Ох сколько таких страшных ночей осталось у него в прошлом!
Он лежал в отвратительном душном бараке после тяжелого рабочего дня; соседи по комнате храпели, ругались и стонали во сне, а он не мог заснуть, все думал, думал, вспоминал…
К югу от городка, возле которого они строили американский военный аэродром, тянулась бесконечно жаркая и пыльная африканская пустыня, а он вспоминал Россию, вспоминал ее ласковую и добрую землю, вспоминал родные поля и перелески и не верил, тосковал и не верил, что когда-нибудь вновь очутится на родине…
Там, в России, у него были имя, отчество и фамилия, там его звали Павлом Тихоновичем Анохиным, а здесь он был существом без имени и лица, изгоем, каторжником, рабом — рабочим строительного отряда М-19 № 482/24.
Да, человек номер четыреста восемьдесят два дробь двадцать четыре… Именно «дробь»!
Родился Анохин в Бобруйске в 1925 году, там прошли его детство и юность. Отец работал в магазине продавцом; семья жила бы в достатке, если бы не пристрастие отца к выпивке. У сына сложилось впечатление, что доходы отца были не совсем чистые, но, как говорится, не пойман — не вор. Мать то ревновала отца, то требовала от него денег. На детей ни мать, ни отец не обращали особого внимания. Павел был предоставлен самому себе. Он шлялся со своими приятелями где хотел, курил с десяти лет, с пятнадцати начал выпивать. Ничего он не ценил, ничего ему не было дорого: ни родители, ни школа, ни Бобруйск. Началась война. Отца призвали в армию. Спустя пятнадцать лет, по возвращении в Россию, Павел узнал, что отец погиб на фронте. Если за ним и были какие-нибудь грешки, он искупил их своей смертью. Бобруйск заняли немцы. В 1942 году Павла вместе с другими подростками и юношами угнали в Германию. Мать во время владычества немцев умерла от голода. Об этом Павел тоже узнал позже. В Германии Павла отдали в батраки помещику Меллендорфу. Это было форменное рабство. Русские батраки заменяли Меллендорфу и рабочий скот, и даже тракторы, для которых не хватало горючего. Труд от зари до зари, а взамен побои и ржаной кофе с печеной брюквой.
Летом 1945 года Павел бежал на запад. В поисках работы он переходил из города в город. Спустя год, измученный бродяжничеством и недоеданием, он завербовался в качестве строительного рабочего в Марокко.
Затем — пять лет в Африке, пять лет в душных и грязных бараках, пять лет бесправного, унизительного существования!
Строительный отряд М-19, в который был зачислен рабочий № 482/24, расквартировали в городе Маракеше. В Мюнхене Анохину дали прочесть несколько книг, где описывался этот самый Маракеш. Он прочел эти колониальные романы, и его потянуло в Африку. Финиковые пальмы, суровые бедуины, роскошные женщины… Отвратительный город, в котором нет никого, кроме голодных, злых и жуликоватых ремесленников. Не считая, конечно, американских офицеров, которые обращались с завербованными рабочими хуже, чем с военнопленными. Хуже, чем с собаками! Сколько раз вспоминал Анохин милый Бобруйск! Да этот клятый Маракеш в подметки не годится Бобруйску!
И всегда один, один, наедине со своей тоской и бесприютностью!
В 1951 году среди рабочих появились русские матерые эмигранты. Они ходили по баракам, знакомились с людьми, приглядывались, расспрашивали, выпытывали. Всем хотелось жрать, одеться, вырваться из этого африканского ада. Некоторым — нет, далеко не всем, — тем, кто был посмышленее, помоложе, поздоровее, предлагали ехать в Западную Германию учиться. Чему? Если бы они знали чему!
Павел Анохин тоже попал во Франкфурт-на-Майне и очутился в «Институте изучения СССР».
Боже, что это был за институт! По утрам там читались лекции о России, о Советском Союзе, обо всем том, что было оставлено и никогда не могло вернуться. «Лекторы» наперебой доказывали, что никогда и ничего хорошего в России не было и нет: тупой народ, грязная страна, вечное недовольство. А по вечерам «лекторы» играли со «студентами» в карты, поили их водкой и раздавали талоны для посещения публичных домов…
Тех, кто не спился, лучших «воспитанников» института, через несколько месяцев перевели в специальную разведывательную школу, которой руководили американские офицеры. Большинство из них скрывали свои настоящие фамилии, «лекторов» и «учителей» знали только по кличкам, как собак: Джон, Джим, Макс, Бобби, Тонни…
Впрочем, Анохину тоже дали кличку, в списках школы он значился под именем Поль.
Самыми страшными людьми в разведывательной школе были некоторые русские эмигранты. Люди, у которых не осталось ничего святого. Волки в человечьем обличье. Среди них был некий Затолович. При немцах он работал в гестаповской разведке в Могилеве. Числился он переводчиком, но ни один мало-мальски серьезный допрос не проходил без его участия. Он сам рассказывал, как загонял людям иголки под ногти, как срывал ногти, как лил им на раны соляную кислоту. Он рассказывал об этом с улыбочкой, хвастаясь умением развязывать своим жертвам языки. Или Жадов, мелкий помещичек из-под Армавира. Собственно говоря, сам он помещиком не был, помещиком был его отец. Но Жадов считал себя ограбленным революцией и не мог этого простить. Высокий, худой, черноволосый, похожий на черкеса, он любил иногда нарядиться в бурку и ходить, сверкая глазами. Он считался в школе специалистом по оружию и стрельбе. Однажды во время войны, приехав с карательным отрядом в какую-то деревню, он разрешил всем женщинам и детям уйти в лес. А когда те отошли на приличное расстояние, собственноручно перестрелял их всех. По крайней мере, так он рассказывал. Он называл себя первым русским снайпером. Еще до конца войны он очутился в американской зоне Германии. Советский военный трибунал в Киеве заочно приговорил Жадова за все его зверства к повешению, но он только смеялся над этим. «Я еще вернусь в Киев и лично перепорю своих судей!» — бахвалился он. Такие, как Жадов или Затолович, ни перед чем не могли остановиться.
Затолович и Жадов пользовались особым доверием у начальства. В их ненависти к Советскому Союзу нельзя было сомневаться. Их побаивались даже некоторые американцы. Стоило какому-нибудь русскому выразить желание уйти из разведывательной школы, как Жадов приглашал его «прогуляться» — «в ресторан», как выражался Жадов, — и больше уже с этим человеком никто не встречался.
В школе обучали убивать, клеветать, изготовлять фальшивые документы, писать симпатическими чернилами, играть на гармошках, которые на самом деле были радиоприемниками, пользоваться фотоаппаратами, сделанными в виде часов, — всему тому, чем напичканы низкопробные детективные романы.
И, наконец, пришел день расплаты за американское хлебосольство. Анохину и его товарищам по школе сказали, что их перебросят в Советский Союз. Там они должны будут собирать сведения о военных аэродромах, выявлять радарные установки, находить недовольных, вербовать людей для борьбы с советской властью и организовывать подрывные группы…
Анохин получил готовый шпионский набор: комплект фальшивых документов, бесшумные пистолеты, ампулы с ядом, портативную радиостанцию, фотоаппарат и добрую пачку настоящих советских денег.
Кому какое дело до того, что делается на воздушной базе одного государства, расположенной на территории другого?
Анохина на самолете доставили, выражаясь образно, к подножию Парфенона, под сень оливковых рощ. На самом деле Парфенона он не увидел даже издали, а что касается рощ, ему не пришлось попробовать ни одной оливки: в Греции его накормили консервированной американской колбасой и напоили кофе с галетами, а для смелости поднесли стакан дешевого греческого коньяку.
Вечером после трапезы его пригласили к какому-то американскому майору.
Они разговаривали в крохотной комнате с голыми стенами, похожей на тюремную камеру, с маленьким круглым окном вроде иллюминатора, зарешеченным металлическими прутьями.
— Желаю вам успеха, — сказал майор на хорошем русском языке. — Каждый месяц мы будем перечислять на ваш текущий счет двести долларов. Когда вы вернетесь, вы сможете жить где угодно и как угодно. Но запомните и другое. Если вы вздумаете бездельничать или, боже упаси, нас предать, вы погибнете. Прежде всего вас расстреляют сами большевики. Ну а если они этого не сделают, сделаем это мы. От нас вам не уйти. Мы имеем своих людей во всех уголках земного шара. Достаточно нам приговорить вас к смерти, как не пройдет недели…
Майор неожиданно захохотал.
— Впрочем, зачем я это говорю? — прервал он самого себя. — Ты хороший парень, и ты любишь свободу. Действуй, наблюдай, доноси, в случае надобности убивай, и тебе будет обеспечено наилучшее существование… А если попадешься в руки к этим бесчеловечным большевикам, убей себя, ампулы с ядом вшиты в твой воротник.
Майор похлопал его по плечу.
— Тебя обучали радиосвязи? — спросил он. — Умеешь работать на коротких волнах?
— Экзамен я сдал, — ответил Анохин. — Как будто умею.
— Я тебе дам волну и позывные, — сказал майор. — Запомни: Москва, Курская дорога, станция Льговская, деревня Тучкове Между станцией и деревней лес. Найдешь укромное место и будешь вызывать штаб. Штаб русских повстанцев. Каждую пятницу от пяти до семи. Понятно?
— Понятно, — послушно сказал Анохин.
— Тобой будет руководить штаб русских повстанцев, готовых к выступлению, когда для этого придет время, — объяснил майор. — От этого штаба ты будешь получать задания. Там ты получишь и явки в Москве. Понятно?
— Понятно.
— «Любимый город может спать спокойно», — хриплым дискантом и безбожно фальшивя, неожиданно пропел майор.
Он пытливо взглянул на Анохина.
— Понятно?
— Нет, — сказал Анохин.
Майор засмеялся.
— Первые два слова — позывные, ты будешь передавать их на указанной волне. А окончание фразы — отзыв… Если кто и перехватит их, ни о чем не догадается.
— Понятно.
— Затем я могу пожелать тебе спокойного пути, — сказал майор и даже пожал ему руку. — Иди, голубчик, иди, — сказал он. — Время — деньги. Иди и освобождай свою родину. Мы тебя не забудем.
Все было предельно ясно: иди и освобождай свою родину, а мы тебе будем платить за это двести долларов в месяц.
Особенно противно прозвучало слово «голубчик». Оно было сказано очень правильно, четко, по-военному. Должно быть, этот майор очень старательно изучал русский язык и знал слова, какими следовало поощрять тех русских парней, которые соглашались за умеренное вознаграждение рисковать своей жизнью и освобождать Россию для американцев.
Не успел он выйти от майора, как его повели к самолету. Черное небо, черное поле, черные тени незнакомых людей… Он не успел даже как следует рассмотреть самолет. Заметил только, что он был без опознавательных знаков.
— Быстро, быстро! — сказал ему кто-то из темноты. — Пилот должен к утру вернуться.
Анохин поднялся в самолет. В кабине самолета находился незнакомый человек в штатской одежде, с узким лицом и прищуренными глазами. Он приблизился к Анохину.
— Как вас зовут? — строго спросил он.
Анохин не знал, каким именем ему надо назваться: своим настоящим или кличкой, под которой он числился в списках школы.
— Поль, — ответил он наугад.
— Отлично! — сказал незнакомец. — А меня зовут Ральф. Будем знакомы.
Он пожал Анохину руку и указал на кресло.
— Садитесь!
Около кресла лежал аккуратно сложенный парашют и стоял чемодан со всем его шпионским снаряжением. Анохин сел.
Незнакомец выглянул наружу, что-то сказал и захлопнул дверцу кабины. Потом он вернулся и сел напротив Анохина.
Зарокотал мотор, и почти одновременно в кабине самолета погас свет.
— Можно немножко спать, — сказал незнакомец в темноте. — Я вас буду разбуживать над Россией.
Но спать Анохин не мог. Как майор его ни подбадривал, ему сейчас не так уж хотелось на родину… Но выхода у него не было.
То, что оставалось позади, не вызывало у Анохина никаких сожалений. Аккуратные и чересчур прилизанные немецкие городки. Шумные и слишком безалаберные французские городки. Раскаленные и насквозь пропыленные африканские городки. И лагеря, лагеря, лагеря. Для беженцев. Для военнопленных. Для волонтеров. Для мобилизованных. Для безработных. Для рабочих. Для перемещенных лиц…
Вокруг него была ночь; он плыл в ночи, и у него было такое ощущение, что в течение всех этих двенадцати лет тянулась одна бесконечная ночь.
Он не знал, что ждет его впереди, и боялся, смертельно боялся того, что ждет его впереди, и нисколько не меньше ненавидел то, что тонуло позади него в этом страшном и пустынном ночном небе.
Было темно, очень темно. Мотор гудел ровно и монотонно. Самолет плыл в ночном небе, как большая черная птица.