вывод?

— Вы, разумеется, можете, возлюбленная старшая сестра. Моя рука принадлежит вам. — Жанну очень легко привести в чувство, она даже не обидится.

— Но не хочешь же ты сказать, что и правда желаешь выйти за него замуж?

— Желаю. Хочу. Изволю. Стремлюсь. Мечтаю. Жажду. Намерена… — Шарлотта знает много слов, родственных друг другу по смыслу. На аурелианском, латыни, толедском, альбийском, а также на наречиях Арморики и Каледонии, которые нельзя считать отдельными языками.

— Хватит… я уже поняла. Ну что ж, я считаю, что ты и вправду сошла с ума — но я обещала тебе помогать, значит, так тому и быть.

— Спасибо.

— Неужели, — вдруг подмигивает Жанна, — ты успела в него влюбиться?

— Нет, — отвечает Шарлотта. И для вящей точности добавляет: — Пока что нет.

Все влюбленные кое в чем похожи друг на друга. Жанна любит Людовика и теперь ей трудно себе представить, что можно решиться на замужество без любви или влюбленности. А когда она выходила за Роберта, точнее, когда она отвечала согласием, она его даже не знала и не видела. Письмо от Марии-регентши, портрет жениха и рассказ прибывшего из Каледонии посланника — вот и все. И они славно прожили четыре года, а не заболей брат, так могли бы и сейчас жить душа в душу. Не так, как Жанна будет жить с Людовиком, но очень дружно и помогая друг другу. С господином Корво тоже получится подружиться, Шарлотта в этом совершенно уверена. И стенка, за которой можно укрыться, из него выйдет высокая и надежная, из пушки не разобьешь. Чего еще нужно? Будет Господь милостив, будет и любовь. Любовь семейная и супружеская, а не бешеные страсти, как у Карлотты с Жаном.

Страсть, она, конечно, не спрашивает, но желать себе такого — упаси Господь. А из того, чего стоит желать, только что предложили самое лучшее.

— Я думаю, — говорит Шарлотта, — я буду счастлива.

Сестра смотрит на нее как на безумную, настоящую такую безумную… нет. Не так. Сестра смотрит на нее как на говорящую статую, вдруг решившую объяснить, почему ей на редкость удобно стоять на постаменте, и она не испытывает никакого желания сойти с него и выпить вина, а уж переселяться из любимого парка под крышу — тем более не стремится. И будет очень возражать, если кто-то решит переставить ее насильно.

Примерно так Его Величество на приеме косился на герцога Беневентского.

Графиня де ла Валле — прирожденная сваха…

Сегодня Его Светлость герцог Беневентский выглядит почти живым. Даже, можно сказать, почти совсем живым. Улыбка настоящая, взгляд теплый. Сейчас скажет, что рад видеть, и ведь вправду рад. Можно ли обрадовать его больше? Сейчас посмотрим.

— Поздравляю вас, — гремит Анна-Мария, — вы почти женаты.

По протоколу — не супруге коннетабля бы с этой новостью приходить. Но по протоколу уже пробовали и ничего хорошего не получилось. А Его Величество решительно заявил, что одного отказа ему хватит за глаза. И пусть все сначала будет решено келейно, а договариваться с послом? Вот кто невесту предложил — той и договариваться.

Его Величество только приподнял брови, когда графиня де ла Валле назвала имя единственной девицы, которую имеет смысл сватать Корво, посидел так с бровями посреди лба и хмыкнул. Ее Величество Маргарита назвала идею завиральной, поскольку получается же явный мезальянс. Тут король вспомнил свое недавнее выступление перед послом и сказал, что идея не так уж и дурна, но согласится ли опекунша девицы Рутвен?.. Ни за что не согласится, ответила Маргарита. К тому же девица-то соседская, армориканская девица, и какая в этом браке польза для нас — через нее посла личной обязанностью не свяжешь? У девицы, напомнила Анна-Мария, имеются земли в Нормандии, так что польза, несомненно, есть. И вообще поздно уже, я ее послу пообещала, а он, между прочим, сказал, что доверяет моему выбору. Так что теперь нужно уговорить Жанну и девицу Рутвен, и если позволить решать девице…

Вы, конечно, можете и сами попробовать договориться с господином послом… может быть, со второй попытки у вас получится лучше.

Король испытывать судьбу не стал, а девица Рутвен, естественно, сразу согласилась. И опекунша ее согласилась, хотя вид у нее был недоуменный — как у лебедушки, высидевшей по ошибке змеиное яйцо… шея у детеныша длинная, плавает с удовольствием и шипит неплохо — а во всем остальном что-то не то все-таки.

А посол… ну что посол? Обещал жениться. Придется жениться.

Вот он и благодарит, сразу.

— Вы и не спросите меня, кто невеста.

— Я же говорил, что всецело доверяю вам. Но вы правы, а я, возможно, недооценил ваши труды. Кто она?

Анна-Мария де ла Валле смотрит на сидящего напротив жениха. Господин герцог удобно устроился в кресле, облокотился на поручень, слегка подался вперед. Все-таки ему интересно, глаза светятся. А что по лицу читать тяжело, так лучшее доказательство того, что она не промахнулась с невестой. По той вообще никогда ничего не поймешь, это не наша Карлотта, которую еще учить и учить, где и с кем можно вольничать, а где — нельзя.

— Шарлотта Рутвен — и только скажите мне, что вы не помните, кто это. Не поверю!

— Помню, — кивает посол. — Это действительно очень удачный выбор. Я, однако, удивлен, что Ее Величество Жанна дала свое согласие.

— Ее Величество королева Армориканская — хорошая сестра и опекунша, — улыбается Анна-Мария.

— Я вас правильно понимаю? — Странно он улыбается иногда, в два приема, будто кроме нее слышит еще кого-то.

— Полагаю, что да. — Потому что полагаю, что господин посол понял, что идут за него с охотой — хотя кто же его на самом деле знает?

Интересно, а что именно в этом кабинете натворили мой болван с Карлоттой? Мебель они двигали, полоумные… Тут, кажется, половину мебели убрали еще до них, осталось-то всего-ничего: два письменных стола сразу, два кресла, табурет у камина, низкий столик между креслами, кушетка. Непривычно просторно, а на застеленном коврами полу впору валяться… и вот лампа на ковре стоит, рядом — пустой бокал, книга; нет, я не буду даже предполагать, кто имеет привычку возлежать на полу у камина с книгой и бокалом, а то на меня смех нападет, как на будущую невестку.

Потому что сразу же думаешь: тут бы не бокал, тут бы блюдечко с молоком поставить — и все станет правильно…

— Я и вправду не знаю, как благодарить вас… — Посол весело смотрит на нее. — Его Величество, вероятно, счел ситуацию забавной. Этот брак, помимо всего прочего, сделает меня членом каледонской партии…

— И надеется, что вы по-родственному уговорите эту партию обратить свои интересы на Марсель. — Не самая худшая из идей, что приходят в голову королю. Идти против близкого родственника Клоду будет не вполне удобно. Их и так слишком мало осталось после предпредыдущего царствования. — Но это вы, впрочем, с королем обсуждайте, с мужем моим и так далее. Я же вам хочу сказать, что знакомая вам девица Рутвен отличается многими достоинствами… о которых вам следует узнать лично, а не от меня.

Молодой человек смотрит на нее очень внимательно, потом опять кивает. Странное ощущение: говорить, точно зная, что тебя слушают — и слышат. Что твои слова не отлетают от стенки, не встречаются с препятствиями, не скрещиваются по дороге с какими-то посторонними мыслями, чувствами, амбициями.

Очень приятно тут находиться, но час уже поздний, скоро девять пробьет. Совершенно негодное время для визитов. Свита дожидается за дверью, так что от любезных приглашений задержаться, которые непременно последуют, придется отказаться. С сожалением… но нынешняя встреча вовсе не последняя.

Впереди — по меньшей мере три свадьбы.

Видимо, Аурелия отличается от всего остального мира тем, что небо над ней не как у людей, а как шкура у зебры — в полоску. Была над нами черная полоса, от скуки и бессмысленных проволочек вплоть до едва не состоявшегося цареубийства, а теперь началась белая.

Графиня де ла Валле — дама, замечательная во всех отношениях, это Мигель уже давно понял, но не подозревал до сих пор, что она способна творить чудеса. А она сотворила. Сосватать девицу Рутвен — это ли не чудо? Капитану исключительно повезло, что, сидя в соседней комнате, он не не раскачивался на стуле. Для разнообразия. А то свалился бы, с грохотом, когда госпожа графиня назвала имя невесты. Точно белая полоса. Ослепительно белая, отбеленная, с синькой выполосканная.

— Я спал и видел чудный сон, — выходит из своего укрытия Мигель. — Мой герцог, мне все это приснилось, верно?

— Нет. И у меня есть тому веские доказательства. Госпожа супруга коннетабля — слишком благовоспитанная женщина, чтобы даже случайно присниться мужчинам, не связанным с нею узами брака. Многомужество в христианских странах запрещено. А Аурелия — христианская страна. Ergo — нет, мы не спим.

Мигель бы в ответ на собственную шутку спросил «это ты, значит, спишь вместо того, чтобы выполнять свои обязанности?». Вот потому герцог — папский посол и будущий, станем надеяться, полководец Церкви, а де Корелла — капитан его охраны. Такое безупречное логическое построение из Мигеля бы и учитель в детстве палкой не выколотил, впрочем, из него и не выколачивали. Из старшего брата пытались, а младшего сие несчастье минуло. На обучение двоих сыновей тонкостям риторики у отца не было денег.

— Госпожу графиню когда-нибудь канонизируют. Два чуда она уже сотворила.

— Если она еще уговорит Его Величество все-таки начать кампанию, я сам начну на нее молиться.

— Сейчас вам лучше думать о невесте и женитьбе… — Потому что если мы будем слишком много думать о кампании, то взорвемся от возмущения, все, дружно, и во главе с герцогом. А невеста — эта невеста — очень хороший способ дождаться начала кампании не абы как, а весьма приятным образом. Даже для Чезаре, который, надо признать, не способен найти много удовольствия в женском обществе.

— Да, в конце концов, ее каледонскую родню, о которой мне рассказали столько интересного, я вряд ли когда-нибудь увижу. А во всем остальном — исключительно приятное предложение, и уж тут-то никто никого силой к алтарю не тянет.

— Родня у вас и без каледонцев будет весьма интересная… — смеется Мигель.

— Включая Его Величество Людовика — в перспективе. С другой стороны, если он так расщедрился, что пообещал мне Тулон, ему вряд ли будет так уж неудобно считать меня младшим родичем.

— Тулон… с арелатцами в приданое. Или с галлами. И владения, и развлечение. Щедрый подарок.

— Куда более щедрый, чем может показаться на первый взгляд. — У Чезаре положительно хорошее настроение, под стать всему прочему. — Если я возьму Тулон сам, силой оружия, но по праву, отобрать его у меня можно будет только войной. А воевать с нами Людовик не захочет еще лет десять, а может, и больше.

— Хотелось бы надеяться. — За десять лет можно сделать очень многое, а там уже, взбреди королю в голову такая блажь — воевать, у него ничего не выйдет. — Кстати, я так понимаю, что вы произвели на невесту впечатление всего за один ужин…

Удивляться тут почти нечему. Почти. Потому что подобное случается — дома случалось — каждый день по три раза. Что там ужин, полутора фраз хватало для того, чтобы очередная синьора или синьорина почувствовала весьма деятельную благосклонность к Его Светлости. Но девица Рутвен — другой породы, это сразу видно.

— Я думаю, что дело тут не вполне в ужине, а скорее в том, что произошло потом.

Только Мигель открывает рот, чтобы задать вопрос и прояснить эту пока непостижимую для него связь, как входит гвардеец, охраняющий покои…

— Господин герцог Ангулемский с визитом к Вашей Светлости!

О родственниках речь — они и навстречь… но с поздравлениями еще слишком рано, так с чем же?..

— Я чрезвычайно рад принять Его Светлость в своем доме.

Капитан де Корелла привычно убирается в соседнюю комнату. Ну, что еще нам сегодня приснится?

2.

Неожиданный визит. Неожиданно удобный. Подходящее время — и гость, разговор с которым может быть интересным. Не может не быть, куда бы ни свернул. Тут незачем загадывать, предполагать, прикидывать, подталкивать. Нет необходимости. Река проложит русло там, где сочтет нужным.

Вода, вечер, вино — и немного шутки.

— Я рад приветствовать у себя дорогого родича…

Герцог Ангулемский вскидывает голову, потом наклоняет… как-то наискосок. Анна-Мария права, действительно — птица.

— Новых связей между нашими домами обнаружиться не могло… Его Величество предложил вам новую партию? Как я понимаю, удачную?

— Да, благодарю вас.

Если примерить на себя позу гостя, то сразу заболит между лопатками и в основании черепа. Выпрямленная спина, развернутые плечи… так можно сидеть, только если проваливаешься через воздух, если нет другой опоры, кроме себя — но какой опоры недостает пришедшему?

Герцог Ангулемский — дома. Он не первый человек в Орлеане, но он здесь — сила. И не только здесь. И не только благодаря положению. Вернее, значительную часть положения он создал себе сам. Почему же он ведет себя так, будто вокруг ни одного твердого предмета?

— Я, — четко выговаривает гость, — решился нанести вам визит, дабы, если это возможно, просить вас принять мои извинения и просьбу о прощении…

Слушать его тяжело. Ему нельзя говорить так, не годится, не идет, плохо получается, голос — как поддельное письмо, очень старательно написанное, но фальшивое. А он себя заставляет, сам себя за горло держит — и заставляет.

Зачем это все — и что герцог Ангулемский имеет в виду?

— Вас и одного из молодых людей из вашей свиты. Кажется, синьора Джанджордано Орсини. Этот юноша, его друзья и вы едва не пострадали по моей неосторожности. Вы, наверное, уже поняли, о чем речь, но, полагаю, мне следует объяснить подробнее.

— Простите, а этот молодой человек еще что-то натворил? — И искреннее удивление. И побольше его — в голос. Перестаньте извиняться и оправдываться, господин герцог Ангулемский. Вам-то зачем участвовать в королевской игре? Или… неужели вы и впрямь не знаете?

— Да нет, что вы. Он повел себя достаточно разумно, даже кинжал в ране не забыл, — сухо улыбается гость. — А вот я не озаботился проверить, чем занимается человек, которому я поручил завязать знакомство с кем-то из вашей свиты. И не прояви ваши люди похвальной в их возрасте осторожности, их, скорее всего, ждала бы встреча с Трибуналом. Всецело по моей вине.

Не знает. Не притворяется, не играет — действительно не знает. Удивительное дело.

— Господин герцог, мне несколько неловко задавать подобный вопрос, — чистая правда. — Но я вынужден. Верно ли я понимаю, что вы желаете подшутить надо мной, чужаком и гостем в Орлеане, пользуясь моей крайне малой осведомленностью о происходящем здесь?

— Нет, — теперь гость не расстроен, а просто удивлен. — Хотя… вот этого вы, наверное, не знаете, потому что это и вправду совпадение. Черную мессу покойный с сообщниками собирались играть в старой выгоревшей церкви. А там несколько лет назад провели настоящий богохульный обряд, от того она и сгорела. Так что даже признайся де Митери, что это был розыгрыш, ему никто не поверил бы.

— Господин герцог, все-таки это вы меня разыгрываете. Не можете же вы не знать, что шевалье де Митери служил вовсе не вам, а… — нет, тут лучше не играть, а сказать прямо. Потому что герцог Ангулемский мог догадаться, что его предали, но, кажется, не знает, по чьему приказу. И может только увериться в своем заблуждении. — …королевской тайной службе? Я ни минуты не думал о том, что вы или ваши люди могут иметь отношение к подобной неловкой нелепице.

— Королевской тайной службе?

«Он не просто не знал. — говорит Гай. — Он думал что-то совсем другое.»

А вот сейчас гость опирается не на пустоту, сейчас за ним стена, все надежно и прочно. Касается лопатками спинки кресла. Опускает локоть на поручень… нет, не переносит вес все-таки. Его «удобно» примерно равняется моему «почти никуда не годится».

— Его Величеству следует об этом узнать.

— Вы хотите сказать, что я ошибся насчет Его Величества примерно так же, как вы ошиблись на мой счет?

Гость коротко и совершенно беззвучно смеется. Это очень странное зрелище.

— Да, господин герцог. Видите ли, перед тем, как подписать договор с Альбой, Его Величество пригласил меня к себе. И сказал, что в обмен на мою поддержку до конца кампании, он купит мне каледонский парламент и право вмешательства. А если я откажусь, он раздавит меня — с вашей, кстати, помощью. Я убежден, что этот договор — ошибка. Но это не та ошибка, из-за которой я начну войну. Я сказал «да». И поэтому я совершенно уверен, что Его Величество не имел к происшествию с де Митери никакого отношения.

— С моей помощью? — Мне не нравится этот король, как бы я ни старался его понять, он мне не нравится, и чем больше я о нем узнаю, пытаясь его понять, тем больше он мне не нравится…

— Его Величество посчитал, что вы очень нуждаетесь в громких победах.

— Вот, значит, как… — Нет, подобное не стоит обсуждать вслух. Тут остается только улыбнуться и пожать плечами, и уже на исходе движения вспомнить: я так же пожимал плечами, когда мне говорили, что Хофре взял моего коня или мое оружие. Чем бы дитя ни… — В определенном смысле король, конечно, прав. Вы, герцог, намного раньше начали и намного больше успели, а я не хочу стать обузой в будущей кампании.

— Вы мне льстите, герцог. А за то, в чем вы мне не льстите, следует благодарить покойного Людовика Седьмого и коннетабля де ла Валле.

К этому мы обязательно вернемся. Мне хочется знать, за что можно благодарить покойника — может быть, и впрямь за что-то можно, а я был не вполне справедлив в суждениях. Но сейчас нужно закопать могилу невезучего шантажиста.

— Предполагаю, что вы все-таки хотите узнать некоторые подробности касательно убитого шевалье де Митери?

— Да, если это возможно. — То ли герцог Ангулемский все правильно понял, то ли он просто очень дотошный человек. — Я хотел бы узнать даже не некоторые подробности, а все, чем вы захотите со мной поделиться.

— Мигель! — Пауза, потребная на то, чтобы капитан вышел и поклонился. — Будьте любезны, расскажите господину герцогу все, что вы узнали о де Митери и его долгах.

— Да, мой герцог, да, господин герцог…

И пока Мигель звено за звеном выкладывает всю цепочку, можно следить — де Корелла правильно встал, не загораживая обзор — как герцог Ангулемский слушает, понимает, делает выводы. Они не написаны на лице, на лице вообще ничего нет, кроме, видимо, все же не лихорадочного, а природного румянца. Есть изменения наклона головы, движения век…

— … Шантаж был грубым, неумелым, а главное — бессмысленным. Мы стали искать причины, и почти сразу нашли. Де Митери крупно проигрался в карты. Очень крупно. И непросто. Они с друзьями пытались «раздеть» одного каледонского дворянина, показавшегося им легкой добычей. Вышло же почему-то наоборот. Поскольку дворянином этим оказался ваш родич Джеймс Хейлз, граф Босуэлл, я сначала подумал, что мы отыскали кукловода. Однако, Хейлз два дня спустя продал долг содержателю игорного заведения за четверть стоимости. Возможно, ему срочно нужны были деньги. Возможно, он не желал тратить время, гоняясь за де Митери… или не хотел, чтобы связь между ними было слишком легко обнаружить. Мы поговорили с хозяином, я поговорил — и оказалось, что долг этот он очень быстро продал, и с прибылью. Купил его мэтр Валантэн, нотариус из службы орлеанского прево. Хозяин не удивился, потому что люди прево не первый раз покупали у него долги разных авантюристов, которых происхождение или связи мешали взять в прямой оборот. Мэтр Валантэн оказался орешком покрепче, но довольно быстро стало понятно, что последний раз документы он заверял очень давно, а сейчас он живет другим. Мы попросили того же старшего Орсини проиграть некую сумму в долг, и проследили за тем, чтобы мэтр об этом узнал. А потом посмотрели, куда он понесет расписку. На этом вопросы у нас закончились.

Гость благодарит кивком, молча.

— Да… — подумав, добавил де Корелла, — все это время мы искали друзей и собутыльников де Митери и нашли всех, кроме одного очень сомнительного датчанина, который вошел в ваш особняк и из него не вышел.

— Вы совершенно правы, он не вышел, он выехал, — слегка поводит кистью гость. Он вообще удивительно скуп на жесты. — Теперь, полагаю, он больше не нужен… если только господин Орсини не желает свести с ним счеты за скверный розыгрыш.

— Я думаю, что господин Орсини полностью удовлетворен тем, что уже имеет. Благодарю, Мигель, вы свободны. Проследите, чтобы нас не беспокоили.

И последняя фраза означает, вдобавок, что слушать этот разговор нельзя никому. Включая самого капитана. Мигель не обидится, ему все понятно — если уж глава враждебной партии пришел с таким визитом, то лучше убрать с дороги все, что может его задеть. Мигель думает, что ему все понятно.

Почти все, но не все. Теперь их не потревожат, если только во флигеле не случится пожар, или в другом крыле дворца — цареубийство. Ни обслуга, ни свита с новостями, никто. А вина на гостя хватит, с лихвой, и я хочу, чтобы он задержался подольше.

Хороший день — с самого утра все получается. Волну и ветер нельзя терять, пусть иссякнут сами, когда настанет срок, но терять — нельзя. И господина герцога Ангулемского выпускать, не выслушав — тоже нельзя. Может и не вернуться.

— Простите за возможную бестактность… вы иронизировали в адрес покойного Людовика?

Гость опять наклонил голову, высматривая что-то свое. А потом кивнул.

— Отчасти. Я ведь действительно обязан ему и де ла Валле почти всем. С двадцати лет я мог только побеждать… и побеждать бесспорно, окончательно. Любая ошибка погубила бы мой дом и всех, кто рискнул связать себя со мной или просто честно выполнять мои приказы.

О нем говорят, что он был фаворитом покойного Людовика VII, что тот позволил герцогу Ангулемскому сделать отличную, не по летам, карьеру. Ставил, дескать, ровно туда, где можно было победить со славой. Взятие Арля — начало успеха, и еще семь лет на юге матери пугали генералом детей, а полководцы — солдат и королей. Арелат, Галлия, Толедо, королевство Неаполитанское… последние с герцогом Ангулемским лично не познакомились, но испугаться успели.

Вот так, значит, это выглядело с другой стороны. А встал и вышел он не потому, что устал бояться за свой дом. Хотя это было бы проще понять. Нет. Потому что от него требовали все больше и больше… глубже и глубже, так будет точнее. Король требовал, герцог рыл… и где-то между предпоследним и последним кругами ада кирка напоролась на камень. Удивительный человек. Зачем он это все столько лет терпел? Но вот этот вопрос вслух не задашь, увы.

— У моего положения было одно преимущество… меня довольно быстро перестали спрашивать, что я делаю и почему. Королю слишком нравились победы, а остальных связывал страх. Еще год-два — и я смог бы сделать намеренно то, что у меня получилось случайно.

— У покойного Людовика было много сторонников, готовых мстить? — А мне казалось, что уже четыре года назад никого, кроме ненавидящих, но боящихся поднять голову, не осталось. Видимо, я опять ошибся…

— И это тоже… но вокруг было куда больше людей, готовых на все, чтобы не испытывать страха. И знающих только один способ не бояться.

Его, конечно, боялись. Боялись до того, как на короля упало распятие — как королевского цепного пса, почти бешеного, поберегись — растерзает. Боялись после — что возьмет власть, и тогда припомнит всем и все. Боятся даже сейчас, хотя неполный год царствования Карла и следующий год, правление нынешнего короля, чуть-чуть охладили это раскаленное железо, Аурелию. Но только чуть.

Солнце окончательно заползло за горизонт — медленное орлеанское солнце, ленивое и усталое. Дома оно светит ярче, гуще и двигается быстрее. В начале лета долго висит в нижней трети неба, а потом валится вниз, словно опаздывая на свидание с другой стороной света. Зажечь ли свечи? Алый свет угас, а лампа не слишком хорошо освещает кабинет. Пожалуй, будет достаточно одного подсвечника. Три свечи, не слишком близко — хоть я и не знаю, по душе ли гостю полумрак… а, кажется, вполне по душе.

Вино, до краев бокала — и будем надеяться, что герцогу Ангулемскому не настолько надоело все южное, чтобы еще и вино из окрестностей Марселя не пришлось по вкусу.

— Меня пугает страх… То, что он делает с людьми. — С королями особенно, с королями по имени Людовик… вдвойне и втройне.

Вернуться в кресло, наблюдать, как гость слегка щурится — не потому, что ему недостаточно света, похоже, что он видит в полумраке не хуже меня. Он просто примеряется с ответом как с выстрелом. Как и его король — выстрелом, не выпадом и не ударом… он настолько привык удерживать предельную дистанцию, что, кажется, иначе уже и не умеет. А я не люблю дальнобойных орудий.

— Я обратил на это внимание в то утро в малой королевской приемной. Кстати, вам же, вероятно, не все объяснили… когда это случилось с Его Величеством в первый раз, вернее, когда это в первый раз произошло на людях, двор и округа чуть с ума не сошли от ужаса. Вернулись нестарые недобрые времена… Но голову потеряли не все. А на следующее утро Его Величество распоряжения свои отменил, тех, кто ринулся их выполнять, в лучшем случае, погнал взашей — а тех, кто промедлил или ничего не сделал — наградил. И многие решили, что это был такой способ узнать, кому можно верить. А потом это случилось во второй раз. И в третий… Все начали привыкать. А потом Его Величество узнал о кое-каких злоупотреблениях на севере, и разгневался уже всерьез. И тут отмены наутро не последовало, к удивлению многих. Вы понимаете, о чем я?

— Пожалуй… не вполне.

— Большинство по-прежнему пытается определять курс по настроению короля, а не по существу дела. В королевском совете таких — половина. И других людей нет. Людовик Седьмой правил слишком долго.

Аурелия. Это Аурелия. Это даже не Толедо, а уж тем более не дом. Страна, где люди привязаны к земле и им остается, как флюгерам, держаться ветра и вертеться вслед за ним, оставаясь на месте. В первую очередь — простолюдинам, конечно. Но и высшие многим похожи на тех, кем владеют. Так часто случается: мы считаем нечто имуществом, думаем, что распоряжаемся им — а оно исподволь завладевает нами, и само начинает распоряжаться, изменяет под себя.

Настроение короля… что ж, у всех есть настроение, у низших и высших, но настроение — не политика, не закон, не приказ. Отцовский нрав общеизвестен, но кто и когда путал гнев Его Святейшества с волей?

— Вы это видите иначе… и не считаете, что настроению позволено править даже человеком, верно?

— Это не всегда возможно — мешать настроению. Не для всех. И иногда это ошибка. Но обычно я вижу это иначе… как вы думаете, господин герцог, почему я отвечаю на ваши вопросы?

— Не знаю, господин герцог, а не зная — не хочу выдумывать, — улыбается хозяин. — Мне остается только надеяться на то, что мои вопросы не слишком бесцеремонны… — Они не «слишком». Они бесцеремонны за гранью оскорбления, за гранью неприличия… и в шаге от откровенности. — А вам не слишком скучно отвечать на них… чужаку.

— Вам не дадут командовать кампанией. При де ла Валле вы останетесь только наблюдателем, каков бы ни был ваш официальный статус.

— Вы много лучше знаете господина коннетабля, а у меня опыта не больше, чем у его сына… так что, возможно, вы правы. — Очень интересный поворот беседы. Очень. Но, помилуйте, господин герцог, не хотите же вы, чтобы я действовал против де ла Валле?.. Или все-таки хотите?

— Я посмотрел на ваших людей. И тех, что здесь, и тех, что под городом — кстати, вы неплохо их спрятали. И на вас я тоже посмотрел. Я сказал Его Величеству «да», и, значит, до конца кампании у нас мир. Вы можете командовать своими людьми — и всем, с чем сумеете справиться сверх этого. Может быть, у вас нет таланта к делу. Но тогда вам нужно учиться распознавать его в других.

— Благодарю, вы действительно добры ко мне. — И немного опоздали с советом.

Прошлым летом за одни последние фразы я был бы вам признателен по-настоящему, но все это сказали мне другие. Но вы так же наблюдательны, господин герцог, и я не играл пустыми вежливыми оборотами, когда говорил «добры». Подобный совет стоит очень дорого, а самое ценное в нем — та самая бесцеремонность. Неподобающая, недопустимая… ответная; кажется, разговор складывается.

А еще я знаю — теперь знаю — что тогда, в королевской приемной, вы тащили мне на выручку супругу коннетабля, будучи искренне уверенным в том, что я потребую от короля наказать вас за шантаж.

— Это не тот вопрос, на который можно дать ответ сразу, — кивает собеседник. — И мне не нужно вам объяснять, что вы на этом потеряете.

Да. Это не нуждается в объяснениях… но, в сущности, я не потеряю. Я только не приобрету, а это неприятно, но могло бы быть и много хуже. Удобная возможность оборачивается проволочками и лишними, ненужными играми, но я уже взял гораздо больше, чем рассчитывал.

Но гость это понимает и сам. И я хочу говорить не о будущем. Я хочу говорить о прошлом. Пока что.

— Возможно, знай я больше о характере господина коннетабля, мне было бы легче понять, что делать. — Объясните мне. Расскажите. Подскажите…

— Я бы ответил вам, но с этим следует обращаться не ко мне. Я слишком плохо отношусь к господину коннетаблю, чтобы его понимать. Я представьте, практически до последнего не замечал, что заговора в стране два… обнаружил где-то за полгода до истории с Фурком. Впрочем, они с принцем меня до самого конца так и не увидели, но уж это не удивительно. А вот я должен был задуматься раньше, но не сделал этого, неприязнь помешала.

Чезаре кивает. Всего этого могло бы и не быть вовсе, не реши я четыре года назад, что лучше армия с гнилой головой, чем армия вовсе без головы — на нашей территории, чужая и не самая маленькая. Что бы тогда вышло здесь? Сложно представить, не сделав слишком много ошибок в прикидках…впрочем, и не нужно. Что случилось, то случилось. Не думаю, что гость на престоле Аурелии был бы для нас более выгоден. Удобен в чем-то — меньше проволочек, глупостей, траты сил; но только в этих мелочах.

— Господин коннетабль причинил вам много неприятностей?

— Господин коннетабль меня повышал, — усмехается герцог Ангулемский. — Полагаю, намерения у него были самые лучшие, как и всегда, впрочем. Мне было двадцать с небольшим, когда я получил генеральское звание и назначение на юг. Видите ли, Его Величество в то время категорически не хотел видеть меня в живых — со мной все время случались какие-то странности… и рано или поздно моя удача закончилась бы. Вот де ла Валле и решил, что на высокой должности и в горячем месте я проживу дольше. Несчастный случай с генералом в ходе кампании может обойтись дорого. Господин коннетабль, как опять же для него характерно, не понял другого. Полковник северной армии в своем падении не увлек бы за собой никого.

«Времена проскрипций, — говорит Гай, — Затянувшиеся на годы и годы…»

Мне кажется, де ла Валле все прекрасно понял, думает Чезаре, просто не нашел другого способа. Он пытался прикрыть от королевского внимания всех, кого мог. И у него отчасти получилось. Аурелия воевала со всеми двадцать лет подряд, и армия была самым безопасным местом. Трудами господина коннетабля. Но герцога Ангулемского коннетабль не знал, а спрашивать, чего желает молодой полковник, из которого выйдет такой хороший генерал, только подпиши приказ — не стал. Рассудил, должно быть, по себе: лучше жить. Пока живу — действую.

А герцог Ангулемский вовсе не действовать хотел. А танцевать со щитом порядком устал, и ни малейшей благодарности за такой подарок не испытывает. Покойного короля он перевел в разряд стихийных бедствий, определил ему место — под землей, и перестал о нем думать, как о живом. А вот господина коннетабля, живого и разумного человека, за медвежью услугу невзлюбил. Это случается, и не так уж редко…

Я бы поменялся с ним местами. С герцогом Ангулемским, не с коннетаблем… Интересно, поменялся бы он местами со мной?

Еще вина. Бокалы не должны быть пустыми.

— Здесь… я имею в виду Аурелию, очень тесно действовать. Вы, должно быть, знаете о том, как Его Святейшество назначал моего брата командующим… и что было после. И в какой мере — для всех. Здесь же… — иногда мне жаль, что я не понимаю удовольствия от брани. — Вы заставили меня задуматься. И желать союза. Хотя бы до конца кампании. — Пауза, улыбка, взгляд прямо в глаза. — Я хотел бы у вас учиться…

Гость опять смеется, коротко и беззвучно. Он не двигается почти, когда смеется, только плечи трясутся. Даже рука с подлокотника не поднялась. Наверное, это должно раздражать.

«Еще как!» — отзывается Гай.

— Теперь я понимаю, почему вы на людях так строго придерживаетесь дипломатического протокола, господин герцог. Впрочем, отчего нет? Марсельская кампания, вопреки убеждению Его Величества легкой не будет… но дома вам предстоит война куда более долгая, и куда менее приятная, потому что вам придется оглядываться и на потери противника. В этом смысле вам, кстати, де Рубо подошел бы больше меня, но, к сожалению, наблюдать его методу мы с вами сможем только через поле.

Кажется, минутой раньше мы не поняли друг друга и, видимо, только по моей вине. Я забыл, что это — Аурелия. Я не хотел говорить того, что им будет воспринято, не может не быть воспринято, как царственная снисходительность и благосклонность свысока. Я имел в виду только то, что сказал: у меня недостаточно опыта, и я об этом знаю, среди полководцев Аурелии именно вы мне кажетесь наиболее предусмотрительным и близким по складу ума, и я хочу у вас учиться. Только это.

Я все время забываю, что я не дома.

Ладно, поздно. Может быть, и из этого получится что-нибудь забавное.

— Вы не жалеете теперь, что позволили генералу де Рубо уйти?

— Я? Противнику? Уйти? Ну что вы, герцог, такого не бывает. Такого обо мне не говорят ни друзья, ни враги. Это была серия случайностей, недосмотр, вполне естественный для молодого человека, вынужденного вести большую кампанию с необмятой под себя армией… и конечно же таланты противника. Желал бы я сейчас, чтобы дело закончилось иначе? — Валуа-Ангулем задумался. Кажется, по-настоящему. — Но мы не можем менять то, что произошло. А если бы могли, меня бы интересовали иные вещи.

Мигель не промахнулся с оценкой того, что случилось при взятии Арля, нужно его отдельно наградить. Благодарности тут будет мало. Очень неожиданно вышло. И неожиданно страстный — для гостя — монолог. Отчего-то мне кажется, что Его Величество недолюбливает герцога Ангулемского не в последнюю очередь за вечное показное спокойствие. Чувствует подвох, предполагает, что это ему назло. А на самом деле, наверное — из желания ни в чем не походить ни на него, ни тем более на его покойного тезку.

Когда тот, ныне мертвый, Людовик верещал на весь лагерь, требуя найти меня, мне это казалось смешным и нелепым — как будто уличный фигляр, не ради шутки, а всерьез пытается сесть на трон. Оказывается, забавного было не так уж много и лишь для тех, кто мог в любой момент ускользнуть от старого безумца.

— Например? — Что бы хотел изменить этот человек? Хотел бы он вообще что-нибудь изменить?

— Мне кажется, догадаться нетрудно… А сейчас — что я не вмешался в каледонские дела в прошлом году.

— Но как я знаю, в прошлом году сторона вашей почтенной тетки одержала громкую победу…

— Да. А могла одержать куда более громкую. И тогда мы бы уже спокойно воевали на юге.

Забавная у гостя черта — что бы он ни сделал, ему всегда мало. Должен был — больше, лучше, дальше. Никогда, наверное, не бывает доволен собой, ни на минуту не готов одобрить себя, не способен сказать о себе «все правильно сделал». Должен был то и должен был это… даже если тогда — не мог, не предполагал, а узнал, смог и увидел — потом. Должен был. Никак иначе.

— Как сказала мне графиня де ла Валле, человек не всеведущ.

— Не всеведущ и не всемогущ. Потому и о прошлом жалеть не стоит. Всегда где-нибудь споткнешься, не здесь, так в другом месте.

Пожалуй, о прошлом хватит. Пока все получается неплохо, но не стоит испытывать судьбу. Поговорим о настоящем.

— Меня, господин герцог, все-таки что-то смущает в истории, которая позволила нам познакомиться ближе. Не действия человека королевской тайной службы, нет… само заведение.

— Простите, герцог, я не понимаю, что в этом заведении может смущать, помимо того факта, что оно стоит на городской земле, а не сгорело лет десять назад вместе с владельцами и частью клиентов?

— Я предполагаю… поправьте меня, если я ошибаюсь, что через это заведение ведется весьма активная переписка. Не только внутри Аурелии, а, скорее уж, в масштабах всей Европы.

— Вы не ошибаетесь. Де Митери не мог выбрать менее удачное место для увеселений.

— Но дело не в этом… Я и сам не знаю, в чем. Я надеялся, что вы сможете прояснить мои сомнения и недоумения. Дело не в переписке… мне не нравится это место само по себе. Нет, не тем, что там якобы происходит… — мне не нравились лица вернувшейся оттуда троицы. Передо мной сидели те, кто был, и те, кто не был — и я знал, хотя и не спрашивал, кто из моей свиты побывал в пресловутом «Соколенке». Тени… не на лицах, внутри.

Легкие, едва уловимые, но очень четкие тени, проступающие из-под кожи. Не усталость, не дурное настроение. Что-то совершенно иное: не та тень, что отсутствие света, а та тень, что существует сама по себе.

Я был с ними куда резче, чем собирался поначалу — из-за этих теней…

— Мне всегда казалось, что оно не нравится мне именно тем, что в нем происходит… Видите ли, я не привык прислушиваться к собственным чувствам. В большинстве своем они либо неуместны, либо опасны, либо несвоевременны.

— Господин герцог Ангулемский… — и это не то удивление, которое нужно скрывать, нет.

— Что в этом удивительного? Вы же видели Его Величество. А у меня бы это приняло куда менее забавные формы.

— Видимо, вы правы. — По крайней мере, вы не спрашивали моего мнения на сей счет, и я не буду его высказывать. — Но поскольку мы не можем доверять одним своим чувствам… отчего бы не довериться другим?

— Вы предлагаете пойти и посмотреть? Как-нибудь в середине вашего дня?

В этом вопросе должна бы звучать ирония: если кто-либо опознает любого из них в «Соколенке», шум поднимется сильный и опасный, а уж вдвоем… Однако, иронии не слышит не только Чезаре, но и Гай.

— Именно. Например, сегодня днем.

— Принято. Я полагаю, нам лучше будет встретиться в городе. Я найду место — и пришлю человека.

Вот оно. Вот почему все остальное отработано и откатано до блеска, до бездумного, механического совершенства. Чтобы внутри этой клетки, этого скелета, этого доспеха можно было принимать любые решения… чреватые любыми последствиями. И знать, что в каждый момент ты сделаешь, что захочешь. И только то, что захочешь.

«Самообман. — говорит Гай. — Но зато и скучно не бывает.»

3.

В те годы нами правила война, В те годы нами правила неправда — И плоть земли жрала людскую плоть, Лишь потому, что страх висел над нами И только светлым языком копья Могли монголы говорить друг с другом…

На бумагу ложится уже написанное. То, что можно править, то, что существует — плотное, вещественное. А до того оно крутится, варится, проговаривается, строчка тянет за собой строчку — и начав, порой, со случайности, с подхваченного ритма, с удачного звукосочетания, часто выныриваешь на поверхность, смотришь — как вышло, что я это написал? Не думал же… А тут еще не хватает чего-то.

Узоры на скатерти — белые на белом, традиционная здешняя вышивка. Стоит недешево, так и заведение дорогое. Не хватает. Крови не хватает, чтобы публика вспомнила — не своей памятью, так родительской, давней, что это такое — смута. «Неправда с нами ела и пила…» Защиты нет, опоры нет, одиночке — не выжить, слабых просто уносит ветром, а сильных — рвут на части, потому что рядом с ними страшно. Было, было. Широкие теперь улицы в городах Большого Острова — и в Камбрии, и в Британнии.

И так легко было свернуть в ту же сторону, что и монголы. Повезло. Наши объединители были не великими, а мелкими негодяями. Куда там завоевывать мир, они просто мечтали умереть своей смертью.

Заведение дорогое, а сквозняк — вот он, гуляет по спине, странный и неправильный сквозняк, даже для поздней орлеанской ночи слишком холодный. Зимний, или, скорее уж, осенний — сырой, настойчивый, пробирающийся до самой кожи через три слоя ткани. Не сквозняк даже, а щупальце тумана, такого, которому в Орлеане делать нечего: густого, плотного, хоть ножом режь. Пудинг, а не туман. Позавчерашний пудинг, успевший набухнуть влагой и осклизнуть… пакость какая. Лезет и лезет — и под рубаху, и в голову этот невесть к чему, невесть зачем нужный сквозняк. Надоел…

Не задался день. Человек из королевской канцелярии опять назначил встречу в «Соколенке». И не только потому что похоть как грех в глазах его начальства простительнее сребролюбия, но и потому что здешние радости ему попросту нравятся. А оплатит их, конечно же, Кит. Так мало того… в нижней зале, где просто хорошо кормят, обнаружился Уайтни. Сидел и ужинал. Наверное, тоже по какому-то делу. И пришлось просить обслугу, чтобы проводили наверх — и тихо. И гостя китовского предупредили. Потому что нечего Уайтни видеть, с кем Кит встречается. И самого Кита ему видеть тоже не нужно, потому что сэр Николас за Уайтни кого-то поставил, и нехорошо выйдет, если наш юный коллега задумается и обнаружит слежку. Ну ладно, отдельный номер, хоть поработать, пока не началось — так ведь не получается.

Сквозняк в качестве причины, по которой все дельные мысли скоропалительно разбегаются из головы — это попросту смешно. Где их, спрашивается, нет — сквозняков? Везде есть — и во дворце, и в лавке, и в трактире, и в лачуге, и в амбаре; везде, где отыщутся четыре стены и крыша, будут щели, будет играть сквозняк. Привычное дело. Здесь ведь и не холодно, и не дует по-настоящему. Так, мелочь. Навязчивая, надоедливая мелочь.

А отвлечься от нее не получается, сама отвлекает, как комар над ухом, когда пытаешься заснуть.

Уайтни тоже не причина — молодой человек делом занимается, встречается с кем-то. Хотя… когда сэр Николас рассказывал послу Корво о договоре, тот уже знал. Так решил Трогмортон, а ему в подобных вопросах можно доверять. С момента совещания в посольстве до разговора Никки с послом прошло часов шесть: собирались около полудня, а в начале вечера оказалось, что для господина герцога Беневентского наши новости — уже не новости. Что никак не может радовать, поскольку уж больно узкий круг подозреваемых получается. Таддер и Уайтни, двое. Но Таддер не обзавелся новыми и неожиданными привычками, в отличие от Уайтни. Совпадение?

Нужно проверять. И время на это найти… где-то. Холодно. А есть перед разговором не стоит — разморит. Окно, что ли, открыть — чтобы не сквозняк, а ветер?

Кит встал, и тут же остановился. Потому что сыростью тянуло не от дальней стены, где на высоте его роста находилось забранное всем, чем можно, окно, а слева: от глухой, тоже внешней, толстой стены дома, где только дерево, камень и штукатурка… На улицу ведь выходит стена. И снаружи сухо, а днем так просто жара. Стойка для одежды, рукомойник… а над ним зеркало. Не очень большое — даже в дорогом заведении ничего, крупней тарелки, не повесят. Но зато новомодное, стеклянное, на амальгаме. Только неудачное: вроде сделано недавно, а уже позеленело слегка.

Неудачное… они с ума сошли в этом чертовом буквально «Соколенке»?

Жить надоело. А для того чтобы повеситься или сигануть с Орлеанского моста чего-то не хватает, видимо, того самого ума, с которого сошли. Вот и приходится искать такой замысловатый способ познакомиться поближе с Трибуналом и помирать не абы как, а долго и шумно. Зато со славой. Определенного рода…

Подобные зеркала Киту были знакомы. Достаточно давно и достаточно подробно, чтобы понять: не случайное. Бывает, что человек в отчаянии пытается достучаться хоть куда-то и ненароком открывает зеркало. Тут не так. Кто-то не раз и не два использовал сей предмет для своих целей. И вполне успешно.

Здесь использовал. Вот прямо в этой комнате. Но это еще не сумасшествие. Сумасшествие — и самоубийство — пускать в эту комнату посторонних. И не просто посторонних, его, Кита, пускать. Студента. С островов. Это при том, что из всех частей бывшего Верховного Королевства колдовство само по себе под запретом только в Арморике. Это при том, что в университетах Альбы — что в Оксфорде, что в Лондинуме, что в Каэрлеоне, что на Черном Озере — каждый первый балуется магией и каждый второй — черной.

Конечно, далеко не любой островитянин на глазок открытое зеркало от обычного отличит. Но — может. И не всякий с этим в Трибунал пойдет. Но — может. Потому что магия-то в Альбе не запрещена, а вот умышленное убийство — смертное преступление, если только убитый не дворянин, а причина — не политика. А чтобы открыть это зеркало, убивали.

Неплохо бы пройтись по соседним комнатам, по тем, что пустуют, и посмотреть, что там с зеркалами. Один здесь подобный подарочек — или встречаются чаще…

На мгновение закралась мысль, что не ошибка и не случайность, а чей-то умысел. О почтенных негоциантах думать нечего, они от подобных фокусов бесконечно далеки, да и взялись за ум, наблюдение сняли, между собой договорились. Все живы, все целы, и ни одна случайная телега больше рядом с Китом не оказывалась. Но кто еще — кто и почему именно таким сумасбродным образом?

Ну что ж, проверить проще простого. Открыть дверь и выйти в коридор. В незанятых комнатах двери полуоткрыты. Здесь мы были, здесь все в порядке. И здесь были. А здесь не были, но зеркало как зеркало. А в следующей… а в следующей не убивали. Баловались просто. Но тем же самым. Значит, не умысел, скорее всего. Случайность. Нужно Уайтни спасибо сказать. Да и привыкли здесь уже ко мне, третий год захожу не реже раза в неделю. Привыкли, расслабились, допустили оплошность.

Вот, значит, почему мне так тошно здесь порой бывало… не знаешь, не понимаешь, а чувствуешь.

А если подумать — понятно. Самое естественное для таких дел место. И детей сюда приводят — и перекупщики, и сами родители. И тому, что время от времени они мрут, никто не удивляется: дети до возраста конфирмации на земле некрепко держатся. И если даже кто что почует, то сочтет, как я, что это местным поганым промыслом от заведения несет.

Наверное, с промысла все и началось. Некоторыми вещами на одном месте долго заниматься нельзя: испортишь место так, что не заметишь, как сам начнешь портиться. Капля по капле, пакость за пакостью, и уже не нужно тебе орать и из кожи вон лезть, чтобы дозваться. Само придет, постучится, под руку толкнет — продолжать или что-то почище прежнего выдумать…

Странная вещь — мое везение, подумал Кит, вернувшись в свою комнату. Просто-напросто не хотел встречаться с коллегой, а обнаружил то, что местные олухи долго и успешно скрывали ото всех. И что теперь с этим делать? Так не оставишь, разумеется.

А ведь на них даже не донесешь. Слишком многие здесь вели дела — и мы в том числе, годами. Если «Соколенком» займется Трибунал, они вытащат на свет все. А займется ведь. Они совсем страх потеряли.

Трибунал не слишком интересуется перепиской шпионов и заговорщиков, торговцев и разведчиков. Но все будет внесено в протоколы, все до последнего слова, до описания случайного посетителя, ошибившегося с заведением пять лет назад… все это будет записано, заверено, скопировано. Попадет и в королевскую тайную службу, и к Его Величеству прямиком. Людовик VIII, конечно, знает о том, чем занимаются в «Соколенке» — и о притоне разврата, и о притоне разведки; его люди тоже пользуются этим ни богу, ни черту не угодным заведением. Но сколько новых и неожиданных связей прояснится, сколько дорожек обнаружится, по которым на самом деле передвигаются — прочитываются, копируются, подделываются — письма, донесения и пакеты… Нет уж, о подобном лучше и не думать. Мы не только всей Европе паутину оборвем, мы ее и себе испортим начисто. И погорим крепко.

Значит, быть дому сему пусту. И быстро пусту. И так пусту, чтобы его падение ясней ясного сказало: это место проклял Бог и поразили люди, а властям тут расследовать нечего.

Разговор — долгий и скучный, сегодня ничего интересного человек из канцелярии не сказал, что не помешает ему развлечься за счет Кита… Ну, пусть развлекается напоследок, скоро ему придется искать другое место, зло подумал Кит, спускаясь вниз.

Ужинать иногда все-таки нужно. Кухня в «Соколенке» — многим заведениям на зависть, и теперь тут можно есть с удовольствием. Содом, говорите? Гоморра? Интересно, понравился ли ангелам ужин в доме Лота? Думаю, что понравился. Тем более, что господин Уайтни из общей залы куда-то делся, то ли закончил со своими делами и ушел, то ли поднялся наверх.

Мясо с винной подливой и лесным орехом здесь хорошее. И лепешки вкусные. Вино тоже неплохое, но… все-таки не то. Яблочное и вишневое лучше делают дома. А виноградное — южнее. А для горячего с пряностями сегодня слишком теплый вечер… «И плоть земли жрала людскую плоть, и страх земной сожрал людские души, и только светлым языком копья…» лучше, определенно лучше, уже на что-то похоже… а вот и Уайтни идет. Нужно будет поймать его потом и сказать, чтобы искал себе другое дупло. Это скоро сгорит вместе с ульем.

А сейчас я его просто не вижу. И он меня не видит.

Но задержаться стоит. Может быть, тот, с кем он встречался — сродни чиновнику королевской канцелярии и тоже сейчас будет развлекаться, совмещая полезное с приятным. Может быть, повезет — и я увижу кого-то знакомого, а не увижу — так попросту понаблюдаю, кто еще будет спускаться. Хотя если гость Уайтни не дурак, то выйдет черным ходом. Да и капюшоны здесь обычно надвигают на самый нос.

Но что же делать мне? — я не стрела и не копье в руках вождя вождей, а в этом новом мире нет свободных…

Да… это мотив, это, пожалуй, мотив для всего. Как сопротивляться тому, кто покончил с междоусобицей? Как воевать против того, кто сокрушил древних врагов и сделал так, что солдаты империи перестали пропалывать степь от «сорных» народов? Но как подчиниться тому, кто в обмен на мир и безопасность, на закон, согнул всех под себя — и не оставил в мире живых степняков, кроме своего войска? Воевать нельзя, уступать нельзя. Можно просто жить и умереть. Чингис — велик и достает до неба, а вот враг у него будет просто человек.

Если правильно сделать, это пойдет. Такого у нас со сцены еще не видели. Надо мне было раньше решить сжечь эту лавочку, уже пьесу бы закончил.

Конечно, если писать на латыни, то ставить можно и дома, и на материке… сразу. Но не получается. Переводить потом — иногда да. А писать — никак. Материал не тот. И не объяснишь. Разве что кузнецу какому-нибудь, или ювелиру. Золото латыни, сплавы романских языков, медь аллеманского, серебро гибернийского — и наша бронза. Колокольная, артиллерийская — и черная, оружейная. Дай нужную присадку, и заменит любой металл, в любом месте. И сказать можно даже то, что на другом языке и подумать-то не получится. Только брось семечко — и полезут из земли наконечники копий и верхушки шлемов…

По лестнице сверху неспешно спускаются трое. Плащи дело привычное, а вот маски — редкость, на полуострове это любят, и там, где нужна тайна, и просто ради элегантности, а в Аурелии не слишком прижилось пока.

Двоим из троих маски не помогут. Я эти силуэты знаю, и походку, и осанку, и жесты. На солнце посмотришь, потом веки прикроешь — и все равно видишь сияющий круг. Отпечаталось. Вот и у меня эти двое давным-давно под веками отпечатались, ни с кем я их не перепутаю.

Тем более, что эту вот мягкую походку очень крупной кошки, очень сердитой — сейчас — кошки вообще с другой перепутать трудно. И второго, который всегда готов первого прикрыть, и каждый шаг, каждое движение по первому настраивает — тоже ни с кем не спутаешь. Когда они вдвоем идут. Отдельно — дворянин и дворянин, наверняка, хороший мечник, но ничего более.

Третий — не вполне с ними. Хоть и идет рядом, но куда более посторонний, чем первые двое друг другу. Маска маской, а часть лица видна — глаза темные, нос с горбинкой, рост, осторожные движения… кажется, это старший Орсини, Джанджордано.

А перед ним — Его Светлость герцог Беневентский в сопровождении капитана своей охраны.

В «Соколенке». Ясной ночью. Не особенно даже скрываясь.

С ума бы не сойти…

Ну конечно… Если бы я был герцогом Беневентским и мне нужно было встретиться с тем же Уайтни, куда бы я ходил? Да сюда бы и ходил. Он, наверное, затем и шум с проповедью устроил, чтобы его свита сюда не шлялась — и на него самого случайно не налетела. Нет. Это я рано выводы делаю. Зеркало было совпадением, случайностью. И эта встреча, возможно, тоже случайность.

Но все это нужно проверить. И присматривать теперь за заведением, чтобы лучше понять, что именно тут делается. И как его удачнее скушать.

Хорошо, что я не пишу комедии положений. А то соблазнился бы.

4.

Королева Жанна любуется голубями. В прозрачно-синем, без единого облачка, даже без легкой светлой дымки, небе играет стая белых голубей. Птицы то возникают из синевы, ярко блещут на солнце оперением, то, разворачиваясь на лету, становятся едва заметными серебристыми тенями, потом и вовсе пропадают, чтобы через мгновение — вдох, два вдоха — вновь вернуться во всем блеске.

За этим можно следить бесконечно. За голубями, за Жанной Армориканской, запрокинувшей голову к небу…

Просто очень красивые птицы и очень красивая женщина. Вся — изнутри и снаружи. И знает, что ею любуются. Ей нравится. Голубям, наверное, тоже нравится. А на той стороне двора блестящие окна, черепица, частокол дымовых труб, вытянутые морды чудовищ на окончаниях водостоков. Кто-то первый придумал такую морду — может, просто змею хотел изобразить, или борзую, а получилось что-то несусветное… и понравилось, прижилось. И теперь по всему материку торчат из стен клювы и пасти как пострашнее. А люди уже и не замечают, не помнят, что должны пугаться. Ну да, горгульи, это правильно, красиво, как надо.

Жанна поворачивается. Солнечный луч скользит по ее щеке.

— Ваше Величество… — Иногда кланяться себя заставляешь силой, ради дела, напоминаешь — спина не переломится от соблюдения правил этикета, не переломится… С Жанной не так. Перед ней и поклониться в удовольствие, и постоять за плечом, пока она смотрит в небо — все в удовольствие. — Я счастлив быть допущенным к вам в этот день, который вы сделали чудесным одним своим согласием принять меня.

Жанна Армориканская смеется. Солнце отражается в глазах, а они будут поярче неба. Такая густая лазурь, которая только к вечеру наберется, ей еще настаиваться и настаиваться с самого рассвета.

— Если смерть, как предполагают, особа женского пола, граф, то я понимаю, почему она обходит вас десятой дорогой. На ее месте любой опасался бы за свое сердце — отнимете и не заметите.

— Все дело в том, что мое собственное сердце принадлежит прекраснейшей из королев. Что же мне остается делать? Нельзя же жить и вовсе без сердца?

— Хорошо, граф, я возьму у вас это яблоко — но у меня под рукой нет Елены.

— Что Елена, Ваше Величество? Всего лишь смертная женщина… а вы — прекраснейшая из небожительниц! — Так, «прекраснейшая» была только что, повторяюсь. Ну что ж, сойдет за признак глубокой озабоченности и вообще печали.

Потому что радоваться мне сейчас совершенно нечему, мне надлежит рыдать и рвать на себе волосы от горя, так думают решительно все вокруг… что ж, будем рыдать и рвать. А также ныть и клянчить.

Посла нельзя убивать сейчас… его вообще не хочется убивать, смертно — особенно после того, что он сделал для Жана с его девочкой, в первый раз и особенно во второй. Смелый человек оказался, и нежадный. Лучше бы на ком-то другом все сошлось. Но сейчас в любом случае рано — Людовик еще может успеть снова договориться со всеми, и все-таки выступить в этом году, до штормов. А вот через три недели, через месяц будет самый срок. Вернется Хейлз из Арморики, злой как черт, зацепится с первым же неприятным человеком… А что людей я набрал втрое больше, чем мог бы, да не только в Арморике, это до Орлеана не скоро дотечет. Эти люди и деньги, что уплывут с ними — на тот случай, если посол окажется лучше, чем мне рассказали, или если поединок не сойдет мне с рук. Они пригодятся все равно. Не Марии-регентше, так Джорджу Гордону, канцлеру. Этому можно верить даже в том, что касается золота.

Гнусное все-таки ощущение… но изображать мировую скорбь — помогает.

— И потом, если бы я был Парисом, я отдал бы яблоко не Афродите…

И пусть Жанна сама решает, на кого больше похожа — и вспоминает, что пообещала каждая из богинь Парису за решение в их пользу.

— Елена, значит, вам не нужна… — задумывается Жанна.

Не нужна, верно. Что я с ней делать буду… да и от той Елены, что есть у Жанны Армориканской поблизости, у меня слишком часто сводит скулы. Казнью будут грозить — все равно не соглашусь. Сестрица покойного Роберта мне ни с какой стороны не пара: жениться — так слишком высокого полета птица, сестра королевы, а поухаживать… я лучше гадюку заведу, приручу, баловать стану. Приятнее и надежнее. Зато сама Жанна — наполовину наша, хоть и по мужу, и никогда не смотрела на другую сторону.

Почему-то за пределами Каледонии у Стюартов куда больше верных союзников, чем внутри. Вот пророков в нашем отечестве — избыток, один Нокс на десяток потянет, а тех, кто, выбрав поле, будет на нем стоять до упора… один Джордж Гордон, граф Хантли и получается, двадцать с лишним лет канцлер при Марии-регентше, кому рассказать — не поверят, что такое бывает, а он все-таки есть…

И Жанна, которая могла бы про нас забыть и не тратить время на каледонские дела — тоже есть. Хорошо, что у них с Людовиком так вышло, Жанна не Клод, Жанна у короля поперек горла не торчит. Да и ночная кукушка дневную всегда перекукует.

Только бы поздно не было… но теперь уж, кажется, бояться нечего.

— Нуждаетесь же вы во власти и победах, — делает открытие Ее Величество. — Граф, глядя на вас я думаю, что вы бы на месте Париса разрезали яблоко пополам и отдали каждой богине по части. Вы… плут вы, вот вы кто.

— Я огорчен. Я повержен во прах. Богиня моя, вы меня недооцениваете. Будь у меня яблоко, я пришел бы в Азию и показал бы яблоко тамошним владыкам, объяснив, кому его отдам в ближайшее время. Потом проделал бы то же самое с Элладой. Ну а напоследок и к Елене заглянул… Как-никак, дочь Зевса и королева Спарты и, говорят, в ее присутствии земля давала три урожая в год — а такое никому повредить не может.

Жанна сжимает губы, потом все же не выдерживает — смеется снова. Голуби, только-только обсевшие нескольких ближайших горгулий, снова срываются в небо.

— Но у вас нет яблока… хотя за эту шутку можно купить благосклонность и у богини. Только я, увы, всего лишь женщина, а Аурелия связана договором.

— Ваше Величество, пока диспенсация не вручена и о новом браке не объявлено, им не связаны вы.

— Чего же вы хотите, граф? — Вот за это Жанну можно не просто любить — обожать. За женскую мудрость и мужскую решительность сразу. Да что там мужскую… Сколько Клод с королем друг другу головы морочили, прежде чем договориться? Месяца полтора. Все вокруг да около, ни слова в простоте. А тут — спросят, ответишь, получишь ответ. Все просто и легко, и даже если ответ — «нет», не огорчительно. Значит, и впрямь не может, и есть серьезные причины к тому.

— Я хочу того, что выгодно вам и вашему будущему супругу. В Арморике живет много каледонцев — и я хотел бы получить разрешение набрать там людей… и возможность это сделать. Хоть что-нибудь. Его Величество может считать, что после победы на юге он легко отыграет все назад, но вы разбираетесь в наших делах лучше. Если мы не удержим хотя бы север, Каледония станет частью Альбы — и очень надолго, если не навсегда.

При слове «Альба» Жанна невольно морщится. Немудрено — во-первых, всякий обиженный альбийской королевой подданный обычно бежит именно в Арморику, где у него уже и родни и друзей хватает. Особенно если этот подданный — католик. Во-вторых, именно на Арморику и Нормандию частенько сваливается военный флот Альбы. Так что не любят там верных подданных Ее Величества королевы Маб сильно. Очень сильно. Зато любят и привечают всех, кто с Альбой на ножах.

А еще Жанна думает о том, что армия уходит на юг. И что очень хорошо бы сделать так, чтобы у Альбы на время марсельской кампании и правда были связаны руки. Ему не нужно читать мысли королевы армориканской, тут все давно ясно, как это небо. Одна беда — Арморика невелика и небогата. Не сможет предложить много, даже если захочет. Но Джеймсу Хейлзу сейчас положено находиться в отчаянном положении, когда любая крошка — может быть, шанс дожить до весны.

— Я дам вам двадцать пять тысяч ливров, позволение набирать людей в Арморике и письмо к адмиралу моего флота, — армориканский военный флот — одно название, сущие слезы, но все-таки флот, а потому к нему прилагается адмирал. — Вы сможете перевезти набранных вами людей в Лейт. И я надеюсь, что вы не станете пренебрегать различными не слишком законопослушными армориканцами, — подмигивает Жанна. — Я даже надеюсь, что некоторую часть своих неверных подданных больше не увижу никогда.

И торговаться смысла нет — Жанна обещает ровно столько, сколько может.

— Ваше Величество, насколько я могу положиться на альбийцев, а на них в этом смысле можно положиться всегда, вы этих людей не увидите…

— Нужно ли вам позволение вербовать солдат на копях и каторгах? — Жанна, кажется, полностью поверила, что у просителя безвыходная ситуация, и теперь всеми силами пытается помочь. До чего же славная женщина… даже слегка неловко водить ее за нос, хотя кому и где мешали лишние полтысячи солдат? Особенно, если есть деньги, а они уже есть.

— Это не может повредить, Ваше Величество.

— Считайте, что все эти яблоки уже в ваших руках.

— Благодарю вас, Ваше Величество. Вряд ли они испортят мою бочку.

Жара стоит в Орлеане… и не та, что летом бывает дома — не добирающаяся до костей прозрачная жара, от которой трава желтеет в два дня и стоит такой до следующего дождя, только вереску все нипочем. Здесь жара забирается в глотку, давит на глаза изнутри, и все вокруг будто покрыто слоем горячей липкой пыли. Утром еще можно жить, а к середине дня уже хочется не то зарыться в землю, как саранче, не то убить кого-нибудь.

Уличная грязь почти перестает чавкать и начинает сыпаться — и становятся видны все трещины, дыры и прорехи — вещи и дома словно стареют на глазах. И не только на вид. Не далее как сегодня утром на Джеймса упал балкон. На его же собственной улице — соседский, напротив и чуть наискосок. Тоже неплохой дом, но старый. Джеймс с середины весны ходил по этой стороне улицы — какие-никакие, а тень и прохлада. Услышал скрип наверху, привычно сделал шаг вбок — и только когда сверху посыпалось, понял, что услышал. Ногу ушиб. Плащ весь каменной крошкой покрылся, белая и желтая мелкая дрянь такая, не вытряхнуть самому. Пришлось возвращаться домой, переодеваться. Если бы зашибло, вдвойне смешно получилось бы — горца в городе какой-то старой каменюкой прибило. Дурацкие здания, дурацкий город, жара…

Самое подходящее настроение для встречи с Клодом. Потому что с ним не нужно разговаривать, объясняться, договариваться… с ним нужно поссориться. Всерьез, вернее, почти всерьез. Не до оружия, но близко к тому. Потому что смерть посла не должны записать на его счет.

Поссориться так, чтобы свидетелей и сплетников хватило. Не в особняке герцога Ангулемского то есть. На людях. Мест, где можно таким образом пересечься с Клодом — немного. В орлеанском кабаке его не встретишь, а на прогулке… Клод на прогулке — отдельный анекдот, прогулкой он считает очень быстрые перемещения от одного нужного места к другому, и там он окружен лишь свитой. Свите запретят рассказывать, она и не выдаст. Остается только дворец.

Тем более, что еще нужно получить у Марии-младшей позволение на отъезд в Арморику. Формальность, но ее нужно соблюсти. Значит, дворец, середина дня… неплохое место, неплохое время. Господин маршал почти каждый день там, положено ему. И иногда покидает отведенный ему кабинет. Вот тут, в одном из самых любимых придворными коридоров, можно и завести разговор.

А дальше оно само собой пойдет. Есть в мире сложные задачи, но вот ссору с герцогом Ангулемским к ним не отнести. С ним нужно усилия прилагать, чтобы не поссориться… при первой же встрече. Да одного вида достаточно, чтобы вся желчь радостно ринулась наружу.

Правда, это не вполне взаимно. Сам маршал далек от несдержанности, так что поначалу его придется выводить из себя… нет, не из себя, это слишком сложно. Его придется старательно вводить в положение, из которого он сможет только ссориться. Дабы не уронить свою честь и так далее.

Попросту говоря, Клода нужно довести.

И действительно, чуть-чуть покараулили, и вот он, Клод, а с ним — его хвост. На самом деле, ничего глупого в присутствии большой свиты нет, особенно в этом дворце. Но нужно же на что-нибудь злиться.

На коридор никак не получается: и прохладно тут, и пол каменный — звонкий, фрейлины пробегают, туфельками цокают, любо-дорого посмотреть. Цветные квадраты, круги, треугольники на полу: солнце пробивается через витраж, свет проходит, а жара остается снаружи. Гвардейцы, через одного знакомые, стоят навытяжку, оружие вычищено, ремни и перевязи пригнаны — прицепиться не к чему.

А хвост герцога Ангулемского, все полтора десятка свитских, шуршит, стрекочет и щебечет, как очень тихая клетка с заморскими птицами. Удивительное дело, обычно они молча ходят, с постными мордами, а тут…

…самое время вспомнить про посла. И попробовать убедить себя, что во всем, даже в этом, виноват Клод. И о договоре он мне не сообщил. И денег не даст. И кузину свою обходит десятой дорогой вместо того, чтобы вложить ей ума промеж ушей. И вот если бы не Валуа-Ангулем, не пришлось бы мне браться за эту мерзость. А так — это он меня наемным убийцей и сделал.

Нет, неубедительно. Даже на полчаса себя уговорить не выходит.

Подойти, поприветствовать… и изумиться. Кажется, нам тут рады. Вернее, не то чтобы рады, но здороваются любезно, кузеном величают — и не проявляют ни малейшего желания избавиться.

Неудачно и не вовремя. Но что могло измениться?

Хотел бы я поймать того кудесника, который господина герцога Ангулемского подобным образом заколдовал… или расколдовал, неважно, один черт этому кудеснику нужно повыдергать ноги, руки и все прочее торчащее. И воткнуть обратно, тщательно перепутав. Потому что Клод сейчас — во дворце, после трудов праведных, начатых спозаранку должен быть не то чтобы зол, но слегка так раздражен, в той степени, чтобы он любого встречного воспринимал как помеху на пути из постылого королевского курятника. А тут… спокойно выслушивает про Арморику. Соглашается и одобряет. Говорит, что о деньгах и праве набирать людей в договоре не сказано вообще ничего — так что, может быть, и в Орлеане удастся что-то выкроить, не сейчас, конечно, а чуть позже, когда с кампанией все будет решено. Так обойтись, чтобы придраться было нельзя.

А года через полтора ситуация может измениться.

Хоть какая-то зацепка — эти пресловутые полтора года…

— Вы, — цедит Джеймс, — господин герцог, можете и полтора года подождать. Вам-то что…

И опять ничего. Валуа-Ангулем только кивает. Довольный жизнью Клод… чудеса в решете. Не притворяющийся, не делающий хорошую мину при плохой игре, напротив, пытающийся выглядеть как обычно. Вот только привычная клодова брезгливая и высокомерная маска словно надета на чужое лицо. Я его раньше таким только в поле и видел — сделает противнику какую-нибудь редкостную пакость и дня два на человека похож.

Но мы-то в Орлеане. Даже предполагать неловко, что с ним такое произошло. Но разузнать, наверное, стоит… смешно будет, если это его просто хорошо приласкали накануне. Хотя вот уж чего за ним не водилось сроду. У Клода дела в одной корзине, увлечения в другой, и корзинки он не путает никогда. Вот у кого мне поучиться надо бы…

— К сожалению, сократить этот срок могут только альбийцы, если атакуют наше побережье, — изрекает Его Светлость герцог Ангулемский.

— Видимо, кроме альбийцев, и нам, и вашей тетке больше надеяться не на кого. — Клод, ну обидься ты, сделай доброе дело, а? Ну пожалуйста. Ну не дуэль же нам с тобой затевать?

Герцог Ангулемский поднимает голову и смотрит очень внимательно — и, кажется, не в глаза даже, а сквозь — будто на стене за Джеймсом рука огненные буквы пишет, а Клоду никак их иначе не прочитать.

— Кузен, — говорит он… и вот теперь все хорошо, потому что чуть хриплый клекот слышно на весь коридор. — Не вы будете указывать мне, чем я обязан своей старшей родственнице.

— Отчего же не я? — И пусть только окружающие, потихоньку сползающиеся к месту беседы, попробуют заподозрить Джеймса Хейлза в неискренности или отступлении от истины. Если уж вспомнить, если посчитаться, счет выйдет не в пользу аурелианской родни регентши; а тут, понимаете ли, племянничек, не помнящий, как тетка выглядит, распускает хвост. Ха!..

— Оттого, что вы, граф, приходитесь ей вассалом, а я — главой дома.

— А к словам вассалов, даже если они справедливы, вы как глава дома не прислушиваетесь. Особенно если они справедливы. И почему я не удивлен?

— А какие слова справедливы, — вроде не кричит же, а стекла дрожат, — тоже решаю я. Благодарите Бога, граф, за то, что вы — верный слуга моей родственницы. Другому эти слова стоили бы головы. Вам они станут в ту же цену — если я вас еще раз увижу.

— Надеюсь избежать этого сомнительного счастья! — И развернуться, и надеть шляпу — не просто так, а чтоб всем было ясно, где я видел герцога Ангулемского, — и выйти размашистым шагом, и дверью в сердцах хлопнуть…

…а он меня понял. Понял, потому что если бы он не догадался, что мне от него нужно — я бы сейчас не дверьми хлопал и не шляпу лихо нахлобучивал, а готовился бы лишиться этой самой головы. Всю свиту Клода я не раскидаю, тут и гадать нечего. Ну Клод, ну мерзавец, еще и догадливый…

Ведь испортил же день — не тем, так этим.

5.

«…примером сему могут служить иудеи. Они отвергли Спасителя нашего, но не нарушили заключенный ранее договор. И что же мы видим? Тринадцать столетий прошло с тех пор, как пал Иерусалим, но все еще существуют на земле и народ, и язык, и вера. Можно было бы счесть, что это — знак особой милости Божьей, простертой над теми, кто некогда был Его избранным народом и стал по крови народом Его Сына, однако известны и иные племена, такие как „дом“ (некоторые по ошибке называют их „египтянами“) или „люля“, лишенные земли, но сохранившие закон. Их существование также не пресеклось, тогда как более могущественные объединения людей исчезли с лица земли бесследно.

Последнее позволяет заключить, что мы имеем дело не с чудом, но с еще одной естественной закономерностью и объясняет нам, почему наши предки придавали такое значение клятвам и так жестоко карали за нечестие. За законом, погубившим Сократа, стоял не суеверный страх перед могучими существами, но знание, что, может быть, между нами и смертью стоит только наше слово.

Еще одно прямое подтверждение даст нам магия. Свойства предметов и явлений могут использоваться как на доброе, так и на злое, а сведения о черном колдовстве — представлять бесценное сокровище знания, ибо если нечто можно видимым образом разрушить, направив к этому злую волю, значит, это нечто доподлинно существует, даже если оно недоступно органам чувств.

Одним из самых известных, хотя, к счастью, редко применяемых злых обрядов, является колдовство, в просторечии называемое „порча земли“. Название это не отвечает существу, ибо действия малефиков всегда направлены не против ландшафта, но против общины. И все они: осквернение алтарей, отравление колодцев, нарушение границ, проведенных по земле, и границ, установленных законом и обычаем, неизменно связаны с предательством обещаний, данных прямо или косвенно другим людям или Господину Нашему Богу. Наипригоднейшими же для такого являются те преступления, что совершает не сам малефик, но соблазненная им община — ибо тогда она сама отказывается от защиты. Это первый шаг. Следующим будет пролитая кровь — чем невинней, тем лучше, или клятвопреступление столь чудовищное, что даже последний из язычников признает, что оно бесчестит землю. И опять же, малефику куда легче сделать место свое удобным для зла, если дела эти будут вершить сами люди или власть, которую они признают законной. А затем остается только позвать — и не было еще случая, чтобы тьма не пришла.

Вступить на этот путь можно даже невольно: иудеи потребовали казни невинного — и потеряли страну. Греки впали в страсть междоусобицы, пожертвовав ради нее и законом, и здравым смыслом, и узами родства — и на долгие века лишились свободы, которую смогли вернуть, только приняв чужой, трезвый и здравый обычай. Судьба многих и многих была менее счастливой.

Мы можем только заключить, что честность и добрый лад не просто угодны Создателю, но и согласны с законами сотворенного Им мира…»

Бартоломео Петруччи смотрит на бумагу, на высыхающие темные островки в уголках букв. Можно бы присыпать песком, но этим утром больше не стоит работать. Это такая простая, внятная, естественная мысль. Да и не оригинальная. Ее не раз излагали и богословы, и философы. Дела наших рук и особенно творения нашего ума говорят о нас больше, чем мы сами. Раскрывают нашу природу. Так и мир вокруг не может не отвечать существу создателя не только внешне, но и по самым глубинным своим законам. Следуй мы своей природе — той, с которой были сотворены, мы бы склонялись в сторону добра так же неизбежно, как падает на землю камень. Мы можем ей не следовать, потому что, подобно Творцу — свободны. И не следуем. Потому что — в отличие от Него — несовершенны. Это не задача и не загадка. Тут все ясно. Но прочтут эту мысль, только если приправить ее притчей, остроумным доказательством, магией. Может быть, это еще одно проявление нашей свободы воли — нежелание видеть явное. Над этим нужно будет подумать.

Соблюдение правил — в нашей природе. Недаром же было сказано, что Богу — Богово, а кесарю — кесарево. И высший, и земной законы сходятся в одной точке, и точка эта — человек. Законы в нем самом. И в то же время человек свободен от законов. Имея две руки, можно не пользоваться одной. Неудобно? Зато по собственному желанию. Назло, по прихоти, на спор, по причуде… так или иначе по своей воле.

Человеку даны законы, чтобы их соблюдать, и дана воля, чтобы… Тут слишком многие сказали бы — «нарушать». Смешно и нелепо: и ослушание, и послушание в равной степени могут быть и собственным выбором и волевым решением, но люди слишком похожи на детей. Дай им возможность ослушаться — и они назовут ее неизбежностью.

Какова бы ни была цена…

Легко понять — или, во всяком случае, Бартоломео кажется, что легко понять, почему Иисус назначил своим наместником именно Петра со всеми его петухами. На это место нельзя было ставить человека, не знающего свою паству изнутри… и с самой что ни есть человеческой стороны — человека, который не ощутил на себе, что такое тщеславие, слабость, нерешительность, неготовность услышать. Другой стал бы судить детей как взрослых…

Вот уже и настоящее утро. Бартоломео еще не ложился — работал всю ночь, хотя сколько перед летним солнцестоянием той ночи… Но вот очередная мысль легла на бумагу, и пора встать из-за стола, чтобы переодеться и покинуть дом. Пока солнце не вошло в полную силу, пока улицы и дороги окончательно не переполнились пешеходами и наездниками, телегами и экипажами — самое время выходить.

Утро в Роме не может быть тихим. Оно битком набито тысячей звуков: цокот копыт, шаги, крики разносчиков, смех прохожих, стук тележных колес о камень мостовых, стрекотание кузнечиков, вопли лягушек, курлыканье горлиц… все это сразу. И все же это оглушительное ромское утро куда тише, чем полдень или вечер. Если привыкнуть, то можно считать все, что творится снаружи, тишиной.

Через толстые каменные стены, через ставни, прикрытые еще до рассвета, чтобы дневная жара не ломилась в комнаты, звуков почти не слышно — если привыкнуть. Встаешь из-за стола, и чувствуешь: раннее утро. В усадьбе синьора Варано подобную «тишину» сочли бы гласом труб Иерихонских, но в Роме своя мера для шума и безмолвия.

Самое подходящее время для прогулки… а позавтракать можно и на природе.

Синьор Петруччи — из тех приятных людей, что никогда не задерживаются. Сказал, что ждать его следует через два часа после восхода солнца — во столько и приехал. Привез с собой умеренных размеров холщовую сумку, устроился под деревом, достал скатерть, пару бутылок вина, оловянные кубки, лепешки, сыр, оливки — и сидит, любуется с середины холма долиной. Вверх по дорожке поднимаются крестьяне, ведут вола, кланяются — благородный синьор отвечает им кивком, говорит пару слов, должно быть, желает чего-то хорошего. Вниз спускаются две девчонки лет десяти, несущие в подолах орехи, уговаривают синьора купить — покупает, дает на монету больше, чем просят, улыбается восторженному щебету крестьянок.

Ученый муж под сенью древ, замечательная картина, хоть рисуй. И если проезжающий мимо всадник, не крестьянин, вестимо, а кто-то более достойного происхождения, спешится у того дерева и предложит синьору разделить с ним трапезу — вежливый ученый человек не откажет, разумеется. Под разумную беседу и вино лучше пьется, и оливки сами в горло прыгают. А говорить можно о чем угодно, например, о новостях. Ромские новости — бесконечная тема для беседы, пока об одном поговоришь, другое уже случится…

А есть ведь и прочие италийские земли, и если всадник — нездешний, то рассказывать начнет уже он. И тут беседа может затянуться хоть до следующего утра, потому что городов на полуострове много, события, интересы, люди в каждом свои — и если попадется человек сведующий, то и подробности одного какого-нибудь дела можно разбирать, пока нити не станут столь тонкими, что даже ангелу рубашку не сошьешь…

— Он согласился. Не раздумывая, вы были правы, — говорит Виченцо Корнаро, отбрасывая со лба рыжую прядь.

— Я знаю, — улыбается Бартоломео Петруччи.

— Как? Откуда дошли новости?

— Нет, новости первым принесли вы, но я просто знал, что он согласится.

Синьор Петруччи, ученый муж родом из Сиены, давным-давно живущий в Роме, даже никогда не видел человека, о котором идет речь. Не заносило ни Бартоломео так далеко на север, ни каледонского дворянина так далеко на юг. Но это ничего не значит. Некоторые не способны узнать дерево, даже врезавшись в него лбом три раза подряд, а другим достаточно увидеть прошлогодний полуистлевший лист, чтобы назвать и породу, и свойства древесины.

— Он потребовал часть денег вперед. Мы согласились. — Этот пункт все еще вводил Виченцо в недоумение. Но так посоветовал сеньор Петруччи и в Равенне этот совет приняли. Странно. Очень странно, когда имеешь дело с человеком, заведомо не знающим слов «торговая честь».

— Хорошо, что не вздумали торговаться, — медленно кивает собеседник. — Иначе вы оказались бы в пренеприятном положении. Друг мой, наемные убийцы всегда берут вперед половину платы. Причина очень проста: можно попытаться и не преуспеть, но ведь вы же понимаете, что никто не убивает за плату лишь ради удовольствия убить. Это совершенно разные вещи. И у убийцы всегда есть те, кого он вынужден обеспечивать своим ремеслом. Семья, любовница… или целая держава. Зависит лишь от положения наемника. В вашем случае цена высока, но вы и от нее получите свою прибыль — и будьте уверены, ваш убийца это понял. А нужное вам дело никто другой не сделает.

Синьор Петруччи наливает собеседнику вина. Смотрит он, кажется, мимо бутылки и мимо кубка — вниз, в долину. Но не проливает.

— И вы можете также быть уверены, что синьор Хейлз прекрасно понял, что вас устраивает и неудача.

— Теперь, кажется, я вас не понимаю, — берет кубок Виченцо.

— Если поединок состоится, но погибнет Хейлз, нарушит ли это ваши планы?

— Отчасти… — Тут все отработано и прикрыто. — Нам, вернее, арелатцам, нужен кто-то в Каледонии. С большинством тамошних вельмож нельзя иметь дело… Но регентша в тяжелом положении, и даже деньги его исправят не слишком. Так что договориться мы сможем. А посла можно будет убить и обычным образом. И объявить его смерть делом рук каледонской партии, местью. Если Людовик решит поверить обвинению, они с Валуа-Ангулемом не расцепятся еще год, а то и два. Но даже если не поверит, они не успеют со всеми договориться снова.

— Именно так, друг мой. Но синьора Хейлза подобное совершенно не устраивает, а потому он постарается выполнить все, о чем вы договорились, и остаться в живых. Самый надежный человек: его интересы полностью совпадают с вашими, а на кону — все, что для него важно.

— Если же и этот, второй план окажется невыполнимым… — Виченцо разводит руками, — вся надежда на вас, синьор Петруччи.

— Вы занимаетесь политикой, торговлей и войной, синьор Корнаро. Вы должны знать, что планы редко осуществляются именно так, как задумано. Поэтому я предпочитаю полагаться не на цепочки действий, а на людей. А вы на меня можете рассчитывать полностью. Наши интересы совпадают, а на кону — все, что мне дорого.

Бартоломео Петруччи некогда сам отыскал людей короля Тидрека. Те, кто предлагает себя на подобную роль, принадлежат к одному из двух типов на выбор — либо это дешевые плуты, мошенники, ищущие любого способа заработать, те, что и родную мать в базарный день по сходной цене продадут. Либо очень серьезные люди, простую выгоду в золотой монете пускающие в то же дело, куда вложено и все остальное. Их не перекупишь, не переманишь ни на какую сторону — служат они, в общем, себе, своим мечтам и замыслам.

Виченцо Корнаро, который служит своему дому, Светлейшей Республике Венеции и королю — и именно в этом порядке, что, в общем, достаточно ясно любому, кто слышал его фамилию — сначала отнес синьора Петруччи к числу первых. Но это было давно. И произошло по ошибке. Просто мечта сиенца оказалась настолько дикой и на какой угодно взгляд неисполнимой, что к ней трудно было относиться всерьез. Было.

Но есть у синьора Петруччи и маленькая странность: неприязнь к семейству Корво. У Корво, надо сказать, с Петруччи до ножей не доходило, да и Бартоломео да Сиена явным образом отказался от связей с семьей. А отношение, личное и весьма дурное — тем не менее, есть. Нужно обладать очень острым чутьем, чтобы его распознать. Потому что ушами не слышишь, глазами не видишь — но знаешь, что это так. Ниоткуда, просто знаешь. Как иногда чувствуешь, что кто-то врет, а кто-то врет, но сам верит в свое вранье, кто-то прикидывается спокойным, а внутри весь дрожит от нетерпения, а у третьего, хоть он и беззаботно смеется, от боли трескается голова…

Вот так же Виченцо знает, что Бартоломео семью Корво не просто недолюбливает, он с ней по одной земле ходить не хочет. А ходит же, рядом, близко. И не выдает себя ни в чем.

— Скажите, синьор Петруччи… если я могу спросить — почему вы выбрали Равенну, а не Рому? У Его Святейшества куда больше шансов объединить полуостров под своей властью…

Сиенец кивает, улыбается, складывает ладонь к ладони.

— Вы знаете, что сейчас происходит в королевстве Толедском? — спрашивает он.

— Вряд ли мы думаем об одном и том же, — говорит Корнаро.

— Да… вряд ли. Городские советы теряют власть. Общины — привилегии. Монархи перестали быть первыми среди равных… а оказать сопротивление в одиночку — невозможно, потому что попытка противостоять христианнейшим правителям рано или поздно трактуется как ересь и карается соответственно. Лишением имущества, изгнанием… смертью — редко. Но все чаще. Синьор Корнаро — а ведь это всего лишь светская власть, подмявшая под себя местную церковь. Что будет, если главой государства станет священник? Хуже — наместник Божий?

— Я вас понимаю. Если рыцарское и духовное сословия сольются воедино, объединив прерогативы, на эту власть уже не найдется никакой управы, она не будет ничем ограничена, — медленно говорит Виченцо, подбирает на ходу слова. — Мятеж против власти назовут мятежом против Господа, и покарают как таковой. И такая власть, не боящася ничего и никого, ни Господа — ибо Господь в любом случае с ними, ни людей — ибо не они ли поставлены над людьми опять же Господом… Эта власть погубит себя рано или поздно, но не раньше, чем погубит все вокруг себя.

— Поэтому я держу руку Равенны, — кивает Петруччи. — И… синьор Корнаро — я знаю, что интересы вашей Республики и всего королевства расходятся чаще, чем совпадают. Но на вашем месте я бы помнил, чем вы рискуете. Венеция сильна, но вряд ли устоит одна.

Корнаро кивает, стараясь, чтобы кивок не выглядел небрежно. Галлия состоит из многих городов, объединенных королевской властью… не слишком надежно объединенных, и это скорее достоинство, чем недостаток. Так много удобнее. И так надежнее: едва ли Галлию постигнут те же беды, что западных соседей, но и до беспорядка баронств Алемании ей все-таки далеко.

Слишком прочная власть королевской династии и полное отсутствие власти — вполне сравнимые несчастья…

— Синьор Корнаро… да, Венеция — последний настоящий осколок старой Ромы. Единственные, кто сохранил все, что было можно. И ваш дом, и дома ваших соседей много старше пришельцев с севера, что теперь носят венец в Равенне. Это все — правда. Но такая правда вам не поможет. Полуостров либо станет единым сам, либо его объединят снаружи. Орлеан, Толедо, Рома… или Равенна. Выбор сейчас — таков. Иного не будет.

— Если бы я не думал об этом, я не служил бы королю. — Даже так, как служит ему Виченцо Корнаро, а он не так уж и плохо служит, хотя куда больше — семье и Венеции.

— Просто подумайте о цене поражения. Весьма вероятного, кстати.

Синьор Корнаро очень внимательно смотрит на синьора Петруччи. Сиенец до мельчайших подробностей предсказал реакцию каледонского дворянина, которого не видел в глаза. Что знает он о Виченцо Корнаро, которого видел?

Некоторых ветхозаветных проклятий он не понимал. И совы будут жить на руинах… ну вот, спрашивается, что тут плохого? Какие ж это мерзость и запустение? Большая птица, аккуратная, мышей и всякую прочую мелочь ест. Если сова в доме живет, туда ж заново заселиться можно… А может, им это и не нравилось, кто ж их знает, пророков? Самые странные вещи могут людям не нравиться — вот Его Святейшество разбойников ромских сильно повывел, по городу не то что днем, а и ночью теперь в одиночку проехать можно и в историю не попасть… а вот сейчас хочется, чтобы были разбойники, потому что от мыслей отвлекли бы.

Разбойники — очень простая напасть. Не слишком хорошо вооруженная, не слишком умелая во владении даже тем, чем вооружена, трусоватая… вполне пригодная к тому, чтобы подвернуться под дурное настроение или горячую руку. Не нарочно искать, конечно — это глупость, для совсем юнцов, но если кто-то выскочит навстречу… сам виноват.

Но дорога пуста, темна и, можно сказать, безвидна, потому что Луну закрыли дождевые тучи, слишком плотные, чтобы пробился хоть луч света. Дома громоздятся огромными улитками, не различить толком очертаний; дорога расплывается пузырчатыми лужами: значит, зарядило надолго. Погода не для прогулок, да и не для разбойников, которых в такую ночь и с огнем не сыщешь. На всей улице — ни одного освещенного окна, и не потому, что плотно забраны ставнями. Просто все давно спят: полночь минула часа два назад. Ни свечки, ни лампы, ни лучины — некому, незачем сейчас бодрствовать, когда снаружи льет, а внутри тихий шелест воды убаюкивает, успокаивает, шепчет: спи…

Одинокого всадника, наверное, сквозь сон и не расслышат — разве что кто-то ругнется, толком не проснувшись.

Там, куда он едет, не спят. Там тоже тяжелые ставни и внутри темно, но в одной комнате точно будет гореть свет. Там не спят, там тепло. Там… даже если не помогут, то посоветуют, просто подумают рядом, рассоединят случившееся на части — и оно как-то само окажется, если не простым, то хоть куда более понятным. Что есть, что может быть, что можно сделать, что следует сделать. Наверное, мудрый человек отличается от просто взрослого тем, что умеет так разбирать все и почти всегда.

Как обычно ему показалось, что хозяин знал о визите заранее, знал и был готов, и даже рад видеть — хотя на самом деле Альфонсо оторвал его от занятий, наверное, важных; но угадать это по лицу, тону или движениям синьора Бартоломео невозможно.

Искренняя любезность — не та, что предписана долгом гостеприимства, никакой долг не требует принимать гостей за пару часов до рассвета. Нет, другая, происходящая, надо надеяться, из искреннего благорасположения и симпатии. Альфонсо часто удивлялся, что вызывает симпатию у сиенца, который неизменно отказывался от любого покровительства и любых милостей. Удивлялся и радовался, потому что ему редко доводилось встречать столь знающих и мудрых людей, а в Роме — еще и столь учтивых без грубости и спеси.

Усадят в кресло, нальют вина — не лучшего в городе, но лучшего в этом доме, и неплохого, дадут отдохнуть, расскажут что-то необязательное, но забавное — а потом спросят, что случилось.

— Синьор Бартоломео, я даже не знаю, могу ли я обращаться к вам за советом… — Это не увертюра и это нужно сказать четко и ясно. — Я хочу, чтобы вы поняли: рассказав вам о моем деле, я самим этим, возможно, поставлю вас под угрозу. Поэтому… подумайте, пожалуйста — возможно вам не стоит меня слушать или не стоит слушать все.

— Мой друг, вам все еще нужно учиться говорить осторожно. Вы только что уже рассказали мне о существе вашего дела, и очень много. Есть очень небольшой список бед, от которых герцог Бисельи, зять Его Святейшества, не сможет защитить друга.

— Я обязательно должен вас предупредить…

— Рассказывайте, — хозяин движением руки обрывает Альфонсо, и то, что в другом месте было бы непозволительной дерзостью, здесь — напротив, признак взаимного уважения.

Те, кто даже наедине тщательно считает число и глубину поклонов, очередь говорить и проходить, обращения и прочее, не разговаривают в глухой ночи о том, что может стоить жизни обоим. Нельзя, конечно, поручиться, что это правило касается всех, но ближайшего родича, в котором Альфонсо не уверен, сейчас в Роме нет.

— Меня, — говорит герцог Бисельи, поглубже забираясь в кресло, — пригласили в гости. Весьма любезно и настойчиво, при тех обстоятельствах, что опрометчиво было бы отказываться от приглашения, и я его принял. Меня насторожил и тон, и… не знаю точно. Что-то еще. И мне знаком один из сопровождающих любезного гостеприимца. По тому делу. Едва ли я обознался. И мне не понравилось, как он на меня смотрел.

— По тому делу… в гости… вас. — Хозяин дома резко наклоняет голову, подбородок едва не упирается в грудь, потом так же резко вскидывает ее. — Вы правы, мой друг. Это очень, очень дурно пахнет. Поставьте себя на место этих людей. В лице покойного герцога Гандия они нашли себе идеального покровителя и идеальную, как им казалось, защиту. Ведь, случись что, вряд ли Его Святейшество выдал бы родного сына, любимого родного сына Трибуналу, а, значит, вынужден был бы пощадить и их самих… Тут они ошибались, но нам не это важно. Важно, что Хуан Корво мертв, а их заинтересовали вы. Либо они не знают о вашей роли в его смерти… и тогда они просто хотят заарканить себе нового высокого покровителя, а для этого попытаются вовлечь вас во все целиком, до пера на шляпе. Либо они знают — и тогда вы им нужны только мертвым. Причем обстоятельства смерти должны быть скандальными. Такими, чтобы эту смерть пытались замять, а не расследовать.

— Я подумал о втором. Может быть, я совершил ошибку… но мне кажется, что покровительства ищут не таким образом. Казалось до сих пор, и вряд ли эти синьоры пытались меня переубедить. Да и из меня вышел бы весьма негодный покровитель подобному делу… — Альфонсо слегка передергивается. Одежда не промокла, но отсырела, влажная ткань облепляет плечи, холодно… — И боюсь, что это очевидно. А я не хотел бы оказаться замешанным в каком-либо скандале.

Даже живым. Мертвым я оказаться тоже не имею ни малейшего желания. Как угодно — но не так. Не от рук подобной сволочи. Существует много достойных способов погибнуть, среди них есть более и менее приятные. А тот, что банда чернокнижников, кажется, назначила Альфонсо и мало-мальски приличным не назовешь, не говоря уж обо всем остальном. Нет, синьоры, взыскующие покровительства — я не желаю, простите.

Герцог Бисельи обводит взглядом комнату синьора Петруччи. По сравнению с привычными ему палаццо — приют аскета. Широкий стол у окна — простое дерево, уже потемневшее от времени. Основательная тяжелая вещь, именно она довлеет над всей обстановкой. Остальное не так и важно. Очень простое кресло с уже истершейся накидкой — хозяйское, рядом со столом. Книжные полки из струганной доски, такие, что и в доме землекопа встретишь, наверное, но там на них не книги ставят, а посуду и прочую утварь. Зато полок этих — почти целая стена… и на всех — рукописи, бумажные и на пергаменте, книги, дешевенькие печатные и старинные рукописные в украшенных уборах… Одно-единственное богатое кресло, в котором сейчас сидит Альфонсо, уютное, мягкое и глубокое — для гостей. Единственный подсвечник, но такой, что позавидуют и во дворце Его Святейшества: кованое серебро, сова. Греческая работа…

Ничего лишнего, только самое необходимое, но почему-то в комнате на редкость уютно. Дело не в обстановке, не в светлых стенах, не в запахе книг… скорее уж в том, что здесь не пахнет ни глупостью, ни завистью, ни злобой. Чисто и тепло, как в летнем лесу.

— Расскажите мне подробно, куда, когда, на какое время и как вас приглашали. Перечисляйте все. Как вы знаете, ко мне за советами обращаются не только законопослушные люди. Может быть, мне удастся свести то, что расскажете вы, с тем, что я уже знаю.

— Дом недалеко от Святой Сюзанны, тот, что с флюгерами в виде тритонов. Завтра… уже сегодня после заката. Мне не повезло встретиться с кардиналом Фарнезе, когда он шел к своим приятелям, он попросил составить ему компанию. Эти люди к Фарнезе отношения не имеют, они были кем-то приглашены. Ромская знать, — Альфонсо ловит себя на том, что по-прежнему чувствует себя чужаком и говорит как чужак. — Я знаю большинство из них в лицо и меньшую часть по именам. Тот, что меня приглашал — из семейства Савелли. Его спутник, как я понял, из семьи синьора Варано, из не слишком близкой родни. Сын двоюродного брата, как я помню. Его зовут Джорджо.

— Тихое место. И никто, известный мне, там не живет. Очень может быть, что дом сняли или купили только для занятий колдовством. Люди это не бедные. Что ж, мой друг, вы можете заболеть — по-настоящему заболеть, я помогу. Если вы будете валяться дома в лихорадке, никто не удивится тому, что вы не пришли. И не испугается. А вы тем временем поищете среди своих тех, кому можете доверять. И перевернете доску. Начать можно с предполагаемого гостеприимного хозяина. Я его знаю. Не все жестокие люди — трусы, но этот труслив. Заговорит он быстро — и можно будет пройти по цепочке. О Варано не беспокойтесь, они забудут ваше имя. Глава рода слишком многим мне обязан. У этого плана есть ровно один недостаток. Все нужно будет делать очень быстро и очень точно. В противном случае, игра привлечет внимание Его Святейшества — и тогда она для нас проиграна.

Проиграна начисто. Ибо любое расследование вытащит на свет подробности, смертоносные для них обоих.

Альфонсо проводит ладонями по лицу, откидывает со лба влажные волосы. Предложение синьора Бартоломео не из лучших. Это герцогу Бисельи уже приходило в голову — почти сразу, и хватило пары часов раздумий, чтобы отмести идею как негодную. Не так уж много у него в распоряжении людей, на которых можно положиться. Почти все, кому можно было бы довериться в подобном деле, либо остались дома, либо были отосланы из города после того случая. Да и Его Святейшество не хотел, чтобы зять привез с собой большую свиту. А для того, чтобы вытрясти из кого-то имена, понадобится допрашивать; еще понадобится убивать — много, многих. Тайно, быстро. Это можно сделать, нет ничего невыполнимого, хотя сложно и опасно, но дело не в том. Сунуть руку в мешок с крысами тоже опасно, но куда сильнее брезгливость. Слишком противно.

— Я могу поступить так… что еще я могу?

— А еще, — улыбается Бартоломео Петруччи, — вы можете пойти на встречу.

— Я принял приглашение, — соглашается Альфонсо, — и я туда пойду. Я не трус, синьор Петруччи. Но я и не баран, чтобы попросту идти на бойню. Что я могу сделать, оказавшись в этом доме?

— Очень много. Вы можете сделать очень много, если захотите, а вот ваши враги не поймут ничего. Видите ли, они совершают очень характерную ошибку, очень распространенную. Они отыскали то, что знают, в книгах — или услышали от людей, которые, в свою очередь, прочли это в книгах… и никогда ничего не проверяли сами. Не экспериментировали. Не изучали. Да как же в самом-то деле прикажете экспериментировать с Сатаной… — рассмеялся сиенец. — Тут нужно точно соблюдать ритуал, а иначе он придет и ам… съест вас с вашей душой вместе. Они дураки, мой друг. Трусливые, злобные невежественные дураки, которые зазря мучают и губят людей… Они превратили чудесное существо в орудие убийства и источник страха, и уже за одно это… Но неважно. Важно, что они не знают, с кем имеют дело. А я знаю. Потому что я пробовал. На себе. Нет там никакого черта. Там есть эфирное создание, очень могущественное, но совсем не злое. Вы слушайте, вам это нужно знать. — Синьор Бартоломео встал, закружил по комнате. — Оно, кажется, питается нашей болью. Или просто боль — достаточно сильное ощущение… может быть наслаждение на той же стадии тоже подойдет, указания на то есть, нужно будет попробовать… Оно питается ею, но само не причиняет. При прямом взаимодействии оно сводит с ума и убивает — ну, вы знаете — его природа совершенно несовместима с нашей. Человеческий разум не выдерживает, а туда, где нет разума, оно не может войти. Но взаимодействие на расстоянии возможно.

Альфонсо, слегка забывшись, скинул туфли и устроился в кресле с ногами, потом поймал себя на дурной детской привычке — и не стал спускать ноги вниз, обнял колено, опер на него подбородок. Хотел задать вопрос вслух, но не понадобилось. Синьору Петруччи хватило и отчетливого удивления на лице гостя.

— Да, — кивает сиенец, — я не догадываюсь, а знаю по опыту. Так вот. Совет прост. Он действует, я тому доказательством. Когда вас попытаются отдать ему, что бы с вами ни делали — не сопротивляйтесь. Ни силой, ни внутренне. Откройтесь. И все, что чувствуете — подарите. Добровольно, от себя. Вас не тронут. Представьте себе, что это собака, просто очень большая. На бегущего набросится, спокойного не коснется. Накормите ее. А потом наступит момент, когда вам станет… очень хорошо. Тепло, радостно, спокойно. Оно так благодарит. Вот тогда — попросите помочь. Тогда. Не раньше. Просто попросите.

— И я избавлюсь от них ото всех сразу? — Альфонсо уверен, что это так и есть. В последний год ему пришлось изучить немало трудов, касавшихся малефиков. Те, кто играют с огнем, частенько сгорают в нем, совершив ошибку… а вот остальным этот огонь, можно сказать, и не страшен.

Сатана или могучий дух… что бы это ни было, но само оно не нападает. Не подстерегает прохожего за углом, не разбойник все-таки. Нужно начать заигрывать с этой силой, открыться для нее. И тогда любая неточность может стоить жизни. Сила возьмет жертвователя как жертву.

— Да, друг мой, вы правы. Ото всех, кто будет намереваться причинить вам зло. А на случай слуг и охраны — все-таки возьмите с собой пару-тройку доверенных лиц. Или, может быть, вы примете мою помощь? Двое моих знакомых из Толедо будут рады посодействовать вам, а их благодарность не слишком требовательна. Я пошел бы с вами — но я знаю этих людей, а они знают меня.

— Я, пожалуй, соглашусь. — Отлучка на одну ночь, никто не удивится, даже Лукреция. Ну, отправился приятно провести время, ну вернулся… допустим, не вполне целым, но все же на своих ногах. Разбойники напали — как ни досадно, но не всех вывели принятые Его Святейшеством меры…

Супруга, конечно, огорчится и испугается. Очень. Лукреция — храбрая и сильная, но все же она женщина, и когда дело доходит до драки, не может относиться к ранам с мужским равнодушием. Но лучше причинить ей это огорчение, чем втягивать в это дело любого из своей свиты. Намного лучше. И потом уж он не будет никуда ездить в одиночку — урок, мол, пошел впрок…

— Скажите, а молиться при этом… можно?

Синьор Бартоломео останавливается, смотрит удивленно.

— Да когда же это мешало? Вот на то, что надежно поможет, рассчитывать нельзя — опасность-то угрожает телу, а не душе. Как при кораблекрушении. Предать же вашу душу сатане не способен никто — кроме вас самого. Но конечно же, повредить молитва не может.

Альфонсо кивает. Это понятно, это имеет смысл.

— И главное… — серьезно сказал синьор Бартоломео. — Главное, о чем я должен вас предупредить. Я не дал бы вам этого совета, если бы не был уверен, что у вас все получится. Вы — человек храбрый, стойкий, а главное — добрый. Вы продержитесь до ответа… а после него там уже невозможно бояться и злиться. Но… потом вам может захотеться повторить это ощущение. Так вот. Не делайте этого. Никогда. Даже к гашишу не привыкают так быстро. Это не дьявол, но это существо не умеет с нами обращаться. Вы убьете себя вернее, чем если наденете себе веревку на шею.

— Благодарю вас и за этот совет, — кивает Альфонсо, потом слегка улыбается. — Но я все-таки предпочитаю иные удовольствия…

— Хорошо, — отвечает синьор Бартоломео, — что мы с вами оба счастливо женаты.

Наверное, он имеет в виду науку. А может быть, и еще что-нибудь.

Ошибиться порой куда приятнее, чем оказаться правым. Альфонсо поймал случайный недолгий взгляд — человек из семьи Варано смотрел на него как на сахарную голову, только что не облизывался, — и сделал несколько предположений. Ни в одном не ошибся. Все то, что сначала самому казалось выдумками, шепотком мнительности и необоснованными предчувствиями, оказалось правдой.

Вполне безобидный поздний ужин в компании ромской молодежи — избранном кругу в девять человек, не считая герцога Бисельи, — продолжился куда менее безобидно. Вино, игра в кости, затеянное состязание с метанием кинжалов в доски и предметы обстановки, веселые песни и сплетни — все это только поначалу. Альфонсо ел и пил, шутил напропалую и даже сорвал аплодисменты, засадив кинжал ровно в намеченную щель между шпалерами… вот только ему оружие никто не вернул. Пара минут болтовни — ощущение сужающегося круга — и очень ловко вывернутая рука, толчок в спину…

Он не сопротивлялся даже для виду; потом, когда компания насторожилась, сообразил, что нужно было драться, негодовать, угрожать… так было бы естественнее. Не настолько Альфонсо был пьян, чтобы безропотно терпеть подобное обращение. Но все-таки ему связали руки и уже после этого сволокли в подвал.

Почти не пьяные, но возбужденные и румяные оттого лица, резкие движения в полутьме, пляска пламени на факелах, странный запах — не то благовония, не то пряности… К тяжелому стулу привязывали уже не веревками — ремнями. Привычно.

Подвал пропах страхом, болью, отчаянием. Застарелыми и свежими вперемешку. Кажется, здесь недавно уже убивали кого-то. Но кровью… нет, кровью не пахло, разве что чуть-чуть. Страхом, смертным, вышибающим пот — да, и даже слишком сильно. Надо понимать, жертвы малефиков умирали не от удара клинка…

«Просто очень большая собака», — напомнил себе Альфонсо. Но пока что вокруг только люди.

Зеркала перед ним. Не одно — три. То, что в центре — самое большое, кажется, венецианское, в золоченой раме на львиных лапах. Дорогое, хорошее, почти в рост человека — и даже сейчас, в полутьме, при свете факелов видно — ни пузырей, ни неровностей, ни поплывшей амальгамы. Одно в центре и два с боков, под углом. Тут уже все должно быть понятно даже слепому. Но изображать страх не стоит. Можно ведь и самому испугаться, а это опасно. Лучше по-другому. В конце концов, он неаполитанец. И при дворе дяди Ферранте мог наглядеться всякого, да и нагляделся, честно говоря. Альфонсо откинул голову на спинку стула.

— Господа, — позвал он в темноту. — Две странных смерти в одной семье за такой короткий срок — это много. Вас начнут искать и найдут. Единственное, чего вы добьетесь — того, что до вас доберутся тихо. Но для вас это даже хуже.

Ответом было не молчание — выдох, шелест ткани, почти неслышный шепот. За спиной кто-то обменялся с другим парой жестов, пришел к решению. Ответом было то, что ничего не изменилось. Значит, все решено еще давно, последствия обдуманы и проговорены, и признаны или терпимыми, или подходящими. Пожалуй, дело не только в Хуане; а, может быть, и вовсе не в нем. Кому-то поперек горла встала семья Корво, что совершенно неудивительно, удивительно лишь, что методы выбраны именно такие. Кто-то хочет натравить на Его Святейшество Трибунал, с которым понтифик и так не в лучших отношениях? Что-то посложнее? Но старший из сыновей Александра в Аурелии, а младший отправлен в Толедо, до обоих не доберешься, вот и решили втянуть зятя, так, что ли, получается?

Странная история. И, наверное, опасная… но сейчас об этом не думается. Нужно дождаться своей минуты и высказать просьбу. Разбираться с этим клубком можно потом и не здесь… Какое все-таки счастье, что Лукреция, при всей ее учености, совершенно не интересуется сверхъестественным.

Что-то поют, что-то говорят, что-то жгут… Синьор Бартоломео над этими вещами смеется. Говорит, что нынешние колдуны не отличают действительно необходимого от всяких шарлатанских штучек, призванных заморочить голову честной публике. И слепо повторяют все вперемешку. Рассказывал, что ромеи и вовсе никаких обрядов не проводили, а просто писали слова на свинцовой дощечке. Этот смех — одна из тех вещей, из-за которых ему веришь, веришь полностью. Так купец, побывавший в Африке, смеется над историями о пигмеях и журавлях, и объясняет, что пигмеи-то на свете есть, только ростом они с крупного ребенка и на куропатках не летают…

Потом — внезапно, без предупреждения — хлестнуло болью. По щеке.

Его не собирались отпускать, его с самого начала решили убить — иначе не ударили бы по лицу; прекрасно представляли себе, что он не простит, пока будет жив. А сейчас, с руками, связанными за спиной, не сможет ничего сделать и будет чувствовать себя вдвойне оскорбленным. Веселое начало.

Все, что Альфонсо испытывал, все, что ему полагалось бы испытать, словно перетекло в чашу, видимую ему одному, стоящую на коленях. Страх, гнев, оскорбленное достоинство, жажда мести — снаружи, ждет своего часа… а в душе пусто.

Кровь стекает по рассеченной щеке, рана пока еще не саднит. Теплая струйка сбегает за ворот рубахи. Обидно будет, если останется шрам — но это невеликая цена за избавление от господ малефиков. Альфонсо молчал; не гордо стиснув зубы, не назло мучителям. Просто все — и кровь, и чувства, собиралось снаружи и совершенно не мешало ждать. Не вскипало внутри.

Били… не очень сильно, наверное. Когда играли в мяч, ему доставалось и хуже. Но тут, кажется, важны еще беспомощность, ужас перед неизбежным, злость, которую можно выплеснуть только криком… не будет вам этого. Не для вас копится. Для большой собаки, для второго — после самого Альфонсо — живого существа в этом деле. Все остальные — и не люди, и уже мертвы.

Холод у шеи, трещит ткань — боль, острая, тоже поверхностная, задели… белое перед глазами. Ерунда, глупости. Горячий воск. Не понял сразу. Где же ты, собачка… приходи, возьми. Тут много. Тебе не жалко, ты тут ни при чем, ты не виновата, что у нас по Вечному Городу всякая сволочь неживая ходит. Ему казалось, что он видит эту собаку — здоровенную, остроухую, с хорошей примесью волчей крови… таких ценят пастухи, на них можно просто оставить стадо. Наверное — белое — так и было. Оставил хозяин, потом погиб или забыл. А пес одичал и его прикормили… другие.

Альфонсо совсем не удивился, увидев прямо перед собой в зеркале два желтых глаза.

Ему молча, деловито и очень старательно, как и положено взрослому волкодаву, вылизали лицо. Теплым, мягким, слишком сухим для собаки языком. Очень тщательно. До капли, до крошки собирая все, что ей и было предназначено с самого начала.

Только теперь он понял, от чего предостерегал синьор Петруччи. Все, что Альфонсо до сих пор себе выдумывал, было ни при чем. Счастливо женат, да, конечно. Но жена — это жена, любимая женщина… шаги, голос, смех, прикосновение пряди к щеке, жаркое дыхание. А собака — это собака… и как же без нее?..

Тепло, как в летней озерной воде, прокаленной солнцем до полной прозрачности. Легко, словно заплыл на середину того озера, раскинул руки и то ли плывешь, то ли паришь высоко над озерным дном. И очень хорошо. Потому что теплая морда тычется в лицо мокрым носом…

…он понял, как далеко зашел, лишь уловив не свое желание о чем-то сказать, а ее вопрос. Безмолвный, беззвучный, но очень отчетливый.

— Они меня обидели… — без слов сказал Альфонсо. — Возьми их.

Он знал, о чем попросил. Он видел, на что способны такие звери. Темнота вокруг влажно хрустнула, будто у всех этих неживых в комнате была только одна шея. Хруст, задыхающийся всхлип. Мокрый нос тычется уже не в лицо, в руку… в освободившуюся руку.

Факелы горят почти ровно, воздух не двигается, его некому двигать. Факелы горят почти ровно — и отражаются в трех зеркалах. Пламя дробится и дрожит. Гостья ушла. Какое-то время будет тепло просто от мысли, что у него ненадолго, но была собака. Потом станет пусто. Она очень быстро ушла… почти сбежала. Тоже понимает, наверное, что нельзя, вредно.

Подвальную комнату осматривать не хотелось. Как мог бы описать это какой-нибудь зануда-нотариус, «смерть постигла всех на месте». Будто бы в подвал залетела шаровая молния… когда-то Альфонсо видел, как она убила сразу четверых. Тут — больше… нет, не девять. Семь. Где еще двое? Поджидают снаружи? А от чего именно умерли эти, валяющиеся вповалку, словно разом заснувшие? Чтобы понять, нужно подходить и переворачивать тела.

Никакого желания нет. Слишком противно. Пусть нотариусы и описывают, пусть городская стража ломает голову, от чего умерли. Альфонсо с удовольствием выслушает предположения, догадки и домыслы. А в насильственной смерти этой компании его не смогут обвинить, даже если кто-то каким-то чудом сумел заметить герцога Бисельи, входящего в дом. Не гневным взглядом же герцог убил семерых? А если взглядом — так, значит, было на что разгневаться, а виновные умерли от непереносимого стыда… сами виноваты. Смилуйся над ними, Господи, они в том нуждаются.

Сил было — на двоих хватит, все полученные побои, ушибы и ссадины молчали, а, может, и вовсе исчезли… но где парочка? Ждут за дверью?

Значит, прикасаться все же придется. Нет. Повезло. Один кинжал — видно тот, которым его одежду резали — просто лежит на столе. Вот его и взять. Он теперь мой по праву.

Ключ в замке, внутри. Щелкнет? Заскрипит? Нет. Замок смазан и петли смазаны — не нужен им шум.

А мне не нужен кинжал. За дверью только один — и он тоже мертв.

Похоже, что два благородных, но бедных толедских дона совершенно напрасно потратили нынешний вечер; нет, плату-то они получат в любом случае, но противников в доме, наверное, не осталось. Темно и глухо. Свечи наверху догорели полностью — это сколько же внизу пели и бубнили? Темнота и тишина — предрассветные, значит, долго, очень долго. Больше половины ночи. Странно, даже связанные руки не затекли.

Теперь нужно позвать спутников, которые должны поджидать у низкого окна… свистом… но свиста не получается. Забавно: губы разбиты так, что не сжимаются, но при этом вовсе не болят.

Это она молодец. А я дурак, у меня же ключ есть. А у ключа внизу — дырочка. Значит, будет свист, всем на зависть. Санча когда-то научила. И за что их тогда с сестрой заперли-то… все равно не вспоминается. О, вот и ответный… Пожалуй, сразу домой возвращаться не стоит. Избить могли и разбойники, а вот воск и все прочее… но синьор Бартоломео наверняка не спит. И рассказ ему понравится. И спасибо сказать нужно. За все. И спросить, как он живет без собаки.