Мне выпал особый случай узнать о свободе. Повезло. Меня посадили в тюрьму. Это было во время службы в армии, в самом начале 70-х, по причине явно натянутой – «пропаганда американского образа жизни» и «непослушание начальству». Про американский образ жизни я почти ничего не знал, а «непослушание» и правда было весьма распространенным явлением. На самом деле причина в таких случаях была не важна. Важен был результат.

Результат был нужен моему армейскому начальству: оно рассчитывало, что я вернусь в строй «нормальным советским солдатом» – например, не буду обсуждать с другими неположенных вопросов.

Однако именно в тюрьме ко мне пришла свобода. Точнее, я в ней родился – в свободе. Вопреки всякой логике, вопреки очевидности страха. Ведь страх – это главное, что случается с тобой в тюрьме, в состоянии несвободы. Но оказалось, что если в страх хорошенько и напрямую всмотреться, то ему от этого становится не слишком приятно. Страх хочет уйти. И тогда остается территория, на которой может родиться свобода.

* * *

Главное в тюрьме – это запах. Прошел не один десяток лет с тех пор, как я провел определенные мне там недели и месяцы, но запах я помню хорошо… Запах советской тюрьмы – он схож с запахом сырых подвалов, сгнившей картошки и человеческих отходов. В этом, собственно, и была задача тюрьмы: сделать из человека отходы.

Если государство не живое, а только система, структура, то ему мешает свобода человека. Со свободным жить трудно – кто его знает, что он выкинет. А если вместо человека нечто послушное и управляемое, правильно отзывающееся на любой приказ, то это уже «достойный член общества». Так в 70-е годы называли хорошо управляемых. И метод, как из человека сделать управляемого, был простым – поселить в человеке страх.

В идеале страх должен был пронизывать все человеческое существо, проникать в его плоть и кровь, становиться неотделимой тенью, которая уже не будет идти позади, как бы ей и положено, а бежать, как собачонка, впереди, обнюхивая заранее все углы, ожидая, что кто-нибудь оттуда да выскочит. Это был страх ожидания неминуемого – «кого-нибудь».

Для воспитания страха меня определили поначалу в общую камеру. Днем нас водили на работу. Самое большое счастье выпадало, если наряд длился весь день и не надо было к обеду возвращаться в тюрьму, чтобы там потреблять из алюминиевой миски баланду. Как было хорошо, если кормили на стройке либо в детском садике, где мы пилили дрова. Манная каша, приготовленная для детишек, которую ребенком я ужасно не любил, – какое это счастье для зэка!

* * *

И вот, находясь в этом волшебном месте, я стал наблюдать, как здесь материализовывались страхи, терзавшие обычное гражданское население.

Нам – группе, определенной на работу, выдавался автоматчик, который покорно следовал за нами. «Шаг вправо, шаг влево, прыжок на месте – все считаю за побег и открываю огонь на поражение», – сообщал он нам каждое утро. «Договорились!» – отвечали мы ему весело.

Но, глядя на реального автоматчика, я обнаружил, что у каждого из «достойных членов общества» там, «на свободе», за пределами тюрьмы, был свой «автоматчик» – невидимый и бесплотный. Волшебство этого места заключалось в том, что материализованный и видимый всеми автоматчик был не так страшен, как его собрат-невидимка, пребывающий среди гражданского населения. Он, невидимый, контролировал не только все движения, но и мысли, он сидел в черепке у добропорядочных граждан, когда они конвоировали самих себя. Именно в тюрьме я убедился, что «полиция мысли», о которой я знал еще так мало, сильнее всего работает вне тюремных стен. Интересное я сделал открытие: люди «на свободе» подчинены жесткому самоконтролю и живут в большем страхе, чем зэки.

Своими вопросами о свободе и мыслями о невидимых автоматчиках я поделился с товарищами по камере. Кто-то из них поделился моей наблюдательностью с тюремным начальством. Меня перевели на третий этаж – в одиночку.

Я не расстроился. Мне давно хотелось побыть одному, мне казалось, что, пребывая в одиночестве, я не буду никуда спешить и наконец смогу быть самим собой. Вот тебе и пустыня, ты – один! Наконец-то я оказался в таком месте, где мог быть собой. Мечта сбылась.

* * *

Идеал бытия в пустыне исчез весьма быстро. Оказалось, что здесь я действительно один. А что можно делать одному? Уже в первые сутки выяснилось, что делать практически нечего. Спать – нельзя. На мокром цементном полу долго не пролежишь, да и в глазок камеры часовые поглядывают иногда. Увидят – поднимут ударами сапог.

Читать – нельзя. Нечего читать. Писать – нельзя. Нечем писать и не на чем писать, бумага не выдается. Что же можно? Можно думать. Свобода – думай, сколько хочешь, все время твое! Вот тогда и выяснилось, что думать я не умею. Как это – думать? Если попробовать нацелить свои размышления на физику (в то время это была моя специальность «на свободе»), то без нужных книг и собеседника нацеленность мысли ускользает почти мгновенно. Если размышления не нацеливать вообще, то в голову сразу лезет чепуха. Даже много чепухи. Но это совсем не то, что я хотел бы произвести на свет, и тем более не то, что я называл «мыслить».

Нам иногда весьма наивно кажется, что ничего не делать – означает попасть на долгожданные каникулы: все уроки отменили, домашнего задания не дали, наконец-то можно и отдохнуть! Но если нельзя читать, нельзя писать, нельзя двигаться по прямой, а можно только три коротких шага из угла в угол, нельзя разговаривать, нельзя петь песни, то это не каникулы…

Потом стали приходить мысленные предложения. Например: а не разбить ли голову об стенку? Похожую историю я слышал на экскурсии в Петропавловской крепости, как декабрист Булатов, посаженный после провала восстания в одиночный каземат, разбежался и разбил себе голову об стенку. Вскоре он умер.

Я прикинул расстояние от одной стенки до другой в своей камере. Три шага. Не разбежишься. Покалечиться – да, это, скорее всего, удастся. Но перспектива поменять камеру на больницу ничего не говорила о свободе. На свободу шансов не было.

* * *

Совершенно не обязательно, что страх в нашу жизнь влетает сокрушительным ураганом, снося на своем пути крышу. Тогда, в тюрьме, страх стал подкрадываться ко мне медленно. Медленно-медленно, как на цыпочках, как в мягких тапочках, в звериных шкурах. У Мандельштама есть такие строчки:

…не услыхать в меха обутой тени, Не превозмочь в дремучей жизни страха.

Это точное описание того, что стало происходить тогда со мной.

Собственно, первое движение и страхом еще назвать было нельзя – будто пробежала по стенке серая тень, появилось какое-то ненужное лишнее чувство, и даже еще не чувство, а просто привкус во рту. Это было несловесное, скорее где-то в животе расположенное чувство или предчувствие: надвигается нечто, с чем тебе не справиться. Нет у тебя молодецких сил. Ты сломаешься.

А причина этого особая, нужно о ней сказать. В обычных обстоятельствах человек должен все время бежать. Он бежит и бежит, остановиться ему некогда, поскольку забот и хлопот много. Наша норма – это жизнь белки в колесе, и, как ни странно, именно это и спасает от страха. А в тюрьме бежать некуда. Нашлась та сила, которая остановила привычный бег. Началось испытание «ничегонеделанием», которое оказалось страшнее, чем мы можем себе представить.

Я уже сказал, что решил в своем вынужденном безделье начать думать. И думать я действительно начал, но быстро убедился, что желаемые мысли ко мне не приходят. И это еще совсем не так плохо, если никаких мыслей не приходит. Но, как правило, вместо размышлений на заданную тему человека тут же сковывает страх.

И наступает тяжелая минута признания: ты думал, что ты человек, и уже в силу этого ты способен думать. А тут выясняется, что нет. Что вместо «думания» к тебе приходит страх.

Так на что ты способен, когда ты один? Только на страх?

* * *

Следующее мое открытие в одиночном пространстве было таким: оказалось, что при таких обстоятельствах работают какие-то особые законы времени, и законы мышления здесь тоже особые (наверное, как в космосе). Оказалось, что в ситуации «ничегонеделания» можно и нужно все же найти какую-то активную роль, не сдаваться, не биться головой об стенку.

Здесь можно начать чувствовать, как созревает время. Наблюдать за созреванием и не отчаиваться.

Главным открытием для меня тогда было, что время бывает разным: есть время линейное, оно хорошо приспособлено для бега. Но есть и иное время – для него нашлось точное русское слово «пора». «Пришла пора» – время созревания осеннего урожая. «Пришла пора» – время созревания личности. «Пора» – время созревания мысли, когда думы, побегав по кругу, очищаются от серой ваты имитации – от псевдорассуждений на случайные темы. Такая пора пришла и в мою камеру, и думы стали кристаллизоваться и обретать плотность. Появилась плотность вопросов.

Я нашел свою тему для раздумий и свой вопрос, а именно: «Как найти свободу?»

Казалось бы, это самая естественная тема для человека, заключенного в тюрьму, но это вовсе не так. Ведь вопрос для меня не стоял как насущный, но беспочвенный: «Как отсюда выйти на свободу?» Вопрос стоял иначе: как закрепить то нетвердое еще состояние, как не потерять его, как, когда ты выйдешь «на свободу», за пределы закрытого пространства, не попасть в пространство еще худшее – туда, где за тобой присматривает невидимый автоматчик, туда, где действует внутренняя цензура? Меня уже не устраивала такая перспектива – поменять один страх на другой.

И впервые появилось ощущение, что не надо спешить, что я здесь оказался именно для того, чтобы успеть понаблюдать. Это интересное ощущение – твоя жизнь складывается не случайно, и даже в тюрьме есть смысл.

* * *

Самым сложным моментом этого этапа, почти неподъемным, стала необходимость не обманывать себя, быть честным с самим собой. Однако решение было принято, и я сделал следующий шаг: с большим усилием, но я все же смог дать первый ответ на свой вопрос: о свободе я ничего не знаю. Ничего.

Расплата за такую честность приходит быстро – приступ пессимизма. Пессимизм есть желание остановиться. Искушение – найти ручку тормоза или заорать на водителя: стой, приехали! Хотя на самом деле ты хорошо знаешь, что еще не приехали, что надо дальше. Но нет сил на это «дальше». И хочется выйти из вагона при движении на высокой скорости и остаться лежать на насыпи.

Для меня это искушение неожиданно прозвучало так: свобода – это все чьи-то выдумки, натяжки. На самом деле свободы нет, нас просто купили этим словом. Да, слово красивое, но в этой жизни и в этом теле ты никакой свободы не найдешь. Ее нет.

Всплыла в сознании цитата из Маркса-Энгельса-Ленина: «Свобода есть осознанная необходимость». Эта формула теперь требовала признания своей правоты: согласись, говорила она, ведь именно сейчас ты находишься в ситуации необходимости. Замкнутое пространство и есть та необходимость, из которой тебе некуда деться. И если ты признаешь это как «необходимость», то и рыпаться перестанешь. В этом и состоится твоя свобода.

Получалось так: «Свобода есть признание насилия над тобой» – нет, на это я согласиться никак не мог.

«Тогда застрелись», – шептал все тот же голосок. Это уже было серьезно.

* * *

Тогда и случилось событие, которое повело меня к свободе. Точнее, именно тогда начался долгий путь к свободе. Сейчас, когда прошло столько лет, я даже не буду настаивать на реальности того события. В каком-то смысле оно не было реальным. Скажу более точно: это событие не относилось к реальности той замкнутой камеры, где я оставался как заключенный, оно не имело ничего общего ни с тяжелой масляной краской ее синих стен, ни с тяжелой железной дверью с маленьким глазком, ни с тяжелым запахом отходов. Реальность как бы разделилась, и я попал в ту ее часть, где были свет и легкость. Тяжесть исчезла.

И при этом свете очень ясно прозвучали слова: свобода может быть только в Боге.

Сейчас, сегодня, мне хочется добавить красок и раскрасить это событие дополнительными деталями, наполнить психологическим переживанием. И уж если рассказывать, то со многими восклицательными знаками, призывая ангела в свидетели. Но надо быть честным: никаких деталей я не помню. Возможно, их просто не было. Была проблема. И даже не одна. Но главная заключалась в том, что «Бог» не было словом из моего лексикона. Я его не употреблял.

Ведь если я и знал хоть что-то о Боге, то, скорее всего, простую истину того времени, что Бога не существует. Из этой главной проблемы вытекала вторая: если Бога нет, то каким образом свобода может быть в Боге?

Хорошо помню, что не успел я продумать до конца все логические последствия услышанной фразы, как мной овладела радость. Это была такая светлая радость, такое чувство легкости, что… я ничего не понял. Но и понимать уже не хотел. Хотелось просто быть в этом абсолютно новом чувстве и стоять под лучами радости, как под душем из солнечных лучей.

Столько света было отпущено на меня одного! Столько света…

Еще была уверенность, что это чувство теперь никуда не исчезнет, не покинет меня. Ах да, вот оно, самое существенное – постепенно стало понятно, что теперь я свободен. Свободен целиком, душой и телом. Что отныне никакой часовой, никакие издевательства не отнимут у меня свободы. Я мог дожидаться судебного разбирательства или не ждать его вовсе, я мог отправиться в лагеря – точнее, меня могли отправить, но никто не мог лишить меня радости и свободы.

Увы, это было не так. Реальность камеры быстро водворилась на свое место, отворили дверь, и меня куда-то повели. Оказывается, срок еще не вышел, и отсидка продолжалась. Чувство радости мне удержать не удалось.

Но переворот произошел. Страх тюрьмы, страх возможного унижения и издевательства, который был привычен всем заключенным, отступил. Реальность делала все возможное, чтобы этот страх вернуть на место. Но я нашел способ иметь с ним дело: надо было повернуться к нему лицом. Нельзя было уворачиваться и убегать, отступать, надо было смотреть на него в упор. У меня по явился опыт смотреть на страх пристально.

Позднее появилось множество новых вопросов, и главный – а знаю ли я хоть что-то о Боге? Если действительно признать, что «свобода может быть только в Боге», то надо начинать с того, что я не знаю о Боге ничего.

* * *

С тех пор прошло много лет, более сорока. Теперь я могу сказать о свободе больше, чем тогда. Теперь мне надо это сказать, и, главное, мне надо вновь это сказать самому себе. Ведь эта история с тех пор все разворачивается и уходит дальше и дальше, как по спирали. Оказалось, что сказать самому себе о свободе – это трудно. Это невероятно трудно, поскольку непонятно, кто есть «я сам». Понятно было (это следующее, что я пережил), что свободными не рождаются. Для того чтобы человек родился в свободе, он должен пережить нечто, как минимум пережить свою несвободу, – это была следующая ступень моего пути.