Наука любви (сборник)

Овидий

Метаморфозы

 

 

Вступление

Ныне хочу рассказать про тела, превращенные в формы Новые. Боги, – ведь вы превращения эти вершили, — Дайте же замыслу ход и мою от начала вселенной До наступивших времен непрерывную песнь доведите.

 

Аполлон и Дафна

Первая Феба любовь – Пенеева Дафна; послал же Деву не случай слепой, а гнев Купидона жестокий. Как-то Делиец, тогда над змеем победою гордый, Видел, как мальчик свой лук, тетиву натянув, выгибает. «Что тебе, резвый шалун, с могучим оружием делать? — Молвил. – Нашим плечам пристала подобная ноша, Ибо мы можем врага уверенно ранить и зверя; Гибельным брюхом своим недавно давившего столько Места тысячью стрел уложили мы тело Пифона. Будь же доволен и тем, что какие-то нежные страсти Могут твой факел разжечь; не присваивай подвигов наших!» Сын же Венерин ему: «Пусть лук твой все поражает, Мой же тебя да пронзит! Насколько тебе уступают Твари, настолько меня ты все-таки славою ниже». Молвил и, взмахом крыла скользнув по воздуху, быстрый, Остановился, слетев, на тенистой твердыне Парнаса. Две он пернатых достал из стрелоносящего тула, Разных: одна прогоняет любовь, другая внушает. Та, что внушает, с крючком, – сверкает концом она острым; Та, что гонит, – тупа, и свинец у нее под тростинкой. Эту он в нимфу вонзил, в Пенееву дочь; а другою, Ранив до мозга костей, уязвил Аполлона, и тотчас Он полюбил, а она избегает возлюбленной зваться. Сумраку рада лесов, она веселится добыче, Взятой с убитых зверей, соревнуясь с безбрачною Фебой. Схвачены были тесьмой волос ее вольные пряди. Все домогались ее, – домоганья ей были противны: И не терпя и не зная мужчин, все бродит по рощам: Что Гименей, что любовь, что замужество – нет ей заботы. Часто отец говорил: «Ты, дочь, задолжала мне зятя!» Часто отец говорил: «Ты внуков мне, дочь, задолжала!» Но, что ни раз, у нее, ненавистницы факелов брачных, Алая краска стыда заливала лицо молодое. Ласково шею отца руками она обнимала. «Ты мне дозволь навсегда, – говорила, – бесценный родитель, Девственной быть: эту просьбу отец ведь исполнил Диане». И покорился отец. Но краса твоя сбыться желаньям Не позволяет твоим; противится девству наружность. Феб полюбил, в брак хочет вступить с увиденной девой. Хочет и полон надежд; но своим же вещаньем обманут. Так, колосьев лишась, возгорается легкое жниво Или пылает плетень от факела, если прохожий Слишком приблизит его иль под самое утро забудет, — Так обратился и бог весь в пламя, грудь полыхает, Полон надежд, любовь он питает бесплодную в сердце. Смотрит: вдоль шеи висят, неубраны, волосы. «Что же, — Молвит, – коль их причесать?» Он видит: огнями сверкают Очи – подобие звезд; он рот ее видит, которым Налюбоваться нельзя; превозносит и пальцы и руки, Пясти, и выше локтей, и полунагие предплечья, Думает: «Лучше еще, что сокрыто!» Легкого ветра Мчится быстрее она, любви не внимает призыву. «Нимфа, молю, Пенеида, постой, не враг за тобою! Нимфа, постой! Так лань ото льва и овечка от волка, Голуби так, крылом трепеща, от орла убегают, Все – от врага. А меня любовь побуждает к погоне. Горе! Упасть берегись; не для ран сотворенные стопы Да не узнают шипов, да не стану я боли причиной! Место, которым спешишь, неровно; беги, умоляю, Тише, свой бег задержи, и тише преследовать буду! Все ж, полюбилась кому, спроси; я не житель нагорный, Я не пастух; я коров и овец не пасу, огрубелый. Нет, ты не знаешь сама, горделивая, нет, ты не знаешь, Прочь от кого ты бежишь, – оттого и бежишь! – мне Дельфийский Край, Тенед, и Клар, и дворец Патарейский покорны. Сам мне Юпитер отец. Чрез меня приоткрыто, что было, Есть и сбудется; мной согласуются песни и струны. Правда, метка стрела у меня, однако другая Метче, которая грудь пустую поранила ныне. Я врачеванье открыл; целителем я именуюсь В мире, и всех на земле мне трав покорствуют свойства. Только увы мне! – любви никакая трава не излечит, И господину не впрок, хоть впрок всем прочим, искусство». Больше хотел он сказать, но, полная страха, Пенейя Мчится бегом от него и его неоконченной речи. Снова была хороша! Обнажил ее прелести ветер, Сзади одежды ее дуновением встречным трепались, Воздух игривый назад, разметав, откидывал кудри. Бег удвоял красоту. И юноше-богу несносно Нежные речи терять: любовью движим самою, Шагу прибавил и вот по пятам преследует деву. Так на пустынных полях собака галльская зайца Видит: ей ноги – залог добычи, ему же – спасенья. Вот уж почти нагнала, вот-вот уж надеется в зубы Взять и в заячий след впилась протянутой мордой. Он же в сомнении сам, не схвачен ли, но из-под самых Песьих укусов бежит, от едва не коснувшейся пасти. Так же дева и бог, – тот страстью, та страхом гонимы. Все же преследователь, крылами любви подвигаем, В беге быстрей; отдохнуть не хочет, он к шее беглянки Чуть не приник и уже в разметенные волосы дышит. Силы лишившись, она побледнела, ее победило Быстрое бегство; и так, посмотрев на воды Пенея, Молвит: «Отец, помоги! Коль могущество есть у потоков, Лик мой, молю, измени, уничтожь мой погибельный образ!» Только скончала мольбу, – цепенеют тягостно члены, Нежная девичья грудь корой окружается тонкой, Волосы – в зелень листвы превращаются, руки же – в ветви; Резвая раньше нога становится медленным корнем, Скрыто листвою лицо, – красота лишь одна остается. Фебу мила и такой, он, к стволу прикасаясь рукою, Чувствует: все еще грудь под свежей корою трепещет. Ветви, как тело, обняв, целует он дерево нежно, Но поцелуев его избегает и дерево даже. Бог – ей: «Если моею супругою стать ты не можешь, Деревом станешь моим, – говорит, – принадлежностью будешь Вечно, лавр, моих ты волос, и кифары и тула. Будешь латинских вождей украшеньем, лишь радостный голос Грянет триумф и узрит Капитолий процессии празднеств, Августов дом ты будешь беречь, ты стражем вернейшим Будешь стоять у сеней, тот дуб, что внутри, охраняя. И как моей головы вечно юн нестриженый волос, Так же носи на себе свои вечнозеленые листья». Кончил Пеан. И свои сотворенные только что ветви, Богу покорствуя, лавр склонил, как будто кивая.

 

Арахна

К повествованьям таким Тритония слух преклонила, Песни сестер Аонид одобряла и гнев справедливый. «Мало хвалить, – подумалось ей, – и нас да похвалят! Без наказанья презреть не позволим божественность нашу». В мысли пришла ей судьба меонийки Арахны. Богиня Слышала, что уступить ей славы в прядильном искусстве Та не хотела. Была ж знаменита не местом, не родом — Только искусством своим. Родитель ее колофонец Идмон напитывал шерсть фокейской пурпурною краской. Мать же ее умерла, – а была из простого народа, Ровня отцу ее. Дочь, однако, по градам лидийским Славное имя себе прилежаньем стяжала, хоть тоже, В доме ничтожном родясь, обитала в ничтожных Гипепах. Чтобы самим увидать ее труд удивительный, часто Нимфы сходилися к ней из родных виноградников Тмола, Нимфы сходилися к ней от волн Пактола родного. Любо рассматривать им не только готовые ткани, — Самое деланье их: такова была прелесть искусства! Как она грубую шерсть поначалу в клубки собирала, Или же пальцами шерсть разминала, работала долго, И становилась пышна, наподобие облака, волна; Как она пальцем большим крутила свое веретенце, Как рисовала иглой! – видна ученица Паллады. Та отпирается, ей и такой наставницы стыдно. «Пусть поспорит со мной! Проиграю – отдам что угодно». Облик старухи приняв, виски посребрив сединою Ложной, Паллада берет, – в поддержку слабого тела, — Посох и говорит ей: «Не все преклонного возраста свойства Следует нам отвергать: с годами является опыт. Не отвергай мой совет. Ты в том домогаешься славы, Что обрабатывать шерсть всех лучше умеешь из смертных. Перед богиней склонись и за то, что сказала, прощенья, Дерзкая, слезно моли. Простит она, если попросишь». Искоса глянула та, оставляет начатые нити; Руку едва удержав, раздраженье лицом выражая, Речью Арахна такой ответила скрытой Палладе: «Глупая ты и к тому ж одряхлела от старости долгой! Жить слишком долго – во вред. Подобные речи невестка Слушает пусть или дочь, – коль дочь у тебя иль невестка. Мне же достанет ума своего. Не подумай, совета Я твоего не приму, – при своем остаюсь убежденье. Что ж не приходит сама? Избегает зачем состязанья?» Ей же богиня – «Пришла!» – говорит и, образ старухи Сбросив, явила себя. Молодицы-мигдонки и нимфы Пали пред ней. Лишь одна не трепещет пред нею Арахна. Все же вскочила, на миг невольным покрылось румянцем Девы лицо и опять побледнело. Так утренний воздух Алым становится вдруг, едва лишь займется Аврора, И чрез мгновение вновь бледнеет при солнца восходе. Не уступает она и желаньем своим безрассудным Гибель готовит себе. А Юпитера дочь, не противясь И уговоры прервав, отложить состязанья не хочет. И не замедлили: вот по разные стороны стали, Обе на легкий станок для себя натянули основу. Держит основу навой; станок – разделен тростниковым Бердом; уток уж продет меж острыми зубьями: пальцы Перебирают его. Проводя между нитей основы, Зубьями берда они прибивают его, ударяя. Обе спешат и, под грудь подпоясав одежду, руками Двигают ловко, забыв от старания трудность работы. Ткется пурпурная ткань, которая ведала чаны Тирские; тонки у ней, едва различимы оттенки. Так при дожде, от лучей преломленных возникшая, мощной Радуга аркой встает и пространство небес украшает. Рядом сияют на ней различных тысячи красок, Самый же их переход ускользает от взора людского. Так же сливаются здесь, – хоть крайние цветом отличны. Вот вплетаются в ткань и тягучего золота нити, И стародавних времен по ткани выводится повесть. Марсов Тритония холм на Кекроповой крепости нитью Изображает и спор, как этой земле нарекаться. Вот и двенадцать богов с Юпитером посередине В креслах высоких сидят, в величавом покое. Любого Можно по виду признать. Юпитера царственен образ. Бога морей явила она, как длинным трезубцем Он ударяет скалу, и уж льется из каменной раны Ток водяной: этим даром хотел он город присвоить. Тут же являет себя – со щитом и копьем заостренным; Шлем покрывает главу; эгида ей грудь защищает. Изображает она, как из почвы, копьем прободенной, Был извлечен урожай плодоносной сребристой оливы. Боги дивятся труду. Окончанье работы – победа. А чтоб могла увидать на примере соперница славы, Что за награду должна ожидать за безумную дерзость, — По четырем сторонам – состязанья явила четыре, Дивных по краскам своим, и фигуры людей поместила. Были в одном из углов фракийцы Гем и Родопа, Снежные горы теперь, а некогда смертные люди, — Прозвища вечных богов они оба рискнули присвоить. Выткан с другой стороны был матери жалких пигмеев Жребий: Юнона, ее победив в состязанье, судила Сделаться ей журавлем и войну со своими затеять. Выткала также она Антигону, дерзнувшую спорить С вышней Юноной самой, – Антигону царица Юнона Сделала птицей; не впрок для нее Илион оказался С Лаомедонтом отцом, и пришлось в оперении белом Аисту – ей – восхищаться собой и постукивать клювом. Угол оставшийся был сиротеющим занят Киниром. Храма ступени обняв, – родных дочерей своих члены! — Этот на камне лежит и как будто слезами исходит. Ткани края обвела миротворной богиня оливой: Как подобало ей, труд своею закончила ветвью. А меонийки узор – Европа с быком, обманувшим Нимфу: сочтешь настоящим быка, настоящим и море! Видно, как смотрит она на берег, покинутый ею, Как она кличет подруг, как волн боится коснуться, Вдруг подступающих к ней, и робко ступни поджимает. Выткала, как у орла в когтях Астерия бьется; Выткала Леду она под крылом лебединым лежащей. Изобразила еще, как, обличьем прикрывшись сатира, Парным Юпитер плодом Никтеиды утробу наполнил; Амфитрионом явясь, как тобой овладел он, Алкмена; Как он Данаю дождем золотым, Асопиду – огнями, Как Деоиду змеей обманул, пастухом – Мнемозину. Изобразила, как ты, о Нептун, в быка превратившись, Деву Эолову взял, как, вид приняв Энипея, Двух Алоидов родил, как баран – обманул Бизальтиду. Кроткая Матерь сама, с золотыми власами из злаков, Знала тебя как коня; змеевласая матерь Пегаса Птицею знала тебя, дельфином знала Меланта; Всем надлежащий им вид придала, и местности тоже. Изображен ею Феб в деревенском обличии; выткан С перьями ястреба он и с гривою льва; показала, Как он, явясь пастухом, обманул Макарееву Иссу; Как Эригону провел виноградом обманчивым Либер, И как Сатурн – жеребец – породил кентавра Хирона. Край же ткани ее, каймой окружавшийся узкой, Приукрашали цветы, с плющом сплетенные цепким. И ни Паллада сама не могла опорочить, ни зависть Дела ее. Но успех оскорбил белокурую Деву: Изорвала она ткань – обличенье пороков небесных! Бывшим в руках у нее челноком из киторского бука Трижды, четырежды в лоб поразила Арахну. Несчастья Бедная снесть не могла и петлей отважно сдавила Горло. Но, сжалясь, ее извлекла из веревки Паллада, Молвив: «Живи! Но и впредь – виси, негодяйка! Возмездье То же падет, – чтобы ты беспокоилась и о грядущем, — И на потомство твое, на внуков твоих отдаленных». И, удаляясь, ее окропила Гекатиных зелий Соком, и в этот же миг, обрызганы снадобьем страшным, Волосы слезли ее, исчезли ноздри и уши, Стала мала голова, и сделалось крохотным тело. Нет уже ног, – по бокам топорщатся тонкие ножки; Все остальное – живот. Из него тем не менее тянет Нитку Арахна – паук продолжает плести паутину. Лидия в трепете вся. О случившемся слух по фригийским Градам идет, и широко молва разливается всюду.

 

Марсий

Только один рассказал, как ликийского племени люди Жизнь скончали, другой о Сатире припомнил, который, Сыном Латоны в игре побежден на Палладиной флейте, Был им наказан. «За что с меня ты меня же сдираешь?» — Молвит. «Эх, правда, – кричит, – не стоило с флейтою знаться!» Так он взывал, но уж с рук и с плеч его содрана кожа. Раною стал он сплошной. Кровь льется по телу струями, Мышцы открыты, видны; без всяких покровов трепещут Жилы, биясь; сосчитать нутряные все части возможно, И обнажились в груди перепонок прозрачные пленки. Пролили слезы о нем деревенские жители, фавны — Боги лесов, – и Олимп, знаменитый уже, и сатиры — Братья, и нимфы, и все, кто тогда по соседним нагорьям Пас руноносных овец иль скотины стада круторогой, Залили вовсе его, а земля увлажненная слезы Тотчас в себя вобрала и впитала в глубинные жилы; В воды потом превратив, на вольный их вывела воздух. Вот он, в крутых берегах устремляясь к жадному морю, Марсия имя хранит, из фригийских потоков светлейший.

 

Прокна и Филомела

Знатные люди – родня – собираются; ближние грады Дали своим порученье царям – с утешеньем явиться, — Аргос и Спарта, а там Пелопидов столица – Микены, И Калидон, до тех пор еще гневной Диане противный, Медью богатый Коринф, плодородный предел – Орхомены, Патры и град небольшой – Клеоны с Мессеною гордой, Пилос Нелеев; в те дни не Питфеево царство – Трезены, Много других городов, двумо́рским замкнутых Истмом, И в стороне от него, обращенных к двуморскому Истму. Кто бы поверил тому? Вы одни не явились, Афины! Долг помешала свершить им война: подвезенные с моря Варваров диких войска мопсопийским стенам угрожали. Царь фракийский Терей с приведенным на помощь отрядом Их разгромил и победой обрел себе славное имя. С ним, изобильным землей, и богатством, и силой живою, Происходящим к тому ж от Градива, тогда породнился Царь Пандион, ему Прокну отдав; но ни брачной Юноны, Ни Гименея, увы, не видали у ложа, ни Граций. Нет, Эвмениды для них погребальное пламя держали, Нет, Эвмениды постель постилали для них, и, зловеща, К кровле припала сова и над брачным сидела покоем. Через ту птицу Терей и Прокна супругами стали, Через ту птицу – отцом и матерью. Их поздравляла Фракия, да и они воссылали богам благодарность. В дни же, когда отдана была дочь Пандиона владыке Славному и родился сын Итис – объявлен был праздник. Не угадать, что на пользу пойдет! И год уже пятый В вечной смене Титан довел до осеннего срока. К мужу ласкаясь, тогда промолвила Прокна: «О, если Только мила я тебе, отпусти повидаться с сестрою, Иль пусть приедет сестра! Что скоро домой возвратится, Тестю в том слово ты дай, – мне ценным будет подарком, Ежели дашь мне сестру повидать». Он дает повеленье В море спустить корабли, с парусами и веслами, в гавань Кекропа входит Терей, к берегам уж причалил Пирея. Вот повстречались они, и тесть ему правой рукою Правую жмет; при знаках благих вступают в беседу. Стал излагать он прибытия цель, порученье супруги, Он обещанье дает, что гостья воротится скоро. Вот Филомела вошла, блистая роскошным нарядом, Больше блистая красой. Обычно мы слышим: такие В чаще глубоких лесов наяды с дриадами ходят, Если им только придать подобный убор и одежды. И загорелся Терей, увидевши деву, пылает, — Словно бы кто подложил огня под седые колосья Или же лист подпалил и сено сухое в сеннице. Дева прекрасна лицом. Но царя прирожденная мучит Похоть; в тех областях население склонно к Венере. Он сладострастьем горит, и ему и народу присущим. Страстно стремится Терей подкупить попеченье служанок, Верность кормилицы; он прельстить дорогими дарами Хочет ее самое, хоть целым пожертвовать царством, Силой похитить ее и отстаивать после войною. Кажется, нет ничего, на что бы, захваченный страстью, Царь не решился. В груди сдержать он не может пыланья. Медлить уж нет ему сил, возвращается жадной он речью К Прокниным просьбам, меж тем о своих лишь печется желаньях, — Красноречивым он стал от любви, когда неотступно Больше, чем должно, просил, повторяя: так Прокна желает! Даже и плакал порой, – так будто б она поручала! Вышние боги, увы, – как много в груди человека Тьмы беспросветной! Терей, трудясь над своим злодеяньем, Все же как честный почтен и хвалим за свое преступленье. Хочет того ж Филомела сама и, отцовские плечи Нежно руками обняв, поехать с сестрой повидаться Счастьем молит своим, но себе не на счастие молит! Смотрит Терей на нее и заране в объятьях сжимает. Видя лобзанья ее и руки вокруг шеи отцовой, — Все как огонь смоляной, как пищу для страсти безумной Воспринимает; едва родителя дева обнимет, Хочет родителем быть, – и тогда он честнее не стал бы! Просьбой двойной был отец побежден. Довольна девица, Бедная, благодарит, не зная о том, что обоим Радостный ныне успех погибелен будет, – обоим! Фебу немного трудов еще оставалось, и кони Стали уже попирать пространство наклонного неба. Царские яства на стол и Вакхову в золоте влагу Ставят; мирному сну предают утомленное тело. Царь одризийский меж тем, хоть она удалилась, пылает К ней; представляет себе и лицо, и движенья, и руки, Воображает и то, что не видел, – во власти желаний Сам свой питает огонь, отгоняя волненьем дремоту. День наступил; и, пожав отъезжавшего зятя десницу, Девушку царь Пандион поручает ему со слезами. «Дочь свою, зять дорогой, – побуждаем благою причиной, Раз таково дочерей и твое, о Терей, пожеланье, — Ныне тебе отдаю. И верностью, и материнской Грудью молю, и богами: о ней позаботься с любовью Отчей и мне возврати усладу моей беспокойной Старости в срок: для меня – промедление всякое длинно; Ты поскорей и сама, – довольно с Прокной разлуки! — Если ты сердцем добра, ко мне возвратись, Филомела!» Так поручал он ее и дочь целовал на прощанье, И порученьям вослед обильные капали слезы. Верности брал с них залог: потребовал правые руки, Соединил их, просил его дочери дальней и внуку Отчий привет передать и сказать, что крепко их помнит. Еле последнее смог он «прости» промолвить, со словом Всхлипы смешавши, боясь души своей темных предчувствий. Лишь Филомела взошла на корабль расписной, и от весел Море в движенье пришло, и земли отодвинулся берег, Крикнул Терей: «Победил! со мною желанная едет!» В сердце ликует, уже наслажденья не может дождаться Варвар, взоров своих с Филомелы на миг не спускает: Так похититель орел, Юпитера птица, уносит, В согнутых лапах держа, в гнездо свое горное – зайца; Пленник не может бежать, – добычей любуется хищник. Вот и закончился путь; суда утомленные снова На побережье своем. Но царь вдруг дочь Пандиона В хлев высокий влечет, затененный лесом дремучим. Там, устрашенную всем, дрожащую бледную деву, В горьких слезах о сестре вопрошавшую, запер и тут же, Ей злодеянье раскрыв, – одну и невинную, – силой Одолевает ее, родителя звавшую тщетно, Звавшую тщетно сестру и великих богов особливо. Дева дрожит, как овца, что, из пасти волка седого Вырвана, в страхе еще и себя безопасной не чует. Иль как голубка, своей увлажнившая перышки кровью, Жадных страшится когтей, в которых недавно висела. Только очнулась, – и рвать разметенные волосы стала; Точно над мертвым, она себе руки ломала со стоном; Длани к нему протянув, – «О варвар, в деяньях жестокий! О бессердечный! Тебя, – говорит, – ни отца порученья, Ни доброта его слез, ни чувство к сестре, ни девичья Даже невинность моя не смягчили, ни брака законы! Все ты нарушил. Сестры я отныне соперницей стала, Ты же – обеим супруг. Не заслужена мной эта мука. Что ты не вырвал души у меня, чтоб тебе, вероломный, Злоумышленье свершить? Что меня не убил до ужасных Наших соитий? Тогда была б моя тень не повинна. Все ж, если Вышние зрят, что сталось, коль что-нибудь значат Чтимые боги и все не погибло со мною, заплатишь Карой когда-нибудь мне! Сама я, стыдливость откинув, Дело твое оглашу: о, только нашлась бы возможность! В толпы народа пойду; и, даже в лесах запертая, Речью наполню леса, пробужу сочувствие в скалах! То да услышит Эфир и бог, коль есть он в Эфире!» Тут от подобных речей возбудился в жестоком владыке Гнев, и не меньше был страх. Двойной побуждаем причиной, Высвобождает он меч из висящих у пояса ножен. Волосы девы схватив, загнув ей за спину руки, Узы заставил терпеть. Филомела подставила горло, — Только увидела меч, на кончину надеяться стала. Но исступленный язык, напрасно отца призывавший, Тщившийся что-то сказать, насильник, стиснув щипцами, Зверски отрезал мечом. Языка лишь остаток трепещет, Сам же он черной земле продолжает шептать свои песни. Как извивается хвост у змеи перерубленной – бьется И, умирая, следов госпожи своей ищет напрасно. Страшное дело свершив, говорят, – не решишься поверить! — Долго еще припадал в сладострастье к истерзанной плоти. Силы достало ему после этого к Прокне вернуться, — Та же, увидев его, о сестре вопрошала. Но стоны Лживые он издает и сестры измышляет кончину. Было нельзя не поверить слезам. И Прокна срывает С плеч свой блестящий наряд с золотою широкой каймою. Черное платье она надевает, пустую гробницу Ставит и, мнимой душе вознося искупления жертву, Плачет о смерти сестры, не такого бы плача достойной. Год завершая, уж бог двенадцать знаков объехал. Но Филомеле как быть? Побегу препятствует стража. Стены стоят высоки, из крепкого строены камня. О злодеянье немым не промолвить устам. Но у горя Выдумки много, всегда находчивость в бедах приходит. Вот по-дикарски она повесила ткани основу И в белоснежную ткань пурпурные нити воткала, — О преступленье донос. Доткав, одному человеку Передала и без слов отнести госпоже попросила, Этот же Прокне отнес, не узнав, что таит порученье. Вот полотно развернула жена государя-злодея, И Филомелы сестра прочитала злосчастную повесть. И – удивительно все ж! – смолчала. Скована болью Речь, языку негодующих слов недостало для жалоб. Плакать себе не дает; безбожное с благочестивым Перемешав, целиком погружается в умысел мести. Время настало, когда тригодичные таинства Вакха Славят ситонки толпой; и ночь – соучастница таинств; Ночью Родопа звучит бряцанием меди звенящей. Ночью покинула дом свой царица, готовится богу Честь по обряду воздать; при ней – орудья радений. На голове – виноград, свисает с левого бока Шкура оленья, к плечу прислоняется тирс легковесный. Вот устремилась в леса, толпой окруженная женщин, Страшная Прокна с душой, исступленными муками полной, — Будто твоими, о Вакх! Сквозь чащу достигла до хлева, И, завывая, вопит «эвоэ!», врывается в двери, И похищает сестру; похищенной, Вакховы знаки Ей надевает, лицо плющом ей закрыла зеленым И, изумленную, внутрь дворца своего увлекает. Лишь поняла Филомела, что в дом нечестивый вступила, Бедную ужас объял, и страшно лицо побледнело. Прокна же, место найдя, снимает служения знаки И злополучной сестры застыдившийся лик открывает. Хочет в объятиях сжать. Но поднять Филомела не смеет Взора навстречу, в себе соперницу сестрину видя. Лик опустила к земле и, призвав во свидетели Вышних, Клятву хотела принесть, что насилье виною позора, Но лишь рука у нее, – нет голоса. И запылала Прокна, и гнева в себе уж не в силах сдержать. Порицая Слезы сестры, говорит: «Не слезами тут действовать надо, Нужен тут меч, иль иное найдем, что меча посильнее. Видишь, сама я на все преступленья готова, родная! Факелы я разожгу, дворец запалю государев, В самое пламя, в пожар искусника брошу Терея, Я и язык, и глаза, и члены, какими он отнял Стыд у тебя, мечом иссеку, и преступную душу Тысячью ран изгоню! Я великое сделать готова, — И лишь в сомнении – что?» Пока она так говорила, Итис к матери льнул – и ее надоумил, что́ может Сделать она. Глядит та взором суровым и молвит: «Как ты похож на отца!» И, уже не прибавив ни слова, Черное дело вершит, молчаливой сжигаема злобой. Но лишь приблизился сын, едва обратился с приветом К матери, шею ее ручонками только нагнул он, Стал лишь ее целовать и к ней по-ребячьи ласкаться, Все же растрогалась мать, и гнев перебитый прервался, И поневоле глаза увлажнились у Прокны слезами. Но, лишь почуяв, что дух от прилившего чувства слабеет, Снова от сына она на сестру свой взор переводит. И, на обоих смотря очередно: «О, тронет ли лаской Он, – говорит, – коль она молчит, языка не имея? «Мать» – называет меня, но ты назовешь ли «сестрою»? В браке с супругом каким, посмотри ты, дочь Пандиона! Ты унижаешь свой род: преступленье – быть доброй к Терею!» Миг – и сына влечет, как гигантская тащит тигрица Нежный оленихи плод и в темные чащи уносит. В доме высоком найдя отдаленное место, – меж тем как Ручки протягивал он и, уже свою гибель предвидя, — «Мама! Мама!» – кричал и хватал материнскую шею, — Прокна ударом меча поразила младенца под ребра, Не отвратив и лица. Для него хоть достаточно было Раны одной, – Филомела мечом ему горло вспорола. Члены, живые еще, где души сохранялась толика, Режут они. Вот часть в котлах закипает, другая На вертелах уж шипит: и в сгустках крови покои. Вот к какому столу жена пригласила Терея! И, сочинив, что таков обряд ее родины, в коем Муж лишь участник один, удалила рабов и придворных, Сам же Терей, высоко восседая на дедовском кресле, Ест с удовольствием, сам свою плоть набивая в утробу. Ночь души такова, что, – «Пошлите за Итисом!» – молвит. Доле не в силах скрывать ликованья жестокого Прокна, — Вестницей жаждет она объявиться своей же утраты, — «То, что зовешь ты, внутри у тебя!» – говорит. Огляделся Царь, вопрошает, где он. Вновь кличет и вновь вопрошает. Но, как была, – волоса разметав, – при безумном убийстве, Вдруг Филомела внеслась и кровавую голову сына Кинула зятю в лицо: вовек она так не хотела Заговорить и раскрыть ликованье достойною речью! И отодвинул свой стол с ужасающим криком фракиец. И змеевласых сестер зовет из стигийского дола. Он из наполненных недр – о, ежели мог бы он! – тщится Выгнать ужасную снедь, там скрытое мясо, и плачет, И называет себя злополучной сына могилой! Меч обнажив, он преследовать стал дочерей Пандиона. Но Кекропиды меж тем как будто на крыльях повисли. Вправду – крылаты они! Одна устремляется в рощи, В дом другая – под кров. И поныне знаки убийства С грудки не стерлись ее: отмечены перышки кровью. Он же и в скорби своей, и в жажде возмездия быстрой Птицею стал, у которой стоит гребешок на макушке, Клюв же, чрезмерной длины, торчит как длинное древко; Птицы названье – удод. Он выглядит вооруженным.

 

Дедал

День лучезарный уже растворила Денница, ночное Время прогнав, успокоился Эвр, облака заклубились Влажные. С юга подув, Эакидов и Кефала к дому Мягкие австры несут – и под их дуновеньем счастливым Ранее срока пришли мореходы в желанную гавань. Опустошал в то время Минос прибрежья лелегов, Бранное счастье свое в Алкатоевом пробовал граде, Где государем был Нис, у которого, рдея багрянцем, Между почетных седин, посредине, на темени самом Волос пурпуровый рос – упованье великого царства. Шесть уже раз возникали рога у луны восходящей, Бранное счастье еще колебалось, однако же, долго Дева Победа меж них на крылах нерешительных реет. Царские башни в упор примыкали к стенам звонкозвучным, Где, по преданью, была золотая приставлена лира Сыном Латониным. Звук той лиры был в камне сохранен. Часто любила всходить дочь Ниса на царскую башню, В звучную стену, доколь был мир, небольшие каменья Сверху кидать. А во время войны постоянно ходила С верха той башни смотреть на боренья сурового Марса. С долгой войной она имена изучила старейшин, Знала оружье, коней, и обличье критян, и колчаны, Знала всех лучше лицо предводителя – сына Европы — Больше, чем надо бы знать. Минос, в рассужденье царевны, С гребнем ли перистым шлем на главу молодую наденет, — Был и при шлеме красив. Возьмет ли он в руки блестящий Золотом щит, – и щит ему украшением служит. Если, готовясь метнуть, он раскачивал тяжкие копья, В нем восхваляла она согласье искусства и силы. Если, стрелу наложив, он натягивал лук свой широкий, Дева божилась, что он стрелоносцу Фебу подобен. Если же он и лицо открывал, сняв шлем свой медяный, Иль, облаченный в багрец, сжимал под попоною пестрой Белого ребра коня и устами вспененными правил, Нисова дочь, сама не своя, обладанье теряла Здравым рассудком. Она называла и дротик счастливым, Тронутый им, и рукою его направляемый повод. Страстно стремится она – если б было возможно! – во вражий Стан девичьи стопы через поле направить, стремится С башни высокой сама в кноссийский ринуться лагерь Или врагу отпереть обитые медью ворота, — Словом, все совершить, что угодно Миносу. Сидела Так и смотрела она на шатер белоснежный Диктейца, Так говоря: «Горевать, веселиться ль мне брани плачевной, И не пойму. Что Минос мне, влюбленной, враждебен, – печалюсь, Но, не начнись эта брань, как иначе его я узнала б? Все-таки мог он войну прекратить и, назвав меня верной Спутницей, тем обрести надежного мира поруку. Если тебя породившая мать, о красой несравненный, Схожа с тобою была, то недаром к ней бог возгорелся. Как я блаженна была б, когда бы, поднявшись на крыльях, Я очутилась бы там, у владыки кноссийского в стане! Я объявила б себя и свой пыл, вопросила б, какого Хочет приданого он: не просил бы твердынь лишь отцовских! Пусть пропадет и желаемый брак, лишь бы мне не изменой Счастья достичь своего! – хоть быть побежденным нередко Выгодно людям, когда победитель и мягок и кроток. Правда, знаю – ведет он войну за убитого сына, Силен и правдою он, и его защищающим войском. Думаю, нас победят. Но коль ждать нам такого исхода, То почему ж эти стены мои для Миноса откроет Марс, а не чувство мое? Без убийства и без промедленья Лучше ему одолеть, не потратив собственной крови. Не устрашусь я тогда, что кто-нибудь неосторожно Грудь твою ранит, Минос. Да кто же свирепый решился б Полное злобы копье в тебя нарочито направить? Замысел мне по душе и намеренье: вместе с собою Царство в приданое дать и войне положить окончанье. Мало, однако, желать. Охраняются стражами входы. Сам врата запирает отец. Его одного лишь, Бедная, ныне боюсь; один он – желаньям помеха. Если б по воле богов не иметь мне отца! Но ведь каждый — Бог для себя. Судьбой отвергаются слабого просьбы. Верно, другая давно, столь сильной зажженная страстью, Уж погубила бы все, что доступ к любви преграждает. Чем я слабее других? Решилась бы я через пламя И меж мечами пройти: но пламя ни в чем не поможет И не помогут мечи, – один только волос отцовский. Золота он драгоценнее мне. Блаженной бы сделал Волос пурпурный меня, смогла б я желанья исполнить». Так говорила она, и, забот многочисленных мамка, Ночь подошла между тем, и тьма увеличила смелость. Час был первого сна, когда утомленное за день Тело вкушает покой. Безмолвная в спальню отцову Входит. Дочь у отца похищает – о страшное дело! — Волос его роковой; совершив нечестивую кражу, С дерзкой добычей своей проникает в ворота и вскоре В самую гущу врагов, – так верила сильно в заслугу! — Входит, достигла царя и ему, устрашенному, молвит: «Грех мне внушила любовь, я – Нисова дочь и царевна Скилла; тебе предаю я своих и отцовских пенатов. Я ничего не прошу, – тебя лишь. Любовным залогом Волос пурпурный прими и поверь, что вручаю не волос, Голову также отца моего!» И рукою преступной Дар протянула. Минос от дарящей руки отшатнулся И отвечал ей, смущен совершенным неслыханным делом: «Боги да сгонят тебя, о бесчестие нашего века, С круга земного, тебя пусть суша и море отвергнут! Я же, клянусь, не стерплю, чтоб Крит, колыбель Громовержца И достоянье мое, – стал такого чудовища домом», — И покоренным врагам – ибо истинный был справедливец, — Мира условия дав, кораблям велел он причалы Снять и наполнить суда, обитые медью, гребцами. Скилла, едва увидав, что суда уже в море выводят И что Минос отказал в награде ее преступленью, Вдруг, умолять перестав, предалась неистово гневу, Руки вперед, растрепав себе волосы, в бешенстве взвыла: «Мчишься куда, на брегу оставляя виновницу блага, Ты, и родимой земле, и родителю мной предпочтенный? Мчишься, жестокий, куда, чья победа – мое преступленье, Но и заслуга моя? Тебя мой подарок не тронул И не смягчила любовь, не смягчило и то, что надежды Все мои были в тебе? О, куда обратиться мне, сирой? В край ли родной? Он плененный лежит, но представь, что он волен, — Из-за измены моей он мне недоступен. К отцу ли? Мною он предан тебе. Ненавидят меня по заслугам: Страшен соседям пример. Я от мира всего отказалась Только затем, чтобы Крит мне один оставался открытым. Неблагодарный, туда коль не пустишь меня и покинешь, Мать не Европа тебе, но Сиртов негостеприимных, Тигров армянских ты сын иль движимой Австром Харибды, Ты не Юпитера плод, не пленилась обличием бычьим Мать твоя. Этот рассказ про род ваш ложью подсказан. Был настоящим быком, никакой не любившим девицы, Тот, породивший тебя. Совершай же свое наказанье, Нис, мой отец! Вы, изменой моей посрамленные стены, Ныне ликуйте! Клянусь: погибели я заслужила. Пусть из тех кто-нибудь, кто мною был предан безбожно, Сгубит меня: ты сам победил преступленьем, тебе ли Ныне преступницу гнать? Мое пред отцом и отчизной Зло да воздастся тебе! Быть супругой твоею достойна Та, что, тебе изменив и быка обманувши подделкой, Двух в одном родила! Но мои достигают ли речи Слуха, увы, твоего? Иль ветры, быть может, уносят Звук лишь пустой, как суда твои по морю, неблагодарный? Не удивительно, нет, что тебе предпочла Пасифая Мужа-быка: у тебя свирепости более было. Горе мне! Надо спешить: разъяты ударами весел, Воды шумят, а со мной и земля моя – ах! – отступает. Но не успеешь ни в чем, о заслуги мои позабывший! Вслед за тобою помчусь, руками корму обнимая. В дали морей повлекусь!» – сказала – и кинулась в воду. За кораблем поплыла, ей страстью приданы силы. Долго на кносской корме ненавистною спутницей виснет. То лишь увидел отец, – на воздухе он уж держался, Только что преображен в орла желтокрылого, – тотчас К ней полетел – растерзать повисшую загнутым клювом. В страхе она выпускает корму; но чувствует: легкий Держит ее ветерок, чтоб поверхности вод не коснулась. Были то перья; она превратилась в пернатую, зваться Киридой стала: ей дал тот остриженный волос прозванье. Сотню быков заколол по обету Юпитеру в жертву Славный Минос, лишь достиг с кораблями земли куретидов, Свой разукрасил дворец, побед развесил трофеи. Рода позор между тем возрастал. Пасифаи измену Гнусную всем раскрывал двуединого образ урода. Принял решенье Минос свой стыд удалить из покоев И поместить в многосложном дому, в безвыходном зданье. Дедал, талантом своим в строительном славен искусстве, Зданье воздвиг; перепутал значки и глаза в заблужденье Ввел кривизною его, закоулками всяких проходов. Так по фригийским полям Меандр ясноводный, играя, Льется, неверный поток и вперед и назад устремляет; В беге встречая своем супротивно бегущие волны, То он к истокам своим, то к открытому морю стремится Непостоянной волной: так Дедал в смущение вводит Сетью путей без числа; он сам возвратиться обратно К выходу вряд ли бы мог: столь было запутано зданье! После того как туда полубык-полуюноша заперт Был, и два раза уже напитался актейскою кровью, В третий же был усмирен, через новое девятилетье. С помощью девы та дверь, никому не отверстая дважды, Снова была найдена показаньем распущенной нити; И не замедлил Эгид: Миноиду похитив, направил К Дии свои паруса, где спутницу-деву, жестокий, Бросил на бреге, но к ней, покинутой, слезно молящей, Вакх снизошел и обнял ее, чтобы вечные веки Славилась в небе она, он снял с чела ее венчик И до созвездий метнул; полетел он воздушным пространством, И на лету в пламена обращались его самоцветы. Остановились в выси, сохраняя венца очертанье, Близ Геркулеса со змеем в руке и с согбенным коленом. Дедал, наскучив меж тем изгнанием долгим на Крите, Страстно влекомый назад любовью к родимым пределам, Замкнутый морем, сказал: «Пусть земли и воды преградой Встали, зато небеса – свободны, по ним понесемся! Всем пусть владеет Минос, но воздухом он не владеет!» Молвил – и всею душой предался незнакомому делу. Новое нечто творит, подбирает он перья рядами, С малых начав, чтоб за каждым пером шло другое, длиннее, — Будто неровно росли: все меньше и меньше длиною, — Рядом подобным стоят стволы деревенской цевницы; Ниткой средину у них, основания воском скрепляет. Перья друг с другом связав, кривизны незаметной им придал Так, чтобы были они как у птицы. Присутствовал рядом Мальчик Икар; он не знал, что касается гибели верной, — То, улыбаясь лицом, относимые веющим ветром Перья рукою хватал; то пальцем большим размягчал он Желтого воска куски, ребячьей мешая забавой Дивному делу отца. Когда ж до конца довершили Дедала руки свой труд, привесил к крылам их создатель Тело свое, и его удержал волновавшийся воздух. Дедал и сына учил: «Полетишь серединой пространства! Будь мне послушен, Икар: коль ниже ты путь свой направишь, Крылья вода отягчит; коль выше – огонь обожжет их. Посередине лети! Запрещаю тебе на Боота Или Гелику смотреть и на вынутый меч Ориона. Следуй за мною в пути». Его он летать обучает, Тут же к юным плечам незнакомые крылья приладив. Между советов и дел у отца увлажнялись ланиты, Руки дрожали; старик осыпал поцелуями сына. Их повторить уж отцу не пришлось! На крыльях поднявшись, Он впереди полетел и боится за спутника, словно Птица, что малых птенцов из гнезда выпускает на волю. Следовать сыну велит, наставляет в опасном искусстве, Крыльями машет и сам и на крылья сыновние смотрит. Каждый, увидевший их, рыбак ли с дрожащей удою, Или с дубиной пастух, иль пахарь, на плуг приналегший, — Все столбенели и их, проносящихся вольно по небу, За неземных принимали богов. По левую руку Самос Юнонин уже, и Делос остался, и Парос; Справа остался Лебинт и обильная медом Калимна. Начал тут отрок Икар веселиться отважным полетом, От вожака отлетел; стремлением к небу влекомый, Выше все правит свой путь. Соседство палящего Солнца Крыльев скрепление – воск благовонный – огнем размягчило; Воск, растопившись, потек; и голыми машет руками Юноша, крыльев лишен, не может захватывать воздух. Приняты были уста, что отца призывали на помощь, Морем лазурным, с тех пор от него получившим названье. В горе отец – уже не отец! – Повторяет: «Икар мой! Где ты, Икар? – говорит, – в каком я найду тебя крае?» Все повторял он: «Икар!» – но перья увидел на водах; Проклял искусство свое, погребенью сыновнее тело Предал, и оный предел сохранил погребенного имя. Но увидала тогда, как несчастного сына останки Скорбный хоронит отец, куропатка-болтунья в болоте Крыльями бить начала, выражая кудахтаньем радость, — Птица, – в то время одна из невиданной этой породы, — Ставшая птицей едва, постоянный укор тебе, Дедал! Судеб не зная, сестра ему поручила наукам Сына учить своего – двенадцать исполнилось только Мальчику лет, и умом способен он был к обученью. Как-то спинного хребта рассмотрев у рыбы приметы, Взял он его образцом и нарезал на остром железе Ряд непрерывный зубцов: открыл пилы примененье. Первый единым узлом связал он две ножки железных, Чтобы, когда друг от друга они в расстоянии равном, Твердо стояла одна, другая же круг обводила. Дедал завидовать стал; со священной твердыни Минервы Сбросил питомца стремглав и солгал, что упал он. Но мальчик Принят Палладою был, благосклонной к талантам; он в птицу Был обращен и летел по воздуху, в перья одетый. Сила, однако, ума столь быстрого в крылья и лапы Вся перешла; а прозванье при нем остается былое. Все-таки в воздух взлететь куропатка высоко не может, Гнезд не свивает себе на ветвях и высоких вершинах; Низко летает она и кладет по кустарникам яйца: Высей страшится она, о падении помня давнишнем.

 

Калидонская охота

Был утомленный уже Этнейскою принят землею Дедал, защиты молил, – мечом оградил его Кокал: Милостив к Дедалу был. Уже перестали Афины Криту плачевную дань выплачивать, – слава Тезею! Храмы – в венках, и народ к ратоборной взывает Минерве, И Громовержцу-отцу, и к прочим богам, почитая Кровью обетною их, дарами и дымом курильниц. Распространила молва перелетная имя Тезея По Арголиде по всей, и богатой Ахайи народы Помощи стали молить у него в их бедствии тяжком. Помощи стал Калидон умолять, хоть имел Мелеагра. Полный тревоги, просил смиренно: причиной же просьбы Вепрь был, – Дианы слуга и ее оскорбления мститель, Царь Оэней, говорят, урожайного года начатки Вышним принес: Церере плоды, вино же Лиэю, Сок он Палладин возлил белокурой богине Минерве. Эта завидная честь, начиная от сельских, досталась Всем олимпийским богам; одни без курений остались, Как говорят, алтари обойденной Латониной дщери. Свойственен гнев и богам. «Безнаказанно мы не потерпим! Пусть нам почтения нет, – не скажут, что нет нам отмщенья!» — Молвит она и в обиде своей на поля Оэнея Вепря-мстителя шлет: быков столь крупных в Эпире Нет луговом, не увидишь таких и в полях сицилийских. Кровью сверкают глаза и пламенем; шея крутая; Часто щетина торчит, наконечникам копий подобно, — Целой оградой стоит, как высокие копья, щетина. Хрюкает хрипло кабан, и, кипя, по бокам его мощным Пена бежит, а клыки – клыкам подобны индийским, Молния пышет из уст: листва от дыханья сгорает. То в зеленях он потопчет посев молодой, то надежду Пахаря – зрелый посев на горе хозяину срежет. Губит хлеба на корню, Церерину ниву. Напрасно Токи и житницы ждут обещанных им урожаев. С длинною вместе лозой тяжелые валятся гроздья, Ягоды с веткой лежат зеленеющей вечно маслины. Буйствует он и в стадах; уже ни пастух, ни собака, Лютые даже быки защитить скотину не могут. Люди бегут и себя в безопасности чувствуют только За городскою стеной. Но вот Мелеагр и отборных Юношей местных отряд собираются в чаянье славы: Два близнеца, Тиндарея сыны, тот – славный наездник, Этот – кулачный боец; Ясон, мореплаватель первый, И с Пирифоем Тезей, – сама безупречная дружба, — Два Фестиада, Линкей, Афарея потомок, его же Семя – проворный Идас и Кеней, тогда уж не дева, Нравом жестокий Левкипп и Акаст, прославленный дротом, И Гиппотой, и Дриант, и рожденный Аминтором Феникс, Актора ровни-сыны и Филей, из Элиды посланец, И Теламон, и отец Ахилла великого был там, С Феретиадом там был Иолай, гиантиец по роду, Доблестный Эвритион, Эхион, бегун необорный, И параскиец Лелег, Панопей и Гилей, и свирепый Гиппас, и в те времена совсем еще юноша – Нестор; Те, что из древних Амикл отправлены Гиппокоонтом; И паррасиец Анкей с Пенелопиным свекром Лаэртом; Мудрый пришел Ампикид, супругой еще не погублен, Эклид и – рощ ликейских краса – тегеянка-дева; Сверху одежда ее скреплялась гладкою пряжкой, Волосы просто легли, в единственный собраны узел; И, повисая с плеча, позванивал кости слоновой Стрел хранитель – колчан; свой лук она левой держала. Девы таков был убор; о лице я сказал бы: для девы Отрочье слишком лицо, и слишком для отрока девье. Только ее увидел герой Калидонский, сейчас же И пожелал, но в себе подавил неугодное богу Пламя и только сказал: «О, счастлив, кого удостоит Мужем назвать!» Но время и стыд не позволили больше Молвить: им бой предстоял превеликий, – важнейшее дело. Частый никем никогда не рубленный лес начинался С ровного места; под ним расстилались поля по наклону. Леса достигли мужи, – одни наставляют тенета, Те уж успели собак отвязать; поспешают другие Вепря высматривать след, – своей же погибели ищут! Дол уходил в глубину; обычно вода дождевая Вся устремлялась туда; озерко порастало по краю Гибкою ивой, ольхой малорослой, болотной травою, Всякой лозой и густым камышом, и высоким и низким. Выгнан из зарослей вепрь в середину врагов; разъяренный, Мчится, подобно огню, что из туч громовых упадает, Валит он в беге своем дерева, и трещит пораженный Лес; восклицают бойцы, могучею правой рукою Держат копье на весу, и широкий дрожит наконечник. Мчит напролом; разгоняет собак, – какую ни встретит, Мигом ударами вкось их, лающих, врозь рассыпает. Дрот, Эхиона рукой для начала направленный в зверя, Даром пропал: слегка лишь ствол поранил кленовый. Брошенный следом другой, будь верно рассчитана сила, В цель бы наверно попал, в хребте он у вепря застрял бы, Но далеко пролетел: пагасейцем был кинут Ясоном. Молвил тогда Ампикид: «О чтившийся мною и чтимый Феб! Пошли, что прошу, – настичь его верным ударом!» Бог снизошел сколько мог до молений: оружием тронут, Но не поранен был вепрь, – наконечник железный Диана Сбила у древка; одним был древком тупым он настигнут. Пуще взбесился кабан; запылал подобен перуну, Свет сверкает из глаз, из груди выдыхает он пламя, И как несется ядро, натянутой пущено жилой, К стенам летя крепостным иль башням, воинства полным, — К сборищу юношей так, нанося во все стороны раны, Мчится, – и Эвиалан с Пелагоном, что край охраняли Правый, простерты уже: друзья подхватили лежащих. Также не смог упастись Энизим, сын Гиппокоонта, От смертоносных клыков; трепетал, бежать порывался, Но ослабели уже, под коленом подсечены, жилы. Может быть, здесь свою гибель нашел бы и Нестор-пилосец Раньше троянских времен, но успел, на копье оперевшись, Прыгнуть на дерево, тут же стоявшее, в ветви густые. Вниз на врага он глядел с безопасного места, спасенный. Тот же, свирепый, клык наточив о дубовые корни, Смертью грозил, своим скрежеща обновленным оружьем, Гнутым клыком он задел Эвритида огромного ляжку. Братья меж тем близнецы, – еще не созвездие в небе, — Видные оба собой, верхом на конях белоснежных Ехали; оба они потрясали в воздухе дружно Остроконечья своих беспрерывно трепещущих копий. Ранили б зверя они, да только щетинистый скрылся В темной дубраве, куда ни коню не проникнуть, ни дроту. Следом бежит Теламон, но, неосмотрительный в беге, Наземь упал он ничком, о корень споткнувшись древесный. Вот, между тем как его поднимает Пелей, наложила Дева-тегейка стрелу и пустила из гнутого лука. Около уха вонзясь, стрела поцарапала кожу Зверя и кровью слегка обагрила густую щетину. Дева, однако, не так веселилась удара успеху, Как Мелеагр: говорят, он первый увидел и первый Зверя багрящую кровь показал сотоварищам юным. «Ты по заслугам, – сказал, – удостоена чести за доблесть!» И покраснели мужи, поощряют друг друга и криком Дух возбуждают, меж тем беспорядочно мечут оружье. Дротам преградой тела, и стрелы препятствуют стрелам. Тут взбешенный Аркад, на свою же погибель с секирой, — «Эй, молодцы! Теперь предоставьте мне действовать! – крикнул, — Знайте, сколь у мужчин оружье сильней, чем у женщин! Дочь пусть Латоны его своим защищает оружьем, — Зверя я правой рукой погублю против воли Дианы!» Велеречивыми так говорит спесивец устами. Молвил и, руки сцепив, замахнулся двуострой секирой, Вот и на цыпочки встал, приподнялся на кончиках пальцев, — Но поразил смельчака в смертельно опасное место Зверь: он оба клыка направил Аркаду в подбрюшье. Вот повалился Анкей, набухшие кровью обильно, Выпав, кишки растеклись, и мокра обагренная почва. Прямо пошел на врага Пирифой, Иксиона потомок: Мощною он потрясал рогатину правой рукою. Сын же Эгея ему: «Стань дальше, о ты, что дороже Мне и меня самого, души моей часть! В отдаленье Может и храбрый стоять: погубила Анкея отвага». Молвил и бросил копье с наконечником меди тяжелой. Ладно метнул, и могло бы желаемой цели достигнуть, Только дубовая ветвь его задержала листвою. Бросил свой дрот и Ясон, но отвел его Случай от зверя; Дрот неповинному псу обратил на погибель: попал он В брюхо его и, кишки пронизав, сам в землю вонзился. Дважды ударил Ойнид: из двух им брошенных копий Первое медью в земле, второе в хребте застревает. Медлить не время; меж тем свирепствует зверь и всем телом Вертится, пастью опять разливает шипящую пену. Раны виновник – пред ним, и свирепость врага раздражает; И под лопатки ему вонзает сверкнувшую пику. Криками дружными тут выражают товарищи радость И поспешают пожать победившую руку рукою. Вот на чудовищный труп, на немалом пространстве простертый, Диву дивуясь, глядят, все мнится им небезопасным Тронуть врага, – все ж каждый копье в кровь зверя макает. А победитель, поправ грозивший погибелью череп, Молвил: «По праву мою ты возьми, нонакрийская дева, Эту добычу: с тобою мы славу по чести разделим». Тотчас он деве дарит торчащие жесткой щетиной Шкуру и морду его с торчащими страшно клыками, — Ей же приятен и дар, и сам приятен даритель. Зависть почуяли все; послышался ропот в отряде. Вот, из толпы протянув, с громогласными криками, руки, — «Эй, перестань! Ты у нас не захватывай чести! – кричали Так Фестиады, – тебя красота твоя не подвела бы, Как бы не стал отдален от тебя победитель влюбленный!» Дара лишают ее, его же – права даренья. Марса внук не стерпел; исполнившись ярого гнева, — «Знайте же вы, – закричал, – о чужой похитители чести, Близки ль дела от угроз!» – и пронзил нечестивым железом Грудь Плексиппа, – а тот и не чаял погибели скорой! Был в колебанье Токсей: одинаково жаждавший в миг тот Брата отмстить своего и боявшийся участи брата, — Не дал ему Мелеагр сомневаться: согретое прежним Смертоубийством копье внозь согрел он братскою кровью. Сын победил, и несла благодарные жертвы Алтея В храмы, но вдруг увидала: несут двух братьев убитых. В грудь ударяет она и печальными воплями город Полнит, сменив золотое свое на скорбное платье. Но, лишь узнала она, кто убийца, вмиг прекратился Плач, и слезы ее перешли в вожделение мести. Было полено: его – когда после родов лежала Фестия дочь – положили в огонь триединые сестры. Нить роковую суча и перстом прижимая, младенцу Молвили: «Срок одинаковый мы и тебе и полену, Новорожденный, даем». Провещав прорицанье такое, Вышли богини; а мать головню полыхавшую тотчас Вынула вон из огня и струею воды окатила. Долго полено потом в потаенном месте лежало И сохранялось, – твои сохраняло, о юноша, годы! Вот извлекла его мать и велела лучинок и щепок В кучу сложить; потом подносит враждебное пламя. В пламя древесный пенек пыталась четырежды бросить, Бросить же все не могла: в ней мать с сестрою боролись, — В разные стороны, врозь, влекут два имени сердце. Щеки бледнели не раз, ужасаясь такому злодейству, Очи краснели не раз, распаленным окрашены гневом, И выражало лицо то будто угрозу, в которой Страшное чудилось, то возбуждало как будто бы жалость. Только лишь слезы ее высыхали от гневного пыла, Новые слезы лились: так судно, которое гонит Ветер, а тут же влечет супротивное ветру теченье, Чует две силы зараз и, колеблясь, обеим покорно, — Так вот и Фестия дочь, в нерешительных чувствах блуждая, То отлагает свой гнев, то, едва отложив, воскрешает. Преобладать начинает сестра над матерью все же, — И, чтобы кровью смягчить по крови родные ей тени, Благочестиво творит нечестивое. Лишь разгорелся Злостный огонь: «Моя да истлеет утроба!» – сказала — И беспощадной рукой роковое подъемлет полено. Остановилась в тоске пред своей погребальною жертвой. «О Эвмениды, – зовет, – тройные богини возмездий! Вы обратитесь лицом к заклинательным жертвам ужасным! Мщу и нечестье творю: искупить смерть смертию должно, Должно злодейство придать к злодейству, к могиле могилу. В нагроможденье скорбей пусть дом окаянный погибнет! Будет счастливец Ойней наслаждаться победою сына? Фестий – сиротствовать? Нет, пусть лучше восплачутся оба! Вы же, о тени моих двух братьев, недавние тени, Помощь почуйте мою! Немалым деяньем сочтите Жертву смертную, дар материнской утробы несчастный. Горе! Куда я влекусь? Простите же матери, братья! Руки не в силах свершить начатого – конечно, всецело Гибели он заслужил. Ненавистен мне смерти виновник. Кары ль не будет ему? Он, живой, победитель, надменный Самым успехом своим, Калидонскую примет державу? Вам же – пеплом лежать, вы – навеки холодные тени? Этого я не стерплю: пусть погибнет проклятый; с собою Пусть упованья отца, и царство, и родину сгубит! Матери ль чувствовать так? Родителей где же обеты? Десятимесячный труд материнский, – иль мною забыт он? О, если б в пламени том тогда же сгорел ты младенцем! Это стерпела бы я! В живых ты – моим попеченьем Ныне умрешь по заслугам своим: поделом и награда. Данную дважды тебе – рожденьем и той головнею — Душу верни или дай мне с братскими тенями слиться. Жажду, в самой же нет сил. Что делать? То братские раны Перед очами стоят, убийства жестокого образ, То сокрушаюсь душой, материнскою мучась любовью, — Горе! Победа плоха, но все ж побеждайте, о братья! Лишь бы и мне, даровав утешение вам, удалиться Следом за вами!» Сказав, дрожащей рукой, отвернувшись, В самое пламя она головню роковую метнула. И застонало – иль ей показалось, что вдруг застонало, — Дерево и, запылав, в огне против воли сгорело. Был далеко Мелеагр и не знал, – но жжет его тайно Этот огонь! Нутро в нем – чувствует – все загорелось. Мужеством он подавить нестерпимые тщится мученья. Сам же душою скорбит, что без крови, бесславною смертью Гибнет; счастливыми он называет Анкеевы раны. Вот он со стоном отца-старика призывает и братьев, Кличет любимых сестер и последней – подругу по ложу. Может быть, также и мать! Возрастают и пламя и муки — И затихают опять, наконец одновременно гаснут. Мало-помалу душа превратилась в воздух легчайший, Мало-помалу зола убелила остывшие угли. Гордый простерт Калидон; и юноши плачут и старцы, Стонут и знать, и народ; распустившие волосы с горя В грудь ударяют себя калидонские матери с воплем. Пылью сквернит седину и лицо престарелый родитель, Сам распростерт на земле, продолжительный век свой поносит. Мать же своею рукой, – лишь сознала жестокое дело, — Казни себя предала, железо нутро ей пронзило. Если б мне бог даровал сто уст с языком звонкозвучным, Воображенья полет или весь Геликон, – я не мог бы Пересказать, как над ней голосили печальные сестры. О красоте позабыв, посинелые груди колотят. Тело, пока оно здесь, ласкают и снова ласкают, Нежно целуют его, принесенное ложе целуют. Пеплом лишь стала она, к груди прижимают и пепел, Пав на могилу, лежат и, означенный именем камень Скорбно руками обняв, проливают над именем слезы. Но, утолясь наконец Парфаонова дома несчастьем, Всех их Латонина дочь, – исключая Горгею с невесткой Знатной Алкмены, – взрастив на теле их перья, подъемлет В воздух и вдоль по рукам простирает им длинные крылья, Делает рот роговым и пускает летать – превращенных.

 

Филемон и Бавкида

Бог речной замолчал. Удивленья достойное дело Тронуло всех. Но один над доверием их посмеялся, — Иксионид, – презритель богов, необузданный мыслью: «Выдумки – весь твой рассказ, Ахелой, ты не в меру могучей Силу считаешь богов, – будто вид и дают и отъемлют!» И поразилися все, и словам не поверили дерзким. Первый меж ними Лелег, созревший умом и годами, Так говорит: «Велико всемогущество неба, пределов Нет ему: что захотят небожители, то и свершится. А чтобы вас убедить, расскажу: дуб с липою рядом Есть на фригийских холмах, обнесенные скромной стеною. Сам те места я видал: на равнины Пелоповы послан Был я Питфеем, туда, где отец его ранее правил. Есть там болото вблизи, – обитаемый прежде участок; Ныне – желанный приют для нырка и лысухи болотной. В смертном обличье туда сам Юпитер пришел, при отце же Был отвязавший крыла жезлоносец, Атлантов потомок. Сотни домов обошли, о приюте прося и покое, Сотни к дверям приткнули колы; единственный – принял, Малый, однако же, дом, тростником и соломою крытый. Благочестивая в нем Бавкида жила с Филемоном, Два старика: тут они съединились в юности браком. В хижине той же вдвоем и состарились. Легкою стала Бедность смиренная им, и сносили ее безмятежно. Было б напрасно искать в том доме господ и прислугу, Все-то хозяйство – в двоих; все сами: прикажут – исполнят. Лишь подошли божества под кров неприметных пенатов, Только успели главой под притолкой низкой склониться, Старец придвинул скамью, отдохнуть предлагая пришельцам. Грубую ткань на нее поспешила накинуть Бавкида. Теплую тотчас золу в очаге отгребла и вечерний Вновь оживила огонь, листвы ему с сохлой корою В пищу дала и вздувать его старческим стала дыханьем. Связки из прутьев она и сухие сучки собирает С кровли, ломает в куски, – котелочек поставила медный. Вот с овощей, стариком в огороде собранных влажном, Листья счищает ножом; супруг же двузубою вилой Спинку свиньи достает, что коптилась, подвешена к балке. Долго ее берегли, – от нее отрезает кусочек Тонкий; отрезав, его в закипевшей воде размягчает. Длинное время меж тем коротают они в разговорах, — Времени и не видать. Находилась кленовая шайка В хижине их, на гвозде за кривую подвешена ручку. Теплой водой наполняют ее, утомленные ноги В ней отдохнут. Посредине – кровать, у нее ивяные Рама и ножки, на ней – камышовое мягкое ложе. Тканью покрыла его, которую разве лишь в праздник Им приводилось стелить, но была и стара, и потерта Ткань, – не могла бы она ивяной погнушаться кроватью. И возлегли божества. Подоткнувшись, дрожащая, ставит Столик старуха, но он покороче на третью был ногу. Выравнял их черепок. Лишь быть перестал он покатым — Ровную доску его они свежею мятой натерли. Ставят плоды, двух разных цветов, непорочной Минервы, Осенью сорванный терн, заготовленный в винном отстое, Редьку, индивий-салат, молоко, загустевшее в творог, Яйца, легко на нежарком огне испеченные, ставят. В утвари глиняной всё. После этого ставят узорный, Тоже из глины, кратер и простые из бука резного Чаши, которых нутро желтоватым промазано воском. Тотчас за этим очаг предлагает горячие блюда. Вскоре приносят еще, хоть не больно-то старые, вина; Их отодвинув, дают местечко второй перемене. Тут и орехи, и пальм сушеные ягоды, смоквы, Сливы, – немало плодов благовонных в разлатых корзинах, И золотой виноград, на багряных оборванный лозах. Свежий сотовый мед посередке; над всем же – радушье Лиц, и к приему гостей не худая, не бедная воля. А между тем, что ни раз, опоро́жненный вновь сам собою, — Видят, – наполнен кратер, вино подливается кем-то! Диву дивятся они, устрашились и, руки подъемля, Стали молитву творить Филемон оробелый с Бавкидой. Молят простить их за стол, за убогое пира убранство. Гусь был в хозяйстве один, поместья их малого сторож, — Гостеприимным богам принести его в жертву решили. Резов крылом, он уже притомил отягченных летами, — Все ускользает от них; наконец случилось, что к самым Он подбегает богам. Те птицу убить запретили. «Боги мы оба. Пускай упадет на безбожных соседей Кара, – сказали они, – но даруется, в бедствии этом, Быть невредимыми вам; свое лишь покиньте жилище. Следом за нами теперь отправляйтесь. На горные кручи Вместе идите». Они повинуются, с помощью палок Силятся оба ступать, подымаясь по длинному склону. Были они от вершины горы в расстоянье полета Пущенной с лука стрелы, назад обернулись и видят: Все затопила вода, один выдается их домик. И, меж тем как дивятся они и скорбят о соседях, Ветхая хижина их, для двоих тесноватая даже, Вдруг превращается в храм; на месте подпорок – колонны, Золотом крыша блестит, земля одевается в мрамор, Двери резные висят, золоченым становится зданье. Ласковой речью тогда говорит им потомок Сатурна: «Праведный, молви, старик и достойная мужа супруга, Молви, чего вы желали б?» – и так, перемолвясь с Бавкидой, Общее их пожеланье открыл Филемон Всемогущим: «Вашими быть мы жрецами хотим, при святилищах ваших Службу нести, и, поскольку ведем мы в согласии годы, Час пусть один унесет нас обоих, чтоб мне не увидеть, Как сожигают жену, и не быть похороненным ею». Их пожеланья сбылись: оставались стражами храма Жизнь остальную свою. Отягченные годами, как-то Став у святых ступеней, вспоминать они стали событья. Вдруг увидал Филемон: одевается в зелень Бавкида; Видит Бавкида: старик Филемон одевается в зелень. Похолодевшие их увенчались вершинами лица. Тихо успели они обменяться приветом. «Прощай же, Муж мой!» – «Прощай, о жена!» – так вместе сказали, и cразу Рот им покрыла листва. И теперь обитатель Тианы Два вам покажет ствола, от единого корня возросших. Это не вздорный рассказ, веденный не с целью обмана, От стариков я слыхал, да и сам я висящие видел Там на деревьях венки; сам свежих принес и промолвил: «Праведных боги хранят: почитающий – сам почитаем».

 

Кончина Геракла

Больше обычного вздут был поток непогодою зимней, В водоворотах был весь, прервалась по нему переправа. Неустрашим за себя, за супругу Геракл опасался. Тут подошел к нему Несс – и могучий, и знающий броды. «Пусть, доверившись мне, – говорит, – на брег супротивный Ступит она, о Алкид! Ты же – сильный – вплавь переправься». Бледную, перед рекой и кентавром дрожавшую в страхе, Взял калидонку герой-аониец и передал Нессу. Сам же, – как был, отягчен колчаном и шкурою львиной, — Палицу, также и лук, на берег другой перекинул, — «Раз уж пустился я вплавь, – одолею течение!» – молвил. Смело поплыл; где тише места на реке, и не спросит! Даже не хочет, плывя, забирать по теченью потока. Только он брега достиг и лук переброшенный поднял, Как услыхал вдруг голос жены и увидел, что с ношей Хочет кентавр ускользнуть. «На ноги надеясь напрасно, Мчишься ты, дерзкий, куда? – воскликнул он. – Несс двоевидный, Слушай, тебе говорю, – себе не присваивай наше! Если ты вовсе ко мне не питаешь почтенья, припомнить Мог бы отца колесо и любви избегать запрещенной. Но от меня не уйдешь, хоть на конскую мощь положился. Раной настигну тебя, не ногами!» Последнее слово Действием он подтвердил: пронзил убегавшего спину Острой вдогонку стрелой, – и конец ее вышел из груди. Только он вырвал стрелу, как кровь из обоих отверстий Хлынула, с ядом смесясь смертоносным желчи лернейской. Несс же ту кровь подобрал: «Нет, я не умру неотмщенным!» — Проговорил про себя и залитую кровью одежду Отдал добыче своей, – как любовного приворот чувства. Времени много прошло, и великого слава Геракла Землю наполнила всю и насытила мачехи злобу. Помня обет, Эхалию взяв, победитель собрался Жертвы Кенейскому жечь Юпитеру. Вскоре донесся Слух, Деянира, к тебе – молва говорливая рада К истине ложь примешать и от собственной лжи вырастает, — Слышит и верит жена, что Амфитрионида пленила Дева Иола вдали. Потрясенная новой изменой, Плакать сперва начала; растопила несчастная муку Горькой слезой; но потом, – «Зачем я, однако, – сказала, — Плачу? Слезы мои лишь усладой сопернице будут. Скоро прибудет она: мне что-нибудь надо придумать Спешно, чтоб ложем моим завладеть не успела другая. Плакать ли мне иль молчать? В Калидон ли вернуться, остаться ль? Бросить ли дом? Иль противиться, средств иных не имея? Что, если я, Мелеагр, не забыв, что твоею сестрою Я рождена, преступленье свершу и соперницы смертью Всем докажу, какова оскорбленной женщины сила!» В разные стороны мысль ее мечется! Все же решенье Принято: мужу послать напоенную Нессовой кровью Тунику, чтобы вернуть вновь силу любви ослабевшей. Лихасу дар, неизвестный ему, снести поручает, — Будущих бедствий залог! Несчастная ласково просит Мужу его передать. Герой принимает, не зная; Вот уж он плечи облек тем ядом Лернейской Ехидны. Первый огонь разведя и с мольбой фимиам воскуряя, Сам он из чаши вино возливал на мрамор алтарный. Яд разогрелся и вот, растворившись от жара, широко В тело Геракла проник и по всем его членам разлился. Сколько он мог, подавлял привычным мужеством стоны, — Боль победила его наконец, и алтарь оттолкнул он И восклицаньями всю оглашает дубравную Эту. Медлить нельзя: разорвать смертоносную тщится рубаху, Но, отдираясь сама, отдирает и кожу. Противно Молвить! То к телу она прилипает – сорвать невозможно! — Или же мяса клоки обнажает и мощные кости. Словно железо, когда погрузишь раскаленное в воду, Кровь у страдальца шипит и вскипает от ярого яда. Меры страданию нет. Вся грудь пожирается жадным Пламенем. С тела всего кровяная испарина льется. Жилы, сгорая, трещат. И, почувствовав, что разъедает Тайное тленье нутро, простер к небесам он ладони. «Гибелью нашей, – вскричал, – утоляйся, Сатурния, ныне! О, утоляйся! С небес, о жестокая, мукой любуйся! Зверское сердце насыть! Но если меня пожалел бы Даже и враг, – ибо враг я тебе, – удрученную пыткой Горькую душу мою, для трудов порожденную, вырви! Смерть мне будет – как дар, и для мачехи – дар подходящий! Некогда храмы богов сквернившего путников кровью, Я Бузирида смирил; у Антея свирепого отнял Я материнскую мощь; не смутил меня пастырь иберский Тройственным видом, ни ты своим тройственным видом, о Цербер! Руки мои, вы ль рогов не пригнули могучего тура? Ведомы ваши дела и Элиде, и водам Стимфалы, И Партенийским лесам. Был доблестью вашей похищен Воинский пояс с резьбой, фермодонтского золота; вами Взяты плоды Гесперид, береженые худо Драконом. Противостать не могли мне кентавры, не мог разоритель Горной Аркадии – вепрь, проку в том не было Гидре, Что от ударов росла, что мощь обретала двойную. Разве фракийских коней, человечьей насыщенных кровью, Я, подойдя, не узрел у наполненных трупами яслей, Не разметал их, узрев, не пленил и коней и владельца? В этих задохшись руках, и Немейская пала громада. Выей держал небеса. Утомилась давать приказанья В гневе Юнона; лишь я утомленья не знаю в деяньях! Новая ныне напасть, – одолеть ее доблесть бессильна, Слабы копье и броня; в глубине уж по легким блуждает, Плоть разъедая, огонь и по всем разливается членам. Счастлив меж тем Эврисфей! И есть же, которые верят, В существованье богов!» – сказал, и по верху Эты Вот уже шествует он, как тур, за собою влачащий В тело вонзившийся дрот, – а метавший спасается бегством. Ты увидал бы его то стенающим, то разъяренным, Или стремящимся вновь изорвать всю в клочья одежду, Или валящим стволы, иль исполненным гнева на горы, Или же руки свои простирающим к отчему небу. Лихаса он увидал трепетавшего, рядом в пещере Скрытого. Мука в тот миг все неистовство в нем пробудила. «Лихас, не ты ли, – вскричал, – мне передал дар погребальный? Смерти не ты ли виновник моей?» – а тот испугался, Бледный, дрожит и слова извинения молвит смиренно. Вот уж хотел он колена обнять, но схватил его тут же Гневный Алкид и сильней, чем баллистой, и три и четыре Раза крутил над собой и забросил в Эвбейские воды. Между небес и земли отвердел он в воздушном пространстве, — Так дожди – говорят – под холодным сгущаются ветром, И образуется снег, сжимается он от вращенья Плавного, и, округлясь, превращаются в градины хлопья. Так вот и он: в пустоту исполинскими брошен руками, Белым от ужаса стал, вся влажность из тела исчезла, И – по преданью веков – превратился в утес он бездушный. Ныне еще из Эвбейских пучин выступает высоко Стройной скалой и как будто хранит человеческий облик. Как за живого – задеть за него опасается кормщик, — Лихасом так и зовут. Ты же, сын Юпитера славный, Древ наломав, что на Эте крутой взрасли, воздвигаешь Сам погребальный костер, а лук и в уемистом туле Стрелы, которым опять увидать Илион предстояло, Сыну Пеанта даешь. Как только подбросил помощник Пищи огню и костер уже весь запылал, на вершину Груды древесной ты сам немедля немейскую шкуру Стелешь; на палицу лег головой и на шкуре простерся. Был же ты ликом таков, как будто возлег и пируешь Между наполненных чаш, венками цветов разукрашен! Стало сильней между тем и по всем сторонам зашумело Пламя, уже подошло к его телу спокойному, он же Силу огня презирал. Устрашились тут боги, что гибнет Освободитель земли; и Юпитер с сияющим ликом Так обратился к богам: «Ваш страх – для меня утешенье, О небожители! Днесь восхвалять себя не устану, Что благородного я и отец и правитель народа, Что обеспечен мой сын благосклонностью также и вашей. Хоть воздаете ему по его непомерным деяньям, Сам я, однако, в долгу. Но пусть перестанут бояться Верные ваши сердца: презрите этейское пламя! Все победив, победит он огонь, созерцаемый вами. Частью одной, что от матери в нем, он почувствует силу Пламени. Что ж от меня – вековечно, то власти не знает Смерти, и ей непричастно, огнем никаким не смиримо. Ныне его, лишь умрет, восприму я в пределах небесных И уповаю: богам всем будет подобный поступок По сердцу. Если же кто огорчится, пожалуй, что богом Станет Геракл, то и те, хоть его награждать не желали б, Зная заслуги его, поневоле со мной согласятся». Боги одобрили речь, и супруга державная даже Не омрачилась лицом, – омрачилась она, лишь услышав Самый конец его слов, и на мужнин намек осердилась. А между тем что могло обратиться под пламенем в пепел, Мулькибер все отрешил, и обличье Гераклово стало Неузнаваемо. В нем ничего материнского боле Не оставалось. Черты Юпитера в нем сохранились. Так змея, обновясь, вместе с кожей сбросив и старость, В полной явясь красоте, чешуей молодою сверкает. Только тиринфский герой отрешился от смертного тела, Лучшею частью своей расцвел, стал ростом казаться Выше и страх возбуждать величьем и важностью новой. И всемогущий отец в колеснице четверкой восхитил Сына среди облаков и вместил меж лучистых созвездий.

 

Ифис

Феста земля, что лежит недалеко от Кносского царства, Некогда произвела никому не известного Лигда, Был из простых он людей, отличался богатством не боле, Чем благородством. Зато незапятнаны были у Лигда И благочестье и жизнь. К супруге он, бремя носившей, Так обратился, когда уж родить подходили ей сроки: «Два пожеланья тебе: страдать поменьше и сына Мне подарить: тяжела была бы мне участь иная. Сил нам Фортуна не даст. Тогда, – пусть того не случится! — Если ребенка родишь мне женского пола, хоть против Воли, но все ж прикажу: – прости, благочестье! – пусть гибнет!» Вымолвил, и по лицу покатились обильные слезы И у того, кто приказ отдавал, и у той, кто внимала. Тщетно тут стала молить Телетуза любезного мужа, Чтоб надеждам ее он подобной не ставил препоны. Но на решенье своем тот твердо стоял. И созревший Плод через силу уже Телетуза носила во чреве. Вдруг, среди ночи явясь ей видением сонным, однажды Инаха дочь у постели ее в окружении пышном Будто стоит, – иль привиделось. Лоб украшали богини Рожки луны и колосья, живым отливавшие златом, И диадема; при ней – Анубис, что лает по-песьи, Апис, с окраской двойной, Бубастида святая и оный, Кто заглушает слова и перстом призывает к молчанью. Систры звучали; тут был и вечно искомый Озирис Вместе с ползучей змеей, смертоносного полною яда. И, отряхнувшей свой сон, как будто все видящей ясно, Шепчет богиня: «О ты, что присно при мне, Телетуза! Тяжкие думы откинь, – обмани приказанья супруга. Не сомневайся: когда облегчит твое тело Луцина, — То и прими, что дано: я богиня-пособница, помощь Всем я просящим несу; не будешь пенять, что почтила Неблагодарное ты божество». Так молвив – исчезла. Радостно с ложа встает и к созвездьям подъемлет критянка Чистые руки, моля, чтобы сон ее сделался явью. Муки тогда возросли, и само ее бремя наружу Выпало: дочь родилась, а отец и не ведал об этом. Девочку вскармливать мать отдает, объявив, что родился Мальчик. Поверили все. Лишь кормилица знает про тайну. Клятвы снимает отец и дает ему дедово имя, Ифис – так звали того. Мать рада: то имя подходит И для мужчин и для женщин; никто заподозрить не может. Так незаметно обман покрывается ложью невинной. Мальчика был на ребенке наряд, а лицо – безразлично Девочки было б оно или мальчика – было прекрасно. А между тем уж тринадцатый год наступает подростку. Тут тебе, Ифис, отец белокурую прочит Ианту. Между фестийских девиц несравненно она выделялась Даром красы, рождена же была от диктейца Телеста. Годами были равны и красой. От наставников тех же Знанья они обрели, возмужалости первой начатки. Вскоре любовь их сердца охватила. И с силою равной Ранила сразу двоих: но различны их были надежды! Срока желанного ждет и обещанных светочей свадьбы, Мужем считает ее, в союз с ней верит Ианта. Ифис же любит, сама обладать не надеясь любимым, И лишь сильнее огонь! Пылает к девице девица. Слезы смиряя едва, – «О, какой мне исход, – восклицает, — Если чудовищной я и никем не испытанной новой Страстью горю? О, когда б пощадить меня боги хотели, То погубили б меня, а когда б и губить не хотели, Пусть бы естественный мне и обычный недуг даровали! Ибо коровы коров и кобылы кобыл не желают, Любят бараны овец, и олень за подругою ходит; Тот же союз и у птиц; не бывало вовек у животных Так, чтобы самка у них запылала желанием к самке. Лучше б мне вовсе не жить! Иль вправду одних лишь чудовищ Крит порождает?.. Быка дочь Солнца на Крите любила, — Все-таки был он самец. Но моя – если только признаться В правде – безумнее страсть: на любовь упованье питала Та. Ухищреньем она и обличьем коровьим достигла, Что испытала быка. Для обмана нашелся любовник. Тут же, когда бы весь мир предложил мне услуги, когда бы Вновь на вощеных крылах полетел бы по воздуху Дедал, Что бы поделать он мог? Иль хитрым искусством из девы Юношей сделать меня? Иль тебя изменить, о Ианта? Что ж не скрепишь ты души, в себе не замкнешься, о Ифис, Что не отбросишь своих безнадежных и глупых желаний? Кем родилась ты, взгляни, и себя не обманывай доле. К должному только стремись, люби, что для женщины любо. Все от надежды: она и приводит любовь, и питает. А у тебя ее нет. Отстраняет от милых объятий Вовсе не стража тебя, не безмолвный дозор господина И не суровость отца; и сама она просьб не отвергла б, Все ж недоступна она; когда б и всего ты достигла, — Счастья тебе не познать, хоть боги б и люди трудились. Из пожеланий моих лишь одно остается напрасным; Боги способствуют мне, – что могут – все даровали. Хочет того же она, и родитель, и будущий свекор, Только природа одна, что всех их могучее, – против. Против меня лишь она. Подходит желанное время, Свадебный видится свет, и станет моею Ианта, — Но не достигнет меня: я, водой окруженная, жажду! Сваха Юнона и ты, Гименей, для чего снизошли вы К таинствам этим, где нет жениха, где мы обе – невесты!» И замолчала, сказав. Но не в меньшем волненье другая Девушка; молит тебя, Гименей, чтоб шел ты скорее. Просит она, – но, боясь. Телетуза со сроками медлит. То на притворный недуг ссылается; то ей приметы Доводом служат, то сны; но средства лжи истощила Все наконец. И уже подступает отложенной свадьбы Срок; уже сутки одни остаются. Тогда Телетуза С дочки своей и с себя головные срывает повязки И, распустив волоса, обнимает алтарь, – «О Изида, — Чьи Паретоний, Фарос и поля Мареотики, – молит, — Вместе с великим, на семь рукавов разделяемым Нилом! Помощь подай мне, молю, о, избавь меня ныне от страха! В день тот, богиня, тебя по твоим угадала я знакам, Все я признала: твоих провожатых, светочи, звуки Систров, и все у меня отпечаталось в памяти крепко. Если она родилась, если я не стыдилась обмана, — Твой то совет, поощренье твое! Над обеими сжалься, Помощью нас поддержи!» – слова тут сменились слезами. Чудится ей, что алтарь колеблет богиня, – и вправду Поколебала! Врата задрожали у храма; зарделись Лунным сияньем рога; зазвучали гремящие систры. Верить не смея еще, но счастливому знаменью рада, Мать из храма ушла. А за матерью вышла и Ифис, — Шагом крупней, чем обычно; в лице белизны его прежней Не было; силы ее возросли; в чертах появилось Мужество, пряди волос свободные стали короче. Более крепости в ней, чем бывает у женщин, – и стала Юношей, девушка, ты! Приношенья несите же в храмы! Радуйтесь, страх отрешив, – и несут приношения в храмы. Сделали надпись, – на ней был коротенький стих обозначен: «Юноша дар посвятил, обещанный девушкой, – Ифис». Вскоре лучами заря мировые разверзла просторы, Вместе Венера тогда и Юнона сошлись с Гименеем К общим огням. И своей господином стал Ифис Ианты.

 

Орфей

После, шафранным плащом облаченный, по бездне воздушной Вновь отлетел Гименей, к брегам отдаленным киконов Мчится – его не к добру призывает там голос Орфея. Все-таки бог прилетел; но с собой ни торжественных гимнов Он не принес, ни ликующих лиц, ни счастливых предвестий. Даже и светоч в руке Гименея трещит лишь и дымом Едким чадит и, колеблясь, никак разгореться не может. Но тяжелей был исход, чем начало. Жена молодая, В сопровожденье наяд по зеленому лугу блуждая, — Мертвою пала, в пяту уязвленная зубом змеиным. Вещий родопский певец, обращаясь к Всевышним, супругу Долго оплакивал. Он обратиться пытался и к теням, К Стиксу дерзнул он сойти, Тенарийскую щель миновал он, Сонмы бесплотных теней, замогильные призраки мертвых, И к Персефоне проник и к тому, кто в безрадостном царстве Самодержавен, и так, для запева ударив по струнам, Молвил: «О вы, божества, чья вовек под землею обитель, Здесь, где окажемся все, сотворенные смертными! Если Можно, отбросив речей извороты лукавых, сказать вам Правду, дозвольте. Сюда я сошел не с тем, чтобы мрачный Тартар увидеть, не с тем, чтоб чудовищу, внуку Медузы, Шею тройную связать, с головами, где вьются гадюки. Ради супруги пришел. Стопою придавлена, в жилы Яд ей змея излила и похитила юные годы. Горе хотел я стерпеть. Старался, но побежден был Богом Любви: хорошо он в пределах известен наземных, — Столь же ль и здесь – не скажу; уповаю, однако, что столь же. Если не лжива молва о былом похищенье, – вас тоже Соединила Любовь! Сей ужаса полной юдолью, Хаоса бездной молю и безмолвьем пустынного царства: Вновь Эвридики моей заплетите короткую участь! Все мы у вас должники; помедлив недолгое время, Раньше ли, позже ли – все в приют поспешаем единый. Все мы стремимся сюда, здесь дом наш последний; вы двое Рода людского отсель управляете царством обширным. Так и она: лишь ее положенные годы созреют, Будет под властью у вас: возвращенья прошу лишь на время. Если же милость судеб в жене мне откажет, отсюда Пусть я и сам не уйду: порадуйтесь смерти обоих». Внемля, как он говорит, как струны в согласии зыблет, Души бескровные слез проливали потоки. Сам Тантал Тщетно воды не ловил. Колесо Иксионово стало. Птицы печень клевать перестали; Белиды на урны Облокотились; и сам, о Сизиф, ты уселся на камень! Стали тогда Эвменид, побежденных пеньем, ланиты Влажны впервые от слез, – и уже ни царица-супруга, Ни властелин преисподних мольбы не исполнить не могут. Вот Эвридику зовут; меж недавних теней пребывала, А выступала едва замедленным раною шагом. Принял родопский герой нераздельно жену и условье: Не обращать своих взоров назад, доколе не выйдет Он из Авернских долин, – иль отымется дар обретенный. Вот уж в молчанье немом по наклонной взбираются оба Темной тропинке, крутой, густою укутанной мглою. И уже были они от границы земной недалеко, — Но, убоясь, чтоб она не отстала, и в жажде увидеть, Полный любви, он взор обратил, и супруга – исчезла! Руки простер он вперед, объятья взаимного ищет, Но понапрасну – одно дуновенье хватает несчастный. Смерть вторично познав, не пеняла она на супруга. Да и на что ей пенять? Иль разве на то, что любима? Голос последним «прости» прозвучал, но почти не достиг он Слуха его; и она воротилась в обитель умерших. Смертью двойною жены Орфей поражен был, – как древле Тот, устрашившийся пса с головами тремя, из которых Средняя с цепью была, и не раньше со страхом расстался, Нежель с природой своей, – обратилася плоть его в камень! Или как оный Олен, на себя преступленье навлекший, Сам пожелавший вины; о Летея несчастная, слишком Ты доверяла красе: приникавшие прежде друг к другу Груди – утесы теперь, опорой им влажная Ида. Он умолял и вотще переплыть порывался обратно, — Лодочник не разрешил; однако семь дней неотступно, Грязью покрыт, он на бреге сидел без Церерина дара. Горем, страданьем души и слезами несчастный питался. И, бессердечьем богов попрекая подземных, ушел он В горы Родопы, на Гем, поражаемый северным ветром. Вот созвездием Рыб морских заключившийся третий Год уж Титан завершил, а Орфей избегал неуклонно Женской любви. Оттого ль, что к ней он желанье утратил Или же верность хранил – но во многих пылала охота Соединиться с певцом, и отвергнутых много страдало. Стал он виной, что за ним и народы фракийские тоже, Перенеся на юнцов недозрелых любовное чувство, Краткую жизни весну, первины цветов обрывают.

 

Кипарис

Некий был холм, на холме было ровное плоское место; Все зеленело оно, муравою покрытое. Тени Не было вовсе на нем. Но только лишь сел на пригорок Богорожденный певец и ударил в звонкие струны, Тень в то место пришла: там Хаонии дерево было, Роща сестер Гелиад, и дуб, вознесшийся в небо; Мягкие липы пришли, безбрачные лавры и буки, Ломкий пришел и орех, и ясень, пригодный для копий, Несуковатая ель, под плодами пригнувшийся илик, И благородный платан, и клен с переменной окраской; Лотос пришел водяной и по рекам растущие ивы, Букс, зеленый всегда, тамариск с тончайшей листвою; Мирта двухцветная там, в плодах голубых лавровишня; С цепкой стопою плющи, появились вы тоже, а с вами И винограда лоза, и лозой оплетенные вязы; Падубы, пихта, а там и кусты земляничника с грузом Алых плодов, и награда побед – гибколистная пальма; С кроной торчащей пришли подобравшие волосы сосны, — Любит их Матерь богов, ибо некогда Аттис Кибелин, Мужем здесь быть перестав, в стволе заключился сосновом. В этом же сомнище был кипарис, похожий на мету, Деревом стал он, но мальчиком был в то время, любимцем Бога, что лука струной и струной управляет кифары. Жил на картийских брегах, посвященный тамошним нимфам, Ростом огромный олень; широко разветвляясь рогами, Голову сам он себе глубокой окутывал тенью. Златом сияли рога. К плечам опускалось, свисая С шеи точеной его, ожерелье камней самоцветных. А надо лбом его шар колебался серебряный, тонким Был он привязан ремнем. Сверкали в ушах у оленя Около впадин висков медяные парные серьги. Страха не зная, олень, от обычной свободен боязни, Часто, ничуть не дичась, и в дома заходил, и для ласки Шею свою подставлял без отказа руке незнакомой. Боле, однако, всего, о прекраснейший в племени Кеи, Был он любезен тебе, Кипарис. Водил ты оленя На молодые луга и к прозрачной источника влаге. То оплетал ты цветами рога у животного или, Всадником на спину сев, туда и сюда направляя Нежные зверя уста пурпурной уздой, забавлялся. Знойный был день и полуденный час; от горячего солнца Гнутые грозно клешни раскалились набрежного Рака, Раз, притомившись, лег на лужайку со свежей травою Чудный олень и в древесной тени наслаждался прохладой. Неосторожно в тот миг Кипарис проколол его острым Дротом; и, видя, что тот умирает от раны жестокой, Сам умереть порешил. О, каких приводить утешений Феб не старался! Чтоб он не слишком скорбел об утрате, Увещевал, – Кипарис все стонет! И в дар он последний Молит у Вышних – чтоб мог проплакать он целую вечность. Вот уже кровь у него от безмерного плача иссякла, Начали члены его становиться зелеными; вскоре Волосы, вкруг белоснежного лба ниспадавшие прежде, Начали прямо торчать и, сделавшись жесткими, стали В звездное небо смотреть своею вершиною тонкой. И застонал опечаленный бог. «Ты, оплаканный нами, Будешь оплакивать всех и пребудешь с печальными!» – молвил.

 

Гиацинт

Так же тебя, Амиклид, Аполлон поселил бы в эфире, Если б туда поселить разрешили печальные судьбы. Выход дозволен иной – бессмертен ты стал. Лишь прогонит Зиму весна и Овен водянистую Рыбу заступит, Ты появляешься вновь, распускаясь на стебле зеленом. Более всех ты отцом был возлюблен моим. Понапрасну Ждали владыку тогда – земли средоточие – Дельфы. Бог на Эвроте гостил в то время, в неукрепленной Спарте. Ни стрелы уже у него не в почете, ни лира; Сам он себя позабыл; носить готов он тенета Или придерживать псов, бродить по хребтам неприступным Ловчим простым. Свой пыл питает привычкою долгой. Был в то время Титан в середине меж ночью грядущей И отошедшей, – от них находясь в расстоянии равном. Скинули платье друзья и, масляным соком оливы Лоснясь, готовы уже состязаться в метании диска. Первый метнул, раскачав, по пространству воздушному круг свой Феб, и пред ним облака разделились от тяжести круга; Времени много спустя, упадает на твердую землю Тяжесть, паденьем явив сочетанье искусства и силы. Неосторожный тогда, любимой игрой возбуждаем, Круг подобрать поспешил тенариец. Но вдруг содрогнулся Воздух, и с крепкой земли диск прянул в лицо тебе прямо, О Гиацинт! Побледнели они одинаково оба — Отрок и бог. Он в объятия взял ослабевшее тело. Он согревает его, отирает плачевные раны, Тщится бегство души удержать, траву прилагая. Все понапрасну: ничем уж его исцелить невозможно. Так в орошенном саду фиалки, и мак, и лилея, Ежели их надломить, на стебле пожелтевшем оставшись, Вянут и долу свои отягченные головы клонят; Прямо держаться нет сил, и глядят они маковкой в землю. Так неподвижен и лик умирающий; силы лишившись, Шея, сама для себя тяжела, к плечу приклонилась. «Гибнешь, увы, Эбалид, обманутый юностью ранней! — Феб говорит. – Эта рана твоя – мое преступленье. Ты – моя скорбь, погублен ты мной; с моею десницей Смерть да свяжут твою: твоих похорон я виновник! В чем же, однако, вина? Так, значит, виной называться Может игра? Так может виной и любовь называться? О, если б жизнь за тебя мне отдать или жизни лишиться Вместе с тобой! Но меня роковые связуют законы. Вечно ты будешь со мной, на устах незабывших пребудешь; Лиры ль коснется рука – о тебе запоют мои песни. Будешь ты – новый цветок – мои стоны являть начертаньем. После же время придет, и славный герой заключится В тот же цветок, и прочтут лепестком сохраненное имя». Так говорят Аполлона уста, предрекая правдиво, — Кровь между тем, что разлившись вокруг, мураву запятнала, Кровью уже не была: блистательней червени тирской Вырос цветок. У него – вид лилии, если бы только Не был багрян у него лепесток, а у лилий – серебрян. Мало того Аполлону; он сам, в изъявленье почета, Стоны свои на цветке начертал: начертано «Ай, ай!» На лепестках у него, и явственны скорбные буквы. Спарте позора в том нет, что она родила Гиацинта; Чтут и доныне его; что ни год, по обычаю предков Славят торжественно там Гиацинтии – праздник весенний.

 

Пигмалион

Все же срамных Пропетид смел молвить язык, что Венера Не божество. И тогда, говорят, из-за гнева богини, Первыми стали они торговать красотою телесной. Стыд потеряли они, и уже их чело не краснело: Камнями стали потом, но не много притом изменились. Видел их Пигмалион, как они в непотребстве влачили Годы свои. Оскорбясь на пороки, которых природа Женской душе в изобилье дала, холостой, одинокий Жил он, и ложе его лишено было долго подруги. А меж тем белоснежную он с неизменным искусством Резал слоновую кость. И создал он образ, – подобной Женщины свет не видал, – и свое полюбил он созданье. Было девичье лицо у нее; совсем как живая, Будто с места сойти она хочет, только страшится. Вот до чего скрывает себя искусством искусство! Диву дивится творец и пылает к подобию тела. Часто протягивал он к изваянию руки, пытая, Тело пред ним или кость. Что это не кость, побожился б! Деву целует и мнит, что взаимно; к ней речь обращает, Тронет – и мнится ему, что пальцы вминаются в тело, Страшно ему, что синяк на тронутом выступит месте. То он ласкает ее, то милые девушкам вещи Дарит: иль раковин ей принесет, иль камешков мелких, Птенчиков, или цветов с лепестками о тысяче красок, Лилий, иль пестрых шаров, иль с дерева павших слезинок Дев Гелиад. Он ее украшает одеждой. В каменья Ей убирает персты, в ожерелья – длинную шею. Легкие серьги в ушах, на грудь упадают подвески. Все ей к лицу. Но не меньше она и нагая красива. На покрывала кладет, что от раковин алы сидонских, Ложа подругой ее называет, склоненную шею Нежит на мягком пуху, как будто та чувствовать может! Праздник Венеры настал, справляемый всюду на Кипре. Возле святых алтарей с золотыми крутыми рогами Падали туши телиц, в белоснежную закланных шею. Ладан курился. И вот, на алтарь совершив приношенье, Робко ваятель сказал: «Коль все вам доступно, о боги, Дайте, молю, мне жену (не решился ту деву из кости Упомянуть), чтоб была на мою, что из кости, похожа!» На торжествах золотая сама пребывала Венера И поняла, что таится в мольбе; и, являя богини Дружество, трижды огонь запылал и взвился языками. В дом возвратившись, бежит он к желанному образу девы И, над постелью склонясь, целует, – ужель потеплела? Снова целует ее и руками касается груди, — И под рукой умягчается кость; ее твердость пропала. Вот поддается перстам, уступает – гиметтский на солнце Так размягчается воск, под пальцем большим принимает Разные формы, тогда он становится годным для дела. Стал он и робости полн, и веселья, ошибки боится, В новом порыве к своим прикасается снова желаньям. Тело пред ним! Под перстом нажимающим жилы забились. Тут лишь пафосский герой полноценные речи находит, Чтобы Венере излить благодарность. Уста прижимает Он наконец к неподдельным устам, – и чует лобзанья Дева, краснеет она и, подняв свои робкие очи, Светлые к свету, зараз небеса и любовника видит. Гостьей богиня сидит на устроенной ею же свадьбе. Девять уж раз сочетавши рога, круг полнился лунный, — Паф тогда родился, – по нему же и остров был назван. Был от нее же рожден и Кинир, и когда бы потомства Он не имел, почитаться бы мог человеком счастливым.

 

Мирра

Страшное буду я петь. Прочь, дочери, прочь удалитесь Вы все, отцы! А коль песни мои вам сладостны будут, Песням не верьте моим, о, не верьте ужасному делу! Если ж поверите вы, то поверьте и каре за дело. Ежель свершенье его допустила, однако, природа, — За исмарийский народ и за нашу я счастлив округу, Счастлив, что эта земля далеко от краев, породивших Столь отвратительный грех. О, пусть амомом богаты, Пусть и корицу, и нард, и из дерева каплющий ладан, Пусть на Панхайской земле и другие родятся растенья, Пусть же и мирру растят! Им дорого стала новинка! Даже Эрот объявил, что стрелой не его пронзена ты, Мирра; свои он огни от греха твоего отвращает. Адской лучиной была ты овеяна, ядом ехидны, Ты из трех фурий одна: преступленье – отца ненавидеть, Все же такая любовь – преступленье крупней. Отовсюду Знатные ищут тебя домогатели. Юность Востока Вся о постели твоей соревнуется. Так избери же, Мирра, себе одного, но, увы, все в одном сочетались. Все понимает сама, от любви отвращается гнусной Мирра, – «Где мысли мои? Что надо мне? – молвит, – о боги! Ты, Благочестье, и ты, о право священное крови, Грех запретите, – молю, – преступлению станьте препоной, Коль преступленье в том есть. Но, по правде сказать, Благочестье Этой любви не хулит. Без всякого выбора звери Сходятся между собой; не зазорно бывает ослице Тылом отца приподнять; жеребцу его дочь отдается, Коз покрывает козел, от него же рожденных, и птицы Плод зачинают от тех, чьим семенем зачаты сами. Счастливы те, кто запретов не знал! Дурные законы Сам себе дал человек, и то, что природа прощает, Зависть людская клеймит. Говорят, что такие, однако, Есть племена, где с отцом сопрягается дочь, или с сыном Мать, и почтенье у них лишь растет от любви их взаимной. Горе мое, что не там привелось мне родиться! Вредят мне Здешних обычаи мест! Но зачем возвращаюсь к тому же? Прочь, запрещенные, прочь, надежды! Любви он достоин, — Только дочерней любви! Так, значит, когда бы великий Не был отцом мне Кинир, то лечь я могла бы с Киниром! Ныне ж он мой, оттого и не мой. Мне сама его близость Стала проклятием. Будь я чужой, счастливей была бы! Лучше далеко уйду и родные покину пределы, Лишь бы греха избежать. Но соблазн полюбившую держит: Вижу Кинира я здесь, прикасаюсь к нему, говорю с ним, Для поцелуя тянусь, – о, пусть не дано остального! Смеешь на что-то еще уповать, нечестивая дева? Или не чувствуешь ты, что права и названья смешала? Или любовью отца и соперницей матери станешь? Сыну ли старшей сестрой? Назовешься ли матерью брата? Ты не боишься Сестер, чьи головы в змеях ужасных, Что, беспощадный огонь к очам и устам приближая, Грешные видят сердца? Ты, еще непорочная телом, В душу греха не прими, законы могучей природы Не помышляй загрязнить недозволенным ею союзом. Думаешь, хочет и он? Воспротивится! Он благочестен, Помнит закон. О, когда б им то же безумье владело!» Молвила так. А Кинир, посреди женихов именитых, В недоумении, как поступить, обращается к Мирре, По именам их назвав, – чтоб себе жениха указала. Мирра сначала молчит, от отцова лица не отводит Взора, горит, и глаза обливаются влагою теплой. Но полагает Кинир, – то девичий стыд; запрещает Плакать, и щеки ее осушает и в губы целует. Рада она поцелуям его. На вопрос же, – который Был бы любезен ей муж, – «На тебя, – отвечала, – похожий!» Он же не понял ее и за речь похваляет: «И впредь ты Столь же почтительной будь!» И при слове «почтительной» дева, С мерзостным пылом в душе, головою смущенно поникла. Ночи средина была. Разрешил и тела и заботы Сон. Но Кинирова дочь огнем неуемным пылает И не смыкает очей в безысходном безумье желанья. Вновь то отчается вдруг, то готова пытаться; ей стыдно, Но и желанья кипят; не поймет, что ей делать, так мощный Низко подрубленный ствол, последнего ждущий удара, Пасть уж готов, неизвестно куда, но грозит отовсюду. Так же и Мирры душа от ударов колеблется разных Зыбко туда и сюда, устойчива лишь на мгновенье. Страсти исход и покой в одном ей мерещится – в смерти. Смерть ей любезна. Встает и решает стянуть себе петлей Горло и, пояс уже привязав к перекладине, молвив, — «Милый, прощай, о Кинир! И знай: ты смерти виновник!» — Приспособляет тесьму к своему побелевшему горлу. Ропот ее, – говорят, – долетел до кормилицы верной, Что по ночам охраняла порог ее спальни. Вскочила Старая, дверь отперла и, увидев орудие смерти Подготовляемой, вдруг завопила; себя ударяет В грудь, раздирает ее и, питомицы вызволив шею, Рвет тесьму на куски. Тут только слезам отдается; Мирру она обняла и потом лишь о петле спросила. Девушка молча стоит, недвижно потупилась в землю. Горько жалеет она, что попытка нарушена смерти. Молит старуха, своей сединой заклинает; раскрыла Ныне пустые сосцы, колыбелью и первою пищей Молит довериться ей и поведать ей горе; девица Стонет молящей в ответ. Но кормилица вызнать решила, — Тайну сулит сохранить и не только – взывает: «Откройся, Помощь дозволь оказать, – моя не беспомощна старость. Если безумье в тебе, – исцелят заклинанье и травы; Если испорчена ты, обрядом очистим волшебным; Если же гнев от богов, – умиряется жертвами гнев их. Что же полезней еще предложу? И участь и дом твой Счастливы, все хорошо; мать здравствует, жив и родитель!» Лишь услыхав об отце, испустила глубокие вздохи Мирра. Кормилица все ж и теперь греха никакого Не заподозрила, но о какой-то любви догадалась. Крепко решив разузнать, что б ни было, – молит поведать Все, на старую грудь привлекает льющую слезы Деву, сжимает в руках своих немощных, так говоря ей: «Вижу я: ты влюблена; но – откинь опасенья! – полезной Буду пособницей я в том деле. Отец не узнает Тайны!» Но злобно она отскочила от старой, припала К ложу лицом, – «Уйди, я прошу, над стыдом моим горьким Сжалься, – сказала, – уйди, – настойчивей молвила, – или Спрашивать брось, отчего я больна: лишь грех ты узнаешь». В ужасе та, от годов и от страха дрожащие руки К ней простирает с мольбой, питомице падает в ноги. То ей пытается льстить, то пугает на случай, коль тайны Та не откроет, грозит ей уликой тесьмы и попытки Кончить с собой; коль откроет любовь, обещает ей помощь. Голову та подняла, и внезапные залили слезы Старой кормилицы грудь; и, не раз порываясь признаться, Речь пресекает она; застыдившись, лицо закрывает Платьем и молвит, – «О, как моя мать осчастливлена мужем!» Смолкла и стон издала. Кормилица похолодела, Чувствует – ужас проник до костей в ее члены. Поднявшись, Волосы встали торчком на ее голове поседелой. Много добавила слов, чтобы та – если сможет – извергла Злую любовь. Хоть совет и хорош, повторяет девица, Что не отступит, умрет, коль ей не достанется милый! Та же в ответ ей, – «Живи, овладеешь своим…» – не решилась Молвить «отцом» и молчит; обещанья же клятвой скрепляет. Праздник Цереры как раз благочестные славили жены, Тот, ежегодный, когда, все окутаны белым, к богине Связки колосьев несут, своего урожая початки. Девять в то время ночей почитают запретной Венеру, Не допускают мужчин. Кенхреида, покинув супруга, Вместе с толпою ушла посетить тайнодейства святые. Благо законной жены на супружеском не было ложе, Пьяным Кинира застав, на беду, расторопная нянька, Имя другое назвав, неподдельную страсть описала Девы, красу расхвалила ее; спросил он про возраст. «С Миррой, – сказала, – одних она лет». И когда приказал он Деву ввести, возвратилась домой. «Ликуй, – восклицает, — Доченька! Мы победили!» Но та ощущает неполной Эту победу свою. Сокрушается грудь от предчувствий. Все же ликует она: до того в ней разлажены чувства. Час наступил, когда все замолкает; промежду Трионов, Дышло скосив, Боот поворачивать начал телегу. И к преступленью она подступила. Златая бежала С неба луна. Облаков чернотой закрываются звезды. Темная ночь – без огней. О Икар, ты лицо закрываешь! Также и ты, Эригона, к отцу пылавшая свято! Трижды споткнулась, – судьба призывала обратно. Три раза Филин могильный давал смертельное знаменье криком. Все же идет. Темнота уменьшает девичью стыдливость. Левою держит рукой кормилицы руку; другая Ищет во мраке пути; порога уж спальни коснулась. Вот открывает и дверь; и внутрь вошла. Подкосились Ноги у ней, колена дрожат. От лица отливает Кровь, – румянец бежит, сейчас она чувства лишится. Чем она ближе к беде, тем страх сильней; осуждает Смелость свою и назад возвратиться неузнанной жаждет. Медлит она, но старуха влечет; к высокому ложу Деву уже подвела и вручает, – «Бери ее! – молвит, — Стала твоею, Кинир!» – и позорно тела сопрягает. Плоть принимает свою на постыдной постели родитель, Гонит девический стыд, уговорами страх умеряет. Милую, может быть, он называет по возрасту «дочка», Та же «отец» говорит, – с именами страшнее злодейство! Полной выходит она от отца; безбожное семя — В горькой утробе ее, преступленье зародышем носит. Грех грядущая ночь умножает, его не покончив. И лишь когда наконец пожелал, после стольких соитий, Милую он распознать, и при свете внесенном увидел Сразу и грех свой и дочь, разразился он возгласом муки И из висящих ножен исторг блистающий меч свой. Мирра спаслась; темнота беспросветная ночи убийство Предотвратила. И вот, пробродив по широким равнинам, Пальмы арабов она и Панхаи поля покидает. Девять блуждает потом завершающих круг полнолуний. И, утомясь наконец, к земле приклонилась Сабейской. Бремя насилу несла; не зная, о чем ей молиться, Страхом пред смертью полна, тоской удрученная жизни, Так обратилась к богам, умоляя: «О, если признаньям Верите вы, божества, – заслужила печальной я казни И не ропщу. Но меня – чтоб живой мне живых не позорить, Иль, умерев, мертвецов – из обоих вы царств изгоните! Переменивши меня, откажите мне в жизни и смерти!» Боги признаньям порой внимают: последние просьбы Мирры нашли благосклонных богов: ступни у молящей Вот покрывает земля; из ногтей расщепившихся корень Стал искривленный расти, – ствола молодого опора; Сделалась деревом кость; остался лишь мозг в сердцевине. В сок превращается кровь, а руки – в ветви большие, В малые ветви – персты; в кору – затвердевшая кожа. Дерево полный живот меж тем, возрастая, сдавило; Уж охватило и грудь, закрыть уж готовилось шею. Медлить не стала она, и навстречу коре подступившей Съежилась Мирра, присев, и в кору головой погрузилась. Все же, хоть телом она и утратила прежние чувства, — Плачет, и все из ствола источаются теплые капли. Слезы те – слава ее. Корой источенная мирра Имя хранит госпожи, и века про нее не забудут.

 

Адонис

А под корою меж тем рос грешно зачатый ребенок, Он уж дороги искал, по которой – без матери – мог бы В мир показаться; живот бременеющий в дереве вздулся. Бремя то мать тяготит, а для мук не находится слова, И роженицы уста обратиться не могут к Луцине. Все-таки – словно родит: искривленное дерево частый Стон издает; увлажняют его, упадая, слезинки. Остановилась тогда у страдающих веток Луцина; Руки приблизила к ним и слова разрешенья сказала. Дерево щели дает и вот из коры выпускает Бремя живое свое. Младенец кричит, а наяды В мягкой траве умащают его слезами родимой. Зависть сама похвалила б дитя! Какими обычно Голых Амуров писать на картинах художники любят, В точности был он таким. Чтоб избегнуть различья в наряде, Легкие стрелы ему ты вручи, а у тех отними их! Но неприметно бежит, ускользает летучее время, Нет ничего мимолетней годов. Младенец, зачатый Дедом своим и сестрой, до этого в дереве скрытый, Только родиться успел, красивейшим слыл из младенцев. Вот он и юноша, муж; и себя превзошел красотою! Вот и Венере он мил, за огни материнские мститель! Мать как-то раз целовал мальчуган, опоясанный тулом, И выступавшей стрелой ей нечаянно грудь поцарапал. Ранена, сына рукой отстранила богиня; однако Рана была глубока, обманулась сначала Венера. Смертным пленясь, покидает она побережье Киферы. Ей не любезен и Паф, опоясанный морем открытым, Рыбой обильнейший Книд, Амафунт, чреватый металлом. На небо тоже нейдет; предпочтен даже небу Адонис. С ним она всюду, где он. Привыкшая вечно под тенью Только лелеять себя и красу увеличивать холей, С ним по горам и лесам, по скалам блуждает заросшим, С голым коленом, подол подпоясав по чину Дианы; Псов натравляет сама и, добычи ища безопасной, Зайцев проворных она, иль дивно рогатых оленей Гонит, иль ланей лесных; но могучих не трогает вепрей, Но избегает волков-похитителей, также медведя, С когтем опасным, и львов, пресыщенных скотнею кровью. Увещевает тебя, чтоб и ты их, Адонис, боялся, — Будь в увещаниях прок! «Быть храбрым с бегущими должно, — Юноше так говорит, – а со смелыми смелость опасна. Юноша, дерзок не будь, над моей ты погибелью сжалься! Не нападай на зверей, от природы снабженных оружьем, Чтобы не стоила мне твоя дорого слава. Не тронут Годы, краса и ничто, чем тронуто сердце Венеры, Вепрей щетинистых, львов, – ни взора зверей, ни души их». . . . . . Тут из берлоги как раз, обнаружив добычу по следу, Вепря выгнали псы, и готового из лесу выйти Зверя ударом косым уязвил сын юный Кинира. Вепрь охотничий дрот с клыка стряхает кривого, Красный от крови его. Бегущего в страхе – спастись бы! — Гонит свирепый кабан. И всадил целиком ему бивни. В пах и на желтый песок простер обреченного смерти! С упряжью легкой меж тем, поднебесьем несясь, Киферея Не долетела еще на крылах лебединых до Кипра, Как услыхала вдали умиравшего стоны и белых Птиц повернула назад. С высот увидала эфирных: Он бездыханен лежит, – простертый и окровавленный. Спрянула и начала себе волосы рвать и одежду, Не заслужившими мук руками в грудь ударяла, Судьбам упреки глася, – «Но не все подчиняется в мире Вашим правам; – говорит, – останется памятник вечный Слез, Адонис, моих; твоей повторенье кончины Изобразит, что ни год, мой плач над тобой неутешный! Кровь же твоя обратится в цветок. Тебе, Персефона, Не было ль тоже дано обратить в духовитую мяту Женщины тело? А мне позавидуют, если героя, Сына Кинирова, я превращу?» Так молвив, душистым Нектаром кровь окропила его. Та, тронута влагой, Вспенилась. Так на поверхности вод при дождливой погоде Виден прозрачный пузырь. Не минуло полного часа, — А уж из крови возник и цветок кровавого цвета. Схожие с ними цветы у граната, которые зерна В мягкой таят кожуре, цветет же короткое время, Слабо держась на стебле, лепестки их алеют недолго. Их отряхают легко названье им давшие ветры.

 

Пелей и Фетида

Есть Гемонийский залив, закругленный в подобие лука: В море уходят концы. Будь глубже вода, там была бы Гавань. Но море едва на поверхность песка набегает. Берег же – твердый, на нем от ноги отпечатка не видно, Не замедляется шаг, не тянется поросль морская. Сверху – миртовый лес с изобилием ягод двухцветных: Есть там пещера; сказать, природа она иль искусство, — Трудно. Искусство скорей. Нередко, Фетида, нагая, Ты приплывала сюда, на взнузданном сидя дельфине. Там ты, окована сном, лежала; Пелей же тобою Там овладел: поскольку мольбы ты отвергла, прибег он К силе и шею тебе обеими обнял руками. Тут, не воспользуйся ты для тебя обычным искусством, — Свойством обличья менять, – тобой овладел бы наверно. Птицею делалась ты, – он тотчас же схватывал птицу; Корни пускала в земле, – Пелей уж на дереве виснул. В третий ты раз приняла пятнистой тигрицы обличье, И, устрашен, Эакид разомкнул вкруг тела объятье. Вот он морским божествам, вино возливая на волны, Жертвы приносит, и скот приводя, и куря фимиамы. И из морской глубины наконец вещун карпатийский Молвил ему: «Эакид, ты желанного брака достигнешь! Только лишь дева уснет, успокоясь в прохладной пещере, Путы накинь на нее и покрепче свяжи незаметно. Да не обманет тебя она сотнями разных обличий, — Жми ее в виде любом, доколь не вернется в обычный». Молвил Протей и лицо скрыл вновь в пучину морскую, Волнам нахлынуть велел и залил окончание речи. Мчался к закату Титан и дышлом касался наклонным Вод гесперийских. Краса Нереида покинула море И, как обычно, вошла в знакомую опочивальню. Только лишь девичий стан обхватили объятья Пелея, Стала та виды менять. Но чувствует, крепко он держит Тело; туда и сюда пришлось ей протягивать руки — И застонала: «Твоя не без помощи божьей победа!» — Стала Фетидою вновь и открылась; герой ее обнял. Взял, что желал, и могучий Ахилл был Фетидою зачат.

 

Заключение

Вот завершился мой труд, и его ни Юпитера злоба Не уничтожит, ни меч, ни огонь, ни алчная старость. Пусть же тот день прилетит, что над плотью одной возымеет Власть, для меня завершить неверной течение жизни. Лучшею частью своей, вековечен, к светилам высоким Я вознесусь, и мое нерушимо останется имя. Всюду меня на земле, где б власть ни раскинулась Рима, Будут народы читать, и на вечные веки, во славе — Ежели только певцов предчувствиям верить – пребуду.