На лоскутке бумаги бледно-голубоватого цвета было написано: «В народную милицию. Сообщаю! На нашей фабрике некоторые несознательные, а если сказать прямо — контрреволюционные элементы агитируют не работать. У тех же, кто не поддается на злобную агитацию, ломаются станки и другое оборудование, и никто его не ремонтирует. Нам, рабочим, на такие дела смотреть больно, потому, как говорил товарищ Ленин, это наше теперь, то есть народное, достояние…»

— Вы что-нибудь поняли? — спросил начальник милиции Сергей Прохорович Прохоровский у своего заместителя Кузнецова.

— Что ж тут понимать? Фабрикант Лузгин дезорганизует производство. Саботаж, одним словом.

— Это мне растолковывать не надо. Я имею в виду другое: может быть, автор вводит нас в заблуждение?

— Это нетрудно проверить, — сказал Кузнецов. — Мне бы хотелось предостеречь вас от излишней подозрительности: нам работать с народом и для народа, а это пишет рабочий человек…

— Рабочие тоже разные бывают, — перебил начальник милиции. — Я, когда трудился на фабрике, всяких повидал… н-да… А вот замечание меня удивило: не ваша ли большевистская партия постоянно и настойчиво твердит о бдительности?

— Да, наша партия учит бдительности. Но мы не отождествляем бдительность и подозрительность.

— Возможно, — сухо ответил Прохоровский. — Однако автор этого письмеца имеет намерение подорвать у нас доверие к промышленникам, которые трудятся на оборону государства от его извечных врагов.

Прохоровский не желал осложнять отношений с Кузнецовым с первых дней совместной работы. Мелькнула мысль объяснить этому немолодому седеющему человеку, что за те несколько труднейших месяцев работы начальником милиции он ничем не запятнал себя, хотя и догадывается, зачем к нему, человеку, не принадлежащему ни к какой партии, Совет направил большевика. Но Сергей Прохорович сдержался и, чтобы прервать неприятно затянувшуюся паузу, проговорил чуть глуховато:

— Я думаю, расхождения в наших взглядах не должны идти во вред делу.

— Не должны, — согласился Кузнецов и поднялся. — Хватит на сегодня. Пошли, полночь скоро…

Они спустились на первый этаж по выскобленным до блеска сотнями ног ступеням и вышли на улицу. Было свежо и тихо. Дома, деревья, заборы в мягком лунном свете стояли, словно к чему-то прислушиваясь.

— Люблю эту пору, — вздохнул Николай Дмитриевич, — раскрепощает душу. Смотришь в небо и, кажется, плывешь невесомый…

— А для меня ночь — просто ночь, никаких эмоций.

Несколько минут шли молча.

— Ладно, — тряхнул головой Кузнецов, словно отгоняя ненужные мысли. — Что будем делать с письмом?

Свернули на Большую Всехсвятскую улицу, короткую и узкую, названную Большой по явному недоразумению.

— По всей вероятности… — начал Прохоровский и не договорил, насторожился: навстречу с другого конца улицы шли трое.

Увидев Кузнецова и Прохоровского, они остановились, о чем-то посовещались, потом неожиданно быстро скрылись в ближайшем переулке.

Прохоровский, не проронив ни слова, бросился за ними. Николай Дмитриевич догнал его у поворота и выдохнул:

— Что вы хотите делать?

— Еще не знаю, но не упускать же их, не выяснив, куда идут в такой час, — остановился Сергей Прохорович. — Давайте так: пойдем по обе стороны переулка, а в конце, если их не обнаружим, вы свернете влево, а я вправо. Оружие при вас? Если что, стреляйте без предупреждения.

Прячась за заборы и бревенчатые сараи, торцами выходящие на дорогу, они добрались до крайних домов и вышли на соседнюю улицу. Никого не было. Разошлись, как договорились.

Прохоровский исчез сразу. Несколько минут стояла тишина, потом ее нарушил короткий, словно бы робкий вскрик.

Кузнецова вдруг охватило страшное возбуждение. Он проверил револьвер и рванулся на крик. Пробежал метров сто, остановился, прислушиваясь. Ни звука, ни шороха.

«Наверное, показалось», — решил Николай Дмитриевич, повернул назад и… лицом к лицу столкнулся с человеком в военной форме. «Откуда?.. Ведь только что…» Это было последнее, о чем успел в тот момент подумать Кузнецов…