Любовь ОВСЯННИКОВА

НАСЛЕДСТВО ОТ ДАНАИ

Детективно-приключенческий роман

Прозрения

Раздел первый

1

Лето было еще в разгаре. Стоял зенит августа. Жара подталкивала столбик термометра к отметке в сорок градусов. Это было, конечно, слишком! В старину, говорят люди, после Ильи детям не разрешали купаться в водоемах, чтобы не переохладились и не простудились. Климат был более умеренным. А тут — хоть из воды не вылезай!

Даже те, кто провел часть каникул на море, не сидели дома — целыми дням купались в прудах, лишь изредка выбегая на зеленое одеяло берега. Однако сидение в воде было приятнее.

Одуревшая от духоты и уставшая от игр ребятня разбегалась по домам только перед заходом солнца, и была еще более загорелой, чем накануне. А уж росли дети, так правда, что из воды! Отрочество брало свое — солнце и вода уравновешивали жизнь, она казалась замечательной, очень радостной и обещала продолжаться вечно. Заблуждение, присущее возрасту иллюзий. А истина, как всегда, находилась посередине, так как вечными и постоянными остаются лишь перемены, только и способные сообщить жизни светлый смысл и удивительную неповторимость.

И доказательства тому не заставили себя ждать. Вдруг ряды школьников облетело известие, что завтра, в четверг, пятнадцатого августа учеников выпускного класса хочет видеть Раиса Ивановна, классная руководительница, и поэтому будет ждать их в школе в восемнадцать часов.

Для чего, зачем, почему так рано? — эти вопросы возникли у них позже, когда улеглось первое ошеломление от мысли, что каникулы заканчиваются и настало время вспомнить о школе, что пора настраиваться на работу и другой ритм дней.

Накануне встречи с классной руководительницей, хоть день и был солнечным, знойным и все еще очаровательно пляжным, смеха на берегу слышалось меньше. Дети как-то притихли, словно сосредоточивались перед ответственной и сложной работой. Да так оно и было, ведь впереди их ждал новый учебный год. А учеба для них и была работой.

Предположений никто не строил. Повод для собрания мог быть любым: от наиболее нежелательного, заключающегося в ремонте класса, до приятного, связанного с подготовкой к торжественной линейке. А между этими двумя полюсами лежало так много параллелей, что думать, на какой находилась истина, было делом бесперспективным.

Ясно одно — речь пойдет о чем-то таком, на что требуется время, поэтому их приглашали заранее.

— Я догадываюсь, зачем нас собирают, — сказала Татьяна Коржик с хитринкой в глазах. — Но не скажу, а вы помучайтесь, — и она слегка тряхнула густыми пепельными волосами, спускавшимися ниже пояса и лежащими на спине крупными волнами.

Девочка гордилась своей прической. Раньше мама всегда подстригала ее под мальчика. А этим летом, наконец, сказала:

— Ты повзрослела, пора заводить девчоночью прическу. Давай отрастим волосы. Это тебе будет к лицу.

Еще бы Татьяна не согласилась! Она только виду не подала, как ей приятно это слышать, а сама давно мечтала не о банальных косичках, конечно, а например, о тугом калачике на макушке или — еще лучше! — о свободно спадающих волосах. Вот Алексей удивится, увидев ее преобразившейся!

Алексей Криница — настоящий красавец. Все девушки их класса — даже всей школы — влюблены в него. Умора да и только наблюдать, как они, обгоняя друг дружку, пишут ему писульки и наводят себе макияж. Младшие вяжут на волосах бантики, цепляют в косы крашенные перья или делают множество «конских хвостиков», торчащих в разные стороны; а старшие укорачивают юбочки, обтягиваются тесными, короткими блузками, демонстрируя оголенные пупки, бегают на высоких каблуках. «Вот глупые! — думала о них Татьяна. — Не видят, что он, прежде всего, умница. Поэтому прически прическами, а, чтобы завлечь его, надо иметь больше мозгов в голове».

Ей он тоже нравился, она ведь обычная девочка, как и все. Но понимала Алексея лучше других, уважала его за обширные знания, настойчивость в спорте. И он отвечал ей тем же — искренней дружбой.

Татьяна давно его не видела — лето он проводил в Орехово-Зуево у своей бабушки, детской писательницы Евлампии Словиной. Это недалеко от Москвы. Программа его каникул всегда была известна заранее: сначала бабушка повезет внука на море, а потом они будут отдыхать в Балашихе. Там расположен писательский Дом Творчества, где Евлампия Словина почти постоянно занимает один из лучших номеров.

О том, что известная Евлампия Пантелеевна Словина — его бабушка, Алексей сказал только Татьяне. Он не хотел, чтобы на него падал отсвет бабушкиной славы. На всякий случай в их семье не афишировали мамину девичью фамилию. Позже он чуть раздосадовал о своей несдержанности, но было уже поздно. Правда, Алексей был уверен, что девочка сохранит его тайну, и не ошибся.

Неосмотрительное признание случилось невзначай. Тогда весь класс зачитывался новой книгой писательницы «Не бойтесь бед», а Татьяна проявляла особый восторг.

— Как она пишет! Я каждое словечко смакую, несколько раз перечитываю удачные абзацы. Какая женщина! Вот бы встретиться, посмотреть на нее воочию, узнать, какая она в обычной жизни. Жаль, что такая простая мечта обречена на неосуществление, — сказала однажды Таня, когда они с Алексеем возвращались со школы.

— Ошибаешься. Этатвоя мечта может осуществиться, — ответил тогда Алексей, растроганный тем, что так тепло и мечтательно говорят о его бабунечке.

Татьяна остановилась и пристально посмотрела ему в глаза. Она молчала, но ее молчание побуждало что-то говорить или перевести все в шутку. Алексей на миг растерялся, но, взвесив, выбрал первый вариант. Во-первых, он был растроган похвалами в адрес бабушки Евлампии. Во-вторых, ему вздумалось отблагодарить девочку за это. В-третьих, вдруг захотелось предстать в ее глазах хоть немного причастным к чему-то заслуживающему внимания, казаться сильнее, значительнее. В-четвертых, он понял, что не может превратить в шутку свои отношения с этой Золушкой, как ее называли одноклассники за пепельный цвет волос. Возможно, было еще и в-пятых, и в-шестых. Словом, настала минута, когда должно было случиться что-то такое, что сблизило бы их, перевело их отношения в новую плоскость, сделало эти отношения теплее, доверительнее.

— Писательница Словина — моя бабушка. Я тебя когда-то познакомлю с нею, — сказал он глуховатым голосом, в котором ощущалось напряжение. — Но...

— Нет, я никому об этом не скажу, — перебила его девушка. — Я поняла, не волнуйся, — она зарделась и, круто повернув налево, побежала в переулок, чтобы сократить дорогу домой.

Издали махнула рукой с поднятым портфелем:

— Я не ловлю тебя на слове, ты — свободен. Хорошо?

— Посмотрим! — ответил Алексей, и это слово несколько раз повторило эхо, а потом потеряло его в перестуке поезда, набиравшего скорость от их станции в сторону Запорожья.

Это было весной, перед окончанием учебного года.

Потом между ними пролегла непонятная и беспредметная отчужденность, к тематическим контрольным работам они готовились отдельно, наедине не встречались. А в толпе Алексей словно не замечал Татьяну. Дальше наступили каникулы.

2

В Дивгороде, как и в любом небольшом поселке, были очень распространены прозвища.

Собственно, здесь их надо рассматривать в другом, нетрадиционном плане — это были народные фамилии, стихийно возникшие относительно того или другого лица, в которые вкладывались характерные для него одного черты. Это — настоящие, истинные имена. Исключение составляли те, кому удалось в доисторические времена соединить официальную фамилию с народной, или кто ничего собой не представлял — был незаметным и сереньким пустым местом. Тогда людям было все равно, как их называть. Но нет правил без исключений, случались они и в Дивгороде.

Валентина Рыжуха не сподобилась быть выделенной народным вниманием. Называли ее просто — Рыжуха. Фамилия прилипла к ней, в отличие от старшей сестры Лидии. Лидия родилась блондинкой, и ее называли Белоножкой. Почему именно так? Кто его знает! А Валентина была рыжей, как вишневое дерево осенью. Рыжуха на пляж не ходила — ее нежно-розовая кожа, густо покрытая веснушками, не переносила солнца. А особенно страдал нос. Широкий и поднятый вверх, от чего ноздри были почти вывернуты наружу, он еще покрывался чешуей и облазил. То, что она была крайне некрасивой, ее не беспокоило. Дерзкий характер нивелировал впечатление от внешности. И если бы кого-то спросили о ней, то ответ был бы однозначным: Рыжуха — свой парень.

Хорошо, что ей дано было это понимать, поэтому она не комплексовала.

А вечер сегодня выдался... Ой, какие звездопады! Вот бы податься в чистое поле, да и затеряться там. Недавно она прочитала замечательную повесть Евлампии Словиной «За горизонтом — космос» и вот вспомнила о ней. Сладкая тоска сжала сердце и позвала идти прочь от людей, что-то искать, искать и найти. Но что? Где? Куда? Неизвестно.

 Из-за горизонта поднялся месяц. Его полный круг пылал, как огонь, и был большим-пребольшим.

Валентина сошла с крыльца и украдкой плеснула мыльную воду на хозяйственный двор.

— Ты снова льешь химию туда, где мы птицу кормим? — послышался голос матери. — Далеко до сливной ямы дойти?

— Больше не буду, — в сотый раз пообещала Валентина и в это время увидела, что в соседский двор кто-то вошел.

Она повесила на сушку выстиранное платье и уже хотела подойти ближе к забору и посмотреть, что творится у Криниц среди ночи, но там засветился свет, и в лучах, упавших из их освещенных окон, промелькнула фигура Алексея.

— И хлеб прихвати! — послышался голос его матери Тамары Петровны.

— О, нагостевался наш красавчик непревзойденный на бабушкиных котлетах! Прибыли, не задержались. Очень своевременно, кстати.

— Привет! — подбежал к забору, разделявшему их усадьбы, Алексей. — Почему именно своевременно?

— Завтра у нас собирание в школе, у нашей классной возник какой-то неотложный вопрос.

— Чудесно. Я соскучился по дому.

— А особенно по Золушке.

— Прекрати. При чем тут Золушка? Я по всем соскучился. По ребятам тоже, по Сергею, Игорю.

— О! Не морочь девушке голову. По ребятам он соскучился! Ребят ты домой не провожал, а вот Золушку — провожал.

— Неправда. Я ее только до Лепеховского перекрестка довел, а не домой. Мы просто прогуливались. Она мне книжку рассказывала.

— А чего ты оправдываешься? Трус, да? Кстати, что умного она тебе рассказывала?

— «Не бойтесь бед». Читала? — вспомнил Алексей, о чем говорил с Татьяной.

Рыжуха пропустила мимо ушей его вопрос. Она была уже в азарте погони, ее несло, она вот-вот должна была набросить уздечку на этого красавчика.

— Слушай, я тоже могу тебе кое-что порассказать. Коль уж ты так любишь слушать, то соглашайся, не пожалеешь.

— А именно?

— Не все сразу, потом узнаешь. Книгу о звездах, но это такая книга, такая... — Валентина не находила слов и только заломила руки, подняв глаза к небу.

— Такая, такая, — передразнил девушку Алексей. — Что, впечатления еще не улеглись?

— Ты посмотри, какой умный! — вспыхнула Валентина. — Улеглись, не волнуйся. Но это такая книга, которую надо рассказывать наедине, причем именно в августе, как сейчас, и обязательно на вольном просторе, далеко от людей. Пошли!

— Подожди, — растерялся мальчишка от ее настойчивости. — Надо родителей накормить, самому что-то перекусить.

— Уже поздно наедаться, это вредно для здоровья.

— А мы спать не скоро будем, пока мама чемоданы разберет, переговорит с отцом обо всем, так не меньше двух часов пройдет. Я сейчас, — Алексей метнулся в летнюю кухню и через минуту уже нес в веранду кастрюли с едой, хлеб в целлофановом пакете и еще какие-то свертки. — Я быстро! — снова предупредил он девушку.

Валентина удовлетворенно улыбнулась, а потом подняла голову и долго смотрела на звезды. Мерцают себе и хлопот не знают. Все им безразлично. Неужели они там в самом деле есть, звезды? Висят в пустоте гигантские газовые шары, раскаленные!? Как? Зачем? А нам здесь, на земле, уютно от этого, так как мы, оказывается, не одиноки. И романтично — ах, фонари-фонарики!

Девушка вспомнила, что надо предупредить мать. Она забежала в дом, глянула на часы, было лишь половина одиннадцатого. О! Еще не так и поздно.

— Чтобы через час была дома! — приказала Лариса Миновна. — Мало тебе дня?

— Кого я днем вижу? — огрызнулась девушка. — Днем все на пляже, а я сижу здесь в тенечке, как пришпиленная. Вон, сколько всего пошила: тебе блузку, Лидке юбку, себе выходное платье, отцу рубашки починила. А тебе все мало.

— Иди, иди, погуляй, — снисходительнее сказала мать. — Горе ты мое огненное. Смотри, только глупостей не натвори!

— А ты у меня зачем? — намекнула Рыжуха на материну специальность — та работала фельдшером в больнице, и к ней часто обращались женщины покончить с нежелательными последствиями любви.

Лариса Миновна вышла из комнаты, где смотрела телевизор, к дочке в кухню, вопросительно склонила голову набок:

— Что ты сказала? — голос ее зазвучал тревогой. — Что ты сказала, я спрашиваю?

— Чего ты прицепилась? Заладила одно и то же: глупости, глупости! Не маленькая уже, без тебя кое-что соображаю.

— Смотри мне! — провела Лариса Миновна дочь суровым взглядом.

— А подвернется стоящая партия, так и глупости пригодятся!

 Материн ответ Рыжуха уже не услышала, от нетерпения громыхнув дверью, что даже весь дом задрожал.

— Некрасивая, а выскочит замуж прежде Лидии, — со скрытым теплом сказала Лариса Миновна мужу. — И то сказать, ей ждать нечего, надо брать свое, пока в руки плывет.

— Ты — мать, тебе виднее. Я в женские дела не вмешиваюсь, — ответил тот.

Выбежав из дома, Рыжуха осмотрелась, прикрыла глаза, привыкая к темноте. Алексея на улице еще не было.

«Нет, — решила она. — Я здесь стоять и ловить его не буду. Много чести». Она повернула за угол и остановилась в лунной тени, падающей от веранды. Поблизости рос абрикос, достающий склоненными ветками до земли. Это было надежное укрытие. Дальше за абрикосом белел вход в летнюю кухню. Там возилась бабушка, и горел свет. Вот и пусть Алексей подумает, что это Валентина там что-то делает.

Наконец вышел и он. Не спешить! Пусть подождет.

Алексей тоже какое-то время привыкал к темноте, а потом заглянул во двор Рыжухи и, никого не заметив, пошел к воротам. Открыл калитку, вышел на улицу. Пусто, ни души. Он нерешительно потоптался у ворот и с облегчением, что честно выполнил обещание, трусцой подался к дому.

— Ты что, убегаешь? — вышла из тени Валентина. — И от кого? От меня. Неужели я такая страшная?

— Думал, ты пошутила, — сказал мальчишка с нотками досады, что ему придется идти и слушать Рыжухину болтовню.

— Вот уж! Ухажер называется. Дождаться девушки терпения нет.

— Какой «ухажер»? Ты чего? — забеспокоился Алексей.

— Шучу я, шучу. А ты, красавчик непревзойденный, оказывается все-таки трус. Боишься меня, сознавайся?

— Чего бы вдруг? — сказал Алексей, а сам подумал, что Рыжуха за лето заметно изменилась. Или взрослее стала, или решительнее, самостоятельнее.

— А потому, что я такая... Знаешь какая? Ух-х! — и она подняла руки, растопырив пальцы, будто хотела вцепиться в него.

 Они рассмеялись. Смех кое-как снял напряжение, подкравшееся и уже обнявшее их двусмысленностью, чем-то недосказанным, оставленным каждым из них себе на уме.

— Так куда ты меня приглашала? — спустя минуту заговорил Алексей.

Они медленно шли улицей в сторону мостика через Осокоревку, за которым начиналась другая область. Здесь, правда, большинство прогуливающихся поворачивали направо, в центр поселка и к школе. Но сейчас там была масса народу, а Рыжухе хотелось остаться наедине с этим равнодушным ко всему красавцем. И она не спеша повела Алексея в сторону мостика, но, не дойдя до него, взяла левее, и они оказались в небольшой ложбинке — на толоке.

— Какой ты, Алексей, неловкий! Ну чего бы тебе не забыть, что это я предложила прогуляться?

— Так я же... тот...

— Чтот? — ему в тон перекривила Рыжуха.

— Не могу присваивать чужие идеи. Это плагиат, — нашелся Алексей с ответом.

— Вот скажи, ты способен на сугубо мужской поступок? Что меня беспокоит, так это то, что в критический момент ты окажешься не способным на это.

— Не беспокойся. Придет время, и я покажу, на что способен.

— Какого времени ты ждешь? От юноши каждая минута требует мужества, мужественности, если быть точнее. Вот, как эта, например. Разве нет?

— Намек?

— Ага, — и Рыжуха, смеясь, ухватила его левую руку и положила себе на плечи. Сама же обняла правой рукой его за талию.

Мальчишке, кажется, это понравилось, он притих, даже дыхания его не стало слышно. Сердце забилось чаще и громче. Продолжая игру, девушка прижалась ухом к его груди.

— Слушай, у тебя сердце не больное?

— Не жалуюсь. А что? — Алексей остановился.

— Стучит, как «пламенный мотор».

Она ощущала, что Алексей сейчас отшатнется, вывернется из ее рук, и сегодняшний вечер для нее будет утрачен. Тогда снова лови оказию. Нет, сейчас так удачно соединилось его растроганность с элегичностью природы, что не воспользоваться этим — грех. И она играла свою роль дальше.

— Я не думала, что у мужчин так сердце бухает! Еще выскочит, — Рыжуха залилась смехом, немного искусственным, в котором тем не менее угадывалась нервозность. — Сейчас мы его уймем. Шагай со мной в ногу, вот так, вот так, — подталкивала мальчишку обнимающей его рукой.

Она мастерски отвлекала внимание от его руки, лежащей на ее плечах, от своей руки, обвивавшей его торс, от своего прижимания к нему и сосредоточивала его лишь на волнении в крови, поощряя мальчишку к более глубокому возбуждению.

— Побежали! Дадим сердцу ту нагрузку, которой оно просит, — она отлипла от Алексея и побежала. — Звезды будут потом, а сейчас смотри, чтобы не упасть.

Рыжуха выбежала на середину толоки. Этот участок земли граничил с прудом через высокую дамбу. Дренажа в дамбе не было, вода из пруда уходила в Осокоровку подземными ручейками. А под самой дамбой со стороны толоки бил ключ, один из многих на дне пруда. Его заботливо обустроили здесь, чтобы можно было набирать «вкусную» водичку. Источник обнесли забором, вырыли возле него глубокую лунку и оштукатурили, подготовив удобное место для подставляемого под струйку подземной воды ведра. А сток отвели дальше к Осокоровке.

Вся толока лежала в небольшом углублении с правой стороны речушки и густо поросла травой.

Валентина разбежалась в сторону этого ключа.

— Кто первым воды напьется? — запыхалась от бега и возбуждения. Не добежав нескольких метров, свалилась на землю.

— Ой! Что-то под ноги попало! Осторожно, красавчик мой... — последние слова она выговорила уже не голосом, а дыханием. И это был зов, в любом возрасте желанный и понятный мужчинам.

С разбегу Алексей упал на нее и не встал до тех пор, пока в зенит не вышел полнолицый месяц.

3

Алексей не назвал Рыжухе еще одного своего друга, которого всегда рад был видеть, — Толю Ошкукова, Куку. Если Сергей и Игорь жили в районе железнодорожного вокзала, на пристанционном хуторке, что находился в трех километрах от основного поселка, то Толин дом стоял возле Сотниковой балки, почти в самом центре поселка. Конечно, Алексей чаще виделся с ним, чем с кем бы то ни было.

Толя жил вдвоем с матерью, и их семья знала, что такое нужда, — Галина Семеновна, его мать, работала медсестрой в детских яслях и получала небольшую зарплату, но Толя всегда выглядел опрятно, свежо, особенно он заботился об обуви, покупал качественную, хорошо носил и она у него всегда блестела. К несчастью, он был небольшого роста, и это его удручало, даже портило характер — мальчик рос саркастичным, острым на язык. Девушки его замечали, но побаивались.

Родственников у них с матерью не было, поэтому каникулы он проводил дома. За лето он немного отдалялся от школьных товарищей. А нынче, на удивление всем, подружился с Дусей, дочерью Николая Тимофеева, ученицей десятого класса. Хотя, глядя на нее, можно было подумать, что она уже окончила школу: стройное телосложение, узкие мальчишеские бедра и налитая высокая грудь оставляли впечатление ее полной взрослости. Имя Дуся прицепилось неизвестно почему, на самом деле девушку звали Надеждой.

Кроме красивой фигуры имела Надежда карие глаза и темные волосы. Волосы, правда, были так себе — жиденькие и короткие, словом, слабенькое украшение. Поэтому недавно она их обрезала и ходила со стрижкой, однако не портившей ее — коротенькие волосы слегка курчавились.

С Кукой они были соседями. Правда, межа между их усадьбами терялась где-то в густом вишняке, который с обеих сторон отвоевал по пол-огорода. Ну, Тимофеевы на вишни голодными не были, так как дядя Николай — Пепик — сторожил колхозный сад, а вот семью Ошкуковых вишни выручали ощутимо. Как наступала пора созревания «шпанок», а затем «чорнокорок», а потом других сортов, так Анатолий начинал трудиться.

Дважды в день, утром и вечером, он набирал по два ведра лоснящихся ягод и вез их на трассу Москва-Симферополь, проходившую неподалеку от Дивгорода. Там продавал по сорок рублей ведро. Вот за день выходило сто шестьдесят рублей. Толя терпеливо собирал деньги на новые туфли к сентябрю.

В этом году, как и всегда, он собрал урожай с деревьев, приблизительно составляющих половину сада, а остальное оставил соседям. Вырученных денег на обновки ему хватало, даже на теплые зимние ботинки оставалось. Чего еще надо?

День или два сад стоял брошенным на произвол судьбы, вишни перезревали, некоторые трескались и истекали соком, а некоторые вяли под солнцем, морщились и опадали.

— Галка, — залетела как-то во двор к Ошкуковым Пепикова жена Bеpa Ивановна, — скажи своему оторвиголове, пусть он не выделывается. Начал обрывать вишни, так пусть и заканчивает!

— Это он вашу долю оставил, — Галина Семеновна отвлеклась от постирушки и согнутой в локте рукой пригладила растрепавшиеся волосы.

— Не знаю! Толя, — повернулась Вера Ивановны к мальчишке, которого до этого словно не замечала. — Делай, что хочешь, но чтобы деревья стояли чистые. Слышишь?

— Я к вам не нанимался, — буркнул тот.

— Вот зараза! Ну, ты посмотри? — женщина уперла руки в бока. — Не зли меня, ей-богу. Понял?

— Спасибо, — буркнул Толя. — Но это — в последний раз.

— В последний, значит, в последний, — согласилась Пепикова жена. — Вон смена тебе подрастает, — кивнула неизвестно куда.

Эти диалоги повторялись ежегодно, ежегодно они забывались и начинались сызнова.

 Надежда охотно помогала Толику, пока он не дошел до их части сада. А после разгневанной тирады Веры Ивановны девчонку будто корова языком слизала — исчезла. На окончание работ у Анатолия ушло еще почти две недели, и за эти дни он ее ни разу не видел.

Какой там к дьяволу ставок, какие гулянки? Он так спешил, что мотался на трассу по четыре раза на день — вишни портились на глазах, надо было поспевать.

В четверг у него был последний рабочий день, причем сокращенный — к обеду управился, а потом не спеша, с наслаждением намылся в душе. Как раз примерял новенькие плавки, когда во двор въехали вдвоем на одном велосипеде Сергей и Игорь. Толя выскочил им навстречу.

— Привет! Наконец-то появились! Долго вас не было.

— Та мы там хоть пропади на той станции, так ты и не вспомнишь.

— Но ведь в основном вы ко мне приезжаете, — возразил Толик.

— Глянь, Игорь, каким наш Толян стал: бицепсы накачал, плечи, — кивнул на него Сергей.

— Чистый франт! Смотри, Серый, какие у него модные плавки, — добавил Игорь.

— Прекратите, пацаны! В самом деле, чего вы прицепились ко мне? А каким ветром вас занесло?

— По делам, голубчик, — Сергей изобразил весьма отягощенного заботами старичка. — Земные заботы зовут в странствия.

— Театра-ал! А если серьезно?

— А серьезно, так послезавтра в восемнадцать часов мы должны быть в школе. Раиса Ивановна собирает весь класс.

— Как же вы на своем медвежьем углу узнали об этом? И почему мне Алексей ничего не сказал? — удивился Кука, и тут же спохватился: — Что это я? Словно не рад вам. Заходите, отдохните от солнца.

— Да уж зайдем, все равно до вечера надо где-то скоротать время, — рассудил Игорь. — Узна-али, — многозначительно протянул, отвечая на вопрос, и продолжал дальше: — есть у нас свои тайные осведомители.

— А что будет вечером? Собираемся же послезавтра. Я правильно понял? — спросил Толик.

— Да. Вот я и говорю, — встрял Сергей, — были мы у Алексея, только нет его дома. Он просто не мог сказать тебе о собрании.

— У бабушки до сих пор?

— Наверное. Бабулька у него — какая-то солидная шишка, но кто — он не признается. Дай холодной водички, — попросил Сергей.

— Конечно, — вмешался Игорь, — если мать акушерка, то бабуля — по меньшей мере, классный врач. Такие специальности передаются из поколения в поколение.

— Значит, Алексею прямая дорога в медицинский институт? — предположил Толян, подавая Сергею стакан холодной воды. — Это из криницы. Водичка — что надо!

— Боюсь, в институт он не попадет. Во-первых, теперь без денег и не рыпайся, а больших денег у его стариков нет, а во-вторых, для этого надо меньше за девочками ухлестывать и больше учиться. А он все наоборот делает. Нет, ребята, Алексею красная цена — педагогическое училище, так как институт, еще и медицинский, он не потянет, даже если встрянет туда, — сделал вывод Игорь, пока Сергей пил воду.

 — Не сглазь, — отдышался от выпитой воды Сергей. — Ух, какая холодная, аж зубы ломит! Не сглазь, говорю, — обратился снова к Игорю. — Ты что, не хочешь, чтобы твой друг в медицинский институт поступил?

— Скажешь такое! Чего же не хочу? Я пытаюсь рассуждать объективно.

— Для объективных рассуждений тебе не хватает информации. Вот отвалит Алексеева бабушка денег на его обучение, и будешь ты сидеть со своей объективностью в калоше. Кроме того, может, она не врач вовсе, а какая-нибудь крутая аптекарша.

— Куда тогда, ты думаешь, Алексей будет поступать?

Друзья еще долго обсуждали будущее Алексея, а затем и свое. Мечтали, спорили, как им лучше устроиться после школы. Оценивали свои возможности, а также возможности родителей и родственников в содействии их намерениям. Время прошло незаметно.

 4

Тамила Вукока собиралась на свидание. Это давно превратилось в особый ритуал.

Ее мать не оставалась в стороне. С некоторых пор они начали общими усилиями, словно заговорщики против всего белого света, лепить из Тамилки девушку невозмутимую, романтическую, недосягаемую. Придирчиво изучали внешность: рост, длинные прямые волосы, густые и шелковистые, как спелая пшеница, большие глаза хотя и упрятанные глубоко в глазницах, но все-таки достаточную выпуклые с миндалевидным разрезом, красноречиво намекающим на примесь в Mилке восточной крови. Это касаемо ее достоинств.

Отмечали эти «заговорщицы» и недостатки: длинный уродливый нос, как у Сирано де Бержерака, во всяком случае его таким изобразил Александр Казанцев в романе «Клекот пустоты». Не украшали Милку и тонкие губы; длинная стопа, о которой в народе говорят «нога, как под дурным старцем»; слишком длинные руки.

 — Руки! — кричала Мелания Феофановна. — Руки всегда держи согнутыми или поднимай их, махай ими. Делай что угодно, только не показывай, что они у тебя такие длиннющие.

— Летом это не сложно, — смиренно подхватывала материну мысль Тамила. — Я всегда срываю листочек акации и обмахиваюсь им, похлопываю себя по щекам. А, — махнула она рукой, — зимой я еще что-нибудь придумаю.

— Хорошо, хорошо, — удовлетворенно покачала главой Мелания Феофановна.

— Завяжи мне повыше «конский хвост», — попросила Тамила. — Сегодня я предложу поиграть в волейбол, а распущенные волосы будут мешать.

Мелания Феофановна подняла дочкины волосы почти на темя, собрала в толстый пучок и перехватила эластичной лентой, а потом закрыла сверху ярким куском пушистой ткани — «травки». Бант завязывать не стала, у Тамилки уже возраст не тот. А кроме того, зачем создавать торжественность? Поэтому продуманное украшение завязала непринужденным узелком и оставила кончики ленты торчать рожками. Отошла, взглянула со стороны — хорошо!

Тамилка встала, покрутила головой, волосы от макушки послушно рассыпалось по плечам и спине.

Сергею она назначила встречу на девять вечера. Место свиданий оставалось тем же — стадион, располагающийся в самом центре поселка на бывшем еврейском кладбище.

— Пойдем в парк, — поначалу предлагал Сергей, ему хотелось спрятаться от любопытных глаз и побыть с Милкой наедине.

Но это не входило в ее планы — Сергей ей не нравился, но не оставаться же по этой причине вообще без мальчика.

— Hет-нет, там темно, я буду бояться, — отвечала девушка сдержанно. — Здесь погуляем. Хорошо бы в волейбол поиграть.

— Где взять мяч? — растерялся Сергей.

— Вот видишь, — поймала его на слове Милка. — Вдвоем скучно. Был бы кто-то третий, да еще с мячом...

Так Игорь, ближайший друг Сергея, стал третьим на их свиданиях. Он носил мяч на случай, если им вздумается побросать его друг другу, водил за собой велосипед, на котором потом они с Сергеем возвращались домой и, в конце концов, просто оберегал их.

Девушка умела молчать, сохранять на свиданиях вид мечтательный и умиротворенный. Сергею это нравилось, даже умиляло его. Он тоже молчал, с улыбкой любования наблюдал за ее длинными пальцами, осторожно перебиравшими акациевый листик. Минута уплывала за минутой в добродетельной бестревожности. Высота помыслов и чистота чувствований окутывали их отношения, туго пеленали в бутон, который должен был когда-то распуститься цветком счастья — невиданного, впечатляющего.

— Солнце садится, — бывало, скажет девушка.

И это означало, что Сергей должен, угадав ее настроение, остроумно прокомментировать сказанное. Она будто тестировала его на наблюдательность, понимание и находчивость.

— Да. Солнцу не позавидуешь — ты-то остаешься со мной, — изрекал он, девушка улыбалась, и это было наградой, которую она считала достаточной для него.

Как-то она сказала фразу длинную и многозначительную:

— Хорошо, что Игорь разгуливает недалеко от нас. Так мне спокойнее. Но ему, наверное, неинтересно одному?

— Что ты предлагаешь? — спросил Сергей, почувствовав, что всего не понял.

— Можно приглашать Александру на наши встречи. Пусть она его развлекает.

Александра была местной простушкой.

— Так она же... дурочка, — возмутился Сергей. — Игорю надо кого-то интересного найти.

— Ты ошибаешься. Саша — хорошая девушка.

Короткий Тамилкин ответ отрезал все Сергеевы аргументы и другие предложения.

А дело было в том, что Тамилке нравился Игорь, не обращавший не нее внимания. И чего ей только стоило добиться, чтобы вместе с Сергеем на свидания приходил Игорь, это знает лишь она одна! Теперь же хотела с помощью Саши иногда меняться местами — надо же быть вежливой с гостьей. В самом деле, Игорь и Саша — смешная парочка. Этим предложением Тамилка закладывала основы нового плана, направленного на сближение с Игорем. Пусть этот равнодушный Игорь получит базу для сравнения!

Почему она была уверена, что ее хитрость сработает? А ей показалось, что с некоторых пор Игорь задерживал взгляд на их с Сергеем силуэтах, вырисовывающихся на темнеющем полотне неба. Пусть пока что это невольное любование относится к ним обоим. Но он же способен отдать должное ее преимуществам: стройности, дерзкому «снопику» волос, прибавляющему ей еще больше утонченности; он способен объективно оценить мягкие движения ее пластичных рук, с выверенным изяществом отбивающих мяч?

Тамила понимала, что образ девушки красивой, чистой, требовательной к себе и другим, с оригинальной внешностью, характером и способностями она уже создала. Теперь можно рисковать, пользуясь этим образом, как на совесть подготовленным оружием.

Но как раз закончилось лето, а с ним исчезли и условия для этих сакраментальных экспериментов. На днях их собирают в школе. И хотя каникулы еще продолжаются, но это собрание, напомнившее о школьных обязанностях, внесло некую деловитость и заботы в глобальную беззаботность свободного времени и испортило ноктюрновое течение конца августа.

Саша, правда, успела дважды побывать на их свиданиях. Первый раз Тамила, как автор идеи, предложила игру в волейбол вчетвером, а потом они вместе прогуливались по поселку, бродили по аллеям центрального парка, гуляли возле памятника Неизвестному Солдату, возвышавшегося над совсем молодыми деревцами. Позже все вместе провели домой Сашу, потом — Тамилку. Кстати, в этот день велосипед вел Сергей, а Игорь держал Тамилку под руку.

На второй вечер, проведенный с Сашей, Тамилка предложила:

— Давайте играть в волейбол попарно. Кое-кто из нас часто пропускает подачи, а мне лень каждый раз бегать за мячом.

— Давайте! — интуитивно понял ее Игорь, которому весьма не нравилась перспектива играть с этой прибацаной Сашей. Зачем Тамилка выдумала ее сюда приглашать? Вот пусть ее дорогой Сергей и играет с этой подругой, тем более что, кажется, милая гостя не понимает своего места и посматривает на Сергея снисходительнее, чем Тамилка. — Пусть Саша первой выбирает себе партнера, она у нас новенькая.

— Сергея выбираю, — научено сказала та, опустив глаза вниз.

Тамилка бросила им мяч с деланно разочарованным видом.

— В вашем распоряжении двадцать минут. Я засекаю время, — и посмотрела на часы, словно была решительно настроена отсчитать именно двадцать минут.

— Чувствую, скоро мне придется объясняться с Cepгеем? — встретил Тамилкину улыбку Игорь.

— Объяснишься. Разве нет?

— Не хочу терять друга.

— А без этого нельзя обойтись? Может, помочь?

— Нет! — мальчишку задело ее сомнение в его дипломатических способностях.

Это был хороший вечер, хотя Игорь и должен был идти провожать домой Сашу. Сергей же в конце концов остался со своей королевой, но снисхождения в ее сердце не нашел. Тяжелое предчувствие потери, приближающейся к нему, охватило душу и не отпускало ее.

— Тамила, — решился заговорить он, держа ее за руку, — мне как-то тревожно.

— Почему? — сделала та удивленные глаза. — Все так чудесно.

— Эти встречи, то втроем, то вчетвером... Мы уже не дети. Разве это нормально для взрослых?

— Взрослых? — Тамилка подняла брови, наморщила лоб. — Нам еще надо закончить школу. Куда ты спешишь? Будь сдержаннее.

— Да, ты права! И все же, что-то не то с нами происходит, — настаивал на своем Сергей.

— Не с нами, а с тобой. Ведь так?

— Возможно. Но потому, что ты...

— Не привязывай меня к своим недоразумениям, сначала разберись с ними сам. Хорошо?

— Хорошо.

Но со следующего дня у наших героев началась новая жизнь.

5

«Почему я, глупая, не вела дневник? — упрекала себя Раиса Ивановна. — О своем боялась вспоминать, так хотя бы о людях записывала. Сколько воды утекло, интересных судеб забылось, сколько маленьких, незаметных на первый взгляд подвигов кануло в вечность!».

День угасал медленно, неохотно, как ребенок, растревоженный беготней, игрой не хочет укладываться спать. Солнце садилось неторопливо, без желания. Запад затянула облачность — ровная, серая, непрозрачная. Но раскаленный шар все равно пробивал сквозь нее свой безупречно четкий абрис. И стало видно, какой он на самом деле маленький, даже меньше луны, вот едва выткнувшейся на небосклон.

Светило погружалось в горизонт, и было в том что-то сверхъестественное, ощущалось принуждение законов, пренебрегать которыми ему было не под силу. Оно вставало на цыпочки и последними лучами тянулось к зениту, лежащему выше неказистой пелены, укутывающей небо, и там красило бело-розовым цветом отдельные нагромождения туч. Поэтому они почти горели на помрачневшем фоне. Потом донышко космоса потемнело еще больше, а тучи вылиняли от розового, и только их белая пушистость соревновалась в решительности с чернотой бездны, утыканной полыханием звезд.

Раиса Ивановна любила наблюдать заход или восход солнца, а когда при полной луне на нее накатывала бессонница, то и ночной променад последней.

С некоторых пор у нее появилась потребность в художественном сочинительстве, чтобы удержать в памяти увиденное и услышанное, прожитое и осознанное. Но теперь, понимала она, будет очень тяжело воссоздать девочку из далекого детства и передать ее впечатления. Возможно, память сохранила отдельные фрагменты старины, отдельные факты прошлого и они всплывут на поверхность, надо лишь потянуть за веревочку воспоминаний, но вся сложность мировосприятия, эмоциональная окраска тех самых фрагментов и фактов, бесспорно, уже стерлись частично или полностью, уже забылись повседневные мелочи, без которых ее рассказ будет безжизненным.

Прошедшие годы вдруг показались ей трагически утраченными. Ведь от них ничего не осталось! Дети? Так они выросли и превратились в объективную реальность, а ее причастность к этой реальности стала условной, ведь со времени ее возникновения и до сего часа она больше забыла, чем помнит. К чему и стремилась!

Уже давно зашло солнце. Луна упрямо пробралась сквозь деревья парка, цеплявшиеся за нее ветвями и, казалось, раздиравшие в клочья ее ровный край, и воссияла на небе. Округлые щечки, разгоряченные упорной борьбой, немного поутратили румянца, от чего она побледнела, уменьшилась в размерах, и на ее поверхности прорезались темные фигуры Авеля и Каина, застывшие в вечном поединке за благосклонность отца.

Что мы знаем о них? Миф. Ой, нет, это образ, правда событий, переданная через века устной традицией пращуров. Разве такое возможно? Возможно. Видно, понял однажды какой-либо мудрец, что дети в семье всегда тяжело делят родителей между собой, и придумал поучительную притчу. Причем, это поучение касалось не сынов, как мы привыкли трактовать, а родителей — сумели детей народить, так потрудитесь понять их и относиться к ним с равной мерой любви и заботы.

Раиса Ивановна отошла от окна, в темноте нащупала настольную лампу и нажала на кнопку включателя, зажигая свет. Что-то беспокоило ее. Невыразимое, неуловимое, нечеткое. Что же?

Завтрашней встречи со своими одиннадцатиклассниками она не боялась, даже не думала об этом. Классное собрание перед началом нового учебного года — это рядовое событие, подготовка к очередному официальному мероприятию, которых было-было на ее веку, да и еще, может, будут. Здесь крылось что-то другое.

Медленно развернулась ретроспектива мыслей: вот она стоит у окна... луна и солнце — вечные, все остальное — преходящее... ее сожаление... память беспомощна перед временем... Да! Прерванная цепь размышлений касалась утраченного прошлого. А дальше? Возникла какая-то идея... Четко помнилось, что она была спровоцирована именно завтрашним собранием.

Вспомнила! Наконец-то! Четче начали обрисовываться творческие задумки. Вот она, видите, не вела дневник. Жаль? Жаль. Но не страшно, если ей удастся осуществить идею, которая вдруг пришла на ум, то утраченное возвратится стократ.

С тем и закончился еще один день ее длинного одиночества.

Уже засыпала, когда ощутила, что погода будет меняться, — заныли суставы, рукам-ногам не могла найти места на широком семейном ложе, где вот уже свыше десяти лет спала без пары.

Отогнала грустные воспоминания, усилием воли заставила себя вернуться к задуманному. Мечтать боялась, чтобы не сглазить. А объективно взвесить все — не помешает. В полусне или в уставшей за день яви замелькали образы одаренных детей из ее класса и дорогие лики односельчан, на которых полагалась, из которых надеялась получить могучий родниковый исток того прошлого, что было ею так безрассудно утрачено.

Дальше открылась закулиса театра сознания, запестрели картины нереальные, химерические, поднятые, наверное, с неназванных людьми глубин. И она заснула.

***

Щелканье входного замка услышала сразу, но ослабляющий страх сковал тело, и она, вместо того чтобы оборонять свой дом, спряталась под одеяло. Медленно прошелестели чьи-то шаги и стихли, тем не менее показалось, что от их стремительности воздух комнаты проняло ветром.

— Не прячься, я же знаю, что ты не спишь, — послышался удивительно знакомый голос, но она не в состоянии была определить в наплывах памяти, кому он принадлежит.

Голос не страшил, не тревожил, это, в самом деле, был голос друга. И она открыла лицо, сдвинув вниз край одеяла.

Перед нею стояла Нинзагза.

Так ее подругу хотели назвать родители. А когда пошли регистрировать новорожденную, то работники исполкома отказались записывать в метрику такое нездешнее имя. Едва уговорили их записать девочку Ниназой. И Ниназа, вместо обычного в поселке сокращенного имени Нина, получила другое — Низа.

Раиса Ивановна окончательно проснулась, словно ее окропили ледяной водой, вытянулась на постели и инстинктивно прикрыла грудь измятым одеялом.

— Это ты? — удивилась, хватая воздух. — Сколько лет? — не нашлась, что можно было бы сказать уместного в такой миг. — Боже, а я так выгляжу...

— Ничего-ничего, — остановила гостья ее порыв сгоряча встать с кровати и закутаться хотя бы в халат. — Я не надолго. Так, проходила мимо, дай, думаю, зайду. Правду ты говоришь, что не виделись столько лет, — она почти гипнотически действовала на Раису Ивановну, так как та осталась сидеть на кровати — покрытая влажностью, разлохмаченная, неубранная. А слова Низы западали в душу сразу, перерождались там в ощущения и призывали к ответу не ради гостеприимной вежливости, а ради исповеди.

— Я виновата, — с усилием улыбаясь от неловкости, призналась Раиса Ивановна. — Как выбрала мужем Виктора, чего ты тогда не одобрила, так и отдалилась от тебя. Приглашение на твою свадьбу проигнорировала, хотя ты на мою — приходила. Не поблагодарила тебя за то, что не забыла меня. Не извинилась, не поздравила. Не знаю, почему я так поступила.

— Да ведь знала, что он тебе не пара, что поступок твой был весьма экстатичный по проявлению. Знала и отмахивалась от всех, прежде всего, от собственной рассудительности. Поддалась прихотям естества, а признать это не хватило мужества. А я сказала это вслух, твоей маме сказала и ему тоже. Но правда никому и во все времена не нравится, и ты — не исключение.

— Ты и это ему говорила? — искренне изумилась Раиса Ивановна.

— Конечно. Просила отступиться от тебя, не застить тебе будущее. С твоим голосом ты могла бы стать звездой. Да что там! — гостья в конце концов присела на краешек стула, стоящего возле швейной машины. — Камень преткновения в том, что я хотела тебе наполненного счастья и, как могла, боролась за это, честно боролась, без коварства. Но тебе показалось, что ты удовлетворишься его каплями, поэтому ты и не поняла меня. Извини, я, наверное, плохо убеждала вас всех.

— Пойми, я очень рано познала усладу плоти. Это теперь я знаю, что они лишь призрак счастья, а на самом деле — тормоза в продвижении к нему. Но и Виктор уцепился в меня намертво. А мне, молодой, это нравилось. Потом мы оказались разными людьми, не созданными друг для друга. Со временем на наших отношениях и разность возраста начала сказываться, общего осталось совсем мало. Он обижал меня, часто унижал при коллегах. Ревновал ко всем. Я ему приводила слова Ларошфуко о том, что в ревности больше самолюбия, чем любви. Но на него никакие авторитеты не действовали. Мы без конца ссорились. А самого его дома ничто не держало. Одна эта проклятущая рыбалка да машина его занимали. Так и погиб. Такой молодой оставил меня без защиты, одинокой. Эх, Виктор, Виктор...

— Не объясняй. Я все поняла еще тогда, видела, как ты счастья хотела, выпестованного наивным воображением. А вот смерти, такой неосмотрительной, простить ему не могу. Не думай, что я за глаза наговариваю на покойника. Я ему откровенно об этом сказала, — тихо говорила Низа. — Взял такое сокровище! Так ценил бы, себя берег бы. Ой, сколько бед он тебе принес! Одно оправдание — дети, — она вздохнула, так как своих детей Бог Низе не дал.

— Дети? — аж встрепенулась Раиса Ивановна, словно хотела прояснить что-то скрытое от очевидности, тем не менее сдержалась. — Они живут своими жизнями, — сказала уже спокойно. — Не были бы от него, так были бы от другого. Я готова им душу отдать. Но это же невозможно. Поэтому они меня только мучают. Стараюсь жить своей жизнью, но не пойму, из чего она теперь состоит.

— У тебя есть работа — интересная, нужная. Ты — счастливый человек, пойми. А Виктор? Его уже нет. И хватит его беспокоить. Жаль, что ты одна. Значит, тебе так хорошо. Так и живи.

— Где там хорошо! Со временем, как прошло молодое умопомрачение, часто вспоминала тебя. И слова твои вспоминала. Беспокоилась своей виной, что ты где-то среди чужих людей сама-одна, без подруги, без преданной души. Виктор все равно не дал бы нам видеться и общаться. Тем более что, оказывается, ты с ним говорила... Я этого не знала.

— Пойду, — встала Низа. — Извини за непрошеный визит.

— Подожди. Как ты сюда зашла? Разве у меня было открыто? Ночь же на улице.

Гостья улыбнулась:

— Еще не ночь. Нам с тобой лишь вечереет. Но и о ночи уже следует позаботиться. Ты правильное, полезное дело затеяла. Будь здорова! — и она быстро вышла из комнаты.

Раиса Ивановна прислушалась: теперь шагов не было слышно, дверь не громыхнула, не скрипнула. Не вытерпела, подхватилась с постели и выскочила в гостиную — тихо, пусто. Не спеша прошла в коридор — тоже тихо, никого не видно. Потрогала входную дверь — закрыта на замок, как и с вечера. Не включая свет, приблизилась к темному окну. В сиянии полной луны увидела, как во дворе развернулась машина, а потом набрала скорость и исчезла за углом. Показалось даже, что с водительского места кто-то махнул ей рукой, но это могло и пригрезиться. Полная луна — он такая волшебница.

Пошла, снова легла и, уже засыпая, вспомнила, что не посмотрела на часы. Еще раз глянула в окно, теперь переведя взгляд выше, на небо — луна стояла в зените. Господи! — испугалась. Это же часа два ночи! Разве в такое время ходят в гости? Ага, она сказала, что шла мимо и решила зайти, а сама на машине поехала. Как это? А что она говорила, что в глаза упрекала Виктора за его раннюю смерть? Ничего себе! Как это можно, люди добрые? В уме ли я?

Да это ж сон! — вдруг мелькнула у Раисы Ивановны мысль, и она проснулась. Луна, в самом деле, светила в окно с раскрытыми занавесками, заливала молочным дурманом ее постель, но к зениту еще не подошла. Часы показывали лишь четверть двенадцатого.

До утра она уже не заснула. Прокручивала в мыслях те слова, которые ей или приснились, или послышались. Взвешивала их, выверяла мерой прожитых лет.

6

Все лето Низа Павловна недомогала: давило сердце, не выдерживая жары. Еще как не показывалась на улицу, день протекал благополучно, а если выходила за покупками, то возвращалась домой больной на целый день.

Поражало то, что деревья и в сквере на площади, куда выходили окна ее комнат, и в том садике, что был разбит во дворе под окнами кухни и столовой, стояли зеленые-зеленые. Ни один листочек не пожелтел и не скрутился трубочкой. Такая сила воды, — думала она иногда, — напоили землю июньские дожди вдоволь, и вот до сего времени этот запас спасает растения.

А ее не спас ни дождливый июнь, ни прохладное начало июля. Августовская жара изнурила-таки сердце вконец, и оно не выдержало. Еще двенадцатого вечером вышла во двор, посидела с соседками, пожаловалась на нездоровье.

— Вы, Низа Павловна, не стесняйтесь, — сказала Елена Иосифовна. — Вдруг почувствуете себя неважно, звоните по телефону, пусть хоть и среди ночи. Я сплю чутко, услышу сразу.

И пришлось последовать ее совету. В ту же ночь. В два часа, когда перевалило уже на тринадцатое, проснулась от смертельного удушья — теряла сознание во сне. Каким чудом проснулась? Наверное, не пришло еще время ей умирать.

Хорошо, что телефоны соседей были у нее закодированы на кнопках быстрого набора, поэтому нажала на любую, к какой дотянулась. Попала как раз к Елене Иосифовне. Скажи после этого, что нет на свете Бога.

— Умираю, — только и смогла прошептать.

— Дверь! — закричала соседка. — Дверь откройте, соберитесь с силами!

Как это сделала, не помнила. Но открыла. На какой-то миг пришла в сознание в машине «скорой помощи», подбрасываемой на застывших в ночной прохладе наплывах растопленного днем гудрона. А потом снова навалился мрак.

Сознание еще раз возвратилась, когда ее укладывали на хирургический стол.

— Зачем меня сюда? — успела спросить безадресно и... полетела.

Она много читала о том, что люди, умирая, летят через черный туннель, в конце которого горит яркий свет. С нею этого не было.

Возможно, на момент перелета сознание снова оставило ее. Но вылетела она прямо на летнюю поляну. Осмотрелась, увидела, что ее тело лежит где-то далеко на операционном столе, а вокруг него сгрудились люди в белых халатах. Кажется, один из них делал ей искусственное дыхание методом «рот в рот», а другой ритмично нажимал на грудную клетку, стараясь запустить сердце.

— Срочно кубик атропина и адреналин внутрисердечно! — различила она чей-то приказ на фоне тишины.

Врачу подали шприц с длинной иглой, и твердые пальцы начали отыскивать межреберный промежуток в области ее сердца. В конце концов Низа ощутила короткий удар иглой в тело, и врач на миг замер, нажимая на поршень шприца.

Она оставила скучные наблюдения и полетела дальше.

Удивления, что, находясь далеко за стенами палаты, видит себя со стороны, не ощущала. Словно так и должно было быть.

«Ой, какая я молодая! — подумала с приятностью, — какая красивая. Зачем же я при жизни сокрушалась, что молодость проходит? Правда, тогда она уходила долго, тяжело и очень больно. А теперь ничего — легко и приятно». Под ногами шелестела трава, растерянными глазами Низа старалась охватить окружающее и понять, где находится. Но это ей никак не удавалось.

— Вот так встреча! — услышала вдруг знакомый голос.

Обернулась на его звук и узнала Виктора Николаева. Стоит, улыбается, а в глазах — обеспокоенность.

— Ты как здесь оказалась? — не дал он ей прийти в себя.

— Прилетела...

— От чего? — спросил уже откровенно агрессивно.

— То есть как это «от чего»?

— Ну, что с тобой случилось, спрашиваю.

— А-а, сердечный приступ. Там, — она махнула рукой куда-то назад, — меня стараются откачать.

— Иди отсюда! — гаркнул он вдруг. — Вон!

— Чего ты злишься?

— Рано тебе сюда. Вон, говорю! Уходи быстрее.

Она на шаг отступила дальше от него и снова остановилась.

— Я не держу на тебя зла, хоть ты, дорогой, не устроил Раисину жизнь, как обещал. Да еще и вдовой ее рано оставил. Почему не берегся? Как же ты не заметил встречную машину, да еще на мосту? Теперь Рая так плачет, все представляет, как ты летел в воду, как потом хватался за лед и снова соскальзывал в бездну. Хоть бы ты умер как-то иначе, а то... Такую боль по себе оставил!

— Ни за что я не хватался, не выдумывайте там!

— А отчего у тебя ногти обломаны были?

— Об этом позднее поговорим, когда придет время. А сейчас уходи отсюда, давай, давай, не задерживайся. Увидишь Раису, скажи... — он замолк, задумавшись. — Впрочем, я сам с ней разберусь. А тебе я во всем до-ве-ря-ю-ю...

Последнее предложение она скорее поняла, чем услышала, потому что какая-то сила дернула ее и понесла назад. Теперь она блуждала по длинному туннелю, где-то видела яркое сияние и не могла понять, откуда оно льется. Не сразу сообразила, что светится вход в туннель, а не выход из него, как она ждала, зная аналогичные ситуации из прочитанного когда-то. И свет этот был не небесный, не сказочный, не магический, а обычный электрический свет направленных на нее фонарей.

— Есть пульс! — услышала она издали.

— Больная в сознании, — прозвучало уже ближе.

— Как вы, больная? — спросил у нее мужской голос.

— Ничего, спасибо.

— Везите ее в седьмую палату, она у нас счастливая. И сразу же подключайте систему.

«Голос моего спасателя, — подумала она. — Приятнейший в мире голос. Интересно, узнаю ли я его завтра».

Ее перенесли на тележку, отвезли в палату интенсивной терапии и подключили к капельнице. Но это она уже фиксировала в полусне, сладком, как после первой купели. А дальше и совсем растворилась в нем.

***

Низа Павловна спала. Хоть сама не была уверена, что именно спала. Иногда казалось, что она снова летала в туннеле, уже достаточно знакомом. На поляну больше не попадала, а, полетав в тесной полумгле, возвращалась назад. При этом ощущала, что возле нее все время кто-то находится из тех, без чьей помощи найти обратную дорогу она не смогла бы.

В конце концов проснулась. В темном окне увидела рыхлую горбушку луны. Поняла, что стоит ночь.

От неподвижного лежания затекли руки и ноги, болела спина. Осторожно, чтобы не сдвинуть с места системы жизнеобеспечения, к которым, как она думала, все еще была подключена, попробовала пошевелиться и осмотреться, где теперь находится. Услышав скрипение кровати, к ней подошла медсестра:

— Что-то вы рано встаете! — сказала она бодрым голосом.

Кроме этой девушки в палате больше никого не было. Системы тоже оказались отключенными, и теперь можно было двигаться сколько угодно.

— Хотелось бы встать, но еще страшно, — созналась больная. — А который час?

— Четверть двенадцатого.

— Ночи?

— Конечно.

— Подождите, а число какое?

— Четырнадцатое, месяц — август.

— А приступ случился в ночь с двенадцатого на тринадцатое. Так... — о чем-то размышляла вслух Низа.

— Бывает, — откликнулась медсестра. — Вам повезло, в тот день дежурил опытный кардиолог. Спас вас прямым уколом в сердце.

— Значит, я двое суток находилась без сознания?

— Иногда сознание возвращалось к вам, но вы сразу засыпали. А потом снова теряли сознание, и все начиналось сначала.

— Снова укол в сердце?

— Нет, но без помощи врачей вы возвращаться с того света никак не желали.

— Как звать моего спасателя?

— Виктор Федорович.

— Я запомнила его голос. Кажется, теперь узнаю его и через тысячу лет.

7

Едва солнце выбросило на небо первые белые капли огня, зажигающего свод, едва лишь затеплилось там, вверху, и упало на землю хлипкой тенью утренних сумерек, как Раиса Ивановна, измотанная плохим отдыхом, заснула — тихо, крепко, без сновидений. Тем не менее пережитое ночью не покинуло ее совсем. Те впечатления превратились в тревогу, спешную, нетерпеливую. Ей открылось физическое ощущение временности всего сущего, быстротечности живого и неживого: это не солнце пылает в небе, не день пришел к людям, это горит время, это его языки лижут землю, сметая прочь ее дни, года и века. Это ощущение было таким большим, как дом, а она в своем страдальческом бессилии такой маленькой и беспомощной перед ним, как... как вот она и есть, что ей сделалось страшно, будто теперь она должна окончательно исчезнуть в огромности этого вместилища. И она заплакала.

От слез и проснулась, поймав себя на удивлении, что ничего не снилось, а она во сне расчувствовалась. Заливалась слезами из-за ощущений, которые не бывают сном. Ведь снятся события, люди, иногда снятся звуки или примерещится цвет, но ощущения, то, что производится непосредственно тобой, а не окружающей обстановкой, присниться не могут, они возникают в тебе самой и есть не мысленным существованием видений, а реальностью.

— Кофе, кофе, кофе! — приказала себе вслух Раиса Ивановна и побежала ставить на огонь чайник.

Босые ноги быстро залопотали по не устеленному полу, впитывая прохладу от недавно выкрашенного дерева, наполняя изможденное ночью тело бодростью и жаждой действий.

Раиса Ивановна открыла створки окна, выглянула на улицу. Нет, сегодня солнце не пекло так, как все лето. Его прятала прохудившаяся завеса туч, и оно старалось найти в нем хоть щелочку, чтобы впрыснуться через нее и снова повиснуть над селом. «Уже где-то, может, идут долгие косые дожди, — подумала Раиса Ивановна. — Скоро и у нас настанет осень».

Эта мысль принесла облегчение. Миром овладела прохлада, так как утро еще не перекатилось в день, было только полдесятого. Раиса Ивановна поняла, что пусть теперь солнце неистовствует сколько угодно, пусть печет и донимает, она уже приняла в себя грядущую осень и знала, что это защитит ее от жары, липких испарений и духоты.

Неожиданно мысль об осени соединилась с недавними размышлениями о предчувствии и послечувствии как физическом восприятии времени будущего и прошлого и пришла к выводу, что она напрасно прожила жизнь, так и не успев сделать основного. А время уходит быстро, его уже осталось совсем мало.

Она никогда не думала о старости, наоборот, и сейчас ощущала себя молодой, и ей казалось, что так будет всегда. Пристрастие души к подведению итогов появилось неожиданно, подстерегло ее внезапно, и она растерялась. Почему вдруг появилась грусть, и пришло ощущение, что жизнь не состоялась? Ответ не успел обнаружиться, как в ней словно зазвенел чужой голос: «Не беги вперед. Остановись, оглянись, взвесь прошлое. Все ли ты довела до конца? И если нет, то начинай подбирать хвосты...». Слышалось еще что-то, завертелась карусель мыслей — разноцветных, разнообразных. Неугомонные, они набирали скорость, мелькали так, что болела голова, а потом слились в сплошное белое полотно полного непонимания, как жить дальше, что отныне считать основным в жизни, в чем найти спасение души.

На том полотне начали прорисовываться новые мысли, несвойственные ей, преждевременные. От них появилось понимание, что существует мир, которого она раньше не замечала, мир, в котором осуществляются потенции. И кто попадает в него, тот находит истину — понимание в себе божественного истока, обретает истинное крещение в Дух. Огонь Духа выжигает в человеке все тленное и поднимает его на высоту, от начала времен именно для Духа и была предназначенную. «Вот откуда пришла идея, осознанная мной вчера вечером! Это же начало большой и кропотливой работы. Вдруг не успею?». Обрывки фраз, одна за другой приходившие со сфер высоких и будничных, бились в ней, как пойманные птицы, звенели удивленными восклицаниями сознания.

Мысль об осени оказалась всеобъемлющей, к ней приобщилось и то, что имело отношение к возрасту человека, большой работы, глубоких чувств, долгого горения, все, от чего можно устать. Осень — это завершение. Чего? Неужели жизни? Завершение накопления, остановка, на которой просятся на выход наработки. Да. «Вот я все время бежала, — думала Раиса Ивановна. — Спешила получить специальность, родить детей, зарекомендовать себя на работе, среди коллег. Теперь у меня все это есть. Дети выросли и устроились. Образование, авторитет, опыт работы — все есть. И что дальше?».

Она таки кое-чего стоит. Но пока шла к своим достижениям, то лишь брала от мира, впитывала в себя, перерабатывала чьи-то результаты, наполнялась созданной кем-то и когда-то объективностью, как сосуд с вакуумом внутри втягивает в себя воздух.

Раиса Ивановна представила себя тем смешным сосудом с вакуумом внутри. Воображение удовлетворительно справилось с идеей посуды, а вакуум ей не подчинялся. Внутренний потенциал, то добро без имени и образа, которое уже собралось в ней, сопротивлялось. Ведь человек — не герметичная посудина, он — открытая чаша. Чаша не может быть пустой. Перед глазами до боли явно возникла роскошная чаша, искристая, словно алмазная, а в ней темнел маленький невзрачный камешек. Рядом же привиделся простой стакан с ребристыми боками, которых когда-то вдоволь было возле автоматов газированной воды. Доверху стакан заполняли кристаллы самоцветов. Это были молодость и зрелость.

«Пришло время отдавать, — поняла она, уместно вспомнив и о библейском “разбрасывать камни”. — Иначе все во мне закиснет и перебродит без пользы и толку». А вдруг то, что она задумала, и будет ее окончательным итогом, завершением? Конечно же! Боже, все приходит само собой! Как мудро устроен человек, ни одно движение в нем не проистекает бесцельно, надо лишь прислушиваться к себе, чтобы эти цели понимать. Тем более что в таком печальном одиночестве, в каком находится она, есть своя запредельная целесообразность, венчающая достойное созревание души. В конце концов, — в раннем вдовстве ей не дано было познать этого — под старость человек всегда одинок, если не физически, то морально. Как в одиночестве он готовится к приходу в мир, так в одиночестве совершает и обратный путь. «Да, привыкла я к одиночеству. Значит, еще поживу», — всплыл успокоительный вывод. Оптимистическое настроение, куда ее спонтанные мысли перекинули мостик от нервозности и нетерпения, пришедших из ночи, родило потребность души чем-то заботиться.

И Раиса Ивановна начала конкретнее планировать сегодняшнее мероприятие и то, что в связи с этим задумала.

Бывает же такое! Даже испугалась, что совсем забыла о видении, пришедшем к ней, когда она чуть задремала прошлой ночью. Теперь не сомневалась, что это был не сон, а самое настоящее видение. Ибо сейчас она физически ощущала пережитое тогда, вспомнила не только сюжет, но даже свои эмоции и впечатления. Все виделось весьма явным и четким, более связным, чем сон, более мотивированным, наполненным всеми атрибутами реальности: звуки, формы, мысли, поступки, слова — ничто не подверглось деформации, не было преувеличенным, сказочно-наивным или сентиментально-искусственным. И все же надо признать, что те события не были реальностью. Хотя, поняла она, что-то объективно сущее добивается к ней, старается вызвать на диалог. «Плохо, наверное, Низе, — подумала про себя. — Говорят, что болеет она очень. А может, умерла, не дай Бог!». Это предположение показалось наиболее вероятным, иначе почему в том призрачном разговоре с подругой речь вдруг зашла о ее несчастном Викторе и всплыли отношения и события их далекой юности?

Раиса Ивановна взяла на заметку, что должна узнать о Низе, не привлекая к себе лишнего внимания. Сделать это можно и сегодня, ведь Татьяна Коржик живет рядом с родителями Низы.

Павла Дмитриевича и Евгению Елисеевну она встречала часто, но чувствовала себя при встречах неловко, не знала, как держаться. Поэтому и обходилась тем, что натянуто здоровалась и быстро пробегала мимо. Обижаются, наверное, на нее. Было время, когда ее избирали председателем сельсовета, и она пробыла в этой должности два срока подряд. Наверное, Низины отец и мама думают, что, став высокопоставленным местным чиновником, она зажила по-барски, возгордилась, начала сторониться простых людей.

Ой, какая молодость немудрая! Истинно, она есть маленький неказистый камешек в алмазной чаше. Почему я не умела в меру своих возможностей влиять на обстоятельства, не умела подчинять их себе, а вместо этого делалась их рабой? Так оскорбительно пренебрегала людьми, возле которых выросла, возле которых находила тепло и приют! Надо исправить положение, только без резких движений, дипломатично.

Раиса Ивановна вспомнила, как Низе родители надумали отметить день рождения, когда ей исполнялось шестнадцать лет — возраст получения паспорта. Они пригласили к себе гостей, в том числе и ее родителей не как соседей, а как родственников — ее мама и Евгения Елисеевна были троюродными сестрами.

Воспоминания посыпались, словно кто развязал сумку с орехами. Припоминались такие мелочи, которые человеческая память не держит на поверхности, а спрессовывает и прячет в далекие запасники.

Как-то мама сказала:

— Черт знает, что за имя придумали девушке — Нинзагза! Это Павлова работа.

— Ниназа, — поправила ее Раиса.

— Я же и говорю! Это их заставили в сельсовете согласиться с этим, а для отца она — Нинзагза. И опять же, ну зовите ребенка Ниной, как люди. Нет — Низа!

А через месяц или два попалась Раисе книжка Ивана Ефремова «Туманность Андромеды», где одну из главных героинь тоже звали Низой — Низа Крит. И вот в этот день рождения Низы она напомнила маме, что имя подруге дядя Павел не сам придумал, что есть такое имя на свете.

— Отцепись! — отмахнулась Мария Сидоровна. — Низа, так Низа. Нам из того воду не пить.

— Хорошо звучит, — сказала Раиса, мечтая о чем-то нечетком, далеком, неопределенном.

— Не всем, значит, так нравится, как тебе, иначе бы ей не придумали прозвище, — вмешался в разговор отец, вывязывая перед зеркалом узел галстука. — Пойду без него, — после нескольких попыток бросил он на диван тоненькую полоску ткани. — Я обычный слесарь, и имею право не носить на себе всякую чертовщину.

— Как знаешь, я тебя не заставляю, — разочарованно согласилась Мария Сидоровна. — А какая у Низы кличка?

— Угадай! — затеял игру Алексей Игнатович.

— Как же я угадаю? У детей такая фантазия, что куда нам, взрослым, к ним.

— Доча, какую кликуху вы придумали твоей лучшей подруге? — спросил отец у Раисы. — Давай, сознавайся на чистоту, — отцу было весело, приятно, что они идут в гости к соседям — тихим, сдержанным людям, к которым он хорошо относился, и сейчас говорил об имениннице со скрытым теплом.

— Креолка, — едва не разревелась девушка. — Это не мы придумали.

— А кто?

— Тайка, ее сестра из Харькова.

— Это Хвыськина внучка?

— Да. Они дружат, когда Тайка приезжает сюда на каникулы. Ей нравится это слово.

— Кому это «ей»?

— Тайке. Она и в письмах Низу так называет. «Креолочка, моя сестричка...» — начинает. Я читала.

— Какая она ей сестричка? Почему «сестричка»? — спросил Алексей Игнатович у Марии Сидоровны.

— Сейчас вспомню. Значит, так, эта Тайка из Харькова приходится внучкой родной тетке Евгении, то есть Низа и Таиса — троюродные сестры.

— Ого! Куда тебе, большая родня. Только какая из Низы креолка? Твоя Тая, — отец обратился к Раисе, — сама креолка.

— А они — роднятся! — воскликнула Раиса, будто попрекая за что-то родителям, и выскочила из комнаты.

А потом Низа вышла замуж за парня с фамилией Критт. Странная эта фамилия имела не славянское происхождение и не склонялась по падежам. Случаются поразительные совпадения! И как после этого не верить в судьбу?

Имя Креолка, как и Низа, Раисе нравилось, почему-то оно казалось похожим на подругу — чернявым, оттененным бирюзовым цветом моря, спрятанным за сиреневой вуалью. Возможно потому, что Низа отдавала предпочтение этим цветам в своей одежде. Ей они были к лицу, особенно черный и сиреневый.

После слов отца Раиса занервничала. Значит, креолка — это что-то подозрительное, а она и сама зачастую грешила, называя так Низу. Деваться некуда — в школьной среде бывают ситуации, когда по-другому общаться не получается. Надо употреблять придуманные имена, пользоваться сигнальным, птичьим языком. Теперь этого в школе даже до отвращения много. А тогда придавало ученическому общению налет избранности их круга, такой себе изысканный шарм. В конце концов так оно и было.

Не долго думая, Раиса подалась в библиотеку.

— Где можно посмотреть слово? — спросила у библиотекарши, не имея понятия о словарях и энциклопедиях, да и никто тогда о них представления не имел.

— Какое? — спросила та.

— Я самая посмотрю, — ответила Раиса.

— Ох, какие мы упрямые, — прокомментировала библиотекарша Раисино настроение и подала ей две книжки — «Толковый словарь» и «Словарь иностранных слов».

— Это, — открыла книгу на первой попавшейся странице и показала на выделенное шрифтом слово, — называется вокабула, то есть слово, которое объясняется. Вокабулы располагаются по алфавиту. На какую букву начинается твое слово?

— Я самая хочу!

— На! — сердито ткнула библиотекарша книги и отошла.

Раиса открыла «Словарь иностранных слов» и нашла слово «креолы». Оно означало — потомки португальских и испанских колонизаторов, живущие в странах Южной Америки. «Чего они там живут, эти потомки? — подумала Раиса. — Ехали бы в свои страны». И она пошла домой в полном замешательстве. При чем к Низе креолы? Она же не испанка, не португалка и не живет в Южной Америке.

А когда, отбросив стыдливость, поделилась своим открытием с Низой, та объяснила:

— Там не все написано. Креолы — это люди, родившиеся от смешанных браков между конквистадорами и индейцами. Так называют еще и тех, кто родится от россиянина и алеутки, например.

— Оскорбительно как-то, — сказала Раиса. — Индейцы, алеуты... Ничего не понимаю. Что в них общего?

— Да, немного оскорбительно, так как подчеркивает, что кто-то из родителей принадлежит к малоразвитой нации. Это и есть то, что в них общее. В моем случае, если учесть древность и высокую развитость ассирийцев, значит, что неразвитыми Тая считает украинцев.

— Еще чего не хватало! —возмутилась Раиса и больше ничего не сказала.

Но после этого она постаралась, чтобы Низу так не называли. Даже втайне от девочки написала Тайке письмо в Харьков. Сначала объяснила ей все о креолах, а потом от души выругала за унижение собственного народа.

Да, упрямства в ее характере всегда было хоть отбавляй.

 8

Дети поотвыкли от дисциплины, и в классе стоял шум, будто слетелись грачи на свежевспаханное поле.

Раиса Ивановна не унимала их — все равно еще не все собрались, так пусть покричат. Она лишь молча осматривала каждого. Подросли, возмужали, стали другими. Невольно ловила новое в их взглядах, движениях, повадках и безошибочно прочитывала, по какой причине оно возникло.

Татьяна Коржик изменила прическу, но сидит тихо, не сводит сияющего взгляда с одноклассников. Но вот Раиса Ивановна уловила в ней какое-то напряжение. Ждет кого-то! Вон оно что, влюблена, все поняло.

Толя Ошкуков, как всегда, опрятный, нарядный, тщательно причесанный. Взгляд — спокойный, движения — сдержанные. Раскованный, но подобранный. Полная уравновешенность и гармония, хороший мальчик, не избалованный.

Рыжуха! Только посмотрите, как она поводит плечами, как вертит своей острой попкой, как играет бедрами. А в глазах — хищность, неукротимость, готовность к нападению. Неужели стала женщиной за лето? С кем же это? Ой, задаст она мне хлопот. Ведь ей еще круглый год сидеть за партой. За это время с таким темпераментом и с такой поспешностью можно и в подоле принести.

Тамила. Как же! Вукока. Глаза опущены вниз, ни на кого не смотрит, сама себе — пуп земли. А эти простачки — Сергей и Игорь — так и вьются вокруг нее, так и стелются, толкают боками друг друга, каждый старается сесть рядом с нею. И пока что никому это не удалось.

Но вот зашла Саша Верхигора. Напрасно считают, что она отстает в развитии. Девушка, может, без вихрей и фантазий в голове, но практичная, здравомыслящая, наблюдательная. А что науки ей не даются, так это ж такое — не каждого во время рождения Господь по головке гладит. Саша посмотрела на одноклассников, отыскивая место для себя. Заметила напряжение возле Вукоки, и пошла к Татьяне Коржик.

— Привет, — сказала сдержанно и села рядом.

— Привет, — Татьяна встала из-за парты: — Извини, мне надо выйти.

Она отсутствовала больше минуты, а когда снова зашла, то села на последнюю парту, незанятую. Ее маневр остался без внимания одноклассников, чего Татьяна и добивалась. Э-э, нет, кое-кто заметил.

— Саша, иди ко мне, — позвала Александру Верхигору Тамила.

Девушка послушно подошла, оттеснила ребят и села возле Вукоки. Сразу в классе возникла упорядоченность. Сергей и Игорь перестали толкаться в проходе между партами, окружая Тамилку. Чуть не за ухо вытащили из-за парты Петра Крипака, сидящего позади Тамилки, и оба уселись там с видом победителей. Конечно, никто не получил преимущества, значит, никто и не проиграл. Интересно, как у Тамилки сложится жизнь? Рассудительна очень, не по летам, не навредила бы себе. Там же мамочка — подарок судьбы. Правда, Тамилка не разрешает собой командовать.

Так, Крипачок пошел к Ошкукову. Вот и молодец. Вид — абсолютно спокойный, дескать, понимаем, что к чему, и все — о’кей.

Кто у нас без пары за партой? Ага, Рыжуха и Золушка. Тьху! — Раиса Ивановна не заметила, как перешла на сленг своих воспитанников. Нет, еще вон Киля Калина сидит сама.

В класс вбежал запыхавшийся Василий Мищенко:

— Я не опоздал?

— Нет, садись, успокойся. Сейчас будем начинать, — Раиса Ивановна автоматически пересчитала головы над партами. — Кого еще нет? — спросила, чтобы сосредоточить одиннадцатиклассников на себе, усмирить.

Гам, который начал было затихать, взорвался снова:

— Алексея! Кринички! — в один голос запели Сергей и Игорь.

— Горики! — громче всех прокричал Петя Крипак. — Надежды.

— Слышу, слышу, она еще не приехала из Киева, — успокоила мальчика Раиса Ивановна, понимая его романтическое волнение.

— А я уже вот! — появился Алексей Криница. — Кто меня здесь вспоминал, не забыл?

О, какая самоуверенность! Что ему ее придает? Как молоденький петушок, аж подпрыгивает от любования собой.

— Кому ты нужен! — кокетливо подвинулась на скамейке, освобождая для него место возле себя, Валентина Рыжуха.

 При этом она успела повернуться к Татьяне Коржик, бросить на нее ироничный взгляд и прыснуть смехом победительницы.

Вот и отгадка. Ах, вы ж стервы малые! Полюбились, значит, где-то под звездами на травке.

Со стороны Рыжухи это был вызов. Алексей интуитивно это ощутил и заколебался, хотя глаза его блестели от возбуждения, юности, бодрости.

Раиса Ивановна отошла к окну, и оттуда осматривала класс. Кроме Надежды Горик, не пришли несколько человек. Можно было еще подождать. И здесь ее взгляд встретился с чьими-то большими серыми глазами, излучавшими ожидание, надежду, призыв. Это были глаза Татьяны Коржик. В тот же миг эти глаза заметил и Алексей, заметил в них укор и благосклонность, отвагу и сдержанность. Пройти к последней парте и сесть возле Татьяны он не мог — еще были свободные места возле Акулины Калины и возле Петра Крипака, было несколько незанятых парт и, в конце концов, что-то значил вызов Рыжухи, на который нельзя было реагировать резко ни в сторону «да», ни в сторону «нет».

Алексей перевел растерянный взгляд на учительницу.

— Таня, — позвала Раиса Ивановна девушку. — Подойди сюда. А ты чего торчишь, как елка? — обратилась к Алексею. — Садись возле окна, — показала на пустую парту, куда попадали лучи заходящего солнца и поэтому там никто не сел. — Уже не жарко, — сказала ему, а потом обратилась ко всему классу. — Дети, садитесь ближе к столу, чтобы всем было хорошо слышно.

Алексей уселся на указанное классной руководительницей место с видом независимого, но послушного ребенка. Глядите, какой херувимчик!

— Держи вот, — Раиса Ивановна дала Татьяне ключи от учительской, — пойди, позвони Павлу Дмитриевича.

— А что ему сказать? Он во дворе гулял, когда я сюда шла.

— Ничего, звонок телефона он услышит. Спроси, как дела, как чувствует себя Евгения Елисеевна, и обязательно поинтересуйся здоровьем их дочери Низы Павловны. Скажи, что мы хотим пригласить ее на торжественную линейку. Так сможет ли она приехать или нет.

— Она в больнице лежит, я от тетки Евгении слышала, когда воду из колодца набирала.

— А что с нею?

— Сердечный приступ был, очень тяжелый. Но, кажется, опасность миновала.

— А вчера, вчера как она себя чувствовала? — вырвалось у Раисы Ивановны незаметно для нее самой, так как мысли заметались в голове испуганными птицами.

— Тетка Женя сказала, что только этой ночью она пришла в сознание. Ей дежурная медсестра в двенадцать часов позвонила и успокоила, что кризис позади.

— Господи, в двенадцать? Вечера?

— Да, то есть вчера поздно вечером. Медсестра позвонила сразу, как Низа Павловна очнулась. А до этого двое суток без сознания находилась, — рассказывала Татьяна.

— Ага, — Раиса Ивановна узнала то, что хотела, но у нее еще были долги перед Низиными родителями. Начатое дело надо довести до конца, это и есть та истина, которая неожиданно открылась ей. — Все равно позвони, расспроси, о чем я сказала, передай привет от меня, от всего класса. Пожелай, чтобы Низа Павловна быстрее выздоравливала. Может, к первому сентября она поднимется. Как ты думаешь?

— Да, она настойчивая, обязательно поднимется, — сказала Татьяна и улыбнулась.

— Спроси у Павла Дмитриевича телефон Низы Павловны. Только запиши, чтобы не перепутала случайно чего. Потом отдашь мне.

Татьяна побежала, а Раиса Ивановна начала урок. Внимание подвижных, как тучи, детей прикипело к ней, все остальное для них перестало существовать, — дети любили своего классного руководителя.

— Предстоящий учебный год, — сказала Раиса Ивановна, — будет для нас волнующе приятным. В этом году нашей школе исполняется полстолетия. Когда она была построена, Василий, — обратилась Раиса Ивановна к Мищенко.

— Ой, — растерялся Василий и начал долго изучать поверхность парты. — А, вспомнил. Надо вычесть даты…

— Слабенько, — подытожила учительница. — Даты не умеешь вычитать и истории поселка не знаешь. Поэтому вот вам задание первое: восстановить в памяти прошлое нашего селения.

— Как это? — спросил Петрусь Крипак.

— Просмотрите дома свои прошлогодние записи, — помните, у нас были воспитательные часы на эту тему?

— С первым вопросом понятно, — сказал Сергей Громич. — А второй какой будет?

— Не спеши. Так вот, дети, к этому празднику готовятся торжественные мероприятия, в том числе большая концертная программа, состоящая из репертуара нашей школьной самодеятельности. И я прошу тех, кого Елена Васильевна пригласит на репетиции, отнестись к этому добросовестно, чтобы мне не пришлось краснеть за вас.

— Не волнуйтесь, не подведем, — заверил Игорь Куница, первый школьный солист, чем и покорил привередливое сердце Тамилы Вукоки, и не только ее. — Она уже предупредила, чтобы я пришел. Сбор назначен на пятницу, на восемнадцатое число, — уточнил он для порядка.

Мальчик не подозревал о своих преимуществах, и в их дуэте с Сергеем Рудиком верховодил Сергей. Возможно, потому что имел яркую внешность — высокий рост, широкие плечи, узкую и гибкую талию — и это позволяло ему чувствовать себя свободно, независимо, хотя осознанного в том ничего не было. Природа сама пока что руководила мальчиком, вооружив его тонкой интуицией. А Игорь с первого взгляда не бросался в глаза, держался скромно, даже как-то закомплексовано.

— И меня уже приглашали на репетицию, — отозвалась Киля Калина.

— И меня, и меня, — послышались голоса других участников школьной самодеятельности.

— Понятно. Теперь второй вопрос. Этот учебный год будет проходить, что естественно и закономерно, в свете нашего юбилея. И было бы хорошо прибавить к основным торжествам что-то свое — интересное, полезное и содержательное, что могло бы на круглый год наполнить нашу жизнь смыслом и оставить после нас след в истории школы.

— Давайте соберем гербарий, а после окончания школы оставим его здесь на память о нас, — послышался несмелый голос Саши Верхигоры.

— Предлагаю сделать большой аквариум и завести рыбок. Пора заводить в нашей школе живой уголок.

— А кто будет присматривать за рыбками? — возразили Толе Ошкукову.

— Зачем за ними присматривать? Зимой они сами подохнут от холода.

— Ты еще своих мышей сюда принеси!

— Лучше покрасить окна и прицепить табличку, что это наш подарок школе, потому что дирекция еще сто лет не приведет их в порядок.

— Тамила! Не ждала от тебя такой резкости. Дети, не устраивайте базар, — прекратила Раиса Ивановна пустую болтовню. — Идея с гербарием мне, в самом деле, понравилась. Ты, Саша, можешь сама это сделать. А нам нужно что-то масштабное, массовое. Если не возражаете, я внесу свое предложение.

В классе одобрительно загалдели. Этот гул прокатился затихающей волной и растаял в тишине — одиннадцатиклассники ждали чего-то необыкновенного. «Ну, чистые тебе дети, — подумала Раиса Ивановна. — Ждут конфетку, какую-нибудь диковину из кармана».

— Давайте начнем собирать местный фольклор: легенды, мифы, повествования, документальные свидетельства и тому подобное. А что? Объявим конкурс на лучшее сочинение, выберем жюри. Попробуем сначала в классе, а потом, если получится что-то стоящее, пригласим присоединиться учеников других классов, по их желанию.

— А нам тоже можно принимать участие в конкурсе по желанию? — невинно спросил Григорий Траппер.

Об этом Раиса Ивановна не подумала, почему-то была уверена, что идея заинтересует исключительно всех, подстегнет молодой энтузиазм, что дети напишут много замечательных произведений, и в тех произведениях к ней стекутся воспоминания людей, которым есть что сказать, а сами они написать не умеют, словом, намечтала себе всего наилучшего. И вот — в ее небесные палаты залетела первая земная ласточка.

— Нет, попробовать написать сочинение должен каждый из вас, иначе не стоит и начинать. Это уже будет не дружная инициатива нашего класса, не образец для подражания, не полезное начинание в честь юбилея школы, а клуб по интересам.

— Ты что, в натуре, губишь дело? — цыкнул Славка Мацегоров на своего хитроватого приятеля.

— Так ведь снова все будет несправедливо, — огрызнулся Григорий. — Сочинение есть сочинение. А я наделаю ошибок или предложение неудачно построю, и прощай победа, — пусть я хоть и наилучший материал соберу.

— Я тоже могу ошибок наделать, — поддержала Григория Оля Дидык, слабенькая ученица, ограниченная и ленивая.

— Писать письменную работу по литературному произведению легче. Там лишнего не накрутишь, так как можно текст из учебника запомнить, — прибавил сомнений Николай Лоскутов.

— Дайте и мне сказать, — вскочил Евгений Дычик. — Значит так. Нужно создать издательскую группу, ввести туда редактора, корректора. Кого там еще надо?

— Замечательная мысль, — подхватила брошенную судьбой соломину Раиса Ивановна. — Молодец Евгений. Сочинения соберу я, а издателям буду отдавать без фамилии, чтобы не сработали личностные симпатии.

— А почерк? — подала голосок Галина Пискун.

Но Раиса Ивановна уже получила завершенное, полное представление о будущем мероприятии, имела уверенность, что идея будет жить, более того — станет началом долголетней работы. Непрерывный конкурс, итоги — раз в квартал, издание газеты, организация кружка «Молодое перо», отбор талантливых детей, целевая подготовка... Одним словом, Васюки — шахматная столица мира.

— Все, все, все! Заканчиваем. Сочинения отпечатаем на машинке или на компьютере. Я это беру на себя. Еще организационные вопросы есть?

В класс возвратилась Татьяна и подала учительнице бумажку с номером телефона.

— Вот! Там уже все хорошо.

— Спасибо, — Раиса Ивановна показала на парту, где сидел Алексей. — Садись, не трать время. Пиши. Алексей, — обратилась она к мальчику: — повтори Татьяне, о чем мы тут говорили. — Так вот, — продолжала учительница. — Дивгород имеет собственный оригинальный фольклор, традиции и обычаи, имеет свое культурное лицо. Долгое время он был большим ярмарочным центром юга России. Но после семнадцатого года в его истории произошли изменения, и он потерял свое значение, сократив связи с окружающим миром.

Раиса Ивановна коротко рассказала детям историю поселка, познакомила с основными ее вехами, уточнила некоторые даты, назвала фамилии известных людей.

— Представляете, какой здесь происходил культурный обмен, сколько сюда приносилось инородного и как оно здесь, будто в тигле алхимика, переплавлялось и переходило в жизнь местного населения. А потом ничего этого не стало. Со временем дивгородцы начали забывать о своем бурном прошлом. Но кое-что осталось. Есть семьи, в которых уважают и берегут старину, передают ее сказания из поколения в поколение. Вот вы и найдите таких людей, носителей наших древних культурных ценностей. Теперь еще одна деталь, сугубо между нами, — она улыбнулась, словно сама сейчас была одиннадцатиклассницей. — Постарайтесь не разглашать информацию о наших поисках и своих собственных достижениях, то есть давайте, извиняюсь, меньше болтать. Мы начинаем солидное дело, основательное. Такой размах не терпит суеты и преждевременной огласки. От этого наше начинание может лишь потерять свежесть восприятия, а в конце концов и вес. Договорились?

По классу прошелся гул одобрения. Идея увлекла ребят. Они неохотно покидали класс, сбились в группки и оживленно обсуждали, как начать работу, какие темы разрабатывать в первую очередь, как охватить все информационное пространство и ничего не оставить без внимания.

— Вся полнота тем должна принадлежать нам. Если даже кто-то и попробует перехватить эту инициативу, то уже пойдет по нашим стопам, — горячился Толя Кука.

— Где, где брать материал? — бегала от группки к группке Оля Дидык. — Я никого в селе не знаю, мы здесь только три года живем.

— Надо составить список старейших жителей Дивгорода, — догадалась Рыжуха. — Только отбросить тех, кто живет здесь в первом поколении или втором, они мало знают.

— Дети, продолжим обсуждение во дворе, — вмешалась Раиса Ивановна. — Уже поздно, охранник нервничает, ему надо закрывать школу.

Охвативший их азарт не обошел никого. Юноши и девушки медленно выходили из школы. На улице к учительнице подошла Татьяна Коржик.

— Вам привет от тетки Жени и дяди Павла.

— Татьяна, — кивком поблагодарив ее, сказала Раиса Ивановна. — Ты пойди к Павлу Дмитриевича и попроси, чтобы он тебе рассказал что-то из своих побасенок.

— Так он же не здешний! — выхватилось у девушки. — То есть приезжий, — покраснев, своевременно нашлась она. — Я, извините...

— Ты ошибаешься, — не обратила внимания на ее смятение учительница. — Во-первых, он родился здесь. Во-вторых, провел детство в Багдаде, жил в румынском Кишиневе, много видел, много слышал, знает несколько иностранных языков. А потом в восемнадцать лет снова возвратился сюда и уже больше не покидал поселок, не учитывая, конечно, войны.

— Ой, спасибо. А можно... — замялась Татьяна.

— Взять кого-то с собой?

— Да, Алексея.

— Бери. Я уверена, что у Павла Дмитриевича хватит рассказов на весь класс.

Как в воду глядела Раиса Ивановна. Не напрасно почти все детство провела в его доме.

«Ну, вот, — думала по дороге домой. — Все наверстаю. Эти живчики накопают такой материал, какой я сама за все сознательные годы не собрала бы».

9

Алексей еще долго оставался в центре внимания одноклассников, и все фантазировал и фантазировал о конкурсе: как да как лучше сделать. Рыжуха не отходила от него ни на шаг, даже за руку хватала, нахалка, в рот заглядывала, поддакивала за каждым словом. Ужас!

Тамилка позвала домой Сашу, и за ними потащились два «хвостика» — Рудык и Куница. Молодец, Тамилка, умеет держаться, настоять на своем. Только, что ребята в ней нашли — кукла синтетическая, безжизненная какая-то. Кажется, она совсем неинтересный человек, умеет лишь молчать с умным видом.

Татьяна сидела на скамейке в стороне и наблюдала за друзьями. Так углубилась в себя, что не услышала, как к ней подошла Киля Калина.

Они с Килей были почти соседями — жилы на разных улицах, но их дома стояли на перекрестке этих улиц с одним и тем же переулком. Огороды их усадеб выходили друг к другу тылами и граничили рядом развесистых шелковиц.

Сейчас Татьяна и Киля мало встречались вне школы, а когда были детьми, то, как кукушки, вдвоем сидели на шелковицах и ждали, когда покраснеет первая ягода, чтобы сорвать ее, еще зеленую, кисленькую. А в пору массового созревания шелковицы обе ходили с фиолетовыми мордочками, руками, коленами, иногда и с фиолетовыми животиками. К сладкому соку приставала пыль, грязь. Хотя выстирай или выбрось, было, детей!

— Пошли домой, — сказала Килина. — Не сиди здесь.

В интонации слов ощущалось, что она понимает ситуацию, звучало сочувствие, читалось желание помочь Татьяне преодолеть в себе боль. Но Татьяна не приняла этого участия.

— Хороший вечер, почему бы ни посидеть.

— Пошли, у меня есть идея, обсудим ее дорогой, — настояла Киля.

— Да, пошли, — Татьяна оторвала себя от скамейки, безнадежно взглянула в сторону, где в окружении одноклассников все еще красовался Алексей. — Такой, значит, был сегодня день, — сказала, обращаясь неизвестно к кому и неизвестно что имея в виду.

«Никогда уже не выпадет мне побыть с ним наедине...» — думала, перебирая в памяти какие-то незначительные детали их встреч, детских, спонтанных. Это «никогда» удручало ее, так как она больше не представляла радости без этого мальчика. Если бы сейчас у нее спросили, кто ей самый родной, самый понятный в мире, она бы сказала, что Алексей. Казалось, что он — это она сама, только в другой, не проявленной ипостаси.

«Изменился, — отметила про себя об Алексее. — Возмужал, стал взрослым». Таким он нравился ей еще больше. Сердце сжимала незнакомая мука, а потом прокатывалась по всему телу и замирала где-то в коленах. Ноги подгибались и не хотели уносить ее душу от Алексея.

Они шли с Килей по главной улице поселка, на много километров бегущей к Днепру. Впереди медленной походкой шла неразлучная четверка, возглавляемая высоким «конским хвостиком» Тамилки Вукоки, словно это был символ независимости ее драгоценной особы.

Да, она, Татьяна Коржик, тоже сумеет взять себя в руки, сумеет преодолеть волнение, запрятать любовь в дальний уголок сердца, не выкажет больше слабости, не выдаст дорогое чувство.

Собирание камнейРаздел второй

1

На следующий день утром Киля Калина и Татьяна Коржик были уже у Павла Дмитриевича. Татьяна ни словом не обмолвилась о планах Раисы Ивановны относительно приглашения Низы Павловны на торжественную линейку. Вышло так, что посетить дядю Павла ее пригласила Киля. И она согласилась, ведь уже была настроена на этот визит.

— С чего начинать будем, девочки? — спросил Павел Дмитриевич, когда они сказали, что пришли за рассказами.

— С какого-нибудь приключения, а лучше расскажите об интересном человеке, не обязательно известном или заслуженном. Важно, чтобы он был колоритной фигурой. С необыкновенной судьбой, — предложила Татьяна.

— Я знаю ваши рассказы о Пепике, о Марке Докуче, как он ездил в «Трускавцы». Так расскажите еще нечто подобное, — попросила Киля.

— А если это будет человек из прошлого? — уточнил хозяин, так как и Пепик, и Марк Докуча были живы-здоровы, а Павлу Дмитриевичу уже надоело отбиваться от их надоеданий и нареканий, хотя о них можно было еще не одну историю поведать.

Мужички, ставшие прообразами его повествований, были ошарашены публикациями, едва познакомились со своими литературными портретами, а потом привыкли к славе, приспособились к ней и захотели еще попасть в художественные писания. Вот и начали преследовать рассказчика, дополнять свои приключения деталями, уточнять подробности, придумывать такое, чего и не было, надоедать, одним словом.

Павел Дмитриевич устал от них, хотел отдохнуть в покое, так как понимал, что надолго оставаться в тени не сможет, не дадут ему. Вот и подтвердились его подозрения — пришло юное поколение, давай, старый, рассказывай о жизни. Разве откажешь?

— О! Это еще лучше, так как и элемент документальности будет, — обрадовалась Татьяна. — Ведь там будут и эпоха, и характеры?

— Обязательно. Как же без этого? — пообещал Павел Дмитриевич. — Ну, тогда слушайте. Правда, этот рассказ лучше подошел бы ребятам, чтобы ценили знания, умели ориентироваться в обстановке...

— А мы чем хуже? — дуэтом вознегодовали девушки.

— Ну, — решился сомневающийся Павел Дмитриевич, — согласен. Я расскажу так, как помню эти события. А вы напишете, как вам надо.

— Ага! — согласились девушки.

2

Ивана Ермака — в селе его называли Яйцом, тут прозвище только один раз произнеси, так оно и присохнет к языку людям — выбрали депутатом местного совета. Тогда для этого достаточно было хорошо работать, быть хорошим семьянином и иметь природную мудрость.

В случае с Иваном все совпадало. Он был искусным кузнецом, причем от постоянного пребывания в сильном грохоте давно утратил остроту слуха, что лишний раз свидетельствовало о его солидном рабочем стаже. Громкий голос, не менее громкий, чем лязг железа, стал у него еще сильнее от приключившейся глухоты. Его утро начиналось с того, что он разжигал горнило, раздувал его, вдувал туда жизнь, а потом настраивал на песню наковальню. Рукоять огромного молота была гладкой, притертой, словно отшлифованной Ивановыми узловатыми ладонями, и поэтому на целый день намертво прилипала к рукам. Ахнет он ею — и брызги огня разлетаются во все стороны. Пока поднимется день и разгонит тьму, так у Ивана уже давно светло: огонь в горниле белый, не хуже солнца. Железо засунешь в него и вынимай обратно, а то сгорит, как тряпка, искры носятся по кузнице, иссекают лицо, замирают светлячками на полу.

— Га, что вы грите? — часто переспрашивал, сводя слово «говорите» к короткой форме, и прикладывал руку к уху наподобие паруса.

Иван дал жизнь трем сынам: — Николаю, Петру и Александру. Но к тому времени Николая уже не было — умер от чахотки. Жену свою Галину Игнатовну, Чепурушечку, очень любил на зависть многим женщинам, у которых мужья полегли под немецкими пулями или, если и выжили, то пьянствовали и туцкали их под бока кулачищами. Последних у нас называли дураками, но их количество от этого не уменьшалось.

Так вот, когда в поссовете нового созыва распределяли обязанности, Ивану Тимофеевичу поручили работать в комиссии по семейному воспитанию детей. Дескать, он сумеет, в случае надобности, и хулигана укротить, и о детях, имеющих таких отцов, позаботиться.

Люди отнеслись к его новым полномочиям одобрительно, и с тех пор Иван Яйцо потерял свободное время, больше ни себе, ни своей Чепурушечке не принадлежа. Ибо почитай ежевечерне к нему бежала кто-нибудь из женщин с просьбой защитить от пьяного мужа. Отказа женщины не знали: Иван, получив «сигнал», бросал домашнюю работу и шел разбираться с дебоширом. Долго приводил его в сознание, а потом сажал на стул — бывало, что от щедрот кузнецкой руки угощал перед этим хорошим подзатыльником — и начинал воспитывать.

— Не зли меня, браток, — предупреждал, — в следующий раз приложусь от души и, не приведи Боже, убью.

Воспитывая, говорил вещи простые, но искренние и доходчивые. Гляди, на день-два человек запомнит их, уймется. А потом, конечно, все повторялось, так как еще и господу Богу ни разу не удалось изменить природу человека.

«Вызовы» случались, в основном, в семьи, где возраст супругов лежал в пределах 25–45 лет. Молодые мужья еще не потирали об жен кулаки, а старики теряли кураж.

А тут вдруг явилась к Ивану Цилька Садоха и села во дворе важно: настраивалась на серьезный разговор. Из всего выходило, что готовилась к нему долго и имела иной мотив, чем жены пьющих мужей.

— Что, Циля, скате? — спросил Иван, по привычке сокращая слово «скажете», при этом он тщательно вымывал руки под рукомойником, так как накануне работал в огороде.

— Неудобно мне к вам, Тимофеевич, обращаться, но вынуждена. Вы знаете, — она вытерла указательным и средним пальцами заплесневелые уголки рта, — что мой Савел не пьет, не гуляет, вообще — тихий и порядочный человек. А сейчас... будто ему поделали, начал домой женщину приводить.

— Какую? Кого? — оттопырил уши депутат. — Не слышу ответа.

— Ничего не знаю, я ее не видела.

— Гувурите по существу, а не таинственными намеками, — от волнения Иван часто переходил на официальный язык, каким он его себе представлял.

— Так он же ее на позднюю ночь приглашает, когда я уже сплю. У нас... — она потупила взор, но затем продолжала: — У нас уже года два отдельные спальни. Он выбрал себе дальнюю, ту, что за светлицей будет, а мне досталась меньшая, рядом с кухней.

— Если вы спите, то откуда знаете, что делает ваш Савел? Га? Уважаемая, мне надо картофель полоть, а не ваши выдумки слухать.

— Они всю ночь смеются, толкутся там, а я просыпаюсь и не сплю. Плачу-плачу, плачу-плачу, а сказать некому. Кто меня защитит, сироту? Вот и пришла к вам. Может, он меня бросить задумал?

«Сироте» недавно перевалило за шестьдесят, а Савелу было года на четыре-пять больше.

— Поговорите с ним, — просила она дальше. — Он власти послушный. Пусть не издевается надо мной.

— Скажите откровенно, чего вы не выйдете к ним и не гаркнете? — деловито поинтересовался Иван.

— Стыдно мне. А еще не хочу Савла гневить, тогда я его точно потеряю. Нет, лучше вы. Только не говорите, что я к вам приходила.

— А чем же я мотивирую? С какой, мол, стати?

— Не знаю.

— Вы, Циля, не на все предметы имеете ясное представление, и это вводит меня в заблуждение.

— Ну, скажите, например, что были неподалеку, услышали смех, разговор. Вот и решили зайти, узнать, что и как.

— Вотето можно, — Иван взволнованно укротил вихор на голове. — Только нащот ночи будет необъяснимо. Хотя, канешно, это непорядок, что он с чужой женщиной тое-другое делает. Как же быть?

— Придумайте что-нибудь. Ой хорошо было бы его на горячем поймать!

— Я подумаю.

— Да хват вам морочить друг друга! — прикрикнула на них Чепурушечка. — Одна психичецая, а второй и рад стараться. Иди ужинать, — царапнула мужчину воробьиным кулачком по спине, думая, что достает его кузнечным молотом.

Циля не то чтобы обиделась на эти слова, но подобрала мокрые губы и пошла домой.

— Нынчи ж пойду я, Галя, в засаду. Этого дела нильзя пускать на самотек, — задумчиво изрек Иван за ужином.

Стояла летняя пора, июль, жара. Температура даже ночью не падала ниже двадцати пяти градусов. Люди мучились от духоты. На ночь открывали настежь окна, входные двери и люки чердаков, старались добиться хоть квелого сквознячка. Но нет, вязкий воздух стоял неподвижно.

— Как на войне, Чепурушечка, — обдумывал дальше свой план Иван Яйцо. — Возьму языка.

— Гляди, чтобы тебя какая-нибудь трясца не взяла! Придумал ночью шляться...

— Галя, я — депутат, и решительно настроенный защищать семейные отношения!

— Галимей ты, а не депутат, — ответила Галина Игнатовна. — Другие в кабинетах сидят, бумажки перебирают, а ты — в засадах валяться.

— Не все умеють, Галя, работать в полевых условиях. Для этого особая смелость нужна.

— И-и-их! Дурак ты долговязый. Что с тебя взять? Нету ума...

— Долг зоветь! Мне люди доверяють! — ударил себя в грудь Иван.

Затем пошел. Прихватил плотный мешок, чтобы подстелить в случае, если придется где-то прилечь, — не торчать же на ногах неизвестно сколько времени.

Двор Садохи утопал в цветах, где преобладали гладиолусы — всегда вытянутые, как местная дурка Фаня, и длинные, как Григорий Телепень. Иван их не любил. Так посмотреть — красивые, яркие, крупные. Чего еще надо?

— Бесит, браток, — объяснял, бывало, Иван кому-то из любопытных, — что снизу у них уже все посохло, а сверху новые бутоны распускаются. Ни то ни се.

— Зато они долго цветут, — гляди, возражали ему.

— Глупые они, как наша Зоха Водопятова: снизу — похороны, а сверху — свадьба! Ты уже или зеленей, или засыхай. Да еще и цветут с одной стороны. Чисто камбала — два глазу с одного боку. Не гневи меня, браток, не прекословь!

— А почему же у тебя весь палисадник в мальвах? Они цветут по тому же принципу: сверху-снизу.

— Так-так, так-так, — соглашался Иван. — Только мальвы не срезают и не пихают в букеты для подарков, а эти... так и смотрят, как бы тебе настроение испортить.

Дело в том, что Ивану выпало родиться в июле, когда этих гладиолусов — хоть пруд пруди, и ему всегда их дарили, поздравляя. Он нес веник гладиолусов домой с кислой миной, закинув его на плечо, как в селе носят лопаты, грабли или сапы.

То, что Цецилия Садоха отдавала предпочтение гладиолусам, как вот сейчас убедился Иван, не указывало на ее большой ум. Та-ак, кажется, не зря Савел смеется по ночам с чужими женщинами, — подумал он и осмотрел диспозицию. Окно Савеловой спальни выходило как раз на улицу, впрочем, хорошо был виден и свет в комнате Цили, — комната смотрела в сторону переулка.

Но сначала в доме светились все окна, и было видно хозяев, мыкающихся из комнаты в комнату. Слоняются, ужинают на кухне, — вел протокол Иван. Несколько поздновато... Или чай на ночь пьют? О, перешли в зал, смотрят телевизор. Это надолго.

Не боясь, что помнет цветы, — черт с ними! — Иван разостлал посреди палисадника свой мешок и прилег. Что же за краля зачастила к Савелу втайне? А что, он ничего: высокий, стройный, худой. Лицо как нарисовано, брови — кустами и, словно птицы на взлете, от переносицы до висков разлетаются. Не кусты, — поправил себя Иван, — а посадки из кустов. А еще, наверное, женщин заводит то, что он никогда не улыбается, только сверкает черными глазищами из-под своих «посадок», как злой колдун. Зараза, вот тебе и колхозный конюх! Летом и зимой ходит в бурках, кнутом по ним похлестывает и — зырк-зырк во все стороны. А раньше не слышно было, чтобы прелюбодействовал на стороне. Или бес в ребро?

Зори нависли над Иваном и заговорщически подмигивали ему. Как хорошо! Когда есть такое небо над тобой, то разве можно чувствовать себя одиноким. Он еще раз бросил взгляд на окна, увидел свет в обеих спальнях. Разошлись по своим углам и читают. Это не меньше чем на полчаса.

Иван снова лег навзничь, сладко зевнув. И тут... Вот оно! Он увидел, как ко двору подкралась темная фигура. Это была женщина, ее голову покрывал платок. Руками она придерживала его под подбородком. Задний угол платка закрывал спину, спускался еще ниже и кистями доставал ей почти до пят. А впереди два длинных конца свисали между коленами, то попадая между ногами, то разлетаясь в разные стороны. Женщина осмотрелась направо-налево и, убедившись, что свидетелей нет, стремительно пошла к веранде.

В этот миг в Цилиной комнате свет погас, а в Савелевой тускло загорелся ночник. Предательски скрипнула входная дверь, в тишине комнат зашелестели торопливые шаги посетительницы. Все было настолько ярким, реальным, наполненным мелочами и деталями, что это трудно передать словами. У женщины светились глаза, светилось даже дыхание, искры отлетали от рук, когда она сняла с головы накидку и положила себе на плечи. Толстые русые косы, разделенные прямым пробором, были уложены так, что конец левой соединялся у основания с правой, а конец правой — с левой, отчего они тяжело свисали на шею двумя дугами, обращенными выпуклостью вниз.

Иван осторожно повернулся набок, стараясь не выдать своего присутствия. Каждый миг что-то менялось, появлялись новые детали и рождали в нем новые ощущения. Казалось, он ощущал тепло ее желания, жажду ее страсти и беспомощность удовлетвориться. Так как Савел спал! Женщина оказалась невысокого роста, но плотненькой. Она была удивительно молодая, белолицая, с розовыми устами, раскрасневшимися щечками. Ее большие серые глаза — глубокие и печальные — располагались далеко от переносицы, и все лицо с мягкими округлениями имело хоть и продолговатую форму, но не было узким. Красота девушки — как ее можно было называть женщиной, такую юную? — поражала и, как все прекрасное, казалась знакомой.

— Ха-ха-ха! — вдруг засмеялась она, широко раскрывая рот и демонстрируя белые ровные зубы, стоящие один в один, будто ненастоящие.

Легко закачались занавески и тем отвлекли на себя Иваново внимание. Он не заметил, как девушка оторвалась от пола и зависла над Савелом, распластавшись птицей.

— Ха-ха-ха! — смеялась она, и у Ивана мороз пошел по коже.

— Ги-ги-ги! — отрывисто вздрагивал, будто в предсмертных судорогах, Савел.

Тем не менее он просто крепко спал и ровно дышал, а это «ги-ги-ги» выскакивало из его утробы каким-то сверхъестественным храпом.

Иван не стал ждать, пока Савел проснется, он уже понял, что этого не будет: горемыка не ведает, не знает, что вокруг него — и с ним! — творится. Двумя прыжками наблюдатель приблизился к открытому окну. Сейчас косы паразитке повыдираю, — подумал Иван. Но не успел осуществить намерение. Не успел не только расправиться с теми роскошными косами, но и добежать до окна.

Девушка бухнулась об пол, встала на ноги, а затем присела и прытко перепрыгнула через подоконник. Она прянула в сторону от Ивана, выдохнула ему в лицо запах скошенных трав, обошла его стороной и подалась вон вдоль переулка. Не раздумывая, он побежал следом. Вскоре они оказались в степи, покрытой редкой бледно-зеленой травой. Как весной! — подумал Иван. Но стояло лето, выпалившее целинную поросль, сделавшее ее рыжей, как ржавчина. Да это же ночь! — вспомнил преследователь. Здесь не только рыжее зеленым покажется, а и черт приятелем...

Осматривать окрестности быстро надоело, и пока он это понял, девушка растворилась в воздухе. Или во тьме. Подевалась куда-то. Иван еще хватался руками за воздух, в беспорядке вертелся туда-сюда, но ее словно черт языком слизал.

Приходилось мириться с правдой, что девушка от него сбежала. Ничего не оставалось, как возвратиться назад. Сколько же они пробежали? Где это он теперь находится? По правую руку должен лежать ставок, такой продолговатый и синий, где полно рыбы, а под камнями — больших раков. Они в детстве ходили туда купаться и прыгать в воду с запруды. Ставок возник перед Иваном неожиданно, словно встал из-под земли. Ого, аж за бегмовский бугор перемахнули!

Вскоре появился ветерок и принес легкую прохладу. Иван дошел до села, поравнявшись с домами, стоящими вдоль центрального проселка. Вот и крайняя улица — Степная. Он повернул на нее, прошел метров сто, взял налево и на пересечении со второй улицей вышел к усадьбе Садохи. Нырнул в заросли гладиолусов, нашел свой мешок и прилег. Что делать? Пойдешь домой — разбудишь Чепурушечку, а останешься здесь — люди утром увидят. Решил подремать до первых петухов, а потом все равно забираться отсюда.

— Таки ходит к Савлу какая-то одна, — шепотом рассказывал жене за завтраком Иван. — Молодая, почти девчонка. И знаешь, мне она показалась знакомой, а вот чья — не припоминаю. Я ее чуть не догнал, когда она убегала. Но куда мне в свои сорок лет с нею соревноваться?

— Не может быть! — всплеснула руками Галина Игнатовна. — Неужели ходит?

— Она вокруг него и так, и сяк, вьется-вьется, а он спит. Не знаю, что и делать.

— А ничего. Ты ее поймал? Нет. А его? Он себе спал. Вот и не трогай людей.

Через неделю Циля вновь заявилась к Яйцу.

— Я все поняла — они хотят мало-помалу извести меня. Вчера закрыли в спальне, чтобы я не вышла, и учинили сущий бордель: кричали, пели, танцевали. Как перед погибелью.

— Гражданка Цецилия, — вновь перешел на официальный тон Иван, — я провел эксперимент и обнаружил, что ваш муж перед вами чистый. В самом деле, лицо женского полу и не установленного имени самолично вчащает к нему. Только безрезультатно для себя. Савел спит и в ее оргиях участия не принимает.

— А как она проникает в дом? Разве это не он ее впускает?

— Не он... — Иван немного поколебался, припоминая увиденное, — она сама заходит, — сказал уже без сомнения. — Может, вы оставляете открытой входную дверь?

— Запираем, я проверяла.

— Значит, у нее есть ключ.

— Ей надо дать укорот! — рассердилась Циля. — Как вы, представитель власти, можете спокойно говорить о том, что к людям ночью вламывается какая-то пройда, бесчинствует, и не принимать меры?

— Живите спокойно, дорогая Циля. Я за это возьмусь всерьез. Безотлагательно и этой же ночью.

И снова Иван пошел в засаду. Только теперь по договоренности с Цилей он «засел» в доме: она сама впустила его, когда Савл заснул.

— Вы спите, чтобы все было натурально, — предупредил ее Иван. — Любой эксперимент дольжон соответствовать условиям жизни.

Сам же расположился на топчане, стоящем в кухне под окном. Посетительница, если снова придет и захочет попасть к Савлу, повернет налево, а топчан стоял с правой стороны от входной двери и был скрыт посудным шкафом. Как и в первый раз, надо было ждать: дело, как известно, мало приятное. Только Иван был не из тех, кого можно было считать обыкновенным человеком, он умел развлечь себя полезными мыслями. А так как мысли имеют материальную силу и излучаются из головы в пространство, доходя до окружающих, то он старался думать о посторонних вещах, не относящихся к этому щекотливому делу. Хлопот ему хватало: безотлагательно надо было сводить свинку Хомку к племенному хряку Сопику, которого держал Родион Сова. Сопик не отмечался склонностью к любовным утехам и «работал» медленно, раз или два в неделю. Поэтому к нему стояла очередь. Не дай Бог Хомка переиграет, как раз дождавшись своего дня! Мысли вошли в обычное русло, потекли тем порядком, каким ежевечерне скрашивали Ивану время перед сном. Сколько этот Родик имеет? Он за вязку берет поросенком. Это, считай, два поросенка в неделю, да умножить на четыре. В месяц выходило, что ударный кузнец и депутат местного Совета Иван Ермак этому Родиону Сове, что сидит на шее у своего ленивого хряка Сопика, — в подметки не годится. Ох, и жизнь настала! Куда подевалась справедливость?

Из спальни Цили начало доноситься стойкое храпение, а вокруг стояли тишина и покой. Вдруг слух Ивана поймал вкрадчивое клацанье замка. Он рванулся встать, даже подскочил на топчане, а потом силой воли втиснулся в него и замер.

Девушка зашла в кухню и остановилась на пороге. Она стояла долго, и у Ивана от неподвижности начали затекать руки и ноги. Но вот ломоть ночного светила — узенький, но яркий — поднялся выше над горизонтом и залил сказочным сиянием всю комнату. Девушка снова сняла платок с головы и переложила на плечи, затем простерла вперед руки и поплыла вдоль мертвых лучей ночного светила. Доплыла до противоположной стены, оттолкнулась и развернулась в обратном направлении. Ее глаза знакомо искрились, и тот воздух, который она выдыхала, брался туманцем, как бывает на улице в холодную погоду. Туманец тоже искрился, изменяя местами свою яркость и насыщенность, от чего казалось, что по нему пробегают змейки многочисленных молний.

Теперь Иван находился непосредственно перед нею, темнел под окном бесформенной массой, оскверняя романтичность ранней ночи подозрительной тенью закоулков.

— О! — с удивлением выдохнула девушка. — Ага-а-а! — злорадствовала она, потирая руки, и встала на ноги, бухнувшись об пол. — Ты откуда здесь взялся? — спросила грозно. — Ты кто такой?!

— Я? Я... — Иван поднялся ей навстречу и вдруг парализовано застыл от страшного холода.

Какой-то миг он взвешивал, откуда он струится и чем вызван, в глубине души надеясь, что страхом, обычным безобразным страхом. Спасительная надежда прожила недолго, сменившись уверенностью, что этот холод — настоящий, а не кажущийся, что он идет извне, а не рождается в нем самом. Так это, выходит, она выдыхает мороз, и он в летней духоте берется росою?!

Дерзкая мысль не успела оформиться в окончательный вывод, как Иван сиганул в открытое окно и понесся огородами к речке. Ботва картофеля, фасоли и помидор хватала его в объятия, обвивала ноги стеблями, била по бедрам и лопотала, как кричала. Иногда он наступал на тугую завязь капусты и тогда спотыкался, чуть не падал, теряя скорость. Было бы лучше улепетывать улицей, и только мысль о том, что там могут встретиться люди, удерживала его от этого. Собаки подняли гвалт и выдавали его присутствие. Они будили тишину, засыпали окраины не перебранным горохом лая, нестройным чередованием интонаций и голосов.

К тому времени Иван ошеломлено понял, что странная девушка — слепая. Просто, как у всех слепцов, у нее развито осязание на расстоянии, через воздушные волны. Сделанное открытие не успокоило его, лишь проняло липким страхом. Он убежал уже далековато, перепрыгнул через Осокоревку, пересек огород Родиона Совы — чтоб ему легенько икнулось, и чего было перемывать кости такому неподдельно живому человеку? — и оказался далеко под Рожновой. Если бы не собаки — вот сучьи дети! — эта девка дудки его нашла бы. Так они же лаяли без угомона и всем кодлом бежали следом.

Девушка не отставала, под ней дрожала земля, как под медным всадником, гудела и качалась. Что делать? Догонит! И что будет дальше? А черт ее знает. Хоть она гонится не за тем, чтобы пожать руку депутату.

— Ух! Ух! Ух! — ободряла она себя. — И-и-и-иххх!

Говорила мне мама о женском коварстве, а я не верил. Это ж ведьма! — догадался Иван. Осина! Надо найти осину, выломать хворостину и отхлестать ее хорошенько. Погоди, можно спастись чесноком! Говорят, помогает. Господи, да есть ли ты на небеси?

— Не богохульствуй! — казалось, услышал Иван окрик сверху.

О, Господи, в православии ж нет ведьм, это — католические россказни!

— Спасен буди! — снова громыхнуло от небес.

Беглец бухнулся на колени и поднял руки вверх. Чуть не завопил: «Господи, спаси и сохрани». Но о том и подумать не успел — девушка чихать хотела на небо и его голоса, она надвигалась с такой скоростью, что остановиться уже не могла, могла лишь втоптать Ивана в землю, размазать по ней, как дорожный каток размазывает разогретый гудрон. Иван завалился на бок, перекатился и попал в колдобину от огромного валуна, видно, детьми сдвинутого с места и оставленного неподалеку. Под бочком того валуна горемыка и притаился.

— И-и-и-иххх! — пролетела над ним неутомимая девушка, словно танцевала на диком шабаше, и исчезла из поля зрения.

Собачий лай затих, спасительной благодатью разлилась тишина, нигде ничто не звенело, не щелкало, не бухало, утихомирилось и замедлилось во времени, от чего лунный пейзаж ночи казался неземным. Иван еще немного полежал, подождал. Ничего не изменилось. Тогда он украдкой встал, не будучи вполне уверенным, что променад нечистой силы закончился, и крадучись потопал назад. Его шаги не отдавались эхом, были беззвучны, как у призрака. Идти стало легче, душа освободилась от страха и, хоть не пела, зато и не скулила.

Не хватало, чтобы Циля застукала, что я сбежал, — размышлял он, заходя во двор к Садохам. Иван залез через окно в кухню и снова улегся на топчан. Его ноги гудели от усталости, будто по ним пропускали ток высокого напряжения, сердце ускоренно гоняло кровь. Надо успокоиться и отдохнуть, — решил утомленный разведчик и на «раз-два-три» постарался расслабиться. Веки тяжело сомкнулись, горячая волна окатила его с ног до головы, и он резко вздрогнул в сладком засыпании. Скоро запели петухи и разбуженная ими Циля вышла из спальни.

— Ну что? — спросила у Ивана.

— Приходила, — мрачно сказал он. — Но наш диалог еще не окончен.

— Понятно…

Он потоптался, растерянно похлопал себя по бокам и откланялся. Нельзя было, чтобы его здесь видели. Объясняй тогда каждому дураку, что к чему. И чем больше будешь объяснять, тем меньше тебе поверят. А там, смотри, и Савл, если не приревнует, то все равно морду набьет для порядка.

Утром Иван отводил взгляд от Чепурушечки и молчал. А она посматривала на него и вздыхала.

— Ты бы сходил к куму Халдею, — посоветовала, провожая мужа за калитку. — Он обязательно что-нибудь придумает. Надо избавиться от этих хлопот, а то стыда не обберешься.

— А что? — согласился Иван. — Давай вечерком вдвоем сходим.

— Сходим, — миролюбиво простила его Чепурушечка, и у Ивана один камень свалился с плеч.

***

Рассказ Ивана кум Халдей слушал внимательно, время от времени посмеиваясь. Смех у него был не громкий и казался немного деланным, при этом Павел Дмитриевич отводил голову в сторону и наклонялся, будто не хотел, чтобы его смешок видели.

— Плохи дела у нашей Цили, — сказал почти серьезно, выслушав Ивана.

— Кум, выручай, так как под расстрел попадаить мой авторитет.

— Не ходи туда больше, вот и все дела. Какой может быть расстрел?

— Налицо, Чепурушечка, неразрешимая дилемма... — упрекнул Иван жену. — А ты уверяла: кум, кум...

— Если б же она к нему не цеплялась, — вмешалась в разговор Чепурушечка. — А то видишь... Не бросай его в беде, кум, ей-богу тебе говорю. Придумай что-нибудь. Ты же знаешь, какой у Цили язык. Нам теперь хоть уезжай отсюда...

— Вот, например, она снова придет, — чесал за ухом Иван. — Что я ей скажу? Слушай, а может, ей поделано?

Павел Дмитриевич в конце концов проникся озабоченностью своего друга, начал по-другому относиться к обстоятельствам, в которые тот попал.

— Дела-а-а... — он положил ногу на ногу и оперся о колено локтями. — Ну что ж, тогда давай сделаем так. Ты ей — только под большим секретом! — посоветуй обратиться ко мне, дескать, здесь дело нечистое, а этот Халдей разбирается в магии и обязательно поможет. А уж я что-нибудь придумаю.

***

Позже, будто ненароком, Циля встретила Павла Дмитриевича около заводской проходной и бросилась к нему.

— Сосед! Чего это вас не видно во дворе? — брякнула первое, что придумалось. — Или, может, вы дома не ночуете?

Еще и заедается, чтоб оно скисло! — подумал Халдей, а вслух сказал:

— Я как раз ночую дома, а вот к вашему Савлу, замечаю, одна краля липнет, — надо было ускорять процесс, а не танцевать с нею семь-сорок.

— Ой липнет, ой липнет! — аж запела та. — Что делать, ума не приложу.

Павел Дмитриевич деликатно кашлянул и неуверенно залепетал:

— Значит, это для вас не новость. Конечно, неприятно. И я, что ж, я тот...

— Дмитриевич, это мне вас для спасения послано! — вдруг обрадовалась Циля. — Я слышала, что вы часто людям помогаете. Поговорите что ли с этой злодюжкой, а?

— Если так, то можно и поговорить. Но знайте себе, что для Савла она безопасна, а вот вам, проклятая, вижу, поделала.

— О горе! — Циля перепугано уставилась на Павла Дмитриевича. — Разве ко мне деланное пристает? Я же нездешней веры, иудейка...

— Пристает, — махнул рукой Павел Дмитриевич, понимая, что она сама хочет развеять свои сомнения. — Дурное дело — не хитрое. Поэтому и говорю, что к Савлу она больше не припарит. Это я обещаю. А вот вам надо помочь, иначе будет хуже.

— А только чтобы никто не знал? А то засмеют меня наши люди насмерть.

— Ну! — пообещал Павел Дмитриевич. — Завтра, как взойдет луна, приходите к нам огородами. Да прихватите с собой фотографию, желательно молодых лет и чтобы никого возле вас на ней не было. Есть такая?

— Есть, есть!

— Тогда до свидания, — и они разошлись в разные стороны.

На второй день Циля и Павел Дмитриевич «тайно» встретились под шелковицей, отделяющей огород Халдея от вольной степи. Павел Дмитриевич принес с собой благоухание лекарств, химических препаратов, растворителей, сухих трав, крепких настоек и еще Бог знает чего. Эти ароматы редко сопровождали его, но в случае надобности, «для дела», носились вокруг невидимым облачком и создавали атмосферу таинственности и многозначительности.

Цецилия, как ей казалось, незаметно зашептала какую-то молитву или заговор, а может, цитировала Тору, но Павел Дмитриевич все равно это заметил и строго предупредил:

— Бросьте свои штучки, Циля, и не мешайте действу! В противном случае снова пойдете по хаткам напрасно искать спасения.

— Да это я по привычке... — сникла она. — Не обращайте внимания.

И тут же Цилю проняло мистическим трепетом, ибо она ощутила, что перед нею стоит человек, видящий мир иначе: шире и глубже от обыкновенных людей. Это был не скупой и преступный бес, а добрый исполин, окутанный приятным, щекочущим флером неизведанного, закрытого, притягательного. Рядом с ним отходили тревоги, отступало отчаяние, становилось увереннее на душе, возвращалось настроение побеждать жизненные невзгоды, преодолевать мелкие и досадные препятствия.

— Взгляните вверх и постарайтесь сосредоточиться, — приказал Павел Дмитриевич.

Циля задрала голову и вытаращилась на небо.

— Что вы там видите?

— Вечное движение, — почему-то шепотом произнесла исцеляемая.

— Еще что?

— И покой.

— Чудесно! — Павел Дмитриевич убедился, что у Цили «все дома», и от удовлетворения потер руки. — А теперь слушайте. Вот вам смесь от поделанного, — он подал ей узелок с измельченными травами, где специалист узнал бы запахи валерьянки, мяты и мелиссы.

Дальше тщательно проинструктировал ее, как эту смесь готовить, когда и сколько принимать.

— Главное, чтобы вы не думали о той женщине, потому что ваши мысли будут притягивать ее навет. А перед заходом солнца вы должны приходить на берег пруда, садиться и смотреть на воду не меньше часа. Вы же знаете, что, во-первых, вода очищает, а во-вторых, нравится вам это или нет, а через нее на человека снисходит Дух Святой.

— Может, лучше кропиться?

— Нет, надо долго смотреть на воду. Вам такое поделано, что надо через глаза выводить.

— И сколько так исцеляться?

— Месяца два-три. Поделанное может повергать вас в слезы, особенно перед дождем; бросать в жар, особенно как съедите скоромное; портить сон, особенно перед полнолунием. Но если вы будете добросовестной в лечении, мы победим.

Циля удивленно ловила слова Павла Дмитриевича и верила ему безоговорочно.

— А еще, — прибавил Павел Дмитриевич мелодичным голосом: — пусть Савл время от времени вывозит вас в степь, хорошо бы ближе к вечеру. Там вы неторопливо собирайте хворост, сухостой и разводите костер. Сидите и смотрите себе на огонь, припоминайте прекрасные страницы своей жизни, думайте о будущем, мечтайте о том, чего вам желается. И обязательно имейте при себе эту фотографию.

— А зачем?

— Огонь — это живая стихия, вы же знаете. С фотографии он впитает в себя все хорошее из вашего прошлого, возьмет оттуда старт, приготовится к будущему и очистит перед вами мир, проложит тропку к счастью и здоровью. Вот тогда и шепчите свои пожелания и все другое, что захотите.

Циля слушала, затаив дыхание.

— Будете наблюдать за языками огня, и, если вам повезет, то увидите фигуру своей врагини, увидите, как плохо ей будет, как к ней самой возвратится причиненная вам порча и повергнет ее в судороги. А из вас огонь начисто выжжет все поделанное.

— Ох, ох... — стонала женщина. — Как хорошо рядом с вами. Чувствую, вы-таки мне поможете.

— А потом вы зальете костер водой, возвратитесь домой, и будете сладко спать до самого утра.

***

Иван — собственно, как и Циля, о чем хорошо знал кум Халдей, — смело перенимал новое во внешних его проявлениях, но вся его наука, наивная до смеху и жалкая до слез, заключалась в этих «что вы грите?» и «гувурите по существу».

В определенном смысле он был сформирован войной. Проведя на передовой два месяца, получил тяжелое ранение в правое плечо, и был начисто списан из войск. С тех пор правая рука не поднималась выше локтя, и трудно поверить, что это не мешало ему быть ловким кузнецом.

А что те два месяца? Иван продолжал верить, что сам-один сможет преодолеть любые трудности, так как не успел понять и удостовериться, что войну выиграли не герои-одиночки, а все наши люди вместе, весь наш народ сообща. На фоне видавших виды воинов, которые в гражданской жизни вели себя мудро и тихо, он отличался энтузиазмом, экстатической ответственностью и ходатайствами о чужих судьбах. То есть тем, чем проникся на фронте и что не успело в нем перегореть или утомить его. Однажды он прибежал к куму Халдею, мокрый от переживания, с растерянными глазами, и Чепурушечку с собой привел:

— Кум, — решительно затряс рукой, — выйди на иранду, поговорить надобно.

Павел Дмитриевич вышел на веранду.

— Что случилось? Чего это ты всклокочен, как застуканный на шкоде?

— Месяц назад купил ливизитор, — выдохнул Иван трагически.

— Я знаю. Мы же вместе приливали твой телевизор. Забыл?

— Поломался! Понимаешь, згук есть, а соображения не видно.

— Да говоры ты по-человечески! — гаркнула на него Чепурушечка. — Что ты мелешь? Какой згук, какое соображение? — И объяснила сама: — Изображение у нас пропало, кум. Что делать?

— Вызывайте мастера.

— Га? Что грите? А где его взять? — разволновался Иван еще больше от непосильных забот, предстоящих ему.

Затем получил объяснение и откланялся с благодарностью.

Или как-то пожаловался на здоровье:

— Окончательно теряю слух, браток. Пора мне на клайбище. Вот пойду в премсоюз, выпишу отрез милону. Закутаюсь в него и — туда...

— Не выдумывай! Не хватало, чтобы профсоюз тебя заранее в нейлон закутывал, — ответил Павел Дмитриевич. — Живи долго.

— Так не слышу ж! Вот, бывает, вижу: земля дрожит, деревья гнутся. А от чего — не пойму. Оказывается, арахтивный самолет летит. А мне хоть бы хны — не слышу!

***

Под зиму Циля и думать забыла о своих подозрениях, о чужой женщине и мужниной неверности, — рассказывал Надежде и Анатолию Павел Дмитриевич на следующий день.

— Кум, ответь, что с ней было? — энергично тряс рукой Иван Яйцо, выспрашивая о Циле Садохе, и при этом гудел, словно огонь в кузнечном горниле. — Неужели, в самом деле, поделано?

— Сам же сказал, сглазили ее, — смеялся Халдей.

— Не шуткуй, браток, я сурьезно спрашиваю. Мне, может, для пользы дела надоть.

— Элементарный невроз, нервное расстройство, зачастую случающееся у впечатлительных женщин, особенно в таком возрасте. Только оно протекало у нее тяжело, с легкими фобиями, слуховыми галюцинациями и страшными сновидениями.

— Ага, пойняв. А со мной? — снова хлопотал он. — Тудыть-перетудыть, чую, этот нервоз — заразный. Он и меня застукал был, га?

— Иван, ты как ребенок! — Павел Дмитриевич качал головой. — Ну зачем ты слова перекручиваешь?

— А что? Та девушка, знаешь, как гонялась за мной. Не на шутку, браток.

— Никто за тобой не гонялся, успокойся, и никакого невроза у тебя не было.

— А что было?

— Было то, что ты, защитник обиженных, спал в своих «засадах» и видел сны!

— Я?! Спал?!

— Согласись, сладко в душную ночь поспать среди цветов или подремать в доме под открытым окном. Другое дело, почему тебе снился один тот же сон.

— Да! Почему? — Иван задиристо выпятил вперед грудь.

— А ты не догадываешься?

И Павел Дмитриевич напомнил куму Ивану, что когда-то давно в том доме, где теперь жили супруги Садохи, коротала век одна вдова с дочерью Надеждой, редчайшей красавицей. Когда Надежды исполнилось пятнадцать лет, она влюбилась в Григория Кобзаря.

Того парня, как и его младшего брата Юрия, воспитывала бабушка. Внуками, осиротевшими в голод 1947-го года, одинокая женщина очень дорожила и, конечно, на сердечное тепло для них не скупилась. Поэтому Григорий, хоть и не был красавцем, от бабушкиной ласки приобрел особый шарм, притягательный для женщин. Он относился к ним с уважением, даже почтительностью, всегда улыбался и умел найти весомое слово в случае, когда требовалось кого-то взбодрить. Это буквально сводило женщин с ума. Надежда не стала исключениям.

Но ей, еще девочке, он взаимностью не ответил, и она, закрыв непрозрачными занавесками окна, повесилась в доме знойным июльским днем. Записки с объяснением своего поступка не оставила, и ее смерть жители поселка еще долго объясняли проявлением темных, потусторонних сил.

Иван, конечно, хорошо знал Надежду при жизни, а потом забыл, так как давно это было. И вот при благоприятных обстоятельствах в нем треснула скорлупа, где хранилась та память. В бездне подсознания он увидел то, что долго и тяжело там пряталось. Возможно, ему снилось бы что-то другое, если бы он не проводил свои «засады» на усадьбе, где разыгралась эта трагедия.

— Смерть, друзья, имеет свою энергетику, остающуюся после человека на земле и никуда не исчезающую, — с печалью в голосе заключил Павел Дмитриевич свой рассказ. — Если стремишься жить без тревог и печалей, никогда не возвращайся туда, где ты знаешь, что она приземлялась.

Татьяна возвратилась домой, когда солнце разогрело воздух до полной неподвижности. Делать ничего не хотелось, но она боялась развеять свежие впечатления от услышанного, поэтому уединилась и записала рассказ, который выбрала для своего сочинения.

3

Как-то проезжал Павел Дмитриевич мимо усадьбы Ивана Ролита, и тот его увидел.

— Кум! — позвал, а когда машина остановилась, пригласил: — Давай, причаливай ко мне. Жизнь такая короткая, черт ее знает, хоть посидим.

Он развалился на скамейке возле своего двора, измятая сорочка на груди была расстегнута, волосы всклокочены и весь вид — неопрятный, как у цыгана. На нем были изношенные до крайности ботинки и грязные штаны с выдутыми коленями. При этом Иван зевал и от безделья почесывал то подмышки, то грудь.

У самого Павла Дмитриевича настроение было хуже некуда, подавленное, что случалось с ним крайне редко. Такие минуты переносить в одиночестве ему было тяжело, и тогда он тянулся к людям, к разговорам, чтобы преодолеть нападки печали. А здесь видит, что и у Ивана не все благополучно, поэтому решил принять приглашение на праздные посиделки.

— Чего это ты сидишь среди бела дня, как больной? — спросил и подал руку для приветствия.

Иван оторвал зад от скамейки, замер на полусогнутых ногах, пожал протянутую пятерню и тяжело плюхнулся назад.

— Отдыхаю.

— Что ты делал?

— Ничего.

— Ага, а отдыхаешь после чего?

— После сна.

— А жена чем занята?

— Дверь красит.

— А я вот еле дополз, — пожаловался Павел Дмитриевич.

— Чего? — спросил хозяин  равнодушным голосом, будто тут сидел не он, а его тень, сам же он находился в высших эмпиреях.

— Заправиться ничем. Бензин стал таким дорогим, что мне никак не по карману. Хоть воду заливай, такое горе. — Павел Дмитриевич говорил искренне, не представляя, как будет обходиться без машины.

— Заправляйся на государственных заправках, чего ты их объезжаешь?

— А где они теперь есть, государственные?

— Как? — спрашивает кум. — Ты же заправляешься у жулья, набиваешь им карманы, действуешь в ущерб простым людям. А надо поддерживать государство.

— Если б ты, Иван, — говорит ему собеседник, — не гавкал, если не знаешь сути дела.

Иван, правда, не обиделся, все-таки не тут находился, это точно.

— Там у нас на углу вчера или позавчера стоял бензовоз, и мужики несли бензин канистрами. А ты говоришь.

— И ты знаешь, чей то был бензовоз? — спросил Павел Дмитриевич.

— Откуда? Не знаю, конечно.

— Так с чего ты взял, что он был государственный?

— Потому что мужики не поехали покупать у жуликов, а взяли здесь, из машины.

— Это тоже были жулики, как ты их называешь.

— Разве такое может быть, чтобы жулики уже и сюда достали?

— Может, государственных заправок давно и в помине нет, — сказал Павел Дмитриевич.

— А куда они подевались? — растерялся кум Ролит.

Павел Дмитриевич сдвинул плечами и замолчал. Повздыхали, помолчали.

День близился к завершению, хоть солнце еще стояло достаточно высоко, но жара начала спадать, зарезвился свежий ветерок. Над миром зазвенела жизнь, невидимая глазу: жужжали комары, гудели осы, с посвистом рассекали воздух ласточки.

— Слушай, Иван, чего ты такой небритый? — начал новый разговор Павел Дмитриевич, поняв, что с кумом ничего досадного не случилось.

— Нечем побриться, нет лезвия, — при этом Иван Ролит достал из кармана бычок, окурок, размял его и потянул в рот.

Павел Дмитриевич, глядя на это, растерялся:

— Кум, ты чего, дошел до края? Нет денег, так бросай курить, не позорься. Зачем ты таскаешь измятые окурки? Пеплом обсыпался, аж пыхтит от твоего тряпья!

Замечание было очень кстати — кум Ролит даже у знакомых собирал бычки, набивал ими карманы, а потом дома сушил и употреблял.

Но огрызался, на всякий случай:

— Хорошо, что вам пенсию своевременно платят. А нам вот уже полгода не приносят.

— Разве мы не на одной почте ее получаем? — спросил Павел Дмитриевич, прикидывая, чем черт не шутит в часы перемен.

— Хотя бы и на одной! Но у вас одна почтарка, а у нас другая. И не приносит, зараза.

— Такого не может быть. Мы получаем деньги вовремя. Ты что? — начал горячиться гость.

— Ну вот, пожалуйста, а мы уже полгода не видим ни копейки.

— Не заливай.

— А я тебе говорю, что полгода не получаем денег. Вон, спроси у моей жены, — показал кум Ролит на Лидию, мотавшуюся по двору.

— Нечего и спрашивать, этого просто не может быть. Подумаешь, почтарка вам здесь погоду строит! Кто она такая? Деньги на почту приходят? Приходят. Куда же они деваются?

— Вот прицепился! — сердито ударил ладонью по скамейке кум Ролит. — Лида, иди сюда, — позвал он на помощь жену.

— Что такое? — вышла та за ворота и стала рядом с мужчинами.

Павел Дмитриевич не мог успокоиться: мало того, что этот сонный кум ничего не знает про бензин, так еще и про пенсию выдумки выдумывает, брехун.

— Кума, — обратился к Лидии сам гость, — сколько месяцев вы не получаете пенсии?

— Мы? — удивилась та. — Все вовремя получаем. Вчера, вот, принесли за этот месяц.

— Таки получаем? — деловито переспросил Иван.

— Вечером, — напомнила ему жена. — Ты что, забыл? Мы тут сидели возле ворот, когда почтарка пришла.

— Разве это была пенсия? За какой месяц? — бросился уточнять оскорбленный спорщик.

— Пенсия, конечно! Ты, Иван, иной раз, ей-богу, как придурок.

— И что, нам не должны ни копеечки?

— Не должны, — терпеливо доложила Лидия. — К сожалению. Это я к тому, что денег всегда мало, — объяснила она гостю свою шутку.

— Ну, тогда я не знаю. Я денег в руках не держал. Не знаю.

— А в чем дело? — обратилась кума Лидия к Павлу Дмитриевича.

— Кум жалуется, что вам полгода не приносят пенсию. Позвал, чтобы ты подтвердила.

— Что вы его слушаете? — всплеснула она руками, потом показала в сторону: — Вон видите пенек?

— Ага, — у Павла Дмитриевича от внимания засветились глаза, он даже прикусил уголок нижней губы: вот сейчас услышит что-то интересное.

— Так вот лучше у него спросите. Не получите ответа, так хоть не наслушаетесь глупостей. Он у меня мелет, что в голову стукнет.

Гость махнул рукой, дескать, бывает иногда, и вздохнул. Говорить было не о чем. Уже и длинные тени легли на землю, расстелили по ней плоские отражения людей, деревьев, зданий, изменили пропорции, удлинили их, добавляя всему стройности и неопределенно-мистического значения. Все на миг замерло перед вечерними хлопотами.

Будут дела, будут и разговоры.

Кум Ролит сосал размоченный табак, смотрел вдаль, не обращая внимания на критику со стороны жены, на обидные сравнения. Ничто земное его не задевало в высоком созерцании жизни. Жена даже опустилась на скамейку и минуту посидела рядом, она молчала и озадачено покачала головой, имея в виду что-то свое, невысказанное, возможно, и не понятое самой. Отдохнула немного и пошла работать дальше.

Приглашенный на вечерние посиделки Павел Дмитриевич поднялся и потопал вслед за кумой, посмотреть, с чем она толчется у порога. Кума возилась с краской — пробовала «освежить» входную дверь. Гость остановился и начал наблюдать. Движения у женщины были медленные, выверенные, ловкие, вызывали любование, как вызывает его всякая работа, выполняемая с удовольствием.

Павел Дмитриевич перевел взгляд на банку с краской, где виднелось что-то грязное: или жидкость с вяжущим материалом, или вяжущий материал с весьма сыпучим. Невольно взглянул на дверь. Там краска расплывалась бесформенными пятнами, стекала вниз, твердея на ходу, образуя маленькие колючие комочки, высыхающие и отпадающие на землю.

— Что это у тебя в банке? — не понял Павел Дмитриевич.

— Краска, — терпеливо объяснила Лидия, словно слепому или малому.

— Какой-то она странный вид имеет, — гость деликатно кашлянул.

— Это ребята в «пожарке» выбросили, так как она засохла, а я подобрала, размочила в солярке и вот крашу, — Лидия работала в районной пожарной части то ли уборщицей, то ли дворником, и по укоренившейся привычке ничего не выбрасывать таскала домой всякую гадость.

— Вижу, ты кума бережешь, работаешь сама, как пчелка.

— Я в эти дела не вмешиваюсь, — огрызнулся хозяин от калитки.

— Почему?

— Ты попробуй этой кадре угодить, вот.

— Почему я должен пробовать? А ты пробовал?

— Нет, — говорит Иван, — но знаю точно, что зря старался бы.

Солнце коснулось горизонта, бросая в пространство густые красные лучи, заливающие мир прозрачным розовым светом.

Иван покинул свою дислокацию и подобрался к компании. Кума на это не отреагировала — молча сопела, красила дальше.

Павел Дмитриевич возобновлять прерванный разговор не стал. Взял руки в бока и осматривал округу. Посмотрел на солнце, отметил, что оно перед заходом темнеет, становится не таким ослепительным, а его диск прибавляет в размере. Потом окинул глазом предвечернее небо, проследил за облачком, одиноко плывущим в сторону запада, и упал взглядом на землю. Глаза остановились на огороде, где кум с кумой выращивали картофель. В его взгляде растаяло равнодушие, прорезались заинтересованность и внимательность. Он еще некоторое время рассматривал то, что открылось его взору, потом начал инстинктивно протирать глаза, будто снимал с них невидимую пелену. Снова долго вглядывался в картофельные заросли. Беспокойство, охватившее его, не ослабевало и невольно проронилось жалобой:

— Почему-то все розовеет перед глазами. То ли солнце сегодня такое ядовитое, то ли старею уже.

— Нет... — неторопливо сказал кум. — Не беспокойся относительно зрения.

— Да? — с надеждой откликнулся Павел Дмитриевич и взглянул на Ивана, ожидая дальнейших объяснений.

— Ага. Это личинки американские картофель обсели. Доедают уже, — объяснил хозяин.

— О как! Так чего ж ты сидишь?

— А что я должен делать?

— Спасать картофель. Люди что-то же делают, ведут борьбу с этими вредителями: собирают с кустов или кропят ядом.

— Она, было, — показал Иван на жену, — поехала к сестре в Херсон, и бросила все. А я в эти дела не вмешиваюсь.

Павел Дмитриевич бросается на защиту огорода и огородных насаждений:

— Лида, ты, кажется, уже приехала из гостей! Брось эту дверь, она еще года два постоит неокрашенная. Лучше займись картофелем!

— Мы не брызгаем его, — ответила та спокойно, удобнее умащиваясь на детском стуле с кисточкой в руках. — Я все посчитала. Вы знаете, сколько надо потратить на химикалии для обработки картошки? Уйму денег! Поэтому я жуков каждый день собираю руками. А вот меня не было, и они развелись. Теперь жду, пока вырастут.

— Почему? Разве не лучше уничтожить личинки? Они такие прожорливые, что пока вырастут, так и вас поедят.

— Буду ждать. Личинки собирать не хочу. Они такие липкие и мерзкие, что к ним и притрагиваться противно. Бр-р! — дрыгается Лидия. — И вдобавок их высеялось, что маку. Вы что? Разве их все соберешь?

— Так обрызгайте! — терял гость терпение, едва не срываясь на крик.

— Э-э, нет! Этого делать нельзя.

— Всем можно, а вам — нельзя?

— Если не брызгать, так у меня и картопелька, и травка есть. Я, скажу вам по секрету, картофель никогда не пропалываю, прорываю только, то есть время от времени собираю урожай щирицы, березки, других сорняков и все лето кормлю ими поросят. А если побрызгать? Тогда траву надо выбрасывать. Зачем же такой убыток терпеть? Вы мою мысль поняли?

— Понять-то я понял, но хочу уточнить: так вы огород никогда не пропалываете?

— Сохрани бог! Говорю же, я удаляю сорняки руками, вырываю их, да и все.

— Вы что? А как же земля? Помню, как-то приходил к вам, когда вы картофель копали, так она была твердая, как камень. Иван матючья гнул в три погибели, загоняя в нее лопату. За ломик кое-где брался. Всех богов вспоминал, всех святых и архангелов, а также их матерей.

— Ой, не напоминай, — встрял Иван. — Я картофель ненавижу лютой ненавистью. Да пропади она пропадом на всем белом свете, пускай ее люди забудут, пускай она, гадость, с земли не вылазит! Она мне не нравится. Если бы не эта глупая женщина, — он показал на Лидию, — я без картофеля век бы прожил.

— То есть ты совсем не ешь картофель? — переспросил Павел Дмитриевич и запрятал лукавую улыбку в уголки губ.

— Нет! — рубанул кум Иван рукой воздух. — Я — мучной человек.

Вечерело, расползлись густые сумерки. То здесь, то там слышалось бряканье посуды — люди начали собираться к ужину. Накрывали столы, выносили сякое-такое столовое причиндалье, готовились вволю поесть в прохладе, отдохнуть и поговорить о разных пустяках.

Заторопилась и кума Лидия.

— Сейчас и мы что-то поставим на стол. Чего ты сидишь, Иван! — прикрикнула на мужа. — Выноси стол во двор. А я сейчас помою руки и приготовлю ужин.

— Это можно! — взбодрился кум.

Павел Дмитриевич пошел к машине, стоящей около ворот. Пошарил под сидением и достал бутылку хорошей водки. Крякнул, предвкушая нехитрое удовольствие, громыхнул дверцей и возвратился во двор, где посредине уже стоял стол. На нем успели появиться домашний хлеб, сало с мясной проростью, салат из помидор и огурцов, краснощекие яблоки.

— Так, — сказал он. — Все есть, а гаряченького не видно, — и он поставил между тарелками с едой свою бутылку.

— Поддерживаю твой почин! — подхватил игру кум Иван. — Лида, выручай, чтобы твой муж не оказался брехуном.

— Ой, миленький, разлюбезный мой, — умилилась жена. — Вот-вот закипит вода. Я тебя не подведу! Приготовлю все, чего ты хочешь, — приказывала, а тем временем выставляла на стол малосольные огурчики, все в крапинках мелко порезанной зелени; сваренные вкрутую, коричневатые, как загорелая кожа, куриные яйца.

— А картопельку да с зажарочкой, — напевал кум Иван, снимая хрупкую, чуть темноватую кожуру с молодого лука и измельчая его в подтопленное на сковородке сало. — Картофель почистить или в «мундирах» отварить? — спросил, отставляя с огня чайник с кипятком.

— На черта она нужна? — вмешался гость. — Обойдемся отваренными рожками.

— Сдурел? — вытаращился на него хозяин. — Где это видано, чтобы водку закусывали вареной мукой?

— Почисть! — тем временем послышался голос Лидии.

— А где она?

— В ведре. Глянь за дверью, я сегодня молоденькой подкопала.

— Ага, ага... Как же вы не видели? — цитировал Иван поговорку из побасенок присутствующего кума.

В конце концов расселись. Выпили по первый, принялись за закуску.

— Бери, Павел, картопельку, — угощал Иван своего кума, которым гордился за его талант рассказчика, за известность в писательских кругах. — Ты — наш кум дорогой, наш просветитель, какую же ты нам вкусненькую водочку принес, — ласкал гостя словами, а за этим не забывал подкладывать разваренный белый картофель в свою тарелку. — Это новый сорт, — комментировал невинно, — в этом году впервые посадили. Эх, и урожай же будет, помоги нам боже! — прикрыл веки в предвкушении вкусной еды.

— Ты же говорил, что не ешь картофель, — улыбнулся гость.

— Нагадай козе смерть, — буркнул Иван.

— То-то и оно, — заметил Павел Дмитриевич.

За столом воцарилась тишина, настали святые минуты — люди ели.

***

— Кум! — ни свет, ни заря послышался от ворот голос Ролита.

Быцык угрожающе зарычал, и кум Павел вышел на крыльцо.

— Это ты? — не смог скрыть удивления. — Чего орешь, как резаный?

— Здоров! — бодро ответил Иван. — Давай съездим в Третьякову к моей родственнице, — предложил невозмутимо, будто и не он потревожил утренний покой, почитай, всей улицы.

— Зачем?

— У нее груши уродились. Два деревца в этом году вошли в пору, как облитые стоят. Вот такие величиной, — показал кулак. — Дюшес. Сладкие, как мед, душистые, как степь, а нежные, как неизвестно что: за сутки гниют на ветвях и опадают. Надо безотлагательно снимать и — на переработку их!

Павел Дмитриевич почесал затылок, припомнив, что вчера не заправился бензином.

Иван тем временем наклонился туда, где за забором стояла канистра, достал и поставил ее на виду.

— Я со своим горючим.

— Ну, если так, то можно, — согласился Павел Дмитриевич.

Кум Иван не преувеличивал, груши, в самом деле, были спелые и вкусные. Его родственница не знала, куда посадить негаданных помощников, не знала, чем угостить их.

— Может, борщику гаряченького? Или вареничков налепить? А сметанки не желаете? Она у меня — хоть ножом режь. Да с молодым лучком ее... — хлопотала возле них хозяйка.

— Борщу хорошо бы, так мы еще не заработали, а вот чего-то холодненького попить можно, — попросил Павел Дмитриевич.

— Молока из погреба принести?

— Нет, водички, если есть вкусненькая.

— Есть, есть, из криницы, — подала женщина запотевшую кружку.

— Я молочка выпил бы, если б меня спросили, — напомнил о себе Иван.

— А Господи, да разве у меня его нет? Сейчас.

Пока Павел Дмитриевич одолевал кружку водички, кум напился молока, не успевшего остыть после утренней дойки, и мужики принялись за работу. Более мягкие и желтые плоды съедали прямо на дереве, так как их в ведро класть нельзя было — подавятся, а слои тугоньких плодов отделяли один от другого листьями хрена. Говорят, что так они сохраняются дольше. Перезрелых груш было много, поэтому сборщикам урожая перепало полакомиться ими вволю, чтобы долго не хотелось.

На обед, хоть хозяйка, видно было, приглашала от души, оставаться не стали. За четыре часа, что ушли на собирание груш, разгорелся день, насела жара, и аппетит, перебитый фруктами, пропал. Как ни старалась Иванова родственница отбояриться «угощением», пришлось платить за работу частью снятого урожая, тем не менее мужественно рассталась с его доброй третью, полностью загрузив багажник машины. С тем они и уехали.

— Везем женам работу, — констатировал Павел Дмитриевич.

— Ага, — поддакнул кум.

Солнце миновало зенит, но жгло беспощадно. Такая погода стояла уже с неделю — жатва! Как зависает жаворонок высоко над полями, что едва различается на фоне неба его точка, как начинает долетать оттуда песня, одолевая тяжелое марево раскаленного воздуха, значит, наступает пора собирать хлеб. Тогда людям и Бог помогает — не бросит на землю ни капли дождя. И растекается над миром, обнимая его сухими руками, жара, благоухая разнотравьем и черной работой до седьмого пота.  

Изнурило и мужчин от тех игр с грушами: не тяжело было, но утомительно. А здесь еще духота в раскаленной металлической коробке, безветрие, пыль выхватывалась из-под колес, настигала машину, вертящимися клубками влетала через открытые окна и оседала в салоне. Дышать было ничем.

Кум Иван мирно клевал носом. И вдруг подпрыгнул на сидении.

— Стой, ой стой, умираю!

Павел Дмитриевич не успел ничего спросить. Резко остановил машину, глаза вытаращил на кума, а тот — прожогом айда в кусты. Вскоре оттуда послышались кряканье и стоны.

— Кум! — крикнул Павел Дмитриевич.

— Га!

— Ты там живой?

— Нечистый бы поднял эту родственницу и трижды об землю хрястнул. Лучше бы я борща горячего наелся, чем ее молока, ее груш гнилых. Ведьма средневековая, метла распатланная, ступище деревянная. Знала же, что со мной случится, а промолчала... Чертяка, зараза болотная...

— Да не ругайся ты, как антихрист! Ополоумел что ли? Разве можно такое на родственницу говорить.

— Зажалела мне молока, гадюка, теперь живот наизнанку выворачивает, — Иван вышел из кустов, держа в руках расстегнутые штаны. — Какая она мне родственница? Седьмая вода на киселе.

— Ты уже, как дед Анисим. Почему штаны не застегнул?

— Ой, братцы, не доеду домой живым, так крутит внутри, так бурлит. Не мешай болеть.

— Так ехать или подождем?

— Поехали помаленьку, только не тряси меня.

— Горе мне с тобой. Как дитя малое! Когда ты успел молока напиться, что я не заметил?

— В том-то и дело.

— Ты что, не знаешь, что молоко с грушами — это гремучая смесь?

— Забыл.

Останавливались часто. В конце концов часа через два произошел перелом. Ивана попустило, и он снова начал подремывать.

Павел Дмитриевич боялся ехать быстро, чтобы не разбудить новую революцию в животе кума. От медленной езды сделалось еще более душно, так как тяжелый воздух совсем не двигался вокруг них, а хрупкие человеческие легкие не в состоянии были преодолеть его всеобъемлющую инерцию. Казалось, что следующий вдох сделать уже не удастся. Не удастся доставить в легкие загустевший, как мед, воздух, напитать кровь каплей перегретого кислорода. Смерть сделалась видимой. И от нее надо было обороняться доступными способами.

— Ты смотри! — разбудил Ивана его смешливый кум.

— Га? Что?

— Пока ты метил дорогу, мы неизвестно куда заехали, — сказал он растерянно. — Твоя Третьякова будто в другом мире лежит! Сто дорог от нее идут и все мимо Дивгорода. Может, нас леший водит?

— Лешие только ночью водят. А ты, если не знаешь географии, не брался бы ездить.

Они остановились на окраине хутора Полевого, откуда уже хорошо и, главное, красноречиво просматривались высокие промышленные сооружения Дивгорода, его многоэтажные жилые дома.

— Где мы оказались? — закручинился Павел Дмитриевич, осматривая окрестности поселеньица в несколько скособочившихся халуп.

— Как где, ты что, не видишь? Это Тургеневка.

— Что-то для Тургеневки тут хат маловато, ну да ладно. Тогда отсюда я легко дорогу найду, — издевался дальше водитель над кумом, зная его абсолютное неумение ориентироваться на местности, которое тот тщательно скрывал.

Подъехали совсем близко к своему поселку, остановились. Иван снова побежал на профилактику в кусты, а Павел Дмитриевич вышел из машины, вдохнул пробирающий чистотой до костей степной воздух.

— Кажется, мы снова заблудились, — сказал он. — Я по всему вижу, что это чужое село, а какое — не пойму.

— Это? — Иван показал на Дивгород, лежащий теперь перед ними, как на ладони.

— Ага.

— Так это же Тургеневка!

— Ты говорил, что перед этим была Тургеневка. Чего ты мне голову морочишь?

— Я не специально.

— Тогда говори, куда дальше ехать, ты здесь бывал десятки раз и должен ориентироваться.

— Холера его знает, езжай куда хочешь. Я все села наизусть не учил.

Дальше поехали молча. Шутка исчерпалась. Посадки давно отцвели маслинами, и теперь оттуда повевало запахом созревших терпко-сладких ягодок. Это благоухание было не таким стойким и щемящим, как цветы в мае, но разогретая солнцем скудненькая мякоть диких плодов отдавала иной, неуловимой полнотой, теплой печалью по весне и светлым заблуждением о вечной жизни.

Ощущения переполняли душу, переливались из нее куда-то в сокровенные резервуары, смешивались там с родовой памятью предков и выныривали осмысленным восприятием мира. Казалось, человеку что-то приоткрывается в нем, оставаясь, однако, неосознанным, что оно давно знается душой, давно живет в ней в состоянии дремотном, пассивном. И только в случае необходимости старинные знания всплывают на поверхность и напоминают о себе неуловимой интуицией.

Возможно, эти мысли промелькнули в путешественниках одновременно и они ощутили себя ничтожными крохами перед стихией знаний, остающихся в них наследием веков. Возможно, обоим захотелось подняться над этой стихией и ощутить пусть иллюзорную собственную значимость, как поднимается над морем утлый дельтаплан и за миг до посадки на берег притворяется, что покорил океан.

— Ты, кум, если лучше меня знаешь дорогу, так не намекай на это, а говори прямо, — оскорблено отозвался Иван, запоздало поняв, какую шутку играл с ним водитель.

— Прямо поперед себя, — уточнил Павел Дмитриевич языком того белоруса, которого уже и след простыл в Дивгороде, а они его все цитировали.

— Точно! — согласился Иван и, довольный собой, прибавил прибаутку последнего дивгородського сапожника Григория Колодного. — Делай дело, чтоб я видел.

А дальше была зима и вечерние чаи с грушевым вареньем, где каждый ломтик плавал в сиропе, будто янтарный.

4

На следующий день после визита Акулины и Татьяны Павел Дмитриевич пребывал в хорошем настроении, и с самого утра напевал себе что-то под нос и приставал к жене с вопросом:

— Как ты думаешь, почему вдруг детям захотелось моих побасенок?

Евгения Елисеевна как раз делала то, чего никому не доверяла, — выкапывала картофель. В конце концов и доверять эту работу ей было некому — они с мужем жилы вдвоем, обе дочки обосновались в городе.

А если говорить конкретно о картофеле, то любимому мужу она поручала весной — копать лунки при его посадке, летом — обрабатывать кусты химикатами, а осенью — заносить урожай в погреб. Вот и все. Остальное делала сама. Вообще любила на огороде возиться, любила запахи земли, перепрелых картофельных корней и завядшей овощной ботвы, а также дожившего до осени усыхающего бурьяна.

— Я вот думаю, может, не надо было рассказывать? Это ж я у родной дочери хлеб отбираю. А она о чем будет писать? — вдруг забеспокоился Павел Дмитриевич.

— Оставь, не волнуйся, — успокоила его жена. — У нашей дочери идей и без твоих побасенок достаточно, было бы здоровье писать. И потом, она где-то там живет себе, а тебе надо здесь с людьми контакт не терять.

— Нет, надо с ней согласовать. А, как ты думаешь?

— Пойди позвони, пока у нее есть время, свободное от процедур. Там возле аппарата лежит листок с номером больничного телефона.

Возвратился Павел Дмитриевич к жене минут через двадцать удовлетворенный и даже вдохновленный разговором с Низой.

— Сказала, рассказывай все, что помнишь. Если — подчеркнула! — дети в дом идут, это хорошо. Дети приносят счастье, благосостояние и долголетие.

— Ну вот, а ты сомневался.

— Слушай, кончай копать, — захлопотал возле жены Павел Дмитриевич. — Солнце снова припекает.

— Вот наберу ведро доверху и все. Иди, ставь чайник, попьем гаряченького и спрячемся в тенечек аж до обеденной дойки.

На обеденную дойку Павел Дмитриевич жену возил на машине. Не хотел, чтобы она перегревалась под солнцем, в их возрасте это опасно. А утром пусть бегает взапуски с Манюней, это полезный моцион.

Однако попить чайку им не удалось.

Залаяла Жужа, опережая Быцыка, да так залилась, будто во двор завалил цыганский табор, — вызывала хозяев к гостям. У Жужи уже пена изо рта летела, когда хозяева появились во дворе с ведром картофеля.

Оказалось, пришли Пепикова дочка и Толик Кука. Кого-кого, а Надежду Тимофееву Павел Дмитриевич не думал, не гадал увидеть в своем дворе. В отличие от самого Пепика, они с матерью так обиделись на него после рассказа о Николае Егоровиче, что не приведи Бог. Темные люди, не понимают, что существует литературный вымысел, утрирование материала, преувеличение, чтобы сообщить произведению большую выразительность, достоверность.

— Зачем вы ославили моего мужа? — при встрече взялась в бока Вера Ивановна, жена Пепика. — Он же не немой, а лишь заикающийся. Что теперь о нем люди подумают?

— Какие люди?

— Всякие!

— Всякие ничего не подумают.

— Такое выдумать и «ничего не подумают»! — перекривила она виновника ее злого раздражения.

— Конечно. Пойми: тем, которые знают Николая Егоровича, известно, что он не немой. А тем, кто не знаком с ним, вообще все до лампочки. Разве можно думать о том, кого не знаешь?

— Так они же из рассказа узнают! Что вы прикидываетесь, будто не понимаете меня? — наступала на насмешника Пепичка.

— В рассказах всегда преобладает выдумка. Это известная истина.

— Пошли вы, Дмитриевич, к чертям! Ей-богу, если бы не ваш возраст, то не знаю, что бы я сделала.

— Это другое дело, — засмеялся он. — Если б же не мой возраст... — намекнул, что и она, дескать, ему по душе.

— Сколько вы будете шутить? Тьху! — гневалась дальше Вера Ивановна. — Еще и при ребенке!

— А что я плохого сказал? И вообще, не я затеял эту перепалку.

Так они поговорили, и после этого при встречах будто не замечали друг друга. Наиболее неприятным было то, что свидетелями ссоры стали и эта девушка, Надежда, и много других людей.

— Дядечка Павел, — сказала теперь девушка. — Извините нам. Я все поняла и маме объяснила.

— Видишь, — с нотками укора буркнул хозяин, — дождался, что вы изменили гнев на милость.

— Не обижайтесь на нас. Очень прошу! — веселее защебетала Надежда. — Отныне я верная ваша почитательница, и горжусь тем, что вы обратили внимание на моего отца, увидели в нем интересный образ, увековечили его через произведения Низы Павловны.

— Она давно хотела к вам прийти, — вмешался в разговор Толик, — но не знала, с чего начать. А здесь оказия случилась, и вот...

— Что за оказия?

— Это мне надо. Понимаете, я должен подать на конкурс творческую работу. Это тайна, но я сказал только Надежде, хотел посоветоваться, где мне материал взять. Надо чтобы тема работы была посвящена родному краю. А что здесь у нас? Степь да степь — ни легенд, ни мифов, ни сказаний. А Надежда предложила к вам обратиться. Говорит, Павел Дмитриевич тебе столько всего расскажет, что только слушай, а у меня будет повод извиниться перед ним.

— Да, — подтвердила девушка. — Это я его к вам привела. Если не возражаете, то и я послушаю. Все говорят, что вы замечательный рассказчик, и мне захотелось убедиться в этом. Не прогоните?

Павел Дмитриевич не знал, что и думать. Сначала обидели принародно, а потом: «Здравствуйте, я ваша тетя!»

— Что ж, проходите. Вот здесь можно присесть, — показал на скамейку, стоящую в тени под яблоней.

Угощать, как он любил это делать, встречая гостей, не стал — еще не прошла обида на Надеждину мать.

— Я вот слушал тебя, Толик, и думал, какие вы, молодые, расточительные на слова или даже пустомели. А у нас есть что беречь, наш край по-своему богатый и интересный.

— Чем же? — словно оправдываясь, спросил Толя.

— Вот ты говоришь «...степь, мало краеведческого материала», — начал Павел Дмитриевич. — А я думаю иногда: ну, что это такое, в самом деле, — степь? Часто слышу: «Степная зона, степная полоса...». А что оно есть, конкретно, что? Пейзаж такой или ландшафт? А может, растения или животные, которые здесь водятся? То ли климат такой? Размышляю и стараюсь, знаете, больше по-народному. Так как по-ученому — объяснение степи будет узким и малопонятным. Почему? Потому, что ученые, если это настоящие, серьезные ученые, все равно без народа не обходятся. Им же нужен фактический материал, данные экспериментальных исследований, статистика?

Толя кивнул головой, соглашаясь, а Надя, придвинувшись ближе к рассказчику, не мигая, слушала его.

— Так вот! Ну, о прохиндеях от ученой братии и речи нет, тем никто не нужен, они такое придумывают, такое городят, что умному человеку их и слушать не хочется. Создатели теорий, удав бы их проглотил, — дядя Павел сделал вид, что сплюнул в сторону, подчеркивая свое отношение к халтурщикам, и продолжал снова: — Как без нас, без народа? Во-первых, мы живем здесь, в степи, и по всем законам являемся неотъемлемой ее частью. Степь и мы — одно целое. Только степь говорить не умеет, а мы — умеем. Вот на этой основе и слиты воедино навеки. Так ведь?

Вопрос слушателям показался риторическим, поэтому они никак не отреагировали на него. Толя, полагая, что уже эти размышления могут быть ему полезны для сочинения, начал подумывать, а не делать ли по ходу беседы заметки. Но тут рассказчик сам ответил на свой вопрос, и Толя снова обратился в слух.

— Так! Во-вторых, над степью уже столько экспериментируют всякие прохиндеи, что как она, бедная, еще не исчезла совсем. Одно только сжигание стерни чересчур предприимчивыми фермерами чего стоит! Вот пичужка летит. Она ощущает, что от земли идет смерть, но ее гнездышко находится в траве, под деревом или на дереве, посреди пожарища, короче. И она летит! Летит и гибнет. И гнездо ее гибнет, и птенцы.

— Да уж… — скорбно покачала головой Надя, немало видевшая этих страшных пожаров, уничтожающих не только стерню, но и живые зеленые посадки.

Особенно ей бывало больно, когда это делали весной — деревца только-только начинали возрождаться к жизни, а их сверху покрывали огнем, сжигали под корень, как американцы напалмом когда-то выжигали вьетнамцев.

— Пример с птичкой, так сказать, частный случай, — между тем продолжал Павел Дмитриевич. — А что, не гибнут в огне зайцы, лисицы, козы, куропатки, фазанчики, ежики — всякая тварь, которую нам от щедрот Всевышнего подарено? Гибнут! Нет счета нашим потерям. Я уж не говорю о кротах, червячках, разных там сусликах, жучках земляных. Это и дураку понятно. Там, в грунте, живого столько, что в сравнении с ними мы все вместе — мизерная часть. И такое оно для равновесия природы необходимое, что выверять ему цену дело напрасное, все равно, что считать звезды.

— Как же люди в старину обходились? — тихо то ли спросил, то ли просто от удивления и негодования сказал Толя.

— Осел, если его считать самым тупым животным, — гений в сравнении с теми, кто сжигает стерню, — взволнованно говорил рассказчик. — Его подергаешь за хвост, он и отзовется, кричит что-то свое, но ведь отвечает, общается. А эти? Сколько ни говори, что, дескать, вы несете смерть, и себе в том числе, — молчат. И значит, придурки — это для них похвала, а не оскорбление. Эт, занесло меня куда... Так вот, вместе с пестицидами, гербицидами и маньяками-поджигателями экспериментов над степью было больше, чем она в состоянии выдержать. Но степь молчит! Она, хоть и живое создание, а безголосое, нас для того породила, чтобы мы ее голосом были.

— Значит, — повторил Толик уже высказанную Павлом Дмитриевичем мысль, — сказать слово в защиту степи и от лица степи можем только мы, жители степи. Как же ученым без нас? Никак! Мы — голос степи! Однозначно.

— И наконец, в-третьих, — с довольным видом, что его мысли разделяют слушатели, говорил Павел Дмитриевич. — Ну, нагадят здесь невежды, у которых вместо головы на плечах — мешок с ворованными деньгами, покажут себя, натешатся властью над поруганной природой, наносятся, выдирая из матушки-земли то, чем она смогла разродиться, и тю-тю — поехали урожай продавать да наше богатство на чужих курортах тренькать. А степь начинает лечить себя, зализывать раны. Кто это видит? Кого это интересует? Караул, спасите! — ибо никто и никого. А мы здесь бессильно соболезнуем и все. Нам помочь ей — дудки! Руки связаны. Не мы хозяева, рылом не вышли. Такие адские времена настали. Говорят, бедность не порок, а большая подлость. Вот мы и есть подлые перед своей землей, так как помочь ей не можем, не имеем права. В конце концов, не способны помочь и себе, так как мы — дети степи — гибнем вместе с нею. Уроды, мордующие степь, это хорошо понимают. Итак, они не просто воры, они — каины-братоубийцы. Так вот, спрашиваю, когда поведут этих миллионеров на крови и ученых-мошенников на Страшный суд за издевательство над живой природой, то кто пойдет свидетелем? Мы, степные жители. Поэтому я и не хочу размышлять по-ученому. Не те теперь пришли научные работники, не ту науку пропагандируют. А главное, не тем они нынче занимаются и не тем служат.

5

Итак, степь, как я ее себе представляю, это вот что. Возьмем, например, зиму. Травы, толоки, холмы, поля, луки — все спит, отдыхает. С ними вместе отдыхают и люди.

Вот лежит дядька на диване: книг начитался — на год вперед, телепередач насмотрелся — до отвращения, отоспался, бока отдавил. Сердитый от скуки, а сало под кожей растет и нарастает, свербит ему и щекочет, чешется.

 А тут еще жена с варениками затеялась: тесто — липкое и ползучее, везде мука рассыпана — шага не ступить; начинка к вареникам — пахнет аж голова кругом идет, дровца акациевые потрескивают в камине — душа дрожит и млеет и вот-вот растает.

«Да что это я расклеился?» — думает дядька. Хватает кирзовые сапоги, фуфайчину, кое-как цепляет на голову малахай, хорошо, когда еще буркнет жене: «Пойду, проветрюсь», а то и молча выскакивает на улицу. И айда в чисто поле!

Дышит не легкими, а всем телом, хватает морозный воздух, как спасение, будто утоляет там, внутри себя, какую-то непонятную жажду. Идет! — разгребает неуклюжей походкой чистенький снег, лежащий ровно, нетронутый, беззащитный. Голова кружится от первозданности. Свой след на земле — вот он. Смотри — глубокие следы от сапог свидетельствуют: я живу! Я существую, я — есть!!!

И прется вперед, не зная, куда и зачем.

А степи ни конца, ни края не видно. Куда ни кинь глазом — прозрачно-белое марево развернулось, красота такая, что дух перехватывает, ни о чем больше думать не хочется. Этот утленький горизонт, которого, кстати, почему-то не видно, уже никем не воспринимается, как край или граница. Отбегает он от дядьки пугливым козленком и, гляди, прячется за шаткими занавесами снега. Знает дядька, что если бы за ним и видно было что-то, то снова лишь степь — ровную, как стол, свободную, раскованную.

Дядьке и горе не беда, теперь ему сделалось тепло, уютно посреди простора колыбельного, как в раю. Только ветерок повеет да повеет иногда, поднимая из-под ног облачко снежной пыли. А то еще, случается, завьюжит, закрутится спиралью и поднимет вверх столбик серебристой рыхлой суспензии, потом бросит на землю поверх лоснящейся глади снегов колючие кристаллики мороза.

А здесь и ночь не замедлила, исподволь опускает на людей, на свет божий черную простыню, непрозрачную и холодную. «Мантия мрака» — бьет дядьке в голову фраза из какого-то стихотворения, так как степняк — он же лирик, он поэзию уважает, знает ее, только стыдится сознаться в этом.

Если хотите, я тоже могу стихи читать хоть и несколько часов подряд. Знаю их множество.

Только сейчас нас беспокоит этот дядька, что загулялся в степи, загостевался и забыл, что надо всему меру знать и возвращаться домой. Несется, будто гоголевская «птица-тройка», угомона не знает. Уже так разогрелся, что лоб покрылся испариной. А ему еще больше хочется движения: отчаянного, решительного, вопреки стихии. Мышцы — горят силой, жилы — аж скрипят и растягиваются, освобождаясь от неподвижности и остатков покоя.

Гульк! — ударит дядьке в глаз темнище, сплошная, без огонька, без сияния небесного. Да ведь ночь уже! Людоньки, где вы? Ого-го-го! — кричит гуляка. Думает: «Поиграю силой, сейчас как гаркну, так и снег с деревьев облетит». Ого-го-го!! — кричит еще сильнее. А снег не облетает, так как деревьев нигде не видно — чистое поле вокруг, безлюдное и безогненное. Вот тебе и проветрился.

Остановится дядька, крутит головой туда-сюда, туда-сюда, вращается на все четыре стороны, а там — мрак беспросветный. Где-то на горизонте начинают зажигаться звезды. Так кто теперь по ним умеет читать? Отстали мы от предков своих, одичали. Вот уже и Большую Медведицу хорошо видно, а где Полярная звезда — не найти. Ага, соображает отчаянная голова, надо соединить прямой линией крайние звезды ковша Большой Медведицы, продолжить их вверх и там, возле Малой Медведицы... Нет, не вспомнит, запутался.

Значит, звезды не помогут добраться домой. А упорство и азарт прошли, только хочется быстрее попасть туда, где горят акациевые дровца, где пахнет летом и где его ждет жена с варениками.

Но вот в конце концов замечает дядька огоньки. Первая реакция — броситься навстречу. Но что-то удерживает. Присматривается. Мама родная! — блуждающие огни. Да это же волчьи глаза светятся! Целая стая их там. И тогда уже выбирать не приходится — изо всех сил мчится, несчастный, в противоположном направлении. Волки, конечно, не то, чтобы глупые, но не совсем умные. Они стараются обойти свою жертву с боков. А здесь что нужно? Стратегия? Э-э, нет, дружок, — ноги прыткие.

 От страха у дядьки ноги удлиняются и удлиняются, скоро становясь такими длинными, что он делает семимильные шаги. А дальше так быстро ими перебирает, что ноги мелькают, мелькают, пока им и это не надоедает и они сливаются в одну ногу. Эта единственная нога то удлиняется, делая шаг вперед, то сокращается, пролетая над землей, то удлиняется, то снова сокращается: туда-сюда, туда-сюда. Чух-чух, чух-чух! Надоедает ноге и это однообразие, и она превращается в колесо. Дядька — кум королю: он уже не бежит, не летит, а катится себе на сказочном возочке без воинствующих политесов. Пока волки зайдут с боков и подойдут ближе, так наш дядька докатится до дома, и преследователи удавятся слюной. И что интересно: подмечено, что в таких случаях колесо страха, на котором едет верхом отчаянный гуляка, решившийся без подготовки попробовать зимней степи, доставляет его точь-в-точь домой.

Прибудет дядька к своему двору, снова встает на ноги, идет. Плечи развернет — орел, щеки — пылают, чуть не треснут, а ноги — подгибаются, черт бы их побрал! Шагает до порога неторопливо, величественно, дескать, прибыли хозяин собственной персоной, встречайте.

— И где только тебя черти носят?! — встречает его жена, чисто как он о том и мечтал.

Улыбается дядька, мнимые усы расправляет, а на самом деле сырость под носом вытирает: от сильного бега сосульки там растаяли и потекли.

— Черти, говоришь? Черти есть, только мы им пока что не по зубам.

А ночью шепчет жене ласковые слова и сознается, что никогда не верил в бабские побрехеньки о степных лешаках, о разных там сапогах-скороходах, о блуждающих огнях, а отныне — верит. Сегодня этот самый леший весь вечер водил его вокруг села и водил, водил и водил и от дороги в село глаза ему отводил. А потом появились блуждающие огни, страшные-престрашные, а леший — гоп! — колесо самоходное ему подкатил. На том колесе он и добрался домой. А без него, нет, не нашел бы дороги. Даже, когда верхом на колесе ехал, так и тогда не видел ее, колесо само знало, куда его везти. Такие хитрющие создания эти лешие, такие непредсказуемые они и опасные.

Жена слушает, млеет от нежности: он какой затейник ей достался! — это, когда сердце говорит. А ум свое правит: «Напился где-то! Чем же он, проклятущий, заел, что запаха не слышно?».

***

— Именно так я понимаю зимнюю степь с точки зрения мужчины, — говорит рассказчик.

— А с точки зрения женщины? — спросила Надя.

— Об этом — позже, не все сразу, — и Павел Дмитриевич хитро улыбнулся, так как знал, что удовлетворять любопытство полностью — грех. — Встретимся вечером.

Пускай жажда познания бурлит в молодых жилах, пусть носит юношей и девушек на своих крыльях, трясет их на разбитых тележках, словом, пусть зовет в странствия.

6

Духота еще не развеялась, солнышко лишь присело над горизонтом и, устав от собственных шалостей, нацелило лучи в небо, направило на жиденькие, размазанные по его своду облака. Но воздух, застоявшийся в осаде жары, уже вздрогнул над прудами, над буйными травами, сдвинулся с места и пошел на прогулку над крышами, над деревьями, туда, где его взбивали птицы ленивыми взмахами крыльев, а затем уклонялся от их щекотки и медленно спускался ниже к земле. И от того над ее поверхностью появлялся хлипкий ветерок, повевал, будто он выскочил из разогретой духовки, — таким обжигающим был. Тени удлинились, исполосовав окружающий мир бледно-серыми копиями его абрисов, не успев накрыть землю настоящим холодком или свежестью.

А Толик и Надежда снова пришли к Павлу Дмитриевичу, держа в руках гроздья винограда и огромные дыни.

— Что это вы придумали? — вышла к ним Евгения Елисеевна. — Зачем? — показала глазами на подарки.

— Отец говорит, что дядечка Павел очень виноград любит, а вам — дыни передал. Только с лозы срезал да с грядки сорвал, еще горячие, — похвалилась Надя.

— Ничего от людей не спрячешь, — засмеялась женщина, будто малый ребенок, радуясь подаркам. — О!

Надежда захватила инициативу и на все лады расписывала свои впечатления от «Зимней степи», сетовала, что такой удачный этюд достался не ей. Дескать, даже жары не замечала, слушая о такой замечательной зиме.

— Мне импонирует фантастическое, неразгаданное, все таинственное и непонятное, — она манерно подкатила глаза под лоб, звучно всплеснула ладонями: — Чтобы — ух! — и мороз по коже пробегал. Если бы можно было всем принимать участие в конкурсе, то я непременно именно такой бы материал выбрала.

— Кто тебе не дает! — расщедрился Толик и тем перебил вопрос, который собирался задать им Павел Дмитриевич про конкурс. — Пиши, присылай.

— Ты, главное, работай, — поддержала Толика тетка Евгения, обращаясь к девушке. — А там видно будет, что из этого выйдет.

Что это за конкурс? — подумал Павел Дмитриевич, да разве за детьми успеешь что-то сообразить.

— Мистика, мудрецы, маги... — продолжала девушка. — Неужели, в самом деле, в жизни бывает что-то подобное?

— Еще и как! — подхватил Кука. — Моей маме как приснится вещий сон, так и жди, что непременно сбудется.

— У вас есть что-то о мистике? Может, что-нибудь колдовское расскажете? — подпрыгивала девушка на скамейке.

— Одно из моих собственных приключений можно с уверенностью сказать, что и мистическое, начиненное гипнозом и любовными заклинаниями.

— Собственными или как у Навуходоносора? — продемонстрировала знание истории Надежда.

— Почти один к одному, как у него, — подтвердил Павел Дмитриевич. — Только в моем случае это был не царь, не правитель, а простой мужичонка.

— Чувствую, сейчас что-то будет, — засмеялась девушка, — Чур, себе забираю этот рассказ! — и она, словно на уроке, подняла руку.

7

Жил когда-то в Дивгороде смешной человечек по имени Бовдур Фома Данилович, родом из Чернигова. Местные жители для удобства называли его Бодя. Неизвестно когда он сюда приехал. Никто не помнил, чтобы у него была семья, родители или дети. Не имел он, наверное, и специальности, так как сразу пошел работать на железную дорогу разнорабочим ремонтной бригады и не рыпался больше никуда. Как-то он работал на объекте, и вдруг ему живот скрутило. Подбежал к дощатому «скворечнику», что был выстроен для ремонтников неподалеку под посадкой, когда смотрит — висит на дереве чье-то пальто, довольно приличное.

Сначала, как со временем рассказывал сам Бодя, он вскипел, возмутившись, что какой-то чужак — так как свои не имели такой шикарной одежды и не раздевались перед входом в «скворечник» — расселся здесь, когда ему туда позарез надо, а потом решил проучить наглеца. Хапнул это пальто и — ходу! Сделал ноги, как теперь говорят.

И сразу же услышал за спиной: «Стой! Куда ты? Спасайте, грабят!».

Оказывается, рассевшийся по нужде чужак не переставал следить за своим добром через щель между досками туалета. Увидел вора и, как был, выскочил навстречу преступнику. Набегу он одной рукой застегивал штаны, а другой махал над головой: «Стой! Люди, помогите! Ловите вора!».

— Выпустить добычу я не мог, почему-то заупрямился. Случается же такое... — сознавался позднее Фома. — Во-первых, пальто было совсем новенькое, а во-вторых, — уже почти мое. Думал, что этот полуголый не догонит меня.

Его, конечно, поймали. Судьи случились серьезные и припаячили дураку пять лет. А времена были — не приведи Боже: 37-й или 38-й год, когда властвовали строгость, даже жестокость закона. Война застала Бодю в лагерях. А когда в сорок третьем Дивгород освободили, он, отбыв наказание, снова появился здесь.

Куда деваться? Ничего нет, здоровье потерял, голова вся блестит лысиной, как бутылка, в роте осталось два зуба, «чтобы сахар грызть». На человека не похожий, да еще и человеческий язык забыл, пользовался исключительно жаргоном. Господи! Приняла его к себе Настинька, была здесь такая женщина, небольшого росточка, одинокая, хоть и имела дочь-подростка Нону. Девочка, правда, была немного не в себе, но по-своему сообразительная.

Настинька одела примака, как смогла. Обувь приобрела: на правую ногу калошу, а на левую — «шахтерку» (калоша без стельки, из голой резины), кой-какое тряпье на плечи ему достала. Не голый, одним словом. Ну и, конечно, откармливать начала. Годы военные, тяжелые, но она работала в колхозе, и что-то там все-таки получала.

— Зачем ты этого дурака приняла? — спросила как-то у нее Нона.

— Молчи! Это тебе отец будет, — цыкнула на нее мать.

— Ге-ге-ге... — заревела Нонна, засмеялась. — Какой из него отец? Он, гляди, к Цапику за балку бегает.

Цапиком в Дивгороде называли одного самогонщика из заезжих поселенцев, который жил в Третьяковой, что за Собачьей балкой лежит.

Пьянство для Боди было милейшим занятием. Он умел выбрать благоприятный момент, настроение и интонацию, чтобы расположить Настиньку, умилить ее и выжать из нее деньги на «розговенье». Нона ошибалась — сам он к Цапику не бегал, так как безвылазно прогревал косточки на печи, а посылал туда Настиньку:

— И-и, Настинька, я вот сижу и вспоминаю Север. Ой, какие там были ребята! — этими словами он начинал наводить гипноз на женщину, очаровывать ее и продолжал: — Когда я был на Севере... О, если б ты видела...

— Как ты туда попал, Фомочка? — спросила слушательница.

— Да вот, попал. Нашел в Новогупаловке пальтишко, а оно оказалось не мое. Дали мне, Настинька, пятерик ни за што и послали в район реки Печоры. Но я сразу завоевал там авторитет. Бывалоча, приедут из Наркомата и идут не к директору, а сразу ко мне. Спрашивают: «Бовдур здесь?». А потом понадобились такие специалисты, как я, на Севере. Меня по решению столицы направили на берега Карского моря, где в него впадает Енисей. Там строился новый огород, Дудинка называется. Знаешь?

— Нет, котик.

— Ну вот. Я его строил. Меня сразу взяли на атлас и — туда!

— Куда тебя взяли, дорогой? — переспросила Настинька.

— На атлас, на этап значит. Слушай, и снова я стал большим человеком, меня поставили бугром по строительству. Я подобрал себе бригаду из двенадцати ребят. Орлы! — все из блатных. Начали работать. Опять же, как делегация из Москвы, — сразу ко мне, мол, надо здесь многоэтажный дом построить. «Хорошо, — говорю, — будет сделано. Только вы мне скажите, куда его окнами ставить, сколько шагов должно быть в длину, ширину и какая высота».

— Это мы вам сообщим дополнительно.

И Бодя продолжал выхваляться:

— Я иду и шагами — раз, два, три — меряю. Показываю ребятам: «Здесь бей кол, здесь и здесь». А москвичам говорю: «Можете ехать в столицу, вам здесь быть не обязательно». И отдаю подчиненным распоряжение: «Начинайте земляные работы, а когда возведете цоколь, за дело возьмусь я».

В этом месте Бодя всегда прикрывал глаза и замолкал в сентиментальной задумчивости.

— И-и, Настинька, ты не знаешь, што в строительстве самое главное.

— Что же, горе ты мое? — откликалась Настинька.

— Главное — завести углы. А когда я становился заводить углы — это было настоящее зрелище. Представь, на улице сорок градусов мороза, а я — в одной майке и из меня пар идет. Мои двенадцать ребят становятся на подсобные работы и не у-спе-ва-ют. Я шурую, у меня горит все в руках. Мужики стоят, смотрят: «Подлец, что делает!». А я как крикну: «Ребята, кельма!» — все прямо млеют вот восхищения. Ха-ха-ха-а-а! — долго смеется хриплым негромким смехом. — И вот я завел углы до конца и уезжаю в командировку. Через неделю возвращаюсь, а дом уже стоит. Главное же углы завести!

— Разве заключенных посылали в командировки? — кумекает женщина, что ее милый фантазирует.

Фома молчит, словно не слышит. А через несколько минут продолжает:

— А зарабатывали мы как! Я деньгам счету не знал. У меня посылать их было некому, и я все складывал в тумбочку. Приходит, бывало, получка. Кассирша прямо бегает за мной: «Данилович, возьмите деньги» — просит. «Иди к чертям! — говорю. — Сама отнеси в мою тумбочку». Она пойдет, пихает их туда, пихает, а они не лезут — места уже нет. Так она скомкает их и под подушку засунет, и все. А ребята голодали, особенно те, которые домой деньги отсылали. И вот приходит суббота, — шамкает рассказчик беззубым ртом. — Где-то на материке — холода, снега, морозы. А Север — в цвету. В Дудинке стоит жара, люди загорают на берегу Карского моря. Я лично любил в тени пальмы отдыхать. Говорю: «Ну, что, ребята, гульнем?». Привожу их в ресторан, где у меня свой столик был. «Что закажем?» — спрашиваю.

— И, и... — стесняются. — Ты хозяин...

— Что?! Я плачу, и шутки прочь! — говорю.

Первое дело, берем по сто пятьдесят. А на моем столике специальная кнопка была. Я официанта не зову-у-у! Нажал кнопку, дал сигнал, у официантов раздается: жу-жу-жу, и все уже известно. Ребята смотрят — только поговорили, а нам уже несут. Чудеса! А закуска! Чего душа хочет: огурчики, помидорчики. Все думают: «Что такое? Откуда?». А я сижу и: «Ха-ха-ха!». Потом мы любили петь. Особенно мне нравилась песня «Шумел камыш». У меня голос был, как у соловья. Все ребята уже перестанут петь, а я еще тяну: и-и-и! Да как подсвистну, как подсвистну!

Нона шмыгает хронически мокрым носом, так как она всегда простуженная была.

— Как это чудо могло свистеть? Ни одного зуба у него нет. «Шевер, шоловей, жову...» — обезьяна, — передразнивает и заодно констатирует она. — Наверное, и на «Шевере» не был, все врет.

— Ух ты, ведьма французская! Смотри, ишь какая! Кровь мою пьет, — аж подскочил от оскорбления наш лгунишка.

— Фомочка, не нервничай. Она еще ребенок, — успокаивала его Настинька.

— Пошел на фиг твой ребенок! Попробовала бы она на Севере так со мной обращаться, я бы шепнул ребятам, и наутро от нее только ухо принесли.

— Боже! Фома, ты думай, что говоришь!

— Што Фома? Што Фома? Ты знаешь, что она вчера сделала?

— Ги-ги-ги! — смеется Нона.

— Как будто ничего не сделала... — растерянно говорит Настинька.

— Да?! Я тихо сижу на печке, греюсь. Смотрю, заходят три цыгана и этот «ребенок» с ними.

— Где же обезьяна? — спрашивают цыгане. А твоя Нона на меня показывает.

— Вон, на печке сидит, — говорит им. Она, собака, ходит по селу и рассказывает, што вы в доме обезьяну держите. У... подлая! — выставляет Бодя в сторону Ноны два пальца рожками. — Кабы моя сила!

— Фомочка, она немного больная, не сердись на нее.

— Да? А деньги с цыган брать за этот цирк — не больная? Они за ней после этого три часа гонялись и не отняли.

— Что ты выдумываешь? Она не умеет быстро бегать.

— Зато цыгане умеют! А эта зараза вон на том осокоре отсиделась. Скажи спасибо, што после такого унижения я не видал ее. — И снова к Ноне: — Ах ты, ведьма!

— Не раздражайся, — просит женщина.

— Ты знаешь, Настинька, што? — успокаивается оскорбленный мужичонка. — Я вот сижу и вспоминаю Север. Если бы это было там, ты бы у меня вся в золоте ходила. А здесь же ничего нет! Возьми Цапика, — намекает на самогонщика из Третьяковой. — Што он здесь стоит? Ничего не стоит! А на Севере его бы на руках носили. Ты представляешь, какая у него голова? Это же уму непостижимо, какая голова!

— Чем же он такой умный? Всегда неопрятный. Что он выдающегося сделал?

— Хи-и-и... Што сделал? Ты смотри, вот эта свекла, это — трава, сорняк. А он из этого бурьяна такую самогоночку делает. Это же какую голову надо иметь! Здесь людей не ценят, Настинька... — и продолжает свое заклинание: — Настинька, так я говорю, вспомнил Север, и просто захотелось выпить.

— Где же его взять, Фома? Нет ничего.

— Ты знаешь што, Настинька? Набери ведро пашанички и отнеси Цапику. Пускай нальет просяного первачка.

— А сами чем будем зимой харчеваться?

— На-астинька, не жалей. Я скоро пойду на молзавод мастером работать. Меня с руками заберут. Ты у меня будешь в масле, как уточка, плавать. Да. А буду возвращаться с работы, печку кому-нибудь сделаю и полкосухи в кармане принесу. Тебе будут со всех концов нести и везти, завалят двор добром. Не жалей.

Набирает глупая Настя ведро пшеницы, отправляется к Цапика, наклонив голову.

— Настинька, подожди! — кричит ей вслед Фома.

— Что еще?

— Мы с тобой старые люди, нам надо больше отдыхать, иметь покой, тишину.

— Кто тебя, Фомочка, беспокоит? Отдыхай.

— Эгэ-э! Кто... Самый дорогой отдых — это на рассвете. А здесь у тебя во дворе этот петух: ку-ка-ре-ку! ку-ка-ре-ку! — орет и будит меня.

— Отцепись хоть от петуха! Что я ему, глотку заткну?

— Не надо! Ты его поймай, злодея, и отнеси Мотайлихе. Пускай нам сметанки нальет. Ты знаешь, я люблю сметанкой закусывать.

— А как же куры будут без петуха?

— Што куры? Куры яйца несут и без петуха. А которая захочет, пускай сбегает к соседскому. Зато у нас наступит покой. Да.

Так они выносили «пашаничку» и кур со двора и к весне умерли от голода.

***

Павел Дмитриевич закончил рассказывать и посмотрел на слушателей:

— Что притихли? Грустно, да?

— Странные судьбы были у людей, — сказала Надя. — Этот Фома Данилович имел фантазию, но не сумел развить ее в себе, направить в полезное русло.

— Да он ничегошеньки на свете не знал! — воскликнул Толик. — Непостижимо, он думал, что если море, значит, там тепло!

— Что правда, то правда. Если бы он получил для начала мало-мальское образование, хоть какое-то воспитание, то не наделал бы глупостей и остался бы человеком. Но тогда же, господи, детская беспризорность была такая, что сказать страшно. А он был, по всему, именно из беспризорников.

— Неужели и Нона умерла? Жаль девочку, она не была лишена практичности, — задумчиво сказала девушка.

— Нет, Нона выжила. Но это тоже печальная история, ибо девчонка демонстрировала не лучшее поведение в поселке. Когда-то, придет время, я расскажу и о ней, если доживу, конечно.

— Почему не сейчас? Расскажите уж, а то любопытство разбирает.

— Нельзя. Некоторые ее потомки живут здесь, и это как раз не те лица, которыми можно гордиться. Конечно, люди не всегда виноваты в своей судьбе.

— Понятно, — согласилась Надя. — Заинтриговали вы нас. А не боитесь, что этот материал будет утрачен? — неуклюже намекнула на возраст рассказчика.

— Материалы, которые могут быть опубликованы после меня или по смерти моих героев, я надиктовал на пленку Низе Павловне, своей дочке. Дал ей наказ продолжать ось времен, не прерывать нашу творческую эстафету, которую я когда-то получил от своей мамы.

***

Вдруг все вздрогнули от раскатистого грохота, и вместе с тем Жужа залилась лаем.

— Это за мной, — Надежда грустно обвела взглядом присутствующих. — Мама по воротам гатит. Сейчас она мне чертей даст.

— Ты здесь или нет?! — послышался грозный голос Веры Ивановны. — Можешь домой не припаривать! Сегодня ты у меня получишь по спиняке, гавеля такая, табуретюра. Только попадись мне в руки! — голос начал медленно отдаляться и в конце концов затих.

— Выговорилась и пошла домой, — перевела дыхание девушка. — Пронесло на этот раз. Пошли, — облегченно кивнула она Толику.

***

— Сдается мне, — гордилась мужем Евгения Елисеевна, убирая после ужина со стола, — что ты, как проповедник, распространяешь забытое учение о любви к людям и к земле своей. А что такое земля? — вслух размышляла она дальше. — По большому счету, это кровь и плоть наших предков, предшественников, история их жизни. Это дела, которыми они занимались и благодаря которым обеспечили нам настоящее.

Позднее супруги перешли в гостиную. Здесь они включили телевизор, приглушив звук, как зачастую делали, и взялись за книжки. Спустя время Евгения Елисеевна продолжила:

— В тебе таки много есть восточного. Удивительно, как кровь человеческая несет через века и поколения традицию, на которой она замешана! А восточная традиция общения с людьми — это и есть доброжелательное и изысканное гостеприимство. Без нее, наверное, было бы невозможным распространение христианства. Ведь Христос нес людям весть о сокровищнице их душ, то есть пророчил, в благодарность за ночлег. Через приветливость и сердечность беседы склонял их к своей теории. И вот теперь я наблюдаю то же самое — наши домашние беседы обогащают молодые души. Только теперь не проповедник идет к людям, а люди ищут его, такого, который без вранья утолит их жажду прекрасного и правдивого. Люди больше не доверяют тем, кто нагло врет с экранов телевизоров. Может, его, злодея коробчастого, вовсе выключить, а?

— Это ты преувеличила, — не обратил Павел Дмитриевич внимания на последний вопрос жены. — А если быть точным, то вообще все выдумала, — он говорил на манер охотничьих побасенок Петра Макаровича Трясака. — Иисус для проповеди выбирал высокую пустынную гору или светлое спокойное озеро.

— Да знаю я! Знаю, читала. Но и ты любишь отдыхать возле тихой воды. Вот, правда, гор здесь нет... — подколола его жена. — Не задирай нос, я же тебя не с Христом сравниваю, а говорю о твоей восточной сущности. В конце концов я не виновата, что вы с Иисусом одной крови. Ведь Ветхий Завет утверждает, что Авраам не просто родился в Уре Халдейском, а даже после переселения на другие земли его потомки еще в двух поколениях возвращались на родину предков, чтобы взять себе жену именно оттуда. Так вот, великие имаот — тоже ассирийки. А если серьезно, то Христос говорил, что синагога тесна для тех великих слов, которые он произносил, что для его мыслей нужен простор, открытое небо, широкая пустыня, морская гладь. Но и тебе, я вижу, лучше, когда ты с людьми общаешься не в четырех стенах. Почему так?

— Нынче есть версия, что Авраам родился в Египте и об Уре Халдейском Танаи написали, стараясь после Вавилонского плена найти какую-нибудь культурную общность с вавилонянами, то есть с халдеями, которые их сумели победить. — И Павел Дмитриевич задумчиво процитировал недавно прочитанное об Иисусе Христе: — «И миру навеки запомнились эти сомкнутые в молчании уста, опущенные вниз глаза Господние».

— Не желаешь иметь такого родственника? — жена взяла обычный для их вечерних разговоров тон — полушутливый, задиристый, в котором им удобнее было говорить о вещах, возвышающихся над бытом. — Хорошо, я предложу другое. Некоторые авторы утверждают, что Иисус был украинцем, а Галилея — это ответвление Галиции.

— Ага, теперь ты хочешь присоседиться к Христу? — засмеялся муж, налегая на слово «ты». — Неужели, в самом деле, такое пишут?

— Я тебе говорю! Но это еще не все чудеса. Оказывается, Месопотамия была заселена выходцами с Таврии и, значит, шумеры — это наши мелитопольцы. Так что ты — здешних кровей вместе со своей Халдеей.

— Где ты это вычитала?

— У Каныгина.

— Кто такой? Почему я не слышал?

— Низа говорит, что научный работник. Она как-то встречалась с ним, он производит впечатление человека, весьма увлеченного своими идеями.

— О, Низина деликатность о многом говорит. «Весьма увлечен...» — намек на проблемы со здравым смыслом.

— Я просмотрела то, что ты читаешь, и знаешь, что подумала по поводу гипотезы о египетском происхождении евреев?

Павел Дмитриевич отложил в сторону газеты и с любопытством посмотрел на жену. Она продолжала:

— Если Моше Рабейну вывел в пустыню опальных жрецов Атона, то, конечно, они должны были сорок лет топтаться по ней. Сначала просто надеялись переждать тяжелые для себя времена, считали, что в Египте что-то изменится к лучшему и им можно будет вернуться. А когда убедились, что этим чаяниям сбыться не суждено, то долго обдумывали, куда податься, где осесть, под каким предлогом посягнуть на земли Ханаана, которые им пришлись по душе. На это тоже ушел не один год. Ведь захватить заселенные земли под свое владение стремительным набегом они не могли, так как их было мало, и они обратились к историческому обоснованию своих претензий. Определенное время ушло, чтобы запустить выдуманный ими миф в среду ханаанцев, психологически приучить их к нему. Этот ход у них сработал. Вот так появился миф, что Бог приказал Аврааму переселиться с Ура Халдейского в Ханаан.

— И значит, евреи — это арабы, как и египтяне... Где же истина?

— Возможно, как всегда, посредине? В самом деле были евреи, вышедшие с Ура Халдейского. Они переселились на землю Палестины и всегда жили там, не имея в своей истории никаких душещипательных приключений. А с другой стороны был Египет, где произошли известные события с Эхнатоном и его революцией, неудачная попытка религиозного переворота с целью сосредоточения верховной власти в одних руках. После поражения Моисей вынужден был бежать от репрессий и выводить из-под них своих пособников. Он, как образованный человек и верховный жрец Атона, хорошо знал историю соседних народов. И вот в пустыне ему приходит мысль воспользоваться тем, что наследники Авраама были чужеземцами в Палестине. А раз так, то их могли преследовать, какая-то их часть могла слоняться по миру в поисках лучшей доли. И он отождествил себя с халдейскими бродяжками, нагородив россказней о египетском периоде жизни и возвращении оттуда на родные земли.

— И значит, никакого египетского рабства и плена не было. Очень правдоподобно...

— Не удивляйся, дорогой, что я сказала о Христе. Когда речь заходит о Востоке, то сразу именно он приходит на ум, как высшее и ярчайшее его олицетворение. Вдобавок Христос говорил на твоем родном арамейском языке.

— Иисус говорил на сиро-халдейском диалекте.

— Разве это не то же самое?

— Я просто уточнил. Арамейский язык имел два диалекта: западный — сирийский и восточный — халдейский. Первым пользовались в Сирии, а вторым — в Вавилонии. Христос знал оба диалекта и часто пользовался ими одновременно.

— И это называлось сиро-халдейским диалектом?

— При жизни Христа на таком языке говорили почти все грамотные евреи, пользующиеся халдейской Библией Таргум.

— Рассуждая по аналогии, и наш казацкий язык, соединивший в себе русский и украинский, — тоже иллюстрация сложных исторических процессов, отраженных в повседневной культуре народа.

— Конечно, — согласился Павел Дмитриевич. — Но она, несчастная, попала в когти политических спекулянтов и стала поводом к опосредствованному геноциду. Стала орудием уничтожения носителей этой интересной языковой архаики.

Собеседники тяжело вздохнули и беспомощно замолчали. Так всегда, о чем бы ни зашла речь, она обязательно приводила к острым вопросам текущего периода, где супруги далеко не всегда находили общий язык.

Затем Павел Дмитриевич и Евгения Елисеевна зажили жизням героев, о которых читали в книгах, и надолго выпали из тех долгих суток, из июльской ночи и вообще из того времени.

8

На следующий день родителей в конце концов навестила Низа Павловна, приехала утром, по холодку. Перенесенная болезнь не отразилась на ее внешности, но это никого не удивляло, как и не успокаивало, — Низа Павловна имела счастливую особенность всегда хорошо выглядеть. Даже иногда грустно шутила по этому поводу.

— Дочка, как ты нас напугала! — бросилась к блестящей, будто она была новой, машине Евгения Елисеевна, чтобы обнять вышедшую из нее дочку. — Еще и на машине. Хоть бы ты за руль не садилась в неуверенном состоянии.

— Ничего страшного не случилось, — улыбнулась Низа, обнимая одной рукой маму, а второй вынимая из салона сумку. — Моя вегетатика затеяла капитальную перестройку и немного выбилась из ритма. Только и всего. Счастье, что своевременно вмешались врачи.

— Еще и рано тебе хворать этой вегетатикой...

— Тут уж ничего не поделаешь.

— А как Сергей поживает, он вернулся из командировки?

— Только вчера приехал.

— Как бы так устроиться с работой, чтобы не мотаться по командировкам? Твоя болезнь — надолго, и теперь тебя нельзя оставлять дома одну.

— Как-то устроимся...

Они прошли в дом, где их, завидев гостью в окно, ждал Павел Дмитриевич, держа марку и скрывая нешуточную озабоченность дочкиным состоянием здоровья.

Весть опередила события, то есть Низа не успела почувствовать, что приехала домой, собственно, психологически ее здесь как бы еще и не было, а школьники уже узнали о том. Удивляться не приходилось, так как приближалось первое сентября, ученикам выпускного класса аж кричало определяться с сочинением, и многие терялись, где брать темы. Кто же упустит случай встретиться с писательницей, пусть даже она приехала на день-два, чтобы увидеться с родителями и побыть там, где прошло ее детство?

В первый день, спасибо им, беспокоить гостью не стали, а со следующего — пошли звонки. Сначала от тех, кто считал себя Низиной родней, хоть бы и дальней, а потом и от малознакомых. Чувствовалось, что Дивгород изменился, и люди стали другими в хорошем понимании — деликатнее, но и настойчивее: дети умели культурно извиниться, в хорошей манере спросить разрешения прийти, а тогда наседали не на шутку и выкачивали из Низы максимум информации.

— Подождите, — смеялась она, когда к ним шумной стаей завалили школьники, — ведь мы — конкуренты. Мне самой нужны темы, мысли, интересные сюжеты! — оборонялась Низа от натиска.

— Что вы сравниваете? — наглел на глазах Сергей Рудык, щеголяя красивой внешностью, как это умеют делать, еще неосознанно, физически развитые парни.

— А вы расскажите о себе, как начинали писать, как ощутили влечение к литературе, — советовал кто-то.— Воспоминаниями поделитесь. Это ведь тоже прошлое нашего поселка, принадлежит его истории.

— И о своих родителях расскажите, а то они у вас слишком скромные. Павел Дмитриевич все больше о других рассказывает, а о себе ни гу-гу.

— О чем вы написали первый раз?

— Расширенное интервью, — качнула головой Низа Павловна. — Ну что ж, придется. Тогда слушайте ответы по порядку.

Возле нее собрались Татьяна Коржик, Киля Калина, Василий Мищенко, Сергей Рудик, Игорь Куница, Вукока — а как же! — и Олеся Верхигора, которая и привела сюда всю компанию, пользуясь тем, что ее бабушка когда-то рассказывала маленькой Низе много хороших «страшилок» из народного хоррора.

9

Тогда как, и сейчас, лето было на исходе. Настал поздний август и после июльской жары принес первое, еще робкое похолодание. Люди почувствовали облегчение, особенно приятное в утреннюю пору, после ночей, уже по-осеннему свежих. А днем солнце еще пекло, будто наверстывало пасмурные дни, когда шел дождь, а может, просто не хотело уступать свои позиции. Однако донимало оно лишь в солнечных закутках, а на свободном пространстве повевал прохладный ветерок и приносил приятную бодрость. Воздух, настоянный на разогретой увядшей ботве, спелых овощах, яблоках, дынях, был сложной приметой осеннего преддверия. От его вдыхания возникало острое ощущение быстротечности времени, быстротечности жизни, неотвратимости разлук, чего-то еще мудро-щемящего, обреченно-унылого, но очень знакомого, что будто было неожиданным приветом из таких седых глубин, откуда ничто не долетает, только эта непонятная причастность к потере вечности. 

Родители выкапывали картофель, а девочка играла рядом, развлекая себя незаметными вещами: где-то сломала сухой стебель, повертела его в руках, а потом согнала им со скрипучей свекольной листвы прозрачного мотылька. Затем потопала дальше по огороду, склонилась над подсохшим кустиком паслена, сорвала чернильного цвета ягодку и потянула в рот.

— Выбрось! — увидел отец. — Это нельзя есть.

Ребенок послушался, а через минуту ее внимание привлек сверчок, усевшийся на выкопанном картофеле, ссыпанного горкой, который образовывал целую пирамиду. Сверчок был в яркой зеленой одежде и имел веселые глаза. Девочка потянулась, чтобы достать его, залезла на горку, но влажноватые клубни собранного урожая под весом маленького тельца начали скатываться вниз. Она не удержалась на ногах, упала на спину и съехала по картофелинам, как на роликах, до самой земли, развернув почти всю горку, и в тот же миг забыла о виновнике своих стараний.

— Доця паля, — спокойно известила родителей.

— Ничего, — откликнулась мама. — Доця встанет, и снова все будет хорошо.

— Доця тане, — смирно повторил ребенок, поняв это как дельный совет, затем перекатилась набок, встала на четвереньки и ловко вскочила на ножки.

Вдруг снова услышала знакомое сюрчание — пение сверчка. Теперь он сидел на кусте георгин и будто звал ее за собой — при ее приближении, когда она еще не намеревалась потрогать его, а лишь хотела рассмотреть внимательные умные глаза, снимался и скакал дальше во двор. «Доця» погналась за ним, одолела несколько метров, снова едва не упав, а потом, поняв, что не догонит беглеца, развернулась, направляясь назад к родителям. И здесь увидела приоткрытую входную дверь в дом.

Что-то ее поразило, какое-то несоответствие приобретенным представлениям о мире. Но что это было и где оно было? Она остановилась, в раздумье осмотрелась по сторонам и снова устремила заинтересованный взгляд на дверь. Так, эта щелка почему-то имела темный цвет, была почти черной. Почему? Ведь, когда сияет солнце, за дверью в коридоре всегда светло. Она ощутила привкус тайны, исходящей оттуда. Кто там такой черный притаился, спрятался и не показывается?

Ребенок была девочкой. Но эта девочка имела много мальчишеских черт, в частности, такую — она тянулась именно к тому, чего не знала и чего от незнания опасалась. Оно дразнило ее воображение, заостряло любопытство, вызывало желание исследовать, выучить и перестать бояться. Страх она не любила, и врожденный ум, очевидно, передавшийся ей по генетической линии от предков, подсказывал, что избавиться от него можно лишь тогда, когда будешь четко представлять то, что его вызывает. Поэтому девочка тихо, насторожено подкралась к двери — ей больше не хотелось испугать кого-то, кто там находится, как она испугала сверчка. Она хотела прекрасной встречи пусть с кем-то или чем-то, чтобы можно было закрыть глаза от восторга и «ах!» — всплеснуть руками.

Девочка толкнула дверь, и от этого щель немного увеличилась. Через нее в коридор впрыснула ослепительная полоса солнца, упала на пол, когда-то давно вымощенный кирпичными плитками, теперь стертыми и покрытыми густой сеткой мелких трещинок, отразилась от них и рассеялась по помещению, сделав серым закованное стенами пространство, вырисовав в его глубине еще одну дверь, ведущую в столовую.

Остановившись на пороге, девочка попробовала приоткрыть дверь шире, но это ей не удалось — дверь была массивная и тяжелая. Девочка продолжала всматриваться в глубину коридора, и ей казалось, что с каждым мигом туда прибывает все больше и больше света, будто оно стекало сюда отовсюду, как вода в лунку, — это ее глаза постепенно привыкали к сумраку.

Солнечный свет имеет не только яркость для зрения, но и тепло для осязания — он нагревает предметы. Девочка изо всех сил налегла на нагретую до горячего состояния дверь и все-таки приоткрыла ее. Затем переступила порог и стала босыми ножками, трогательно замаранными огородным черноземом, на поверхность кирпичного пола. Прикрыв от удовольствия веки, вслушалась в приятное тепло, почувствованное ногами, не такое влажное, как на перекопанной земле, а сухое, легкое, неприлипчивое. Ветерок сюда не доставал, не обвевал ее — загорелую, одетую лишь в трусики — свежестью и прохладой, и ей стало тепло сверху тоже, даже не тепло, а горячо — солнышко как раз разгорелось вовсю.

В коридоре оставался сумрак, неуклюжий и притихший, он все еще страшил и притягивал. Отец очень любит свет, солнышко и всегда широко открывает входную дверь, так что здесь не остается ни единого темного пятнышка, становится нисколько не страшно. Воспоминание об отце отвлекло девочку от нечетких намерений, ее покинуло ощущение таинственности, и она передумала заходить в помещение, раздумывая, чему отдать предпочтение: побежать к родителям или побродить по двору. Но в это время из серого вместилища коридора послышалось мяуканье маленького котенка, будто он звал на помощь.

— Киса, киса, — откликнулась девочка. — Кис, кис, кис! — позвала громче.

Она мужественно пересекла темное пространство коридора и зашла в столовую, где было светло и тепло от солнечных лучей, вливавшихся сюда из окна. Киски она не нашла, а ее слепое еще дитя, в самом деле, ползало посредине комнаты. Если бы не плакало, то попало бы кому-нибудь под ноги. Девочка взяла невесомое тельце и, лаская его, отнесла в коридор на отведенное для него место. Слепой сосунок их Муськи ощутил запах родного гнездышка и, не веря своему счастью, беспокойно заползал, тычась то в одну сторону, то в другую, пока в конце концов не успокоился. Тогда девочка с облегчением возвратилась в столовую.

 Вот уж она здесь похозяйничает! Возможность остаться в доме одной, чтобы никто ей не мешал, выпадала не часто, а если сказать точнее, то она вообще не помнит такого. Шкаф с посудой? Нет, это вполне знакомая вещь. Диван? А что там интересного? Окно? Да, оно выходит во двор, и теперь можно взглянуть, каким он кажется с такой высоты.

Девочка деловито осмотрела кухню. Она знала, что ей нужно, — маленький стульчик, который мамочка иногда подставляет под ноги, когда вышивает скатерть. А она сама обожает сидеть на этом стульчике перед духовкой, когда вокруг холодно, а в плите гудит огонь, согревает дом и дышит из духовки теплом. Но это зимой, а сейчас — давно уже лето.

Стульчик она нашла в гостиной под столом, на котором стояла швейная машина. А-а, это мама вчера шила ей новое платье и снова подставляла стульчик под ноги. Очень удобная вещь этот стульчик, и не тяжелый. Девочка притащила его в кухню, пристроила перед стулом, стоящим под окном у обеденного стола, залезла сначала на стульчик, а дальше и на стул. Наклонилась через спинку стула, опершись локтями на подоконник. Эге, отсюда двор не виден, где-то под межой их усадьбы бегали куры, а за ними гонялся глупый песик Кабик. Маленький еще, совсем щенок. Это они с отцом недавно принесли его от дедушки Полякова. Папа, когда ласкал щеночка, повторял: кабыздох, кабыздох.

— Не мели при ребенке! — прикрикнула на него мамочка.

— Что здесь такого? — не понял отец, он вообще любил редкие словца и записывал их себе, это «кабыздох», наверное, тоже где-то вычитал или услышал.

Девочка далеко не глупая, как думает мамочка, она поняла, что запрещенное слово состоит из двух таких, которые означают пожелание песику смерти. А это нехорошо. Все в природе должно жить. И поэтому мама наругалась на отца, хотя и видела, что он просто шалит, как ребенок.

— Каба, — повторила за отцом девочка, так как она, понимая взрослых, выговаривать всего еще не умела.

— Ха, смотри! — обрадовался отец. — Доця придумала песику имя. Он у нас будет Кабиком.

Кабику нравилось гонять кур, а когда он очень надоедал им, они его клевали, и тогда шутник убегал восвояси. А вон и Муська охотится на воробышков! Хочет мясца съесть, чтобы молоко ее деткам было. Конечно, зимой есть мыши, а летом, папа рассказывал, они жир на полях нагуливают, поэтому киске приходится довольствоваться воробьями. А что с них возьмешь? — одни перья.

Девочка долго наблюдала за Кабиком и Муськой, но вот ее друзья убежали, и она загрустила без дела. Можно было бы еще что-то интересное высмотреть из окна — отсюда так хорошо было видно! — но тогда надо забраться на подоконник. А как? Она повернулась к столу, попробовала влезть на него, но не смогла преодолеть высоту, на которую надо было поднять свое тело. И все же не оставляла попыток. В конце концов ей удалось лечь на столешницу грудью и, подтягивая себя руками, задвинуться на нее дальше, пока ноги не повисли в воздухе. Она приложила еще немного усилий и в итоге уселась на стол. Поле зрения не расширилось. Как и раньше, оно всего лишь достигало забора с соседями, зато теперь было виднее, что делается под стенами дома. Хотя здесь ничего не делалось. Стало неинтересно, снова захотелось выйти на улицу. 

Слезть со стола девочке не удавалось. Обратный порядок действий оказался безуспешным: опущенные ноги не доставали до стула и страшно зависали в пустоте. Обхватив края стола, девочка попробовала удержаться на руках и все-таки съехать вниз, но длины рук не хватало, чтобы дотянуться ногами до твердой основы. В какой-то миг ей показалось, что она навсегда останется на этой острой кромке стола и ни вперед, ни назад не сдвинется. Край стола сдавливал грудь и вминал живот, мешал дышать. Взвесив все, она решила отдохнуть, а потом искать помощи. Оставив предыдущие попытки, возвратилась на стол и села, поджав под себя ноги.

О том, чтобы звать взрослых, не думала — было очевидно, что ее не услышат, как не кричи. Она осмотрелась, подняла голову и увидела то, что ей могло пригодиться, — на настенной полке лежали кучка тетрадей, книги и газеты. Ага, в тетрадях пишут, а книги и газеты — читают. Это не подходит. Сбоку она увидела еще один предмет. Это была книга — большая и толстая, отец в ней иногда что-то записывал. Так это книга или тетрадь? Надо разобраться.

Девочка встала, осторожно шагнула по поверхности стола, подошла к полке, взяла книгу-тетрадь, резко наклонившись от внезапной тяжести и едва не уронив свою ношу, такой тяжелой та оказалась. Пришлось положить ее на стол и отдохнуть. Так, что мы здесь имеем? 

Толстенная книга в плотном переплете оказалась разлинованной тетрадью. А внутри все было исписано отцовским почерком. Девочка закрыла книжку и села на нее. О, стол стал выше! Так это же и стул станет выше, если на него положить книгу? Идея ей понравилась.

Поглощенная заботами о том, как положить тяжеленную книгу на стул, девочка не услышала, как в дом кто-то вошел.

— Что доця здесь делает? — спросил отец.

— Цитае, писае, — ответила она, так как трудно сказать, что это было в ее руках: книга или тетрадь.

— Как? — выхватил отец книгу. — Ты ее обрисовала?

— Не, доця цитае, писае.

Отец просмотрел книгу, убедился, что она цела и невредима, и положил назад на стол.

— Как ты здесь оказалась? Ну-ка слазь!

— Доця нимизе.

— Не умеет... А как же ты залезла?

Девочка молчала, не знала, как это объяснить. А отец тем временем понял, что малышка сама не слезет.

— Слазь сначала на стул, а я тебя поддержу, — предложил он ей.

Девочка снова уцепилась за книгу и начала тянуть ее на край стола, чтобы бросить на стул и таким способом сделать его выше. Отец остолбенел.

— Что ты делаешь?

— Видись, доця не стистане. Доця на кизю стане.

— Охо-хо-хо! Подожди, — сказал ей отец, продолжая смеяться, и позвал в сторону двери: — Женя! Женя! А иди, посмотри, какую мы изобретательницу в доме имеем! Нет, ты подумай, говорит: «Доця не достанет, доця на книгу встанет».

В дом вбежала встревоженная мамочка.

— Вот посмотри! Посмотри! — отец был приятно возбужден, и девочка поняла, что она делает что-то хорошее, и отец ею гордится, но что, понять не могла.

— Давай, давай, покажи маме, как ты будешь слазить, — торопился отец, а девочка, мало его понимая, окончательно подтянула книгу на край стола и ждала.

— Скажи, как ты будешь слазить, а? — растолковывал отец, что от нее нужны только объяснения.

— Доця не стистане, доця на кизю стане...

— О Господи, — всплеснула руками мамочка. — Оно же еще такое маленькое!

— Как ты это придумала? — отец хотел от девочки большего, чем та могла, поэтому она не отвечала. — Без книги слазь, — приказал отец, убирая книгу.

Девочка снова легла животиком на стол и начала спускать ножки вниз. Она вела себя смелее, но, как было и до этого, ощутила, что ножками не достанет до стула.

— Слазь на стул, слазь, — настаивал отец. — Я подхвачу тебя, не бойся.

— Доця нимизе лязиць. Видись? — она замахала свободно свисающими со стола ножками, демонстрируя сказанное.

— Умничка моя! — отец растроганно подхватил ее на руки и поставил на пол.

А когда они втроем вышли во двор, он, поразмыслив, сказал жене:

— Знаешь, это символически, что она взяла именно мой дневник, чтобы с его помощью слезть со стола.

— Так ей ведь только два годочка! — продолжала удивляться мама. — Она будет разбираться в технике. Видишь, как придумала?

— Но это была книга семейной хроники! — отец подчеркнул последнее слово. — Нет, она будет писательницей.

Разве Низины родители могли тогда знать, что она у них будет и кандидатом технических наук, и писательницей одновременно?

Но судьба, как видите, подает людям свои вещие знаки, надо только уметь расшифровать их.

10

— А что-то из более позднего детства помните? — спросила Тамила Вукока. — Смотрите, как нас много, а рассказ пока что один.

— А надо еще? — прищурила насмешливый глаз Низа Павловна, очень похоже на то, как это делал ее отец Павел Дмитриевич.

— Еще! — дружно запели гости.

— Расскажу вам о курочке Лале и своей подруге Людмиле, о том, какими мы были в ваши годы.

***

Длинная хата под двускатной крышей, в которой жила семья моей подруги, была угловой — торцом выходила к улице, а фасадом — к безымянному переулку. От улицы хату отделял палисадник, а между двором, всегда заросшим густым, как ковер, спорышом, и переулком лежал широкий участок земли с реденьким садом, в котором преобладал вишняк, и огородом. Более основательный сад был разбит в противоположном от улицы конце усадьбы. Там же располагался и роскошный малинник — место примечательное и лично мною любимое. Забора вокруг усадьбы не было, но ее границы по всему периметру обозначались деревьями: вдоль улицы — старыми белыми акациями, со стороны переулка — рядом пирамидальных тополей.

Участок огорода, примыкавший к улице, обычно засаживался картофелем, однако там развивалась лишь обильная ботва, а клубни не завязывались, хотя на других участках огорода картофель давал хорошие урожаи. Здесь же из года в год буйствовала бесполезная растительность: сильные стебли поднимались высоко над землей, переплетаясь верхушками, усеянными белыми гроздьями соцветий. Бурьяна между свившимися кустами не было, разве что на свободных пятачках земли расстилалась березка, а затем вскарабкивалась по картофельной ботве на самый верх и подставляла солнцу свои розоватые граммофончики.

Но хозяева упорно высаживали здесь картофель, а зачем — непонятно. Почему нельзя было посадить, например, фасоль, раз уж грунт непременно отдавал предпочтение развитию надземной части растений?

Мне всегда хотелось забраться на эти грядки, особенно в жаркие дни, не без оснований полагая, что там, под ботвой, прохладно и хорошо. А когда шел дождь разлапистые картофельные листья, расположившиеся каскадом друг над другом, стойко встречали удары очумелых капель, издавая при этом нечто вроде крика, наполненного восторгом и азартом сопротивления.

В Дивгороде дожди шли не такие как везде. Так я полагала. Дело было не в том, что на землю выпадало много осадков, даже не в том, что зачастую вместо капель они изливались более крупными порциями, до сир пор остающимися без названия. Особенность дивгородских дождей состояла в другом: эти безымянные порции падали друг за дружкой безлакунно, словно небо и землю связывали невидимые нити, по которым и устремлялась вода. Казалось, стоит потянуть за одну из них и в руках окажется целое облако, хлюпающее и брызгающее дождем.

Дожди я встречала восторженнее, чем их встречал соседский картофель. Соответственно и мой восторг выражался в несколько более эксцентричных формах. Я надевала купальник, брала мыло и шампунь, выходила на открытое пространство (зачастую это была середина двора) и купалась под струями, словно под душем. Ух, как мне это нравилось! Энергично массируя голову, я взбивала горы пены на волосах и мыла их, пока они не начинали скрипеть от чистоты и обезжиренности. Коже доставалось еще больше, и в конце купания она горела от растираний, все мышцы давали о себе знать, потому что просто мыться мне было скучно. Мытье я сочетала с прыжками и бегом, с наклонами и поднятием тяжестей (предпочитая пятикилограммовые гантели). Это было зрелище, что надо. Я отлично разбиралась в дождях, знала их нрав и повадки, могла прогнозировать их поведение, естественно, для того чтобы удобнее пользоваться ими.

В отличие от других, у которых стояли заборы или их заменял ряд декоративных деревьев, наша усадьба была огорожена кустами желтой акации, подстригаемыми папой с регулярностью раз в год — осенью. К середине лета эта изгородь значительно увеличивалась в высоту, но это не скрывало меня от любопытных глаз, до которых мне дела не было.

Жители нашей улицы — забобонистые! — вначале посматривали на меня с осуждением и негодованием, а потом привыкли и стали посматривать с тревогой — простудится. Но со временем смирились и вообще перестали реагировать. Правда, подражать никто не осмеливался. Зато в жаркие дни все женщины стали ходить в своих дворах в купальниках, даже откровенные старушки. А купаться под дождем? Нет, тут нужен был особый кураж. Но, кроме меня и Людмилы, детей отчаянного возраста на улице не было, и куражиться было некому.

Так и получилось, что купающаяся под дождем я стала местной приметой теплых летних дождей. Если меня не видели, то спрашивали:

— Низа уехала, что ли?

Однажды пустился очередной проливной дождичек, который по моим прогнозам должен был продлиться не менее полчаса. Верная себе, я уже вышла на середину двора, поставила там видавший виды самодельный табурет, на котором разложила шампуни, мыло, мочалки, массажные щетки и все такое, когда услышала всполошенный крик Людмилиной бабки, бабушки Федоры.

— Куда? Кыш домой! Домой говорю! А чтоб тебя дождь намочил. И-и-и! Ой! Ой! — визжала она так, как визжит всякий, кому за шиворот внезапно — и запно тоже! — попадает вода.

Бабушка Федора не знала о моих купаниях под дождем, и стала жертвой этого незнания. Все могло обойтись, если бы она не кричала так громко.

Кого это она домой загоняет? — озадачилась я и вышла на улицу из-за своей акациевой ширмы.

— Свят-свят-свят! — отшатнулась бабушка Федора, увидев меня в купальнике.

— Что случилось? — по инерции спросила я, хотя все уже поняла и тут же, без паузы, пошла в наступление: — Куда это вы нашу Лалу загоняете?

Бабушка не ждала разоблачений и растерялась. Откуда ей было ведать, что эта пестрая курица есть какая-то там особенная Лала?

— Га? Ваша? Так она в моей картошке цыплят вывела.

— Картошка ваша, а Лала и цыплята — наши.

Лала, наша умная курочка, впервые снесла и высидела кладку, выбрав под гнездо эти бесполезные картофельные заросли на чужом огороде. Не удивляйтесь, что ей это удалось, ведь в те годы колорадского жука в наших краях и в помине не было. Мы даже в страшных снах о нем не слышали. Так что посадки картофеля не страдали от внимания людей — росли себе в первозданной неприкосновенности от прополки до прополки, которых за сезон производилось не более двух, да и те были до начала ее цветения, до того, как ботва, развившись, сама уже заглушала сорняки.

Лала игнорировала поползновения бабки-душечки загнать ее в свой курятник. Она упорно держала курс на свой двор, а потревоженные дождем цыплята — желтые комочки на быстрых ножках — семенили за ней с проворством, которого у бабушки Федоры давно не случалось. Увидев и услышав меня, наша ручная курочка почувствовала поддержку и пошла на агрессора в атаку. Она начала взлетать высоко над землей, громко кричать и пытаться выклевать бабушкины глаза.

— Кыш, кыш, зараза! Низка, убери свою дрессированную курицу, иначе я за себя не ручаюсь.

— Лала, Лала! — позвала я, и пернатое чудо заспешило домой, увлекая за собой мокренький желтый вихрь.

Когда она, успокоившись, стоически переходила дорогу под натиском низвергающейся воды, я насчитала в ее выводке двенадцать движущихся комочков.

— А что, если это не все цыплята? — я бросилась на грядки искать гнездо, в котором могли погибнуть не вылупившиеся птенцы.

— Куда? Картошку потопчешь! Чтоб тебе пусто было, бесстыдница, — поливала меня бабушка сверху.

— От вашей картошки пользы, как от козла молока. Только молоденьких курочек в обман вводит. Развели тут дебри.

Гнездо было устроено в самой середине разлапистого картофельного куста, густо перевитого березкой и молоденькой, набирающей силу повиликой. Лала наносила туда сухих веточек и устлала его своим пухом, земля вокруг гнезда была усеяна осколками скорлупы. Целых яиц в гнезде не оказалось.

— Да им уже дня два-три, — миролюбиво сказала подошедшая бабушка Федора. — Надо же! Я такого еще не видела.

— Чем же она их кормила?

— А ничем.

— Что было бы, если б дождь не пошел?

— Подождала бы ваша Лала, когда окрепнет последний птенец, и привела бы домой.

— А вы ее к себе хотели загнать, — с укоризной напомнила я.

— Так кто ж ее разберет под дождем, — оправдывалась бабушка. — Слышу, пищат, и она, наседка, кудахчет. Зовет их, значит. Что, думаю, такое? Когда вот оно что оказалось.

Лала у нас была непростой курочкой.

***

Лала у нас была не простой курочкой, и вполне заслужила иметь отдельное имя... Ее почти белая головка, ну, может быть, чуть желтоватая, переходила в пышную яркую шейку стройной формы. Дальше ее оперение наливалось более густым цветом и к хвосту становилось уже просто огненным. Сам хвост и кончики крыльев венчались иссиня-черными блестящими перьями.

Лала появилась на свет у наседки, хоть и отличающейся упорством и добросовестностью, но очень мелкой, маленькой. Под ней еле-еле поместился десяток яиц, из которых добрая половина захолонула, а из второй половины вылупившихся цыплят выжила только Лала. Остальные пропали, потому что наседка не могла их обогреть, пристроив под своими крыльями. Делать нечего, и молодая мама водила Лалу, которую мы тогда еще Лалой не называли. Водила до той поры, пока они не сравнялись по величине. Но Лала просто была крупной, по сути же оставалась еще цыпленком, то есть ребенком, привязанным к своей миниатюрной мамочке.

А незадачливая наседка, бросив, как водится, повзрослевший выводок, состоящий из одного цыпленка, засобиралась снова сесть на гнездо. При этом она квохтала, не снеся предварительно яиц на новую кладку, — словно просила помочь ей и подсыпать чужих. Отвергнутый цыпленок не отходил от нее ни на шаг. Более того, как всякий ребенок наследует своих родителей, начал копировать издаваемые ею звуки, поначалу изрядно коверкая их. Голос у цыпленка прорезался басистый, насыщенный, и традиционное наседкино «квох-квох-квох» выходило у него слабо узнаваемым подобием оного. Только рядом с наседкой можно было понять, чего он хочет добиться, о чем хочет известить мир. Цыпленок, в котором еще не угадывался пол, явно страдал и не желал мириться с участью отвергнутого.

— Что будет? — сокрушалась моя мама. — Два высиживания подряд, без перерыва. — И этот цыпленок от нее ни на шаг... Сколько же ей подсыпать яиц? Нет, ты слышала, как он квохчет?

— Угу, — подтвердила я странность в поведении цыпленка. — Им надо дать имена, а то не по-людски получается.

— Еще чего? — отмахнулась мама. — Не хватало только кур по именам называть. Кошмар!

Ради эксперимента она организовала новое гнездо, положила туда дюжину яиц и посадила горе-наседку.

— Не будет сидеть! — категорично прогнозировала мама наутро, собираясь навестить героиню последних дней. — Это у нее какой-то сбой инстинкта.

Через несколько минут мама вернулась в дом, глаза ее блестели радостью и удивлением, она была оживлена, как никогда.

— Пойдите посмотрите на чудо из чудес, — позвала она нас с папой. — Сказать кому — не поверят, — продолжала она интриговать, не объясняя сути дела.

В гнезде, пристроившись сбоку, сидела наша странная наседка, а рядом, заняв почти все гнездо, гордо восседал ее брошенный ребенок, цыпленок из предыдущего выводка. Не менее своей миниатюрной мамочки странный и настойчивый.

— Ого! — сказал папа. — Вот тебе и Лала.

Папа, видно, хотел сказать «ляля» — ребенок, малыш. Но, учитывая претензии птенца на взрослость, произнес «лала», пряча в это свою грубоватую иронию. Так у цыпленка появилось имя.

— А это, — я показала на взрослую курицу, — будет Нана! — образовав новое имя из «няня» по типу папиного.

— Вот все и устроилось, — засмеялся он.

Позже мы к имени Лала стали добавлять разные прилагательные, в частности «золотая». Дело было не только в том, что определился пол цыпленка — курочка, не в ее ярко-желтом цвете, а в поведении.

Лала сидела на гнезде с кладкой и на второй день, и на третий. А на четвертый день моя мама, видя упорство двух претенденток на высиживание потомства, подсыпала в гнездо еще два десятка яиц. Лала не переставала удивлять нас. Когда Нана выходила размяться и поесть, ее старший птенец занимал все гнездо, и ни одно яйцо не оставалось за пределами ее увеличенного распущенными перьями тельца. Время от времени она, как опытная мамка, подгибала под себя головку и переворачивала кладку. Это было трогательное зрелище. Нане же Лала доверяла не вполне, и поэтому сама надолго не отлучалась.

Так на пару они досидели до положенного срока и вывели на свет тридцать два цыпленка. Дальше все продолжалось в том же духе. Лала росла, и под ее крыльями помещалось цыплят больше, чем под крыльями Наны. Они не разлучались. Тон задавала Нана, а Лала лишь помогала ей. Но как помогала!

Когда вошел в пору и этот выводок, Нана превратилась в обыкновенную курицу, снова начала нестись. А Лала продолжала по-детски квохтать и водить за собой младших братьев и сестер. Со временем они сами отказались от опеки, начали убегать от Лалы на прогулках, а потом и на ночь устраиваться отдельно. Конечно, они не понимали ее странного наречия. Только к зиме Лала забыла язык наседок и молчала до весны, до тех пор, пока сама не снесла первое яйцо и не освоила язык несушек.

Мама и папа решили не трогать Лалу и Нану, дать им возможность прожить полную свою куриную жизнь до глубокой старости и уйти из нее естественным порядком.

Нана продолжала ежегодно выводить по два немногочисленных выводка, но прожила мало, семь лет. А о Лале речь еще впереди.

***

Лала не приводила по два выводка в год, как ее игрушечного вида мама. Впрочем, теперь они не знали друг друга, а значит, и не учились друг у друга. Цыплята, как производные не только курицы, но и петуха, были у Лалы обыкновенные. То есть у некоторых просто повторялась ее окраска, другие вырастали крупными, как она, и даже со временем у нас по двору бегали почти точные ее копии, объединившие в себе и то, и другое. Но характер, степень развития (я бы даже сказала — интеллекта!) — увы, этого не было у ее отпрысков.

На следующий год дивная Лала, уникально сочетающая вышеперечисленные качества, которым мог позавидовать кое-кто из людей, с тем бесценным, что человек давно потерял, — степень родства с природой, ибо она все сокровенное укрывала от лишних глаз, — снесла кладку в более экзотичном месте. Не знаю, не знаю, возможно, ни в ком нет так много добродетелей, чтобы затмить недостатки. У Лалы, как оказалось, была притуплена способность учитывать фактор риска. Эта курочка жила напропалую, и ей безумно повезло, что она появилась на свет именно в нашем курятнике, где ее заметили и выдали полный карт-бланш на все куриные дела, иначе не сносить бы ей головы.

Но до поры до времени мы, конечно, об этом сами не знали.

— Надо присмотреть, где Лала снесет кладку в этом году, — сказала мама, когда снова блеснуло солнышко, и куры дружно запели, извещая округи, что они намерены пуститься в любовные приключения.

В самом деле, до чего же рискованное и легкомысленное это дело: долго и восторженно кричать на весь мир «куд-куда, куд-куда», извещая врагов и недругов о снесении яйца! Не зря кур, в общем-то достаточно приспособленных к жизни созданий, называют дурами. И петухи не лучше — они громко вторят своим подругам, правда, уже после того, как яйцо появляется на свет. Именно потому, что Лалочка не была дурой в курином понимании этого слова и не кричала перед тем, как снести яйцо, не разглашала свои намерения, я выявить, где она присмотрела место под кладку, не смогла.

Не скажу, что я глаз с нее не спускала, если бы так было, то мне удалось бы уследить за ее маневрами, но я добросовестно наведывалась на хозяйственный двор, где неслись куры, всякий раз, как слышала «куд-куда».

— Мама, а может такое быть, чтобы курица неслась через год?

— Возможно, и может, но до сих пор я о таком не слышала, — призналась мама с некоторой долей замешательства: а вдруг такое действительно бывает.

— Значит наша Лалочка — превратилась в курия, — решила я. — Поэтому и выросла такой большой.

С моей стороны это была не просто измена, это был приговор. Ради чего же тогда держать ее, если яйца она нести не может и цыплят высиживать больше не хочет? И кур топтать после такого превращения — тоже не гожа! Свой незабвенный подвиг Лала совершила в позапрошлом году, помогла своей мамашке высидеть и выгулять второй выводок, через год вывела один свой выводок, а теперь и в суп пора. А что было тому виной? Моя ненаблюдательность, неспособность присмотреть за курицей, за одной умной курочкой. Мама сразу это поняла.

— Ты свой промах не списывай на Лалу. Она нормальная курица, но умная.

Лето разгоралось. Отцвели сады, отшумели первые дождички «на урожай», грозовые, обильные, поспешно стекающие по нашей Степной улице в Осокоревку, а далее — в Днепр. Пришел зной и безветрие — то, что способствует созреванию фруктов и ягод. Я беспощадно обносила зеленые абрикосы, причем начала с той поры, когда у них и косточка еще не сформировалась. Осторожно разрывала ногтями и разламывала беспомощную завязь, вынимала с серединки белый мешочек с капелькой будущего ядрышка, и съедала хрупкую кисленькую мякоть. Ничто меня не останавливало: ни предостережение взрослых, что у меня живот будет болеть, ни то, что не останется абрикос для папы, который их очень любил. Положение спасала шелковица.

Кроме неспособной никого удивить, доступной  шелковицы с ее привычными — хоть и желанными! — ягодами, было еще одно притягательное для меня место — малинник на Людмилином огороде, где иногда — и это было праздником — нам позволялось попастись. Ну, это я о себе говорю. Может, моей подруге и чаще выпадал этот праздник, ее же никто на привязи не держал, и в свой огород она могла при желании попасть. Конечно, чего греха таить, подруга для меня не скупилась. Бывало, что приглашала тайком от бабушки Федоры полакомиться созревшими и не совсем созревшими малинами, для чего нам приходилось ползать вокруг разросшегося куста на четвереньках, чтобы наши торчащие головы не выдавали наглое воровство. А по-другому назвать неплановое собирание малины не получалось — бабушка Федора трепетно ждала пика сезона, чтобы набрать ягод для лечебного варенья. А мы?

Конечно, я, как птичка божья, интуитивно предчувствовала, когда, в какой день и час может произойти желанное чудо созревания новой генерации ягод, и не упускала случая заявиться к ним как раз вовремя. Но именно в этот день — странное стечение — несколько опоздала, хотя и пришла как нельзя более кстати. Ягоды были уже собраны собственноручно бабушкой, и теперь она готовила надворную плиту — кабицу — к растопке, чтобы варить варенье. Считалось, что варенье, сваренное на маленьком костре под сложенными камнями или на такой вот плите, — целебнее и ароматнее, чем при других способах приготовления. Несмотря на то что у всех были примусы и керогазы, эту традицию нарушать не полагалось.

— Подержи, — подала мне бабушка Федора медный тазик, приступая к делу.

Благоговейно, как перед зажжением лампадки, она открыла дверцу плиты, подула несколько раз на солому, уложенную под дровами, видимо, вспушивая ее, и чиркнула спичкой. Топливо занялось сразу, мгновенно заполнив полыханием все пространство горнила. И вдруг из красного зева с пляшущим огнем вырвался горящий шар, забился, захлопал искрящимися языками и, громко закричав, начал кататься и прыгать по земле. Ко-ко-ко! — разносилось от него окрест.

Медный тазик, вывалившись из моих рук, запрыгал вокруг живого горящего клубка, загремел пустыми боками, дополняя явление миниатюрного ада. Пока бабушка автоматически закрывала дверцу плиты, я пришла в себя и кинула на нечто скачущее и кричащее рогожный лантух — мешок, в котором была принесена солома для растопки. Каким же было мое удивление, когда, сбив пламя и убрав мешок, я обнаружила под ним живую и здоровую Лалу, зло оглядывающуюся по сторонам и издающую звонкий скрип угрозы.

— Лалочка! — я кинулась к ней, но наша курочка прянула от меня подальше, а затем и совсем убежала домой.

— Как, опять ваша Лала?

— Любит она ваш двор, — оправдывалась я, потому что бабушка Федора была в сильном волнении от случившегося.

— Я подумала, нечистый туда кошку занес. Стой, так это она тут гнездо себе соорудила?! Людка, подай сапку! — крикнула бабушка моей подруге, намертво врывшейся в землю.

Дрова не успели разгореться, а солома как раз прогорала, когда бабушка вывалила все это на землю. Покончив с очисткой плиты от топлива, она сняла кольца той конфорки, которая располагалась ближе к дымоходу, и запустила под него руку.

— Так и есть! — бабушка подкинула на руке коричневый закопченный шарик. — Горячее! Неужели с цыпленком? Она в тревоге принялась очищать его.

Яйцо оказалось сваренным вкрутую, вернее, запекшимся вкрутую, и на понюшку совсем свежим. Первой дегустировала печеные яйца бабушка, обильно посыпая их солью.

— Ничего, — дала оценку. — Ешьте, дети.

Восемнадцать яиц лежало в ее фартуке, источая запах, от которого текли слюнки. Мы ели их без хлеба, и вкуснее того неожиданного угощения от Лалы я ничего больше не помню.

***

Наступила ранняя осень: теплая, погожая. Дождей не было, но утренние туманы увлажняли землю достаточно, чтобы в воздухе не витала пыль — бич мой и степей. Давно уже мы выкопали картофель и лук, собрали тыквы, отсохшие от пожухлой ботвы, выломали кукурузные початки, срезали головки подсолнухов. Наш огород зиял рытвинами и стоял покинутый, ощетинившись сухими остатками растений. Лишь по его углам зеленели латки свеклы и капусты, да шелестела на ветру дозревающая фасоль. Но вот пришел и их черед.

Только что начался новый учебный год. С этим у нас всегда связывалось окончание лета и наступление зимы. И то, что зима не наступала тотчас после первого школьного звонка, нами инстинктивно воспринималось как проявление инерции лета. Вся осень — это юз, которым лето въезжает в зиму. По детской неискушенности мы еще не различали полутонов как в жизни людей, так и в жизни природы. Да и что означает само слово «полутон» толком не знали. Семь цветов радуги, вытекающих из того, что «каждый охотник желает знать, где сидят фазаны», казались нам верхом незыблемости и постоянства. И всякие там «индиго» и «электрик», «терракота» и «бирюза» воспринимались как желание людей поумничать на пустом месте.

Так же дело обстояло и с временами года: их было два — тепло и холод. Тепло — это лето, а холод — зима, что было равнозначно тому, что тепло — это каникулы, а холод — учеба в школе. Вот от этих ассоциаций и исчезла осень, превращаясь в эпилог лета, в силу своей огромности медленно уступающего место зиме — долгой, темной, трудовой.

Весна воспринималась оптимистичнее. Прелюдия лета, она пролетала, как все прекрасное, быстро и незаметно, то есть она была короткой дорогой в долгое лето, хоть нам его всегда было мало, всегда не хватало. Дни прибывали, достигая апогея как раз тогда, когда память о школе совсем остывала. Когда есть много света и солнца, такую пору не назовешь холодной. Верно?

А впереди было много отдыха, море времени для любимых занятий, непредвиденных и приятных встреч, поездок в гости, получения подарков и всего радующего и согревающего.

Как там уже весна переходила в лето, мы не замечали, несмотря на экзаменационную страду, торжества по случаю окончания учебного года и обременительные отработки в колхозе, где приходилось полоть подсолнухи и кукурузу.

Просто для нас, детей, лето начиналось, когда сходили снега.

***

 При всей его безмятежности и ослепительности, лето несло вместе с собой рутину каждодневных обязанностей, впрочем, легко и с приятностью исполняемых. Что касается меня, то к ним относилась уборка дома (борьба с пылью!) и приготовление обедов. После трудового дня родители должны были возвращаться в дом, где есть свежая, вкусная еда.

Мы только что собрали урожай фасоли — крупной, разноцветной, блестящей как морская галька. Я еще помнила, как чудесно она цвела яркой розовостью, как буйно развивалась лиана ее тела, как наливались и тяжелели стручки. Все, что с нею было связано, наполняло меня тихим умиротворением. Я любила фасоль.

— Свари фасолевый суп, — попросила мама.

— Ой, — отреагировала я, так как варить фасолевый суп еще не пробовала.

— Сначала положишь в воду свинину. А когда она начнет закипать, уменьшишь огонь и соберешь темную пену. Потом добавишь фасоль. Как только она сделается мягкой и осядет на дно, вбросишь морковь и картофель, посолишь. Лук и зелень добавишь за минуту до окончания варки. Поняла?

— И-и-ес, — ответила я, с удовольствием воспроизведя английское «да».

— Главное, — подчеркнула мама, — вовремя и тщательно снять пену с бульона, иначе в супе будут плавать темные хлопья и он потеряет съедобность.

— И-и-ес!

Что говорить — я была понятливой, умела сосредоточиться и терпеливо исполнять инструкции. Супы варила не впервой. Правда, раньше — на курином бульоне. Что в этом рецепте было новым? Свиное мясо, морковь (в супы с вермишелью и крупами мы ее не добавляли) и фасоль. Не так много. Справлюсь, — решила я.

Варево мое аккурат закипало, когда прибежала Людмила. Она привычно уселась перед зеркалом, всегда находящимся у меня под рукой, и принялась за дело. Работы у нее предполагалось много. Во-первых, предстояло разобраться с завязанным на макушке «конским хвостом», перевязать его несколько раз и расположить в самом правильном месте головы. Следовало поэкспериментировать и с шириной ленты, перехватывающей пучок волос, потому что если она была узкой, то «конский хвост» вырождался в банальный «снопик», а если чрезмерно широкой, то получалось, что «наша лошадка хочет какать». Во-вторых, предстояло изучить кожу лица и очистить ее от мелких, невидимых стороннему глазу чешуй, заодно выдавив покрасневшие акне, таящие в глубине капельки гноя. И святое дело, изучить свои ужимки при произнесении слов, отработать мимику. Особенно она шлифовала акробатику бровей, супя их или поднимая по очереди, и губ, пробуя опускать вниз уголки рта или совершать подхватывающие движения нижней губой. Полно забот было и с челкой — настоящей гривой, густой и жесткой. Как ее лучше носить: взбив повыше или опустив на глаза, зачесав набок или не зачесывая, чуть завив или оставив прямой?

Это были жизненно важные заботы, моменты становления личности, потому что внешний вид и стиль поведения тоже влияют на выработку характера, внутренних качеств, таких как сила воли, мера раскованности, а значит, уверенности в себе. Перед моим зеркалом происходила выработка того колорита движений, индивидуальной пластики, по которым в будущем Людмилу можно будет узнавать издалека, даже если у нее выцветут глаза, изменится овал лица, устремив вниз свои закругления, или сядет голос на более низкие регистры.

Я не завидую тому, кто в детстве всего этого не делал, не изучал себя со стороны, творя спектакль хотя бы даже и для одного зрителя. Для Людмилы этим зрителем была я. В глубине своего такого же незрелого существа — и именно поэтому! — я понимала, что предоставляю ей возможность бесхитростно как в дикой природе заниматься собой, совмещая это с чисто человеческой жаждой общения, болтовней о том, о сем, которая, впрочем, не была такой уж пустой.

Позже выяснилось, что ей дано было любить себя больше, чем умела любить себя я. Так ее устроила природа. Поэтому потребность заниматься собой у нее была властнее, чем у меня. Она делала это чаще и упоеннее. Естественно, я многому у нее училась, подражала ей. Но сначала надо было видеть ее, а потом уже подражать.

И я смотрела, слушала, впитывала.

Бульон мой меж тем раскипался. Начала появляться пена, и я принялась собирать ее шумовкой и сбрасывать в отдельную миску, готовя лакомство для нашего песика. Пены было много. Покончив с нею, я вбросила в варево фасоль.

Людмила рассказывала об Энрико Карузо. И в этой связи вспоминала Марио Ланца, слушать которого я любила, а видеть решительно не могла, не нравилась мне его внешность. В то время на экранах шли фильмы с его участием, и мы, мелюзга, вмиг поняли, что ценного в них только то и есть, что он там поет. Однако я отличалась максимализмом, и мне хотелось, чтобы в этих фильмах все было так же совершенно, как его тенор, чтобы все соответствовало красоте его голоса. Но, увы! И меня начали раздражать «ненашенские» лица и надуманность историй, пустые и никчемные сюжеты. Об этом я часто говорила, в спорах с подружками отстаивая свою точку зрения.

Готовка супа надолго застряла на стадии пенообразования, возобновившейся вновь. Что соберу ее, она опять поднимется, что соберу — снова все сначала. Однако за разговорами я преодолела этот затяжной кризис. Вот уже в кастрюлю вброшен картофель, подготовлен к отправке лук, петрушка — ах! — и укроп.

Перед возвращением родителей Людмила убежала домой.

То, что я подавала на стол в широких тарелках, отлично пахло, имело прозрачный бульон и вкусную наполненность.

— Ничего не понимаю, — мама склонилась ниже к тарелке и потянула носом, улавливая запахи. — Вроде фасоль должна быть, но ее здесь нет.

— Как, нет? — опешила я. — Я бросала.

— Где же она?

Фасоли в супе не было.

— Не беда, — уплетая мое варево, рассудил папа. — Все очень вкусно.

— Да-а! — поддержала его мама. — Я рада, что из нашей дочери растет хорошая кулинарка. — И обращаясь ко мне: — Как тебе удалось добиться такого вкуса?

Я начала рассказывать, подробно и добросовестно, поощренная похвалой.

— И Люда все время была возле тебя?

— Да. Она теперь по-другому завязывает «конский хвост»!

— А ты все собирала и собирала пену?

— Знаешь мама, ее так много получается при варке свинины. Гораздо больше, чем от курятины.

 — Да? А может, то была не только пена?

— Пена! — заверила я. — Такая густая, коричневая и образовывалась большими хлопьями, как ты и предупреждала.

— Куда, говоришь, ты ее собирала?

— Да вот, — показала я на миску, стоящую под диваном. — Приготовила для Барсика.

В миске темнела масса так и не осевшей пены.

— Странно, — протянула я озадаченным тоном. — Эта пена еще и оседает хуже, чем куриная.

Родители дружно взорвались смехом. Они смеялись долго и раскатисто, а я чинно сидела и ждала разъяснений. В их смехе не было ничего обидного для меня, я чувствовала это. Просто, им было легко и беззаботно, и еще им понравилось приключение с моим супом.

Ковырнув содержимое миски ложкой, я обнаружила там недостающую в супе фасоль.

— Как же так получилось? — захлопала я мнимыми ресницами.

— Пена! — смеялась мама. — Ой, умру...

— Пена? — переспросила я.

— Я забыла сказать тебе, что фасоль при вскипании поднимается на поверхность, в отличие от других овощей.

— Но она же была...

— ...темной? Это потому что фасоль цветная, коричневая, — все еще содрогаясь от смеха, сказала мама.

Конечно, я рассказала о своем супе Людмиле.

— Суп имени Марио Ланца, — вдохновенно произнесла она. — Неплохо звучит, да?

Однажды я тоже всласть посмеялась над Людмилой. Только это уже другая история.

***

Однажды я тоже всласть посмеялась над Людмилой.

Если вам выпадало наблюдать, как моются кошки, как ощипывают перышки воробьи или, еще лучше, скворцы, вы согласитесь, что это завораживает. Однажды я попала в дом, в живом уголке которого жили хомяки, и наблюдала, как хомячиха вычесывала детенышей. При всей нелюбви к грызунам, зрелище это удерживало мой взгляд. К той же категории детей природы пока еще относились и мы с Людмилой. Ее старший брат Николай называл ее Читой, имея для этого некоторое основание.

Я уже упоминала, что смотреть, как она изучает себя перед зеркалом, как неосознанно нарабатывает собственную неповторимую палитру движений, было привычным для меня и необходимым ей, ибо наличие зрителя, которому доверяешь, стимулирует творческий процесс, и он расцветает по ходу действия совершенно непроизвольно.

Втайне мы мечтали стать актрисами. У нее было намного больше шансов осуществить свою мечту — она обладала уникальным голосом и выразительной внешностью. Что касается меня, то отсутствие данных к пению — доступное моему пониманию ее преимущество — делало меня едва ли не закомплек­сованной. Но кому запретишь мечтать втайне?

Зато у меня был талант перевоплощения. Пообщав­шись с новым человеком раз-второй, я начинала повто­рять интонации его голоса, жесты и мимику. Уместнее сказать «ее», потому что мужское своеобразие, если я его замечала, нравилось мне, да и только. Женщин же я про­цеживала сквозь себя, аккумулируя богатство внешних проявлений.

В этом смысле я, может быть, была более Читой, чем моя подружка, но, во-первых, у меня не было ироничного старшего брата, а во-вторых, до поры до времени я оставалась замухрышкой, которую почти не замечали. Истинно, шарм — женское свойство, в соответствии с этим он у меня и проявился тогда, когда я стала женщиной.

— Вы чувствуете, что вы — не такая, как все? — иногда спрашивают меня теперь.

Я отдаю себе отчет, что, правда, не совсем такая, как все, хоть и не одинока в своей странноватости. Просто я занята другими заботами, отличными от обыденных, ибо не все пишут стихи, копаются в истории своих земляков, в их родословных. И многое другое в том же роде.

— Нет, — признаюсь я, отвечая на расспросы. — Потому, что давно привыкла к себе.

В этих словах нет ни капельки лукавства или кокетства. Все самоощущения пришли ко мне из детства, а там у меня были более яркие подруги, и это не позволяло мне выделяться на их фоне.

И все же, согласитесь, мечта — это нечто действенное, это не образ, а процесс, в котором ты принимаешь участие. Так и я, иногда лицедействовала по наитию.

Устав от литературных упражнений, которыми я увлекалась с детства, от брожения по саду, от пощипывания то слив, то винограда, я прибегала к Людмиле и, конечно, усаживалась перед зеркалом, отлично зная, чем себя занять. Густота моих волос не поражала воображение. Правда, они интенсивно завивались от природы, но в сочетании с мягкостью давали не крупные и тугие локоны, обрамляющие лицо, а свисали вокруг него прядями, похожими на распустившиеся хилые пружины. Волосы были ни длинны, ни коротки. Мама стричь их не разрешала в надежде, что они станут длиннее. Косички если и не уродовали меня, то и красоты не добавляли, «конский хвост» — модная тогда девчоночья прическа — «не стоял». И я, втихую отчекрыжив отчаянную челку, которая тут же образовала на верхней границе лба закрученные висюльки, носила их свободно зачесанными на косой пробор.

И все равно мои волосы умудрялись досаждать мне. Каждый день после сна они завивались по-другому, торчали в разные стороны, выставляя наружу ершащиеся концы, чего я терпеть не могла. Я увлажняла их, пытаясь слегка распрямить и зачесать приемлемым образом. Это удавалось, хотя и с трудом, ведь ни щипцов для горячей завивки, ни бигуди мы тогда не знали, обходились расческой да собственным кулачком, на который я приловчилась начесывать запутанные пряди, приводя их в нужный вид.

В школе мои трудности с волосами не понимались. Не понимались каждым по-разному: мальчишки меня не замечали, девочкам — в связи с таким отношением ко мне мальчиков — было все равно, а учителей они злили.

— Низа, ты сегодня снова с новой прической? — осуждающе констатировала биологичка Раиса Валериевна, наша соседка по улице. — Когда ты прекратишь выделываться, ей-богу!

Обычно я отмалчивалась, но обиду за непонимание помнила долго.

Следовательно, экспериментировать перед зеркалом с прической не приходилось, ибо ее автором была не я, а моя упрямая природа. Я лишь пыталась вообразить, что будет, если поднять волосы с затылка, для чего запускала руки под нижние пряди и приподнимала их над плечами до уровня макушки. Взору открывался трогательный овал лица, особенно милый уморительной беззащитностью линий, шедших от ушей до чуть удлиненного подбородка. На боковых и нижних краях щек серебрилась больше ничем не проявляющаяся растительность. Мои щеки были похожи на молодые листья каштана, разве что цвет имели матово-персиковый и были более упругими.

Каким-то совсем другим становился рот, губы — верхняя поджата, а нижняя слегка вывернута — застывали в мимике завуалированного неприятия. Шея, не очень длинная, но тонкая, не вызывала претензий. Хорошо развитыми угловатыми плечами можно было бы гордиться, если бы я это понимала. Но, к сожалению, тогда мне нравились не прямые плечи, а покатые, как у пушкинских красавиц. Фу, какая бяка это для меня теперь! Итак, я неска­занно сочувствовала себе по поводу плеч, казалось, они проигрывают, контрастируя с шеей, пугливо прячущейся в ключицы, и это заставляло меня поспешно опускать волосы, словно то была спасительная завеса, за которой скрывался угловатый этап созревания.

Что еще? На меня смотрели — о, горе! — светлые глаза, невыразительность которых непременно надо было укрывать от стороннего взора. Серо-зеленые в коричневую крапинку, они иногда казались желтыми, а иногда — цвета молодой зелени, в зависимости от моего настроения. Но ни то, ни другое не спасало от необходимости не смотреть на собеседника, чтобы не выдавать ему столь странный цвет. Учителя, особенно женщины, за это не любили меня, приписывая черт знает какие дела.

— Перестань стрелять глазами и смотри на меня спокойно! — требовала Татьяна Николаевна, учительница математики, если я шалила на переменах. — С тобой учитель разговаривает, а не мальчики щекочут по углам.

Это была, конечно, гадость, причем гадость вдвойне, учитывая, что я ее не заслуживала. Пару раз учительница попыталась поставить мне заниженную оценку, но из этого ничего не вышло. Наши диалоги на уроках, когда она вызывала меня к доске, превращались в поединки, за которыми с удовольствием наблюдал весь класс, замирая на время. Кто знает, внимание ли учеников или ее внутренняя порядочность приводили к тому, что она не продолжала корриду бесконечно, а спокойно ставила пятерку и при этом не куксилась от негодования. Я лично отдаю предпочтение второму объяснению. Я любила Татьяну Николаевну как учителя, она прекрасно знала предмет и была талантливым методистом, а это дорогого стоит. За это можно было снести не только раздражение и хамство. Нельзя же от одного человека требовать всего сразу. Большинство наших учителей были милыми людьми, но и только, в остальном же — бездарными и безликими. Я позабыла их имена. Со временем Татьяна Николаевна стала от­носиться ко мне ровно и доброжелательно. Как это случилось, неважно. Это другая история, а я вам рассказываю не всю историю моей жизни.

Сидя у Людмилы перед зеркалом я напрягала язык и подставляла его под нижнюю губу, выдувая изнутри холмик между губой и подбородком, где была природная впадинка, требующая исследования. Но там ничего не оказывалось, кожа была гладкой, без признаков пор, как и на щеках. Повторив прием в отношении уголков губ, я получала тот же результат. Приходило решение измерить длину языка. Это было просто. Если я доставала высунутым и изогнутым вверх языком кончик носа, то у меня все в порядке. Почему-то считалось, что длинный язык — это признак породы. Нет, у меня все было не так, и кончик носа языком я не доставала.

Я брала зеркало в правую руку, отводила ее как можно дальше и принималась изучать свой облик со стороны. Да-а, довольно задиристая внешность, ехидненькая. А что придавало мне такой вид, определить не удавалось. Дело было не в лице, а в его выражении, потому что наш классный руководитель Петр Вакулович, едва войдя в класс, останавливал взгляд на мне и подозрительно присматривался, щуря глаза.

— Садитесь! — гремел он.

А потом, не отрывая от меня взгляд, выяснял с угрозой в голосе:

— Дилякова, вы снова со мной не согласны?

— Согласна, — поспешно заверяла я, понятия не имея, на что он намекает.

Так продолжалось до самого окончания школы. И теперь я иногда пытаюсь порасспро­сить его, что он тогда имел в виду, да он уже не помнит того — стар стал, глуховат. Да и на что мне это?

Рассматривая свое бледное отражение с чуть наметившимися бровями, жиденькими короткими ресницами, с впалыми щечками, не знавшими румянца и соблазнительных румян, я даже не огорчалась, я недоумевала: что во мне заводит учителей. Нос — продолговат и уме­ренно тонкий с четко ограненным кончиком — был хорош. Однако ему не хватало хоть маленькой горбинки, чтобы считаться по-настоящему красивым. И все же нос был моей гордостью. Нежные крылья так славно довершали его скульптурность, как несколько асимметричная нижняя грань переборки сообщала впечатление гармонии, а прозрачный тупой кончик — утонченность всему облику. Ушки. Они были маленькими и ладно посаженными близко к голове. Их раковинки мне нравились. Да что толку, если их скрывали распущенные волосы. Да, нос — это серьезно, но даже в сочетании с ушками, хоть бы они и были открытыми, он не может изменить, думала я, общее от меня впечатление.

Естественно, пока я рассматривала себя и размышляла о своей внешности, мы с подружкой без умолку болтали. Пересказать, о чем говорят две девчонки, каждая из которых к тому же занята собой, сложно.

— О, супчик! — могла, например, сказать я. — А я сегодня приготовила блинчики с творогом.

— Хм! — могла скептически хмыкнуть Людмила. — Сладкие блинчики на ужин? Не нашла ничего лучшего.

Я провоцировала ее единственно для того, чтобы с садистским удовольствием заметить:

— Так ведь это на дэсэ-эрт, — пробуя на вкус интересное слово.

Людмила из желания поупражняться в гордости не спрашивала, что же я приготовила из основных блюд. Да это и неважно было. Главное, что я выпендрилась, а она на этом попалась.

Такие диалоги, сотканные из деталей каждодневья, в которые вплетались новые знания, добытые из книг или оперативного, текущего опыта, заполняли наши встречи, происходящие по сто раз на дню.

— Чем занималась? — тоскливо спрашивала Людмила, так как все свободное время я обычно имела в своем распоряжении, а у нее была тьма обязанностей по дому и хозяйству.

— Читала-писала, гуляла в саду, — все школьные годы я вела дневник, в который записывала впечатления от прочитанных книг, появляющиеся при этом мысли, наблюдения за погодой, за сменой времен года, Люда об этом знала.

— Ох-ох-ох! Скажи-ите, какие мы у-умные, — а я не обращала внимания ни на ее дураш­ливый тон, ни на слова. Ей хотелось поумнеть за мой счет, а мне было не трудно это устроить.

— Франциско Гойя, «Обнаженная Маха», — невозмутимо уточняла я о книге, которую читала или осмысливала после прочтения.

По родовой привычке я поднимала вверх указательный палец, подчеркивая особое значение сказанного. Только, в связи с тем что правая рука была занята зеркалом, вверх взмы­­вал палец левой руки, при этом взыскательно рассматриваемый мною со всех сторон. Затем мое внимание вновь привлекало отражение в зеркале.

Я пробовала морщить лоб, хмурить брови, смотреть косо из-под ресниц, собирала губы дудочкой или растягивала их в мнимой улыбке. Я изучала свое лицо дотошно и требовательно, ведь мне с ним предстояло прожить всю жизнь, и я хотела знать, как оно выглядит в состояниях радости и горя, удивления или досады.

Пока я открывала в себе новые черты, Людмила приготовила бульон, отварила в нем картофель и теперь намеревалась добавить туда вермишель. Она высыпала порцию вермишели, оказавшейся в пачке последней, в небольшую миску и залила ее теплой водой. Сосредоточенно наблюдая за моими упражнениями, она мешала мокрую вермишель ложкой.

— Что ты делаешь? — наконец заметила я алогичность ее действий.

— Вермишель мою.

— Зачем?

— А ты что, бросаешь ее в суп грязной? — отпарировала она с ехидной насмешливостью, не нарочитой, а свойственной ее тону.

— Ха-ха-ха! — я отставила зеркало и отдалась стихии смеха.

Я сдвинулась на край стула и качалась, поднимая к подбородку ноги, согнутые в коленях. Затем я протягивала их, разводя в разные стороны и удерживая на весу, потом чертила ими восьмерки и делала «ножницы». Ноги были мерилом смешного, а вовсе не раскаты смеха, всегда глуховатого у меня.

Целую секунду Людмила оторопело смотрела, не соображая в чем ее оплошность. Сообразив же, намеренно усугубила ситуацию: зачерпнула ложкой раскисшую вермишель, медленно подняла ее над миской и принялась тщательно обнюхивать, кривясь и морщась, приоткрыв рот и с гримасой отвращения высунув кончик языка.

 — Имени… имени Франциско Гойя, — пыталась сказать я через икоту и спазмы хохота.

— А так ничего, да? — невозмутимо подвела итог моя подружка.

11

— Все, дети, все, — подняла руки Низа Павловна, когда школьники разочарованно загалдели, что на улице еще стоит день, а запасы рассказов у нее уже исчерпались.

— Вы обещали рассказать и о своих родителях, — напомнила Низе Татьяна Коржик.

Низа Павловна сникла: в самом деле, обещала.

— Об отце и маме когда-нибудь в другой раз расскажу, а сейчас, — она взглянула на часы, — еще есть время. Давайте вспомним наших бабушек и прабабушек. Знаете, о чем я подумала?

— О чем?

— Нет!

— Скажете, — хором ответили слушатели на разные голоса.

— Я хотела бы написать книгу обо всех-всех дивгородцах, погибших от рук фашистов. Но это дело буксует уже на стадии собирании материала. А вы же здешние, каждый день видитесь с теми, к кому мне иногда сложно попасть. И вообще, наездами очень тяжело располагать собеседников к печальным воспоминаниям, ведь для этого нужно хорошо знать людей, к которым обращаешься с вопросами, и иметь достаточный запас времени, чтобы выбрать соответствующие нужному разговору обстоятельства. Я рада, что вас пришло так много, поэтому и подумала, не лучше ли за это взяться вам? Кое-что у меня уже есть. И я с вами этим поделюсь для начала, для зачина. А дальше вы продолжите книгу сами. Идет?

— Не сами, а в соавторстве с вами, — сказала Вукока, изученным жестом отбрасывая на спину густые волосы, и лукаво взглянула на Павла Дмитриевича, который ходил кругами вокруг них и слушал Низины воспоминания. 

— Хорошо. Вы собирайте материал, а там разберемся, — согласилась Низа.

***

Существует интересная легенда о том, как в Дивгороде возникла фамилия Тищенко и кто первым получил ее. Эту легенду донесли до нашего времени записи и пересказы, которые в течение нескольких поколений делались членами семьи Павла Дмитриевича. Так вот то, что первый Тищенко появился здесь очень давно, свидетельствует факт чрезвычайной разветвленности и многочисленности рода, носящего эту фамилию. И очень зажиточными, как о том мечтал Умный Мойшик, они едва ли были, так как многие из них жестоко болели, в частности на чахотку, передающуюся от отцов к детям.

К сожалению, не выпала из той закономерности и семья Тищенко Филиппа Андреевича, который, женившись, выстроил себе дом по соседству с родителями Евгении Елисеевны. Интересно, как это начиналось. Это было в 1918 году, как раз после Октябрьской революции, о которой дивгородцы слышали, но которая на их жизни тогда еще не сказалась и потому они ее в расчет не принимали. Филиппова теща, баба Павлиха, боевая и энергичная женщина, после замужества дочери выхлопотала на ее имя бумагу на владение земельным наделом здесь, на Степной улице. При социализме делалось это просто, без паразитарных земресурсов и архитектурных управлений, — записали в сельском совете, что надел площадью такой-то, расположенный там-то предоставляется для строительства дома тому-то. И все — это был закон! После этого Павлиха, не доверяя хвастливым местным мастерам-самоучкам, сама отмерила шагами длину и ширину дома, показала приглашенным на строительство дядькам, где забивать колья, обозначающие углы дома, и приказала начинать работы. Строительство закипело чуть ли не назавтра и проходило полностью под контролем заказчицы, выступающей еще и в роли главного консультанта. Стоит этот дом, построенный под надзором простой неграмотной женщины, по сей день, и еще лет сто простоит, если никто его не разрушит умышленно.

В довоенные и послевоенные годы Филипп работал рядовым рабочим механического завода «Прогресс», где производилась сельскохозяйственная техника. Как и все, ходил на работу и с работы в засаленной одежде, черный от мазута. Я немного знала его уже дедушкой. Когда-то он, вероятно, был высокого роста, стройным, а мне помнится уже сутулым от возраста, хмурым, немногословным. Дед Филипп все время тяжело кашлял, а когда случалась особенно агрессивная атака, выходил на улицу и прятался от своих домашних за угол дома. Выходило так, что становился как раз перед нашими окнами. Здесь он склонялся к забору и освобождался от мокрот. Может, поэтому-то его и назвали Заборнивским, а затем так начали называть всех его родственников.

Соседом Филипп Андреевич был уживчивым — никогда ни с кем не ссорился, хотя и тесной дружбы не водил. Все больше сидел за воротами на скамейке и в одиночестве любовался солнышком. Кто останавливался возле него, с тем любил поговорить, а кто проходил мимо, того не задевал.

Мне хорошо помнится, что он был шутником, очень остроумным человеком, говорил мало, но метко и с нотками легкой, безобидной насмешки. И сейчас слышится его низкий голос с характерной хрипотцой. После слов, сказанных им, все, кто был рядом, каждый раз взрывались смехом.

— О, Филипп уже смешит кого-то, — говорил мой отец, зачуяв хоровой смех.

Когда-то и я, играясь неподалеку, стала свидетелем одного розыгрыша.

К его жене, бабе Саше, пришла местная модистка, тетка Неплюйша. Женщина звезд с неба не хватала, но водила себя чисто и опрятно. В отношениях с людьми была подчеркнуто манерной, воображая, что так должна проявляться вежливость. Кое-кого это раздражало.

— Нет ее дома, — прохрипел дед Филипп, откашливаясь после выкуренной самокрутки.

— А где это она? Мы же договаривались, что я приду.

— К родителям на полчасика побежала, — дед освободил место на скамейке. — Садись, подожди. Сейчас она вернется.

Неплюйша культурно присела на краешек, немного попрыгала на скамейке, будто это была не деревянная доска, а резиновый мяч, покашляла, не зная о чем говорить, затем нашлась:

— Завезли нам в магазин селедку.

— Ага, — поддержал разговор дед.

— И соленую-соленую!

— Ты смотри, — отреагировал на слова Неплюйши вежливый слушатель.

— Я и говорю, чего оно.

— Что чего?

— Вообще, чего селедка соленая? — спросила модистка.

— Вот тебе и на! Так ты ничего не знаешь? — дед начал разводить женщину на шутку.

— О чем?

— Селедка же в море живет.

— Знаю. И что из этого? — Неплюйша искоса взглянула на деда, который, оказывается, придает значение тому, что и малый ребенок знает.

— А там же вода солонющая, как рассол.

— Да вы что? — оттопырила ухо женщина. — Не слышала такого. А от чего?

— Ой, мама! Ты, вижу, темная, как ночь безлунная. Да ведь туда круглые сутки соль составами прут и высыпают.

— И-и-их, а я-то думаю, чего мимо нашего села поезда на юг гур-гур и гур-гур по ночам. А оно вон что оказывается. Прямо составами, говорите?

— Конечно! — уверил Неплюйшу Филипп. — А в каждом составе, учти, не меньше сотни пульмановских вагонов.

— Ну, если составами... Тогда, канешно, чего же рыба не будет соленой.

За пару недель всезнающей — после разговора с Филиппом Заборнивским — невезучей Неплюйше всунули в магазине тухлую селедку.

— Воняет! — закричала она, развернув покупку. — Я издали слышу. Меняй! — обратилась к продавцу.

Тот подал ей другую рыбину, третью, но вся рыба в бочке оказалась некачественной. Продавец начал извиняться перед покупателями.

— В море соли недодали! — провозгласила Неплюйша. — Сэкономили, чтобы украсть.

Интересно, что и после того, как модистке открыли, что дед Филипп пошутил, она продолжала ему верить.

— Не рассказывайте мне, — отмахивалась сердито. — Вода же в море соленая?

— Соленая, — признавал какой-нибудь сторонник голой истины.

— Так чего же ты твердишь не то, что надо? Филипп Андреевич глупости говорить не будет.

***

Жена Филиппа Андреевича, баба Саша, выросла на соседней улице, там и проживали ее родители. Как ни странно, ее отца и мать я знала. Дедушка Павел немного столярничал, поэтому всегда носил с собой дух свежего дерева, стружек и еще чего-то, ужасно уютного и надежного. Несколько раз я бывала в их доме, даже знаю, где что там стояло. И двор помню, на который набрасывала тень старая развесистая груша-дичка — густолистая, богатая на маленькие желтоватые плоды, твердые и терпкие.

В глубокой старости дедушка плохо видел. Однажды он попросил жену, уже известную нам бабу Павлиху, согреть ему дождевой воды для мытья главы. Баба Павлиха приготовила то, что он просил, и пошла, как здесь говорили, до людей — посидеть за воротами. Это был у дивгородцев вид доступного и приятного отдыха. Дело было под вечер и заходящие лучи солнца, к которым она сидела лицом, кротко щекотали кожу, обнимали сложенные на коленах руки, пригревали расслаблено протянутые вперед ноги.

Вдруг сюда донесся обиженный крик дедушки. Что такое? — бабка поднялась и метнулась во двор, где на табуретке дед приспособился мыть голову. Видит: стоит тот горемыка, беспомощно склонившись над миской, а в его волосах запутались кусочки вареного картофеля и жареного лука, с головы свешивается вниз длинная лапша, а с нее лениво скапывают тяжелые капли куриного бульона. Дед, оказывается, помыл голову супом, приготовленным бабкой на ужин.

— А-а, несчастье! — запричитала она. — Разве ты не видел, что это суп?

— Так оно же, как не крути, тоже жидкое и горячее, — оправдывался дед. — Я его развел холодной водичкой и — на голову...

Позднее это приключение супруги часто вспоминали, конечно, с тихой, обреченной печалью.

Их дочка, а для меня баба Саша Заборнивская, была тихой и незаметной. Я любила ее, хотя она о том, возможно, и не догадывалась. Ту любовь привила мне мама, часто рассказывая, что моя бабушка Евлампия, о которой я расскажу позже, и баба Саша дружили. А все, что касалось моих старших родственников, для меня с детства было наполнено особенно дорогим смыслом и значением — по зерну я собирала факты из жизни своих предшественников и записывала в дневник.

Эти подруги были великими труженицами, милыми женщинами. Изредка им выпадала свободная минутка, тогда они собирались на посиделки и пировали, лакомясь домашними яствами и запивая их наливками. Конечно, хмельное быстро разбирало их и они веселились. Иногда к ним присоединялась Елизавета Григорьева и баба Настя Негриха.

Боже мой, о каждой из них можно писать отдельную книгу!

***

Нынче внуки бабы Негрихи потерялись где-то в соединенных штатах, как раз там, где живут «негри», хотя не все — некоторые из них  все-таки остались здесь.

Мой отец когда-то учил ее сына Ефима слесарному делу, а потом долго работал вместе с ним. Они доверительно дружили, поддерживали друг друга в трудные времена, обменивались редкими и интересными книгами, которых тогда трудно было достать.

Как-то Настя загрустила и перестала разговаривать. Молчит день, второй. Сын заметил это и обеспокоился.

— Мама, что случилось? Чего вы молчите? — спросил Ефим у нее.

— Такое в мире делается... Чего уж говорить? — махнула она рукой.

«Моя мать, — рассказывал отцу Ефим, — вообще такая: услышит что-то по радио и ходит, переживает. А потом начинает ругаться на того, кто, по ее мнению, был виновным».

— Что делается? — уточнил у нее сын. — Где делается?

— Слышала я, ученые вывели нового зверька — голого, как человек, и черного, как собака. Зачем, спросить бы...

— Ученые? Не знаю о таком, — удивился Ефим. — Как этот зверек называется?

— Какое-то негри, — покорно ответила старая и опять вздохнула.

— Что вы мелете, мама? — взорвался Ефим. — Хорошо, что вы эту ерунду сморозили при мне. А если бы кто-нибудь другой услышал? — и он объяснил матери ее ошибку.

Долго в поселке помнили ту бабкину печаль, а ей самой припечатали имя Негриха.

Часто Настя спрашивала у Ефима о том, что ее интересовало. Например, однажды ни к селу, ни к городу ударилась в науку о войсках, войне и полях битвы.

— А почему вот оружие называют пустолетом? Ну, «пусто» понятно — убивает всех, никого не оставляет. А почему «летом»?

— О, Боже! — поднял ее сын вверх глаза. — Ну, спросите что-то человеческое. Чего вы все время выдумываете, мама?

— Так интересно ж... Чего пусто только летом? Оно что, зимой, в холода, не стреляет?

— Причем здесь зима и лето! Мама, или вы заговариваетесь?

— Так пусто ж летом...

— Ой, горе мне с вами! — воскликнул ее сын и не стал ничего объяснять, видно, нужных слов не нашел.

Ефим понял, что у матери возник интерес к грамоте, и она теперь его замучает. Поэтому он подарил ей «Словарь иностранных слов», который нашел с большим трудом и купил за большие деньги.

— Берите, — бухнул как-то тяжелый том на стол. — Изучайте, чтобы у вас каши в голове не было. Только без меня.

Настя читала словарь, как читают роман, — подряд. Конечно, не все понимала, еще меньше — запоминала, а остальное — отчаянно путала.

А еще Настя любила выпить, чего стыдилась и старалась, чтобы этого не никто заметил.

— Давайте, девчата, наливочки пригубим, — говорила та из подруг, которая угощала гостей домашним зельем. — Оценим, что у меня получилось, — с теми словами выпивала каплю и отставляла рюмку.

— Нет, нет, — я не буду, — лукаво отговаривалась от угощения Негриха.

— И чего там? — настаивала хозяйка. — Хлебни хоть глоточек.

— Сохрани боже! Ты что? Я ж не пью. У меня от спиртного апогей наступает.

— Только попробуй, — продолжали уговаривать ее, несмотря на «апогей», так как хоть и не знали, что оно такое, но привыкли к бабкиным придумкам.

— Ну, разве что капельку, — соглашалась в конце концов Настя и выпивала добрых полчарки. — Ой, и не распробовала! — выкрикивала, наспех заедая питье. — Ну, разве что еще на язык брызну, — допивала она налитое и потом бралась по-настоящему за еду.

— Давайте, — поступало закономерное предложение, — еще по одной с Богом.

— Нет! — торопилась откликнуться Настя. — Я ж не пью. Говорю тебе без приоритету.

— Вот не ломайся, как сдобный бублик в помойнике. Пей! — прикрикивали на нее.

— Ну, разве что капелюшечку, разве что пригублю, — обещала Негриха.

Эти отговорки «я не буду» и «разве что капельку-капелюшечку» продолжались в течение всего застолья. И пока другие по глотку допивали налитую им вначале рюмку, Настя успевала хлопнуть несколько полных, и делалась никакой, как сосиска.

***

Елизавету Григорьеву всю жизнь преследовала нужда. Как говорят в таких случаях в народе, ничего она всласть не съела и ничего не сносила себе в удовольствие, так как смолоду осталась вдовой с тремя малыми ребятами. Весь век тяжело работала в колхозе под дождями и под снегами, в мороз и в жару, не ленилась. Зато сыны у нее выросли всем на зависть: что красивые, что добрые душой, что работящие. И вот один из них привел в дом молодую жену Любу. Чтобы приласкаться к новой семье, невестка подарила свекрови красивые панталоны: длиной до колен, белоснежные, с прошвами, с прозрачными оборками, еще и вышитые кое-где цветным мулине.

— Смотри ты! — засветилась от удовольствия Лизавета и подняла с одной стороны юбку. — Прямо буржуйская одежка. Такую и людям показать не стыдно.

— Носите на здоровье! — обрадовалась Люба, что угодила с подарком.

С того времени и пошло:

— Ой, платье ж мне купили! — хвасталась, бывало, какая-нибудь модница. — Красивое, как трусы у бабы Лизы.

А почему те трусы вошли в местную поговорку? Потому что Григорьевша после этого начала носить короткие юбки и все старалась больше наклоняться перед людьми, чтобы им было видно ее обновку.

К тому у нее и повод был — она держала козу, дававшую много молока, признанного местными знатоками за высококачественное. Коза была с норовом и никого кроме своей хозяйки подпускать к себе не хотела. Рогами людей не тыкала, но доить не давалась. Еду из чужих рук и то не брала. Даже если баба приносила ей траву, сорванную кем-то другим, она ее тоже не ела. Прямо привередливая была коза!

 Вынуждена была Лизавета убираться возле нее сама, а коза ж — не корова, понаклоняешься за целый день возле нее вдоволь. Короче, похвастаться перед односельчанами шикарным бельем у бабы возможность имелась, и вполне невинная. Но судьба трусам досталась трагическая.

Произошло это так. Как-то в свободный день пришла Григорьевша к бабе Саше Заборнивской. Как раз туда наведались и остальные подруги. Слово по слову, сговорились выпить. Баба Саша — наливку на стол, Настя Негриха — «я не буду» и «разве что капелюшечку», а старая Григорьевша немного понаклонялась перед женщинами, светя пятой точкой, наряженной в прославившиеся трусы, и молча присела к столу. Выпили, закусили, захмелели. Дальше им захотелось еще погулять, поговорить, и они налили по второй. А где вторая, там и третья — негоже ж православным останавливаться на парной. Только дело дошло до песен, как бежит огородами Люба, Григорьевская невестка.

— Мама, засиделись вы в гостях, пора козу доить!

— Сдои один раз сама. Сколько ты будешь привыкать к ней? — огрызнулась та.

— Так это ж не я привыкаю, а ваша коза...

— Сдои сама, дай посидеть с людьми, — повторила Лизавета.

С тем Люба пошла назад. Никто не обратил внимания на это событие. Но минут через двадцать женщины услышали блеяние разгневанной козы, а позже к нему прибавился рев Лизаветиного сына.

— Подняли шум-гам! — вознегодовала Лизавета. — Пусть убираются, наживают ум да сноровку.

Не успела она это сказать, как из ее двора понесся уже членораздельный вопль.

— Мама, скорее сюда! Коза Любу насмерть забила!

Баба Лиза охнула, прижала руки к груди и ни слова не говоря, подхватилась и побежала. Кратчайшая дорога в ее двор лежала через огороды, которыми сходились усадьбы двух соседних улиц. Межа у каждого была своя: у кого она имела вид запруды из прошлогодней ботвы, у кого стояли столбики, кое-где были вырыты незатейливые рвы. А огород Григорьевых отделялся от соседского высоким новеньким штакетником, недавно сделанным хозяйственным сыном, Любиным мужем. В конце концов, его не сложно было перескочить, но не в бабкином же возрасте. А она именно на это и отважилась.

Крик во дворе Григорьевых не стихал, только в нем начал различаться голос «забитой насмерть» Любы, что говорило об ее благополучном воскрешении.

— Горюшко, — перекрестилась баба Саша. — Кажется, пронесло.

И вдруг женщины услышали еще один голос, очень знакомый, хоть и измененный ужасом.

— Спасите, люди! Гады, куда вы подевались? Ой, отцепите меня!

— Это же Лизавета кричит, — схватилась Евлампия, моя бабушка. — Пошли за нею.

Когда они добежали до межи, перед их глазами открылась такая картина: баба Лиза висела, зацепившись за забор своими драгоценными трусами. Ее голова с отекшим красным лицом болталась где-то внизу, а ободранные о неотесанные штакетины ноги торчали вверх. Кулаками она колотила о землю, стараясь пойти по ней хотя бы таким образом. Но трусы не отпускали.

— Что там с моими? — сдавленным от прилива крови голосом спросила она, увидев возле себя чьи-то ноги и догадавшись, что это прибежали подруги. — Слышу, будто Люба жива.

— Жива, жива, — успокоила ее Евлампия, первой пришедшая в себя от увиденного. — Пропали твои трусы, подруга.

— Как?! — снова упала в шок Лизавета и дернулась со всей силой, вывернув из земли столбец, на котором держался забор. — Ой... — ее голос потонул в треске, с которым пополам разрывались трусы, обнажая ягодицы.

Лизавета еще сильнее задрыгала ногами. Оставив попытки удержаться за землю, она подхватила ниспадающие на лицо лохмотья и начала закрывать ими оголенный срам. Потеряв опору, ее тело обвисло на уже довольно сильно расшатанном да и не рассчитанном на такие нагрузки штакетнике. Он не выдержал и с грохотом завалился вместе со своей пленницей, разрывая на ней не только белье, но и юбку.

В этот миг к матери подбежал сын и увидел ее лежачей навзничь с вывернутым забором на груди, с обнаженным до пупа телом.

— Мама! Ой, боже ж мой! — бросился он к ней.

— Где Люба? — пролепетала Елизавета.

— На крыше сидит.

— Хай Бог милует! Чего она туда залезла? — баба уже стояла на ногах и держалась за лоб. — Голова кругом идет, — пожаловалась.

— Пить надо меньше и головой вниз не вешаться, — буркнул сын. — Еще и ваша коза... Люба едва убежала от нее.

***

Когда я говорю «баба», «бабушка», то не потому, что эти женщины были в преклонном возрасте, а потому что это было поколение моих бабушек. И тон моего рассказа не печальный и не плаксивый не потому, что мне не болят их трагические судьбы, а потому что они для меня — живые и теплые, я будто вижу их рядом, ощущаю битье их сердец. Ведь только так они обретут среди нас свое бессмертие.

Вечер того дня подруги провели не менее экзотично, чем полдень.

— Пошли на ставок купаться, — предложила снятая с забора Лизавета. — Снимем усталость.

— Да, пойдем освежимся, — согласилась баба Саша.

— Я только козу сдою. Подождете? — спросила у подруг Григорьевша.

— Мне пора домой, — махнула на прощание Настя Негриха, проживающая на другом конце села. — Вы уж без меня.

— И я пойду, — сказала Евлампия. — Елисей не любит, когда меня долго нет.

Лиза поймала взбешенную чужими приставаниями козу, привязала. Затем взяла стульчик и села возле нее, начала доить. Движения у нее были по-пьяному широкие, размашистые. Она отводила правую руку с дойкой далеко вправо, будто замахивалась на кого-то, а потом сжимала дойку, дергала вниз и заводила ее далеко влево. То же повторяла с левой дойкой. Время от времени доярка обеспокоенно посматривала в ведро.

— Вот зараза, целый день гуляла, а молока не принесла, — брюзжала она. — Ведро пустое, как степь в октябре.

— Ты посмотри, какое у нее полное вымя, — показала баба Саша на козу. — Чего ты ссоришься с животным?

— А чего же ведро не звенит от струй молока? Га? — допытывалась Елизавета.

Ее подруга присела, нагнулась, заглядывая под козу.

— Потому что ты руками размахиваешь, будто тебе делать ничего. Все молоко мимо ведра проливается. Посмотри, что ты делаешь! — крикнула баба Саша, показывая туда, куда вылилась еще одна струя из дойки.

— Стой, проклятая! — в сердцах крикнула Лиза на козу. — Крутишься, как наша Любка перед зеркалом. О, а молочко уже и выдоилось!

Дойка закончилась. Коза получила облегчение, а ее хозяйка — облизалась. Но, несмотря на это, она с благодарностью похлопала свою кормилицу по бокам, затем прихватила стульчик и отнесла его в сарай, грохнув там пустым ведром.

Солнце уже коснулось горизонта, когда Лизавета и Саша пришли на берег ставка. Ребятишки разбежались по домам, равно как и взрослые, которые приходили сюда вымыться перед сном. Все вокруг успокоилось и затихло. Где-то разминался на всенощную сверчок, и исподтишка заводилась нетерпеливая лягушка.

— Здесь уже никого нет, — сказала Лизавета. — Глянь.

— Ага, — согласилась наша соседка. — Можно купаться без одежды.

Они разделись и бултыхнулись в нагретую за день воду. «Ой, как хорошо!», «Ух, и бодрит же водичка!» — эти восклицания неслись на берег и отбивались от раздолбленных глинищ высокого правого берега, повторяясь несколько раз эхом.

Все-таки кто-то увидел купальщиц, когда они, стоя на густом лугу в чем мать родила, высыхали под ветерком, чтобы не мочить одежду.

— Мама, ну чего вы придумали голой купаться ночью? — выговаривал бабе Саше дома сын Николай.

— Сы-ынок, ты уже знаешь? — испугалась та.

— Добрые люди в глаза тыкали, что у меня мать несерьезная.

— Прости меня, сынок. Извини! Клянусь тебе, что больше и к воде не подойду, — извинялась бедная женщина ни за что ни про что.

***

Павел, старший сын Филиппа и Саши, погиб на войне, и Николай принял его обязанности на себя. Был он светловолосый, кудрявый, такой же шутник, как и Филипп. И вдобавок хорошо рисовал, а еще от деда Павла научился столярничать. И тем потом кормился всю жизнь. Как и отец, Николай жестоко болел туберкулезом, хотя в послевоенные годы, скажу, забегая наперед, удалось ему вылечиться окончательно. В их семье лишь Роману, младшему из братьев, посчастливилось родиться здоровеньким.

Хуже всего досталось от той напасти среднему сыну Ивану. То, насколько этот ребенок дорого стоил своей матери, хорошо знают мои родители, так как много чего видели собственными глазами, а остальное знают по рассказам основного свидетеля — местной повитухи бабушки Ефросиньи. Это была мать Евлампии, то есть моя прабабушка. У Саши Заборнивской бабушка Ефросинья уже дважды принимала роды, когда та рожала Павла и Николая, и вот ждала третьего вызова. Вчера опытная повитуха заметила, что у беременной под вечер значительно опустился живот, — ребенок подбирался к выходу. Поэтому она приказала соседке прилечь и не слоняться зря, а как только начнутся потуги, сразу же звать ее. За ней почти в полночь прибежала испуганная баба Павлиха, мать роженицы.

— Что-то страшное! — от порога крикнула Сашина мать Ефросинье не считая, что будит всю семью. — Быстрее. Там похоже на двойню.

— Ну и что, — неторопливо начала слазить с печи повитуха. — Чего ты всполошилась? Мне и не такое случалось...

— Так они вместе головками идут!

— Пошли. Орешь тут... — цыкнула на мать роженицы повитуха.

Но ребенок был один, только оказался калекой.

— Прожарь на лампе нож, — попросила повитуха Павлиху, помогавшую ей. — А еще смочи самогоном эту тряпку и подержи. Подашь, когда попрошу.

Поймав малыша, баба Ефросинья умело промокнула его мягким полотенцем, затем протерла пуповину разбавленным самогоном и перерезала ее, закрепив кончик прищепкой, выдержанной в кипятке.

Говорили, что проклятая наследственная болячка прицепилась к новорожденному, поразив его кости, и потому спасения от нее нет. Кроме того, что я рассказала, об Иване осталось мало других сведений. Евгения Елисеевна припоминает, что он был тихим, не похожим на смешливого Николая или налитого энергией Романа, страдал от своего увечья не только физически, но и морально. Иван с неохотой посещал школу — боялся, чтобы над ним не смеялись, стеснялся своего вида. Да и нездоровилось ему часто. Учителя приходили к нему домой и помогали осваивать пропущенный материал, видя, что самообразование мальчику по силам. Тяжело он переносил и то, что к нему часто наведывались врачи из области, и, как он понимал, не для чего-то другого, а чтобы попрактиковаться, посмотреть на «диво» профессиональным глазом. В свои шестнадцать лет Иван оставался ниже своих ровесников, имел бледно-прозрачную худощавость, горячечный блеск в глазах. Много времени он проводил в постели, особенно весной и осенью, когда болезнь обострялась.

Может, и не жилец он был, неизвестно. Однако судьба не дала ему шанс естественным порядком прожить свой век, даже страдая от недуга. В рассказе об Иване Тищенко из милосердия не стоило бы делать акцент на его физических недостатках, ведь они решающим образом не повлияли на его судьбу. Так подумать вполне естественно для нас, воспитанных в духе высокого гуманизма. Но я рассказала правду только для того, чтобы проиллюстрировать вам и нашим будущим читателям, насколько фашисты пренебрегали ценностями, приобретенными человечеством в течение всего своего развития. Они были извергами, и верить тем, кто сейчас утверждает что-то другое, значит не считаться с фактами родной истории. А чтобы этого не произошло, свою историю, историю своей земли надо знать. Вот пример того, как невежество может стать тяжелым преступлением по отношению к родным, ибо человек, отрекающийся от прошлого, убивает свои корни.

Восьмого марта, в трагический день дивгородского расстрела, Иван чувствовал себя по-весеннему плохо. Но его не пощадили — сняли с кровати и под дулами автоматов вывели из родительского дома в нижнем белье, даже обуться не дали. Так он и шел на свою Голгофу с покрасневшими от холода ногами.

Баба Саша, правду сказать, была немного нерасторопной, быстро терялась в неожиданных обстоятельствах. Она почти не противилась тому, что сына забрали и куда-то повели. Правда, сделала попытку умилостивить карателей, просила не трогать калеку, но скоро поняла, что напрасно старается. Когда же вышла за ним на улицу и услышала причитания Евгении Елисеевны, доносившиеся из соседского двора и безошибочно указывающие, что там кого-то убили, то и совсем сникла.

— Мама, вынесите мне сапоги, — оборачиваясь, несколько раз повторил Иван, а она оцепенело смотрела на него и словно не слышала сказанного.

— Шнель, шнель, русиш швайн! — немцы толкнули пленного в спину прикладами, и он, пошатнувшись, наклонился чуть не до земли.

Они повели его по улице в сторону речки.

Баба Саша пришла в себя, и здесь ее слух еще острее полоснул плач соседки: 

— Мамочка, за что? Дайте мне умереть! — потеряв голос, причитала там Евгения Елисеевна.

 Евлампия! — пришло страшное осознание. Баба Саша в беспомощности и безысходности крутнулась юлой. Не зная, что сделать, ударила себя по бокам. Взгляд остановился на собаке. Пес Мальчик, которого два года назад Филипп Андреевич подарил Ивану, повизгивал и преданно смотрел ей в глаза, будто хотел что-то сказать. Автоматически она подошла к нему, зачем-то ощупала ошейник, цепь, а потом отперла замок и отпустила его.

Мальчик стремглав метнулся вслед за Иваном, и там, догнав своего любимца, начал как ошалелый рвать в клочья ноги его обидчиков. Недолгие вскрики карателей завершились выстрелом. В звонком мартовском воздухе, ледяно прихваченном морозцем, он прозвучал стократ громко и раскинулся вокруг предсмертным собачьим плачем.

В конце концов, что еще могла сделать баба Саша? Ее в те невозвратные минуты ее сковал не столько страх, сколько ошеломление, и она просто не могла действовать обдуманно.

А Ивана через час не стало, умер он немилосердно, что не могло быть объяснено его грехами и карой за них — он не успел сделать так много плохого на земле. Не оттого ли, что судьба порой допускает необъяснимое разумом несоответствие между поступками человека при жизни и трагическими обстоятельствами его смерти, людей берет сомнение в существовании Бога?

...Говорят, что время исцеляет самые болезненные раны. Но это не совсем так, раны исцеляют новые впечатления, не зря многие отправляются за ними в странствования. Простому человеку, правда, развлекаться некогда, надо жить дальше, работать, подымать на ноги детей. Спасибо богу, те хлопоты тоже прибавляют новизны и приглушают боль по прошлому.

12

Сначала показалось, а потом и в самом деле послышался гул машины. Первая модель светло-зеленых «Жигулей» медленно скатилась с трассы в улочку, приблизилась к воротам, сбавила ход, повернула во двор и остановилась точь-в-точь там, где стоит всегда, когда хозяин дома. В гараж он загоняет машину только на ночь, а днем держит под рукой: привык ездить, даже на соседнюю улицу пешком не сходит.

— Ты скоро и за водой на машине будешь ездить? — иногда высмеивает его Евгения Елисеевна, намекая, что колодец находится у них за забором.

— А зачем иметь машину, если пешком ходить? — защищается от насмешек муж.

Любит Павел Дмитриевич свою машину, поэтому назвал человеческим именем — «тамара». Присматривает он «тамару», балует, держит в опрятности и безотказном эксплуатационном состоянии. Хоть есть у него еще одна машина, подаренная дочкой, новая. Но ту он бережет.

Хлопнула дверца.

— Вот мы и приехали, — произнес Павел Дмитриевич, и его поседевшая голова показалась над машиной — он выбрался из-за руля, встал на землю.

На скамейке, стоящей под домом, прижавшись друг к другу, будто ласточки на проводах, сидели двое школьников, ждали его.

Евгения Елисеевна при виде их не удивилась, в последнее время она привыкла к частым и внезапным посетителям. Поэтому, покинув машину, спокойно пошла в дом. На ходу пообещала:

— За терпение вынесу яблок и груш. Или, может, чайку? — обернулась перед дверью веранды.

Неожиданные гости не успели ни отказаться, ни сказать что-то другое.

— Неси все, что есть. А мне еще и водички холодненькой, — откликнулся Павел Дмитриевич.

Он покопался в дверном замке, потом подошел к багажнику, открыл и тщательно обследовал внутренность, заглядывая даже под стельку, на которой виднелись стебли сена.

— Чего молчите? — обратился к детям. — Давно здесь сидите?

— Ага! — сказала Марина.

— Нет! — прибавил Василий.

— Так «ага» или «нет»?

— То есть я говорю, — дипломатично начал мальчик. — Мы давненько сидим, но здесь так хорошо, что время пробежало быстро. Как раз сюда удлинилась тень от вашей яблоньки, и ветерок из-за веранды повевает. Жара не ощущается.

— Вы тоже за побасенками пришли, правильно я понял? — допытывался хозяин, не закрывая багажник. — Низа Павловна уехала к подруге. И на настоящий момент рассказчиков у нас меньше стало.

— Что-то потеряли? — вместо ответа спросил Василий и подошел ближе.

— Боюсь найти.

— Как это?

— Нам нужен материал для сочинения. Говорит мне мама, пойди к дяде Павлу, он найдет для тебя что-то интересное, — осмелилась вмешаться Марина, возвращая разговор в нужное русло.

Павел Дмитриевич в конце концов закрыл багажник и взглянул на детей.

— Чьи же вы будете? — спросил, садясь на скамейку рядом с Мариной. — А в машине — духота, — сказал между прочим. — В ней же кондиционера нет, древняя модель.

Затем снял головной убор наподобие бейсболки, достал из кармана платок и протер внутренний околышек и увлажненный лоб.

— Я Василий, сын Павла Мищенко, а это, — мальчик показал на свою спутницу, — Марина, наша соседка, дочь Петра Макаровича Демократа.

Павел Дмитриевич засмеялся, склоняя голову и отводя лицо в сторону от того, кто его рассмешил.

— Ты что! — толкнула Василия под ребро Марина.

— Чего ты?

— Это же нас так по-уличному называют, а ты мелешь... Трясак моя фамилия. Вот тютя!

— Откуда я знаю! — повел плечом мальчик. — Если бы я с тобой в один класс ходил, то знал бы. А так, извиняйте. А почему, кстати, вы вдруг стали «демократами»?

— Не знаю. Спроси? — предложила Марина своему спутнику, показывая глазами на Павла Дмитриевича.

— Вот так память у людей! — сказал меж тем Павел Дмитриевич, насмеявшись. Еще раз вытер лоб, сосредоточился на рассказе: — Ей-богу, с детьми никогда скучно не бывает. Такое отчебучить! Это прозвище, Маринка, — обратился он к девушке, — к вам от твоего прадеда Ефима Адамовича Крашенинникова перешло. Он умер, еще когда твоя мама маленькой была.

— А-а, это прадеда так называли... — Марина освоилась, и уже не имела того растерянного вида, что вначале. — Мне казалось, что оно как-то связано с демократической революцией 1991 года. Так, иногда думала я, причем здесь мы? Политика нас не интересует. А коль это от прадеда... — она потеряла интерес к этому вопросу и перевела речь на другое: — Не обижайтесь, что мы без разрешения зашли во двор. Ворота открыты были, а собака привязана.

— Мы знали, что вас нет дома. Меня отец предупредил. Если, сказал он, ворота открыты, а машины во дворе нет, значит, хозяин где-то ненадолго уехал и скоро вернется. Вот мы и ждали.

— Это тот Павел Мищенко, который ко мне на курсы водителей ходил? — спросил Павел Дмитриевич.

— Да. Говорил, что хорошую науку от вас получил.

— А ездит?

— Ездит. Недавно купил «Фольксваген-Джетта». Правда, сборка французская, модели «Bеаch», что переводится как «берег», так как партия машин, с которой одна к нам попала, предназначалась для французских курортных побережий. А о Демократе, — напомнил Павлу Дмитриевичу, — расскажите больше, если знаете.

Евгения Елисеевна вынесла небольшой журнальный столик, поставила на него вазу с яблоками и грушами. Хозяину подала полиэтиленовую бутылку с холодной «Царичанской» водой.

— Ефим Адамович, — сказал Павел Дмитриевич, обращаясь к Марине, — мамы твоей Мелании Иосифовны дедушка, был до социалистической революции 1917 года членом РСДРП — Русской социал-демократической рабочей партии. И не просто членом, а незаурядным активистом. Его неоднократно арестовывали, побывал он и в тюрьмах, и в ссылках. Там и получил партийную кличку Демократ, гордился ею. Революция избавила его от очередной ссылки, и после мыканий он каким-то образом попал к нам в Дивгород на рядовую работу — не пригодился новой власти. Мне случилось работать с ним на заводе. Рабочий он был никакой, прямо скажу. Не из пролетариев, одним словом. А вот лясы точить любил и умел. Причем каждый рассказ начинал словами: «Когда я был демократом...». Поэтому партийная кличка и осталась за ним, затем передалась потомкам. А отец твой Трясак Петр Макарович вышел из рода тихого, незаметного и прозвище Демократ взял за Меланией Иосифовной, своей женой, как приданое. 

— Так вы, значит, за рассказами? — поинтересовалась жена Павла Дмитриевича, появившись во дворе с дымящимся заварным чайником в руках. — Что ж вас интересует?

— Марина, если хочет, пусть разрабатывает в своем произведении тему Демократа, а меня заинтересовала ваша фраза: «Боюсь найти». Что вы имели в виду, или кого? — обратился к хозяину Вася Мищенко. — Неужели террористов?

Павел Дмитриевич помрачнел.

— О террористах я бы не советовал говорить в легковесном тоне. Последние события показывают, что это безбожная сила, несущая миру смертельную угрозу, и с нею необходимо считаться.

— Да, я не подумал, извините, — покраснел Василий.

Очень естественно, без предисловий и перехода Павел Дмитриевич пустился рассказывать.

Конечно, меня взять на испуг тяжело. Я в жизни всего навидался. Но хватит о грустном. Так вот, случилась со мной как-то забавное приключение. Однажды приехал я к знакомым в небольшое село, вернее хуторок, нашего территориального куста. Пора стояла горячая — косовица, и на улицах не видно было ни души.

Однако своих знакомых я дома застал, решил все дела, немного поговорил с ними, выслушал их сетования на жизнь, жалобы друг на друга, на детей и на новую власть. И поехал назад.

И вот в дороге слышу, что в машине появился какой-то посторонний звук. Прислушался. Явно идет не от мотора. Что за черт, думаю, может, сухой стебель зацепился за днище и лопочет.

День клонился к вечеру. Коровы из стад потянулись по своим дворам, гуси возвращались с водоемов. Наступало время прибираться в хозяйстве, поэтому я спешил пораньше попасть домой, так как мою работу никто не сделает.

Подъезжаю ко двору, вижу, и наша Манюня как раз во двор заворачивает, а гуси уже зашли в загородку, и гелготят там. Манюня, увидев меня, развернулась и начала мычать, дескать, дай вкусного пойла.

— Иди, моя хорошая, на место. Сейчас я быстренько напою тебя, — пообещал я скотинке.

Она у нас послушная была, сообразительная, все как человек понимала. Пошла, покачивая полным выменем.

Я оставил машину тут, где она и сейчас стоит, взялся за ведра и пошел к колодцу. Наносил воды корове, налил гусям и курам, дал попить свиньям, между делом любуясь, как мои дорогие животные и птицы утоляют жажду. Затем развел это говорливое племя по уголкам, закрыл, привязал, успокоил и задал на ночь корма: кому травы свежей, кому зерна молотого, запаренного кипятком, другим натер свеклы или насыпал кукурузы. Вся наша живность угомонилась и затихла, слышалось только удовлетворенное сопение, шарканье клювов и сладкое жевание и похрюкивание. Тогда и я присел на скамейке отдохнуть. Выделил себе для этого пять минут, так как еще должен был загнать машину в гараж и подмести двор.

Евгения Елисеевна побежала доить Манюню. Дневные хлопоты во дворе исподволь завершались, даже наша собачка Жужа перестала мух ловить и присмирела. Ветерок затих, вокруг залегла тишина, только кое-где шелестели верхушки тополей и утомленно опускали ветки вниз.

 Я снова услышал подозрительное шуршание в машине, те звуки, на которые обратил внимание еще в дороге. Что за дьявольщина? — думаю. Прислушался чутче: будто в багажнике что-то скребется или бьется. Даже жутко стало.

Подхожу ближе, тихонько открываю багажник. И что? Стоит посредине небольшой картонный короб, а в нем — возня. Хорошо помню, что я сюда ничего не ставил. Откуда он взялся? Чудеса!

Беру этот короб, ставлю на землю, начинаю открывать. Едва щель между створками крышки стала более-менее широкой, как оттуда прыгнет что-то, как бросится в одну сторону, в другую, а потом стремглав метнулось к воротам, шастнуло в открытую калитку и подалось неизвестно куда. Может, заяц или собака? Темно же стало, не видно. Да и скорость у животного была, как у реактивного самолета.

Я еще раз осмотрел багажник и, убедившись, что там больше ничего нет, загнал машину в гараж. Пока подметал двор и выносил мусор, забыл о приключении, даже жене ничего не рассказал.

А она у меня заботливая хозяйка. Сдоила коровку, перевеяла и разлила по банкам молоко, закончила хлопотать по хозяйству, навела порядок в летной кухне, и бежит, вижу, в дом. Знает, что я уже готовлю ужин. Это не всегда так бывает. Приходится и ей стряпать. Но я люблю это дело, и когда у меня есть время и настроение, то становлюсь к плите сам. Шестьдесят лет — рядом! Конечно, что она мои намерения за километр читает. И в тот вечер знала, что на столе уже все будет готово к ужину. Поэтому и старалась еще что-то прибавить к тому, что за день успела переделать. А тут под самым носом, перед входом в веранду, валяется какой-то короб! Непорядок. Она убрала его под стенку, вот тут поставила, — Павел Дмитриевич показал на место рядом со скамейкой, — и тогда уже вошла в дом.

Мои жареные грибы щекотали обоняние, мятая картофелька зазывала благоуханием свежего масла, сваренного лучку. Да что там! — роскошь. Жена бросилась мыть руки, быстрее подбираясь к тарелке.

Так кончился тот день.

Павел Дмитриевич так естественно вписал паузу в свой рассказ, что не сразу и сам понял, что молчит. Солнце уже щекотало горизонт, и в его заходящих лучах все делалось высоким и стройным, даже пузатая Оричка — точный мешок с требухой, которая как раз прошла мимо двора Диляковых, казалась березкой.

Евгения Елисеевна давно принесла и выпила чай, теперь с тихой улыбкой послушала мужа. Потом пошла по делам, а ученики, увлекшись чужими воспоминаниями, этого и не заметили. Теперь же, как рассказчик приумолк, они нашли, что и их чашки пустые, а от яблок и груш осталась только кучка огрызков. Умел Павел Дмитриевич говорить о простых вещах так увлекательно, что слушать бы да слушать — приятно было находиться в мире его героев и дел, в той обстановке, о которой он рассказывал.

— Вы так и не узнали, что было в машине? — спросила Маринка.

— Узнали. Но позже.

— И что?

— Что? — переспросил Павел Дмитриевич. — Утром я вспомнил о приключении, когда на глаза попал короб. Я встаю рано и люблю, сидя на этой скамейке, — он похлопал ее вытертую до блеска поверхность, — наблюдать восход солнца. Жена, правда, встает еще раньше, но видеть восход солнца не имеет возможности: как раз идет на запад — гонит Манюню в стадо. А возвращается оттуда, когда солнце уже висит над горизонтом и тайна его появления исчезает.

— Так вы говорили о коробе, — напомнил кто-то из детей.

— Не спеши, в хорошем рассказе каждая мелочь не лишняя, — ответил рассказчик.

И скоро продолжил.

В тот день мне подумалось: «Почему я ежедневно рассказываю своей жене одно и то же — как восходит солнце, отчет такой делаю. Может, ей надоело?». А здесь имею шанс вчерашним случаем ее развлечь.

Взял короб, осмотрел его изнутри. Нашел на донышке несколько темных шерстинок, подобрал, изучил: на собачьи не похожи — шерстинки более мягкие и шелковистее, на заячьи тоже не похожие — зайцы летом серые, а зимой белые. И значит, был то или кролик, или киска. Думал и прикидывал и не пришел к определенному выводу.

Возвратилась Евгения Елисеевна. Я взялся ей рассказывать обо всем по порядку. Говорю, кто-то пошутил, но что мне подбросили — не увидел.

Женщина — есть женщина. Так природа распорядилась, чтобы она была более сообразительной, чем мужчина, а если и не более сообразительной, то чтобы понимала суть вещей быстрее.

— Горе ты мое, — сказала она, будто и правда так у нас дело обстояло. — Никто с тобой шутки не затевал. Просто тебе подбросили ненужное. Припомни, оно бежало или прыгало?

— Бежало, бежало! Пометалось по двору и выскочило за калитку.

— Ясно. То есть живое существо не сразу сориентировалось, куда податься. Значит, оно было в не совсем хорошем состоянии, его укачало. А что ты мне о хвосте скажешь? Короткий он был или длинный?

— Знаешь, — говорю ей. — Скорее длинный, чем короткий. И бежало это создание на низеньких лапках, или, может, присевши. — Дальше я уже припоминал сам: — И уши имело короткие. А вот в боках было широченьким таким, округлым.

— Кошка на сносях, — вынесла вердикт моя жена, как отрезала. — Поэтому ее и закачало, бедную. Имела темный или пятнистый окрас, — комментировала дальше, рассматривая шерстинки.

— И что было дальше? — спросил Василий.

— Уже темнеет. Приходите завтра утром, самое интересное — впереди.

13

— Чьи это были дети? — поинтересовалась за ужином Евгения Елисеевна. — Ты хоть спроси, кто их на тебя навел. Видишь, идут друг за другом как по расписанию.

— О! Разве ты их не узнала? — удивился Павел Дмитриевич.

— Будто это я целыми днями ношусь среди людей! Сижу себе дома, занимаюсь то огородом, то хозяйством. Все мои променады — это в стадо и назад. Вот если бы ты удивился, что я не узнала рябого теленка рыжей Сосиковой Муськи, которого она привела от черного Хурденкового бугая Стрилика, то я б подумала, что со мной происходит что-то неблагополучное. А дети? Я уже и их родителей, наверное, не узнала бы.

— Вывод неутешительный: ты мало посещаешь дивгородский рынок. Привыкла меня туда посылать, а потом ревность разводишь.

— Не говори, дорогой, — согласилась Евгения Елисеевна. — Тебя как не ревновать, так ты и домой не попадешь. Тебя твои воздыхательницы изведут. А я хочу, чтобы ты еще пожил.

— Да что ж меня склероз разобьет, что ли? Чего это я домой не попаду? — рассмеялся муж. — Вот спасение нашла от такой болезни! Надо твой опыт распространить среди настоящих склеротиков. Пусть их попробуют ревностью лечить.

— Распространи, распространи, — покорно согласилась Евгения Елисеевна. — Только мой опыт не каждому подойдет. Например, придумает ли Яркова Мотька ревновать к кому-нибудь своего горбатого Ивана? Нет, так как он ей остопротивел своей любовью. Даст же Господь такому уроду столько похоти! Отведи и сохрани, — женщина старательно перекрестилась три раза. — Мотря возрадовалась бы, если б этот маньяк потерялся где-нибудь. А ты у меня — красавец, мастер на все руки, умник. К тебе учительницы приходят спросить, что такое «галлон».

— Так не для того приходят, чтобы на меня посмотреть, а потому, что сейчас не издают словарей, вообще не издают познавательной и справочной литературы, а о качестве другой макулатуры я вообще не говорю. Ты сама филолог и знаешь, как важно иметь под рукой энциклопедию, толковый словарь или словарь иностранных слов. А где они теперь, такие как издавались академическими институтами?

— Терпи, это ж ты приветствовал новую власть, этот строй, который нам заокеанцы навязали. Ты же у нас — борец за суверенитет до последней скалки. Вот и имеешь полную безграмотность, безработицу и беспризорность хуже, чем при большевиках.

— Не смейся. Я одобряю теорию, а не эту практику, которую проводят оборотни, дорвавшиеся до власти.

— Никакие они не оборотни, они такими и были. Сначала уничтожили государство, разрушили материальные ценности, превратив их в руины, чтобы за бесценок скупить то, что нажили наши родители. Причем, перед этим они предусмотрительно разговелись копейкой, обобрав людей. Большевики грабили богатых. Плохо, конечно. А эти реваншисты, называющие себя демократами, грабят бедных. А это уже, дружок, варварское средневековье. Все было заранее хорошо продуманно. Теперь они создали концлагерь, в котором по существу мы — переписанные, пронумерованные рабы, так как людям за работу не платят или платят символическое жалованье. А как ухитрится кто-нибудь своими силами деньжат заработать, так у него их отберут или выдурят.

— Что ты говоришь!? — ужаснулся Павел Дмитриевич, весь век верящий в идеалы, не в те, которые принудили его идти на войну, рисковать жизнью, а в какие-то другие, более привлекательные, которые — он хотел, чтобы так было, — пришли теперь.

В минуты таких дискуссий он сердился на жену, что его снова предали, будто она была этому виной. А Евгении Елисеевне сдерживаться было тяжело, так как ее душа болела от вездесущей несправедливости, тотального хамства и хищничества.

— Чего ты боишься правды? — завелась она. — Вы после переворота повыгребали все нужники — все народ «правдой» кормили! А теперь ты переел ее? Или сегодняшняя правда тебе не по душе? Конечно, та «правда», которую проповедовали благодетели из-за бугра и наши прохиндеи, щекотала нервы, дразнила синапсы, разжигала нездоровое любопытство и больное, безадресное негодование, делала человека частью толпы, зараженной первобытными, низкими инстинктами. А сегодняшняя правда болит, печет, режет сердце, обжигает душу, поражает нравственность.

— Почему же так получается? — спросил Павел Дмитриевич, стараясь унять желание перегрызть жене глотку за ее благосклонность ко всему отжившему, отброшенному.

— История, мой дорогой, — вот где гвоздь забит. То, что происходило давно и не с нами, может интересовать или не интересовать, задевать или нет, но оно не затрагивает нас непосредственно. Ведь история есть опосредствованное восприятие событий. Здесь основное что? Основное — кто выступает посредником. И как правило, это те, кто старается захватить власть в данный момент. Подавая нам историю в своем освещении, они обращаются к ней, как к средству. Она к нам попадается уже извращенная ими, с примесями, препарированная, скомпилированная, перетолкованная. Но даже и это не очень важно, важнее то, что таким образом из нас делают дискуссионный клуб. И только! Чтобы мы просто выпустили пар. А когда мы после тех развлечений приходим домой, начинается настоящая правда жизни, текущая история — история настоящего. Она вынуждает выживать, искать заработок, прокорм, теплое жилье. Настоящее не успевает попасть в руки авантюристов-толкователей, и мы ощущаем, каким оно есть на самом деле. И вот какое оно есть, такая у нас и власть. Нынче — власть человеконенавистническая, воровская.

— Открыла истину!

— Горькая это истина. Ты же сам говорил, что социализм — красивая теория, но ее испортили руководители. Теперь поешь ту же песню о демократии. Почему так часто повторяется одно и то же? Не лежит ли в основе этого какая-то закономерность?

— А лежит? — Павел Дмитриевич больше не желал вникать в то, на что не мог повлиять. Он старался успокоиться и дать возможность жене сделать то же самое — пусть сначала выговорится.

— Лежит. Любая теория, направленная на благо человека, — привлекательна. И никогда не надо ее менять, достаточно лишь диалектически развивать и дорабатывать в том же направлении — в русле процветания и творения добра человеку, как провозглашалось изначально. Но дело в том, что никогда не прекращается борьба за власть и материальные ценности, за обладание миром. И если форма ее не носит открытой войны, то все равно это жестокая игра, основным орудием которой и есть манипулирование теориями, а значит, и человеческими мыслями. А делают власть предержащие — все и всегда — одно: грабят труженика. Вот с этим и спокойной тебе ночи.

— Спокойно и тебе отдыхать! Если получится.

Павел Дмитриевич поднялся из-за стола, а потом на несколько минут задержался в нерешительности. Что делать? Неопределенности он не любил и тяжело чувствовал себя в обстановке подвижных, как пески пустыни, отношений. Хватит того, что такой же подвижной, бесконечно непостоянной была сама жизнь. Зачем ее усложнять там, где человек вьет приют для души и сердца?

Возможно, сказывался возраст, пережитые события: коллективизация, НЭП, война, восстановление, перестройка. И все это несло с собой вечную бедность духа и тела, холод и голод. Было от чего устать.

Радушный характер, улыбчивость, любовь к шутке, бодрость, все внешние признаки, присущие ему, вовсе не свидетельствовали, что и в душе стояла такая же погода.

Чаще там лежала тяжесть, состоявшая из разочарований идеалиста, опустошенности от измен тех, кому он старался верить, а также горечь от банальной правды — твой собственный опыт никому не нужен. Разве что успеешь, когда твоим детям не исполнится еще шести лет, что-то им привить. Но жизнь продолжается и накапливает новый опыт — еще более разнообразный, еще более весомый. И что, никому от этого не может быть пользы? Так и забирать его с собой в последний путь? Все, что успел понять, открыть в этом мире, будет зарыто вместе с тобой на два метра от поверхности земли? Какая несправедливость, какая дисгармония жизни, какая расточительства природы!

Жена ощутила настроение Павла Дмитриевича и пожалела, что раздразнила его болевые места. Разве можно так вести себя с впечатлительным человеком? Вот проклятая несдержанность!

Она читала мысли мужа, и теперь не знала, как ему помочь, как улучшить его настроение.

— Чего стоишь? — спросила. — Пропустишь новости.

— Думаю вот: мы с тобой поссорились или нет.

— Свет мой, — голос жены выдавал ее взволнованность, она невольно отставила горку грязной посуды, которую готовилась мыть. — Как мы можем поссориться? Такое скажешь. Мне твой покой — дороже всего. Извини, что я говорила с тобой резко.

— Ты права.

Муж еще не восстановил душевного равновесия, не лишился внутреннего опустошения, оставшегося от неутешительных мыслей, промелькнувших, как пожар.

— А что эти новости нам дают? — сказал. — Слушаем, слушаем их...

— Э-э, нет! Ты должен быть в курсе событий. К тебе дети приходят. За чем? Что, разве им учителя в школе мало рассказывают? Или родители с ними не разговаривают? Нет. Потому приходят, что ты знаешь больше учителей и родителей вместе взятых. Они ученые, конечно, но молодые. А ты, учитывая рассказы своей мамы, — свидетель столетней, если не больше, жизни Дивгорода. Я уж не говорю, что ты не просто слушал или наблюдал — ты анализировал историю, пропускал через свою душу. Сейчас для молодежи ты все равно, что святой старец для верующих. На тебе лежит большая ответственность. А ты говоришь...

— Как же вы не видели?! — повеселел Павел Дмитриевич, вспомнив свою любимую поговорку.

Это была шутливая поговорка. Она возникла давно от слов Дробота Артема Филипповича, бывшего директора школы, и прижилась в их семье, как ненавязчивая и приятная данность. Напряжение сошло, и Павел Дмитриевич пошел в гостиную.

Супруги Диляковы были людьми просвещенными, начитанными, интеллигентными. Они отдавали предпочтение духовному перед материальным, много времени уделяли интеллектуальным видам отдыха, случавшегося между будничной работой и рутиной быта. Детей и внуков — выучили, правнуков — подняли, праправнуков — дождались. И каждому поколению своих потомков были — современниками. Это не так легко, как может показаться на первый взгляд. Дети не растут сами по себе, как побеги от старого корня. Для того чтобы их воспитать, надо поддерживать не только уровень знаний, а еще и проникаться изменениями в человеческих вкусах, во всем отвечать текущей моде.

Ничего, — успокаивал себя Павел Дмитриевич, — завтра будет новый день, будет светить солнце, снова придут дети. Жизнь еще продолжается, это главное, вопреки усталости и унынию.

14              

Марина и Василий пришли около десяти часов утра.

— Надо было дома помочь, — объяснила девушка. — На меня родители положились в хлопотах о племяннице и свиньях. Интересное сочетание, не так ли?

— Значит, ваша старшая уже замужем? — удивился Павел Дмитриевич. — Как летит время! А я ее еще маленькой помню, вот такой, — показал он, подняв ладонь где-то на метр от земли. — Кажется, Наталкой звать?

— Да. Теперь она уважаемый человек — держит свою аптеку, очень занята работой.

— Отец твой Петр Макарович, ей-богу, такой интересный человек, — хозяин что-то припомнил и засмеялся, как и вчера слегка наклонив голову и отведя ее в сторону. — Берите стулья, пойдем в сад. Ты смотри, как печет. В полдень снова градусов тридцать восемь будет. Тропики.

— Хорошо, что ветерок повевает, — с видом настоящего знатока сказал Василий.

— С чего ты взял, что это хорошо? — отбросила назад кургузые косички девушка.

— Я ж занимаюсь в кружке по изучению методов выживания в экстремальных условиях. Забыла? Или ты думаешь, что на свете существует лишь твое тхеквондо?

Они вышли к западному торцу дома и поставили стулья под развесистой грушей. Дальше за деревом лежал небольшой огород с уже убранным картофелем. Однако около межи, за которой открывалась вольная степь, еще зеленело несколько рядов свеклы, петрушка и несколько случайных подсолнухов со здоровенными головками, наклонившимися под весом семян. За огородом взгляду открывалась центральная дорога поселка, вырвавшаяся из сетей улиц и переулков, домов и перекрестков и резво бежавшая по ровной местности параллельно речке Осокоревке к трассе Москва-Симферополь. Ближе к горизонту дорога поднималась на косогор, отклонялась налево и пробегала по его верхушке метров двести-триста, преодолевая созданное увалом впечатление несколько суженного горизонта, а еще дальше терялась в степи, недосягаемой глазу.

— Как у вас просторно! — выдохнул Василий. — Равнина почти до горизонта. А у нас за домами горизонта не видно.

— Замечательный вид, — согласился Павел Дмитриевич. — Я, как духота наступает, прячусь сюда и смотрю вдаль. Тогда будто легче становится. Дышится свободнее.

Расселись полукругом.

— Вы что-то о моем отце начали говорить, — намекнула Марина.

— Ага, — рассказчик пару раз кашлянул для солидности. — Было время, когда мы с ним работали на одном заводском участке и, конечно, поддерживали приятельские отношения. Он оказался тонким и неутомимым юмористом, умел мистифицировать публику. Кое-кто его даже не понимал. Кроме того, он же — рьяный охотник.

— Я знаю.

— И до сих пор?

— Бывает.

И тут начался новый рассказ.

Собирали мы у кого что есть и отправлялись прогуляться. Компания была такая: твой отец Петр, его старший брат Иван, я и мой приятель Григорий Телепень, теперь уже покойный.

Телепень — это его родная фамилия, и подходила она ему, истинно, на все сто. Был Григорий высоким, неуклюжим и очень ограниченным, более того — не способным к обучению. О таких говорят: тупой, как дверь. Мы с ним довольно близко познакомились, когда после женитьбы я переехал жить на этот край села. Других ровесников здесь не было, но не жить же мне волком среди людей. А со временем я даже замечал за ним проявления сообразительности: неизвестно, почему он учиться не хотел, но свои недостатки знал хорошо и относился к ним иронически, подсмеивался над собой, то есть от природы он не был полным тупицей.

Нажил я хлопот с его фамилией! Мне, случалось, говорили, с кем ты водишься, он же настоящий оболтус. Не знали его люди так хорошо, как я, а может, оценить не умели или не хотели. Зачем мне уточнять? Надоело мне слушать про оболтуса, жаль стало друга. Я когда-то ради шутки и говорю, чего вы, дескать, прицепились к человеку, он только вырос высоким, а по сути своей еще дитя. Вот и стал он из тех пор Григорием Дитятей. А со временем его настоящую фамилию знали только в отделе кадров, а для дивгородцев Григорий навсегда остался Дитятей.

Так вот. У твоего отца и у дяди были ружья, у меня — машина, а у Дитяти ничего не было.

— Я, — хохотал Грицко, — буду дичь загонять. Буду доставать ее с деревьев или из воды. Буду вам вместо собаки.

Мне не всегда удавалось понять, когда он говорит серьезно, а когда шутит, — продолжал Павел Дмитриевич припоминать. А тут и совсем не до этого — я ж за рулем. Смотрю, твои родственники соглашаются.

Говорит Петр, твой, Маринка, отец:

— Тогда, давайте, поедем в сторону Свинотреста, в тамошних посадках есть куропатки, а на пшеничном поле зайцы водятся.

— Где там пшеница? Ее давно убрали, одна стерня щетинится, — старался быть полезным Григорий.

— Ну и что! — горячился твой отец. — Зато зайцев хорошо видно. Их там полно.

Я молча развернул машину и поехал в сторону той посадки, о которой они говорили. Возле меня сидел Гришка Дитя, твои родственники расположились на заднем сидении и, как всегда, ссорились. Теперь мне кажется, такие публичные ссоры зачастую были напускными, мастерски разыгранными для публики спектаклями, хобби такое у них было. Но перепалка только начиналась с невинных шуток, умных острот, дальше дело переходило на колкие насмешки, а потом — на ссоры всерьез. Причем, ни один из них голос не повышал, не сбивался на грубость, не распалялся — монотонно допекали друг друга обиняками и безобидными фразами. Часто бывало, что и завирались в доказательствах.

Вот и здесь я почувствовал, что процесс доходит до точки кипения:

— Большего, чем ты, дурака я не видел, — сказал Петр брату.

— А я видел, — спокойно ответил Иван.

— Где? — наивно спросил Петр.

— Вот он, — показал Иван на него.

Пришло время вмешаться и ним.

Здесь Павел Дмитриевич подобрал краснобокую грушу, неожиданно упавшую ему на колени, вытер ее и подал Марине.

— Это дерево еще до войны мой тесть посадил, царство ему небесное. А вы угощайтесь, оно у меня не брызганное, без химии, — и продолжил рассказ.

Я значит, чтобы отвлечь их от перепалки, спросил у Петра:

— Как ты отпуск проводишь? Чем занимаешься?

— Дом достраиваю, — твои родители жилы во времянке, а дом как раз заканчивали, чтобы к зиме в него вселиться. — У меня все по плану идет, я человек строгий, — ответил твой отец. — Каждый день планирую заранее.

— А что там планировать? Вставай и берись за работу, — встрял Григорий.

— Хорошо тебе говорить. А у меня ж дети! Надо у них тетради и дневник проверить, помочь им сделать уроки.

— Ха! — ударил Петра по колену Иван. — Как ты можешь проверять уроки у детей, когда сам даже начальную школу не одолел?

Это вам пример, как случалось им завираться, — объяснил по ходу рассказа Павел Дмитриевич. Так как твой отец, Марина, среднюю школу окончил, просто, дальше учиться не захотел. А дядька Иван считал себя человеком ученым — у него был диплом торгового техникума. Так вот я встрял в разговор и спросил у Петра:

— Наталка твоя в какой класс ходит?

— Наталка? — переспросил он, а сам тем временем быстро подсчитывает. — В шестой. Нет, подожди, кажется, в пятый. А может, в седьмой? — он окончательно растерялся и начал беззвучно шевелить губами, загибать пальцы.

— Чего ты притих? — спросил я.

— Да считаю, сколько этому говну лет.

— Что здесь считать? — говорю я. — Она у тебя родилась в восьмидесятом году, вместе с моим правнуком Сергеем.

— А... — промычал Петр.

— А сейчас какой год? — подвожу его к правильному ответу.

— Кажется девяносто второй.

— Наталка у тебя июльская. Значит, в школу пошла в восемьдесят седьмом. Так в каком она теперь классе? — подсказываю ему еще раз.

— Знаешь что, — махнул Петр рукой, — вот приедем домой, я у Мелании спрошу. Она точно знает.

— Ну, если так, то конечно, — согласился я, понимая, что он снова хохмит.

— Тут, тут останавливай! — закричал Иван.

— Еще рано, — заупрямился Петр. — Лучше там, за поворотом остановиться. — Там две посадки сходятся вместе, и дичи больше.

Понимаете, это был театр двух актеров для четырех зрителей, так как они умели смотреть на себя со стороны и потешаться. Павел Дмитриевич прибавил для себя: «Как давно это было, и время так быстро пролетело. Боже правый!».

Казалось, он забыл о детях. Холодная грусть, спеленавшая его, ощущалась почти материально, не вписываясь в горячий августовский день. Противоречие имело горьковатый привкус.

— А дальше что было? — спустя минуту нарушил тишину Василий.

После короткого спора, — вздохнул рассказчик, — братья пришли к согласию, и мы остановились. Вышли. Я говорю Григорию:

— Тебе здесь, если ты не передумал быть собакой, много бегать придется. Глянь, какое поле — ни конца ему нет, ни краю.

— Ги-ги-ги! — засмеялся Григорий, подмигнув, дескать, не такой я простой, как ты думаешь.

— Тут, — горячился Петр, распоряжаясь Григорием, — тут заходи! Вы, Павел Дмитриевич, начинайте отсюда, — показал мне в другую сторону. — Брательник и я пойдем прямо. Чую, здесь зайчик лежит, а два — так точно!

— И что? — допытывался Василий. — Были там зайцы?

— Ни хвоста, ни уха! С той охоты мне на память лишь поговорка осталась: «Чую, здесь зайчик лежит, а два — так точно!».

Слушатели засмеялись.

— Дядя Павел, — перебила смех Маринка. — Меня заинтересовала тема возникновения народных имен в нашем поселке. Я решила на ней построить свое исследование.

— Это будет сочинение? — спросил Павел Дмитриевич. — Еще ж учебный год не начался?

— Да. Но нас собирали перед праздником и объявили, что в честь юбилея школы будет проводиться конкурс на лучшее сочинение о родном крае. Тему мы должны выбрать сами, — прибавил Василий. — Правда, конкурс будет проводиться среди учеников одиннадцатого класса. Но Раиса Ивановна сказала, что в случае успеха нашего начинания к нему приобщатся и другие классы. Пусть Марина пока что собирает материал, а там видно будет.

— Может, что-то другое выбрать? О прозвищах я не советовал бы писать.

— Почему? Это хорошая тема.

— А как не завоюешь приз с таким материалом?

— Работы будут оцениваться в нескольких номинациях, которые четче определятся из представленных сочинений, — объяснил Василий. — Чем более оригинальной будет тема, тем больше шансов не иметь конкурентов и выйти на первое место. Марина правильно сориентировалась. Молодец!

— Сам же навел меня на это. Забыл? — девушка смутилась от похвалы.

— Не забыл. Но я сказал между прочим и не имел в виду ничего конкретного. А ты подхватила, прислушалась, взвесила. Хвалю!

— Ну тебя!

— А что ты выберешь? — поинтересовался Павел Дмитриевич.

— Ваш рассказ о зверях и домашних животных. Уместным будет и сегодняшний ваш зайчик. А если вы откроете до конца тайну картонного короба, то я буду иметь два рассказа.

— А сколько надо? — поинтересовался Павел Дмитриевич.

— Еще не знаю, условия конкурса станут известны позднее. Пока что надо собирать материал. И чем больше его будет, тем, конечно, лучше.

— Надеюсь, ты в своем сочинении не будешь называть настоящие имена? — озаботилась Марина. Понятно — о своем отце вспомнила.

— О чем речь? Конечно.

— Тогда договорились. Но... давайте о коробе позднее послушаем. У меня есть к вам, дядя Павел, вопрос. Если не спрошу сейчас, то уже не осмелюсь.

— А может, неудобно? Обойдешься без этого! — одернул ее мальчик, догадавшись, о чем пойдет разговор.

— Давай, давай, — ободрил ее Павел Дмитриевич. — Не тушуйся.

— У вас есть прозвище?

— А как же! — с легкостью сказал хозяин. — Орех.

— Мы слышали другое...

— Какое?

— Это было еще вчера, когда мы искали ваш дом.

— Ну и?

— Отец мне сразу сказал, что материал для сочинения я смогу взять только у вас. Говорит, Павел Дмитриевич — один из древнейших жителей Дивгорода, он имеет абсолютную память и очень хорошо рассказывает. Объяснил, что вы живете в новом доме на этом конце поселка. Названия вашей улицы не знал. Крайняя, дескать, в селе, спросите у людей. Еще прибавил, что, если не подскажут, где дом Павла Дилякова, то можно спросить об Орехе.

— Вот! Я же говорил.

— Мы подошли к вашей улице, начали заглядывать во дворы, выходящие огородами в поле, как отец говорил. А еще он уточнял, что ваш дом расположен прямо напротив переулка, а во дворе всегда стоит светло-зеленая машина «Жигули». Но оказалось, что напротив переулка стоит старый дом. 

— Так это ж наша бывшая усадьба!

— С обеих сторон этого старого дома стояли новые, но все равно во дворах не было машины. Тогда мы снова возвратились на угол и начали расспрашивать людей. Какая-то тетка набирала воду возле колодца, и мы обратились к ней. Нет, говорит, здесь такого нет.

— Как? — я растерялась. Думаю, может, мы перепутали направление и пошли в противоположную сторону. — Его еще Орехом зовут, — прибавила я.

— И Ореха, — говорит, — здесь нет. — Маня! — крикнула через улицу к женщине преклонного возраста с палкой в руке. — Ты не знаешь, есть на нашей улице какой-то Павел Дмитриевич, которого Орехом зовут, или нет? Вон, баба Коновалиха, — показала нам на ту, к которой обратилась, — она все вам расскажет, — и понесла воду в свой двор.

— Это, — неопределенно показала Мария Коновалиха куда-то вперед, — Хвеська Заборнивская жила, умела, а дом стоит пустой. Это живет, — показала ниже, — ее сосед Невмыйко со своей Кохой, дальше Посмихайлики, ниже — Ухтики, потом — Зулейка, там... — ткнула палкой еще куда-то. — Чего вы у меня ум выверяете? Не знаю я никакого Ореха. А что вам от него надо?

— У него еще машина есть, светло-зеленая. Мы идем к нему за интересными рассказами.

— А-а... — обрадовалась женщина. — Так это вам нужен Павло Халдей! Вон он живет, — и показала на ваш дом. — К нему здесь часто ребятишки ходят. Хе-хе! Я и сама люблю слушать его побасенки. Он только что уехал куда-то. Но скоро будет, так как ворота не закрыл.

Василий втянул голову в плечи, не очень понимая, что такое «халдей», и приготовился к обиде со стороны Павла Дмитриевича. Припекло этой Марине болтать, не могла у кого-то другого спросить! Он со враждебностью взглянул в ее сторону. Маринка тоже имела не геройский вид, веки прикрыла и, казалось, ждала, что сейчас услышит хлопок подзатыльника, потом полетит отсюда кувырком. «Прочь! Негодяи!» — кричало ее воображение голосом Павла Дмитриевича.

— Так бы сразу и сказали, — вместо этого улыбнулся Павел Дмитриевич. — Видите ли, Орехом меня нарекли заводчане, наши машинные мастера, с учетом того, что любой профессиональный «орех» я раскушу. Коллеги считали, что это не обидное имя и называли меня так даже в глаза. А Халдей — это не прозвище, а название народа, из которого я вышел. Мои родители были ассирийцами, отец происходил из старинного рода эзотериков, которых сами ассирийцы называли халдеями. При дворе вавилонского царя Навуходоносора, по свидетельству старинных манускриптов, были целые штаты таких мудрецов, приглашаемых для объяснения чего-то сложного или тайного. Так вот, ассирийцы, вавилоняне, мудрецы, халдеи, маги, волхвы — это все одно и то же. Если отбросить детали, то халдей — это моя национальность. Халдеи были первыми астрономами, они первыми приветствовали Божественного младенца — Иисуса...

— Почему тогда ваша фамилия Диляков?

— Точнее Бар-Диляков, то есть сын диляка. Было такое племя среди ассирийцев, причем автохтонное, родное для Междуречья. Моя фамилия в русском написании Диляков. — Так вы — ассириец! — воскликнула удивленная Марина. — Это древнейшая народность, сохранившая свою национальность. Ассирийцы дали миру евреев, дали людям Таргум, из которого взяла начало Библия, а со временем и Каббала. Ой, это же потомки легендарных шумеров! Я сейчас умру от восторга! А ваша мама тоже была ассирийкой?

— Да! Только, в отличие от отца, родилась здесь и поэтому знала местный язык, имела здешнее гражданство. Вообще, считала себя русской. Подчеркну, что люди разделены на национальности по языковому принципу. А русским языком мы все хорошо владели и владеем, он для нас — родной, мы им пользуемся в повседневье, мы живем здесь, значит, мы и есть русские, только ассирийского происхождения.

— А жена? Где вы родились? Как могло случиться, что представители такой экзотической национальности появились в нашем захолустье?

— Стой, стой, не все сразу. Не такое уж здесь и захолустье. Это сейчас так считают, а когда-то... Знаете что, дети, давайте по очереди. Я тебе, Марина, дал материал о прозвищах? Или этого еще имело?

— Теперь мне все время будет мало! Я еще хотела бы сделать очерк о распространенных фамилиях, именно фамилиях, и тоже проанализировать, откуда они пошли. Почему кое-кому достаточно было только фамилии, а кто-то получал еще и прозвище, народное имя?

— О, это целая теория. Я, конечно, не Академия наук, — развел руками Павел Дмитриевич. — Но относительно прозвищ скажу, что ты можешь начать свое исследование прямо от Евангелия. Ведь первые прозвища пошли от Иисуса. Сначала он увидел рыбака Симона и призвал его, сказав: «Ты, Симон, сын Ионин, ты наречешься Кифа (Петр), что значит камень». Поняла, как образовалось имя твоего отца? — подчеркнул рассказчик. — Дальше мытаря Левия, сына Алфеева, Иисус нарек Матием. Затем его брата Иуду назвал Левием, что значит «человек мужественного сердца», называл он его также и Фадеем — «храбрым». Апостола Фому называл Дидим. Прозвища возникали как объективная необходимость. Так было всегда. Вот, например, приехали в Дивгород три родных брата, которые основали здесь довольно разветвленный и крепкий род, и все носили одно имя — Федор. Так батюшка назвал.

— Хоть что-нибудь расскажите! Я хочу провести параллели между официальной фамилией человека и народным именем. Конечно, где есть интереснейшие примеры, где есть личности, а не вообще. Ведь после семнадцатого года шло интенсивное изменение имен, фамилий, лавинообразно возникали псевдонимы. Почему? Как? Кто? Кому это было нужно?

— Не газируй, остановись, — вмешался Василий. — Давай, выбери одну фамилию, пусть дядя Павел тебе о ней расскажет. И на сегодня с тебя хватит. А то до меня очередь никогда не дойдет. Развела болтовню!

— Это не болтовня! — возмутилась Марина.

— А я? А мне о ящике когда? Ты только о себе беспокоишься.

— Сделаем, как ты предложил, — помирил детей Павел Дмитриевич. — Тебе, Василий, придется еще и под вечер прийти, сейчас уже жарко становится.

— Мне тоже интересно! И я хочу, — закричала девушка.

— Вот прицепилась на мою голову! — вздохнул мальчишка.

— И ты, если Василий возьмет тебя с собой. Кстати, вы в какой класс ходите? А то я с вами, как со взрослыми, а вы, может, дети еще.

Слушатели прыснули смехом.

— Она, — Василий показал на девушку, — пойдет в девятый, а я — в одиннадцатый.

— Солидный возраст. — Павел Дмитриевич обратился к девушке: — Марина, у тебя было время выбрать фамилию.

— Тищенко! Половина поселка носит эту фамилию. Откуда она взялась?

— Расскажу со слов своей мамы, так как это было давно. Вы знаете, что когда-то в Дивгороде происходили знаменитейшие ярмарки. На них не только шла торговля — сюда со всех концов съезжались помещики, землевладельцы для заключения хозяйственных соглашений, договоров о найме рабочей силы и тому подобное. Поэтому здесь был развит бизнес услуг, а также развлекательный бизнес. Деньги крутились немалые. Это привлекало внимание всяких аферистов, искателей приключений, рискового люда.

Прибыл сюда как-то прохиндей с Казани, называвший себя «Умный Мойшик». Сначала все думали, что Умный — это фамилия, а Мойшик — имя. Думали так и удивлялись. Ведь известно, что у евреев не было унаследованных фамилий. Вместо этого они пользовались сочетаниями имени и места рождения, или имени и ремесла, которым занимались, и к этому прибавляли имя отца. А здесь — Умный!

Умный Мойшик не имел больших капиталов, поэтому занялся копеечным делом — выпекал пирожки и продавал их на базаре. Прибыли ему хватало, чтобы заплатить за жилье — тесную комнату в задрипаной избушке на краю села — и за ежедневную аренду, сроком на один час, одной конфорки и одной сковородки на хозяйской кухне. А оборотный капитал снова шел на то, чтобы каждое утро запускать в работу новые пирожки в количестве двести или, может, триста штук. Даже приблизительные прикидки показывали, что одеться и прокормиться этим нельзя было.

Итак, начал Умный Мойшик искать себе невесту, причем присматривался к имущим людям. Найти более-менее подходящую партию можно было, в поселке были зажиточные семьи, где пересиживали девки на выданье. Но он перебирал, так как непременно хотел получить приданое размером, как он подчеркивал, в «тысчонку»! Вот и стали его называть Тыщонкой.

Поиски невесты с «тысчонкой» получили огласку: одни порывались помочь Тыщонке в его выборе, другие старались высватать что-то путное лишь с виду, кто-то заботился, чтобы заманить хорошего жениха для перезрелых девиц. Конечно, когда есть спрос, то есть и предложение. Нашлась-таки некрасивая, но богатая девушка. Мойшик посватался, получил согласие и, в конце концов, дело дошло до официальной части. Тогда и выяснилось, что у счастливого жениха нет документов и что он величал себя Умным ради шутки.

Деталей я не знаю, но, рассказывают, что когда он обратился в управу исправить документы, то долго колебался, какую фамилия выбрать. Даже подумывал взять фамилию невесты, но она была неблагозвучной — Жидик. Еврею Мойшику такого только и не хватало.

— Давай, Тыщонка, мы тебя так и запишем, только на наш казацкий манер — Тищенко, — предложили ему, и он согласился.

Вот так казанский жид Мойшик стал украинцем Тищенко.

— А на ком он женился и кто из его потомков живет в Дивгороде сейчас?

— Своих родственников Мойшик не имел, а родня со стороны жены была немалой. Правда, в основном они жили на Ямовскому хуторе, там жили Жидики еще и до недавнего времени. Одного из них я немного знал. Это был мальчик довольно одаренный: имел музыкальный талант, занимался поэзией. Очень нравилась ему моя Низа, они долго дружили, переписывались. Лет с пять поддерживали дружеские отношения, а потом Низа вышла замуж за своего соученика Сергея Критт. А в Дивгороде, очевидно, все Тищенки — потомки Мойшика, да и не только в Дивгороде — разъехались во все концы страны. Такая миграция населения была. Что вы? В общем, все казацкие фамилии имеют именно народную основу. Но это отдельный разговор.

— Ой, сегодня еще столько прозвищ упоминалось, — закапризничала Марина, увидев, что Павел Дмитриевич встал и взялся за стул. — Заборнивский, Коха, Невмейко, Посмехайлинки, Ухтики, Зулейка, я уж не говорю о Халдее, — лукаво повела она глазом на хозяина.

— Хватит! Отдыхаем до вечера. Кстати, как вы относитесь к арбузам?

— О! — прозвучало дуэтом.

— Вот и договорились. Будут арбузы!

— И дыни, — прибавила Евгения Елисеевна, которая тихо сидела за спиной у рассказчика и теперь в конце концов перевела дыхание, влюблено теплея к нему взглядом.

15

Известно, что долги надо отдавать. Даже, если кто-то сам напросился дать тебе в долг. Но последнее сказано ради завершения мысли, так как, конечно, Павел Дмитриевич ни к кому не набивался со своими рассказами. Наоборот, в последнее время у него появилось видимо-невидимо работы. Дети шли сплошной чередой. Наверное, — в отчаянии думал он, — сработал какой-либо психологический фактор, и среди учеников возникла на него мода. В отчаянии — потому что к ним приехала на короткий отдых дочь Низа, с которой он мог говорить часами и не наговориться. А наговориться хотелось. Темы для разговора у них находились сами собой и незаметно перебегали от предмета к предмету, с одного на другое. С нею он любил вспоминать свою молодость, ее детство, что почти совпадало. И теперь, когда Низа вернулась с поездки к однокласснице, ему хотелось побыть около нее, поговорить или хотя бы вместе помолчать. Он хотел, чтобы ему не мешали.

Однажды они тоже сидели вот так по-семейному, и он вдруг долго вспоминал своих родителей, в частности, маму Сагишу. В селе ее называли Александрой Бояновной, а в более тесном кругу — Сашей. Здесь уместно напомнить, что и сам Павел Дмитриевич по документам был Паалев, равно как и его отец был не Дмитрий, а Демтар. Евгения Елисеевна иногда шутила, что эти имена больше походили на древнеегипетские, на что муж отвечал, что она мало знает христианскую традицию ассирийцев.

Так вот, когда-то бабушка Саша нашла шерстяную одежку, вышедшую из употребления, и пошила из нее Низе что-то наподобие осеннего пальто. Обновка так понравилась, что девочка никак не соглашалась дотерпеть до весны, и начала носить ее, когда еще не наступило тепло. Конечно, — как ее мама Женя ни закутывала — мерзла и часто забегала в дом погреться. Как-то стала возле открытой духовки и от удовольствия даже ручки туда засунула.

Родители никогда не говорили с Низой как с малым ребенком, так, будто она не могла понять обычных явлений жизни. Например, в этих обстоятельствах они не сказали, что из духовки выскочит Хо и укусит ее. Так как что бы она в свои четыре года им на это ответила? Поэтому они просто предупредили:

— Вытяни руки, обожжешься.

— Я хочу быстрее согреться.

— Быстрее не выйдет, а выйдет только горячее, — объяснил отец.

— Почему?

— Потому что сильное тепло не согревает быстрее, чем разрешает человеческая терморегуляция.

— Тогда я хочу себе больше тепла, — не обратила она внимания на сложное слово «терморегуляция» и интуитивно рассчитывая теперь на количество тепла, если его качество не может помочь.

В дальнейшие объяснения взрослые удариться не успели — они оба взволновались и повернули головы туда, откуда подозрительно запахло горелым. Так и есть, от Низиного пальто струился сизый дымок, а весь его перед успел стать коричневым.

— Что ты наделала? — всплеснула руками мама. — Отец тебе говорил не стоять возле духовки.

— Это не я... — искривилась в плаче четырехлетняя Низа.

— А кто?

— Оно само сделало «шмаль» и опалилось.

Теперь в Дивгороде часто можно слышать — и не только от Павла Дмитриевича, так как от него оно перешло в употребление к другим людям, — это «шмаль и опалилось», когда комментировалось что-то внезапное, неожиданное и не очень приятное.

Низа тоже погрузилась в воспоминания, вылавливая оттуда другие выражения, успевшие стать местными крылатыми фразами. Ее мысли перебило удивленное восклицание отца:

— Как же вы не видели!

— Кто-то идет? — спросила она и улыбнулась оттого, что хорошо понимает знакомые прибаутки.

— Сказано, долги надо отдавать.

— Кому ты задолжал? Раньше за тобой такого не замечалось.

— Василию Мищенко и Марине Трясак задолжал рассказ о нашей киске Найде. Помнишь ее?

— Конечно.

Дети долго извинялись, что у хозяина гости, а они уже в третий раз беспокоят его, но им так надо, так надо...

— Кое-кто уже сдает свои сочинения, а мы еще и писать не начинали, — оправдывался Василий.

— А Маринка тоже решила писать, не передумала?

— Да! — тряхнула волосами девушка.

— И я с вами послушаю, — вышла к ним Низа Павловна и вынесла на крылечко еще один стул.

— Ага, — сказал, как всегда в начале рассказа, Павел Дмитриевич.

И стрела времени перенесла их на сорок лет назад...

16

Прошло несколько дней. Короб, в котором Павел Дмитриевич привоз домой странный подарок, он не выбросил, подумал: если Бог послал, то в хозяйстве пригодится. А скоро Евгения Елисеевна почистила его и приготовила под цыплят: они брали их из инкубатора маленькими и держали в таких ящиках, грея под электролампой.

И дело было не в коробе, не с него началось, не на нем и останавливаться. Продолжением был утренний кофе — хорошая семейная церемония. Ее суть: Евгения Елисеевна просыпалась и оставалась в своей комнате, даже не вставала с кровати, чтобы не тарахтеть и не беспокоить мужа, так как у него был чуткий сон. А муж ее, Павел Дмитриевич, делал вид, что верит, будто она спит. Он тихо сползал с постели, на цыпочках выходил в веранду, где у них была оборудована кухня, и начинал готовить кофе, которым потом угощал жену, появляясь в ее комнате со словами «Как же вы не видели!» или «А шо вы здесь робите?» — из репертуара дивгородских белорусов. Ей-богу, уже трудно сказать, от кого что пошло.

В тот раз он стоял задумчиво у плиты и следил, чтобы чайник, закипая, не залил огонь водой. От нечего делать посматривал в окна, открывающие панораму села на три стороны: восток, юг и запад. Солнце еще не встало, но мрак разреживался поразительно полной луной, висящей в самом зените. Чудно так было наблюдать, как в цвете сумерек незаметно и вместе с тем неуклонно начинал преобладать свет. И чем больше его прибывало, тем скорее просыпались птицы, первыми реагировавшие на рассвет. Потом от пруда повеял ветерок, слегка тряхнул листья на осокорях, и они сонно зашелестели. Тот ветерок казался бойким молодцем, тайно возвращающимся от любовницы с удовлетворением во всем теле, хотя и с сознанием своей неясной, щекочущей нервы вины, лежащей на душе.

Почему иногда, чтобы подчеркнуть высокую степень какого-то качества, прибегают к его противоположности? Например — звенела тишина. То есть это уж тишайшая тишина, которую только можно представить. Низа называет это, кажется, оксиморонами. Как любо знать все заковыристые словечки! Эт, думается кто знает о чем. Но, в самом деле, в дневной суете, в надоевших мелочах, не замечаешь этой безголосой, разлитой в природе благодати. А между тем именно от нее все живое и сущее набирается веры, доброжелательности и терпения. Она легко входит в каждое создание, будто для того и существует, чтобы ощутить ее, а потом понести в свои дела, чтобы склеивать ею в одно целое разорванные эпизоды поступков и мыслей, как пчела соединяет воском и прополисом улей и плоды трудов своих.

Ежедневное общение Павла Дмитриевича с рассветом было таким же таинством, как рождение, оно не терпело чужого вмешательства, пусть бы то было старание подсобить ему, а не помешать.

Чайник закипал медленно, а может, это он прытко летал мыслями над миром, непостижимо совмещая погружение в себя с полным растворением в утренней торжественности. Каждый час дня или ночи имеет свои звуки. Наверное, если бы ему завязали глаза, выдержали в обстановке, где теряется восприятие времени, а потом снова выпустили сюда, в веранду, и спросили, какая стоит пора, то он безошибочно угадал бы ее по звукам.

Дисгармония появилась неожиданно — рядом что-то глухо ухнуло, будто упало. Павел Дмитриевич вздрогнул, не поняв, откуда идет звук. Подумал, что это вода в чайнике взорвалась первым пузырем кислорода. Взглянул на носик — идет ли уже пар. Но нет. Что такое? — подумал он и осмотрелся. Вокруг ничего не изменилось, только возникла какая-то жуткость, ощущение чужого взгляда, изучающего, внимательного. Павел Дмитриевич окинул глазами окна. Так и есть!

В узеньких стеклах входной двери застряли два огромных зеленых глаза, отливающих магическим огнем, полыхали светлячками. Ого! — подумал он, хоть его тяжело было испугать: в нечистую силу он не верил, а от людей видел всякое — прошел войну, голод, имел смертный приговор, потом, помилованный, жил под надзором. Много было всего на его долгом веку... И все же промелькнула мысль: «Как хорошо, что уже светает».

С проблеском этой мысли он приблизился к двери — зеленые глаза не исчезли, наоборот, с еще большей настороженностью следили за его движениями. Павел Дмитриевич открыл дверь — глаза отклонились вслед за нею, а затем он увидел большую абсолютно черную кошку, уцепившуюся когтями в штапики дверных окошек. Она висела на двери и каталась тут по его милости, как у себя дома. Она не спрыгнула и не убежала даже тогда, когда незнакомый ей человек прыснул смехом, — подняла головку вверх и вопросительно посмотрела на хозяина. Дескать, что здесь смешного? — лучше принимай меня в гости.

— Ах ты, шалунья! — воскликнул Павел Дмитриевич. — Ну-ка, иди сюда, находка моя, — и он осторожно снял кошку с двери, поддерживая под задние лапки.

 В том, что это та же кошка, которая приехала с ним в багажнике машины, он не сомневался.

Она не сопротивлялась, снисходительно разрешила держать себя, но и не мурлыкала льстиво.

— Принес тебе Найду, подарок, который нам в багажник подбросили, — подал Павел Дмитриевич киску жене в постель. — А ты волновалась, где она, где.

— Что ты делаешь? — Евгения Елисеевна сделала попытку отстраниться от кошки, но не успела — та ловким движением сама выпрыгнула из державших ее рук и примостилась на кровати. — Да она же шаталась неизвестно где! Бедненькая... — с этими словами Евгения Елисеевна погладила животное по спинке. — Нет, кто-то по-настоящему доверил ее нам, а не просто подбросил.

— Почему она возвратилась? Ее два дня не было. Да?

— Да. Почувствовала, что не успеет к старому дому добежать, вот и возвратилась. Сегодня она нам котят приведет.

Так они назвали киску Найдой.

— Ох, и бродяжка ж она была, признаюсь вам, редчайшая! — рассказывал Павел Дмитриевич. — Бывало, месяц ее нет, иногда два, а потом появляется, будто всего на минутку выходила. Однажды год не было.

— В плен ее забирали! — крикнула из веранды Евгения Елисеевна. — Не наговаривай на животное лишнего. А она убегала и возвращалась к нам. Позже она  стала умнее, и больше чужаку дудки удавалось ее поймать.

Да, Найда оказалась совсем молоденькой киской. Может, сейчас впервые должна была принести потомство. Евгения Елисеевна от нее не отходила, приготовила мягкое гнездышко в том самом коробе, в котором ее привезли, молочка налила.

— Ага! Не очень нашей Найде это надо было! — припоминал рассказчик. — Убежала и дня два мы ее не видели. Запряталась, значит, чтобы окотиться.

Но вот, не успели новые хозяева о ней забыть, слышат, мяукает где-то, отзывается к ним. А через миг выглянула с чердака.

— Давай, прыгай к нам. Кис-кис-кис, — позвала Евгения Елисеевна и быстренько подставила ей стремянку.

Не хочет, зовет людей наверх. Пришлось влезать.

Найда скинула с себя округлость, вытянулась вдоль, стала грациозной и радушной. Встретила помощников — а для чего, вы думаете, она их звала? — любезно, хвост подняла трубой и об ногу головой трется.

— Где котята? — спросила у нее Евгения Елисеевна.

Как бы там ни было, а под вечер они сняли с чердака два хорошеньких слепых созданьица, маленьких и беспомощных. Устроили их с Найдой в коридоре под стремянкой. Короб кошка категорически признавать не хотела, возможно, он напоминал ей измену старых хозяев или что-то другое не менее печальное о своем существовании. В конце концов она не сетовала, что попала в этот двор.

— Любили мы ее очень, хоть все началось с ущерба, — напомнила рассказчику жена.

— Зачем о том говорить? Позднее она нам все возместила.

В то лето, как всегда, Евгения Елисеевна купила три десятка цыплят. Домом им служил тот самый короб. По выверенной уже технологии определенное время цыплят держали под электролампой, а потом, когда они немного окрепли, начали выносить в коробе во двор под солнышко. Подкармливали зеленью — измельченной пастушьей сумкой, березкой, спорышом, тысячелистником.

Сидят, бывало, умиротворенные хозяева под домом на скамейке, наблюдают, как их хозяйство питается и подрастает, слушают, как цыплята пищат, радуясь свету. Вскоре говорливое племя начало за насекомыми гоняться, отбирать друг у друга какой-то стебель, бегать, разминать ножки.

— Кажется, их становится меньше, — как-то обронил Павел Дмитриевич.

— А это мы сейчас... — и жена начала считать желтые мячики, приказывая: — Они еще не летают, так куда бы могли подеваться из высокого короба.

— Сантиметров пятнадцать будет, — наклонился к коробу хозяин. — Не такой уж он и высокий, чтобы цыплятам не перелететь. Смотри, они уже в перо вбираются.

А между тем в коробе, в самом деле, не хватало четырех цыплят.

— Как за ними присматривать? Ведь мы глаз с них не спускаем. Куда могли подеваться? — чуть не плакала Евгения Елисеевна.

И вот как-то к ним заявился на посиделки Григорий Назарович Колодный. Пришел не сам, а с большим псом.

— Это, — показал на своего спутника гость, вытираясь платком, — забрал у соседа. Купил, понимаешь, а толку не дать не может. Не умеет, калека. А я дело знаю. Ему скоро год, пора дрессировать. А чего? Я даже жену выдрессировал, что она от такого паразита, как я, не убегает. Так разве не смогу из пса конфетку сделать?

— Смотри, чтобы у тебя золотуха не началась от этой конфетки, — поддержал разговор хозяин, наливая по первой. — Ты кто у нас будешь? — спросил у пса.

— Пират он.

— За Пирата! — произнес тост Павел Дмитриевич. — Знаю, что не на сладкую жизнь попал. Надо поддержать собаку.

Выпили. Разговор крутился вокруг домашних любимцев. Григорий Назарович к той категории относил и свою Надежду Климовну, с которой они недавно поженились, рассказывал о ней с восторгом.

— Она, брат ты мой, такую колбаску кровяночку делает, что я тебе дам! Та-а... Куда там? Ей равных в нашей округе нет.

— Откуда ты знаешь?

— О чем, о кровянке?

— Об округе.

— Смеешься, значит?

И в таком тоне разговор протекал определенное время. Как вдруг гость начал присматриваться к коробу с цыплятами, с которых они и должны были глаз не спускать, чтобы те больше не пропадали.

— Сколько мы выпили? — спросил гость.

— По сто пятьдесят. А что?

— Вроде нормально. А вот чего-то у меня перед глазами черная тень мелькает. И будто она цыплят из короба выносит.

— Да иди ты! И куда она мелькает? — вскочил Павел Дмитриевич.

— Туда, за угол дома, — показал рукой Григорий Назарович.

За домом было на что посмотреть.

— Иди сюда, — тихо позвал Павел Дмитриевич жену, отстраняя гостя, чтобы тот ненароком не помешал.

Там гуляла Найда с котятами. И не просто гуляла, а учила их охотиться. Для этого выносила из короба цыпленка и пускала в заросли цветов, а два ее подросших котенка бросались на него из-за кустов и ловили в острые когти, а поймав, конечно, съедали. Наблюдатели разрешили действу дойти до конца, любуясь, с какой выдержкой отводит Найда глаза от лакомого кусочка, когда хрустели куриные косточки.

— Увидел класс? — хвастливо спросил Павел Дмитриевич у гостя. — Возьми нашу Найду дрессировать своего Пирата.

Что умного может сказать человек после трех рюмок крепкого напитка?

— У нас не заржавеет! — разошелся гость, по-своему поняв эти слова. Не успели хозяева что-то ответить, как он обратился к своему Пирату, как раз занятому вывалившимся языком, — он пробовал перекладывать его во рту из угла в угол. — Пират, взять ее! — И Григорий Назарович протянул руку, указывая на Найду.

Собака принюхалась к руке хозяина, лизнула и преданно посмотрела ему в глаза.

— Ты что меня позоришь? Взять, говорю!

Пес и в мыслях не имел, чтобы кого-то брать. Просто посмотрел в ту сторону, куда указывал хозяин. Надо же хоть вид делать, что ты с ним считаешься. Язык, истинно, мешал Пирату, так как от старания с него еще и слюна начала скапывать. Галдеж привлек к себе внимание Найды.

Что с ней случилось, когда она увидела собаку! Найда зашипела, забила перед собой передней лапой, выгнула спину дугой и вдруг, видя, что враг не убегает, сорвалась с места. Не зря она показалась Колодному тенью, тенью и теперь метнулась к Пирату, вскочила ему на загривок и впилась туда когтями и зубами.

Бедный пес присел, на миг застыл в нерешительности, а потом завизжал и кинулся стремглав «прямо поперед себя», то есть куда глаза глядят. Он ловко перепрыгнул через ограду, для видимости при этом гаркнув и щелкнув зубами, попробовал скинуть с себя наездницу, но поскольку кошка и не собиралась расставаться с его загривком, попер неизвестно куда, только пыль стеной встала по улице.

— Какая сила! — неизвестно о ком сказала Евгения Елисеевна.

— Между прочим, я за него деньги заплатил, — растерялся Колодный. — Это ж когда они теперь назад прибегут?

— Надо было у Найды спросить, она же им правит, не я, — у хозяина вдохновенно светились глаза, когда он обратился к жене: — Вот и разгадка о пропаже цыплят. Ну ж и котов мы теперь заимеем! Может, даже крыс будут ловить, а то они здесь развелись у Варавочки — неисчислимо, черт бы ее побрал. Надоели так, что и цыплят сейчас не жаль. Нет, посмотри, как она придумала учить их! — не утихал тарахтеть Павел Дмитриевич.

Найда возвратилась домой лишь под утро. Так же, как впервые, уцепилась в штапики входной двери и заглянула в коридор: просить, мяукать считала унижением, поэтому покоряла хозяев гипнотическим взглядом.

А Пирата еще с неделю где-то нелегкая носила.

***

Найда вообще принялась демонстрировать невидальщины.

С соседями им жилось нелегко, хотя преимущественно причина таилась в очень тесно застроенной улице. Когда людям не разрешают иметь наделы больше двенадцати соток, а они при этом хотят еще и хозяйство держать, то, конечно, будет неудобно и плохо. А Варавочка еще и хлев построила прямо под соседскими окнами. Мало того что там кувикало и хрюкало две свиньи, распространяя вокруг вонище, — это уж пусть бы. Так еще ж крысы развелись!

Время от времени свиньи обзаводились писклявым потомством. Как-то у Варавочки никого не было дома, когда у одной свиноматки началось поросение. На свежую кровь сбежалось с десяток крыс. Один из крысаков, скорее всего, вожак, ухватил поросенка и дал драла дворами вдоль улицы. Очевидно, у них была своя конкуренция, то ли свой рэкет, так как он с добычей побежал не в нору, а через соседский двор куда-то к пруду. Может, правда, это были не Варавочкины крысы, а пришлые. Цепью за вожаком, осторожно озираясь, бежало двое прихвостней, извиняйте, секьюрити, то есть охранников, прикрывавших с тыла отступление вора. Ну, точные тебе бандиты!

— В нашем дворе эту кавалькаду увидела Найда, — рассказывал дальше Павел Дмитриевич. — Это было весной следующего года, когда ее котята превратились в молоденьких драчливых котиков. Они еще не убегали на свадебные гулянки, а грелись на солнце возле мамки.

Найда сделала боевую стойку: зашипела, ударила об землю передней лапой и выгнула спинку. Без страха пошла на вожака, несколько остолбеневшего от ее храбрости. Маневр применила тот же, что отработала на Пирате, но спина у крысака более узкая и Найде никак не удавалось оседлать его. Несколько попыток замертво вцепиться ему в загривок не удались. Найда без конца прыгала на отвратительную тварь, не имея успеха, тем не менее заставила крысака остановиться, выпустить добычу и защищаться, а не убегать.

Не оставались в стороне и прихвостни. Один из них подхватил дохлого поросенка и побежал дальше, а второй начал заходить Найде в тыл. И тут в бой вступили молодые котики. После Найдиного громкого мяуканья с характерным призывным завиванием они в один момент поднялись в воздух, навстречу грызунам. Котики взяли на себя охранника, а Найда вожака банды. Теперь ей не надо было думать о безопасности своего тыла, не надо было сложно маневрировать между нападением и защитой, можно было безоглядно атаковать.

Силой, как известно, коты не превосходят крыс, и потому прибегают к ловкости, применяя такие выпады, которые помогают прокусить врагу голову. А для этого лучше всего нападать на него сверху и сзади, чтобы попасть в темя. Ну, в крайнем случае, заходить сбоку. Но теперь не она, а обозленная крыса атаковала Найду, прыгнув так, чтобы задавить своим весом.

Неприятели столкнулись в воздухе, вытянувшись в вертикальном положении. Они шли друг на друга грудью, то есть животами. При этом Найда втянула голову и наклонила ее вниз, выставив на врага четыре лапы с высунутыми из мягких подушечек когтями. Киска не собиралась пользоваться зубами, взвесив, что это ей не удастся. Она уцепилась передними лапами в крысиную морду, а задними начала полосовать ему живот. В таком положении, не разнимаясь, они упали на землю и продолжили борьбу здесь. Когда раненный враг отвлекся на растерзанное пузо, Найда довершила атаку, в конце концов, сокрушив зубами ему череп между ушами.

Молодые котики загрызли охранника без осложнений. Во-первых, он был не такой большой, как предводитель, а во-вторых, — котиков было двое.

— Крысы искусали Найде лапки и поцарапали наших котиков. Поэтому пришлось нести их к ветеринару, чтобы обезопасить от какой-нибудь заразы. Ветеринар обработал им ранки, сделал прививки от возможных болезней, и наши котики воевали дальше. А Найду у нас похищали не раз, это правда, но она убегала и возвращалась домой, — сказал Павел Дмитриевич.

Умная киска брезгала крысятиной, вместо этого складывала уничтоженных вредителей на видное место, чтобы хозяева видели ее старание.

— А котята от Найды были в Дивгороде нарасхват, очередь стояла. Притом, нам возмещали убытки, потому что Найда так и не отучилась школить их в охоте на цыплятах. Собственно, мы ее к этому не принуждали, — засмеялся Павел Дмитриевич.

17

Он сидел посреди погожего летнего вечера, как будто чего-то ждал от него или удивлялся ему. Или боялся его испугать, или впитывал его в себя, или сам растворялся в нем.

Беззаботность неба, бурлящего вверху тучами, удивительно соединялась с тяжелой сосредоточенностью прикованных к земле цветов, густого спорыша и тех яблок, которые висели как раз над ним на развесистых ветках старого дерева. Соединялись так органически, как беспредельность мира пречудесно вмещалась в трех его измерениях, где, видите, еще оставалось место для свободного передвижения одних и незыблемого нагромождения других.

Петр Крипак замер рядом и напряженно старался понять, что происходит. Каким словом назвать то, что разлилось вокруг? Надо найти соответствующий образ и встроить его в сочинение, — думал он. Тогда сочинение будет убедительнее и содержательнее. Но неуловимый образ, мгновенно замаячив, снова исчез, не давался в руки, и Петр оставил попытки его поймать.

Вместе с тем проследил за взглядом Павла Дмитриевича и остановился на новенькой машине, малолитражке «Славуте», которая игриво покоряла взор отблесками заходящего солнца. Ее резиновые «сапожки» разве что только не топотали, так хотела она движения и скорости. Как стрела, — подумалось Петру, и он буквально подскочил от внезапного открытия. Мысль! Как такое может быть, что человек находится рядом и вместе с тем он — отсутствует; что он тихо сидит здесь, а тем временем в нем ощущается и разгон, и полет; что он — неподвижен и молчалив — наполняет окружающее пространство неимоверным бурлением, беспокойством и клекотом?

Мысль! — вот во что превратился сейчас дядя Павел. Он перешел в бестелесную живую ипостась. Где же он обретается? Что там видит? Чем наслаждается?

Но не только Петр ощутил состояние собеседника, но и его собственное состояние не осталось незамеченным.

— Ага, — Павел Дмитриевич вздохнул и приземлился, возвратившись в реальность.

— Вы о чем?

— Моя мама очень любила кататься на машине. Уже старая была, когда я купил «тамару».

Почему-то свою первую машину Павел Дмитриевич называл «тамарой». Это было хоть неожиданно, зато понятно и соответственно не вызывало вопросов. Машина была для него живым созданием, так надо же было ее как-то называть.

— Я провез ее по селу, — продолжал хозяин, — и она полюбила в скорость. Но, — он снова вздохнул, — силы ее были уже не те. От езды у нее все плыло перед глазами, кружилась голова, и она сразу же чувствовала усталость. Что делать? — рассказчик замолк.

— И эту машину вы называете «тамарой»? — Петр кивнул на «славуту».

— Нет. Это — «стрела». Я тогда сказал маме, что лучше путешествовать на стреле времени, и она согласилась. Но просила отвозить ее для этого на берег Днепра или в степь, на природу, одним словом.

— Как это — на стреле времени?

— Очень просто: передвигаться не в пространстве, а во времени. Правда, время имеет лишь одну ось: желаешь ехать вперед — мечтай, хочешь податься назад — вспоминай. Вот и весь выбор.

— То есть путешествовать мысленным образом? — переспросил мальчишка, оседлав пойманного стригунка.

— Да. И то тоже интересно.

— Что в этом интересного? Вот машина — это класс... — мечтательно прикрыл глаза Петр. — Можно повидать мир.

— И это правда, — согласился Павел Дмитриевич. — Каждому свое и всему свое время.

— А вот... — Петр замялся, — вопрос есть.

— Режь, — в этот миг Павел Дмитриевич смотрел на небо, успевшее совсем потемнеть, но на нем более яркими стали тучи, белыми-белыми, большими, впечатляющими.

— О чем думают старики перед сном?

— Вон, — Павел Дмитриевич показал туда, куда сам смотрел. — Видишь тучи, какими яркими они стали?

— Вижу, — задрал мальчик голову вверх.

— Лучи солнца, упавшего за горизонт, уже не достают до земли. Зато освещают небо снизу и красят тучи в свой цвет. Еще миг — и они потухнут, станут темными, непрозрачными. Так, значит, — возвратился он к вопросу Петра, — ты хочешь знать о мечтах стариков? Тебе не кажется иногда, что наш мир — безграничный?

— Кажется.

— А отчего? Ведь он такой маленький. Сколько там той Земли!

— Потому что я намного меньше ее, я думаю.

— Да, а еще потому, что наш мир замкнут сам на себе: куда хочешь езжай, лети, иди — никогда не встретишь границы или межи.

— Ну?

— Так и время. Это — бесконечная ось. Но, пересекшись через человека, оно обогащается свойствами пространства и замыкается само на себе. И здесь начинается самое интересное — воспоминание может превратиться в мечту. Человек будто переживает жизнь сызнова, но во втором варианте, альтернативном, как теперь говорят. Что было бы, если бы я не стал наладчиком оборудования, а стал бы, например, врачом? И пошло-поехало... Вот о чем думают старые люди.

— Но это же бесплодные мечты, лишние. Надо мечтать о чем-то полезном, земном, доступном.

— Я тебе открою тайну, только не знаю, поймешь ли ты ее. Дело в том, что человек живет ради того, чтобы приобрести мудрость, знание. Так ведь?

— Предположим. И детей народить.

— Э-э, нет! Не смешивай рыжее с острым. Детей все живое умеет рожать, а вот накапливать в себе мудрость дано лишь человеку.

— Правда...

— Так вот, духовное богатство — это сугубо человеческое достояние. Оно не материальное. Это не деньги, не дома, не ценности. Кажется, его так легко передать потомкам, и для этого не надо составлять завещание, не нужен нотариус. Надо только все рассказать детям или внукам. Так?

— Как будто так.

— А теперь скажи, очень ли ты считаешься со словами и предостережениями старших, обращаешь ли внимание на их мнение, советы?

— Честно сказать, прислушаюсь, но не очень. Это неправильно?

— Правильно, так устроен мир. Каждый человек — неповторим. И так же неповторимо он воспринимает и отображает в себе мир. Это чудесно. Но и трагически вместе с тем. Так как означает, что мудрость конкретного человека, его духовная наполненность остаются без востребования. Ну, может, какой-то там процент открытых им истин кто-то и воспримет. Но вообще свое понимание мира человек уносит с собой.

Павел Дмитриевич неожиданно для себя заговорил о том, что ему в последнее время не давало покоя и на что он долго искал ответ. 

— А для чего же он тогда жил? Какой смысл был жить? — быстро сориентировался в логике рассказчика Петр.

— Вот-вот. К этому я тебя и подводил. Материальное остается, а духовное — забирается с собой.

— Погодите, но природе присуща рациональность. Природа не может быть настолько расточительной, чтобы создать такое чудо, как человеческая душа, а потом пренебречь ею.

— То-то и оно — человеческое совершенство не может исчезнуть в никуда.

— Что ж выходит?

— Значит, с моей точки зрения, душа — это основной и единственный плод человеческой жизни. Его материальная стадия завершается тогда, когда полностью созреет душа. Душа развивается в теле, как плод в материнском лоне, и когда приходит время ей рождаться в самостоятельную жизнь, телесная оболочка отмирает.

— Бессмертие души!

— Все относительно. Возможно, не бессмертие в абсолютном значении, а только то, что телесная жизнь человека является подготовительным этапом к ее бестелесной жизни, к продолжению в энергетически другой ипостаси. Если вернуться к твоему вопросу, то в тех, как ты сказал, бесплодных мечтах довершается мудрость души, выверяется ее ценность. Мысли старого человека — самое дорогое из того, что он приобрел на земле.

— Где же его душа живет после смерти тела?

— Не знаю. Но уверен, что за тем порогом нас ждет суд Божий. И на том суде взвешивают души, они оцениваются, прежде чем начать жить автономно.

— Может, этот суд — выдумка?

— Человек не может выдумать того, чего не видел, не знал и не понял. Форма наших мыслей — образы, а метод мыслей — сопоставление, сравнение, поиск аналогий. Сам человек ничего выдумать не может.

— А как же технические изобретения, открытия?

— Техническое изобретение — это понятие условное, оно не отображает сути дела. На самом деле техническое изобретение — это этап усовершенствования. Для того чтобы его запатентовать, надо привести прототип и аналог идеи. Прототип — это то, что совершенствуется, а аналог — то, за счет чего совершенствуется прототип. То есть техническое изобретение — это новое объединение известных вещей. Например, были изобретены ампулы для шариковых ручек. Что они собой представляли? Резервуар для густых чернил, пасты. Резервуар — это сосуд. И вот такой сосуд начали использовать для консервирования семенной жидкости племенного скота. Произошло изобретение. Здесь ампула служила прототипом, а метод консервирования — аналогом. И так с любым изобретением.

— А открытие?

— Открытие — это вообще не творчество. Это то, что человеку удалось понять в физическом окружении. Здесь ничего не надо конструировать, лишь наблюдать, думать и правильно находить следствия из причин. Вот, всемирное тяготение. Оно существует независимо от того, знают о нем люди или нет. Просто однажды человек понял, что это такое и от чего оно зависит. Кстати, во всем мире открытия не патентуются. В самом деле, как можно запатентовать закон всемирного тяготения и как платить за его использование авторский гонорар? Это только в нашей самостийной Украине придумали такую бессмыслицу — выдавать патент на открытие. Оскорбительно быть такими тупыми.

— К чему тогда отнести наш вывод о бессмертии души?

— Скорее, к открытию. Ведь мы ничего не создали, лишь поняли принцип человеческого развития, то, что касается сверхматериального, абстрактного.

— Ой, я сейчас подумал, что чем более развитой будет душа, тем лучше она устроится и заживет в иных мирах!

— Не зря же церковь утверждает, что цель нашей жизни — обогащение и усовершенствование души. В течение жизни тела мы должны обеспечить душе мощный старт, хорошо подготовить ее для дальнейшей деятельности. Сделать ее сильной, мудрой, выносливой. Такой она нужна космосу.

— А вдруг мы ошибаемся?

— Нет. Ошибаться может один человек. Ошибаться могут и все люди, но со временем они увидят свою ошибку. А так, чтобы все ошибались целую вечность, не может такого быть.

— Как убедиться в этом... Разве есть связь с потусторонним миром? Разве есть?

— Наверное. Но только на это не все способны. Для этого надо иметь особенно развитую душу и богатый интеллект. Ближе всего к раскрытию бессмертия души подошла православная религия. Правда, есть крепкое подозрение, что человечеству об этом намекнул Бог, как в конце концов и обо всем остальном на свете.

— Как он намекнул?

— Видишь, все Божьи заповеди являются не только моральными установками, но и популярным изложением законов материального мира, такая в них сила скрыта. Например, взять триединство Бог: Бог-отец, Бог-сын, Бог-Дух Святой. Как это может быть? Посмотрим на это утверждение, как на схему устройства человеческой природы. Что в нашем мире берет начало в самом себе, являясь и отцом и сыном самому себе? Время. Оно вытекает само из себя и каждый новый миг есть отцом последующего и сыном предыдущего, то есть время бессмертно, так как бесконечно. Значит, есть в человеке что-то бессмертное, бесконечное как время. Что? Дух святой, Душа. То, о чем мы говорили.

— Здесь же о Боге речь идет, а не о человеке.

— Но сказано, что Бог создал человека по образу и подобию своему. Значит, природа человека — божественная по сути. Кстати, мы говорили об изобретениях. Так вот, человек — обычное изобретение Бога, где есть свой прототип — возможно, это были какие-то земные создания, и свой аналог — сам Бог.

— Чудно как. И что, Библия — это научно-популярное писание?

— Думаю, да. Приведу еще пример. Иисус говорил: «Любите врагов своих, как самых себя». О чем свидетельствует этот завет? О дуальности нашего мира, о том, что все в нем состоит из пар противоположностей: мужчина — женщина, рождение — смерть, свет — тень, холодное — горячее, плюс и минус, притягивание и отталкивание и так далее. И коль есть ты, то должен быть и твой антагонист, враг. Иначе ты просто выпадешь из законов этого мира и не сможешь существовать в нем. Хочешь жить — люби и береги свою противоположность, так как вместе вы — одно целое.

— А это: «Блаженны голодные, ибо сытыми будут» — о чем свидетельствует?

— Ты думаешь, что я — Александр Мень? Вероятно, о гармоничности всех процессов, о том, что любое развитие состоит из расцвета и затухания, о цикличности, о спиралеобразном повторении явлений. Любое состояние человека — преходяще, со временем оно изменяется (по законам дуального мира!) на свою противоположность, и так повторяется много раз. Голодный когда-то насытится, а сытый — станет бедным, будет голодать. Но хватит, угонял ты меня сегодня.

— Я хотел еще спросить о двух щеках, когда бьют по одной...

— Симметрия мира, все стремится к равновесию и тому подобное. Хватит, говорю!

— Хороший урок вы мне преподали. Но в школе после каждого объяснения идет вывод и закрепление. Так о чем мы договорились?

— Охо-хо, дитя... Я, например, лишний раз убедился, что православная мораль нацелена на сохранение каждого человеческого существа, как необходимой части природы, Бога. Иначе Он не разрешил бы ей появиться на свет. Человек — это Богово создание, и единственно Он должен решать ход его жизни. Поэтому у нас осуждается неволя невиновного, унижение человека, обворовывание, издевательство над законами естества, развращение тела. Бессмертная человеческая Душа должна развиваться в добродетели, добре и свободе. Человек должна беречь мир — Его творение, а для этого трудиться и изучать его, он должен ценить добро, а для этого любить все вокруг себя.

В вечерней полумгле беспокойство эфира опустилось с неба на землю и распоясалось здесь. Оно егозило в кронах деревьев, шелестело листвой, срывало ее и бросало наземь. Под резкими порывами ветра сразу похолодало, застонала крыша, загудели электрические провода.

Все свидетельствовало, что осень уже не за горами.

ПРАВДА НЕ УМИРАЕТ

Глава третья

1

Заканчивалась только первая четверть учебного года, а Раиса Ивановна чувствовала себя уставшей, словно не было и лета, и каникул. Она отказывалась верить, что это года берут свое, ибо еще недавно представления не имела о приметах, указывающих на приближение солидного возраста, была уверена, что бодрость и прыть всегда будут ее обычным состоянием. Неужели любая физическая перемена в человеке начинается с ощущений и мыслей? Она хорошо помнила, как горькие думывозрастащего цом последующегшо спасение. ____________________________________________________________________________ обсели ее перед началом учебного года, как побуждали к самокритике и подталкивали к устранению недоделок в том, что должно остаться после нее. Ибо оставлять только детей, пусть и хороших, — мало, недостаточно. Как, оказывается, все просто! Дети — независимые личности, и не через них лежит путь к бессмертию уникальной человеческой души, а через ее собственное проявление.

Низа молодец, она значительно раньше поняла это и, убедившись, что детей ей Бог не даст, не растерялась, а посвятила себя творчеству. Теперь известная писательница! Правда, печатается под псевдонимом, и земляки, зачитываясь ее книгами, даже представления не имеют, что это — Халдеева Низка, как они привыкли ее называть. Она всегда была немного скрытой, такой, видимо, осталась и поныне.

Но для Раисы она оставила в своих произведениях намеки для разгадки. А может, это не специально для нее, просто припомнилась их детская игра и однажды удачно вписалась в сюжет, а потом этот ход понравился читателям, что и заставило Низу из книги в книгу использовать детали их реальной жизни.

Когда-то Раиса услышала, что Низины одноклассницы организовали против нее заговор. Их, видьте ли, бесило, что она, абсолютная отличница, ни с кем из них не сближается, не водит дружбу. Поддерживает ровные отношения со всеми, кто ее интересует, а ближе определенной границы к себе не подпускает. Сначала между ними шло соревнование за Низино внимание к себе, а когда все поняли, что здесь никто не победит, — объединились против нее.

Смех да и только, ведь Низа была очень простой и непосредственной девочкой. С нею легко и приятно дружилось. Единственным ее недостатком была беззащитность, она терялась, когда острые на язык девчата принимались перемывать чужие кости или разглагольствовать о своих победах. Тогда Низа пряталась в свою скорлупку и незаметно линяла домой, а в дальнейшем сторонилась таких подруг. А они, глупые, расценивали это как проявление спеси! Конечно, они, наверное, именно тем и старались залезть ей в душу — искренностью, которую не отличали от сплетен!

Раиса, сколько себя помнит, держалась рядом с Низой так, будто та находится под ее защитой. Так случилось и в этот раз.

— Слушай, подруга, — сказала она Низе в тот день, — ты знаешь, что мне можно доверять. У меня есть сведения, что твои одноклассницы — стервы.

Низа на это только оторопело замолчала.

— Не обижайся, но до меня дошли слухи, что они собираются потаскать тебя за волосы. Если это серьезно, то сами они этого делать не будут, а подговорят кого-нибудь из подонков.   

— За что? — пришла в себя Низа. — Я ничего им плохого не сделала, — и оттого что у нее задрожали губы, Раиса ощутила в душе страшную нежность, готовность разорвать каждого, кто обидит подругу.

— Знаю, — успокоила ее Раиса. — Не волнуйся, я не оставлю тебя в беде. В школе берегись сама, чтобы не попасться на какой-то мелочи. А вне школы сделаем так. Каждый день тебя будет провожать домой кто-то из моих друзей.

— Откуда я буду знать, что это твои друзья? А вдруг это как раз будет кто-то с их стороны! Они что, хотят побить меня? — девочка снова подумала о неблагодарности одноклассниц, которые каждый день приходили к ней за консультациями или за примитивным списыванием уроков.

Но Раиса на этом сосредотачиваться не захотела.

— Подойдя к тебе, мои друзья будут говорить какую-нибудь условную фразу. Причем каждый раз другую, чтобы никто не догадался о ее парольном назначении. А паролем будет служить то, что в ее составе обязательно будут слова «пройдет когда-то».

— Такие слова и без пароля могут кому-то попасть на язык.

— Э, нет, — возразила Раиса. — Они в самом деле кажутся простыми, но в них есть незаметная романтика. А негодяи на нее не способны.

С тех пор к Низе после уроков обязательно подходил кто-то с фразой наподобие: «Не верится, что этот замечательный вечер пройдет когда-то», «Грустишь? Но печаль пройдет когда-то», «Да, пройдет когда-то эта тьма! Не веришь?», а потом шел рядом до ее дома. Так происходило, может, и не долго, но подругам запомнилась эта пора, так как была в их игре настоящая преданность, неподдельная храбрость, ощущение общей борьбы со злом, спокойное и уверенное в себе благородство. Позже таким способом девочки предупреждали друг друга о возможности ошибочного поступка или неправильного решения, словно говоря: внимание, возле тебя притаилась опасность.

Совсем недавно на восьмое марта дети подарили Раисе Ивановне книгу, которая так и называлась «Пройдет когда-то». В последнее время, как покатился этот вал «развлекаловок», она перестала интересоваться книгами современных авторов. И эту читать не собиралась, взглянув на ее аляповатую обложку. Но вдруг ее пронзило током от названия. Взглянула на фамилию автора — Надежда Горцева, посмотрела на титул, где должен был значиться жанр произведения, — мистический триллер. О, такого только не хватало ей читать!

Тем не менее вечером уселась в свое любимое кресло под торшером и углубилась в чтение, да и не заметила, как наступила полночь. Несколько дней она ходила, как больная. Казалось, что сама находилась в далеком американском городке, где подростки вели поединок с ползучим монстром сытого благополучия. Сколько в книге было интересных коллизий, красноречивых аллегорий, каким афористичным оказался язык автора, как реалистично обрисованы герои! Со временем она перечитала все, что успела напечатать Надежда Горцева — двенадцать романов — и убедилась, что за этим именем скрывается Низа. Она угадывала строй ее мыслей, прочитывала характеры героев и везде видела знакомые символы, когда-то пережитые приключения, детали и выражения из их общего детства.

***

Стопка тетрадей уже давно дразнила Раису Ивановну, но она удерживалась от бессистемного чтения собранных сочинений. Выжидала, когда их сдадут все, кто решился участвовать в конкурсе. Как часто случается, дело пошло несколько не так, как задумывалось: во-первых, дети начали писать и сдавать сочинения прямо ей, без учета, кто в какой класс ходит, а во-вторых, к этому движению приобщились не все одиннадцатиклассники, а лишь единицы. При этом школьники были далеки от того, чтобы подозревать жюри в нелояльности или в необъективности, и открыто подписывали свои работы. Так же не соблюдались сроки, исчезли временные рамки, нарушались все остальные организационные мелочи, и не было смысла настаивать на их соблюдении — пусть чувствуют себя свободными, пусть пишут. Но по-настоящему удивляло Раису Ивановну, что среди новоявленных авторов были дети, которые раньше не обнаруживали склонности к литературному творчеству. Учительница была счастлива, что ее инициатива не заглохла, а захватила детей, зажгла в них энтузиазм, разрешила кое-кому из них открыть тот клапан в своей душе, который до этого не имел шанса проявиться.

Правда, теперь она не знала, что с этими сочинениями делать, ведь идея именно конкурса была сломана, жюри должно было выполнять лишь редакторскую роль. Но как-то будет...

Если бы не эта усталость, которая началась с мыслей об итогах жизни, а теперь гнет к кровати...

Дошло до того, что однажды Раиса Ивановна поняла: ей не хватит сил довести начатое до конца, так как после работы не только читать, а даже руки поднять, чтобы раскрыть тетрадь, стоило усилий. Хорошо, что она при первой своей тревоге не запаниковала и еще летом спокойно поехала к нотариусу и составила завещание. Зачем рисковать? Хотя, например, ее мать после нотариального изложения своей воли относительно наследства и наследников прожила еще четырнадцать лет, но не всем так везет. Не мешало бы и к врачам сходить, но надо дождаться осенних каникул. Две недели осталось, дотянет как-нибудь.

И все же в ближайшую пятницу она удобно уселась в кресле, пододвинула к себе торшер, взяла карандаш и приготовилась к всенощному роскошеству, смакованию сочинениями, телепередачами, кофе, бессонницей с душой своей беспокойной наедине. Ноги пристроила на низеньком стульчике и закутала пледом. На журнальном столике, стоящем рядом, разместила все необходимое для быстрого приготавливания кофе, только бы не вставать лишний раз. Телевизор включила тихо, чтобы не мешал, но чтобы и не пропустить новости или интересный фильм. Завтра суббота, а там — воскресенье, успеет отоспаться. А теперь — вперед к прошлому.

Она закрыла глаза, протянула руку и наугад вынула из стопки одну тетрадь. Кому же выпало стать первым? — успела подумать до того, как увидела фамилию Надежды Горик и название ее сочинения: «Знак от черных роз».

2

— Стояла зима, такая же волшебная, как и та, о которой я уже вам рассказывал, — начал Павел Дмитриевич. — Все началось с шутки, неумышленной, а так — лишь бы не молчать. Я с женой и Костя Палий со своей Варварой возвращались от Голованя, где под теплой печкой играли в карты. Идти нам было по пути, но далековато, вот и болтали о разном. Эх, — рассказчик вздохнул. — Молчать бы об этом и дальше, как молчал вот уже четыре десятилетия, да уж никого из участников тех событий в Дивгороде нет, так какая теперь разница.

***

Выходной день завершался ясным морозным вечером. После долгих сомнений солнце упало за горизонт, и вскоре небо развернуло над миром черную даль, усеянную мелкими искрами огня. С запада на восток его делила пополам ветка Млечного Пути, а на его периферии затерялась Земля и эти четверо на ней, бредущие сейчас по неизмятым снегам. Слежавшиеся его пласты укрылись сверху корочкой наста, от чего они сначала с хрустом проваливались под ногами, а потом приветливо поскрипывали на прощание. Тьма и стужа несколько удручали, но ветра не было, и это утешало. Гуляки чувствовали себя как в открытом космосе, который тем не менее не был лишен домашности и уюта.

Варвара подняла глаза вверх и на миг остановилась.

— Посмотрите, какая сказка.

— Это не сказка, — мрачно возразил Костя, которому целый вечер не везло в игре. — Мне в эту ночь сон приснился, вот это была сказка.

— Сон? — удивилась его жена. — Я думала, только мне сны снятся. Что же тебе приснилось?

— Будто к нам пришел Филипп Цурик и врезал ломакой по кухонному столу.

— И что?

— Ничего, я проснулся и прислушался. Сначала вокруг было тихо, а потом как ухнет что-то на пол, и рассыпалось с таким звуком, будто тарелки разбились. Тогда я не поленился встать и выйти на кухню. Но там все стояло на своих местах. А звук еще не затих, слышалось, будто обломки посуды закатываются в уголки.

С одной стороны, Филипп Никифорович Ивако, или Цурик, работал почтальоном. Он родился горбатым, поэтому был нелюдимым, неразговорчивым, букой, одно слово. Малые дети его боялись. С другой стороны, Палии ждали возвращения из Германии Костиного брата Николая, который, осиротев после расстрела родителей в 1943 году, попал туда не по доброй воле. Шел 1946 год, и многие дивгородцы, которых угнали в немецкое рабство вместе с ним, уже были дома. А о Николае никаких вестей не поступало.

— Ха! — беззаботно сказал Павел Дмитриевич, услышав этот разговор. — Это вещий знак. Готовься встречать Николая.

— Иди к чертям! — гаркнул Костя. — Таким не шутят.

Он любил младшего брата и винил себя, что не уберег его от тяжелой доли, хотя и не мог этого сделать — сам воевал на фронте.

— Я не шучу. Можете прямо на утро гостей приглашать, он к восходу солнца прибудет.

К счастью, именно так и случилось.

— Голубчик, — бросилась утром счастливая Варвара к Павлу Дмитриевичу. — Как ты узнал? Приходите, приходите... — и побежала дальше по соседям созывать их на застолье.

— А как вы, в самом деле, узнали? — нарушила молчание Надежда, но рассказчик ее будто и не услышал.

Костя Палий работал шофером у директора завода, но иногда ему приходилось возить и сельских активистов, которых вызвали в район на совещания. Однажды, видно, проговорился кому-то из них об этом случае. С тех пор и пошла слава Павла Дмитриевича как предсказателя и пророка.

Вскоре после этого в Дивгород прислали нового директора вечерней школы, им оказался неказистый такой мужичонка, хоть и умный. Он почти сразу женился на местной красавицей Юле Бараненко. И вот вдруг передают, что он хочет увидеться с Павлом Дмитриевичем.

Тем не менее никто из них не торопился познакомиться, и это случилось в воскресенье, когда они одновременно пришли в библиотеку за новыми книгами. Иван Моисеевич Мазур, так звали нового директора, легко и ненавязчиво завел разговор о пользе среднего образования, что оно открывает перед человеком определенные перспективы, что «без бумажки ты не человек, а букашка». Довольно непринужденно втянул в разговор и Павла Дмитриевича, который никак не мог понять, чего от него хотят.

— Говорят люди, — вкрадчиво сказал Иван Моисеевич, когда они вышли на улицу, — что вы умеете сны разгадывать. — И осторожно взял его под локоть.

Вообще Павел Дмитриевич не очень любил деланную вежливость, а здесь видит, что человеку припекло. Да и через Юлю стали они родственниками, так как Евгения Елисеевна — тоже урожденная Бараненко.

— Не стесняйтесь, говорите, что вас беспокоит, — сказал Павел Дмитриевич, хотя, присмотревшись к новому знакомцу ближе, уже приблизительно знал, что тот расскажет.

И почти не ошибся. Ивану Моисеевичу часто снился один и тот же сон, будто срывает он с развесистого куста чудеснейшие чайные розы, несет домой, дарит жене и здесь замечает, что они становятся черными.

— А до этого какой цвет розы имели? — уточнил слушатель.

— Разный: то розовый, то красный, даже голубые однажды приснились. А чуть переступлю порог — становятся черными.

— Порог? — переспросил Павел Дмитриевич. — Или когда Юля их в руки берет?

— Нет, я неточно выразился! — горячился рассказчик, увидев, что его слушают добросовестно. — Именно тогда, когда она их в руки берет.

У Павла Дмитриевича засосало под ложечкой, он понял, что на несчастном Иване Моисеевиче лежит родовое проклятие, и это непременно скажется на Юлии. Но что он мог сделать, что сказать? Настоящий маг не имеет права открывать людям будущее, вламываться туда, стараться переиначить его. Можно только советовать, как лучше поступить в том или ином случае. Но процесс поддается корректировке тогда, когда он уже идет. А здесь еще ничего не происходило, человека мучили предчувствия, да и только. Надо, решил Павел Дмитриевич, переключить внимание несчастного на что-то второстепенное, что, однако, было бы связанно с предметом его беспокойства.

— Если сможете, — посоветовал он, — то в следующий раз посчитайте, сколько роз вы срезаете для жены. Но, знаете, бывает, как назло, вот надумаете это сделать, а вам тот сон и сниться перестанет. Так вы уж не переживайте. Это обычная ревность вас изводила. Оно пройдет.

Знал, знал, что не пройдет. Будет сниться как-то иначе, но не пройдет. Одно слово — проклятие. Хоть бы оно не испугало его, так как... дальше должно было стать хуже. И  Павел Дмитриевич начал готовиться к борьбе с тем худом.

К счастью, Иван Моисеевич не был слабым на нервы человеком и не принимал к сердцу досужие россказни. Прошло, может, полгода или немногим больше, как прибегает он к Павлу Дмитриевича прямо на работу, бледный и весь трясется.

—  Четное количество! Окончательно установлено.

Тот, конечно, все хорошо помнил — мигом понял, о чем говорит Иван Моисеевич.

— Вы ничего не перепутали? — спросил на всякий случай.

— Нет. Мне этот сон чуть ли не десяток раз успел повториться. И я все считал. Сначала не мог запомнить число — забывал к утру. А потом заставил себя не валять дурака. Оказалось, что каждый раз я срываю разное количество цветов, но непременно четное.

 Павла Дмитриевича уже ничем нельзя было удивить, он это предвидел. Поэтому должен был держаться, если уж свалил на себя — то ли Бог на него свалил? — эту ношу. И не просто держаться, а действовать — осторожно, продуманно, чтобы не наломать дров, чтобы помочь людям выйти из их горькой судьбы с наименьшими потерями. Решил затягивать дело, продолжать и дальше переводить мысли Ивана Моисеевича на мелочи. Ведь основания для печальных толкований у него были: четное количество цветов приносят мертвому. Но здесь было другое — мужчина был сделан, не как все, и законы обычного человека ему не годились.

— Четное количество — это хорошо, это на прибыль, — сказал Павел Дмитриевич. — Только мне надо хорошенько подумать, что за добро на вас надвигается.

Договорились, что на днях знаток снов все расскажет своему неожиданному подопечному. А тем временем Павлу Дмитриевичу открылась закономерная вещь, что Юля должна забеременеть.

Через день, когда Павел Дмитриевич шел домой, а Иван Моисеевич на работу в вечернюю школу, они встретились.

— Могу поздравить вас, — бодро сказал Павел Дмитриевич. — Ждет вас пополнение в семействе. Не забудьте взять кумом. А плохие сны вас больше не будут беспокоить.

Мазур обещал, клялся, благодарил и верил странному современному колдуну.

Со временем сны о черных розах и в самом деле ему сниться перестали.

— Но почему черные розы? Почему четное количество? — выспрашивал директор школы при случае.

— Я не толкователь, а предсказатель. Я говорю, а вы слушайте — отвечал маг, резко обрывая разговор.

— Ага, — соглашался Иван Моисеевич.

Он был стойким человеком, и не рассказывал жене о том, что могло бы испугать ее, старался без нее справляться со своими тревогами и предчувствиями. В конце концов, человек — не Бог, совсем без помощи обойтись не может, поэтому он и обратился к Павлу Дмитриевичу. И не ошибся, нашел надежного друга, который имел знания, унаследованные от множества поколений халдейских магов.

Однако Юлина беременность задерживалась.

— Ой, Дмитриевич, — говорил Мазур при встречах. — Все ли вам правильно открылось о моих снах?

— Обязательно! — отвечал тот. — Ждите. А если хотите узнать точнее, то вспомните, сколько всего черных роз вы сорвали в своих снах.

И Мазур таки вспомнил!

— Тридцать четыре! — воскликнул при следующей встрече.

Дата начала беременности вырисовалась окончательно, Павел Дмитриевич высчитал ее и сообщил счастливому мужу. Все совпало. И в семье Мазуров в конце концов воцарился настоящий, а не мнимый покой. Только знал Павел Дмитриевич, что это ненадолго. Он все о них знал — вот что ему отравляло жизнь.

Завод, где могучий колдун работал невзрачным механиком, принадлежал министерству химического машиностроения и изготавливал запорные вентили к газо- и нефтепроводам. Как-то Павел Дмитриевич заканчивал особенно ответственную работу — модель детали, которую должны были срочно запустить в производство. Его подгоняли, он спешил — все, как всегда. А здесь вдруг зовут к директору.

— С вашим свояком случилось какое-то несчастье, — сообщил директор. — Только что звонили со школы. Берите машину и езжайте, не медлите.

— Я сейчас умру от напряжения! — воскликнула Надежда Горик. — Несчастье случилось с Юлей?

***

На мир опустились сумерки, настало то короткое, но неопределенно тревожное  время, когда света уже нет, а тьма еще не наступила. Она лишь бросала в пространство свои бесформенные лохмотья, будто это налетали на людей живые пятна потусторонней дьявольщины. Вяжущее марево от нагретой земли окрасилось ими первым, так же, как и днем, поднимаясь в небо отяжелевшими и грозными волнами миражей. Но теперь казалось, что это душа земли отлетает прочь и оставляет людей без защиты и приюта. Пространство наполнилось ожиданием, и каждый ждал свое: старики вечерний чай, а малые дети — злые козни от адских чудищ и нечистой силы.

— Время отдыхать, мы и так вас притомили, — напомнил о себе Петр Крипак, который привел Надежду к Павлу Дмитриевичу. — Благодари, Надя, хозяев и пошли домой.

Договорились, что дети придут еще и завтра.

— Только ближе к вечеру приходите, когда жара спадет, — предупредила Евгения Елисеевна.

***

Августовские вечера становились более холодными прямо на глазах. Еще вчера от земли шел горячий дух, как из печки, а на следующий день уже и забылось о том.

— Принеси мне что-нибудь на плечи набросить, поясницу лижет, — поежившись, попросила жена Павла Дмитриевича, когда они вчерашней компанией снова собрались на крыльце.

— Хоть в тропики с тобой перебирайся, — бухтел он, посмеиваясь.

— И что? — подпрыгивала от нетерпения Надежда. — Что там случилось в школе?

***

А случилось следующее.

Утром Юля Мазур почувствовала первые схватки и поняла, что подступают роды. Иван Моисеевич отправил ее в больницу, а сам пошел на работу, он кроме директорства еще преподавал язык и литературу и всегда вынужден был проверять стопки ученических тетрадей. Нельзя сказать, что он чувствовал себя абсолютно спокойно, но и излишне волноваться повода не имел — Юлина беременность протекала нормально, без осложнений. Тогда, правда, не умели заранее определять пол ребенка и количество детей, ибо женщины продолжали иногда рождать близнецов или двойню. Но для мужчины, впервые становящегося отцом, нет разницы, кто родится, мальчик или девочка, и если их будет двое — это тоже не беда.  Тем не менее от телефона, стоящего на столе у окна, Иван Моисеевич не отходил, ждал звонка.

Стояло позднее лето, с первым похолоданием, с мелкими колючими дождями. Пасмурное небо совсем низко висело над землей, почти придавив ее своим весом, да еще и гремело громами, поблескивало молниями, в конце концов весьма отдаленными, но безрадостными, прощальными. Стаи черного воронья поднялись под тучи и носились там диким граем, кричали, только ветер свистел да стон стоял от их сильных крыльев.

Иван Моисеевич оставил тетради, подошел к окну и остановился в задумчивости. Вдруг что-то набросилось на него, прыгнуло прямо в глаза, он даже отшатнулся назад, закрываясь руками. Послышался треск, будто мир разламывался пополам. Все произошло в короткий миг, но он так долго тянулся, что, казалось, кто-то крутит медленное кино. Когда сошел испуг и мужчина осмотрелся вокруг себя, то с нервным дрожанием увидел, что одно стекло окна разбито, и трещины еще продолжают расползаться вокруг образовавшейся там дырки. Оказалось, что здоровенная черная птица врезалась в окно клювом, пробила насквозь стекло, засунула голову в комнату и застряла в таком положении. Ее тяжелое тело немощно обвисло и потащило за собой голову, почти совсем перерезав шею об острый край разлома. Липкая кровь прыскала на стекло выбросами пульсаций и гадко и страшно расползалась по нему, обвиваясь ядовито-горячим испарением. Птица еще била крыльями, упивалась в человека умоляющим взглядом, хотела, надеялась, требовала жить. Иван Моисеевич застыл, оцепенел, замер. Он не знал, что делать и надо ли что-то делать. Вдруг сразу замерли все звуки, и мир провалился в невероятную, ватную тишину.

Каким-то чудом его сознание зацепилось за звонок телефона и не отлетело прочь. Иван Моисеевич отвел загипнотизированный взгляд от глаз птицы и поднял трубку. Кто звонил по телефону, не запомнил, то был случайный и безадресный звонок, который тем не менее напомнил оробевшему человеку о нем самом, о жизни, о мире людей. Не понимая, что делает, он набрал номер заводской приемной и попросил прислать на помощь Павла Дмитриевича Дилякова.

— Немедленно, я умоляю! Со мной случилось что-то страшное, — говорил он в трубку.

Павел Дмитриевич застал свояка в том же ступоре от потрясения, которое так просто не проходит. Не спеша, взял его за руку, как маленького, повел на улицу, затем вокруг школы. Они остановились под окном директорского кабинета. Здесь лежала еще одна птица. На первый взгляд она не был ранена, окровавлена, но двигалась слабо и безвольно. И вот в последний раз вздрогнула телом, и из ее клюва потекла струйка почти черной крови. Жизнь птицы отошла на глазах двух остолбенелых мужчин.

— Она разбилась о стекло, — догадался Павел Дмитриевич. — Чего же они бились в окно, чего летели сюда? — размышлял он вслух.

Оба тела погибших птиц они завернули в пожелтевшие газеты и закопали неподалеку на цветнике.

— Сегодня пойдете ночевать к нам, — пригласил Мазура Павел Дмитриевич. — Вам лучше не оставаться одному. А я тем временем постараюсь понять, что все это значит.

Последнее соображение заставило Ивана Моисеевича согласиться на предложение своего советчика и спасателя. Он только переживал, что к нему не смогут дозвониться из больницы от жены.

— А мы и без звонка все узнаем, — успокоил его Павел Дмитриевич. — Не сомневайтесь, сегодня новостей больше не будет.

Он привел его к себе домой, напоил горячим чаем с медом и заговорил на продолжительный и крепкий сон. А потом передоверил спящего гостя жене и ушел в степь.

— А чего? — очнулась вопросом  Надежда, в конце концов не надеясь на ответ.

Рассказчик снова не обратил на нее внимания.

***

Вдруг всем показалось, что повеяло настоящим осенним холодом, сиротством, окончанием чего-то прекрасного и надежного, чего-то дорогого до слез, необходимого до немого вопля души.

— Давайте перейдем в веранду, — предложила хозяйка. — Пусть наш чернокнижник отдохнет, я чайку заварю, блинчики с сыром разогрею. Оно, гляди, и веселее станет.

Притихшие слушатели зашли в темную веранду и боками прижимались друг к другу, пока хозяин не зажег свет. Затем к ним возвратилась уверенность. Они сели вокруг довольно большого стола, заставленного фруктами и сладостями к чаю — первейшему и любимейшему развлечению в этом доме, дружно потянулись к золотистым сочным грушам.

Вскоре поспел кипяток, и приготовленный напиток уютно разлил вокруг милый домашний дух, дух обжитого гнезда, приятных отношений, бессловесного человеческого понимания. За окном давно притаилась ночь, об оконные стекла бились, привлеченные светом, жирные мотыльки, какие-то жучки и мелкие насекомые. А вдалеке зашлись беззаботным восторгом сверчки. 

— Еще будет тепло, — сказал Павел Дмитриевич. — Еще много лета нам будет впереди...

— Ой, как жаль, что мы к вам поздно дорогу нашли! — Надежда уже чувствовала себя здесь, как дома. — Если мы вам не надоели, конечно, — прибавила она, косо посматривая на молчаливого Петра.

— Жаль, да, но лучше поздно, чем никогда. Так ведь? — улыбнулся хозяин. — Так вот, пошел я в степь, — продолжил он рассказ, по старинке изредка прихлебывая чай из блюдца.

***

Степь — это большая сила, живое разумное существо. И мудрое. А мудростью своей охотно делится с людьми, так как весь белый свет проникнут сознанием. Это не наши утлые тела рождают мысли и осознания, они лишь вылавливают их из окружающей среды. А для этого надо настроиться на это восприятие, выйти на нужную волну.

Долго Павел Дмитриевич гулял в полях, слушал конец дня, наблюдал вечер, купался в ночи, говорил со звездами. И они кое-что ему рассказали.

Наутро гость проснулся бодрым и спокойным.

— Ну, что вы мне скажете? — обратился он к хозяину.

— Сегодня или завтра Юля родит вам двух деток. Скорее всего, это будет разнополая двойня. Если первой родится девочка, а вторым мальчик, то — мужайтесь, но простите мне — вы его потеряете. А если случится наоборот, то ваш сын будет жить.

Вот и все, что Павел Дмитриевич поведал, хотя, как видите, намекнул, что многое не сказал. Иван Моисеевич наклонил голову, и показалось, догадался о несказанном, хотя полностью догадаться обо всем и не мог, не всем это дается Богом.

— Понятно, — тихо сказал он. — Спасибо за ночлег.

— Еще одно, — остановил его Павел Дмитриевич после минутной нерешительности.

Ему хотелось многое сказать, но он не имел права, а еще — боялся, что его откровение окажется молодому отцу не по силам. Но... но хоть чуточку предупредить свояка о страшных потрясениях в будущем, подготовить к ним — стремился. Это в нем говорила человеческая сущность, человеческая слабость к правде, к откровенности, к обсуждению проблем. А этого делать нельзя. Люди должны душой ощущать и понимать как друг друга, так и свою судьбу.

— Еще одно, — все же решился Павел Дмитриевич. —  Двое деток — это тяжелое бремя для молодой семьи. Не забывайте, что вы обещали взять меня кумом.

— И все?

— Все.

— Что же из этих слов можно понять, учитывая, что говорит маг?

— То, что я не покину вас в беде.

— А беда случится?

— Мы все под Богом ходим, я вас предупредил на всякий случай.

На следующий день Юля в самом деле родила двойню, первой появилась девочка, а вторым — мальчик. События развивались согласно пророчеству. Но кто считается с ним в счастливые минуты?

Малыши были крепенькими, горластыми и подвижными, еще и оказались страшно прожорливыми, не упускали возможности покричать и лишний раз подкрепиться от мамочки. Все указывало на то, что они будут расти здоровыми и выносливыми.

Через месяц и Евгения Елисеевна родила первинку, дочь Александру.

Кумом Павла Дмитриевича не взяли, наверное, решили пощадить. Но материнство, одинаковые хлопоты сблизили женщин и Диляковы и Мазуры поддерживали дружеские отношения, изредка встречались семьями, вместе проводили свободное время.

***

Но так не бывало, чтобы пророчества Павла Дмитриевича не исполнялись, и повесть о черных розах имела свое продолжение.

Так вот, малые мазурята оказались страшно прожорливыми. На счастье у Юли было вдоволь молока. Чего нельзя было сказать о Евгении Елисеевне.

— У меня и на твою малую, Женечка, хватит, — обещала Юля родственнице.

Но та не торопились одалживаться, надеялась, что у нее со временем тоже все наладится — мало что бывает у женщины, впервые кормящей ребенка. И только убедившись в бесполезности своих ожиданий, начала подумывать, не прибегнуть ли, в самом деле, к обещанной помощи дальней родственницы. Но в это время у Юли возникли непреодолимые проблемы. Ее мальчик Витя начал капризничать и выбрасывать из себя то, чем напитался от матери.

— Ой, нет, лучше пусть Шурочка растет на молоке от Лиски, — поколебавшись, сказала Евгения Елисеевна. — Ребенок не будет зря отказываться от материнской груди. Наверное, Юлино молоко невкусное, а может, даже горькое.

Павел Дмитриевич удивился:

— Ты еще сомневалась? Помни, что все мужнины нелады обязательно оставляют в женщине разрушительный след. Несомненно, что и на молоке это сказывается. Почему, ты думаешь, династические женщины не прибегают к адюльтеру, пока не родят венценосцу преемника? Именно поэтому — чтобы не портить генетический код своих наследников. Женщине достаточно раз переспать с дебилом, как в ближайших поколениях оно обязательно вылезет. Не без оснований говорят, что мужчине можно все, а женщине — нет. Это же не от ханжества возникло.

— А когда женщина перестает рождать, тогда и ей все можно! — рассердилась жена на Павла Дмитриевича. — А причем здесь молоко?

— Женщина, отравленная болезнью мужа, не может считаться безопасной в любых проявлениях. Вспомни, классическую литературу, — за бедного и больного идет лишь бедная и больная. А к сожалению, Иван Моисеевич оказался носителем тяжелых болезней. Если бы Юля была умнее или наблюдательнее, то не пошла бы за него замуж или хотя бы не отважилась рождать от него детей.

— А для чего тогда жить?

— Не знаю, как считаешь ты, а я вступал в брак не ради детей, а для того чтобы найти свою биологическую завершенность.

— Выходит, ты нашу Шурочку не любишь?

— Крестись, оно пройдет, — посоветовал ей муж. — Как это можно не любить родного ребенка? Меня даже чужие детки трогают. О своих даже и речи нет.

Лиска давала жирное и даже сладкое молоко, которое нравилось грудным детям, поэтому спрос на него был в поселке немалый. Но бабушка Ирина, Лискина хозяйка, приходилась Евгении Елисеевне свояченицей по дяде, и договориться с ней сложности не представляло. То, что Лиска приносила в дойках с целинных толок, сразу пришлось и Шурочке по вкусу, в конце концов, девочка лишь добирала от Лиски, когда не наедалась материнским молоком. Так вот, разминку она начинала с Евгении Елисеевны, а заканчивала хохулей — бутылочкой с соской.

Так вот и вышло наоборот — Юле требовалась кормилица для сына, с чем она и пришла к Халдеям.

— Лючия, — так она называла дочку Людмилу, — ест, за уши не оттянешь, а он возьмет сосок в рот, а потом скривит мордочку и выплевывает.

— Переходи на искусственное вскармливание, я Шуру уже приучаю к коровьему молоку, — посоветовала Евгения Елисеевна.

— А у кого вы берете? — и, получив ответ, хлопотала дальше: — Своего есть, хоть продавай, а вынуждена покупать.

Через месяц или два Юля заметно потемнела лицом, осунулась, потеряла в весе.

— Ничего не болит, — жаловалась. — А только все время хочется лежать. Не высыпаюсь я. От того усталость не проходит.

— Так отдайте Витька бабушке, твоей маме, — посоветовал Павел Дмитриевич. — Она еще молодая женщина, энергичная. Да и живет рядом с Лиской, — прибавил, шутя, так как, в самом деле, Федора Бараненко жила рядом с Ириной Хасенко. — Пусть твой самостоятельный сынок погостит у нее, пока ты окрепнешь, поднимешься.

— Ничего со мной не случится, — отмахнулась она. — Как это я его отдам кому-то?

— Двойня, — вздыхала Евгения Елисеевна, оставшись наедине с мужем. — Тяжело ей.

Время не шло Юле на пользу, а даже наоборот, — чем больше его уплывало с момента родов, тем больше она худела, теряла силу, чернела лицом. Теперь баба Федора, ее мать, ежедневно приходила к Мазурам — зять не знал, куда ее посадить! — и помогала молодой семье убираться. Или забирала двойню и везла на прогулку, чтобы Юля час-два поспала в тишине. Только это все были полумеры, кардинально не изменяющие положения, и Юле становилось все хуже.

И вот пришел час, когда утром она не поднялась с постели. Отказалась от пищи, отвернулась к стенке и тяжело вздыхала.

Пришлось бабке Федоре вместо Витька забирать к себе обоих внуков, которые уже весело топотали в манеже ножками, разрабатывая их для хождения. С мальчиком проблем не было, он теперь все ел, успевай лишь отваривать и протирать. А Лючия неделю капризничала, плакала, не хотела есть того, что ей предлагали, потом привыкла и успокоилась.

Настал май с вездесущим цветением, тонким благоуханием и приятным теплом. Федора Бараненко позвала в гости и на помощь свою старшую сестру Оксану, и та скоро приехала из Ржева, обрадовавшись возможности понежиться на южном солнце. Стояла хорошая погода и Оксана была очень довольна отдыхом.

— Если не выгоните, то я тут побуду, пока внуки в детсад не пойдут, — разгулялась она. — А что? Федора, ты будешь готовить еду и гладить белье, а я — стирать, прибираться и с детьми возиться, — распределяла обязанности, отгребая от себя то, чего не любила делать.

Дом, в котором жила бабка Федора, достался ей в наследство от родителей, поэтому и для Оксаны он был отчим. 

— Я хорошо помню времена, когда тебя здесь нянчила, — говорила гостя младшей сестре. — Ты была тихой и послушной, не то что эти егозята, — кивала на мазурят, и глаза ее при этом светились нежностью.

Есть женщины, которым дано от Бога любить материнство особой любовью. Их не страшат крик и кавардак, не утомляет домашняя работа, не портят настроение бессонные ночи. Возня с детьми — это единственно приемлемая для них стихия. К таким принадлежала и баба Оксана, в отличие, например, от Евгении Елисеевны, которая сознавалась:

— Я очень боюсь детей. Это такая тяжелая ноша, такая изнурительная, а страшнее всего, что пожизненная, — хотя свою первинку обожала.

Федора слушала сестрину болтовню и кивала головой.

— Ты в своем Ржеве все равно целыми днями дома сама сидишь, так уж лучше живи у меня. Они без тебя не пропадут, — имела в виду своих племянников, — выросли, слава богу. Зачем ты им нужна?

— Ты права.

Такие разговоры повторялись каждый вечер, когда малыши засыпали, а сестры чаевничали, слушали радио, вспоминали старину и строили планы на будущее. Энтузиазма им прибавляло то, что Юля потихоньку оправлялась от неизвестного недуга и уже через пару недель встала на ноги, к ней вернулся аппетит, воля к жизни.

— Все-все-все, — сказала она в конце июня маме и тетке. — Вы свое дело сделали, дали мне передышку. Детей приучили не капризничать, забавляться игрушками, не требовать от старших внимания к себе. Вот и хватит!

Но сестры настаивали на продолжении Юлиного отдыха и заверяли, что понянчатся с детьми до конца лета.

— Ты еще не восстановилась после перегорания молока, — в один голос доказывали они. — Погуляй, пока мы у тебя есть, поезжай с мужем на море, погости у его родственников, поешь фруктов, овощей, побалуй себя вкусными и приятными вещами.

На том и сошлись.

Однако, жизнь, как известно, без проблем не течет. Снова они не замедлили явиться. С июня начала болеть коровка Лиска, резко уменьшив надои молока. Баба Федора и Евгения Елисеевна спешно договорились кормить малышей от Марты, коровки их общей соседки Нестерихе. Договорились легко — как раз Нестериха потеряла постоянных заказчиков.

Оно бы и ничего, но очень хитрой была у Лиски болезнь — скотина с каждым днем таяла, не ела, неохотно двигалась, а скоро совсем перестала подниматься на ноги и наконец издохла. В селе поднялся переполох, ведь Лиска ходила в стадо. Пригласили ветеринара, проверили других коров. Все они оказались здоровыми, как и та, которой не стало.

— Не знаю, что сказать, — разводил руками Аркадий Серый, извиняясь перед бабой Ириной. — Ваша Лиска была абсолютно здорова.

— Чего же она окочурилась? — зычно выказывала недовольство Оксана Баранка, словно ей больше всех болело.

— Знаете, — повернулся к ней ветеринар. — У коров тоже есть нервная система. Ее могли испугать...

— Испугать? Корову?

— На это больше всего похоже, — настаивал на своей версии Аркадий Серый. — У нее был нервный стресс, перешедший в истощение.

Оксана перекрестилась, а потом стыдливо задержала руку в воздухе и перекрестила дохлую Лиску.

— Спаси, Господи, Лиску на том свете за ее добро, — сказала чистосердечно. — Сколько она кормила наших деток? — спросила у Ирины.

— Витька полгода, а Люду два месяца.

А еще через два месяца, в сентябре, так же издохла и Марта. Нестериха от горя сама чуть не отдала Богу душу, — она по наименьшим подсчетам на полтора-два года оставалась теперь без молока.

Павел Халдей выгодно купил на Терсянке — считай, за бесценок — двух крохотных телочек и подарил их пострадавшим женщинам — Ирине Хасенко и Нестерихе — в подарок за то, что помогали кормить Шуру.

— Жди теперь, пока подрастет моя Квитка, — плакалась Нестериха. — Еще неизвестно, какой она коровкой станет.

Марте повезло меньше, чем Лиске, — ее некому было оплакивать, кроме хозяйки, конечно, — Оксана Бараненко заболела и уже несколько дней не выползала на улицу.

Падеж скота как-то сблизил Ирину Хасенко и Нестериху, хотя они и жили неподалеку одна от другой, но до этого случая тесно не общались. Теперь же решили вдвоем посетить заезжую гостью и припомнить, как вместе росли, как к парням бегали, а заодно поговорить о своем горе, посудить-порядить, что это за напасть такая и откуда она них свалилась. Федора в дом не пошла, осталась гулять с внуками на улице. А Оксана лежала, закрыв глаза, безучастная ко всему, отстраненная, еле-еле ее вывели из этого состояния и разговорили.

— Я вам откроюсь, — прошептала она, — а вы не смейтесь и не рассказывайте никому. Подумайте каждая наедине, взвесьте, что и как, а завтра мне скажете, не ополоумела ли я.

— А что такое? — Хасенчиха скосила глаза на Оксану, заподозрив, что ту лихорадка бьет. Но нет, ее глаза были чистыми, только уставшими.

— Не заходи издалека,— и себе откликнулась Нестериха. — Ты о чем твердишь?

— О Юлькиных малышах говорю. Кажется, кто-то из них... Думаю, что это девочка, Люда... Кто бы мог подумать? Такая здоровенькая, веселая, так хорошо развивается, уже что-то говорить начинает...

— Что ты лепечешь? О чем толкуешь?

— Она... несет зло своим близким, вообще всем, кто с нею сталкивается.

— Ты в своем уме? Нечего мне до завтра думать, я тебе сегодня скажу, что ты умом тронулась, — заявила баба Ирина.

— Не спешите, — больная оживилась и двинулась на диване, стараясь встать. — Смотрите, сначала она чуть не свела в могилу свою мать, пока та кормила ее грудью. Кстати, Витьок не зря отказался брать в рот сиську, из которой его сестричка тоже  пила молоко. Он здоровенький, значит, его реакцию следует учитывать. Дальше. Девочке начинают давать молоко от Лиски, и через два месяца Лиска околевает. Люду кормят молоком от Марты, и еще через два месяца так же околевает Марта. А теперь вот я...

— Что ты? Ты же ее своей грудью не кормила! — с придыханием сказала Нестериха.

— В понедельник гуляла, держа ее на руках, играла с нею, разговаривала. Она смеялась, плескала в ладони, повторяла за мной разные звуки. Вдруг в один миг все это с нее сошло, она изменилась в лице, стала серьезной и как толканет меня руками в грудь. Я так и свалилась, как подкошенная. Упала на спину, а она села мне на шею и снова начала смеяться и плескать в ладони, а глаза острые-острые сделались, внимательные-внимательные, будто она изучает меня.

— Так ты ушиблась? — догадалась о недуге слушательница.

— Нет, я упала на кучу сухой ботвы. А только теперь меня силы оставили и жить не хочется.

— Это у тебя от глупых мыслей.

— Вот видите, что вы мне говорите. А я вас предупреждала, чтобы не спешили. Подумайте до завтра, а потом поговорим.

— Хорошо, подумаем, — ответила за обеих Хасенчиха, которая до сих пор больше помалкивала. — Ведь это у нас коровы подохли, не у тебя. А ты выбрось все из головы и выздоравливай.

— Не встану я больше. Вот увидите.

— С чего это вдруг? — рассердилась Ирина. — Несешь какую-то околесицу!

— Люда у нас — ведьма. Я ее очень любила, привязалась. Федора больше с мальчиком возилась, он, дескать, не знал материнского молока, искусственник, а я к девочке ласкалась. Вы, мои дорогие, на всякий случай не ходите сюда больше и дома свои посвятите с попом.

— Нет, ты таки заговариваешься. А что врачи говорят?

— То, что и ваши ветеринары говорили, дескать, это у меня от стрессов. А какие здесь стрессы? Война давно закончилась, за мужем сердце отболело, дети живы-здоровы, письма пишут, — показала на стол. — Все устроены, семейные, не бедствуют. Какие стрессы, я спрашиваю?

— Им виднее, — гости посидели еще несколько минут и начали расходиться по домам.

***

Хасенчиха и не думала скрывать бред больной на голову Оксаны от свояка Павла Халдея, и в тот же вечер пошла к ним в гости. Качая на коленах крепенькую Шурочку, сосредоточенно перебиравшую бусинки на ее ожерелье, она добросовестно рассказала про подозрения Оксаны, все время вопросительно посматривая на слушателей. А те перебрасывались между собой взглядами во взаимном бессловесном согласии, где читалось что-то наподобие «я так и знал» или «вот, видишь». Придется приглашать батюшку и святить дом, двор и хлев, — единственное, что баба Ирина поняла для себя из этих переглядываний.

— Я ей сказала, что она ополоумела, — закончила она свой рассказ.

— Ага... — вздохнул Павел Дмитриевич. — Ты нас угостишь чайком? — обратился затем к жене.

— Вот тебе, чаек! Человек в дом свежее молоко принес, а ты — чаек.

— Молоко? Где вы взяли? — посмотрел тот на гостью с блеском любопытства в глазах.

Ирина молча отвела в сторону взгляд, будто спрашивали не у нее.

— Или не будешь пить? — спросила затем. — Козочку себе купила, так как Мася не скоро будет доиться, — объяснила о подаренной телочке. —  Как без молока? Привыкшая я...

— Буду пить, — пообещал Халдей. — Козье молоко — это просто лекарство от всех болезней. А чаек все равно неси, — сказал он жене.

— Вот еще! — ответила она и ушла ставить на огонь чайник.

Павел Дмитриевич заговорщически подмигнул бабе Ирине:

— Оксана вам хорошую мысль подала, посвятите свой двор для профилактики.

— А дальше что? Боюсь я...

— Чего вам бояться?

— Мазуры меня беспокоят...

— Если слова Оксаны произвели на вас такое впечатление, то ничего не давайте им, что бы они ни попросили.

— Как с людьми жить? Вдруг обратятся с чем-нибудь, что тогда?

— Отправляйте ко мне. Скажите, что у вас этого нет, а у Халдея, дескать, есть. Вот и все.

— А Оксана?

— Загляну как-то, — пообещал Павел Дмитриевич.

Гостя, получив заряд бодрости, благодарно обцеловала свояков и потопала домой. Павел Дмитриевич провел ее за калитку, а потом, когда та помаленьку растаяла в темноте, долго смотрел на небо, отыскивая там что-то, ему одному понятное. Луны не было, стояла пронзительная звездная ночь, тихая и задумчивая, без пения сверчков, без шороха падающего с ветвей листья. Казалось, вот если бы сейчас сделалось холодно, то зазвенело бы вверху неземным звоном, тонким-тонким и хрустящим, будто стеклянным.  

— Как Иван к детям относится? — спросила жена, когда он возвратился в дом.

— Не знаю. Я же у них не бываю.

— Но вы видитесь иногда.

— Да. Кажется, он ни разу не заговаривал о детях.

О многом еще хотелось узнать Евгении Елисеевне. Но она интуитивно понимала, когда можно мужа расспрашивать, а когда не следует этого делать, отдавала должное его дару видеть скрытое природой от других и никогда без крайней надобности не беспокоила. Разве что он сам захочет что-то рассказать, уточнить или посоветоваться.

Однако ее муж не мог все знать, на все обращать внимание и всему помочь. Он придерживался одного правила, собственно, магического закона: никогда не вмешиваться в чужие дела без приглашения или просьбы и не говорить того, о чем не спрашивают. Это был Закон Невмешательства в естественный ход событий, закон ненавязывания своей воли миру.

Теперь он, конечно, присмотрится к мазуровому отцовству. Оно должно быть прохладным, во всяком случае, относительно девочки, ведь она — более активная. Интересный поворот событий. Такое, значит, он носит в себе! Но знает ли об этом? Или не знает? Вероятно, нет, так как решился родить детей. А как быть с Оксаной? Обещал тетке, что зайдет к ней.

Повод, чтобы зайти к сестрам Бараненко, нашелся сам собой. Прибежала тетка Федора:

— У меня ведро с цепи сорвалось и бултыхнулось в колодец. Теперь воды достать не могу. Не вытянете, Дмитриевич?

Пришлось ему брать с собой якорек на четыре крючка, длинную веревку и идти вылавливать утопленное ведро. Пока стоял над срубом и манипулировал тем нехитрым инструментом, тетка Федора пожаловалась, что сестра заболела.

— Что с ней?

— А неизвестно! — сказала легко и неожиданно для себя прибавила: — Худеет, как Лиска, и не ест. — После этих слов замолчала, словно ее громом ударило, и продолжила другим тоном, с нотками нерешительности-сомнения-уверенности: — И с Юлей так было...

— Как-то вы все в одну кучу сваливаете. Еще это ведро туда прибавьте, — улыбнулся Павел Халдей и в конце концов, подцепив ведро за дужку, начал осторожно вытягивать, чтобы оно не сорвалось с крючка.

— И откуда оно все к нам пришло? — плакалась дальше тетка Федора, не реагируя на утешение соседа.

— Из космоса, — показал он кивком на первые звезды, проклюнувшиеся на небе, не дожидаясь, пока солнце уйдет на покой.

— А спасаться от него чем?

— Все, принимайте работу, — Павел Дмитриевич, пропустив мимо ушей последний вопрос, вылил из поднятого ведра мутную воду и приладил назад оторванную цепь.

— А то, — поблагодарила она. — Не дай бог, Оксана серьезно сляжет, я с ног свалюсь.

— Пора детей Юле отдавать, устала ваша сестра с ними.

— Юля их давно забрала бы, но Иван не торопится, да и я не настаиваю.

— Дети должны жить с родителями. Тогда и тетка Оксана выздоровеет.

Относительно сказанного Павлом Халдеем можно было бы думать так: раз уж отец наградил свое потомство отягощенной наследственностью, то он один и имеет против ее внешних проявлений самый стойкий иммунитет. Юля тоже выработала в себе соответствующую защиту, ведь она генетически связана с мужем.

Сентябрь заканчивался дождями, порывистыми ветрами, ранним холодом. Кроны большинства деревьев он осветлил, облив желтым или ярко-багряным, кое-где обтрепал им бока и теперь щедрее просеивал сквозь них на землю свет солнца. А тополя успел раздеть полностью — еще с августа их листья почему-то поскручивались, взялись темными пятнышками и обсыпались. Почему? — спрашивал себя Павел Дмитриевич и не находил  объяснения.

Но впереди еще было второе бабье лето, было тринадцатое октября, когда перед Покровом природа, будто в последний раз, приветливо улыбается людям, а жена Павла Дмитриевича отсчитывает свои года, начиная чертить новый круг пребывания на земле. Впереди еще было тепло.

— Она успеет по теплу доехать домой, — невольно промолвил он, имея в виду тетку Оксану.

— Не могу же я ее выгнать, — буркнула баба Федора.

— Скажите, дескать, вы уверены, что ее болезнь приключилась от перемены климата. Она смолоду приспособилась к северным широтам и теперь здесь, южнее, когда тепло переходит в холод, приспосабливаемость организма изменяет ей. Пожилым людям, к сожалению, противопоказано бросать насиженные места, особенно весной и осенью. После этого она сама в Ржев полетит.

Так Оксана была спасена от «злой беды», о которой себе надумала. Провести отъезжающую пришла и Ирина Хасенко. Прощаясь, в разговоре не затрагивали болезненные темы, только тихо смачивали веки влагой, понимая, что они могут больше не встретиться.

— Прости меня, Ириночка, — обнимала Оксана подругу. — Я в восьмом классе тебе пальто чернилами облила. Помнишь? Не успела ты покрасоваться в обновке, как я тебе ее испортила. А ты потом еще три года его, бедненькая, с пятном носила.

— Это ты прости меня, дорогая, — взаимно винилась тетка Ирина. — Помнишь, я когда-то разбила супницу из вашего нового сервиза, и тебя отец отлупил за это?

И все-таки в их настроении ощущалась радость и облегчение от определенности на будущее: одна уезжала от несчастливого для нее места, возвращалась домой, где, ощущала, залижет раны, словно побитая собака, и будет долго и спокойно жить; а друга думала, что отныне ведает, в чем состоят возникшие проблемы, чем они спровоцированы. Кроме того, тетка Ирина знала, у кого искать совета и спасения, если придется.

Этого нельзя было сказать о Федоре. Собственная неуместная оговорка про Лиску навела ее на подозрения, усиленные неясными намеками старшей сестры и тоской, которые были, по ее мнению, скорее правильными, чем ошибочными — ее внуки таки не как все люди. Она боялась думать об этом даже наедине с собой, не то чтобы сказать кому-то. И как всегда случается, со временем то, о чем она люто молчала, начало излучаться наружу, толкаться в чужие головы, переходить в чьи-то мысли, выстреливать в окружающую среду красноречивыми взглядами, порождать слухи.  

Подвижная и щебетливая девчонка, сделав первые шаги и устав от этого, цеплялось за подол и тянулось вверх, доверчиво просилось на руки, не ведая темных бабкиных мыслей. Разве оно может причинить какую-то беду своим родным, это светлое, жизнелюбивое дитя?

А Витя, мягенький и неуклюженький толстячок, неповоротливый и ленивый? Доверчивая улыбка не сходила с его лицо, а глаза — кроткие-кроткие.

— Ады, ады! — показывал он толстым пальчиком на птиц, и было не понять, то ли он зовет их: «иди», то ли приглашает бабушку: «погляди».

Неужели на нем лежит непроявленный грех и отражается на родных и близких людей несправедливостями, потерями и болезнями?

Легко было гнать от себя дурные мысли, насмехаться над собой, укорять себя. Но ведь не выбросишь из головы Юлю, дочку, не забудешь ее желтое, бескровное личико, угасающий взгляд, синюю прозрачность рук. А вдруг правда, есть такое невидимое зло, живущее в невинных душах, несчастных тем, что они не по своей воле являются его носителями? Как обезопаситься от него? И кого здесь надо лечить, кого спасать?

Федора мучилась своими сомнениями, выжигавшими ей душу, раскалывающими мозг, разрывающими сердце, но не утихающими с течением времени. Вспоминались слова того чертовски вещего соседа, что дети должны жить со своими родителями. Кто же возражает? Почему эта беда упала не на нее? За себя она не боялась, собой готова была пожертвовать в любое время ради собственного ребенка.

— Это бессмысленные, дикие россказни! — взорвался негодованием Павел Дмитриевич, когда она решилась и пришла к нему с ведром орехов будто угостить, поблагодарить за спасенную сестру, а на самом деле хотела ненавязчиво и незаметно посоветоваться. — С чего вы это взяли?

— Сдалось мне... Сопоставила то да се...

— Дети уже дома, возле родителей. Как им там вместе живется? Хорошо, уютно. Тетка Оксана, сестра ваша, успокоительные письма шлет, пишет, что выздоровела. У нашей тетки Ирины телочка Мася подрастает, козочка доится, и в Нестерихиной Квитки рожки уже режутся, скоро к бычку запросится. Все кругом хорошо. А вы?

— Видьте, диагнозов-то ни у кого не было. И у Юли...

— Диагнозов не было потому, что их не было. Болезни не было. Юля устала от тяжелой беременности двойней, от родов, от резвых малышей. Тетка Оксана весьма ревностно взялась помогать вам и тоже перегрузилась. А Лиска и Марта подохли от старости. Вы знаете, сколько им было лет?

— Нет.

— Так вот, и их хозяйки не знают. Тетка Ирина, например, купила свою Лиску у чужих людей, которые выезжали в Казахстан. Может, Лиске уже тогда было десять лет. Вы хоть не говорите никому про свой бред.

— Да Боже избавь! — подняла руки тетка Федора и тяжело опустила их на колени.

***

— Ну, как дела, свояк? — спросил Павел Дмитриевич, подходя ближе к Ивану Моисеевичу Мазуру, который маячил в толпе мужчин, наблюдая, как те лакомятся пивом. — Чего это вы здесь ротозейничаете, а не присоединяетесь к людям?

— Спасибо, — на все вместе ответил тот. — Посмотрю, что они запоют после того, как оторвутся от кружек. Может, пиво горькое или водой разбавлено, — на последних словах он показал глазами в сторону буфетчицы Мули Луконенко.

— А я рискну.

Павел Дмитриевич достал из кармана вяленую плотвичку, положил ее на стол и пригласил угощаться свояка:

— Садитесь, не брезгуйте.

Для настоящего почитателя пива одной тарани хватило бы на десять его кружек. Но ни Павел Дмитриевич, ни тем паче Иван Моисеевич не принадлежали к ненормальным с вывалившимися животами, хотя и любили унять жажду “хмельным квасом”, как говорил Павел Дмитриевич, особенно в жару.

— Ну и жара, — с укором в сторону неба сказал Павел Дмитриевич, ставя на стол две наполненные кружки. — Хоть бы облачко какое набежало на солнце.

— Парная, — поддакнул Иван Моисеевич, сдувая пенную шапку со своего бокала и прищуривая глаз перед первым глотком. — Юля еще с осени мечтает о том, как возвратится на работу, — начал затем рассказывать о настроениях в своей семье. — Говорит, что дома скучает, хоть и устает очень, засиделась. А я не знаю, что ей посоветовать.

Мазур явно провоцировал Павла Дмитриевича на подсказку, как им с женой лучше поступить, но тот постарался сменить тему — не век же его свояку чужим умом жить. Пусть учится сам принимать решения.

— А дети как? — вместо этого спросил Павел Дмитриевич.

— А что с ними станется? — разочарованно ответил тот, разгадав маневр своего собеседника. — Растут...

На этом разговор затих. Каждый цедил сквозь зубы холодный напиток, заедал его кусочками твердого, высушенного соленого мясца из рыбы и думал о своем. В последнее время воображение Павла Дмитриевича было занято новым домом, который он собирался строить. Он перебирал в мыслях все мелочи, стараясь ничего не упустить перед реализацией проекта. Знал, что хлопот со строительством дома будет через край, но и понятия не имел, что они начнутся сразу. И вот, пожалуйста, теперь не может завезти красный кирпич, потому что кирпичный завод выполняет срочный заказ какого-то строительного треста из областного центра и частным застройщикам свою продукцию не отпускает. Придется брать силикатный, белый. А он же хуже! Очень увлажняется, тепло не держит, грязнится со временем. Да и боя в нем много.

— Что вы мне скажете, — обратился к Ивану Моисеевичу, — начинать строительство или еще год-два подождать, когда с красным кирпичом свободнее станет?

— Ждать не советую, — на удивление категорично заявил Мазур. — Жизнь — вещь быстротечная. Пробежит, не заметишь. Поэтому не следует отказывать себе в том, чтобы лишний год пожить в хорошем доме. Теперь все берут на строительство силикатный кирпич. Вы траншеи под фундамент уже выкопали?

— Нет. Отдохну здесь, а дома как раз начну копать.

— Пойду и я с вами. Помогу. Это исторический момент.

***

Закончилась зима, прошла весна, пролетело и это знойное лето. Малышам исполнилось по два года. Юля больше не болела, но былое здоровье и жизнелюбие к ней не вернулись. Иногда казалось, что она превратилась в механическую куклу, бесстрастно и бездумно выполняющую запрограммированную работу.

В детские ясли двойню отдавать не хотели, а до детсада надо было еще год ждать. С этим Юля и пришла в наступившем сентябре к Евгении Елисеевне, зная, что той тоже пришла пора возвращаться на работу в школу, к своим ученикам, к бесконечным стопкам тетрадей с сочинениями и диктантами.

— Как вы надумали поступить с Шурой? — спросила Юля.

— Буду еще год дома сидеть.

— Не надоело, на работу не тянет?

— Тянет, но еще год потерплю.

— А потом?

— Потом свекровь с ней понянчится, мы уже договорились.

— А я своих маме не отдам, — грустно сказала Юля, даже с какой-то обреченностью в голосе. — А мужнина родня далеко, да и родня эта не такая, как должно быть...

В дом вошел Павел Дмитриевич и занес с собой благоухание хорошего мыла — только что пришел с работы и искупался под душем.

— О! У нас гости, — искренне обрадовался он. — А почему грустные?

— Надоело дома сидеть, — созналась Юля с уверенностью, что он вполне понял эту короткую фразу.

— Так ты же сейчас в гостях!

— Я серьезно. Замучилась с детьми. А в ясли отдавать боюсь, болеть начнут.

— Это ты так советуешься, что с ними делать? — пошел напрямик Павел Дмитриевич.

— Да, — хило улыбнулась родственница.

— Пригласи к ним няньку.

— Где на няньку денег набрать?

— А будешь отдавать ей свою зарплату.

— О, какой же смысл?

— Тот, что ты ищешь: будешь среди людей, накопишь себе трудовой стаж, отдохнешь от пеленок. А денег у тебя как сейчас нет, так и тогда не будет, потерпишь.

— И правда!

До родов Юля работала в колхозе бухгалтером. Здесь заработок был не очень большой, зато компенсировался широким кругом знакомых, так как колхоз объединял в себе не только большую часть жителей поселка, но и всех жителей окрестных хуторов. Так что нянька нашлась быстро. Это была молодая девушка из многодетной семьи жителей хутора Ратово. После окончания школы Груня — Аграфена, так звали девушку — в институт не поступила, а идти на производство или в колхоз не хотела.

— Ой, какие хорошенькие! — воскликнула она, когда впервые зашла к Мазурам и увидела на ковре двух «тушканчиков», игравшихся детской железной дорогой. — И совсем не похожие.

— Чух-чух-чух! — повела на нее игрушечный паровоз Люда. — Наеду на тебя. Видишь?

На смотрины няни, приглашенной к внукам, пришла и тетка Федора, их бабушка. После этих Людиных слов она покрылась бледностью, взмокла и, ухватив со стола газету, начала обмахиваться.

— Убегай, наеду-у-у! — игралась Люда. — Видишь? — переспрашивала упрямо.

— Вижу, — смеялась Груня.

— У нас двойня, — объясняла тем временем Юля.

— А что такое близнецы?

— Обязательно однополые и похожие, как две капли.

Юля показала Груне ее комнату, помогла разобрать чемодан, ознакомиться с домом. Затем пошла готовиться к предстоящему выходу на работу.

Баба Федора осталась присматривать за внуками, которые спокойно забавлялись интересной игрушкой и не нуждались в чьем-то внимании. Она вышагивала от окна до двери, от двери до шкафа и не находила себе места. Казалось, она стремится тут-таки сравняться с землей и не принимать больше участия в человеческих заботах.

— Проведи меня немного, — попросила Груню, когда та пришла готовить детей ко сну. А на улице после многих вздохов решилась, взяла девушку за руку, заглянула в глаза: — Говорят, что устами ребенка глаголет Бог. Слышала такое выражение?

— Да, слышала.

— Значит, берегись поезда, девонька, никогда не ходи по шпалам.

В те времена в Дивгороде не было дорог с твердым покрытием, поэтому после дождей или в осеннюю непогоду люди ходили по шпалам, спасаясь от размокшего чернозема.

— Хорошо, — пообещала Груня, ничего не поняв и приняв слова бабушки Федоры за старческое чудачество.

***

Наблюдая за двухлетним человечком, можно полностью представить, каким он вырастет. Характер его если и не сформировался окончательно, то определился в ценностных категориях и в темпераменте, равно как проявились творческие наклонности и дарования. Так же вырисовалась внешность.

Вопреки тому что Люда хорошо развивалась, она обещала быть весьма некрасивой. Ее глаза приобрели какую-то стариковскую, сказать бы откровенно, — неприятную для окружающих, остроту и оставались холодными даже тогда, когда другие черты лица воссоздавали гримасу улыбки. Острый нос удлинился и выгнулся вверх костлявым бугорком. Губы были бесформенными, всегда мокрыми, с розовыми заедами в уголках. Ладно скроенное тельце двигалось топорно, неуклюже, при этом ровные ножки казались выгнутыми колесом. Туфельки девочка затаптывала наружу, и при ходьбе они терлись внутренними боками. Чулки постоянно перекручивались, сползали и укладывались гармошкой на ножках. Девочка казалась хронически неопрятной, всегда грязной, неумытой.

Но все эти недостатки компенсировались умственными способностями. Ее физические нелады совсем не замечались на фоне сообразительности, сноровки ко всему, за что бы она ни бралась. Люда имела крепкую память, по-взрослому развитую логику, вместе с тем чувствительную душу и доверие к людям. Это вызывало удивление, восторг, чрезвычайно трогало и принуждало заботиться о ней с особой нежностью, с особой теплотой. Девочке было присуще тяготение к знаниям. Не просто любопытство по отношению к среде обитания, как у всех живых существ, а именно к знаниям абстрактным, которые не лежат на поверхности явлений. Непостижимо она умела различать то, что приходило к ней из наблюдений, и то, что приобрело человечество в течение своей истории. Вещи, понятные интуитивно, ее не захватывали, а открытые предшественниками законы мира притягивали жадное и нетерпеливое внимание, желание разобраться в них.

— Книжку не просто сделали, — объясняла она детям, с которыми игралась, — сначала ее придумали и написали.

Жадность к интеллектуальным нагрузкам сочеталась в девочке с абсолютным непониманием людей, она не ощущала морального ущерба, если он у кого-то был. Ее легко было обидеть, обмануть, принудить грубостью или угрозами отдать свое. Она могла целый день не есть и отдавать все лакомства своему прожорливому братцу. Так же могла мужественно отказаться от чего-то привлекательного для себя и часами толковать то, что ему казалось непонятным. Самоотречение и беззащитность — это, наверное, самые точные слова, которыми можно было ее охарактеризовать. Людмилка не умела защищаться, если не слушали ее доводов, были глухи к словам, она не способна была поднять руку на живое создание и во всех детских стычках, где пускались в ход кулаки, неизменно оставалась побежденной. Тогда садилась в стороне, всматривалась в одну точку где-то вдали и сидела так часами, покачивая головкой, будто разговаривала с собой или в чем-то убеждала себя. Первой на примирение не шла, но, когда к ней подходили обидчики, умела прочитывать их намерения. И если они были чистыми и искренними, то продолжала игру, не поминая обид, а если коварными — не откликалась на них.

Людмилкина беззащитность носила глобальный характер, так что иногда казалось, будто Юля рано выпустила ее из себя, когда этот ребенок еще не укрылся защитной чешуей для жизни вне лона матери.

Витя был ее противоположностью. На первый взгляд казался обычным, флегматичным и спокойным мальчиком. Отчасти так оно и было, но только относительно умения разобраться в чем-то или сделать что-то. Зато он достигал сестриных вершин совершенства, когда дело заходило о том, чтобы помочь кому-то в сложной ситуации. Тогда все его инстинкты засыпали, кроме одного, — спасти, помочь, прийти на выручку. Он переставал понимать страх, не помнил, что такое осторожность, шел напролом до конца.

***

Отношения Груни с двойней сложились сразу, она еще отрочески чуткой своей интуицией поняла их сильные и слабые черты, и умело взяла себе это на вооружение. Дети не были шаловливыми, любили играться вдвоем, и няня от того, чтобы забавлять их, хлопот не имела, только смотрела, чтобы не испачкались. Режим кормления и сна в семье тоже давно был отработан, и его поддержание сложностей не вызывало. Груня иногда даже томилась скукой без работы, тогда по собственной инициативе готовила обед взрослым или убиралась в их комнатах. В конце концов и к этим обязанностям привыкла, но и они не вполне заполняли ее свободное время.

Юля радовалась, что хоть с няней для детей ей повезло.

Как-то неожиданно к Груне приехали родители, чтобы посмотреть на дочкино  житье в чужой семье. Вдоволь поговорили между собой, поболтали и хотели уже уезжать, когда поняли, что невежливо будет не дождаться хозяев.

— Хорошо у вас, — поджав губы, сказала Грунина мать, когда Юля возвратилась домой. — Тепло, чисто. Дочку мою в еде не ограничиваете, она даже посвежела. Но... такое дело... — замялась она.

— Что-то не так? Говорите откровенно, — всполошилась Юля. — У нее все вечера свободные, и готовиться к поступлению в институт на следующий год ей ничто не мешает.

— Она у нас не способна к наукам, поэтому учиться, может, и не пойдет.

— А что же?

— Замуж ей надо.

— Ой, это от нас не зависит, — засмеялась Юля, облегченно вздохнув. — Как влюбится в кого-то, то и у вас не спросит.

— Конечно. Тем паче, что у вас здесь клуб есть, танцы, молодежи много. Но чтобы влюбиться, надо не сидеть вечерами дома.

— Да разве мы против? Только боюсь я отпускать ее туда одну.

— Наша дочка девочка самостоятельная, не бойтесь.

— Ну, вам виднее. Только давайте договоримся, чтобы в десять часов она была в своей комнате. Как хотите, а я за нее отвечаю перед своей совестью.

Гости на это условие согласились, потом попрощались и отбыли.

— Груня, еще одно просьба к тебе, — продолжила обсуждение начатой темы Юля. Девушка присела на стул и навострила ушки. — В нашем поселке много приезжих, чужих людей, ты старайся держаться от них подальше.

— А что это за люди?

— Видишь ли, здесь реконструируется завод, строятся новые учреждения, прокладываются дороги. Эти работы выполняют работники подрядной организации, расположенной в областном центре. Иначе говоря, парни и молодые мужчины, о которых я говорю, находятся здесь в командировке. Они почти все женаты. Но чему бы им не погулять без надзора жен, оторвавшись от дома, так ведь?

— Неужели холостяков совсем нет?

— Если и есть, то они далеко не из лучших людей. Так вот, все эти красавцы настырные, развязные, потому что торопятся насладиться временной свободой и необременительной любовью. Для серьезных отношений они не годятся. У нас своих парней хватает, которых мы хорошо знаем, лучше дружи с ними.

— Так хочется выйти замуж, чтобы в городе жить... — разочарованно сказала Груня.

— Учти, я тебя предупредила. А ты подумай хорошенько, и будь умницей. Хорошо?

Груня улыбнулась, казалось, соглашаясь.

Получив свободу, она зажила еще приятнее. Теперь у нее появился стимул ждать конца дня, и она чуть ли не летала над землей, так старалась угодить хозяевам, чтобы они не имели претензий и в свободное время не задерживали ее дома. А может, таким образом, за хлопотами и беготней хотела быстрее приблизить желанный вечер? Может и так.

Домой она возвращалась своевременно, показывалась Юле на глаза, а если та имела свободную минуту, то, бывало, делилась впечатлениями от увиденного фильма или от нового знакомства, расспрашивала о некоторых дивгородских семьях. Тогда Юля вспоминала собственную юность, общение с подругами и поклонниками, первые свидания, давала советы или предостерегала от легкомысленных шагов. Говорила о своих ошибках, без которых ни у кого не обходится, любила анализировать их. И о чем бы ни заходила речь, старалась дать полезный совет или сделать поучительный вывод.

Так прошло еще около полгода. Грунино оживление незаметно приугасло, сменилось уравновешенным, скрытым покоем, затем перешло в тихую, глухую задумчивость. Не случалось больше возможностей для задушевных бесед, Юлиных рассказов. Юля заметила изменения, но объяснила их для себя тем, что девушка привыкла к новым друзьям, новому ритму жизни, освоилась в новой обстановке.

И все равно Юля искала, как бы ненавязчиво, непринужденно поговорить с ней о клубе и танцах. Когда Груня раз и два никуда не пошла, а потом чаще и чаще начала оставаться дома, Юля решилась и прямо спросила об этом:

— Что с тобой, Грунечка? Мне не нравится твое настроение. Ты нашла подруг среди наших девушек?

— Да, я подружилась с Лидой Шмуль.

— Знаю такую, ее сестра вышла замуж за Михаила Колодяжного. А почему ты грустишь?

— Влюбилась.

— Это хорошо. Тебе и мама того же хотела. Но взаимно ли?

— Не знаю, — девушка неуверенно пожала плечом и, чтобы прекратить Юлины расспросы, вышла из комнаты.

Перемелется, — подумала Юля. Любви без тяжелых вздохов не бывает. Как же душа узнает радость, если не будет знать грусти?

— Кто же этот счастливец, который унес твой покой? — спросила Юля позже.

— Вы его не знаете.

— А как же наше условие относительно приезжих? — занервничала Юля.

— Пройдет, — и снова Груня уклонилась от продолжения разговора.

А через день она куда-то исчезла. Уложила детей спать, попросила Лиду Шмуль побыть возле них в доме, пока она, дескать, сбегает в аптеку за лекарством от изжоги. Пошла и не вернулась.

Под вечер поселком пронесся слух, что какая-то девушка бросилась в посадке под поезд. Это и была Груня.

Природа переживала весну, цвела сирень, заливая окрестности своим неповторимым тонким ароматом, от которого неистовствовали певчие птицы. Над долами и оврагами повисли зеленые туманы, в прудах принялись стонать лягушки. Зов любви обнимал пространство. И она приходила на землю, растворяя в себе настроения, ожидания и стремления всего живого. Этот натиск инфернального неистовства, этот бой благоразумия и беспамятства, этот измор чувств и ума не пережила лишь Груня. А может, сделала такое с собой не от того, ведь записки не оставила, никому ничего не сказала.

Посадка, где оборвалась юная жизнь, разграничивала Дивгород и Ратовое, находясь как раз ближе к последнему, то есть к ее родному селу и дому. Поэтому одним из предположений было то, что несчастье произошло случайно, когда девушка шла к родителям. Может, хотела что-то сказать им, о чем-то важном посоветоваться? Во всяком случае, эту версию приняли как официальную, так как родителям хотелось похоронить дорогое дитя по православному порядку.

Хотя узнать правду возможности не было.

***

— Вы ни в чем не виноваты, — сказала Федора, пришедшая успокоить дочкину семью после всего, что случилось. — Ей такое судилось. Знак к тому был.

Иван Моисеевич сидел за столом, уставившись взглядом в столешницу, словно никого не видел и не слышал. Он неторопливо потягивал за упокой души невинной девушки “Мадеру” и чуть не плакал. Юля с мокрыми глазами и покрасневшим носом надолго примостилась на диване. Время от времени она тоже потягивала вино малыми глотками. Третий бокал, к которому Федора и не притрагивалась, стоял на краю стола.

— Какой там знак! Не надо было ей много воли давать.

— Э-э, не говори, дочура. Я знала, что ей будет смерть от поезда.

— Мама! — прикрикнула та на старушку. — Вы снова за свое?

— Не кричи, а лучше послушай, — и упрямая Федора рассказала о первой встрече Груни с Людой, о Людиной игре с поездом и о ее словах. —  Безгрешное дитя по Божьему велению прозрело истину и предрекло нянькину судьбу.

— Или сглазило, — многозначительно заметил Иван Моисеевич. — Эх! — крякнул он и, налив полный бокал, выпил его до дна одним махом. — А доченька наша растет, — ни к селу, ни к городу брякнул непонятно кому.

Жена посмотрела на него сердитым взглядом, повела плечами, показывая матери, что возмущена словами мужа, но не хочет с ним ссориться. Затем в комнате повисло молчание, Юля перестала плакать, а Федора потянулась к своему бокалу и виновато засунула в него нос.

***

Прошло время, и мазурята пошли в школу. В учебе, как и ожидалось, брат и сестра имели не одинаковые успехи.

Люда чуть ли не ежедневно обнаруживала удивительные знания. Казалось, они чудесным образом приходят к ней прямо из воздуха. Она знала даже то, чего не знали учителя. На уроках геометрии, например, прямо возле доски решала сложнейшие задачи на доказательство, и это для нее было развлечением, а не работой. Усвоению английского языка помогала не только хорошая память, а и то, что она быстро поняла принцип построения чужой грамматики, после чего незнакомые слова так и сыпались из нее.

У девочки не было подруг, но около нее всегда теснились одноклассники, приходившие за консультациями. Помогать более слабым в учебе тогда считалось благим делом, и этим охотно пользовались троечники. Двоечники не отставали — приходили и откровенно просили списать домашнюю работу. Известно, что не каждый способен к самообразованию, к работе с книгой, многие люди лучше воспринимают материал от рассказчика, чем из учебника. Поэтому Люде приходилось иногда затевать что-то наподобие лекций по географии, истории, литературе. Каждый, наверное, в знак благодарности, приносил ей часть своих секретов, сомнений, особенно, когда своими силами справиться с ними или разрешить их не мог. Она и здесь не оставалась в стороне. Ее подсказки, как лучше поступить, не давали осечек, а несли успех, в крайнем случае не ухудшали положения и открывали возможность совершать новые попытки.

С годами Люда могла посоветовать, кому лучше за кого выходить замуж, а кто с кем не уживется. Или куда поступать учиться тому или другому выпускнику школы. Она разбиралась в покупке скота, в сложных операциях с возведением дома, могла прибавить решительности в принятии решения сомневающимся людям, успокоить ревность, предупредить измену, отвести ссору.

Зато Витя никогда не пользовался сестриной помощью, хотя знаниями не блистал, и это его нисколько не тревожило. Он рад был каждому, кто приходил к сестре, но только потому, что скоро те посетители становились его приятелями и друзьями и он, гуляя себе на улице, всегда с нетерпением ждал окончания импровизированных домашних занятий. Окружающий мир и жизнь, бурление событий во всех их проявлениях привлекали его намного больше, и он не пропускал возможности принять участие в том или другом случае. Вот где-то кричала кошка, которую озорники вбросили в водосточную трубу, он шел освобождать ее оттуда. Там у соседа пес закрутился цепью так, что начал задыхаться, а тот ничего сделать не мог. Или у какой-то вдовы некастрированный бычок заиграл и сорвался с привязи, и надо было его укротить и снова привязать. Или в пруду тонул ребенок, который учился плавать, а рядом не было смельчаков, способных помочь. Бывало, спасал из ледяной купели подвыпивших рыбаков.

 Мало-помалу в селе привыкли в сложных ситуациях обращаться к мазуровским детям — к Люде за мудрым словом, а к Вите — за  смелым поступком.

А более всего роскошествовал от этого сам Иван Моисеевич, он давно уже перепоручил проверку ученических тетрадей дочке и потихоньку ненавидел ее за это. Девочка, такая же неопрятная, как и в детстве, испачканная чернилами или мелом, с выбитыми из-под заплетенных кос прядями волос, с приоткрытым от старания ртом, сосредоточенная на том, что делала, почему-то бесила его. А может, вызывала ревность. Не весьма отягощенный знаниями Витя, долговязый, с испачканными пылью босыми ногами, ободранный ветками деревьев, по которым лазил, безоглядный, с жадным к переменам блеском в глазах вызывал у него больше нежности. В конце концов, это были его проблемы, далеко скрытые от посторонних, и они не отражались на внешних отношениях в семье Мазура.

***

Тетка Мелания, жившая на последней в поселке улице, рано осталась вдовой с двумя детьми. Таких здесь было много, почти что через двор — бывшие фронтовики один за другим покидали этот мир из-за полученных на войне ран. Но она особенно отчаянно бедствовала. Не имея хорошего здоровья, перебивалась случайными подработками то в колхозе, то у кого-то из людей — полола огороды, бралась мазать нововыстроенные дома или стирать белье, а то еще нанималась готовить еду на застолья. Когда выпадало заработать копейку, оставляла детей дома одних и шла на работу вплоть до вечерней зари.

Случилось банальное, но не менее бессмысленное и страшное от этого — дети играли спичками и совершили поджег. Ну где же в селе пожарники? Нет. Несчастье заметили поздно, и дом занялся пламенем, так как ветер в тот день относил дымы и запахи в степь, где их услышать было некому.

Возле двора тетки Мелании собралась толпа. Мужчин в ней не было, а женщины не знали, за что взяться, только галдели и отгоняли от опасного места неразумных ребятишек. Огонь тем временем ненасытно гоготал и лизал небо жирными черными языками.

— Ой, людоньки, не стойте, делайте же что-нибудь! — с этими словами Галина Кондра побежала к колодцу и начала тарахтеть цепью с ведром.

— Дом спасать поздно, уже, глядите, и глина горит. Видите? — показывала Нинка Сосичка.

— А есть ли там кто, не знаете? — спрашивала, неизвестно у кого, баба Килина.

— Где Мелания?

— Дети! Деточки мои! — послышались от проулка вопли Мелании.

Она бежала домой напрямик с красными от страха глазами, размахивая руками, хватаясь за голову.

Люди расступились и пропустили ее.

— Куда?! — бросилась навстречу несчастной, которая бессмысленно порывалась влететь в дом, беременная гузеевская невестка.

— Витя! — позвала Мелания, озираясь и стараясь вырваться из плотных объятий молодицы. — Где ты? Спасай нас!

В самом деле, удивительно, что этого вездесущего Вити сейчас здесь не было. Но он, будто услышав плач и вопли о спасении, уже бежал огородами со стороны степи.

— На пруду был.

— Неужели услышал, что его зовут?

— Да нет, он просто увидел дым.

Неустойчивое перебрасывание фразами сменилось тишиной, когда мальчик нырнул в пламя. Доверие к нему было таким стойким и безоговорочным, таким несомненным было ожидание, что он все устроит, что в конце концов прибыла настоящая помощь, что никто даже и в голову не взял остановить его.

— Господи, помоги, — слышался шепот.

— Молчи, раз сама не можешь помочь, — отвечали на это.

— Мешки, мешки приготовьте! Чего стоите, оболтусы?

— Зачем?

— Надо будет из Вити пламя сбить, вот, нет ума!

Женщины разбились на группы, большая из которых удерживала враз занемевшую Меланию, застывшую, но готовую каждый миг сорваться и снова бежать на поиски детей. Кто-то хлопотал о том, чтобы помочь смельчаку, когда он выйдет из пламени, другие готовились принять от него спасенных. Люди понимали, что отныне Мелания осталась без крыши над головой. Эта мысль была страшной, но не самой страшной, и о ней быстро забыли.

— К себе возьму, пусть во времянке живет, — ответила на чьи-то растерянные слова Нюрка Трясачка.

— А что у нее родственников нет, или как? — возразила Мария Сулима.

— Ой, только бы обошлось с детками...

— Не скули под горячую руку.

Никто не был просто наблюдателем, каждому нашлось дело.

И вот, когда уже казалось, что молох бедствия удовлетворится лишь потерей дома, — а черт с ним! — послышался треск, какой-то нутряной выдох, будто кто-то живой решился на последний шаг, и на глазах у застывших женщин крыша рухнула на землю, подняв вокруг себя яркие искры, похожие на танцующих эльфов. На миг резко уменьшился огонь. Пылая жаром во все стороны, пекло, казалось, потеряло опасность, и теперь можно было броситься в него и вытянуть из-под обломков Витю и Меланиных детей. Но через мгновение он запылал еще жарче, поднялся еще выше, закрыл собой небо, поедая вокруг себя уже и землю, не только человеческие пожитки и траву.

Женщины выли и крестились, Мелания билась об землю, просила Бога забрать у нее разум, чтобы не знать того, что случилось. И конца этому не виделось.

Это в самом деле было лишь началом трагедии. И хотя она забрала в небытие три сердца, жизни трех нерасцветших деток, все же не была такой острой, как случилось в дальнейшем. Может, потому, что в первом акте к жертвам привели несознательные действия, можно сказать, что здесь разыграли дьявольский сценарий объективные факторы.

Второй акт, последний, перенесся в дом Мазуров, куда принесли обугленные останки Вити, бесстрашного, оставленного инстинктом самосохранения их дорогого сына.

Здесь не было суеты и громкого причитания. Юля еще на работе, куда долетела горькая весть, что Витя сделал последний шаг по земле, потеряла сознание, и ее отвезли в больницу. Там она пришла в себя, но сердце ее сбоило, нервы подводили под истерику и врачи признали, что лучше подержать ее в состоянии сна хотя бы сутки.

А Иван Моисеевич остался без поддержки, один на один с неизбывным горем. Он сидел в своем кабинете и тяжело молчал, никого не хотел видеть. Родственники занимались приготовлениями к похоронам, соседи сносили посуду для поминок, старушки сидели у закрытого гроба, отдавая общему любимцу последний долг. Они зажгли свечки, обложили гроб сухими базиликами, распространяющими в доме запах скорби и прощания. Была в той жалобе какая-то покорность, бессловесное, безмятежное принятие судьбы, гнетущее понимание одинаковой неотвратимости человеческого конца. Только никогда знание этого жестокого закона, так бесстрастно принятое умом, не переставало болеть в душах, и при каждом напоминании о себе хотя и не взрывалось зримым гневом и протестом, все же тлело крамолой молчаливых сетований на невидимого Бога, такого неумолимого и непонятного, запрятанной в сжатых губах, отведенных в сторону взглядах, преклоненных головах. Обращения к этому Богу звучали в молитвах над покойником, украдкой читаемых теми, кто знал православную традицию. И еще данью Богу были дымы растопленного над свечкой ладана.

Люда долго не отваживалась видеть гроб брата. Когда случилась трагедия, ее не было дома — по поручению матери ездила в районный центр за покупками к новому учебному году. Как раз кое-что и Вите купила, а оно, видишь, не пригодится теперь. От чужих людей, не дойдя домой, узнала, что мама попала в больницу и там ее лучше не беспокоить. Пока в доме хлопотали возле покойника, оставалась у соседей, которые отпустили ее домой после того, как Витю собрали в последний путь. Что она переживала, что думала? Осталось неизвестным. Тетка Татьяна рассказывала позже, что разрешила себе лишнее — прислонила голову девчушки к своей груди, погладила ее и запричитала о брате. Того, дескать, нельзя было делать, так как Люда не заплакала, не отстранилась, а сделалась какой-то безжизненной, будто ко всему бесчувственной.

Когда подошла ночь, прекратилась беготня, и каждый занял свое место, Люда незамеченной прошла в комнату отца.

— Па, — позвала тихо, чтобы отвлечь его от задумчивости, а еще потому, что сама хотела слиться с кем-то родным в растерянности и горе, получить поддержку и слово успокоения.

Отец поднял главу, пристально посмотрел на нее и заскрипел зубами, задвигал челюстями в каком-то непонятном девочке замешательстве чувств. Она, может, впервые не сориентировалась, не ощутила его ревности, не постигла, что ей, целой и невредимой, лучше не попадаться сейчас ему на глаза, не служить напоминанием, живым укором за того, кого он не смог уберечь. Такой, наверное, была ее реакция на потерю — в ней замерло дарованное небом, интуитивное понимание внутреннего состояния человека, закрылось видение причин и следствий, затмилась здоровая адаптация к действительности.

Девушка подошла ближе к отцу и положила руки ему на плечи.

Вдруг Иван Моисеевич резко развернулся и с размаха ударил ее по щеке.

— Ты? — закричал. — Как ты посмела сюда прийти? После того, что сделала!

Люда, сбитая ударом на пол, поспешно поднялась и, прикрывая рукой вдруг припухшую щеку, посмотрела на него широко раскрытыми глазами.

— Я ничего не сделала, — сказала виновато, поднимаясь. — Папа...

Иван Моисеевич ухватил ее за волосы и несколько раз ударил головой о стол, а потом отбросил в сторону, будто отвратительную тряпку.

— Вон! Ты сеешь смерть. Знаешь, скольких ты уже убила?

Такое обвинение было непереносимым, тяжелым для юной и чистой души. Она не выбежала из комнаты, не убежала от враждебного, обозленного отца, а старалась докопаться до правды согласием, как всегда бывало и что неизменно ей удавалось.

— Папа, успокойся, — воскликнула в последней попытке спасения. — Что ты говоришь!

— Вон из дома! Не хочу тебя видеть! Почему меня покинул сынок, а не ты, ведьма... — казалось, что отец сейчас заплачет и из него, в конце концов, выльется безосновательный гнев и ненависть к живым, но нет, он продолжал с новой силой: — Вон, уродка страшная! Прочь из моего дома! Тебе не место среди людей, — и в бессильной злобе сотрясал сжатыми кулаками и топотал ногами, будто ускоряя ее изгнание.

Люда долго смотрела на него и молчала. Мысль о том, что отец не отдает отчета своим словам, что он, убитый горем, не понимает, что говорит, не приходила к ней. Вместе с тем таким точно взрывом, который наблюдался у отца, обвально, к ней возвратилась способность видеть глубинную сущность вещей, скрытую от большинства людей. Сдержать нажим осознанной правды она не смогла, еще совсем была ребенком, нежным, незащищенным созданием, и он раздавил ее.

Тенью выскользнув из комнаты, она особенно тщательно прикрыла за собой дверь, будто боясь кого-то испугать или колеблясь в правильности того, что ей открылось, а может, ждала, что отец опомнится и позовет ее назад, прижмет к себе и пожалеет о сказанном. Но ничего такого не случилось: ни переполоха с ее уходом, ни правды другой, кроме той, которую она ощутила, ни отцовского порыва любви к дочери. И она исчезла, растворилась во тьме, никем невидимая и незамеченная.

Пока шли похороны и поминки, на которых также присутствовала Юля и где без конца теряла сознание, сползая на руки родственникам, Люду никто не искал. Казалось, было не до нее, ведь о ее тяжелом разговоре с отцом никто не знал. Ее нашли лишь через день на чердаке среди старого хлама и запыленных, выброшенных из обихода вещей. Люда покончила с собой, повесившись.

***

Павел Дмитриевич и Евгения Елисеевна возвратились со вторых похорон и прибито сидели на веранде, не зажигая свет. Думали о судьбе Юлии Мазур, вспоминали двойню, так трагически разлученную с жизнью.

— Ты знал? Давно знал, что так случится? — в конце концов, спросила жена.

— Они не имели шансов выжить. Да, я это знал.

— Но почему? Почему? — с мукой в голосе допытывалась Евгения Елисеевна. — Они были такими, как все дети. Почему они должны были погибнуть?

— Не такими, как все. Они оба были врожденными гениями, воплощением безупречности во всем. Разве ты видела, чтобы совершенное, абсолютно прекрасное долго жило? Прекрасным бывает подвиг, но он существует один миг. Я даже не пойму, как тот Иван мог родить таких детей. Конечно, он имеет генетический сбой, но на детях он отразился не пороками, а дарованиями. Я ждал худшего.

— Куда же хуже?

— Да, хуже некуда. Ах, лучше бы случилось то, чего я ждал.

— Чего ты ждал?

— Во всяком случае не того, что случилось, — родилась идеальная женщина и идеальный мужчина. Бедный Голсуорси что-то там лепетал в своей саге, пыхтел с этой жалкой эгоисткой Ирэн, силился нарисовать образец, а создал обычную мерзавку, грязную меркантильную самочку. Если ты не знал идеала, то и не воссоздаешь его. А он, оказывается, вот каким должен был быть.

— Неизвестно, так ли оно, как ты говоришь.

— Люда была проницательной и мягкой, имела талантливый ум и душу, глубоко ощущала мир. Она пришла в него трогательно незащищенной и постоянно нуждающейся в помощи, заботе о себе. Идеальная женщина выросла бы...

— А неопрятность?

— Я и говорю, что кто-то должен был очень опекать ее. Это и есть родительский недосмотр. Ах, жаль! Ах, печаль!

— Витя не любил учиться...

— Виктор был крепким и бесстрашным мальчиком, с сильно развитым чувством справедливости, укоренившейся в его природу потребностью защищать обиженных, тех, кто страдает. Из него вышел бы идеальный мужчина — воин, кормилец. Ты говоришь! — пришел в негодование, вообразив какое-то возражение жены. — Идеал не состоится без посторонней помощи. Дочь надо было приучить к опрятности, а Витю — готовить уроки.

— Иван таки примитивный мужик. Как можно было не увидеть, не оценить прекрасные задатки своих детей. Ужас!

— И они превратились в свою противоположность, привели их к гибели. Людина чувствительность переросла в уязвимость, а Викторова храбрость — в безрассудность.

Уродство, прятавшееся в генах Мазура, и наконец-то проявившееся в его натуре, еще долго мучило собеседников, и они обсуждали его на все лады, сойдясь на том, что извинить ему преступное отцовство нельзя. Еще куда бы ни шло, если бы он не был учителем. А так? Таланты и их развитие лежат на совести родителей, пока дети не вырастут и сами не осознают свои качества.

***

Странным бывает человеческое отношение друг к другу — Мазурам сочувствовали, но остерегались с ними знаться. Их двор обходили стороной, как нечистое место. Год Иван и Юля держали строгий траур: не включали радио, не жгли свет, отказались от горячей пищи, не поддерживали брачные отношения, не снимали черной одежды, не ходили в гости и у себя никого не принимали, даже не здоровались и не отвечали на приветствие. Их ежедневные маршруты «дом-работа-дом» помогали свести общение с односельчанами к минимуму. Люди, правда, тоже их не трогали, не мешали превозмогать потерю, и эта пассивная помощь была лучше расспросов или сочувствия.

Как-то в весенний день, когда без Люды и Виктора второй раз зацвела сирень, Иван и Юля пришли к бабе Федоре, и там их увидел Павел Дмитриевич. Поздоровался поклоном, бессловесно и они ответили ему.

— Зайдите к нам на минуту, — осмелился он пригласить их. — Евгения печется, не дождется увидеть вас.

И вот спустя четверть часа залаял их пес, и мимо окна промелькнула Юлина фигура. Она пришла к Диляковым без мужа.

Евгения Елисеевна про себя отметила, что женщина за последний год постарела, ссутулилась, нежная кожа лица покрылась морщинами, глаза сделались, как у изнуренной возрастом бабки.

— Садись, — вытерла хозяйка стул фартуком. — Почаевничаем? — спросила по обыкновению.

— Давай чего-то более крепкого. А Павел где?

— Убирается возле скота. Сейчас зайдет. Коньяк, водка?

— Подождем его.

— Как ты, сестричка? — Евгения Елисеевна не часто называла Юлю сестрой, и от этого теперь это прозвучало особенно тепло.

Юля не успела ответить, как послышались шаги Павла Дмитриевича. Он позвенел посудой в веранде, похлюпал водой и наконец появился в комнате.

— Вот молодец, что пришла, — сказал приветливо и, обратив внимание, что гостья без мужа, встревожился: — А Иван где?

— Домой пошел. Виноватый он, люди. Куда ему по гостям ходить?

Наступило молчание, изредка нарушаемое звоном тарелок — Евгения Елисеевна накрывала на стол.

— Мы так и не определились с выпивкой, — обратилась она к гостье. — Так что?

— Давай водку, — попросила та. — А у вас что нового?

Рассказывать хозяевам было нечего. Про успехи в учебе их дочки говорить не положено, о работе — неинтересно, о здоровье — бесперспективно.

— У нас все, как всегда. Как ты живешь?

— Я? — с охотой откликнулась Юля и прокашлялась, как бывает, когда человек готовится сказать что-то важное. — Дети мне не снятся, не беспокоят. Значит, не обижаются на меня. А я без них не могу жить.

Павел Дмитриевич разлил водку и первым поднял рюмку.

— Давайте помянем детей, — сказал скупо.

Выпили, дружно заели квашеной капустой, потянулись к жареному картофелю.

— Ешь, моя дорогая, — хлопотала Евгения Елисеевна возле гостьи. — Вот котлеты бери, свежую колбаску, мы недавно свинью прибрали.

— Соскучилась по домашней готовке, — Юля положила себе в тарелку котлету и отрезала кусочек вилкой. — Я о чем говорю? — собралась продолжить начатую тему, озадачено наморщив чело.

— Ты поешь, поешь, — перебила хозяйка, помня, что в сельском застолье главное без конца приглашать гостей к яствам.

— Да не тарахти, сядь! — прикрикнул на жену, истово исполняющую обряды старины, Павел Дмитриевич, и она, облегченно вздохнув, тенью присела рядом с ним.

— Не могу без детей, — Юля отложила вилку и выжидательно посмотрела на хозяина. — Что делать? Я к тебе за советом пришла, скажи, как мне быть.

—  Хочешь снова то же самое получить? — не поднимая глаз, спросил Павел Дмитриевич. — Ведь Иван...

— Знаю, — перебила его гостя. — Поняла уже. Ой, чего я только не передумала за это время... Но и он ведь страдает, мне жаль его. За что ему такое наказание? А за что мне такая судьба?

— А он понимает, что у него проблемы с наследственностью? Он готов еще раз экспериментировать на собственных детях?

— Не понимает, — обреченно констатировала Юля. — Поэтому согласен еще раз экспериментировать. Но я поклялась перед Богом, что не допущу этого греха. И вместе с тем хочу детей. Как мне быть? На что решиться?

— Тогда я сделал бы так... — еще вкрадчивее закинул Павел Дмитриевич, наэлектризовав комнату острым ожиданием.

— Как? — в тон ему тихим, будто заговорщицким, голосом выдохнула Юля, оперлась о стол, подалась вперед, стараясь перехватить взгляд кого-то из сидящих напротив нее.

— Ты бывала в Ленинграде?

— Павел... — толкнула хозяина под бок жена. — Человек серьезно спрашивает, а ты шутишь.

— Нет... А что? — ответила на вопрос Юля, не обращая внимания на замечание Евгении Елисеевны.

— Там есть художественный музей, Эрмитаж называется.

— Знаю...

— А в том музее есть картина Рембрандта «Даная». Я сам ее видел только на репродукциях. Картина написана по мотивам древнегреческого мифа об Акрисии, царе Аргоса. Царю было предсказано, что он умрет от руки внука, сына своей дочери Данаи. Тогда Акрисий запер Данаю в медный терем, но Зевс проник туда золотым дождем, что и привело к рождению Персея. После этого Даная и Персей были помещены в ящик и брошены в море. Но ящик прибило к суше и заточенные в нем люди были спасены. Однажды юный Персей, участвуя в состязаниях, метал диск и попал в находившегося среди зрителей Акрисия, который тут же скончался.

— Не знаю, — округлила глаза Юлия, — зачем ты мне рассказываешь о старом бабнике Зевсе.

— Понимаешь, на картине поток солнечных лучей, золотой дождь, обнимает всю фигуру Данаи. И она от этого наполняется любовью и счастьем. То есть солнечный луч воспринимается зрителями как проявление высшего человеческого чувства. И дело не в том, что Зевс был бабником, ведь это мог быть и не Зевс...

Юля изумленно хлопнула глазами и порывисто встала. Казалось, она вознамерилась покинуть дом своих дальних родственников. Но нет, видно было, что женщина усилием воли удержалась от этого и подошла к окну, где в черноте наступающей ночи голые еще деревья немо поднимали руки к небу, к равнодушным звездам, полнолицей луне, враждебной пропасти. Ни в чем нет спасения страдальцам, нигде нет теплого уюта, хотя бы надежды на него — только пасть одиночества хохотала над жалкими попытками мира оплодотвориться новой жизнью.

Павел Дмитриевич тоже поднялся из-за стола, постоял в нерешительности, что-то взвешивая, а потом неторопливо вышел в другую комнату и притих там.

Евгения Елисеевна сейчас чувствовала себя неудобно, она допивала чай и посматривала то на дверь, за которой скрылся муж, то на родственницу, вглядывающуюся в темноту, будто там навсегда потерялось что-то дорогое и в свое время не разгаданное ею. Время тянулось медленно и ощущалось, что оно было наполнено двойным содержанием: мучительным ожиданием гостьи и молчаливым к ней сочувствием хозяйки.

— Вот, — появился с толстой книжкой в руках Павел Дмитриевич, — Посмотри, — обратился к неподвижной фигуре у окна.

Юля приблизилась к столу, куда Павел Дмитриевич положил раскрытую книгу, привычным движением провела ладонью по впадине у корешка, заглянула внутрь. На переднем плане цветной репродукции изображалась кровать под палантином, а на ней лежала обнаженная упитанная красавица. Она отвернула полог и украдкой впускала к себе на кровать солнечные лучи. Это сияние ласкало пышную розовую плоть, от чего на устах женщины застыла похотливая улыбка наслаждения. А в полутьме, за кругом света, маячила фигура пожилой служанки, подсматривающей за святым таинством с видом или двузначной злорадности или низкой зависти.

— И что ты этим хочешь сказать? — растерянно спросила Юля.

— Не я хочу, это Харменс ван Рейн Рембрант из семнадцатого века посылает нам свою мысль о единстве противоположностей.

Евгения Елисеевна затарахтела чашками, блюдцами и вазочками, прибирая их со стола: составила все горкой на подносе и подхватила, чтобы отнести в веранду. Там у нее была организована летняя кухня, а эта, где сейчас проходило чаепитие, после зимы консервировалась и превращалась в гостиную. Проходя мимо них, она тоже заглянула в раскрытую книгу, комментируя между тем фразу, сказанную мужем:

— Свет возникает из тьмы, а святое рождается из грязи.

— Где вы такое видите? — оторопело продолжала рассматривать книгу Юля.

— Сдается мне, Павел хочет сказать, что этот луч, — неосмотрительно зацепила ее боком родственница, — символизирует любовника.

— Пойми, внешность и имя мужчины не стоят внимания, поэтому он здесь безликий — просто животворный свет. Имеет значение лишь то, что эта женщина забеременеет и даст жизнь новому человеку, здоровому, красивому и спортивному, судя по Персею.

Юля испугано прижала ладонь к раскрытому рту, будто сдерживая притаившийся вскрик. Резво повела острым взглядом, перебегая глазами от сестры к ее мужу, и утвердительно кивнула головой, дескать, все поняла. Читались в этом кивке и понимание совета, и снисхождение за предложенное решение, и отвага решиться на него.

— Спасибо, — сказала тихо. — Поздно уже. Пойду я.

А, уходя от них, чуть задержалась на пороге, еще раз ощупала придирчивым взглядом хозяев, комнату, пол, будто стараясь сфотографировать увиденное, и с сожалением глубоко вздохнула.

— Уедем мы отсюда, — сказала Юля, как что-то окончательно решенное. — Прощевайте, дорогие мои. Если выйдет так, как ты, кум, советуешь, век за тебя буду молиться Богу.

3

Раиса Ивановна отложила чтение и изнеможенно закрыла глаза. Ее сердце неистово колотилось, лоб покрывал холодный липкий пот. Грудь поднималась так, будто легким не хватало кислорода, шедшего сюда из открытой форточки.

Никто, никто не мог знать ее правды! Вот оно, оказывается, как было. Низин отец... Опасный свидетель и спаситель. Все началось от него. Ее счастье, оказывается, построено на его советах. Однако ни он, ни она этого не знали. Поэтому какой он свидетель? Нет, не может он знать ее тайну.

Знает ли? Неужели и Низа не отзывается, так как о многом догадалась? Но какое ее дело? Она не имеет права судить.

«Но я первой прекратила общение, — припомнила Раиса Ивановна. — Да, у нее были основания обидеться на меня... Может, теперь и хотела бы со мной увидеться, но не знает, как я ее встречу. Надо было позвонить, когда она летом после своей болезни приезжала к родителям. А ведь и думала, но не хватило решительности». Раиса Ивановна размышляла о том, что раньше не приходило ей в голову. Казнила себя за все, что совершила в жизни против совести и морали, понимая, что настало время внутреннего суда, от которого не отмахнешься, так как он к каждому человеку приходит с возрастом. Со стороны посмотреть, так она — честная женщина, открытая, доброжелательная. Жила, трудилась, никому не мешала. А какую бездну теперь открыла! Носила в себе десятилетиями и не знала, что это — ад, не сомневалась в правильности своих поступков. Нет, она не сетует, что не открылась Виктору. Но... Или он узнал? Может, поэтому и погиб, может, это был не несчастный случай, а он покончил с собой? О, Боже!

От этого предположения Раиса Ивановна вскочила на ноги, и от внезапности порыва потеряла равновесие, если б не ухватилась за край шкафа, упала бы. Недолго постояла так, ожидая пока стихнет шум в ушах кружение перед глазами, и снова села. Сердце продолжало болеть, только характер боли стал другим: теперь у нее пекло под левой лопаткой и отдавало легким покалыванием в подмышку и дальше вниз, вплоть до кончиков пальцев растекалось терпкими волнами.

Разминая левую руку, поглаживая ее от ладони до локтя, Раиса Ивановна заставила себя успокоиться, отвлечься от тревог, навеянных сочинением Надежды Горик. Негодная девчонка, докопалась! Но ее внимание не переключалось на другое, муссируя в мозгах предположение, о чем еще Павел Дмитриевич успел рассказать ученикам. Эх, все равно оно уже легло под перо! Можешь, если очень хочешь, читать дальше, пожалуйста!

С боязнью взглянув на стопку тетрадей, она автоматически оттолкнулась от пола и откатила кресло подальше от стола. Вздохнув с облегчением, перевела взгляд на экран телевизора и... вдруг оцепенела вся, будто кровь застыла в сосудах. Через мгновение обмякла, бессильно застонала:

— За что... За что это на меня накатилось...

При этом она простерла вперед руки, обращаясь то ли к Богу, то ли к экрану, где ей мерещилось присутствие живых людей. А тем временем на экране высвечивался портрет известного актера. Он смотрел на Раису Ивановну с теплой улыбкой и не знал, что его фотография забрана теперь в траурную рамку. 

— ...известный русский актер... ролью доктора Якобсона в многосерийном фильме, созданном... еще при его жизни вошел в сокровищницу мировых киношедевров, — глухо доносились до нее обрывки прочитанного диктором текста.

Раиса Ивановна ощутила на щеках слезы и, еще не понимая, что они вызваны ее проваливанием в бездну, попыталась громче включить звук, прислушиваясь к тревожной информации, но не успела. На экране мелькнуло несколько кадров из фильмов «Собака Оттонов», «Сладкая вишня», «Таурия» и пара детских снимков актера.

Вдруг страшная боль резанула ее пополам, застряла в спине, отдала в поясницу. Невероятным усилием она дотянулась до телефона и несколько раз ткнула пальцем на кнопки. «Как у Низы, — подумалось вдруг. — Но здесь же не город».

— Лена, — прохрипела, услышав голос подруги, бывшей одноклассницы, жившей неподалеку. — Мне плохо. Кажется, умираю, приди...

***

Раисины дочки убирались в родительской квартире: освобождали рабочий стол матери от лишних вещей, складывали на настенную полку бумаги, подбирали разбросанные тут и там карандаши, вешали в шкаф одежду. Ульяна, младшая из сестер, орудовала пылесосом. Она подхватила щеткой с пола какую-то тетрадь, затем покрутила в руке и небрежно бросила на стол.

— Надькино писание, — прокомментировала вслух. — «Знак от черных роз», очередной школьный шедевр. Куда девать этот хлам?

— Какой? — спросила Аксинья, продолжая возиться возле книжного шкафа, где снимала пыль с маминой шкатулки. Когда-то здесь лежали фотографии актеров и этикетки из спичечных коробков, что мама собирала в детстве, а потом отдала это сокровище им с сестрой, а в шкатулку положила всякие документы. В конце концов, мама никогда не разрешала дочерям трогать свои вещи, и девушка раньше даже не рассмотрела шкатулку как следует. Какая красивая вещь! Аксинья ковырнула ногтем изысканный крючочек, и тот легко отскочил в сторону. Но открыть крышку не удалось — крючок оказался декоративным. Похоже, шкатулка заперта на внутренний замок. А-а, рассмотрела Аксинья, вот и отверстие для ключа. И вот, и вот! Интересно, — с трех сторон крышка имела замки, а с четвертой крепилась к основанию металлическими дугами с петлями на сгибе. Похоже на ручную работу. Мама просила передать шкатулку Низе Павловне, непременно и безотлагательно, невзирая на исход ее болезни. Пускай пока стоит, созвонимся с этой Низой Павловной, тогда отдадим, — решила девушка и поставила шкатулку на место. Затем возвратилась к столу. — Ты что! — закричала она, заметив, что именно Ульяна назвала хламом. Аксинья взяла измятую пылесосом тетрадь и положила на стопку тетрадей, что стояли нетронутыми. Гневно топнула ногой. — Это надо отдать Низе Павловне. Забыла, о чем мама просила?

— И сундучок надо отдать, — лукаво прищурилась Ульяна, будто тем упрекала старшую сестру за то, что та поставила завещанную вещь назад на книжную полку.

— Отдам, надо же сначала договориться о встрече, — буркнула Аксинья.

— А ты уже позвонила ей?

— Еще нет. Но я говорила с Евгенией Елисеевной, справлялась о Низином здоровье. Она летом болела, поэтому ей противопоказаны плохие вести.

— И что тебе сказали?

— Что Низа должна сегодня приехать. А давай сейчас еще раз позвоним и все уточним, — предложила она младшей сестре.

Но пока девушки, отложив уборку, готовились к разговору — волновались, так как не были лично знакомы с известной писательницей, неожиданно оказавшейся маминой школьной подругой, — будто узнав про их намерения, резко зазвенел телефон. К трубке подошла Аксинья и услышала голос Евгении Елисеевны.

— Ксюша, это ты? — спросила она и тут же продолжила. — Только что приехала Низа Павловна. Передать ей трубку?

— Да, — успокоив дыхание, сказала старшая Раисина дочка.

— Здравствуйте, девушки, — мягким глуховатым снова ожила трубка. — Что случилось с вашей мамой? Как она себя чувствует?

— Еще неважно, — сказала Аксинья. — У нее инфаркт.

— Та-ак, — задумчиво промолвила на том конце провода подруга больной. — Это скверно. А повод к этому был?

— Кажется, нет. Хотя мы, — Аксинья кивнула на младшую сестру, словно по телефону это было видно, — могли не знать. Мама не любит жаловаться или исповедоваться. Вот и о вас впервые рассказала только сегодня.

— Вспомнила, и то хорошо.

— Не только вспомнила, — возразила Раисина дочка. — А также просила передать вам какие-то школьные сочинения. И еще... одну вещь...

— Через четверть часа после несчастья, — перебила Аксинью Низа Павловна уставшим голосом, от чего он совсем сел на нижние регистры, — я уже знала о нем от своих родителей. Им Елена Котенко сообщила. Я очень спешила сюда. А есть возможность увидеться с вашей мамой немедленно, как вы считаете?

— Мама ждет вас. Видьте, наверное, и Елену Филипповну о том же просила. Похоже, хочет сообщить что-то очень личное. По правде говоря, ее состояние навевает невеселые мысли. Так что поторопитесь.

4

Раису посетительница нашла в реанимации под капельницей. В наполненной свежим воздухом палате та была одна. Она не спала, но неподвижность, которой по совету врачей должна была придерживаться, ощущалась и в позе, и в мимике. На бледном лице больной лишь фиолетово выделялись воспалившиеся губы и зорко расширились глаза, когда она увидела, кто к ней пришел.

— Не задерживайтесь, — предупредила Низу проводившая ее медсестра и вышла.

— Долго ты не приходила, — тихо сказала Раиса, не сводя с Низы глаз.

— Ты не звала, — ответила Низа и поцеловала подругу. — Давай не будем о прошлом. Как дела? Что врачи говорят?

Раиса шевельнула пальцами той руки, к которой была подключена система, будто хотела сымитировать равнодушный взмах. Снова разлепила припухшие губы.

— Не утомляй меня. Я должна успеть все сказать.

— Хорошо, но не торопись, у нас еще вдоволь времени...

— Еще не ночь, — улыбнулась Раиса. — Нам лишь вечереет. Ты впервые ошиблась...

— О чем это ты?

— Ты мне снилась. Сказала так во сне. Садись ближе.

Низа взяла стул, стоящий у изголовья, поставила спинкой к окну и села, наклонившись к подруге.

— Нет, отодвинься немного к ногам, — попросила больная, — чтобы я тебя видела. Значит, о самом главном. Я сказала своим девчатам, чтобы они отдалили тебе школьные сочинения о нашей старине. Ты должна понимать, о чем речь, — Низа кивнула и положила ладонь на свободную Раисину руку. Больная между тем продолжала: — А также чтобы отдали тебе шкатулку, которую ты мне в девятом классе на Новый год подарила. Помнишь?

— Которую мой отец изготовил?

— Да. Вот, — Раиса слегка повела головой, прижимая подбородок к груди. — Возьми этот кулон. Возьми! — сказала громче, заметив Низину нерешительность. — В нем ключ от шкатулки. А в ней — мои бумаги и завещание. Выполни все, что там написано. Все! — Раиса многозначительно подчеркнула последнее слово своим выразительным, хорошо поставленным голосом. — Слышишь, что говорю?

— Я все сделаю, — заверила Низа, скрывая душевное отчаяние. Она наклонилась к больной и сняла с ее шеи кулон. — Сохранила! Вот молодец, — похвалила подругу, стараясь будничным тоном развеять ее безрадостное настроение, но та уже не отвлекалась на посторонние вещи.

— Надень на себя. Я должна убедиться, — прошептала она.

Низа одернула руку от кармана, куда намеревалась положить возвращенный назад подарок, с подчеркнутой старательностью надела кулон, специально сделанный ее отцом для ключика к шкатулке, на свою шею.

— Так? — спросила, чтобы угодить.

В ответ Раиса лишь колыхнула ресницами.

Низа не думала, что ее подруга находится в таком критическом состоянии. Боже милостивый! В детстве была такой крепенькой, здоровой, выносливой. Даже простудой никогда не болела. А тут... Не может быть, чтобы с ней внезапно случилось непоправимое. Просто она устала, испугалась старости. Вот отлежится, и все пройдет.

— А еще... — расклеила губы больная, — там лежит мой личный архив. Он не богат, поэтому я хочу кое-что дополнить словами, чтобы ты ничего не перепутала.

С тем Раиса прикрыла глаза и отвернулась от посетительницы, словно выполнила тяжелую работу, управилась с ужасно важной обязанностью и теперь ее душа успокоилась. Отдохнув несколько минут, или, может, собравшись с мыслями и найдя подходящие слова, она снова повернулась к подруге.

— Девчатам моим ничего не говори, не передавай мои слова. Позднее откроешь правду, когда посчитаешь возможным или когда придет твое время составлять завещание, — предупредила и начала рассказывать.

***

У Раисы все случилось очень быстро. В конце концов так и должно быть у полноценной женщины — по окончании медового месяца она ощутила, что беременна. Она даже не колебалась, говорить об этом Виктору или подождать. Была уверена, что он обрадуется.

Но ошиблась, так как он помрачнел.

— Ты не рад? — переспросила Раиса, заклиная судьбу, чтобы ей это показалось.

— Да нет, — сказал Виктор и встал с кровати, на которой они только что долго любили друг друга. — Здесь другое.

— Что же? Думаешь, рано, несвоевременно?

— Нет, — Виктор нервно метался по комнате, ерошил себе волосы. — Я не знаю, как тебе сказать. Понимаешь, меня преследуют дурные предчувствия. И связанные они с тобой.

 Раиса рассмеялась, и в ее смехе сквозило облегчение и избавление от нервного напряжения.

— Не смейся, — рассердился Виктор.

— Какие могут быть предчувствия. Ты что, разве дед старый? Это у стариков только бывают предчувствия.

— Может, я не так выразился. — И он рассказал жене о навязчивых снах, в которых дарит ей черные розы. А она, дескать, берет их и выбрасывает прочь. — Почему именно черные? — риторически спросил молодой муж, уверяя ее в истинности своих подозрений. — Ведь в природе таких нет. Разве это не предостережение судьбы?

— Дурак ты. Если не умеешь разгадывать сны, так не берись. А я вот что скажу: черные потому, что ты даришь свою тревогу обо мне. Но я ее выбрасываю, твою тревогу! Это и есть главный вывод.

Да, это был главный вывод. Так как Раиса скоро выбросила плод, как розы, которые преследовали ее мужа во сне. После этого она, присмирев, избавилась от молодого скепсиса, начала тщательнее заниматься собой. В следующем учебном году попросила не планировать ее на полторы ставки, как раньше. Взяла ставку, и вдобавок отказалась от классного руководства. Еще и побеспокоилась, чтобы в расписании ей предусмотрели свободный от уроков день. Год — это долгий срок, особенно, если регулярно делать то, что тебе не присуще. А Раисе не свойственно было следить за режимом сна и спать не меньше восьми часов в сутки, гулять на улице перед сном хотя бы около часа, соблюдать диету, глотать витамины и тому подобное. Поскольку ее взяли на диспансерный учет, то она, кроме всего, еще должна была раз в месяц показываться врачам, канителиться с обследованиями, анализами.

Наконец в женской консультации ей сказали, что можно повторить попытку забеременеть. Правильно в народе говорят, что дурное дело — не хитрое. Мужу продолжают сниться черные розы, а жена, вопреки предыдущему опыту, пускается в эксперименты. Результат тот же — на третьем месяце она снова выбросила его «розы» вон.

Случилось это в начале лета, и Виктор предложил ей на все каникулы уехать к его родным на Смоленщину.

— Там леса, чистый воздух, — объяснял он. — Красивые места и хорошая экология. А в лесах есть грибы и ягоды, в речках полно рыбы, овощи, мясо — все свое.

Раиса до замужества совсем не мечтала о материнстве, но теперь, когда убедилась, что у нее с этим возникли серьезные проблемы, сделалась как ненормальная — вот только еще раз должна попробовать. А вдруг не получится, тогда — еще раз, еще раз! Эта одержимость истощала ее больше, чем режим, лечение и диеты. Нетерпение, которым она загорелась, сжигало ее, опустошало душу, убивало интерес к другим проблемам жизни. И она терялась, что ей укреплять в первую очередь: физическое здоровье, нервы или психику. Больше всего страшило, что это состояние начнет сказываться на работе, дети непременно заметят, что с нею творится неладное, и тогда — прощай авторитет, наживавшийся с таким трудом.

Раисе не выпало иметь свекровь, так как Виктор осиротел еще подростком, и его воспитывал дядя Семен, материн брат. С теткой Ниной у них детей не было, и они все равно самозабвенно опекали племянника с детства. Поэтому дядю и тетку Виктор считал самыми близкими родственниками и именно к ним привез жену на летнее оздоровление.

Раиса быстро нашла с ними общий язык и как-то вечером, когда дяди не было дома, рассказала тетке Нине свои женские нелады. Та слушала подчеркнуто молчаливо, не перебивала и не переспрашивала. Временами даже казалось, что тетку занимают другие мысли и она не прислушивается к откровениям рассказчицы, а просто проявляет вежливость по отношению к ней. Раисе же надо было выговориться, она не могла остановиться, ведь дома ей некому было довериться. Тем не менее тетка, как оказалось, слушала внимательно.

— Снова черные розы... — сказала она непонятную фразу по окончании рассказа.

Раиса заметила это «снова», но уточнять не решилась. Кто знает, может, черные розы всегда снятся перед выкидышем так же, как живая рыба перед беременностью. Только почему они снятся мужу, когда должны сниться ей, женщине? Вспомнила сонник, когда-то попавшийся ей в руки, который она бегло пролистала, пожалела, что не купила новое издание и не изучила его. Что она помнит? Ага, кони снятся к болезни, копейки — к ссоре или слезам, загаженные туалеты — к деньгам.

— Такие сны преследовали и моего Семена...

— Вашего мужа? — встрепенулась Раиса, не веря своим ушам. — Поэтому... Поэтому у вас и нет детей? — догадалась она. — Но вот же у его сестры, Зои Моисеевны, родился Виктор, мой муж?

— В том то и дело, что «у сестры». Черные розы снились и дядьке Ивану, то есть это Виктору он дядька, а моему Семену — родной брат. По всему видно, зараза, доставшаяся им в наследство, передается и проявляется по мужской линии. Но Юля была умнее меня. Сожалею, что я не вняла ей.

— Юля — это жена дяди Ивана?

— Да.

— А почему вы говорите «была»?

— Правильно. Надо сказать «оказалась умнее». Ивана уже давно нет, а Юля с сыном живет в Москве. Настрадалась, но испытала материнское счастье. Советовала и мне, а я не отважилась.

— С сыном? — с надеждой переспросила гостья. — Значит, она таки родила ребенка? — настойчиво уточнила Раиса. — Как? Что она вам советовала? Лечиться?

— Чего б мы с нею должны были лечиться, когда нездоровье гнездилось в наших мужьях? — с нотками неосознанного раздражения, неизвестно на кого направленного, сказала тетка Нина.

— И все-таки, что вам советовала тетка Юлия? — настаивала Раиса.

— Юлия Егоровна, — уточнила тетка Нина. — Кстати, она родом из ваших мест, теперь я не помню, из какого села, но из Днепропетровщины, это точно. Ее девичья фамилия Бараненко. Собственно, она ничего не советовала. Рассказала одну историю и все. Уже после Ивановой смерти, перед самым отъездом в Москву. Я позже поняла, что это был совет.

— Говорите уже! — теряла терпение Раиса, отметив про себя, что в девичестве ее мать тоже была Бараненко. Эта довольно редкая фамилия, хотя у них в Дивгороде она и распространена. И все Бараненки — родственники, причем не очень дальние. Например, они с Низой, подругой детства, — сестры в четвертом поколении, а их матери — в третьем. Это значит, что и эта Юлия — как бишь ее? — ага, Егоровна, сверстница Евгении Елисеевны и Марии Сидоровны, может оказаться ее троюродной теткой. Но об этом она решила подумать позже. 

— Была у нее знакомая — а теперь я уверена, что она говорила о себе, —  мужу которой без конца снились черные розы. Правда, выкидышей у нее не было, зато случилась другая трагедия, с моей точки зрения, еще болезненнее, еще страшнее. Но это не принципиально. Главное, что этой женщине один умный человек посоветовал поехать в Ленинград и посмотреть в Эрмитаже на картину «Даная», дескать, там на нее сойдет просветление, и она поймет, что делать дальше.

— «Даная» Рембрандта?

— Кажется, да. Очень опасная картина для дураков и вырожденцев.

— А что в ней такого? Я видела эту картину еще в детстве, когда наш класс в Ленинград на экскурсию возили. Неоднозначная, многоплановая, шедевр, словом...

— Несомненно, — согласилась тетка Нина. — В таких произведениях каждый видит свое. Юлиной знакомой, о которой идет речь, ее понимание подсказало, что солнечный свет — это аллегория любовника, миссия которого оплодотворить женщину на новую жизнь. И не имеет значения, кто он и как выглядит. Его портрет — это золотой поток, струя мужского естества. Вот и все.

— Интересная трактовка. Только к чему здесь это все? — не поняла Раиса услышанное. — А тетка Юля не сказала, что ее знакомая сделала после этого?

— Сказала. Да о себе она говорила, точно! — тетка Нина досадливо мотнула головой и хлопнула себя ладонями по коленям. — В ближайшее время поехала посмотреть на «Данаю». Оформила отпуск, взяла путевку в Ленинградский туркомплекс «Ладога» и в течение месяца отдыхала там: посещала музеи, спектакли, ходила в оперетту, знакомилась с архитектурой города. А скоро по приезде домой почувствовала беременность. Затем благополучно родила сына.

— От кого? — невольно вырвалось у слушательницы.

— От солнечного луча.

Со временем Раиса поняла, что незнакомая ей Юлия Егоровна отважилась родить своему мужу ребенка от чужого человека, о чем намеками советовала сделать и Нине, но та не смогла. Может, не нашла достойного кандидата на роль отца или не подвернулся удобный случай, или просто не пересилила себя пойти на обман и изменить мужу.

***

— Вы засиделись, — напомнила Низе медсестра, приоткрыв дверь и заглядывая в палату.

— Я... — Низа поднялась, придерживая на коленах сумку, и повела рукой в сторону больной, дескать, разрешите еще хоть чуточку побыть с ней.

— Иди, — услышала она голос подруги. — Я тебе доверяю.

Низу словно кипятком обдали, она посмотрела во все глаза на Раису, вспомнив слова ее мужа Виктора из того сна, который примерещился ей во время болезни. Но сдержалась и ничего не сказала.

— Я завтра еще наведаюсь. Что тебе принести?

— Если успеешь, — вяло улыбнулась Раиса. — Не осуди...

Низа присела на корточки и пристально посмотрела подруге в глаза.

— Я, кажется, поняла, — мягко сказала она. — Не казнись. Прошу тебя, сними это бремя с души и найди в себе мужество заглушить укоры совести, все давно позади. И все хорошо, ты правильно поступила. Слышишь? Ты умница, — затем она наклонилась ниже и прижалась к Раисиному плечу. — Спасибо тебе за все. За дружбу, за доверие, за то, что ты у меня есть. Все обойдется, поверь. Я немного колдунья, ты же знаешь. Я по твоим глазам вижу, что все будет хорошо.

— Если бы...

И подруги расстались.

5

После встречи с Низой больная вздохнула и блаженно прикрыла веки. Хоть и устала от разговора, но исповедь принесла ей душевное удовлетворение, приятно было услышать одобрительные и обнадеживающие слова. Так бывало в детстве, когда она успокаивалась от маминой ласки или поддержки после долгих слез, вызванных каким-нибудь пустяком, казавшимся тогда трагедией. Будто теперь подруга могла отпустить грехи, дать прощение от лица покойного мужа, оценить ее мужество и оправдать падение в желании родить детей, будто могла она заговорить боль от потери возлюбленного, муку оттого, что не сказала ему про их детей.

Конечно, не было на то ни силы Низиной, ни власти. И все же, переговорив с нею, Раиса Ивановна успокоилась, будто ощутила, что теперь все встало на свои места. Давно шла она по жизни и ношу несла тяжелую-тяжелую, и вот остановилась и бремя свое переложила на Низу.

Почему на нее? Почему посчитала важным рассказать именно Низе о том, о чем целую вечность молчала? А-а... понятно: это вера и надежда посетили ее незвано. Вера заверила, что только подруга, с которой росли и мужали вместе, вместе открывали мир, постигали первые истины, из одного замеса лепили свои идеалы и вкусы, выслушает нелукаво и поймет, а главное — оправдает до конца, до самого незначительного поступка, до самого легкомысленного слова. Пусть они очень разные и по-разному сложились их судьбы, но они заряжены одной мерой стремления к цели, одинаковым пониманием добра и зла. А надежда... Конечно, ее обязательно приносит тот, кто искренен с тобой.  

Раиса Ивановна, будто споткнувшись, перестала перебирать свои мысли, растерянно пытаясь понять, что случилось, что послужило этому причиной. Ага, она думала о безрассудстве... Так вот, этого у нее не было! К сожалению, так как в противном случае не вогнала бы себя в болезнь. Хватит наговаривать на себя лишнего. Она и без того мучается и карается, и именно тем, что весьма рассудительно выстроила отношения с окружающими, весьма расчетливо, распланировано. Да что там говорить об окружающих? Она и себя боялась, своих скрытых ожиданий. Ежеминутно тряслась, чтобы не выдать себя словом или поступком. Ночами кошмары снились от постоянной настороженности. А сердце? Оно как от первой встречи с Николкой зашлось восторгом, как от рождения детей замерло счастьем, как затем сковалось собственной тайной, так до самой этой болезни и не расслабилось покоем, не отдохнуло, не сбросило непробиваемую скорлупу, свитую из вины и страха разоблачения, позора, возможного стыда.

Она всегда процеживала свои слова через сито затаенной неправды, чтобы не выдать ее. О, значит, поэтому и памяти о прошлом не хотела, избегала ее! Каждый прожитый день вычеркивала без сожаления и закрывала печатью «Не трогать!». А душа бунтовала, стремилась к равновесию, милосердию к себе. Так вот почему задавленные воспоминания настоятельно пробивались из нее к свету и солнцу, пусть через придуманные учениками сочинения! Какие же сложные русла прокладывает в человеке его сущность, потребность пролиться в истинную, а не сконструированную хитростью жизнь. Не так, так иначе она запульсирует родником и потечет наружу, понесет в космос сокровища горького опыта.

Раисина вера, что правда ее — адская и прекрасная — не умрет и дойдет до тех, кому она посвятила подвиг своей жизни, а сказать о нем не отважилась, не предала ее, не подвела. Низа все поняла и все сделает правильно. К недосказанному докопается и свяжет в единую цепь все нити, оборванные или Раисиным слабоволием (не решилась сказать однозначно и до конца), или спешкой (хоть бы успеть объяснить причины), или иллюзией о бессмертии, когда кажется, что всему еще будет время. А оно не так... И должен найтись тот, кто продолжит твои дела.

И ее большая, горячая надежда позвала Низу. За что Низе выпала такая роскошь? Обделенная счастьем материнства, она должна вырастить плоды правды из Раисиного обмана и передать их ее детям, Аксиньи и Ульяне.

О, сейчас она находится в таком состоянии, что нет смысла прятаться от точных и правдивых определений. Конечно, она всем врала, а больше всего — дорогим людям: Виктору, дочкам, Николке. Никто из них не знал, что девочки родились от Николки, а не от ее законного мужа. Ни одна душа не догадалась о том, хотя можно было и вычислить, и сопоставить. Но для этого должно было зародиться сомнение — питательная для подозрений среда. А она, Раиса, нигде не ошиблась. Собрав волю в кулак, повода к недоверию не подала.

Всех обманула, заставила поверить в свою версию. Во-первых, Виктора, ограждая дочек от проявлений его любви, — боялась, что она будет интуитивно неискренней, искусственной и бесполезной для них. Во-вторых, Николку, не подарив ему радостной возможности хотя бы втайне влиять на воспитание собственных детей, даже знать об их существовании. А девочкам закрыла мир собой, и росли они, как безотцовщина, с одним полюсом привязанности — только к ней, не развив в себе способности делиться между отцом и матерью. Поэтому и выросли такими однобокими, остались чужими отчему дому, ей: питающая их пуповина отсохла и отпала, а с тем исчезла в них и потребность в родственном общении. Обе живут своими жизнями, где ей, родной матери, места нет.

Обо всем ли она позаботилась?

А, — Раисе Ивановне показалось, что это кто-то посторонний спрашивает ее о делах, и она махнула в ответ рукой, дескать, ее заботливость уже никому не нужна, да она и сама, кажется, лишняя на земле. От этого открытия острая печаль обняла душу, таким непривычным и горьким оно было. Нет, кто-то должен быть, кому она нужна. Николка! Ведь ушел он в вечные странствия неожиданно, неподготовленным и без надежды, что прожил не зря. Она должна догнать его и сказать, что он ошибается, что у него на земле остались две прекрасные дочери. И она, Раиса, хотя и поздно, но позаботилась о том, чтобы ее дети узнали, кто их настоящий отец.

Да, это единственное, что ей осталось устроить. И она не будет больше медлить. Вот сейчас полетит к своему истинному перед космосом мужу и успокоит его. Теперь ничто не препятствует ей: ни ее образ жизни, ни его окружение.

Раиса Ивановна почувствовала, что ей надо спешить. Она встала с кровати, тихо подошла к открытой форточке и, выпорхнув из нее прыткой ласточкой, понеслась к звездам.

Инструкции с того света

Глава четвертая

1

Низа давно не ходила улицами родного поселка. Вообще приезжала сюда редко, возле родителей в основном крутилась ее старшая сестра Александра, у которой здесь, у дедушки и бабушки, воспитывались дети и внуки, а теперь и правнучка иногда пошалит в доме.

Село неузнаваемо изменилось. Не стало их двухэтажной школы, в развалинах стояло здание «красной» школы, как они называли еще один учебный корпус. Именно в нем был класс, где Низа провела свои первые четыре года учебы. Обмелела Дронова балка, когда-то представлявшаяся глубокой, с крутыми боками, кроме того, с ее склонов исчезла дереза, густо произраставшая вдоль протоптанных дорожек. Куда подевались ее развесистые кусты, всегда освещенные солнцем, покрытые то скромными цветочками в конце учебного года, то красными ягодками в сентябре? А летом, в самую жарищу, под длинными ветвями дерезы, круто выгнутыми вверх и простланными далеко под ноги прохожим, наслаждаясь их бледной тенью, копошились куры.

Солнечные переулки, засаженные желтыми акациями, уютные и роскошные когда-то, прытко водившие Низу от дома до школы и назад, теперь выглядели жалкими и облезлыми, покинутыми и забытыми, какими кажутся выброшенные после новогодних праздников пожелтелые и осыпанные елки. И этой неприглядности не скрывали даже опустившиеся на землю сумерки.

Идя теперь домой, Низа ругала себя, что не поехала в больницу на машине. Правда, ясно почему: хоть и торопилась, но старалась настроиться на встречу с Раисой, с тяжелобольной Раисой, что звучало абсолютно глупо и нереально.

Кроме этой внезапной болезни Низу беспокоило еще одно — та настоятельность, с которой подруга настаивала на встрече. После нескольких десятилетий отчуждения, инициированного самой Раисой, это не могло не удивлять. И беспокоило. Что здесь крылось? Пусть что угодно, только бы не тяжелое состояние!

Но то, что на самом деле открылось Низе, удручило и встревожило еще больше. И вот она со смешанными мыслями, раздавленная собственной беспомощностью, печалясь фатальными страданиями близкого человека, бредет одиноко в лунном мороке, сопровождаемая равнодушной ночью. Насмотревшись днем на теперешний вид поселка, скомкав, будто бумажное украшение, детские воспоминания о нем, припорошив прошлые впечатления горькой паприкой разочарования, она едва сдерживала слезы. И металлическая цепочка с тяжелым цветком медальона холодом обдавала кожу. От этого Низу пронимало стужей до самого нутра, и сердце ее заходилось безмолвным рыданием, невольными всхлипываниями, ибо ощущало привкус прощания. Тень чего-то вечного коснулась ее, и Низа ускорила шаг, будто убегая от нее, от ее мрачных посягательств. Она гнала прочь безрадостные мысли, старалась стереть в воображении изможденное лицо подруги не потому, что хотела избавиться возможных хлопот, а чтобы не накликать чего-то худшего, о чем и подумать страшилась.

Затем первое ошеломление отпустило, и вместе с тем Низина воля наполнилась дополнительной силой, будто это игнорируемое ею окружение, вопреки глупой и непростительной ее нелюбви к нему, отдало ей свою жизнестойкость и витальную энергию. Низа ощутила, что выдержит любое испытание, но лучше бы его не посылало небо. Может, потому она и раздражалась отчуждением этих улиц и переулков, что стремилась возродить в себе прошлые восприятия вполне, чтобы были они настоящими, острыми, свежими, а не препарированными химическими закоулками подсознания. Там, в прошлом, Раиса была юной, здоровой и талантливой. И Низа призывала в явь то время, тот дух, тот мир, чтобы защитили они ее подругу от мары неумолимой, которая, возможно, заблудившись, нагрянула к ней преждевременно и стремительно.

Как бывало и в детстве, Низин ускоренный шаг незаметно перешел в бег, она придерживала рукой медальон и спешила, забыто подгоняя ноги двигаться быстрее, неслась изо всех сил, спотыкаясь в темноте о кочки, не разбирая дороги. Не остановилась даже и тогда, когда увидела свет родительских окон. Зачастила каблуками по асфальту двора, по ступеням крыльца.

— Что там? — опередила ее Евгения Елисеевна, открывая дверь  веранды. — Чего ты бежишь?

— По привычке, — запыхавшись, ответила Низа. — Беда пришла, мама. Пошли в дом.

— Может, даст Бог, пронесет. Вы же еще такие молодые. Чего принялись болеть, пугать нас? — бормотала Евгения Елисеевна, входя вслед за дочкой в комнаты.

Глубоким вдохом Низа успокоила сердцебиение и вошла в гостиную. Острый взгляд отцовских глаз, громко включенный телевизор, беспорядочно разбросанные по комнате вещи — все указывало на то, что здесь воцарилось беспокойство: отец и мама ни на чем сосредоточиться не могли и нервно ждали ее возвращения. И она должна была сказать им что-то успокаивающее. А что? Как?

Низа включила верхний свет, остановилась посреди комнаты, не зная, за что взяться,  и вдруг поднесла руку к горлу:

— Вот... — показала на медальон.

— Что это? — приблизилась к дочке Евгения Елисеевна, цепляя на глаза очки.

— Подожди, — отстранил жену Павел Дмитриевич: — Ты видела Раису, говорила с нею? — спросил он у дочки.

— Говорила. Но... она возвратила мой подарок.

Павел Дмитриевич скрипнул зубами, затем встал и подошел к темному окну, надолго засмотрелся на улицу, будто что-то различал там. Занавески пошатывались от его глубокого дыхания или от внутреннего протеста, которым он кипел. Так всегда было, когда он, мудрый человек, считал естественный ход событий ошибочным. И бунтовал против этого. Да разве состояние его души интересовало распорядительниц человеческих судеб? Растрепанные проныры, авантюристки, легкомысленные или строгие леди, мойры всегда поступали по-своему, своевольно начерчивая людям следующий миг. Женщины присмирели, замерев, будто ждали, что от этого стояния у окна Павел Дмитриевич придумает что-то кардинальное, спасет положение, как часто в жизни случалось. И он знал, ощущал, что на него сейчас возложены их надежды, и это не могло не гневить его: ведь так очевидно, что человеческое здесь бессильно.

— Не надо было дарить подаренное, дочка, — тихо упрекнул он Низу, тут же каясь за плебейское выяснение отношений. Но надо было как-то снять напряжение, их ожидание и свое произнесение пустых слов. — Ведь шкатулку я сделал для тебя, в подарок ко дню рождения. А ты? Вот она и возвратилась к тебе.

— Прости, папа, — виновато опустила глаза Низа. — Но разве я хотела плохого? Я никогда не пожалела, что так сделала. Раисе понравилась шкатулка, и я не удержалась, отдала ей, не сказав правды. Поверь, она всю жизнь дорожила ею.

— Вижу теперь, — ответил отец. — Вижу... — Он тяжело вздохнул и возвратился на диван. — Чего торчите? Садитесь, — обратился к женщинам, скрывая за внешней грубоватостью свою беспомощность, такую для него непривычную. Но, видно, подошло время привыкать, ведь и свои годы немалые.

Низа и Евгения Елисеевна послушно опустились на стулья, стоящие вокруг большого овального стола посреди гостиной. Евгения Елисеевна принялась собирать разбросанные на столе газеты и журналы, украдкой поглядывая на мужа. А Низа тяжело опустила голову на опертую о подлокотник руку и погрузилась в задумчивость.

Самым невыносимым было то, что нельзя было выговориться, ведь ни их слова, ни их поступки не могли Раисе помочь; судить да рядить, как повернутся события, они боялись; а рассуждать, отчего с нею такое случилось, было не время, так как не решало момента. Суть их переживаний и мыслей не подвергалась выражению в словах. Тревога и горькие предчувствия достойны были лишь молчания.

По капле истекало время. Настенные часы громко отбивали каждые тридцать минут, перекрывая голоса мира, доносившиеся сюда из телевизора. Где-то бурлила жизнь, изменялась погода, падали и поднимались курсы валют, кипели политические дискуссии, люди побеждали стихии, а здесь залегло давящее безмолвие.

Неожиданно все вздрогнули. Показалось, что кто-то ударил по батареям отопления, и они откликнулись звуком затухающего пульса, будто где-то внутри остановилось их чугунное сердце.

Этот звук, не успев исчезнуть, вырвался из комнаты, улетел за окна, трижды повторился там эхом в нераспознанной дали и стих, рассыпавшись под конец на мелкий звон разбитого хрусталя.

2

Утром Павел Дмитриевич, измученный бессонницей и тяжелыми предчувствиями, как всегда, встал первым и вышел в веранду готовить жене традиционный кофе, а Низе — чай. Его присутствие ощутили жители двора и отреагировали по своему умению: отчаянно и жалобно заскулила Жужа, заскулил скрытым нетерпением Быцык, собакам вторило тоскливое мычание коровы, встревоженное гоготанье гусей.

— Знаю, знаю... — бормотал хозяин, зажигая горелку газовой плиты, будто домашние питомцы могли услышать или понять его. — Мы тоже потеряли покой, всю ночь не спали, просто отдыхали в постелях, — продолжал он рассказывать. — Эхе-хе, должны держаться, ибо черная туча, кажись, надвигается на нас. Вот позвонят по телефону, что-то начнут говорить... Боюсь я этого звонка, ведь тогда даже обманной надежды не останется.

Его монолог перебил скрип калитки, и он выглянул в окно. Поздняя осень на переходе в раннюю зиму припорошила землю снежной крупой, высушила до серости сжавшиеся деревья и послала на землю вездесущие ветры. А те старательными и ловкими вьюнами вертелись по закоулкам, наводя там порядок, выметая пожухлые листья, потерявшие желтизну и превратившиеся в трухлявый, шуршащий мусор. Ветры по-хозяйски проверяли на прочность забор, расшатывая и выгибая его полотна между столбиками, тормошили калитку, что аж скрипели ее петли, будто подавали знак, что пора летней беспечности прошла. Эт, как разгулялся, — подумал Павел Дмитриевич и интуитивно перевел взгляд на фитилек котла отопления: не завевает ли ветер в дымовую трубу, не погасил ли огонь горелок, не идет ли оттуда газ. Он, где-то на третьем уровне внимания, отметил, что немного опоздал встать, — солнце значительно опередило его, и от тепла лучей уже начали тенькать, стекая по водосточной трубе, капли воды, образованной от растопленной на крыше изморози.

Вода, небыстро закипая в чайнике, по-кошачьи мурлыкала пузырями, обогревая тем звуком душу. Вдруг сквозь узкие окошечки в веранду впрыснуло солнце, загуляло по комнате узорчатыми тенями от ветвей оголившейся яблоньки, росшей перед ступенями. Все будто указывало на погожий день: вот растает ночная пороша, увлажнит землю, опрятно прибивая к ней пыль и утаптывая в нее сорванные с деревьев веточки и кусочки коры, потеплеет и присмиреет ветер. Не скоро зима распояшется, — подумал Павел Дмитриевич, — может, до конца декабря будет соревноваться с осенью.

Течение мысли прервал топот шагов, и он снова выглянул на улицу. Во дворе показались Раисины дочки в траурных платках. Аксинья, ее старшая, как-то неестественно выставив вперед руки, держала стопку школьных тетрадей, а Ульяна, прижимая к левому боку, несла  шкатулку, ключ от которой, запрятанный в медальон, уже был у Низы. Визитерки не выглядели заплаканными или не отдохнувшими, просто ощущалось, что они спешили дождаться утра, чтобы оказаться среди живых людей, рассказать о своей потере, выполнить материны указания, заняться приличествующими случаю хлопотами и снять с себя неопределенность и бездеятельность.

— Заходите, пожалуйста, — Павел Дмитриевич широко раскрыл двери, пропуская девочек в дом, и зашел следом.

— Держитесь, мои дорогие, — сказал им, легко касаясь плеча каждой. — Все, что надо, мы сделаем.

— Ничего не надо, — вместо приветствия подавлено сказала Аксинья. — Все хлопоты школа взяла на себя.

— Мы пришли по маминому поручению, — с этими словами Ульяна показала глазами на довольно увесистую шкатулку: — Вот. Она велела передать это Низе Павловне и кое-что сказать на словах... — девушка всхлипнула, сдерживая слезы. — Позовите тетю Низу, — грубовато закончила девушка, скрывая свое состояние.

Низа и Евгения Елисеевна незаметно вышли из своих комнат в гостиную и, стоя в стороне от девочек, слушали их.

— Да вы садитесь, — суетливо приказывала хозяйка, когда показалось, что посетительницы израсходовали запасенные слова. — Не волнуйтесь, мы вам не чужие. Что это за тетради ты держишь? — спросила у Аксиньи. — Сюда, сюда, — подсовывала девушкам стулья, заметив, что они осматривают комнату в поисках удобного места.

Девушки разместились вокруг стола, и рядом с ними сел Павел Дмитриевич. Евгения Елисеевна забрала у Аксиньи тетради и положила на тумбочку трюмо, затем приблизилась к Ульяне.

— Нет... — Ульяна отклонилась от рук хозяйки и взглянула на Низу Павловну, вышедшую из своего укрытия и тоже присевшую к столу. — Мама велела передать это вам. Она сказала, вы поймете, что с ним делать. Я не знаю, что здесь. Какие-то бумаги, может, ее личный архив...

Низа Павловна встала, потянулась к Ульяне через стол, взяла шкатулку и поставила рядом со стопкой школьных сочинений.

— Да. Благодарю. Конечно, разберусь, — коротко сказала, и только теперь все заметили, что она беззвучно плакала, наклоняя голову, чтобы ее слез не видели другие. Ее глаза покраснели, а бледное лицо приобрело припухший вид.

— Дочка, доченька, — бросилась к ней Евгения Елисеевна. — Что же ты делаешь? Тебе же нельзя волноваться. Успокойся, моя дорогая, моя милая. Прошу тебя, прошу...

Она обнимала свою дочь так, будто защищала от всех несправедливостей мира, и успокаивающе гладила по спине, а сама, уткнувшись ей в плечо, зашлась безудержным, глухим плачем, отчего все ее хрупкое тело вздрагивало и трепетало, как раскрытое сердце. Павел Дмитриевич, пронявшись общими настроениями, отвернулся от присутствующих и, подавляя рвущееся наружу рыдание, часто и коротко подкашливал.

— Не плачьте, — неожиданно спокойно сказала Ульяна, не скрыв, правда, ноток растерянности. — Мама не хотела бы, чтобы по ней так горевали.

— Извините, — измененным от сильных эмоций голосом ответил Павел Дмитриевич. — Простите нас. Мы не должны не лучшим образом влиять на ваши чувства, но ваша мама была частью и нашей жизни. Мы оплакиваем свою молодость, ее лучшие годы. Мы плачем потому, что жестоко сиротеем на старости лет. Так не должно быть, — он повернулся к девочкам и благодарно улыбнулся им. — Вы умницы. Как хорошо, что вы есть на свете. 

— Да, да, — Евгения Елисеевна, справившись с отчаянием, присоединилась к мужу. — Сейчас позавтракаем. Павел, — на выходе из комнаты она позвала его, кивнув, чтобы он шел следом.

Аксинья и Ульяна не успели что-то возразить, тем более что Низа Павловна мягко прижала их руки к столу, запрещая вставать, а сама принялась выставлять из серванта чайный сервиз, мелкие тарелки и звенеть вилками и ложечками.

— Нам советуете держаться, а сами... — обратилась к ней Аксинья. — Мама словно знала, что час ее недолог. Успела побеспокоиться о своих текущих делах и об архиве, — и девушка назидательно кивнула на шкатулку.

— Ваша мама всегда была решительным и мужественным человеком. Да только бед ей довелось перенести много, — тихо согласилась Низа.

Закончив сервировать стол, она подошла к трюмо, погладила пальцами лоснящуюся поверхность шкатулки, давнее изделие ее отца. Она помнила, что шкатулка состояла из трех отделений, расположенных одно над другим. Поэтому в ней было три замка с трех сторон.

В гостиную возвратились Евгения Елисеевна и Павел Дмитриевич, они несли дымящийся кипяток, перелитый в фарфоровую емкость, растворимый кофе, заваренный в заварнике чай, сахар и большую тарелку бутербродов из домашнего печеночного паштета.

— Чем богаты... — как водится, начала хозяйка, но ей не удалось договорить.

— Мама просила, чтобы вы ее при нас открыли, — сказала в это время Ульяна. — Там сверху лежит записка, с которой мы должны быть ознакомлены.

Низа медленно достала из медальона ключик, неловкими, какими-то деревянными движениями вставила его в отверстие верхнего отделения, провернула. Щелкнул открывшийся замок, и крышка шкатулки чуть подпрыгнула вверх. Видно, что там было немало утрамбовано бумаг.

В самом деле, сверху лежал свернутый вчетверо листок с надписью на видном месте «Низе Критт». Низа взяла записку, узнав красивый почерк Раисы, не испортившийся за годы бесконечного писания планов уроков и методических разработок к ним, повертела ее, не раскрывая, и взглянула на присутствующих, а те с увлажнившимися глазами следили за ее действиями.

— Разверните и прочитайте вслух, — настоятельным тоном сказала Ульяна.

— Да... — тихо согласилась Низа Павловна.

Затем отложила нераскрытый листок и вышла из комнаты, будто не выдержав то ли ответственности за возложенную на нее миссию, то ли острого ожидания и требовательного нажима Раисиных дочек, что, казалось, обещало осложнения и разборки в случае, если что-то из написанного в записке их не устроит. Но через минуту Низа Павловна возвратилась, оказывается, она выходила за очками. На ходу она тщательно протирала их стеклышки мягким клочком замши. В конце концов взялась за письмо, начала читать:

«Низа, привет. Не удивляйся, что беспокою тебя своей последней просьбой. Я, конечно, еще не собираюсь умирать, но первые мысли о смерти уже появились. А это симптоматично. Поэтому не хочу быть застигнутой врасплох. Думаю все же, что перед последним вздохом, если к тому пойдет, успею увидеться с тобой и поговорить.

А сейчас прошу об одном — все сорок дней, пока моя душа будет находиться с вами на земле, ты должна жить в моей квартире. Знаю, что есть у тебя на это время и возможность. Дочки мои быстро разъедутся, а ты не оставляй мое жилье пустым, пусть горит свет в его окнах и ощущается присутствие живых людей в комнатах. Делай там, что хочешь, но сохраняй порядок вещей.

Дочкам прикажи долго не сокрушаться, тяжело не горевать, а заниматься своими делами. Поняла? Я завещаю тебе своих детей. Они у меня талантливые, хорошие и весьма самостоятельные, но не оставляй их без внимания, потому что тяжело жить на свете без родной души.

В этом отделении шкатулки я хранила некоторые записи, письма и памятные материалы. Можешь прочитать их. А через сорок дней открой среднее отделение. Там ты найдешь еще одно письмо и часть архива. Спустя полгода открой нижнее отделение. Там я оставлю завещание и другие официальные документы.

Принимай, подруга, эстафету. Я знаю, что ты сделаешь все, о чем я тебя прошу.

Живи долго.

Твоя строптивая подруга Раиса».

Взгляд Низы зацепился за дату письма, совпадающую с концом ее летнего отдыха у родителей после болезни. Совпадение это или нет? Кто теперь скажет...  

Низа, конечно, не могла знать, что Раиса уже тогда чувствовала себя больной, интуитивно волновалась и искала небезразличного человека, которому могла бы передать незаконченные дела. Ведь такие у каждого и всегда есть, как ни готовься к вечному покою. Затем узнала, что Низа, встретившись со школьниками, фактически одобрила ее начинание и тесно включилась в него тем, что немало рассказала детям. А главное — посоветовала собирать материалы и писать о павших на войне героях и погибших от вражеских рук дивгородцах. Раиса поняла, что в конце концов это открывает новую страницу в работе по восстановлению местной истории, расширяет ее рамки, не просто прибавляет к ней познавательности о прошлом, о людях и их обычаях, а начиняет эту работу духом патриотизма. По сути такая постановка дела должна была стать подготовкой молодежи к защите святынь своего народа от вражеских посягательств. Одобрительная реакция ее инициативы подсказала Раисе, что надо довериться именно бывшей подруге, тем более что память об их дружбе ничто не омрачало, даже наоборот, время доказало, что Низа верна юношеским идеалам и шагает по жизни, честно и бесстрашно преодолевая препятствия. Не все ей удалось, но она никогда не отступала от своей высокой морали, не пробиралась кривыми дорожками, не шла напролом. В битвах за свои достижения не обмелела душой, не скатилась в мещанство, а мужала и обогащалась интеллектуально и духовно.

 — И когда теперь вы к нам придете? — вывел присутствующих из задумчивости резкий голос Ульяны, не понимающей возникшей паузы. — Там же написано, — показала девушка на письмо, напоминая о материной просьбе, — что вы должны у нас пожить хотя бы первые сорок дней.

— Какая бессмыслица, — вместо ответа сказала Низа, сжимая виска. — Все так неожиданно и ужасно. Девочки, все так непоправимо... О чем мы говорим? Разве сейчас это главное?

— Думаю, мама не ошиблась, сделав ставку на вас, — охладила Низино отчаяние Раисина младшая дочь. — Вы, уважаемая Низа Павловна, должны без промедления определиться, что в этой ситуации для вас главное, а что не заслуживает внимания, и четко выполнять или не выполнять мамину последнюю волю. Так как?

— Извините, мои дорогие. Вы, несомненно, правы. Раскисла, как слюнявая поэтесска. Я буду готова через полчаса.

— Мы подождем, — пообещала Аксинья, взглянув на сестру и укрощая ее воинственность суровым взглядом. — Это вам, возьмите, — протянула она ключ от Раисиной квартиры. — Нам с Ульяной хватит одного. И машину берите с собой, в папином гараже поставите.

Низа Павловна спрятала ключ и кивнула, выражая согласие, что без машины ей будет неудобно, затем пошла собираться.

— Когда же похороны? — улучив момент, спросила Евгения Елисеевна о том, что ей было понятно и казалось главнейшим на ближайшие дни. Она не скрывала в своем тоне легкого осуждения дочерей за их чрезмерную деловитость, когда Раиса, может, еще теплая, ждет помощи и внимания. — Когда ее не стало?

— Не знаю, — сказала Аксинья. — Говорят, отошла во сне. В полночь к ней заходила медсестра, и мама мирно спала. А через два часа дежурный врач нашел ее уже бездыханной. А похороны будут завтра в одиннадцать. Пусть эту ночь проведет дома. Придете?

— Конечно, — пообещала Евгения Елисеевна.

— Не удивляйтесь, что мы несколько сухо держимся, — заметив растерянность тетки Евгении, объяснила Ульяна. — Теперь время такое, плакать будем после. А сейчас надо отдать последний долг и выполнить волю мамы. Она ведь на нас рассчитывала. Как вы думаете?

— Конечно, рассчитывала, — согласилась хозяйка, поджав губы.

В свое время, когда Евгении Елисеевне пришлось хоронить убитых немцами родителей, а потом одного за другим двух младших братьев, то она так плакала, что теряла сознание. И ни уговоры, ни угрозы, ни успокоения на нее не действовали. Разве могла она понять сдержанное горе, когда не за кем давать волю слезам и нервам?

3

Низа позвала на помощь своего мужа, попросив его оформить на работе очередной отпуск. Проблема была не только в том, что она боялась оставаться одна в квартире, откуда недавно вынесли покойницу. В конце концов к ней на ночь могла бы приходить Евгения Елисеевна. Но ей добавляло неуверенности то, что она должна была за отведенные Раисой сорок дней завершить начатые ею дела. Основным из них был школьный конкурс про дивгородскую старину. И тут без помощи Сергея, умеющего обеспечить крепкий тыл, Низа обойтись не могла.

После того как она предложила школьникам взяться за поиски материала о погибших в годы войны мирных дивгородцах, она автоматически стала одной из ключевых фигур конкурса. И чувствовала ответственность за его окончательные результаты не только перед памятью подруги, но и перед детьми, а также перед руководством школы, которое одобрило и анонсировало в пределах района проведение этого конкурса. Районная газета «Степная радуга» даже планировала печатать лучшие его работы, начиная с нового года, «выбив» под это дело в администрации дополнительное финансирование на приложение в четыре полосы. Как раз к этому времени истекало сорок дней со дня, когда Раиса переложила завершение своих дел на Низу.

Надо было перечитать все сочинения, прежде чем делать их достоянием гласности, кое-что подправить, отредактировать, убрать ошибки.

Прошло девять дней, и все ритуальные обряды — поминки, молебны за упокой, панихиды, коллективные школьные мероприятия в виде дня памяти любимой учительницы — отошли в прошлое. По истечении нескольких первых дней со дня похорон Раисины дочки, суховатые и уравновешенные сначала, резко изменились. Казалось, в течение этих дней они по инерции воспринимали жизнь так, что вся суета, слезы и разговоры о смерти их не касаются, а речь идет о ком-то чужом, и вот в конце концов убедились, что это их маму положили в землю и они ее больше никогда не увидят, не встретят, не услышат.

Низе и Сергею Глебовичу они отвели свою детскую, а сами перебрались в Раисину спальню. По вечерам они закрывались там и преодолевали горе: пересматривали ее учебники и книги любимых писателей, отыскивали в них подчеркнутые места, пометки или надписи на полях (Раиса, как и Низа, с детства привыкла так читать книги) и долго обсуждали, что здесь или там привлекло мамино внимание. Часто они с кем-то общались по мобильной связи, говорили подолгу, что-то рассказывали, а потом слушали своих собеседников, а после этого громко плакали. Так продолжалось несколько дней, потом они начали успокаиваться, словно приняли в сердце правду случившегося или какое-то решение. На восьмой день, едва стемнело, девушки вышли со своей комнаты и присоединились к Низе Павловне и Сергею Глебовичу, которые сидели перед телевизором с отключенным звуком и смотрели передачи, изредка комментируя их, додумывая на свой лад увиденное.

— К вам можно присоединиться? — виноватым голосом спросила Ульяна.  — Не помешаем?

— Наконец вы выбрались из своей скорлупки, — обрадовалась Низа Павловна. — Мы тоже очень грустим по вашей маме, но замыкаться на этом настроении нельзя, так как печаль почернеет. А она должна быть светлой, ведь это хорошо, что ваша мама жила среди людей, родила вас, сделала много других полезных дел. Печаль должна отражать нашу признательность за ее жизнь и наше бережное отношение к тому миру, который она любила.

— Вот теперь вы нас успокаиваете, да? И возможно, вы говорите обычные вещи, но они, в самом деле, нужны нам сейчас, — выбирая, где сесть, сказала Аксинья. — И воспринимаются лично мной как откровение. Правда. Совсем по-новому. Это, возможно, и есть то, что называют почувствовать своей шкурой.

— Давайте я приготовлю для вас легкий ужин, — вмешался Сергей Глебович. — Уже поздно нагружаться основательно. Но перекусить под чаек беседе не помешает.

— Ой, какой ты молодец! — Низа благодарно похлопала мужа по руке, обвила его теплым взглядом. — А ты разберешься что там и как на кухне?

— Постараюсь разобраться.

— Он у меня умеет и любит стряпать, — сказала Низа Павловна, оставшись наедине с девушками. — Правда, иногда подчеркивает, что его «любовь» вынужденная, потому что я за эти дела берусь без желания, а если и принужу себя взяться, то скверно справляюсь.

— Наш папка умел только кипяток сварить, — пошутила Ульяна, но шутка из этого вышла слабоватой и она, ощутив это, сказала мрачно: — Давно уже его нет.

— Да, — подхватила разговор об отце Аксинья. — Мы были еще маленькими, когда его не стало. Мало что понимали. И правду сказать, не были так привязаны к нему, как к маме. Он жил незнакомыми и неинтересными для нас вещами — завод, электросварка, а в свободное время — друзья, рыбалка, машина. Вот мама — другая дело, ведь школа была нашим общим домом.

— А еще, конечно, потому, что мы были очень маленькими, и по своей девичьей природе больше склонялись к общению с мамой, — скорее себе, чем другим, объяснила Ульяна.

— Да, это естественно для девочек, — согласилась Низа Павловна и перевела не весьма удачно начатую тему на другую: — Расскажите мне о себе, пожалуйста, ведь я о вас ничего не знаю.

— Я закончила экономфак нашего госуниверситета, — первой откликнулась Аксинья. — На работу устроилась очень удачно, меня взяли главбухом большой украино-германской фирмы по изготовлению и продаже медицинского оборудования и инструментов. Считается, что живу в Киеве, но на самом деле большую часть времени нахожусь в Ганновере, так как там расположен наш головной офис. Часто бываю в других странах, недавно возвратилась из Швейцарии, где с группой коллег изучала современное курортно-санаторное оборудование и проводила мониторинг условий его закупки. Сейчас готовимся к подписанию нескольких соглашений по укомплектованию карпатских санаториев нашими изделиями, почему, собственно, я и спешу домой.

— Ты не замужем?

— Нет, то есть, еще нет. А теперь и не знаю, как оно будет.

— Рассказывай понятнее, — посоветовала ей сестра. — Думаешь, я поняла твое «теперь не знаю»? Вы с Генрихом поссорились?

— Не успели. Понимаете, — обратилась Аксинья ко всем, — я хочу выдержать годовой траур по маме и... — она смутилась от того, что едва не сболтнула лишнего и своевременно остановилась. Затем продолжила: — Да, по маме. А не знаю, как это устроить, как Генрих воспримет мое предложение. Ведь я не девочка, а он даже немногим старше меня, — объясняла она. — Нам обоим пора подумать о семье. Мы планировали пожениться на Рождество. А теперь...

— Почему же он не приехал с тобой? — спросила Низа Павловна, так как поняла, что он здесь бывал и знал будущую тещу, если успел предложить ее старшей дочке руку и сердце.

— Он сейчас в Индии, — заступилась за жениха Аксинья. — В командировке, которая очень дорого стоит, так как Генрих поехал туда стажироваться. Дело в том, что он, медик по специальности, является одним из учредителей нашей фирмы, и намеревается открыть в ней свое собственное направление — фармацевтическое. Я, конечно, позвонила ему и сказала, что еду к больной маме. Но я же... не думала, что мне придется хоронить ее. Она ни на что не жаловалась. В начале июля отдыхала на нашей... — Аксинья снова запнулась, покраснев. Она потупила взгляд и продолжала: — На Генриховой даче в Альпах. Хорошо оздоровилась, — в конце концов девушка преодолела замешательство и прямо посмотрела на Низу: — Вот мама оставила нас на ваше попечение. Скажите, как мне быть?

Не отвечая сразу, Низа Павловна подошла к серванту и начала доставать оттуда посуду и выставлять на стол.

— А знаешь, — вдруг сказала она. — Положись на своего жениха. Скажи ему, каким образом ты хотела бы выразить любовь к матери, выявить свою скорбь и память о ней, какой вид траура удовлетворил бы твою потребность в этом. А он пусть решает, ведь это и его касается. Я же не думаю, что он предложит тебе веселье с танцами. Тихая, скромная брачная церемония — это не грех, не предательство по отношению к дорогим людям. Подумай, а если бы вы уже были женаты, то неужели бы ты объявила мужу пост на круглый год?

— Не хочу чувствовать себя счастливой, когда мама в могиле!

— Во-первых, мама теперь все время там будет, а во-вторых, ты ошибаешься, когда думаешь, что она одобрила бы твое намерение сделаться несчастной ради нее. Это наиболее плохое выявление сожаления о горькой потере, так как зачеркивает стремление покойной устроить своим детям светлую и приятную жизнь.

— Аксинья, не дурей! — прикрикнула на сестру меньшая Раисина дочь, видя, что та находится на гране нервного срыва. — Иди, помоги Сергею Глебовичу приготовить ужин. И давай договоримся так: слово Низы Павловны для нас — закон. Так как иначе мы потеряем почву под ногами и поедем кто у лес, кто по дрова.

Аксинья кивнула, соглашаясь, и вышла, тем не менее не передумав успокоиться с помощью слез.

— Как ты ее, однако... — сказала Низа Павловна. — Молодец.

— Ага, молодец, — насмешливо согласилась Ульяна. — Она тоже иногда кричит на меня, когда я зарабатываю.

— Мне кажется, что ты не зарабатываешь.

— Еще как зарабатываю! — созналась Ульяна. — Видите, я выбрала себе не такую чумную специальность, как сестра, зато намного более сложную. Поступила на физфак в Санкт-Петербургский государственный университет, специальность — теоретическая физика, если вы представляете, что это такое.

— Не просто представляю, а даже очень хорошо знаю, — сказала Низа Павловна. — Мы с Сергеем Глебовичем закончили мехмат, специальность — механика твердых тел. Это тоже физика, один из ее разделов.

— А я думала, что вы филологи...

— Филология, литература — долгое время эти предметы были нашим хобби, приятным домашним занятием. Они очень помогали осмысливать и обогащать основную специальность, и наоборот. А теперь хобби стало нашей второй специальностью. Например, сейчас мы выполняем заказ на составление капитальной энциклопедии «Горные породы и горные машины». Правда, интересно?

— Не слабо! — с удовлетворением улыбнулась Ульяна. — Итак, вы понимаете, как тяжело учиться в самом старом университете — ведь ему недавно исполнилось 275 лет! — чужого теперь государства, да еще и на таком сложном факультете. А ведь к тому же хочется погулять, побегать по театрам, филармониям. В Санкт-Петербурге насчитывается около сотни театров! Представляете эту роскошь? А я, грешная, страшная театралка. Поэтому уже дважды брала академотпуск, и мои родные начинают подозревать, что я никогда не получу диплом.

— А сейчас ты на каком курсе?

— На пятом. Уже определилась с темой для дипломной работы. А знаете, кто у меня руководитель по диплому?

— Кто?

— Анатолий Алексеевич Логунов. Согласился! Хотя дипломников он уже лет двадцать не берет.

— Это, кажется, ректор МГУ?

— Уже нет, сейчас он вернулся в ГНЦ «Институт физики высоких энергий», или просто ИФВЭ, что в городе Протвино Московской области, и возглавил его. Он там когда-то работал.

— Ну ты и молодчина! А осилишь такой уровень? И потом, как ты достала до Москвы?

— Легко! Я же очень талантлива, запомните. И энергичная. Это не хвастовство. Просто я о себе знаю от других. Думаете, Анатолий Алексеевич не взыскательно отнесся ко мне, когда я к нему обратилась? Еще как взыскательно! Но я быстро и легко овладеваю любым теоретическим материалом. Теория сингулярных уравнений, например, которую, считайте, никто досконально не знает, кроме ее авторов, для меня — семечки. Мне скучно заниматься долгими однообразными экспериментами, это у меня слабое звено. Но я уже знаю, где буду работать, поэтому за себя спокойна.

— То есть ты хочешь сказать, что имеешь приглашение на работу?

— Предложений было навалом. Но я выбрала ЦЕРН — Европейский Центр Ядерных Исследований, что в Швейцарии, — она беззаботно хихикнула: — Буду ближе к Аксинькиной даче в Альпах.

— Я недавно читала о ЦЕРНе у Дэна Брауна. Книга называется «Ангелы и демоны», о ватиканских ужасах. А чем ты будешь там заниматься?

— Буду продолжать тему дипломной работы, а она посвящена вопросам гравитации. Понимаете, гравитация — это не свойство материи, как считали до Логунова, она сама является материей, так как представляет собой физическое поле наподобие электромагнитного. Вот я и изучаю его свойства.

В гостиную вернулись Сергей Глебович и Аксинья, но накрывали стол тихо, чтобы не перебить рассказчицу и самим услышать интересные вещи.

— К чему же здесь ЦЕРН и ядерные исследования? — не сразу поняла Низа Павловна.

— Ха! Так там же расщепляют ядра атомов, изучают нейтрино. А оно, как оказалось, имеет не только энергию, а и массу, причем ее даже измерили. Полученные  экспериментальные данные надо описать уравнениями. Это и будет моей работой.

— Прошу прощения, теория гравитации тесно переплетается с гипотезами о возникновении Вселенной, — вмешался в разговор Сергей Глебович. — Так что теперь говорят о «черных дырах» и «большом взрыве»?

— Да, трактовка эволюции Вселенной коренным образом меняется, — сказала Ульяна, удобнее устраиваясь на стуле. — Согласно нашим предположениям и доказательствам ее развитие регулируется усилением или ослаблением гравитационного поля. Наши физические устройства фиксируют не «разбегание» галактик, как считали раньше, а изменение гравитации. Этот процесс напоминает дыхание грандиозного организма — вдох и выдох.

— Хорошо, с этим разобрались, но ты что-то говорила о «погулять», — напомнила Низа Павловна. — Как твои дела на личном фронте?

— Нормально, — заверила Ульяна. — Мне полезно было услышать ваш совет Аксиньи, потому что у меня та же ситуация. Правда, мой избранник не таких благородных кровей, как у нее, но тоже не на мусорнике найденный. Сейчас он работает ассистентом кафедры философии и политологии в университете, где я учусь. Но я верю в его счастливую звезду.

— За разговорами о высоких материях давайте не забывать о рисе с овощами, он уже остывает, — напомнила Аксинья. — А вот салат из тресковой печени, свежие блины к чаю, берите, пожалуйста.

— Пошли, переоденемся к столу, — потащила сестру за руку Ульяна, и они ушли в свою комнату.

Низа и Сергей Глебович критически осмотрели друг друга, и Низа развела руками:

— Это и есть то, что характеризует элитарный образ жизни, — сказала она при этом. — А у нас с тобой нет выбора. Не ехать же посреди ночи за нарядами к себе домой.

— У нас всегда есть выбор, — успокоил ее муж. — Ты набросишь на плечи оренбургский палантин, а я завяжу на сорочку галстук.

— Разве ты что-то взял с собой? Я не брала.

— А что там брать? Палантин, упакованный в целлофан, лежит в твоей сумочке, а галстук я еще дома вбросил в портфель. Так что мы тоже будем выглядеть соответственно элитарному образу жизни, — засмеялся Сергей Глебович.

За столом держались непринужденно, обсуждали проблемы широкого диапазона: современную политику и чем она угрожает миру, состояние кинопроизводства и его влияние на торговлю компьютерами, шалости бермудского треугольника, то есть все вместе, что их затрагивало. Того, что болело, не касались. Незаметно засиделись до полуночи. Но вот заметили поздний час, и вдруг между собеседниками повисла пауза.

— Пора на отдых, — неловко нарушила ее Низа Павловна, так как чувствовала себя гостьей, не имеющей права командовать здесь. — Я уберу...

— Мы сами, — остановила ее Аксинья. — Присядьте, пожалуйста, — она немного помолчала, затем встала и продолжила стоя, придавая этим торжественность и значимость своим словам: — У нас никого из родных не осталось. Поэтому мы посоветовались... Нам очень хочется иногда приезжать сюда, к маме наведываться. Но не впопыхах, а так чтобы ощутить домашний дух, нашу бывшую атмосферу. Одним словом, я хочу вам предложить такое. Не знаю, что мама в завещании написала, но нам с Ульяной ничего не надо. У нас все есть. Ведь она уже почти устроена, и не худшим образом.

— Ксеня, еще не время это обсуждать, — попробовала остановить девушку Низа Павловна.

— Не перебивайте меня, — попросила та. — Я и так волнуюсь. Так вот. Все, что осталось от мамы, должно перейти к вам. Мы вас очень об этом просим, — она замолчала и села.

— Это наша общая просьба, — заговорила Ульяна. — Распоряжайтесь всем по своему усмотрению, только ничего не продавайте. Пусть квартира служит вам сельским кабинетом. А мы будем иметь возможность беспрепятственно приезжать домой.

— Я поняла вашу мысль, — сказала Низа Павловна. — Но для этого не надо переписывать квартиру на меня, я организую уход и ее сохранение и без этого. У нас с мужем тоже все есть.

— Разве дело только в этом? Мы вам не кусок хлеба предлагаем, а просим официальным образом приобщиться к сохранению памяти о маме. Иначе мы вынужденные будем продать квартиру, то есть превратить ее в мелочь и распылить по миру. Вы же видите, как мы живем. Разве это лучше?

— Не лучше, — согласилась Низа Павловна. — Мамин уголок вам, конечно, надо сохранить по возможности дольше. Поэтому давайте договоримся по-другому. Мы с Сергеем Глебовичем сами или через кого-то будем присматривать за квартирой и, пользуясь вашим согласием, может, когда-нибудь воспользуемся ею. А через полгода откроем завещание и посмотрим, что планировала ваша мама. Мы же не можем не учитывать ее волю.

— Хорошо, — недовольно протянула Аксинья. — Пусть пока что будет по-вашему. Но после ознакомления с завещанием мы откажемся от маминого имущества в вашу пользу. Только чтобы вы квартиру не продали, а сохраняли. Вы согласитесь на такое условие?

— Благодарю за доверие, девочки. Однако не будем опережать события.

— Сдается мне, мама прекрасно понимала, что завещать свое добро таким лягушкам-путешественницам, как мы, без толку, — сказала Ульяна. — Поэтому нам не придется ни от чего отказываться, она должна была все оставить вам, Низа Павловна.

Сергей Глебович не вмешивался в столь деликатный разговор, лишь следил за его ходом. Теперь ему показалось, что он окончен, и можно завершать вечер. Он поднялся и принялся убирать грязную посуду.

Но Ульяна еще не все сказала, жестом руки она попросила всех оставаться на своих местах и продолжила:

— Мы взрослые женщины, Низа Павловна, — показала при этом на сестру и на себя. — И давно заметили, что у мамы был любимый мужчина, кажется, довольно зажиточный. Подозреваем, что мама могла обладать ценностями, о которых мы не знаем. Это может быть недвижимость или счет в банке. Поэтому не удивляйтесь, если обнаружите что-то подобное в маминых бумагах. Так вот, это все так же должно принадлежать вам.

— Понимаете, — поднялась Аксинья. — Ничто неожиданное не удивит нас и не повлияет на наше решение. Мы доверяем своей маме, а она выбрала вас. Со своей стороны, согласитесь, вы должны уважать выбор своей подруги и ценить ее и наше доверие к вам. Значит, во-первых, у мамы были на то основания, а во-вторых, вы этого стоите. Завтра, или уже сегодня, — поправилась она, крутанув часы, свободно свисающие на руке, циферблатом к себе и бегло взглянув на него; Низа Павловна невольно обратила внимание, что это был золотой швейцарский аппарат, инкрустированный ценными каменьями, стоивший не меньше хорошего импортного авто, — ага, уже сегодня. Так вот сегодня мы уезжаем. И нам хочется воспринимать последние события так, что мы отнесли на кладбище мамино тело, а живая душа ее остается здесь.

— Тяжелую ношу вы на меня возложили, девушки, — волнение высушило Низины глаза от долгого плача в течение последних дней, и они засветились обычным огоньком небезразличного человека. — Езжайте спокойно и работайте спокойно. Раиса мне написала «Принимай эстафету», а выбора не оставила. Может, вам я бы и отказала, но отказать ей уже не имею возможности, так как она недосягаема для меня. Так вот, подождем полгода, а там посмотрим.

4

Низа настроилась хорошенечко поработать с сочинениями. Ведь этих работах удивительным образом соединилась жизнь двух неординарных людей, дорогих ей: отца с его повествованиями  и подруги с грандиозным замыслом о возрождении местной истории. Да в конце концов и она сама и ее мама не остались в стороне, вложили каждая свою долю: где рассказами, а где советами.

Ничего странного не было, что Низа выбрала то же место, что и Раиса в последний свой вечер: точно так же уселась в гостиной, включила беззвучно телевизор и приготовилась работать. В самом деле, о многих вещах у подруг были одинаковые представления, в частности, об уюте, так как в детстве они вместе мастерили свои «избушки», выбирая удобные места между ветвями в молодых зарослях кленов. Так же, как и Раиса, Низа из стопки тетрадей вытянула одну наугад, прочитала, поставила на обложке соответствующую отметину и в заранее приготовленном списке обвела кружком фамилию Василия Мищенко, записав рядом название сочинения — «И был день». Призадумалась. Кажется, это написано по ее рассказу. А отец говорил, что рассказывал Василию о Найде. Низа просмотрела все тетради: так и есть, Василий написал два сочинения.

При просмотре Низа обратила внимание на тетрадь Оли Дидык. Эта девочка тоже была у нее в гостях, рассказывала, что в Дивгороде они живут недавно и она боится браться за местный материал, чтобы не напутать чего-нибудь. Ее сочинение называлось «Весело живем». Его тоже Низа отметила в списке и отложила для прочтения. Прикинула, хватит ли двух произведений, чтобы поработать в этот вечер. Нет, надо еще пару-тройку прибавить, и Низа взяла самую толстую из всех тетрадей, где было написано: «Надежда Горик, “Знак от черных роз”». Начала читать в том порядке, в каком отобрала работы.

5

Итак, начала с рассказа «И был день».

Прочитав, Низа мысленно похвалила парня, который с такой храбростью и мучением в душе подал голос в защиту братьев наших меньших, отстаивая мысль, что они абсолютно все понимают и воспринимают, как и люди, только говорить не умеют. А раз так, то мы должны говорить за них, заботиться о них, правильно устраивать свои дела, чтобы наша общая среда обитания была и для них уютным и надежным домом.

Следующим шло сочинение «Весело живем», и Низа, несколько раз пройдясь по комнате, чтобы размяться, принялась за него.

Затем попила чай и взялась за «Знак от черных роз».

Чем дальше она читала о черных розах, тем больше настораживалась. История, рассказанная в сочинении, что-то напоминала, и Низа не сразу сообразила, что слышала нечто подобное от Раисы, когда та исповедовалась в больнице.

Как же так? Ведь Раиса уверяла, что ее тайну ни одна живая душа не знает, кроме нее самой. А здесь сочинение, написанное по воспоминаниям отца, повторяющее рассказ Раисы почти дословно. Ни одна живая душа... Раиса очень просила никому не говорить о том, что она родила детей не от мужа, только им сказать, и то «когда придет твое время оставлять завещание» — вот дословное ее уточнение о сроках.

Подожди, подожди, — вдруг испугалась Низа, — это что же получается? Она должна сказать Аксинье и Ульяне, что, дескать, Виктор Ильич Николаев, которого вы знали как своего отца, на самом деле чужой вам человек. Э-э, подруга, без уточнения, кто является истинным отцом девушек, твои слова будут похожи на клевету. Во-первых, скажут девушки, откуда нам знать, что вы не ошибаетесь, а во-вторых, тогда уже договаривайте дальше и выкладывайте, кто наш отец. Без доказательств, ссылаясь только на слова умирающей женщины, которая могла грезить, начитавшись школьных сочинений, ты и сама не очень поверила бы таким россказням, да еще и спустя какое-то время.

Низу начало трясти. Если она не узнает имени настоящего отца, то не сможет по моральным соображениям выполнить просьбу умершей подруги. Так, стоп, не надо спешить. Давай сначала выясним, чего добивалась Раиса. Она хотела, чтобы ее дочери забыли о Викторе, учитывая, что он им не отец? Или она стремилась открыть им правду о настоящем отце, чтобы они знали и помнили его? Конечно же, второе! Раиса просто не успела назвать Низе его имя! Вон оно что! Значит, теперь Низа должна сама установить истину. Иначе просто поставит Аксинью и Ульяну, если они поверят ей, перед необходимостью доискиваться до правды собственными силами. Но ведь пройдет время, которое уничтожит последние доказательства. Низа, конечно, не знает, когда ей придется взяться за свое завещание, однако, в этом деле каждый день важен.

Для начала надо успокоиться. Низа отодвинула от себя все тетради, кроме работы Надежды Горик, и откинулась на спинку кресла, посидела так минут двадцать. Успокоение не приходило, и она поняла, что не восстановит душевного равновесия, пока не будет готова назвать Раисиного избранника на роль отца своих детей.

Утром Низа выглянула в окно и увидела, что за ночь выпал по-зимнему рыхлый и крупный снег. Он лежал тонким слоем, местами покрывал горизонтальные поверхности, налепился на склоны, а кое-где собрался в грязно-серые сугробики. Казалось, это зима, возвратившись после долгого отсутствия в свои покои, распылила влажные опилки и подмела ими землю, оставив собранную грязь под зданиями, заборами и кустами.

— А это идея, — сказала она мужу, спиной ощутив, что он проснулся и смотрит на нее сзади.

— Что за идея? — спросил он хриплым голосом.

— Хорошенько убраться на родительской усадьбе, пока лежит этот снежок и держит при земле пыль и грязь. Не надо будет сбрызгивать двор водой.

— Разве выпал снег?

— Выпал, но его немного.

— У тебя что, нет работы? — поинтересовался Сергей Глебович. — Ты же не могла вчера все сочинения перечитать.

— Есть у меня работа, — задумчиво сказала Низа, снимая ночную сорочку и облачаясь в домашнее платье. — Даже больше, чем было вчера.

— Вот и работай дома, то есть здесь, — поправился он. — А я поеду к родителям, может, в самом деле, подмету во дворе, помогу им по хозяйству.

За завтраком Низа помалкивала, сдвинув брови, что было несвойственно ей.

— У тебя проблемы? — спросил муж.

— Не знаю. Возможно. Я сегодня кое-что просмотрю, и вечером мы поговорим. Хорошо?

— Хорошо, — согласился Сергей Глебович. — Как скажешь, —  и он уехал к теще и тестю.

Оставшись одна в квартире, Низа взялась за домашние дела: убирала пыль с предметов, мыла посуду, чистила пылесосом ковры, протирала влажной тряпкой пол. А когда вконец устала, снова возвратилась к школьным сочинениям, удобно усевшись в кресле. Она любила работать в абсолютно чистом помещении, чтобы ничто не отвлекало ее от работы и ничто не напоминало о быте и разных домашних хлопотах.

Долго и тщательно изучала фамилии учеников, названия сочинений, тетради, затем внимательно пересматривала написанное. Какая-то мысль беспокоила ее, вертелась в голове, будто яйцо в кипящей воде, а окончательно на поверхность осознания не пробивалась. Удалось ухватить лишь то, что она связана с Раисиным сердечным приступом.

Низа представила, как Раиса сидит и работает над сочинениями. Предположим, она выбрала работу Надежды Горик, начала читать и удивляться, что там описана история, подобна ее собственной. Ну и что? Ни ее имени, ни имени ее близких и родных в работе нет, даже беды и сложности героини сочинения были другими, более трагическими и растянутыми во времени, чем у нее. Или Раиса в тот вечер еще что-то делала? Почему ей стало плохо? От чего? Как протекал ее последний рабочий день?

Мысль о том, чтобы позвонить Елене Котенко, возникла, как упала, — ведь та первой появилась здесь после звонка больной.

Время было рабочее, и Низа позвонила в детсад, где Елена  вот уже свыше двух десятилетий работала заведующей. Когда-то они с Низой дружили, но их отношения возникли и продолжались благодаря Раисе. Рая и Лена училась в одном классе и вместе посещали вокальный кружок — обе одноклассницы обладали уникальными вокальными способностями и неповторимой красоты голосами: высокое и чистое лирическое сопрано Раисы гармонично дополнялось удивительной красоты и силы альтом Елены. Но Раиса и Елена, с тех пор кардинально не изменив свою жизнь, продолжали общаться, тогда как Низа не виделась с Еленой со времени окончания школы, если не считать дня похорон Раисы. Да разве тогда можно было кого-то или что-то рассмотреть за слезами? Поэтому сначала Низа должна была отрекомендоваться Елене.

— Это Низа, — сказала она просто, и когда убедилась, что собеседница ее помнит, продолжила: — Извини, что беспокою. Но я должна расспросить тебя о Раисе. Как прошел ее последний рабочий день? Что случилось в тот вечер, когда она тебя позвала, и как после этого развивались события?

Чувствовалось, что Елена на том конце провода сначала замерла то ли от неожиданности, то ли от перебора вариантов ответа на вопрос, почему ее об этом спрашивают, а потом разволновалась, поняв, что Низа не прокурор и просто хочет что-то выяснить для себя, для памяти о подруге.

— В последнее время Раиса вообще очень быстро уставала, — сказала Елена. — А этот конкурс, который она затеяла, нагружал ее сверх меры. Я не могла понять, почему. Ведь это обычные школьные сочинения. А Раиса все твердила, что это та работа, которую она должна была сама делать в течение жизнь, а теперь вынуждена спешить и приобщать к ней учеников.

— А ты не интересовалась, почему она так интересовалась стариной?

— Спрашивала. А она ответила, что люди не знают цены правде, не понимают истинности своих побуждений, а с годами это, дескать, оказывает большое влияние на нравственность, на состояние духа. Не знаю. Кажется, она чем-то мучилась, очень мучилась. И началось это не вчера.

— А когда?

— Лично я заметила изменения в ней летом, после возвращения из летнего отдыха.

— А что тебе бросилось в глаза? — уточняла Низа.

— Что, — без надежды повторила Елена. — Ты же не знаешь, да и не скажет тебе этого никто, а дело в том, что Аксинья и Ульяна не очень ладили со своей матерью.

— Не уважали ее? — с откровенным удивлением переспросила Низа.

— Не то чтобы не уважали, а как-то... прохладно относились к ней, пренебрежительно что ли. Не знаю, как это назвать. Раису не устраивали такие отношения с дочерьми, потому что не было в них тепла, задушевности, откровенности. И она винила в этом себя. Так вот по возвращении из отпуска, хотя она и выглядела хорошо отдохнувшей, в ней обозначился какой-то внутренний излом, выражающийся в подавленном настроении, в постоянной задумчивости. А во-вторых, Раиса вскоре после этого сказала, что прожила жизнь в неправде, а это — грех, и теперь ей воздается внутренними мучениями и чувством одинокости.

— Интересно, — задумчиво промолвила Низа. — А последний день как она провела, не знаешь?

— Знаю, — неожиданно сказала Елена. — Обычно провела. Утром была на уроках, потом пришла домой, немного отдохнула и пошла убираться по хозяйству. Здесь у нас есть сараишки, где мы держим домашнюю птицу. Там мы с ней, как всегда, встретились и, завершив хлопоты, пошли прогуляться и подышать свежим воздухом.

— О чем вы разговаривали, гуляя на дворе?

— О том и говорили, что день у нее прошел обычным порядком. Потом она пожаловалась на крайнюю усталость. Сказала, что в связи с этим начала отслеживать вес, состояние волос — подозревала совсем нехорошее. Но ни вес не снижался, ни волосы не выпадали. И она успокоилась. Решила, что сама себя изводит критикой за неправильно прожитую жизнь. Потом пожаловалась на боль под левой лопаткой, сказала, что на днях возникла и не проходит, пошутила, что был бы пригожий массажист, то вылечил бы ее. А вечером планировала поработать с сочинениями. Вот и все.

— Подожди, — Низе показалось, что Елена собирается положить трубку, но та, видно, ждала следующих вопросов. — Ты еще о вечере не рассказала, — напомнила Низа.

— Раиса позвонила, как на мой взгляд, так довольно поздно, — начала новый рассказ Елена.

— А точнее не скажешь?

— Было минут двадцать девятого. Короче, мы с Володькой смотрели «Подробности». Как раз закончился блок новостей культуры, и на экране появилась та куколка, что болтает о спорте, я ее терпеть не могу.

— Ты так хорошо все запомнила...

— А почему нет? Спортом я не интересуюсь, а эту пигалицу вообще не могу видеть. Поэтому я встала и отправилась спать. Я проходила мимо столика с телефоном, когда он зазвонил. Господи, хорошо, что я еще не легла!

— Да, — согласилась Низа. — Это дало возможность нам с Раисой увидеться в последний раз. Кстати, ты первой у нее появилась?

— Я вызвала «скорую помощь» и побежала.

— А как ты попала в квартиру?

— Да, это интересно. Она уже заперлась на ночь и, кажется мне, даже не думала о том, чтобы открыть тем, кто придет ей на помощь. Ей отрубило память об этом.

— И что?

— Она же на первом этаже живет.

— Знаю, и что дальше?

— Я залезла на вишенку, растущую у нее под кухонным окном, и толкнула форточку. Та оказалась не на крючке и сразу открылась. А дальше все было просто. Я без приключений попала внутрь и отперла квартиру. Почти одновременно с этим приехали врачи.

— А в комнату к Раисе ты вошла первой?

— Конечно. Я открыла настежь входную дверь и сразу же пошла к ней.

— Что она делала?

— Сидела в кресле. Выглядела так отяжелело, словно из нее скелет вынули. Была в сознании. На столе лежали ученические тетради, а одна упала на пол рядом с креслом. Там же валялась ручка, красный маркер и еще какие-то бумаги. Не помню всего.

— А что ты еще помнишь?

— Я подбежала и окликнула ее. Кажется, спросила «Что с тобой?» или «Что случилось?» и, не дождавшись ответа, бросилась поднимать то, что свалилось со стола. Схватила тетрадь. А в это время она застонала, и я поняла, что ей тяжело говорить. Я прекратила суетиться и наклонилась к Раисе. Она прошептала одно слово — «Оставь». А потом еще что-то хотела сказать, но в этот момент появилась бригада врачей, и она спросила у них «Николки нет?». И потеряла сознание.

— Кто такой Николка?

— Непонятно, чего она о нем вспомнила. Был у нас на «скорой» такой врач, но уже с полгода как уехал в город. Да и Николкой его не называли, врач все-таки.

— Какого он возраста? — глухо спросила Низа.

— Молодой еще, недавно с института.

— Еще одно. Лена, ты не помнишь, что за тетрадь лежала на полу возле кресла?

— Увидела только, что там про черные розы говорилось. Странно, правда? Может, стихи чьи-то?

— Может, — согласилась Низа. — Я тебе очень признательна. Будь здорова.

Информация, которую предоставила Елена, стоила внимания. Она свидетельствовала, что Раиса, родив детей не от законного мужчины, долго не беспокоилась этим. Для нее основным было то, что они у нее есть, что она стала матерью, и это счастливо поглотило ее. Укоры совести не беспокоили душу, и жизнь Раисы протекала ровно и бесстрастно. А в последнее время в ней произошел перелом, как выяснилось, вызванный отчужденным отношением к ней со стороны детей.

Теперь понятно, что Раису начала угнетать неправда, когда-то мужественно положенная в основу своего счастья. И эту неправду она обвиняла во всех бедах, а также предъявляла счет и себе. А как исправить положение, не знала. Мотив возникновения болезни Низа угадала почти точно после последнего разговора с Раисой, когда подруга доверилась, что родила детей от солнечного луча. Поэтому она любой ценой стремилась сделать так, чтобы Аксинья и Ульяна не жили в свете этой неправды, чтобы узнали о настоящем отце, стремилась снять любую тень с их судеб. Это Низа понимала. Тем не менее она знала, что женское сердце умеет болеть долго и терпеливо, а для внезапного приступа нужна весомая причина, стресс невероятной силы. По трезвому размышлению поняла она и то, что сочинение о черных розах вызвать такой стресс не могло.

Низа вышла из задумчивости, ближе пододвинула чистый листок бумаги и написала в левом верхнем уголке «Факты и свидетельства». Затем вертикальной черточкой разделила листок пополам, чтобы справа записать расширенные следствия из них.

Словом, в обобщенном виде это выглядело так.

Факты и свидетельства:

1. Раиса созналась, что ее муж не был отцом Аксиньи и Ульяны.

2. Раиса чувствовалась себя больной задолго до фатального дня.

3. Раису удручало холодное отношение к ней со стороны дочерей.

4. Ульяна сказала, что, по ее мнению, у Раисы был любовник, возможно, состоятельный.

5. Раису во время сердечного приступа волновал какой-либо Николка или то, что его не было.

6. На похоронах не было незнакомых мужчин, которых можно было бы рассматривать как любовников покойной.

7. Раису, наверное, взволновало сочинение «Знак от черных роз», где обоснованно оправдывается измена мужу ради рождения здоровых детей.

8. Произведение о черных розах написано, как отмечает Надежда в предисловии, по рассказам Павла Дмитриевича Дилякова.

9. Сердечный приступ случился 23 октября во время культурных новостей программы «Подробности».

10. Раисы не стало на 52-м году жизни.

11. Как рассказывала Раиса, этим летом она отдыхала на швейцарском курорте и укрепила здоровье.

Расширенные следствия:

Одиннадцать пунктов — это неплохо. Правда, они имели разный удельный вес. Взять пункт первый: он больше ставит новых вопросов, чем дает ответов. Например, Раисины дочки имеют общего отца или разных? Хотя свидетельство пункта пятого как будто подсказывают, что существовала одна фигура умолчания — Николка, а это уже легче.

Пункт второй характеризует фон, на котором разыгралась последняя трагедия. И он тесно переплетается с пунктом десятым, констатирующим, что ухудшение самочувствия произошло в критическом возрасте, когда у женщин происходит гормональная перестройка организма. Оно также связано с пунктом третьим. Неотзывчивое отношение детей к Раисе подпитывало возникшую болезнь и ухудшало или ускоряло ее ход.

То, что изложено в пункте четвертом, неперспективно, так как девушки явно связывают вероятного маминого любовника с ее одиночеством, а не с незнакомым для них вопросом об их настоящем отце. Кроме того, предполагаемый любовник мог появиться у Раисы после их рождения. Ведь последние десять лет она оставалась вдовой. Девушки относятся к этому мужчине как к банальному любовнику и, очень может быть, именно поэтому отказываются от материнского наследства, приобретенного ею где-то на стороне, с помощью кого-то чужого, за счет не совсем нравственных отношений. С этими соображениями переплетаются пункты пятый и шестой, которые или противоречат друг другу, или дополняются друг другом. Здесь надо разбираться.

Седьмой и восьмой пункты тоже тесно связаны между собой. Низа решила, что сделает дистанцию во времени и перечитает сочинение Надежды Горик еще раз, чтобы посмотреть на него свежим глазом — вдруг за наивным писанием девочки откроется что-то неожидаемое. Конечно, неожиданное упоминание о черных розах, что попало Раисе на глаза, могла спровоцировать у нее болезненное возбуждение. Что же там может быть запрятано между строками такого, что испугало Раису? Вспомнив о красном маркере, Низа еще раз просмотрела все тетради. Ни одной прочитанной до конца работы она не обнаружила. Итак, тетрадь Надежды Горик оказался на полу потому, что выпала из Раисиных рук, и она была первой, прочитана Раисой. Но ничто не указывало, что именно это сочинение повергло Раису в шок или привело к приступу — сочинение оказалось тщательно и до конца прочитанным и обработанным. Раиса не просто исправила в нем грамматические ошибки, а и в нескольких местах убрала стилистическую корявость.

Несомненно, эти пункты подтверждают, что Раиса тяготилась проблемой, связанной с невозможностью родить детей, и она получила указание к тому, как ее можно решить. И сочинение, напомнившее далекое прошлое, взволновало ее, вывело из равновесия, не лучшим образом повлияло на самочувствие. Эти пункты однозначно указывают на причастность к этим событиям Низиного отца, так как именно он стал автором идеи о зачатии от солнечного луча. Можно с отцом поговорить, но Низа не хотела, чтобы он чувствовал себя виноватым в Раисиных сложностях, окончившихся ее  смертью. Ведь, начиная рассказ, он подчеркнул, что делает это только потому, что героев его повествования в Дивгороде давно нет. Значит, о тайнах Раисы он с полной очевидностью ничего не знал.

Девятый пункт стоял особняком, и только потому, что никакого отношения к коллизиям Раисиной жизни не имел кроме того, что фиксировал точное время губительного обострения ее болезни и что параллельно с этим в мире все-таки что-то происходило.

Отдых в Швейцарии, о чем говорится в пункте одиннадцатом, только подтверждает общую закономерность, характерную для болезней сердца или сосудов. Ведь из опыта медицины известно, что кризы и ухудшения самочувствия, не совместимые с жизнью, происходят у давно больных людей на фоне полного благополучия и покоя. Правда, они всегда связаны с потрясением, перенесенным незадолго до этого или непосредственно накануне. Как свидетельствуют собранные сведения, до этого у Раисы потрясений как таковых не было, она просто почувствовала возрастные недомогания, которыми, собственно, и было спровоцировано обострение злокачественной самокритики. А во время криза... Смешно думать, что сочинение, где о тебе ни слова не сказано, хотя бы оно описывало историю более всего подобную твоей, послужило причиной стресса.

Ну, а Николка... Наверное, когда-то этот врач своевременно помог Раисе и она, впадая в кому, вспомнила о нем как о возможном спасителе.

Первые выводы Низа подвела и сделала первые констатации:

1. Раиса скверно переносила расставание с молодостью. Переоценка ценностей, присущая этому периода женской жизни, значительно обострила самокритику, и это ухудшило ее психологическое состояние.

2. Она интуитивно понимала это и искала утешение, усматривая его в своих детях. Тем более что долгое одиночество, вызванное ранним вдовством, вообще характеризовалось повышенной потребностью в родственном общении. Ведомая богом, она охотно начала дело с конкурсом школьных работ, что частично удовлетворило ее душу. А тем временем начала искать дополнительные точки соприкосновения с дочерями, а они, не понимая материнского состояния, наоборот, избегали ее.

3. Читая школьные сочинения, Раиса получила тревожные впечатления, которые, очевидно, испортили ей настроение или обострили восприятие собственной неправды, запрятанной в прошлом. Произошел стресс.

4. Раиса, находясь в болезненном состоянии, теряла силу воли. Ей казалось, что достаточно перестать скрывать правду, и ей полегчает. И она стремилась открыться перед детьми, сказать им о настоящем отце, но или не успела этого сделать, или не знала, с чего начать. Ощутив, что болезнь окончательно отдаляет ее от живых людей, решила не форсировать дело, не комкать его, а поручить своей подруге Низе. Но и Низе рассказала и объяснила только то, почему родила не от мужа и как на то решилась, а назвать имя родного отца своих детей не успела. Она очень хотела, чтобы ее поняли, и не осуждали, поэтому и обратилась к исповеди. И вот на основную информацию времени не хватило.

5. «Позднее откроешь им правду»... И только потому что Раиса до конца не рассказала правду, Низа сначала подумала, что должна сказать девушкам, что они не являются дочерями Виктора Николаева. А какой в этом смысл? Теперь она окончательно поняла, что Раиса тогда о Викторе и не думала. Она хотела, чтобы девушки узнали имя родного отца.

Итак, на поисках родного отца Аксиньи и Ульяны она и должна сфокусироваться вниманием и усилиями.

Низа ощутила, что продвигается в правильном направлении.

6

Посоветовавшись с мужем, Низа Павловна остановилась на том, чтобы разговор с отцом провести незаметно для него и постараться вызнать некоторые сведения и уточнения к «делу об отце» незаметно. Выбрали подходящий день, когда у родителей нашлось свободное время на разговоры, и поехали в гости. Со дня похорон они вместе еще не собирались, и, конечно, именно об этом заговорили.

Евгения Елисеевна хлопотала возле печеной утки с гречкой, еще и параллельно наспех готовила сладкие блины к чаю, поэтому вступала в разговор лишь иногда, и чаще невпопад. А Павел Дмитриевич, кажется, грустил или, что вероятнее, кое-что выверял в мыслях, сопоставлял, сравнивал и допускал. Может, вел собственное расследование, отточенной интуицией ощутив какую-то очень косвенную свою причастность к драме Раисы. Ощутить ощутил, а доказательств не имел, хотя понимал, что они должны быть, просто в свое время он их не заметил. И это огорчало его еще больше, так как свидетельствовало о годах, приносящих печальное невнимание, как безошибочное предвестие великого прощания с миром.

Хорошо зная отца, Низа все это заметила и почти безошибочно ощутила тревогу в его мыслях. Ей стало жаль родную душу, но как его утешить, она не знала. Даже устыдилась предыдущих намерений, чтобы без объяснений использовать Павла Дмитриевича для своих поисков, — это отдавало чем-то коварным, нечестным. Кого она собиралась исподволь обмануть? Этого вещуна, за версту чующего правду, за две версты — неправду и умеющего прочитывать мысли собеседника еще до того, как тот успеет их произнести? Какая наивность, глупость, какая напыщенная самоуверенность!

— Как ты чувствуешь себя в Раисиной квартире? — спросила Евгения Елисеевна, в очередной раз заскочив в гостиную с тарелками и яствами.

Не дождавшись ответа, пристроила принесенное на столе и со словами «Вы здесь самые расставите» выскочила в веранду.

И вот она набегалась и села к столу, хозяйским глазом оценивая его сервировку и выставленное угощение. Кажется, ничего не забыла, а то, что стол яствами не богат, это не беда. Главное, утка, кажется, получилась вкусной. Теперь это незаурядный деликатес. Пододвинулся ближе и Низин отец, так и не нарушив молчания, что было вовсе нехарактерно для него, и потому принуждало дочь искать объяснение его настроению и волновало ее не на шутку. Мысль о том что она не будет играть с родителями в кошки-мышки, а расскажет все, как есть, немного успокоила ее.

— Хорошо себя чувствую, — сказала Низа, обращаясь к маме. — Но, кажется, ее дочки, хотят, чтобы отныне эта квартира принадлежала мне, — с этими словами она вопросительно взглянула на отца. — Но это как-то странно. Тебе не кажется?

Павел Дмитриевич громче засопел, как бывало всегда, когда ему что-то не нравилось.

— Я не шучу, — поспешила прибавить Низа, чтобы не возникло неудобной для нее, какой-то двузначной паузы. — Девушки перед отъездом в один голос настаивали на этом.

— И что ты им ответила? — отец недовольно сверкнул острым взглядом, который подсказывал, что сейчас должен прозвучать приемлемый ответ.

— Не сердись, папа, — улыбнулась Низа. — Я, кажется, согласилась на это. Но пойми, у меня не было выбора, Раисины дочки категорически заявили, что я должна стать хранительницей их родственного гнезда, памяти о Раисе и что они в любом случае откажутся от наследства в мою пользу.

— На каком основании?

Низа вздохнула, поведя плечом.

— Основания — дело наживное, — опередил ее Сергей Глебович, который хотел защитить жену от безосновательных подозрений. — Их не так сложно найти, как кажется. Было бы желание. Вот, например, на основании того, что Низа — Раисина сестра, хоть и далекая, тем не менее более близких родных у нее не было.

— В самом деле. То, что они сестры, легко доказать при необходимости, — сказала Евгения Елисеевна. — Все документы есть, и свидетели еще живы. Хотя, как я понимаю, это ни к чему. Просто девушки так решили, вот и все.

— Думаешь, мне нравится так себя связывать? — после паузы заговорила Низа, будто в чем-то оправдываясь перед лицом недовольного молчания отца. — Но я вынуждена была согласиться, их доводы меня не просто убедили, а еще и пристыдили. Девушки заявили, что это — мой нравственный долг перед памятью подруги. Успокойся, — Низа легенько погладила Павла Дмитриевича по руке. — Лучше скажи мне, в кого Раисины дочки пошли, такие оригинальные личности, такие талантливые.

— Да уж не в Виктора Николаева, конечно, — смягчаясь настроением, буркнул Низин отец. — Если ты именно это имела в виду. Хотя он и не был глупым человеком, но все равно не той породы, чтобы таких дочек родить.

Низа красноречиво взглянула на своего мужа, который после этих слов тестя начал сосредоточенно ковыряться вилкой в гречневой каше, освобождая от нее кусочек утки. Он явным образом не был готов обсуждать тему в таких откровенных высказываниях. Низа оставила мужа и решила подражать отцу, настроенному говорить коротко и по сути.

— Так ты знал, что девушки — не Викторовы дети?

За столом воцарилась тишина, Евгения Елисеевна даже дышать перестала, равно как и зять, взволновавшись прямотой и резкостью Павла Дмитриевича. Сейчас он мало походил на самого себя, как и Низа, — деликатная, утонченная ее девочка. О чем они говорят, Боже милостивый? Разве в этом есть необходимость, разве не лучше оставить все как есть, не беспокоить тех, кого поглотила вечность?

На фоне этой тишины брошенная Павлом Дмитриевичем вилка прогремела, будто взрыв. Но он заставил себя успокоиться и через минуту засмеялся, то ли горько, то ли неловко:

— А ты думаешь, что твой отец может чего-то не замечать? Такой он у тебя ненаблюдательный, неспособный логически мыслить, да?

— Может, в чем-то и так, — дерзко ответила Низа.

— Где и в чем? — переспросил отец.

— Я хотела сказать, что некоторые прозрения, вероятно, пришли к тебе несвоевременно, точнее, с опозданием. Так ведь?

— Ага, — кивнул Павел Дмитриевич. — Моя дочка хочет найти настоящего отца Раисиных детей. Понятно. А зачем?

— Подожди, отец, я за тобой не успеваю, — примирительно сказала Низа. — Когда ты узнал правду?

Павел Дмитриевич рассмеялся, отводя голову в сторону, дескать, «как же вы не видели» то, что на поверхности лежит.

— О чем? — спросил он, насмеявшись.

— Папа! — легенько топнула Низа. — Зачем ты прикидываешься? Я говорю про неотцовство Виктора.

— А-а. Понятно. Об этом я знал целую вечность.

— От кого?

— От себя.

— Папа, не говори загадками, пожалуйста, объясни по-человечески.

— Ой, это так неинтересно и прозаично, что не достойно длинных объяснений. Просто я давно живу на свете, а еще имею наблюдательность и хорошую память. Но коль ты настаиваешь, то скажу одно: я точно знал, что Раиса родила детей не от своего мужа, у меня были медицинские доказательства. Не забывай, что когда они у нее болели, то в районную больницу детей возил именно я и всегда ждал, когда им помогут, чтобы после этого везти назад домой. А тем временем беседовал то с врачами, то с лаборантками, в частности, с теми, которые определяли группу крови. А Викторову группу крови я еще раньше знал, потому что нас вместе с ним посылали на диспансерное обследование. И Раисину группу знал еще с первой минуты ее жизни. При родах у нее случилась травма и открылось кровотечение. Ей немедленно требовалось прямое переливание. А где взять обследованного, надежного донора, да еще среди ночи в небольшом поселке, затерянном в степях? Прибежали к нам, у меня же первая группа. Кстати, как и у тебя. То есть я идеальный донор. Конечно, я не отказал, поспешил спасать новорожденную родственницу. И во время процедуры услышал от врачей, какая у нее группа.

Короткий день молодой зимы умирал покорно и умиротворено. Ощутив приближение тьмы, где-то забрехали собаки, и тот звук раз и два прокатился селом из края в край. Затем послышался тоскливый, какой-то многозначительный — а что в полумгле радостного или пусть ясного? — гудок поезда и перестук его колес. Жутковатость распростерлась над землей, накрыла серым крылом всякую живую тварь и растревожила ее, видишь, даже машинист, который находится в тепле и свете, добыл из органного нутра электровоза минорную ноту.

— Интересно, знал ли Виктор правду? — раздумчивым тоном нарушила тишину Евгения Елисеевна, очнувшись от тишины. И непонятно было, то ли она спрашивала у кого-то, то ли извещала о том, что ее неожиданно обеспокоило.

— Да, папа, — оживилась Низа. — Раиса очень этого не хотела. Так что ты думаешь?

Павел Дмитриевич, казалось, не услышал вопроса. Он в конце концов принялся ужинать, смакуя мясной деликатес.

— Папа?! — напомнила о себе Низа, взвешивая заводить ли разговор о черных розах или нет.

— А что мне думать? — безразлично ответил Павел Дмитриевич. — Это не мое дело. У нас здесь треть мужиков не своих детей воспитывает. Ты не интересовалась, почему вдруг в паспорте перестали делать пометку о группе крови?

— Не интересовалась... — Низа посмотрела на присутствующих расширенными глазами, словно не могла постичь, сколько такая простая и вместе с тем невероятно важная деталь могла натворить горя в счастливых семьях. И как преступно необдуманно в свое время медики предложили категорически отражать эту информацию, которая по возможности должна храниться в тайне, в паспорте человека. Воистину, нет ничего худшего благих намерений.

— Авторы этой идеи сначала так разгулялись, что чуть не расстреливали тех, кто избегал специального обследования и не давал паскудить свой документ. А потом выяснилось, что этого делать нельзя. Человек должен сам решать, делать достоянием гласности медицинские сведения о себе или нет.

— И ты не осуждаешь женщин-изменниц, тебе не жаль обманутых мужей?

— Мне это и в голову не приходит! — вознегодовал Павел Дмитриевич. — Живут люди, как умеют. И пусть себе. Раиса, например, никогда потаскухой не была. А родить здоровых детей — это ее право.

— Я чего допытываюсь? — объяснила Низа. — Прочитала сочинение Надежды Горик о черных розах и вижу, что вопрос о рождении здоровых детей во все времена был актуальным.

— Конечно, — согласился отец. — Некоторые женщины считают, что рожать больного ребенка — грех, особенно если известно, что такой риск существует, или, тем более что так точно случится. И я их понимаю. Грех не в том, что это отражается на судьбе всего народа, вынужденного взять на себя хлопоты по содержанию физически или психически неполноценного потомства. Гуманный человек никогда не пожалеет милосердия для больного. Грех кроется в другом — в патологическом эгоизме женщин, в их животном стремлении любой ценой удовлетворить свои биологические потребности и в еще более патологической безответственности перед детьми, которых такие матери сознательно рожают калеками и на всю жизнь обрекают на невинные страдания. Хотенье рождать, не считаясь ни с чем, — это преступное хотенье, недостойное человека разумного. А стремление рожать здоровых, жизнеспособных детей — святое. И не имеет значения, от кого они родились, — от мужа или от любовника. На такой поступок может решиться только женщина цивилизованная, ответственная перед людьми, природой и ребенком. И если муж к своему несчастью болен, то ему не следует настаивать, чтобы его бездетность разделяла любимая женщина, лучше довериться ей и не препятствовать родить здоровых детей.

— А если жена больная?

— Кажется, ты сама нашла ответ на этот вопрос, — сухо сказал Павел Дмитриевич.

Евгения Елисеевна снова задвигалась на стуле, она боялась затрагивать эту тему, так как любила Низу и страдала, что дочка не подарила им внуков. Не решилась на это сознательно после того, как перенесла болезнь Боткина.

— Вот бы узнать, где теперь Юля Бараненко, жива ли она, родила ли ребенка... — перевела жена Павла Дмитриевича разговор на другое. — Ты дал ей гениальный совет, — искренне похвалила она своего мужа.

У Низы внутри что-то тенькнуло. Юля? Бараненко? Где она о ней слышала? От кого? Слышала, именно слышала, а не читала в сочинении Надежды Горик! Она помнит звучание этого имени. И вдруг ей все припомнилось. Вот, значит, как она волновалась перед встречей с Раисой, что даже не все сказанное ею хорошо запомнила.

— Юля живет в Москве. Имеет сына. А Иван Моисеевич Мазур, ее муж, давно умер, — медиумично, тихо и монотонно произнесла Низа. — Папа, твой совет через Юлю попал к Раисе, и она им воспользовалась. Как ни удивительно, но Виктор был родным племянником Ивана Моисеевича, сыном его сестры.

— Кто тебе это сказал? — испуганно выдохнул Павел Дмитриевич.

— Раиса рассказала перед смертью. Она попросила меня сказать ее дочкам правду о своей измене Виктору. А я не могу этого сделать, не узнав, кто есть их настоящим отцом. Понимаешь?

— Понимаю. Я сам над этим призадумался. Правильно, черные розы... — с горечью промолвил Павел Дмитриевич. — Меня со дня Раисиной смерти беспокоит мысль о них. Но разве я мог предположить такое фатальное стечение обстоятельств! Ты ошибалась, когда говорила, что я в чем-то опоздал. Наоборот, я имел поспешную уверенность, что история о черных розах целиком безопасна для нашего поселка. За что теперь ругаю себя и мучаюсь.

— И напрасно, — успокоила его Низа. — Так как никто не связал их ни с Раисой, ни с ее детьми. Тем не менее нам надо вычислить, от кого Раиса родила дочерей. Только после этого я смогу выполнить ее завещание.

— А разве она не сказала тебе об этом?

— Не успела... Мы должны были встретиться на следующий день, а ночью она умерла.

— Так, — подвел итог Павел Дмитриевич. — Все ты правильно говоришь. Но сейчас я тебе ничем не помогу.

— Может, что-то вспомнишь? Я завтра принесу тебе все, что имею, расскажу все, что знаю, и мы подумаем вместе.

— Приходи, — согласился отец присоединиться к затее дочери.

7

Как вол по дороге, сонно тянулась самая темная пора года, стояли невыразительные, пасмурные дни, глухие и бесконечные ночи. Одно утешало Низу — сырость, спускающаяся с неба в виде мелкого дождя или тумана. Эта влажность приносила облегчение и тем, что ликвидировала мелкую, перетертую пыль с поверхности земли, и тем, что выкрашивала мир не в убийственно-серый цвет, а в темные оттенки коричневого или зеленого. Морозы где-то медлили, ветры спали, температуры дня и ночи почти не отличались. Мир, казалось, оделся в непробиваемое равнодушие.

Приблизительно так же чувствовали себя и люди, их жизнь протекала вяло, затененно и бесстрастно. На какой ноте этот «час Быка» заставал человека, на той ее душа и продолжала монотонно бренчать.

Поиски, или, скорее, вычисление, настоящего отца Раисиных детей продолжались в замедленном темпе, который задавала погруженная в спячку природа. В итоге коллективного анализа собранных Низой материалов выходило, что, во-первых, как ни крути, а стремительное ухудшение здоровья Раисы было связано с каким-то событием или известием. Во-вторых, узнать об этом событии или извести очень важно, так как это безошибочно приблизит искателей к цели. В-третьих, не помешает встретиться с Николкой, тем врачом, который переехал на жительство в город. И в-четвертых, все это может подождать до окончания мытарств Раисиной души, когда придет пора снова открыть шкатулку и узнавать что-то новое из второго письма, ждущего своей очереди в ее среднем отделении.

На сорок дней Раисины  дочери домой не приехали. А только позвонили и, словно сговорившись, заверили, что помянут маму со своими друзьями. Аксинья рассказала, что находится в Алупке, где принимает участие в переговорах о сотрудничестве их фирмы с санаторием «Ай-Петри». «Обойдитесь без нас, — попросила она. — Но не затевайте большого застолья. Мама этого не любила. Она была кулуарным человеком».

А Ульяна сказала, что звонит из Оксфорда, куда попала с группой дипломников-однокурсников для изучения истории и последних наработок по тем научным вопросам, которым посвящены их дипломные работы. «Это что-то наподобие экскурсии, для того чтобы погрузиться не столько в саму тему работы, — щебетала она, — сколько в атмосферу, в среду, наполненную турбулентными потоками духа физики».

Поэтому Низа Павловна, ее отец с мамой и муж решили собраться в Раисиной квартире и помянуть ее по окончанию срока, в течение которого Раисина душа оставалась на земле, но теперь должна была перейти на постоянное пребывание в лучший мир. Они еще только готовили ритуальные снадобья, когда в квартиру позвонили. Открывать пошел Павел Дмитриевич как наименее занятый по организации печального застолья. Низа в это время убирала возле столика, стоящего в уголке гостиной под развесистым фикусом. Там она пристраивала портрет покойной, обвязанный траурной лентой, рядом с изображением Божьей Матери с грудным ребенком Иисусом на руках и подставкой с зажженной свечкой. Затем поспешила в прихожую. Оказалось, что к ним пришла Елена Котенко с мужем.

— Как хорошо, что вы присоединились к нам! — обрадовалась Низа, выйдя им навстречу.

Увидев Низу в переднике и с тряпкой в руке, гостья заплакала:

— Так бывало и Раиса, когда ни приди, все чистоту наводит.

Женщины обнялись, похлопывая друг друга по плечам.

Низе вспомнилось, как в школьные годы они с Еленой часто гуляли вместе, играли в мяч на толоках, лежащих за Низиным огородом или на склонах Дроновой балки, бегали взапуски. Хотя Елена была одноклассницей Раисы, и Низа поддерживала с ней отношения опосредованно, но сейчас они встретились как давние подруги.

— А сорок дней назад в это самое время я разговаривала с Раисой, — сказала Низа. — Думали, что и на следующий день встретимся, наговоримся...

— Как она чувствовала себя? — перебила Низины воспоминания Елена, будто это могло что-то значить при всем том, что в итоге произошло.

— Уставшей очень выглядела, изможденной, — ответила Низа.

— А что говорила? — Елена уже сняла пальто и переобувалась в принесенные с собой домашние шлепанцы. — Володя, не отставай, — подтолкнула в бок мужа.

Низа подождала, пока гости пройдут в гостиную, пригласила их присаживаться ближе к столу.

— Разное. Больше всего о конкурсе беспокоилась, сетовала, что не успела закончить его, — рассказывала тем временем Низа, не желая распространяться шире.

— Почему же не успевала? Я спрашивала у Ольги Семеновны Старченко, это Оля Жура, — объяснила она Низе о бывшей своей однокласснице. — Помнишь ее? Теперь она завуч школы.

— Помню, конечно, — вставила реплику Низа. — Да и встречались недавно.

— Ага, ну да, — согласилась Елена. — Так вот Ольга сказала, что все дети свои сочинения сдали. Значит, дело сделано.

— Да. Но Раиса не успела их прочитать. Ты же сама видела, что она лишь приступила к работе над ними.

— А теперь ты дочитываешь? — Елена держалась в Раисиной квартире уверенно и непринужденно: сняв меховую шапку, деловито положила ее на пианино. То же самое сделал и Владимир, заботливо сложив возле шапок свой шарф. Из всего следовало, что Котенки часто бывали у Раисы, все здесь знали и даже имели уголки, куда обычно пристраивали свои вещи.

Евгения Елисеевна и Павел Дмитриевич тихо, зато споро выставляли на стол скромные блюда и напитки.

— Мы здесь не очень роскошно... — извинялась Евгения Елисеевна. — Только чтобы поговорить, побыть в ее стенах.

Елена осмотрела стол с видом знатока местных традиций, в ее глазах промелькнул одобрительный огонек.

— Все, что должно быть, здесь есть. Даже лишнего немного наготовили, — она склонила голову набок, шмыгнула носом. — Эх, Раиса... Знала бы ты, что Низа к тебе возвратится. Все приходит слишком поздно, — она вздохнула и посмотрела на Низу, сухим полотенцем наводящую последний блеск на бокалы. — В последнее время она часто намекала, что чувствует себя виноватой перед тобой.

— Какая ерунда! — воскликнула Низа и спохватилась, что осуждать Раису уже поздно. — А ты не могла ей растолковать, что она ошибается?

— А теперь вот Евгения Елисеевна извиняется за то, что вы здесь недостаточно шикарный стол накрыли, — не слушая Низу, продолжала Елена. — А я не люблю, когда люди винят себя. Конечно, и стол у вас нормальный, и Раиса мучилась зря. Что сделано, то сделано, и нечего пенять  прошлому. Так спокойнее жить.

Но вот Павел Дмитриевич присел на диван, спрятавшись за спинами гостей, а Евгения Елисеевна притихла на кухне, ожидая, когда девушки наговорятся и пригласят их с мужем к столу.

Диляковы очень уважали Елену Филипповну за ее профессиональность и преданность своему делу, детям, детсаду, где она работала заведующей, сменив на этой должности Раисину мать Марию Сидоровну. Елена с первого дня повела дело энергично, словно всю жизнь кем-то или чем-то руководила, оказалась целиком на своем месте. В деловых отношениях проявляла решительность, честность, требовательность. Ребятишки ее побаивались и поэтому слушались, а родители — беспредельно доверяли и помогали во всем.

Наблюдая беседу Елены Филипповны и Низы, Павел Дмитриевич радовался, гордился и грустил. Почему же было не порадоваться, что его Низа такая умница, хорошая писательница? А Елена? На души теплеет, когда вспомнишь, из какой нужды она выбралась и сама проложила себе дорогу в люди. А какой замечательный у нее голос! Как хорошо они с Раисой пели «Соловьи». Эх, не пара ей этот Владимир... Как и Виктор не был достойной партией для Раисы, прости господы грехи тяжкие. Повыскакивали девушки замуж, и только потом мир рассмотрели. Кто составляет человеческие судьбы, кто их отслеживает? А тем не менее лучше так, чем одиночкой век вековать.

— Давайте, наверное, за стол садиться, — напомнил он присутствующим. — За окном вечереет уже. Женечка! — негромко позвал жену.  — Иди к нам.

Сергей Глебович принялся откупоривать «Кагор» — церковное вино — и разливать его в бокалы.

Евгения Елисеевна незаметно пристроилась возле мужа и тихо говорила ему:

— Не дал детям поговорить наедине...

— Какое «наедине»? — оправдывался Павел Дмитриевич. — Здесь их мужья сидят, которые к обсуждаемым делам имеют меньшую причастность, чем я. Они школьникам рассказы для конкурса не рассказывали, как я...

Низа, несмотря на перешептывание своих родителей, продолжала отвечать Елене:

— Да, теперь я читаю творческие работы. Раиса поручила. Кстати, позже и твоя подруга Ольга Семеновна об этом же просила меня. Это она побеспокоилась, чтобы с нового года их печатали в районной газете?

— Не знаю, возможно.

Сергей Глебович в конце концов управился с вином и, с нерешительностью взглянув на собравшихся, поднял бокал:

— Ну что, девочки? За упокой души вашей подруги Раисы? Пусть земля ей будет пухом...

— Господи, отпусти нашей Раисе грехи вольные и невоенные, помилуй ее и прости, — как могла молилась Елена.

В молчании они заели выпитое «кануном» — рисовой кашей, сдобренной сладким компотом.

— Не знаю о газете, а вот о книге — знаю, — сказала Елена, выдержав вежливую паузу.

— О какой книге?

— А-а, интересно стало? — загудела Елена, будто поймала на крючок рыбку и тянула ее к сачку. — Готовь, подруга, эти сочинения к изданию. Я вчера была у главы райгосадминистрации, просила денег на книгу.

— Неужели пообещал? — недоверчиво покосился на жену Владимир. — Мы просили на ремонт памятника неизвестному солдату, так нам отказал.

— А мне пообещал, и знаю, что даст, — уверенно сказала Елена. — Он же понимает, что надо поднимать авторитет учителя, воспитателя и педагога в обществе. Ведь Раиса — фигура: долгое время представляла местную власть, учительствовала, писала стихи, выступала в художественной самодеятельности. И наконец организовала этот конкурс. Все понимают, что это лишь начало работы. Особенно предложенная тобой, Низа, идея написать обо всех наших земляках, павших на войне. Давайте, — она наподобие Сергея Глебовича произносила дальнейшую речь стоя, — выпьем за тех, кто покинул нас, оставив после себя добрую память, полезные дела, умные мысли.

— Вы же поесть не забывайте, — напомнила Евгения Елисеевна. Она все еще держала бокала с вином, и рука ее дрожала. — Милая моя, — сказала она, обернувшись к столику под фикусом и обращаясь к портрету Раисы, — за что ты нам причинила такое горе? Нам стало неуютно без тебя, ведь мы до сих пор помним твой детский щебет, твои песни. Пусть мы не часто виделись в последние годы, но ты же выросла на наших глазах и навсегда вошла в нашу память о своей молодости. Разве мы заслужили то, чтобы оплакивать тебя? Чего ты не жила дальше?

— Мама, — Низа подошла к маме, обняла ее, прижала к себе. — Прошу тебя, не начинай плакать. Очень прошу.

— Страшно, дочка, когда ровесники уходят, но еще страшнее, когда умирают твои дети. Так не должно быть...

— Мама, — Низа повела Евгению Елисеевну в свою комнату, шепча ей на ухо что-то ласковое и успокаивающее.

Над теми, кто остался за столом, нависло ощущение вины и за то, что они живые, сидят и спокойно пьют-едят, и за то, что пожилая женщина так страдает от бед, которые они неосмотрительно накликают на свои головы.

— Она сейчас успокоится, — сказал Павел Дмитриевич — А через четверть часа мы покинем вас. К нам должна приехать Александра, старшая дочка, надо быть дома.

— Извините, — Низа возвратилась с блюдом пирогов. — Сейчас мама принесет горячие напитки, кипяток уже поспел.

Мужчины, будто услышали условный сигнал, и вышли на кухню.

Елена наклонилась к Низе:

— А девчата где? Аксинья и Ульяна?

— Не смогли приехать, заняты работой. Теперь же, видишь, какая жизнь, — капитализм. Это ты работаешь в государственном учреждении, так и хозяйка самая себе, а у фирмачей все сотрудники — наймиты.

— Ой, — махнула рукой Елена. — Прекрати.

— Разве я что-то не так сказала?

— Все так! Но девушки всегда были черствыми, и при социализме. Вот, веришь, всю жизнь словно чужие. Ты говоришь, что Раиса выглядела уставшей. Ну конечно — болезнь. А от чего та болезнь приключилась, которая, кстати, имеет одно объяснение — хроническая усталость? Ведь Раисе не было от чего утомляться, особенно в последние годы.

— От чего-то же человек умер! Разве она ничего не делала, ничем не заботилась? Ты так говоришь, будто она не на земле жила.

Голоса, которые до этого сосредотачивались на кухне, начали приближаться к гостиной, дополнившись звуком шагов. Елена сердито посмотрела на дверь и замолчала. Но потом, изменив тон на более спокойный, продолжила:

— Помню, как сейчас, Раиса похоронила Виктора в крайне изможденном состоянии. Не шутки ведь, знавая, что он погиб, неделю ждать, пока его найдут. Мы боялись ее оставлять одну, дежурили здесь, ночевали с ней, врачей отсюда не отпускали. Она семь дней кричать не прекращала, звала его, причитала, напевала что-то. Мы за нее очень беспокоились.

— Девчушек я сам отвез к бабушке Марии Сидоровне, — вмешался в разговор Владимир. — Они хотя и подростками были, но не могли помочь матери в той ситуации. Мать бегает по квартире и голосит, а они сидят тут на диване и только глазами хлопают. И отойти боятся, и делать не знают что. Голодные, холодные, сами себе толку дать не способны.

— Подожди, — остановила его Елена.

— Ага.

— О чем я говорила? А, вспомнила. И вот в конце учебного года она говорит мне, дескать, мужа не поднимешь, а я боюсь, что могу загнуться. И детям надо отдохнуть, сменить обстановку, развеяться. Ну, я ее поддержала. Так, говорю, правильно, девчатам надо в старших классах учиться настойчиво, а потом настраиваться на взрослую жизнь. А тебе нужно выдержать все это, так как их и кормить надо калорийно, и одеть хорошо, и на будущее что-то припасти.

— То есть ей пришлось взять больше учебных часов, чтобы без мужа не ощущать нужды. Так? — спросила Низа.

— Совсем нет.

— А как она выживала?

— Хорошо выживала, каждое лето ездила отдыхать, к началу учебного года покупала новые наряды. Дети ее ежегодно отдыхали в лучших лагерях, причем на черноморском побережье, а не где-нибудь на комарином Днепре.

— Ты ошибаешься, — перебил ее Владимир. — В первое без Виктора лето Аксинья и Ульяна отдыхали на Балтийском море в Паланге. Помнишь, они фотографии показывали, сделанные там? На некоторых из них на заднем плане четко было видно вывески, сплошь не по-нашему написанные.

— И Раиса не боялась отпускать их одних в такую даль, да еще в такое смутное время? — изумленно спросила Евгения Елисеевна, посматривая на часы. — Не может быть.

— Тетка Женя, — обратился к ней Владимир. — Вы хоть раз видели здесь летом Аксинью, Ульяну или саму Раису?

— Не видела. Я же их не пасла.

— И мы не видели, а живем рядом, — с нотками упрека, будто его собеседница была в чем-то виновата и только прикидывалась незнающей, докончил он аргументацию.

— Я не о том хочу сказать, — Елена погладила мужчины по руке, призывая успокоиться. — Подожди, — обратилась к нему и продолжила для остальных: — Так вот, после того отдыха на Балтике девушки сделались неузнаваемыми. Расцвели, это поняло. Но стали более уверенными, даже дерзкими, держались независимо, чего до этого за ними не наблюдалось. С товарищами вели себя пренебрежительно. Вдруг прекратили с ними общение, начали посещать городские театры, чаще ходить в библиотеки, интересовались музеями.

— Мир увидели и сделали правильные выводы, — казалось, себе самому сказал Павел Дмитриевич.

— И это я не отбрасываю, — согласилась Елена. — Но было еще что-то. Ощущалось чье-то мощное влияние на них.

— Вы не думайте, что мы хотим бросить на них тень. Они хорошие девушки, очень хорошие, — поддержал жену Владимир. — Но и у нас есть хороший сын, послушный, добросовестный, умный. И кстати, — единственный, для которого мы ничего не жалеем. А видите, не смог так удачно устроиться, как Аксинья и Ульяна. Мы не перестаем удивляться, девушки прямо звезды с неба хватают. Понимаете, это не зависть, просто мы тоже родители, и нам хотелось бы не быть хуже других. Говоря о Раисиных детях, мы ищем секрет их успеха. Или мы не понимаем жизни, или что-то не учли, а может, мы не способны к воспитанию и наставничеству?

— Так, — остановила Низа этот ручеек сетований. — С вами все понятно, но к чему вы ведете относительно Раисы и ее детей?

— К тому, что метаморфоза с девушками, их дорогие лагеря не имеют объяснения, во-первых, учитывая, что к Раисе они начали относиться так же прохладно и отчужденно, как и к своим друзьям, и, во-вторых, что Раиса не валилась с ног от работы в школе, — объяснила Елена. — Почему, естественно, и деньги получала небольшие. А по окончании школы девушки даже не сказали матери, куда поступили на учебу, а потом не рассказывали, с кем общаются, как живут. Раиса абсолютно не имела с ними хлопот, только переживала, что она им не нужна.

— Другими словами, — вмешалась в разговор Евгения Елисеевна, — ты, Лена, хочешь сказать, что Раиса не беспокоилась тем, что не имела представления о делах своих детей. А если бы они, например, вляпались в какую-нибудь аферу или преступление, то, по-твоему, она бы этого и не знала? Более того, это ее и не волновало? Так? Да это же глупость!

— Да, но это и меня удивляло. Раиса, бесспорно, была адекватным человеком. Но что-то успокаивало ее материнскую душу, существовало нечто такое, что гарантировало благополучие дочерей, пусть она о том и не знала наверняка.

Елена вертела в руках салфетку, не отваживаясь воспользоваться ею и замарать ее белоснежность.

— И не были они такими чужими, как ты здесь рассказываешь, — возразила Низа. — Мне Раиса говорила, что этим летом отдыхала у Аксиньи. Это, значит, все она о ней знала: и где и живет, и чем занимается, и какие возможности имеет. Да и как могло быть иначе? Так же, наверное, и жизнь Ульяны не была для нее полной тайной, хоть младшая дочь и заехала далеко от родного дома.

— Мы же не о теперешнем времени говорим, а о том, когда девушки оканчивали школу, учились, вступали во взрослую жизнь. Конечно, когда у них есть работа, жилье, хорошие женихи, то они с этим не крылись от матери. А вот спросила бы ты у Раисы, как они этого достигли, и она бы не знала, что тебе сказать.

— Хоть и была спокойна относительно их безупречной жизни? — спросил Павел Дмитриевич.

— Да, — дерзко сказала Елена. — Именно так. Странно, правда?

— Нам пора возвращаться домой, — Павел Дмитриевич кивком дал понять Елене, что разделяет ее сомнения, раз она уверена, что ничего не путает с фактами и их толкованием. — Собирайся, Женя, — обратился между тем к жене.

— Я уже готова, поехали. А вы еще поговорите, это хорошо, что вы Раису все время вспоминаете, — распрощалась с гостями Низина мама.

Тем не менее без Павла Дмитриевича и Евгении Елисеевны разговор не клеился, и объяснить это было тяжело. Может, от них исходила какая-то непризнанная официальной наукой энергетика добра, сочувствия, любви к миру и передавалась людям? Или все проще: они умели хорошо, приязненно слушать, своевременно переводить разговор в безопасное или интересное русло, от чего в общении и ощущались доброжелательность, незаметная и неощутимая поддержка, одобрение всех слов, прощение пусть дурных поступков и даже затаенных глупых мыслей, которых ты сам в себе начинал стыдиться, как только находил.

Елена спешила выговориться, наслушаться звучания Раисиного имени, переворошить камешки ее жизни, стряхнуть с них пыль, налет понимаемого небытия, надышаться иллюзией, что та где-то рядом, только не участвует в разговоре. Это была ее реакция на потерю подруги. Она Раису не порицала, ни в чем не подозревала, не винила. Лишь удивлялась, что у той получалось и не перетрудиться, и копейку иметь. Отчего ей было болеть?

— Раиса имела хороший вкус, она умела купить дешевую одежду, а выглядеть в ней дивой из журнала мод, — вспоминала Елена.

Из ее слов получалось, что Раиса работала в меру, сидела на рядовой ставке и не брала лишних уроков, зато отдыхала качественно, не жалея на отдых ни времени, ни средств. Не отказывала себе в культурных развлечениях, выписывала немало литературных журналов и все их перечитывала. Об этом можно было бы и не говорить, о литературных вкусах хозяйки квартиры свидетельствовали книжные полки, заставленные подшивками «Нового мира», «Дружбы народов», «Иностранной литературы», «Октября», «Москвы». Каждый номер журнала имел довольно потертый, зачитанный вид. 

А еще сумбурные рассказы Елены и Владимира свидетельствовали, что Аксинья и Ульяна абсолютно своими силами, без материнских советов и помощи чудесно устроились в жизни. Именно это было так для Раисы непереносимо, так досадно, что она теряла покой и доводила себя до депрессии.

— Кажется, надо было радоваться и жить себе в удовольствие, а она мучилась, что не нужна им, что они относятся к ней, как к чужой тетке.

— Эх, не дожила Раиса до внуков, — вздохнула Низа. — Тогда бы она уставала от другого — от неблагодарных забот, бессонных ночей, детских болезней, непослушания. Но от этого не умирают.

— Что-то я очень плохо представляю ее в роли бабушки, — с сомнением сказал Владимир. — Она не взялась бы их нянчить. Вот присматривать за няньками — да, согласилась бы, а самой возиться — извиняйте.

— Как же она своих вынянчила?

— Возле матери в детсаду. Было бы смешнее некуда, если бы при таких возможностях она сама зашилась в пеленки. Так ведь, я не наговариваю на нее? Наш сынок тоже в детсаду вырос возле мамки. Так что я знаю, о чем говорю.

8

Несколько дней Низа колебалась. Она предположить не могла, о чем пойдет речь во втором Раисином письме. Может, там есть все разгадки, и ей не надо будет искать Николая Петровича Криська (она уже выяснила, как его зовут и где его можно найти) — врача «скорой помощи», которого упоминала Раиса, когда ее забирали в больницу.

Этот мужчина был не таким юным, как о том говорила Елена. Он успел окончить мединститут, устроиться на работу в городской больнице №10, специализировавшейся на почечных болезнях, жениться и даже завести ребенка. Сюда он приехал три года назад в результате того, что его семейный кувшин дал трещину и развалился. Николай Петрович как истинный мужчина оставил жену в покое, при квартире и мебели и закатился в Дивгород, чтобы, не приведи Бог, она не вздумала к нему приехать.  

Наверное, он здесь работал бы и дольше, если бы не узнал, что бывшая жена отдала себя другому и больше не будет покушаться на него. И все же дорога в больницу №10 для Николая Петровича была закрыта, так как там работал начмедом ее отец. Зато в больнице скорой помощи всегда были вакансии дежурных врачей по причине высокой текучести кадров. Раньше Николая Петровича сюда и калачом заманить не удалось бы, а теперь, приспособившись в селе к неспокойной жизни и непритязательному быту, он без колебаний попросился на свободное место сам.

Эти сведения, тщательно и незаметно собранные Низой в невинных разговорах с земляками, могут оказаться ненужными для расследования, и она хотела, чтобы так и случилось. Предположение, что именно этот тридцатилетний мужчина мог быть Раисиным любовником, а тем более отцом ее детей, не выдерживало критики. Но что-то же их связывало. Почему она досадовала, что его нет? На этот вопрос у Низы ответа пока что не было. Как выяснилось, Раиса никогда не вызывала к себе «скорую помощь», не обращалась к Николаю Петровича в частном порядке, вообще почти не болела. Медицинские осмотры, регулярно проводимые в школе, никогда не обнаруживали у нее отклонений от нормы. Даже возрастная вегетативная перестройка организма, плохо отразившаяся на здоровье Низы, Раису не беспокоила неприятными проявлениями.

Низа понимала, что перебирать варианты, анализировать предположения и биться головой о стенку — без толку, ведь можно открыть среднее отделение заветной шкатулки, взять там очередное письмо, прочитать его, просмотреть другие бумаги архива и все понять. В конце концов время, когда ей надо будет назвать девушкам имя настоящего отца, наступит еще не завтра. Неужели подсознание, заряженное этой задачей, не выдаст ей ответ во сне или в озарении? Выдаст, конечно, но при одном условии: что она введет в свою операционную память правильные начальные данные и достаточное их количество.

Прошло еще немало времени. Никто и ничто не напоминало Низе, что пора читать следующее послание умершей подруги, и она поняла, что таких напоминаний и не будет. От кого она их ждала? Естественно, в связи с этим сразу думалось об Аксинье и Ульяне, из десятого плана ожиданий предполагалось, что они тоже стремятся познакомиться с содержанием второго письма их матери, ведь знали, что оно существует. Неужели у них не было пусть примитивного любопытства? С чего вдруг их мать закрутила смешную переписку с того света, будто играла в детскую игру?

Павел Дмитриевич и Сергей Глебович только радовались тому, что Низа прекратила, как им казалось, поиски настоящего отца Раисиных детей, а сами дочери, так упрямо принуждающие читать вслух первое письмо, ко второму охладели и даже по телефону не звонили в Дивгород.

Ну что ж, Низа выполнила поручение подруги и вычитала поданные на конкурс сочинения, доработала их, сделала пригодными для опубликования. Предложение Елены Филипповны Котенко считать идею Раисы Ивановны Николаевой не конкурсом, а работой по популяризации местной истории и мифологии признали стоящей внимания. Еленина идея об издании сочинений отдельной книгой трансформировалась в идею об учреждении ежегодного альманаха «Легенды степей», куда имели бы возможность присылать свои сочинения ученики разных классов. И она постаралась зарегистрировать такой альманах. Составителем первого выпуска определили Раису Ивановну Николаеву, а редактором — Низу Павловну Критт. А дальше, дескать, видно будет.

Выполнила Низа и просьбу своей подруги не бросать квартиру и находиться там в течение первых сорока дней после ее смерти. Теперь все позади. Пора ехать домой, заканчивать свои дела, так как она очень задержалась с выполнением собственных издательских договоров. Она помнила, что пообещала Аксинье и Ульяне поддерживать их родительское гнездо в удовлетворительном состоянии. Общение с Еленой и работа по изданию первого выпуска альманаха «Легенды степей» снова сблизила бывших подруг. Поэтому Низа перепоручила присмотру Елены Филипповны Раисино жилище, и та согласилась при условии, что деньги на оплату коммунальных услуг будет платить не свои.

— Сначала я возьму это на себя, а через полгода определится хозяин и, возможно, тогда что-то поменяется, — пообещала Низа.

Оставалось все-таки, как не крути, выполнить последний наказ Раисы — прочитать второе письмо и затем приниматься за выполнение следующих поручений, которые из этого письма возникнут.

Перед отъездом в город Низа и Сергей Глебович заехали к родителям. В дом зашли со шкатулкой, как недавно Раисины дочери.

— Чего ты ее носишь туда-сюда? — встретила их вопросом Евгения Елисеевна. — Поставь вон туда, где хранится твоя Золотая медаль, пусть стоит.

— Надо открыть среднее отделение и прочитать второе письмо.

— Садись, читай, мы тебе не мешаем.

— Э-э, нет, наоборот. Я хочу прочитать при вас. Зови отца.

— Тогда подожди минутку, он закончит отбрасывать снег от коровника и сам придет. Вы же пообедаете с нами?  — спросила Евгения Елисеевна, хотя без угощения и не отпустила бы дочку в городскую квартиру, где, конечно же, не было погреба с припасами и прочих преимуществ частного сельского жилища.

— Конечно, — и Низа отправилась на кухню.

Евгения Елисеевна позвала зятя за собой, и теперь Низа видела в окно, как они дружно закладывали в багажник их машины банки с консервацией и узлы с картофелем и другими овощами, загружали большие тыквы, примащивая их ярко-желтые шары прямо на узлы. Сумку с молочными продуктами пристроили в салоне так, чтобы там ничего не опрокинулось и не разлилось. Так было всегда: родители представляли городскую жизнь голодной и не устроенной и не отпускали детей в «царство камня» без домашних лакомств и снеди.

— Сначала я прочитаю письма, а потом пообедаем, — предложила Низа, когда все собрались за столом, и начала с холодком в груди открывать шкатулку.

Среднее отделение, как и верхнее, было туго набито бумагами, а поверх них лежал такой же конверт с надписью: «Низе Критт».

Низа вынула из конверта небольшой листок и развернула его.

«Низа, привет. Кажется, меня таки уже нет среди вас, коль ты держишь в руках это письмо. Мне самой это представляется странным и неправдоподобным, так как я думала, думала и надумала, что кроме некультурной хандры у меня никакой холеры нет. А все же, преодолев сомнения, решила написать тебе. Потому что, видишь, где-то глубоко в себе ощущала, что должна так поступить. И не ошиблась, выходит. Мне тяжело это вообразить.

Однако моя нерешительность не осталась без последствий — я удержусь от соблазна изложить здесь свои тайны. Вдруг не выйдет по-моему и письмо попадет в чужие руки? Не хочу рисковать, поэтому буду стараться увидеть тебя и поговорить с глазу на глаз. Или каким-то иным способом передать мою правду через тех, кто окажется рядом. Тогда тебе придется поработать, чтобы догадаться, что я хотела сказать. Так вот, хорошенько порасспроси свидетелей моих последних дней или часов, узнай о моих словах, намеках (может, кто-то из них подумает, что это был бред).

Не могу умолчать еще об одном. Видишь, я до последнего вдоха сохранила верность нашим детским увлечением. Ибо детство было мне дорогим. А как еще можно увековечить память о нем? Вот я и продолжала собирать фотографии актеров. Только теперь отдавала предпочтение живым снимкам, а не открыткам.

Не болей, Низа. Не грусти и помни меня.

Твоя Раиса».

Низа перестала читать и обвела присутствующих удивленно-растерянным взглядом.

— О чем она здесь написала? При чем здесь наши детские увлечения?

— А ты дальше посмотри, там должны быть фотографии, о которых она пишет, — подсказал  Сергей Глебович.

Низа на всякий случай осмотрела письмо со всех сторон, будто искала еще где-то дополнительную приписку, заглянула в конверт, а потом достала из шкатулки другие бумаги. Да, среди них были фотографии и только несколько собственно портретов: Станислава Любшина, Евгения Евстигнеева, Иннокентия Смоктуновского, Максима Дорогина и Анастасии Вертинской. А на других снимках были изображены кадры из кинофильмов и сцены из спектаклей. Внизу лежал хороший портрет Виктора Николаева, Раисиного мужа. 

Эти фотографии перешли из рук у руки к каждому из присутствующих. Последней их рассматривала Евгения Елисеевна, собрав все вместе.

— Возьми, дочка, положи назад, и давайте обедать, — вздохнув, сказала она.

Есть не хотелось, говорить не знали о чем. Хозяйка ненавязчиво подала пример обойти молчанием и письма, и то, чем они до этого занимались по поручению Раисы, будто та наобещала им цяцянок в разгадке своей тайны, а теперь обманула. Не проснувшийся день начал снова окутываться легкой накидкой снега.

— Надо спешить, — выглянув в окно, сказал Сергей Глебович. — Надо успеть засветло доехать домой.

— Езжайте, а то вон начинает вьюжить. Еще, не дай Бог, дорогу испортит, — принялась выпроваживать гостей хозяйка.

Низа кивнула мужу, чтобы он собирался, а сама подошла к шкатулке, еще раз просмотрела фотографии, перечитала письмо. Затем сложила бумаги назад и закрыла крышку.

— Ты разве не возьмешь ее с собой? — в конце концов разомкнул уста отец.

— Пусть здесь побудет.

Машина, будто раздумывая, медленно покинула двор, затем легко выскочила на перекресток, повернула в сторону Днепра и понеслась свободной стрелой по утрамбованной дороге, оставляя в отброшенной позади пыли почерневшего снега все печальное и неопределенное, что выпало на судьбу ее пассажиров.

9

Изменение обстановки Низа переносила плохо. Приехав на новое место или возвратившись домой после долгого отсутствия, она дня два-три слонялась из угла в угол и не могла взяться за работу. Так было и теперь.

В квартире собралась пыль, и не помешало бы убраться, но у нее руки не поднимались. На улицу выходить тоже не хотелось, там стояла мокрота на земле и пронизывающая морозная сырость в воздухе.

И все же она с учетом своего настроения, занятости по работе, сроков по выполнению издательских договоров, погоды и еще много других факторов решила не медлить с «делом об отце», как она назвала свое расследование, и продвигаться пусть малыми шажками. Так вот лучшее, что она могла сделать, пока будет привыкать к домашней обстановке, это заставить себя выйти на улицу и отправиться на поиски Николки, Николая Петровича Криська.

«Так, — раздумывала утром Низа, собираясь посвятить день этим поискам и беседе с Криськом, если ей удастся его найти, — Раиса в письме не решилась даже намекнуть о своем настоящем избраннике. Вместе с тем посоветовала хорошенько порасспросить свидетелей ее последних часах жизни. Хорошо, что я поговорила с Еленой и узнала о таинственном Николке».

Из рассказа Аксиньи и Ульяны Низе было известно, что Раиса попала в больницу в коме и находилась без сознания вплоть до их приезда. Так был ли смысл в том, чтобы узнавать о ее разговоре с кем-то в стационаре? Кому, как и когда она могла сделать намек, адресованный Низе, находясь в беспомощном состоянии? Неужели прямо дома, в разгар приступа начала осуществлять свой план, и первой ее подсказкой оказались слова, сказанные врачам «скорой помощи», о чем поведала Елена? Значит, Николка...

А могла ли Раиса что-то передать через дочек, о чем она с ними говорила? Нет, скорее, не могла. Ведь хотела, чтобы те без тщательного объяснения со стороны доброжелательного лица не узнали о тайне, так как истолковали бы ее превратно. А медсестры, санитарки? Могла же Раиса, например, при подключении системы что-то сказать такое, что удивило бы слушателей и запомнилось им? Могла. А вечером после Низиного визита, когда устала и ощутила, что не доживет до утра, могла ли успеть передать что-то через тех медиков, которые принимали ночное дежурство и заходили к ней? Да, тоже могла. Надо попросить маму или отца, пусть поговорят там со своими знакомыми, это вызовет меньше подозрений, чем туда поедет Низа и начнет копаться, что и как.

Взглянув на часы, Низа позвонила домой, прикидывая, оторвет ли маму от очередного телевизионного сериала или нет.

— Ага, как раз «Волчицу» смотрю, — доложила Евгения Елисеевна. — Такая чертовщина с самого утра, что даже зло берет. Это уже какая-то сто десятая серия идет, и все одно и то же. Можно смотреть хоть сначала до конца, хоть от конца к началу, разницы нет. А вы как?

— Сергей на работе, а я собираюсь отыскать Криська, поговорить с ним.

— Кстати, — сменила тон Евгения Елисеевна, — мы с твоим отцом перечитывали письма, и знаешь, о чем подумали?

— О чем?

— Отводит она тебе глаза словами о том, что передумала в письме говорить о своих тайнах. Вернее, отводит глаза не тебе, а вероятным нежелательным читателям. А тебе как раз намекает, что в письме есть сведения о них.

— Я ее письма наизусть выучила и никакого намека не вижу, — возразила Низа. — Что-то вы с отцом намудрили. Лучше бы вам расспросить работников больницы об их последних разговорах с Раисой. Может, она через них что-то старалась передать мне. Особенно в последний вечер, когда я ушла от нее домой.

— Расспросим. Отец уже пытался. Надо же незаметно это сделать, тонко.

— Конечно, но отцу тонкости не занимать.

— Да. Он узнал, что вообще с Раисой разговаривали по меньшей мере три человека.

— Кто? — насторожилась Низа.

— Докторша Зинаида Андреевна Дубенко, дежурившая в тот день, когда Раиса пришла в сознание. Она у нас новая, ты ее не знаешь, — объяснила Евгения Елисеевна. — И две медсестры: Таиса Шерстюк и Клавдия Глицкая, они на базаре болтали, что Раиса Ивановна, дескать, сильно детство вспоминала перед смертью. Я, как услышала, сразу решила отца на них напустить. Что там за воспоминания были? А в последнюю для Раисы ночь дежурил Евгений Григорьевич Пильгуй, Мусийчика зять, он его солоху держит. Помнишь?

— Это Клару?

— Да. Вот он еще мог говорить с Раисой после твоего ухода. Ну что ж, успехов тебе, — начала прощаться Евгения Елисеевна. — Держи нас в курсе дела.

— Подожди, мама, — поспешила продолжить разговор Низа. — Ты что-то о намеке в письме говорила. Что вы там увидели?

— Да несерьезно это! Здесь она умирать собирается и здесь вспоминает о собирании открыток с артистами. Или ты так не считаешь?

— Я об этом не думала. Но в чем здесь может крыться намек?

— Я тебе, дочка, так скажу. Раиса, правду Елена говорит, много ездила по курортам, по пляжам, по заграницам даже, но это все было после смерти Виктора. До этого он ее, как овцу, пас, ужас какой ревнивый был. Следовательно, ниоткуда она привезти своих деток не могла. Здешние они. Где-то ухитрилась приобрести впопыхах. А искать надо среди тех, кто вместе с вами те открытки собирал, или, может, кто в драмкружок ходил. Короче, надо искать где-то в подобном круге ее старых знакомых. Не зря же она на детство намекает и на ваши детские увлечения.

— Хорошо, я подумаю, может, что-то припомню, — голос Низы выдавал, что она повеселела.

Николай Петрович пришел домой после ночного дежурства с тяжелым сердцем. Предупреждала его мама, что работа врача требует не только чуткости к людям, о чем ему романтически мечталось в школьные года, но и немалой доли черствости, толстокожести, безжалостности. А это, извините, нагружает нервы. Не из камня же он сделан, чтобы каждое дежурство кого-то на тот свет провожать: вымирает народ от тяжелых болезней. Одни пьют что ни попадя и отравляются, но этих не так жаль, как и тех, кто погибает от «красивой жизни»: наркотиков, венерических заболеваний. Другие страдают от стрессов или сутками работают и загоняют себя в преждевременную кончину. Вот за жизнь этих людей Николка сражается, бывает, часами, и счастлив, когда удается отбить человека от смерти и отвезти в стационар на лечение. А особенно болит у него сердце по покинутым старикам и малым детям. Первых стационары принимать не хотят, так как из них нечего взять, вторых же без родителей никуда не повезешь, а те родители иногда сами нуждаются в хорошем кнуте. Вот и оказывай скорую помощь в таких условиях, как знаешь. 

Нет, в сельской больнице было лучше. Там воздух чище, стрессов меньше, люди не так тяжело болеют, умеют лечиться народными средствами. А как припечет, то своевременно обращаются за помощью, так как плохонький медик всегда под рукой найдется. Кстати, и продукты там лучше: свежие и выращенные без химикалий.

Тяжелая была ночь, вызов за вызовом, даже кофе попить не удалось. А скоро грипп начнется, температуры, воспаления, тогда они вообще с ног будут падать. Николай Петрович ощущал сильную усталость. Надо бы хорошо отоспаться, чтобы часов восемь-девять никто не беспокоил. Так он днем спать никак не научится. Вот уж и успокоится, примет теплую ванну, расслабится телом и душой, ляжет в постель, закроет глаза. А сон не идет.

Надо попробовать перед телевизором поспать. А что? Вечером частенько дремлется под его однообразное бормотание, если, конечно, звук не громко включать. Николай Петрович отрегулировал громкость и удобнее уселся в глубоком мягком кресле, приняв полулежачее положение и положив ноги на журнальный столик. И как раз, когда ему показалось, что он уже засыпает, в квартиру позвонили.

— Извините, я знаю, что вы с дежурства. Я не надолго, — быстро проговорила немолодая женщина весьма аристократической внешности. — Меня зовут Низа Павловна, я из Дивгорода.

— Проходите, — пригласил Николай Петрович гостью в квартиру, недоумевая, что такую заметную внешность он там за все годы ни разу не видел. — Что-то не очень вы похожи на дивгородчанку, — вырвалось у него неумышленное замечание.

— Да, я тридцать лет назад уехала из села. Теперь здесь живу. Но в Дивгороде живут мои родители. Может, знаете Павла Дмитриевича Дилякова? Так я его дочка.

— Да кто ж его не знает! — обрадовался Николай Петрович. — Тогда давайте пройдем на кухню и по-свойски выпьем кофе. Так как сна у меня не было, а теперь он скоро и не придет.

— Извините, — еще раз смущенно откликнулась посетительница. — Но я не могла медлить. У меня к вам серьезное и деликатное дело. Я вас долго искала через больницу...

— Слышал я о вас, — не обратив внимания на Низины извинения, продолжал Николай Петрович, ероша себе волосы от внезапного везения.

Надо ж такое? Он сколько раз подумывал, чтобы найти эту женщину, а теперь она сама к нему явилась! Ну, дела! Но что она говорит? Что пришла по делу? Фу, Господи, конечно. Чего ради она бы так просто пришла?

— О своих делах скажете, я думаю. А сейчас отдохните, — он показал на угловой диван и быстрыми движениями начал готовить кипяток. — У меня к кофе ничего нет, не ждал гостей, — улыбнулся и вдруг заметил, что гостья не выражает энтузиазма относительно угощения. — Или, может, лучше выпьем чаю? — догадался предложить, только теперь заметив ее бледность, характерную для сосудистых недомоганий.

— От чая не откажусь, — оживилась Низа Павловна. — Правда, теперь хорошего чая нет. Где он пропал, не скажете? Я маленько продрогла, пока вас искала, — говорила она дальше.

— Да, про «Бодрость» мы просто не вспоминаем. Конечно. А куда подевался хоть бы какой-нибудь индийский или цейлонский, не знаю. Теперь все некачественное. Кроме болезней, — сказал медицинскую шутку и сразу понял, что не к месту.

— Это правда, — наклонила голову Низа Павловна. — Я именно про это и хотела поговорить.

Николай Петрович разлил горячий напиток в большие чашки и подал на стол. Потом порылся где-то в шкафчике и добыл оттуда засахарившийся мед.

— Вместо сахара? — показал баночку, повернувшись к гостье через плечо.

— Пойдет, — согласилась она.

— Согрелись? — спросил Николай Петрович, когда они уже минуты две сосредоточенно хлебали чай, склонившись к столу и не глядя друг на друга.

Низа кивнула и обвела глазами маленькую комнату. Стандартная кухня в девятиэтажном доме, пять квадратных метров: диванчик, холодильник, стол, кухонные табуретки, газовая плита — все стоит вплотную, повернуться негде. Да хотя б и такое у всех было. Она вздохнула. Надо начинать беседу.

— Я хотела поговорить о моей подруге, — сказала она, раздумывая, как незаметнее перейти к нужному вопросу.

«Хотя какое там “незаметнее”? — подумалось ненароком. — Если Раиса была с этим субъектом, весьма привлекательным, кстати, в близких отношениях, то как раз он и не заметит в твоих вопросах попытки узнать об этом. Нет, не надо смешить мальчика. Лучше спросить прямо, без уверток. Отцом Аксиньи и Ульяны он быть не мог. О настоящем отце Раиса ему не рассказывала при любых отношениях, это несомненно. Зачем тогда он мне нужен? Но она его вспомнила...»

— О Раисе Ивановне? — тем временем спросил Николай Петрович, чем удивил Низу. — Да, знаю я, что ее не стало. Жаль... — он положил на стол локоть, свесил вниз руку с зажатой чайной ложечкой. Наклоненная голова, молчание — все свидетельствовало о неподдельной печали. — Рано она покинула нас. А была же, казалось, абсолютно здоровой.

— Она обращалась к вам за помощью? Или вы просто с ней дружили?

— Ни то и ни другое, — вышел из задумчивости Николай Петрович.

— Я бы хотела знать конкретнее...

— Так я не ошибся, вы именно о Николаевой пришли поговорить? Но что теперь дадут наши разговоры?

— Вы сказали, что она была здоровой, и вдруг умерла от инфаркта. Я хочу докопаться до причины. Что его могло вызвать? А вы, знаю, общались с нею, — наугад прибавила Низа и пристально взглянула на собеседника, чтобы не пропустить его реакции на этот намек.

— Откуда вы взяли? — смутился Николай Петрович и вдруг залился краской.

— Она сама мне сказала.

— Сказала или говорила? — уточнил он. — Это разные по значению слова. «Говорила» — это как бы между прочим. Она что, смеялась надо мной?

— Нет, не смеялась, — Низа стала немногословной, заметив, что поворот разговора вызвал в собеседнике нервозность. — Именно сказала, я не ошиблась.

— Когда?

— Не имеет значения. Я просто хочу уточнить некоторые детали. Итак, что вас связывало?

Крисько вскочил на ноги и вышел в коридор, где начал шагать из конца в конец, как и в начале встречи, ероша волосы. Сплошная краснота стыдливости, залившая его лицо при упоминании о Раисе, сменилась возбужденной розовостью щек.

«Неужели банальный адюльтер? Как мне не хочется, чтобы так было, — заныло внутри в Низы душевное целомудрие и строгость. — Раиса должна была быть выше этого. Хотя я ее мало знала во взрослой жизни, а по правде говоря, так и совсем не знала. “Не осуди...” Ведь она рано овдовела».

— Да, — решился на какой-то мужественный шаг Николай Петрович и возвратился в кухню. — Мы имели с нею определенные отношения. Скажу больше, она советовала мне обратиться к вам, Низа Павловна. Но я все медлил. А здесь случился этот переезд, новая работа, и я совсем закрутился. Не до того было. Но в последнее время я подумывал, чтобы вас найти.

Низа пришла в полное замешательство. О чем он толкует?

— И что вам помешало? Меня легко найти, достаточно позвонить в любую газету.

— Ваш телефон у меня был, — перебил он собеседницу. — Понимаете, я стеснялся.

— Стеснялся? О чем вы говорите?

— Да. А что здесь странного? Вы — судя по словам ваше подруги, известная писательница, то есть дело не в известности, а в мастерстве. И вдруг я припрусь… Знаете как говорят на Украине: «Куди кінь копитом, туди й жаба клешнею».

Низа покрутила головой, ей показалось, что рядом с нею находится сумасшедший. Ее подруга умерла, в последнюю минуту она звала и вспоминала какого-то Николку... А этот?!

— Раиса Ивановна называла вас Николкой? — резко спросила она.

— Нет! — Крисько вытаращился на женщину испуганными глазами. — А почему вы спрашиваете?

— Что вас связывало? — решила не сбавлять темп Низа. — С чем вы к ней обращались?

Да, все правильно, именно он обращался к Раисе, ведь вот же сам сказал, что Раиса к нему не обращалась, — промелькнуло у Низы.

— Я... я приносил ей свои стихи, — через силу выговорил Николай Петрович.

— Дальше!

— Она их редактировала, учила меня рифмовать, рассказывала о ритме, — он вздохнул, словно снял с себя страшное бремя. — Низа Павловна, только теперь я понимаю, какой я глупый. Как помешался! У меня ничего не получалось, я видел, что ей неудобно мне это говорить. А я же еще настаивал, чтобы она помогла мне напечататься в какой-нибудь газете. Тогда она и рассказала о вас, дескать, вам это легче устроить. А теперь я вижу, что она просто отделалась от меня.

Короткий зимний день приближался к зениту, как и этот разговор, напряженный и смешной.

— Нет, не отделалась, — успокоила Криська Низа, импровизируя и зачем-то проявляя излишнее милосердие. — Она просто говорила, что при вашей настойчивости вы сможете писать хорошую прозу. За тем и посылала ко мне. А стихи вам в самом деле не даются.

— Так мне лучше прозу писать, вы так думаете? А с чего начинать?

— Начните вести дневник, — порекомендовала Низа. — Скоро вы самые почувствуете, хочется вам заниматься этим ежедневно или нет. Если победит леность, то бросайте это дело и не мучайтесь.

Она поблагодарила за чай и вышла в коридор.

— Благодарю за беседу, — сказала, одеваясь.

Дверной замок звонко щелкнул, отсекая от нее Криська и эту страницу ее жизни. Но возле лифтовой двери ее догнало еще одно клацанье. Николай Петрович выглянул за порог с горячечным блеском в глазах:

— А зачем вы приходили? — хрипловато спросил он. — Чего хотели?

Низа остановилась.

— Я ищу Николку.

— Не знаю такого, извините, — потухла какая-то его призрачная надежда, и теперь он окончательно исчез из Низиной жизни.

10

Когда-то они собирались все вместе на веселые родственные застолья, встречали Рождество колбасами и окороками, студнями и запеченными утками. Старались сохранить до этого дня осторожно снятые с деревьев и закутанные в солому зимние яблоки. Боже, как они пахли, когда их заносили в дом!

К Евгении Елисеевне из Полтавы и из Днепропетровска приезжали братья с женами, а к Павлу Дмитриевича приходила сестра с мужем. А иногда было и так, что собирались более широким кругом — присоединялась двоюродная родня и кумовья. Со стороны Павла Дмитриевича, правда, двоюродных было хоть и много, но жили они далеко: часть осела в Запорожье, Горловке и Макеевке, кое-кто поселился в Муроме, а большинство — в Баку. Те приезжали редко. А у его жены почти все жили в Дивгороде.

Молодые и на свое время просвещенные, они не долго сидели за столами, а находили приятность в долгих прогулках по заснеженным холмам окраин. По обыкновению брали с собой детей, а потом катались с ними на санках, съезжая с невысоких склонов. Падали, барахтались в снеговых заносах, разбивались на команды и взапуски лепили снеговых баб, чтобы те высотой были не ниже человека. А потом, нагулявшись часа три-четыре на морозном воздухе, возвращались домой, к горячей печке и отогревались, поочередно сидели под духовкой и попивали чай, обжигая губы о чашки.

Долгими вечерами любили поиграть в «дурака» или в лото, но это скорее был повод к балагурству, веселым разговорам. Так как этим занимались большей частью мужчины, а женщины сидели под печкой, щелкали семечки и слушали их болтовню. В основном рассказывали книжки о шпионах и о войне, пересказывали статьи из журналов «Наука и жизнь», «Вокруг света» и обязательно наслаждались театром одного актера — слушали Павла Дмитриевича. Он временами повторялся, но зато исполнял свои репризы каждый раз по-новому, и его снова слушали, чередуя взрывы смеха с тишиной.

Павел Дмитриевич грустно улыбнулся — уже никого из тех людей нет, остались только они с Женей, разменяв девятый десяток. И еще где-то в Москве живет Юля Бараненко, если Низа не ошибается. Остальные ушли в вечность. Вот уже и дочкины подруги встали в очередь на поезда, курсирующие без возврата. И все же Раисы не стало очень рано.

— Заходите, — открыв дверь, пригласила его Зинаида Андреевна. Она демонстративно вымыла руки под рукомойником, устроенном в кабинете, вытерла о белоснежное полотенце, села за стол. — На что жалуетесь?

— Вы же знаете, что у меня, — тихо, со смирением в голосе промолвил Павел Дмитриевич. — Просто пришел показаться. Только не притворяйтесь и не заверяйте, что я здоровый. Знаю о своей беде. А вас прошу никому о ней не говорить.

— Почему вы не хотите поехать на специальное обследование и лечение? — в тон ему спросила докторша. — Чем же я помогу вам здесь, дорогой мой Павел Дмитриевич? Ведь можно выиграть несколько лишних лет жизни, но надо правильно лечиться.

— Что это за жизнь будет? Не привык я к такой. Нет, уж пусть будет, как будет. Догнала меня проклятая война, не убежал от нее, — Павел Дмитриевич показал на грудь: — Сюда вошла пуля немецкая, а вот здесь, — он занес руку за спину и показал под правую лопатку, — вышла. Навылет прошила. И как раз на эти места теперь уселась безжалостная болезнь.

— Давайте я вас осмотрю, сердце послушаю, — предложила Зинаида Андреевна, засовывая в уши дуги фонендоскопа.

— Не надо, сердце у меня в порядке. Я вообще ни на что не жалуюсь. Сосудами своими доволен, пищеварение у меня хорошее. Ничего не болит. А вот только спать все время хочу и силы теряю, утомляться стал. А адские цветы, которыми укрылись шрамы, прячу от жены, но ведь догадается же.

— Может, давайте кровь проверим, определим гемоглобин? — снова предложила докторша. — А знаете, бывают случаи, что не только больные, а даже врачи ошибаются, и эти симптомы оказываются совсем не злокачественного характера. Вы же не проверялись, и биопсию вам не делали.

— Разве я мало на свете прожил, чтобы ошибаться? — Павел Дмитриевич вздохнул и положил ногу на ногу. — Я к вам не за этим пришел, хоть кровь на анализ сдам, ваша правда, не помешает посмотреть на гемоглобин.

— Слушаю вас внимательно, — Зинаида Андреевна отложила в сторону свой аппарат и подперла подбородок кулачком. — Говорите, я все для вас сделаю.

— Надо будет обманывать мою Евгению до последнего. Сможете? Я чего спрашиваю? Ведь вы же должны будете осматривать меня и другой медперсонал правильно инструктировать.

— Я все для вас сделаю, — еще раз прошептала докторша. — Живите дольше, берегитесь, прошу вас, — она старалась улыбаться, но это у нее не получалось. — Вызвать лаборантку или сами туда пойдете?

— Зайду сам, черкните направление.

— Конечно, — и она наклонилась над заготовленной бумажкой.

— Меня еще что подкосило? — продолжал Павел Дмитриевич. — Раисина смерть. Пусть я пожил, а она ж еще девочка, и выросла на моих глазах, дружила с Низой.

— Низа — это ваша дочка?

— Да, а вы разве не знали ее?

— Не застала, я в село позже приехала, но слышала что она у вас талантливая писательница. Странное имя. А знаете, Раиса, кажется, вспоминала ее.

— Правда? — встрепенулся Павел Дмитриевич от того, что, оказывается, недаром сюда пришел.

К этому визиту Павел Дмитриевич уже успел переговорить и с Таисой Шерстюк, и с Клавдией Глицкой, но чего-то нового не узнал. И не удивительно: разве могла Раиса доверить этим болтушкам серьезные вещи? Уже все село знало б, что у нее перед смертью ум за ум заехал, если бы только она сказала непонятные им слова. А так, поддерживая разговор о том, что Таиса любит любовные романы, Раиса сказала, что лично она больше любит кино, особенно часто пересматривает фильм «Собака Оттонов». Там очень, дескать, замечательные актеры снимались. А Клавдии сказала, что в детстве мечтала стать актрисой. Вот и все.

Пильгуй тоже разговаривал с Раисой, причем почти перед самой смертью. Да, он зашел к ней в полночь и увидел, что она лежит с закрытыми глазами и ровно, глубоко дышит. Но только вознамерился бесшумно уйти, как она его окликнула. Сказала, что не спит, а только дремлет, и вот ей привиделся странный сон. Приснилось, будто она находится в Москве, в Малом Театре и смотрит спектакль с участием известных по кинофильмам актеров. Еще и спросила, что бы это значило.

«А я, — рассказывал позднее Евгений Григорьевич Павлу Дмитриевичу, — подумал, что это означает скорый ее отъезд вдаль, и сам испугался. Грех было накликать на нее кончину даже в мыслях, но у нее случился очень обширный инфаркт, из такого мало кто выкарабкивается. А ей сказал, дескать, будете здоровы и обязательно поедете на этот спектакль».

О каком спектакле шла речь, о каких актерах — неизвестно, ничего не сказала. И вот он нащупал у этой женщины что-то конкретное и адресное. 

— Да, — подавая Павлу Дмитриевичу направление на анализ крови, продолжала докторша. — Я дежурила, когда к ней приехали дочки. Она пришли ко мне в кабинет и попросили разрешения пройти к матери, а ей же нельзя было не только двигаться, а даже что-то ощущать, даже душой, никаких эмоций нельзя было переживать. И отказать я не могла. Во-первых, у нее не было шансов выжить, а во-вторых, дети не виделись с ней неизвестно сколько. Это явно было последнее свидание.

— Ага, так как далеко живут, — подзадорил рассказчицу Павел Дмитриевич. — По полгода не приезжают.

— Так вот. Поэтому я сама пошла к ней, думаю, надо предупредить, дать ей успокоиться, а уже потом гостей впускать.

— И что?

— А она вдруг спрашивает: «Правда, красивые у меня дети?». Я согласилась. Тогда она и говорит: «Вот я умру и придет к вам Низа Критт, чтобы расспросить обо мне. Так вы ей скажите, что мои девчата не напрасно такие стильные и даровитые, как актрисы. У них есть основания иметь и красоту и таланты, хоть я к этому причастна косвенно. Запомните?». Я не поняла и переспросила, что должна запомнить. И она снова терпеливо, словно детям в классе, повторила: «Мои девчата не напрасно такие стильные и даровитые, как актрисы. У них есть основания иметь красоту и таланты, хоть я к этому причастная косвенно». Может, вашей дочке это о чем-то скажет, а я ничего не поняла.

— Ну вот тебе, — с печальным удивлением сказал Павел Дмитриевич. — Вы правы, Раиса и Низа в детстве очень дружили. Конечно, это какие-то их дела, так как мне эти слова тоже ни о чем не говорят. Спасибо вам за все. До свидания.

И теперь тоже было Рождество. Такое, как и всегда, — не холодное, но снежное. И эти белизна и пушистость совсем не казались украшением на лике природы, они ассоциировались с далеким-далеким расцветом, которого, может, и дождаться нельзя.

Павел Дмитриевич зашел во двор, подошел к крылечку и оперся рукой о яблоневый ствол — холодный. Он приложил ухо к шершавой коре — тихо.

— Что ты там выслушиваешь? — вышла к нему жена. — Смотрю, пришел домой и вместо того, чтобы идти в дом, деревья обнимает.

— В больнице был, — ответил Павел Дмитриевич.

— Что случилось? — Евгения Елисеевна подала мужу руку, чтобы помочь преодолеть три ступени до порога.

— Ходил расспросить о Раисе. Заодно и направление на анализ взял. Ничего будто и не случилось, но на погоду иногда старые раны болят, — он посмотрел на жену, дозируя информацию так, чтобы и приучить ее к ухудшению своего здоровья, и не испугать, не насторожить ничем.

— Да оно уже и пора нам к недугам привыкать, — ответила она, и казалось, что ей отлегло от сердца. — Низа с Сергеем уже выехали из города. Через час здесь будут, если дорога чистая, — известила мужа. — Иди, раздевайся, приляг отдохнуть, а я тебе обед подогрею.

Она вышла на веранду и в изнеможении прислонилась спиной к стене. «Боже, где взять силы? За что ты наказываешь нас? За что ведешь в разлуку такой тяжкой дорогой? Разве мы мало трудились, разве кого-то обидели или обманули? За что ты такой немилосердный к нам? Ой, вижу ж я, что он тает и чахнет, и держится, чтобы меня не испугать. И лечиться не едет. Как мне быть: дальше молчать, прикидываться или настаивать на чем-то? Нет, не буду я его душеньку беспокоить, пусть сам сражается, как умеет. А я все стерплю, все вынесу, а только руки под него подложить мне не смогу. Господи, если ты есть, прости ему человеческое несовершенство, помилуй его, несчастного, родного моего, единственного... Или, может, ты из ревности обозлился и наказываешь его за добро, которое он делал людям? Неужели?» — текли ее мысли, а слез уже и не было, проплакала в течение этого месяца, как заметила, что с мужем творится. Подняла к груди натруженные руки с узловатыми, искореженными от холода пальцами, застонала глухо.

Некрупные картофелины выпадали из рук, так как пальцы в суставах уже не гнулись, не способны были держать мелкие вещи. А надо ведь картофель не просто почистить, а еще и на мелкую терку натереть. «А он умел так быстро деруны делать, у него руки ловкие, к любой работе ладные...». Она решила, что перетрет картофель мясорубкой, потому что надо же и на гостей дерунов нажарить, и это ее успокоило.

Евгения Елисеевна решила Низе не говорить о болезни отца, пусть дольше поживет в радости, а Александру предупредила: та более вынослива и не такая впечатлительная. А совсем ни с кем не поделиться бедная женщина не могла. Большое горе пришло к ней, когда силы совсем покинули душу, изношенную за долгую жизнь. Поэтому и старалась хоть немного опереться на молодое плечо.

Но как странно, что мать за целый век не изучила своих детей! Александра безотлагательно сказала Низе, что отец тяжело и неизлечимо болен, что мучение его будет долгим и надо им быть рядом, не оставлять его одного, всеми средствами облегчать страдания, не оставлять в беде маму. И Низа обещала запасть лекарством, поддерживающим сердце и снимающим боль. Обещала освободить сестру от сидения около отцом, когда он окончательно сляжет. Сказала, что все бросит и сама приедет к нему, организует медпомощь, лечение, ведь не все время он сможет обходиться без этого, сама будет и медсестрой и сиделкой и никому отца не доверит. А пока что дочки Павла Дмитриевича держались перед ним так, будто ничего не знают, не замечают.

Заканчивали приготавливание ужина уже все вместе, как и всегда, щебеча о мелких новостях, которые по телефону не расскажешь. А за столом немного выпили вина в честь праздника, отведали традиционные яства, полакомились свежими дерунами со сметаной.

— А это на десерт! — вынес Сергей большой ананас.

— Что это? — обрадовалась Евгения Елисеевна. — Его едят? — шутила она дальше.

— Это тем, кто заработал, — продолжал Сергей, снимая с ананаса верхнюю крышку.

— Тогда это нашему папочке, — заплескала в ладони Евгения Елисеевна. — Он сегодня большое дело сделал.

— Да? Тогда это точно не мне, — покачала главой Низа. — Я выполнила задачу на пять, но результатов из нее имею на двойку.

И она начала рассказывать о том, как искала Криська, о разговоре с ним.

— У каждого человека свой бзик. Это ж надо, я о нем и то и се думала, а он стихами Раису изводил. Короче, отпал один Николка.

— А между собирателями открыток с артистами Николки были? — нагадала Евгения Елисеевна о своем предположении.

— Думала я об этом, припоминала на совесть, но не нашла ни одного мальчика, который вообще собирал бы снимки с артистами. Этим девчата занимались. А ребята тогда собирали марки и этикетки из спичечных коробков. Такая мода была.

Павел Дмитриевич слушал женщин и не торопился их перебивать своим рассказом. Сергей Глебович, повозившись с заморским фруктом, очистил его, вынул сердцевину и порезал поперек на тонкие кусочки, красочно разложив их на отдельное блюдо. И послушно подставил это лакомство Павлу Дмитриевичу:

— По народному велению это присуждается на съедение вам, — сказал торжественно. — Награждаетесь как победитель. Тем не менее в договоре с народом существуют не только обязанности, но и права: со своей законной доли вы имеете право угостить ананасом того, кто этого, на ваш взгляд, заслуживает, и обязаны рассказать народу о своих достижениях.

Женщины притихли и приготовились слушать. Павел Дмитриевич помедлил, а затем рассказал все, услышанное от медсестер и врачей.

— Я нашла рефрен, проходящий через все Раисины речи, — сказала Евгения Елисеевна. — Сейчас скажу о нем.

— Но сперва я поделюсь таким соображением, — перебила ее Низа: — Кажется, она и не собиралась говорить мне о настоящем отце своих детей, а полностью положилась на те сведения, что разбросала между людьми. Их ведь достаточно, чтобы сделать определенные выводы. Вопрос: почему? Почему она не собиралась сказать мне об этом?

Павел Дмитриевич улыбнулся, и его близкие засияли от этого.

— Это так очевидно, — сказал он. — Хотя то, что я думаю по этому поводу, кое-кому может показаться бессмыслицей.

— Ваши «бессмыслицы» дорогого стоят, — встрял Сергей. — Я читал верстку первого номера альманаха «Легенды степей». Это грандиозно!

— Уже печатают? — оживился Павел Дмитриевич. — Вот бы прочитать...

— А я тебе привезла распечатанные страницы, сама книга выйдет ближайшими неделями, — сказала Низа. — Так, не отвлекаться!

С этим она вышла из комнаты. Послышался звук закрываемой двери и топот отдаляющихся шагов. А потом все повторилось в обратном порядке.

— На, возьми, потому что забуду отдать, — Низа передала отцу стопку листов с отпечатанными страницами альманаха, — я их в машине оставила, — объяснила мужу. — А теперь рассказывай, пожалуйста.

По детской привычке Низа оставила сидение за столом и переместилась на диван, втискиваясь в угол, где сходились две стены, словно там до сих пор была теплая печка. Нет ее, все давно прошло — дом теперь отапливали паровые батареи. Но детская привычка — вторая натура.

— Так вот, — прокашлявшись, сказал Павел Дмитриевич. — Она стеснялась называть тебе имя этого мужчины. Почему? Да потому что ты, конечно, его знаешь, но допустить мысль об их связи не можешь. И ты не поверила бы ей, не приняла бы за правду этот невероятный вариант. Ты могла бы заподозрить, что у нее началось помутнение рассудка. То есть то же самое, что подумали бы и другие люди.

— А что? — повернулась к дочке Евгения Елисеевна. — Очень может быть. А если сравнить все, что она наговорила людям, то, значит, надо искать актера из Малого Театра в Москве.

— Мама! — воскликнула Низа. — Мы, конечно, никому не скажем, что большинство сюжетов для моих романов придумала ты под руководством отца.

— Ну что ты городишь, гляди, кто-то подумает, что это правда!

— Вы же утверждаете на семейном совете мои наброски, так какая разница. Но такого допущения, как сделала ты теперь, придумать никто бы не смог.

— Вот, видишь, — откликнулся Павел Дмитриевич, — ты даже матери, пребывающей в здравом уме,  не поверила. Так тем паче не поверила бы больной подруге. Правильно, что она тебе все шарадами передала. Вот узнаешь сама, удостоверишься, тогда не будешь сомневаться и спокойно все расскажешь Аксинье и Ульяне.

— Смотри, — горячилась Евгения Елисеевна. — Во всех ее разговорах упоминаются актеры, фильмы, детские мечты попасть в кино, — она начала загибать пальцы: — Тебе передала фотографии актеров — раз, Таисе сказала, что любит кино больше литературы, — два. Ты этому поверила бы? И это учительница литературы! Обычный маневр, чтобы натолкнуть нужного человека, то есть тебя, на нужную мысль. Даже назвала фильм «Собака Оттоманов», который часто пересматривает, — три. Пильгую назвала конкретный театр, который ей якобы приснился, — четыре. И в конце концов Дубенко специально для тебя говорит, что ее дочери выглядят как актрисы и у них на это есть основания, хотя ее, Раисы, роль в этом косвенна, — пять. Что еще надо знать, чтобы взять фотографии с сундучка, составить список актеров, занятых в фильме «Собака Оттоманов», сравнить их, дальше посмотреть, кто из них работает в Малом Театре, и поехать к нему?

— Все сходится, дочка. Эта правда столь поразительна, что без риска показаться неадекватной она ее сообщить не могла. Поэтому и предложила тебе искать самой, — подтвердил Павел Дмитриевич. — Если есть время, езжай в Москву.

— Найду время, — сказала Низа. — Через две недели надо получить гонорар за роман «Крик над пропастью».

Наследство от Данаи

Раздел пятый

1

Уже на подъезде к станции «Площадь Революции» Низа незаметно исполнилась благоговения и затаенного восторга. Дальше неспешно, смакуя каждый миг, вышла из электрички, поднялась из метро на поверхность, с приятностью вдохнула неповторимый московский воздух, проникнутый духом и величием старины, миновала отель «Националь» и со стороны Театральной площади подошла к центральному входу в Государственный Академический Малый Театр. Здесь как будто все оставалось по-прежнему. Театр стоял на том же месте, имел тот же вид и состояние. Сбоку от парадной двери до сих пор сидел Александр Николаевич Островский с одинаковым по все времена не столько задумчивым, величавым или удовлетворенно-вальяжным видом, сколько с видом утомленности работой и скукой от незначительности человеческой суеты и ее быстротечности. Он так много постиг за свою жизнь, так глубоко погрузился в человеческую натуру, так надоели ему мелкие страсти негодяев и напрасный жар благородных сердец, что это знание тяжело прижало его к креслу, и оно под весом гения подогнуло ножки и чуть не трещало на глазах у прохожих.

Как всегда, фасад роскошного двухэтажного здания украшали вывески с репертуаром текущего года и афиши с рекламой спектаклей, ближайших по времени.

Но ощущение новизны, не лучшим образом влияющей на восприятие театра, не оставляло Низу. Бывая в Москве наездами, она постоянно торопилась, чтобы успеть за полдня прибежать в издательство, устроить там свои дела и вовремя вернуться на вокзал, «раскупоривая» по дороге гонорар и покупая для мужа и родителей какое-нибудь «заморское» лакомство или подарок на память о ее очередной книге. Поэтому практически не имела возможности рассмотреть, где и что меняется, а тем более не успевала расправить плечи и свободно походить по улицам, посидеть в скверах, поговорить с прославленными московскими старушками. Она их очень любила, потому что они всегда были расположены к беседам с гостями столицы и радушно рассказывали про историю и географию ее отдельных уголков. А чтобы посетить музей или театр, так об этом и мечтать не приходилось. И теперь Низа терялась в догадках: что изменилось и какой камешек мозолил ей душу.

Вскоре, по-детски обнимая знакомые до боли виды растерянным взглядом, Низа поняла, что изменился не Малый Театр, а тот фон, на котором он вырисовывался. Изменилось все вокруг него в широком смысле слова: сама Москва стала другой, приобрела новый вид архитектура улиц, проспектов и площадей, куда-то исчезло их бывшее людское наполнение, благоухание и голоса, выветрился дух старины. В свое время Пушкин гениально высказал то, чего теперь не хватало Низе, — «здесь русский дух, здесь Русью пахнет». И вот этой описанной большим поэтом атмосферы здесь больше не ощущалось...

И дело было не только в том, что старейший театр России начал теряться рядом с новыми белостенными высоченными сооружениями, здесь и там натыканными на старых улицах Москвы, которые крепко впечатывались в глаза приезжим, затеняя все другое. Изменилось настроение и содержание духовной столицы мира, казалось, ее жители потеряли аристократичность и интеллигентность внешности и духа, которые еще чудом держались в них вплоть до конца второго тысячелетия. Теперь московское пространство заполоняла яркая толпа, сборище абсолютно разнородных лиц, на которых больше не лежала печать монолитности, внутреннего единства.

И это тенью легло на островок театра. Низа пришла сюда за час до начала спектакля, когда для зрителей и просто посетителей дверь еще была закрыта, и стояла около входа, изучая рекламные щиты и людей, со всех сторон проникающих в помещение через какие-то незримые отверстия. Конечно, к этим людям Низа пристально присматривалась и понимала, что среди них должны быть не только актеры. Шли на работу механики и электрики, осветители, приезжали на машинах бородатые мужички, почему-то похожие на помощников режиссеров, почти безошибочно угадывались патлатые художники, гримеры, выскакивали из такси вертлявые модистки, чинно-важно шествовали маститые мужья и солидные женщины, жившие где-то здесь неподалеку, спешила на работу всякая обслуживающая рать.

Но актеры были похожи именно на актеров, хоть и бросалось в глаза то, что среди них преобладала молодежь, и это, как ни удивительно, не радовало. Во-первых, девушки, каждая из которых держалась так, словно она одна занимала звездное место в театре, носили одинаковые прически, одежду, имели одинаковые выражения лиц и рост, будто приобрели элементы внешности с фабричного конвейера или взяли напрокат. Их всех поразило страшное, убийственное однообразие. О молодых мужчинах можно было сказать то же самое. А во-вторых, в молодых ощущалась какая-то временность пребывания здесь, будто все они вот-вот собирались улететь на Марс, а на Земле, лишь бы не томиться от скуки, занимались кой-какой работой. То, что в Москве все торопятся, Низу не удивляло, потому что в любой столице люди живут суетливо. Нет, дело было не в поспешности, а в отчужденности от своего ремесла, от отношения к нему как к средству, а не смыслу существования. Низе даже оскорбительно стало за любимый театр, за его традиции, вырождающиеся в горькое воспоминание, вообще за пошатнувшуюся монументальность классики.

И вот щелкнул засов, и массивные створки двери немного отошли одна от другой. Низа поспешила к входу и одной из первых поздоровалась с билетершей.

— Я, собственно, не на спектакль, мне надо поговорить с Юрием Мефодиевичем, — объяснила, почему не подает билет.

Та осмотрела странную женщину скептическим взглядом, и только в этот миг Низа поняла, что здесь, как и везде теперь, должен быть отдельный вход в офисные помещения, где размещается руководство театра. А билетерша тем временем, изучив посетительницу и, очевидно, найдя ее достойной эксклюзивного внимания, передумала пыжиться и утвердительно кивнула головой.

— Пожалуйста, проходите и погуляйте в холле, ему сейчас доложат о вас, — она подозвала коренастого мужчину, видимо, охранника, закамуфлированного традиционно театральной одеждой с бабочкой вместо галстука, и спросила, повернувшись к Низе: — А как о вас сказать?

— Писательница Надежда Горская, но я по личному делу, — уточнила Низа.

— Погуляйте, — окончательно переменив скепсис на снисходительность, пригласила билетерша и махнула рукой, показывая на стены, где висели хорошо выполненные портреты актеров.

Низа прошла туда, куда указала хозяйка холла, и скользнула взглядом по лицам основателей этого театра, отметила «дедушку» русской драматической сцены Владимира Давыдова, внимательнее глянула на первых здешних звезд, выделив тех, кто стал к тому же еще и звездой экрана, как, например, Михаил Жаров. Подошла к «великим старухам», безошибочно узнав Марию Блюменталь-Тамарину, Варвару Рыжову, Елену Гоголеву, мысленно поклонилась тем, кого когда-то видела здесь в спектаклях: Евгению Веснику, Владимиру Кенигсону, Михаилу Цареву. Приблизилась к Александру Овчинникову и ахнула — уже более десяти лет этого красавчика нет среди людей, а она будто вчера его видела и не знала, что он давно умер. Вот и Никита Подгорный стоит у нее перед глазами живой-живехонький и голос его отчетливо звучит в памяти, а он около пятнадцати лет уже пребывает в вечности, Алексей Эйбоженко двумя годами раньше него ушел из жизни — как быстро бежит время...

Низу позвали, и она, поняв, что рассматривала фотографии актеров, составляющих ушедшую историю театра, пробежала глазами до крайних портретов, мазнув взглядом по последним потерям: Виктор Павлов, Евгений Самойлов, Афанасий Кочетков... Она вздохнула, досадуя, что не успела на все посмотреть и всех припомнить, и пошла вслед за тем, кто должен был провести ее к художественному руководителю театра.

Ни лучи продуманного в деталях освещения, ни изысканная меблировка кабинета, ни живописная осанка Юрия Соломина, чудесно вписанного в интерьер, не скрывали его утомленного вида. Как предупредил Низу провожатый, у их руководителя пропала любимая собака, московская овчарка, подаренная друзьями на юбилей.

— В подавленном настроении он не очень любезный, резковатый, — поправил себя парень. — Но, возможно, ваш вопрос придется ему по душе, тогда он вас внимательно выслушает.

Низа поблагодарила за предупреждение и съежилась от страха. И вот она сидела перед легендарным «адъютантом его превосходительства», знакомым актером из фильмов и телевизионных спектаклей ее молодости, и рассказывала о своей подруге. Она не говорила о детях, о проблемах с отцовством, а делала ударение на том, что Раиса Ивановна оставила письмо любимому человеку, и это письмо надо передать адресату.

— Так, так, — поглаживая подбородок, повторял Юрий Мефодиевич и в течение Низиного рассказа похаживал по кабинету. — Странно, что женщина зрелого возраста не избавилась от девичьих иллюзий. Не знаю, что вам посоветовать. Актер — профессия особая, наши мужчины очень впечатлительны. Представляете, что с ними будет, если каждая почитательница, умирая, начнет передавать им прощальные письма? Они играть не смогут на сцене. Подумайте, следует ли нервировать человека ни с того ни с сего.

— Извините, я не сказала вам, что между ними были весьма близкие отношения, была взаимность. Но если бы речь шла только о том, чтобы просто передать письмо, то я не стала бы занимать ваше время. 

— Чем же тогда я могу вам помочь? — тихо спросил хозяин кабинета, умело держа паузу.

Низа сникла. Неизвестно, как лучше сказать. Вдруг ему не понравится, что актеры театра заводят амуры на стороне, и горемычному Максимке Дорогину, попавшему на пересечение всех совпадений и прорисовавшемуся в Низином представлении возможным Раисиным любовником, достанется на орехи. Еще и семья, не приведи господи, узнает. Но ведь с абсолютной достоверностью Низе ничего неизвестно, может, не Максима надо беспокоить, а продолжать искать того неизвестного Николку, которого она уже устала вычислять. Эх, надо было тщательнее с труппой познакомиться в холле, поискать среди ее мужской части мужчину с именем Николай. Соответствующего возраста, конечно. Вдруг мужчина со всеми признаками Раисиного любовника играл какую-то эпизодичную роль в названных ею фильмах? Низа быстро начала прокручивать в памяти выдающихся и привлекательных внешне (ведь Раиса делала ударение на талантливости и стильности своих дочерей) актеров труппы Малого Театра. Учитывая намек на талант и возраст претендента, он должен быть по меньшей мере Заслуженным артистом России.

Она, конечно, помнила Народных артистов, их меньше. Так вот, из известнейших: Васильева («Журналист») зовут Юрием, Михайлова («Любовь и голуби») — Александром. Эти — вне конкурса по части мужской привлекательности, но, учитывая их имена, также и вне подозрения. Другие тоже не подходят: Коршунов (множество фильмов и ни одного шедевра) — Виктор, Каюров (лучшие роли Ленина) — Юрий, Марцевич («Красная палатка») — Эдуард. Итак, среди Народных артистов мужчины с именем Николай нет. Из Заслуженных артистов заслуживающими внимания были: Невзоров, но он Борис, Носик — Владимир (а брат или сын — Валерий), Зотов — Василий... Нет, и здесь Николки нет. Может, кто-то из обслуживающего персонала, например среди художников? Но, Раиса подчеркивала, что мечтала быть актрисой. Это недаром.

— Только вы не удивляйтесь моему вопросу, — предупредила Низа, воспользовавшись паузой Соломина, и разрешила себе улыбнуться. — Среди ваших актеров, которым исполнилось хотя бы тридцать восемь лет, есть кто-то по имени Николай?

— Нет, — сразу сказал Соломин, — ни одного с таким именем у нас нет. А вам нужен именно Николай?

— Да...

— К сожалению, — развел руками Соломин, и Низе показалось, что даже с облегчением вздохнул. — Итак... — собрался он извиниться за собственную невозможность быть полезным, но посетительница опередила его.

— Подождите, — она даже руку подняла, призывая собеседника не продолжать. — Меня интересует еще один конкретный человек.

— Кто?

— Я назову его имя, даже объясню, почему говорю о нем. Но я не хочу, чтобы у него были неприятности. Вы обещаете?

— Милая моя, — грустно улыбнулся Юрий Мефодиевич, садясь возле нее. — Я за свою жизнь такого насмотрелся и наслушался, что меня ничем удивить нельзя. Конечно, я умею беречь чужие тайны, иначе и быть не может при моей должности.

— Извините, — сникла Низа, и удрученно замолчала.

— Итак?

— Что вы можете сказать о Максиме Дорогине?

Соломин пристально посмотрел на посетительницу своим знаменитым взглядом из-под прищуренных ресниц, долгим и проникновенным, но она выдержала это изучающее сканирование и не склонила головы, а смотрела на него выжидательно с открытостью и настороженностью.

— А что?! — тихо сказал  Юрий Мефодиевич и сомкнул лежащие на коленях ладони. Затем склонил набок голову и о чем-то задумался, рассматривая свои руки. — Если вам нужен Николай, то вы попали в точку, — он встал и еще раз прошелся по кабинету. Низа физически ощутила, что он взвешивает, следует ли говорить дальше или нет. И вот Юрий Мефодиевич заговорил снова: — Ведь Максим Дорогин — это его сценический псевдоним. А на самом деле актера звали Николай. Как я мог забыть?

— Псевдоним? — не веря, что ее поиски завершаются, переспросила Низа.

— Да, он воспользовался фамилией своего известного отца. Николай — внебрачный ребенок Виталия Дорогина. Как видите, это давно уже не секрет.

— Вы так просто об этом говорите...

— И вдобавок Максим Дорогин не был женатым. Интересно, интересно... — не обращая внимания на ее замечание, сказал Юрий Мефодиевич и снова замолчал, о чем-то напряженно размышляя.

— Вот фотография моей подруги, — протянула Низа Раисин портрет, который предусмотрительно прихватила с собой. — Может, вы ее видели с ним? И почему вы говорите о Максиме Дорогине в прошедшем времени?

Хозяин кабинета взял Раисин портрет и долго всматривался в него, отрицательно покачивая головой из стороны в сторону.

— Серьезная женщина, — сказал задумчиво. — Нет, к сожалению, не видел, — он снова замолчал, только ему одному присущим образом подбирая губы в узкую полоску и немного растягивая уголки в стороны. — Вы сказали, ваша подруга умерла внезапно?

— Да. Но я еще спросила... Вы сказали...

— Когда?

— Что когда? — переспросила Низа.

— Когда умерла ваша подруга?

— В ночь с двадцать пятого на двадцать шестое октября.

— Это, бесспорно, судьба, — поспешно бросил Юрий Мефодиевич. — Ведь наш Максимка умер двадцать пятого, утром... — глубоко засунув руки в карманы и остановившись перед собеседницей, сказал он. Перенося вес тела с носков на пяти, покачиваясь вперед-назад и пристально изучая, какое впечатление произвели его слова, спросил: — Вы не знали?

— Нет...

— На сорок седьмом году жизни. Молодым ушел...

Низа сдвинула брови, вычисляя год рождения Максима Дорогина. Она с удивлением обнаружила, что он был на пять лет моложе Раисы. Это, конечно, накладывало на их отношения определенный отпечаток.

— Странно, — продолжал Юрий Мефодиевич, — мы сразу же двадцать пятого подали текст некролога в программу новостей, и вечером эта информация прозвучала в «Подробностях».

— Я же писательница, — прошептала побледневшая Низа, припомнив слова Елены о том, что Раиса позвонила и попросила о помощи именно под конец «Подробностей» двадцать пятого октября. — Все время работаю за компьютером, телевизор смотреть некогда.

У Юрия Соломина она провела в общем почти полтора часа. И выйдя от него, пошла не на улицу, а в холл перед зрительным залом, чтобы забрать одежду в гардеробе. Уже давно шел спектакль. Теперь Низа имела возможность в тишине и безлюдности рассмотреть всю галерею портретов служителей муз, она увидела, что портрет Максима Дорогина с тоненькой, ненавязчивой траурной лентой, прицепленной в уголке, висел последним в ряду недавно умерших актеров. Просто тогда, когда она второпях посмотрела в этот конец, он оказался спрятан за колонной.

Итак, она узнала от целиком официального и в конце концов благожелательно настроенного на разговор лица, что Максим был единственным, правда внебрачным, сыном Виталия Дорогина, известного и любимого народного актера. Кроме Максима (то бишь Николки), у этого актера осталось две дочери: старшая Анна Дорогина (по мужу — Друзкова) от первого брака, проживающая в Санкт-Петербурге и далеко отстоящая от театральных кругов, и младшая Жанна Дорогина от второго брака — как и Максим, актриса Малого Театра. Жанна имела тяжелый характер и, находясь под влиянием до сих пор живой матери, открыто враждовала с Максимом. Хотя, сказать по-справедливости, так это Максим имел основания недолюбливать и Жанну и ее мать, так как его отец после развода с первой женой женился не на Максимовой матери, а на другой женщине, со временем родившей Жанну. И руководство театра, зная о нюансах этих родственных отношений, никогда не сводило брата и сестру в одних и тех же постановках. Со старшей же сестрой Максим поддерживал очень теплые, родственные отношения, и почти все свободное время проводило в кругу ее семьи. Может, это объяснялось тем, что у Анны с Эдуардом Вадимовичем Друзковим, ее мужем, не было детей, и она всю любовь отдавала младшему на пятнадцать лет братцу.

Итак, подвела итог Низа, надо ехать в Санкт-Петербург.

2

Беспокоить отца своими хлопотами Низа не отваживалась, тем не менее каждый вечер звонила в Дивгород, даже и теперь, когда находилась в Москве, справлялась о здоровье, незаметным образом старалась утешать его, наполнять его жизнь чем-то светлым, приятным, если это вообще возможно было. Отец и сам держался мужественно, до сих пор никому из родни о своей беде не сказал. Ни дочки, ни жена не знали, когда он заметил первые проявления болезни, почему молчит и не хочет лечиться. Это значительно позже, почти через год, когда Низа давно закончит с «дело об отце» и в связи с этим произойдут другие интересные события, а Павел Дмитриевич уже не сможет сам выходить из дома на прогулки и позовет Низу побыть около него (отец лучше знал своих дочек, знал, что только на Низу может положиться в последние дни жизни), он скажет, что вскоре после Раисиных поминок, на Рождество, ощутил острую, почти до умопомрачения, боль в груди. И сразу понял, что его постигло. Поначалу пил витамины, и они помогали не терять бодрости, а потом болезнь начала прогрессировать, и он перестал сопротивляться ей.

— Я грешный очень, — обронил он как-то. — Ведь отбивал от болезней, а иногда и от смерти тех людей, которым Бог предназначал другую судьбу, помогал разным бедолагам, попадавшим в сложные ситуации. Разве вседержитель может простить мне такую крамолу?

И в те же дни надиктовал Низе на диктофон свой рассказ о войне, о фронтовых дорогах и ранениях, рассказал про плен и бегство из плена, послевоенные годы, голод, недостатки и нужду, про все, о чем никогда не любил говорить, что не записывал в свой дневник. Но это все было позже.

— Как дела с поисками отца? — спросил Павел Дмитриевич увядшим голосом. — Почему не рассказываешь? Есть новости?

— Есть, — обрадовалась Низа, что отец не теряет, кажется, неподдельного интереса к посторонним делам. — Но сначала скажи, как ты себя чувствуешь?

— Весьма пристойно, старею эволюционно, — доложил со смешинкой в голосе.

Низа рассказала о посещении театра и о том, что ей удалось узнать.

— Кажется, вы с мамой были правы, говоря, что надо искать здесь. Я в этом почти убедилась, но прямых доказательств нет. Ведь пригодность фигуры Максима Дорогина для версии скрытой Раисиной жизни сама по себе не может служить доказательством их связи, приведшей к рождению двух детей. Тем более что Ульяна появилась на свет через пять лет после Аксиньи. Выходит, Раиса постоянно поддерживала отношения со своим любовником. Или он у нее был не один? Где она бывала в эти года, что делала, с кем встречалась? Неизвестно.

— Одно теперь мы знаем бесспорно, дочка, — попробовал Павел Дмитриевич вывести Низу из пессимистического настроения. — Это то, что у Раисы наступило резкое ухудшение здоровья после известия о смерти Максима Дорогина, услышанного в новостях культуры «Подробностей». Это привело к инфаркту, и она, стараясь объяснить свое состояние, а еще подсказать тебе направление поиска, промолвила: «Николки нет». Она ни о ком не спрашивала, как ты подумала вначале, она сообщила о своей потере. И про ее отлучки из дому в эти годы кое-что известно, — сказал Павел Дмитриевич. — Только там ли она в гречку прыгала?

— Где это «там»?

— Я все высчитал. Вот смотри, — и отец начал коротко излагать свои доказательства.

Из рассказа отца следовало, что все лето 1980 года Раиса провела у родственников мужа на Смоленщине, оздоровлялась после нескольких подряд выкидышей. Там она, по ее собственным словам, услышала о тетке Юлии, жене родного дяди Виктора, успевшей к тому времени последовать совету Павла Дмитриевича, родить мальчика, похоронить своего мужа Ивана Моисеевича, выехать в Москву и оттуда передавать свой опыт другим бездетным по вине мужей женщинам. Раиса намотала услышанное на ус, тем более что тетка Нина, жена еще одного Викторового дяди, у которого он воспитывался, открыто сожалела, что пренебрегла Юлиной откровенностью.

— Ты хочешь сказать, что там у Раисы родилось намерение, взять совет о солнечных лучах на вооружение? — спросила Низа.

— Да, там родилось ее решение и окрепло. Более того, она поняла, что только там сможет его осуществить, так как дома Виктор и ее собственная совесть шанса ей не дадут. И осуществила.

— Значит, надо искать там.

— Не торопись, — перебил дочь Павел Дмитриевич. — Дай закончить свою мысль. Если Аксинья родилась 14 апреля 1981 года, значит, Раиса считала звезды с любимым в июле 1980 года. Все сходится, так?

— Похоже, что так.

— Идем дальше. А дальше она сидела безвыездно дома, нянчилась с ребенком. Аксинья часто болела, и я регулярно возил ее в районную больницу на своей машине. Поэтому и знаю, о чем говорю. Когда ребенку исполнилось четыре года, Раиса отдала ее в детсад к матери и вышла на работу. Так, когда это было? А вот когда. Виктору как раз сделали операцию по удалению аппендицита. Помню, это случилось в 1984 году, осенью, а точнее, на октябрьские праздники. Мы были на параде, остановились возле памятника Неизвестному солдату. Там было организовано коротенькое выступление школьной самодеятельности. Я стоял в толпе ветеранов на трибуне, а Раиса рядом с нами возле микрофона, она вела концерт. Здесь к ней протиснулась почтальонша и вручила срочную телеграмму с сообщением, что умерла, как теперь мне поняло, та самая тетка Нина, которая так доверчиво беседовала с Раисой о солнечных лучах. Виктор поехать, естественно, не мог, так как еще находился в больнице, и хоронить родственницу отправилась Раиса. И я понимаю, почему она оставила мужа и поехала, — он сам ее об этом просил. Ведь, как сказала тебе Раиса, тетка Нина заменила Виктору мать, и именно он должен был проводить ее в последний путь. Поэтому Раиса там осталась до девятидневных поминок. Это я помню очень отчетливо, так как после выписки Виктора из больницы на своей «тамаре» привез его домой, а через несколько дней по его просьбе встречал с поезда Раису с узлами, возвратившуюся со Смоленщины. Итак, ее не было дома по меньшей мере десять дней. Так? Так, — ответил Павел Дмитриевич сам себе и продолжил: — А Ульяна родилась 2 августа следующего года. Если ты посчитаешь, то убедишься, что это произошло через девять месяцев после теткиных похорон.

— Папа, ты — чудо! — воскликнула Низа. — Я завидую твоей памяти. Как тебе это удается!

— Не забывай, что в нашем селе тогда не то что «скорой помощи», но и других частных машин не было, кроме моей. Я обо всех событиях знал, даже не желая того. И на вокзал, чтобы поспеть на поезд, три километра в темень или рань никто ходить не хотел, все бежали ко мне, и я должен был отвозить их. И в больницу я людей возил в разное время суток. Знаешь, кому много дается, с того много спрашивается. Так и случилось, что я все время находился в центре событий.

— Так где конкретно живут Викторовы родственники? — спросила Низа.

— Не знаю, и теперь нам никто этого не скажет. Тебе одно остается — ехать к Анне Друзковой в Санкт-Петербург. И только там ты узнаешь что-то конкретнее. Езжай, не медли.

В Санкт-Петербурге Низе остановиться было не у кого, а отели оставались недоступными по цене, как и в Москве. Поэтому она спланировала поездку так, чтобы прибыть на место рано утром, а выехать назад — вечером. В течение дня ей предстояло успеть найти через справочное бюро Анну Витальевну Друзкову и нанести ей визит, пусть бы хоть и вечером.

Более всего для такого расписания поездки подходила «Красная стрела» — популярный поезд на линии Санкт-Петербург–Москва. Тем более что сервис в нем оставался одним из лучших на русских железных дорогах, и это позволяло Низе надеяться, что в эту ночь она хорошо отоспится.

Это дела почти что древние. История «Красной стрелы» началась в 1930 году, когда работники вагонного депо сформировали новый состав, и думать не думали, что именно эта их работа окажется значительнее всех других. Почему-то они покрасили вагоны в голубой цвет и назвали новый поезд «Красный», то есть красивый. А со временем кому-то из начальников поезда вздумалось перекрасить вагоны в красный цвет. Идея оказалась хорошей и потому живучей. Она понравилась даже министру путей сообщения (был такой), и с того времени «Красная стрела» молнией преодолевает пространство между двумя столицами России. Сохраняется еще одно неизменное свойство этого поезда на протяжении всего его существования — он отправляется и из Москвы, и из Санкт-Петербурга ровно в 23.55, а прибывает в пункт назначения в 7.55, проводя в дороге ровно восемь часов. И если красный цвет — это просто остроумная выдумка, то расписание движения «Красной стрелы» имеет практическую ценность для путешественников.

С билетами на этот поезд, как ни удивительно, хлопот не возникло, и Низа, нисколько не сожалея, что не пользуется самолетом, села в вагон.

Да, воздушным транспортом она прекратила пользоваться еще в годы учебы в аспирантуре. Тогда ей приходилось по меньшей мере дважды в год (перед Новым годом и в конце июня) отчитываться о своей работе на заседании кафедры деталей машин Таллиннского политехнического института, где она нашла себе руководителя кандидатской диссертации. И она охотно посещала вполне европейскую столицу крохотной загадочной Эстонии. Первые два года учебы прошли в сплошном восторге и от темы диссертации, и от быстрого продвижения исследований, и от поездок в экзотический город на Балтике.

И вот на третьем году этих волшебных путешествий во всей европейской части континента установилась сырая, морозная, весьма коварная зима. Перед Новым годом Низа снова, несмотря на погоду, решила добираться до Таллинна самолетом и заранее запаслась билетами туда и обратно на прямой рейс. Его выполняла маловместительная, хоть и юркая, машина — Як-40, забирающая на борт не более 32-х пассажиров. Учитывая, что самолет делал посадку в аэропорту Минска, где дозаправлялся горючим, легко представить чрезвычайную популярность этого рейса.

Так вот Низа должна была улетать завтра, а сегодня пришло сообщение об аварии Як-40, выполняющего именно этот рейс. Самолет шел на посадку в Минске. Но еще в воздухе на больших высотах обледенел, и его посадочный вес превысил допустимую норму, он просто рухнул на землю и разбился вместе с экипажем и всеми пассажирами. Низа призадумалась, следует ли рисковать. Но что-то менять уже было поздно, надо было лететь, как требовали обстоятельства.

Она до сего времени помнит свою неконтролируемую истерику, начавшуюся при заходе самолета на посадку в Минске. Рядом сидел какой-либо мужчина. Наверное, он был очень хорошим человеком, потому что все время отвлекал Низу от ее страха, что-то рассказывал, теребил за рукав. Но его благородные намерения и старания оказались напрасными: Низа сжалась, прижала колени к подбородку и тихо вила, словно попала в ловушку. А ощутив, что шасси коснулось земли, успокоилась и разразилась безудержными слезами.

До Таллинна еще оставалось претерпеть получасовое пребывание в воздухе, и как ей это удалось неизвестно — память отказалась фиксировать то жалкое, пограничное ее состояние. Но прямо после приземления, перенесенного благополучнее, так как в Минске «скорая помощь» надежно накачала ее лекарством, Низа сдала билет на обратную дорогу и поехала на железнодорожный вокзал оплачивать проезд до Москвы поездом. А со столицы — после перенесенных страхов — домой уже было рукой подать, посчитала она.

А сейчас, ступив утром на ленинградскую землю, Низа, вопреки надеждам, почувствовала себя ужасно уставшей, сказывались поездки из города в город, неполноценный сон в купе и напряжение, вызванное беседой с Соломиным. И все-таки самолетом она не полетела бы даже за крученые калачи.

Низа вышла из вокзала, мечтательно посмотрела в сторону отеля «Октябрьский», в котором тринадцать лет назад останавливалась с Сергеем Глебовичем, в последний раз приехав на неделю в дорогой ее сердцу Ленинград (здесь на Невском турбинном заводе воплощалась в жизнь ее диссертация), чтобы «побегать по театрам», и вздохнула. Какие прекрасные были времена! Низа даже веки прикрыла, вспомнив тогдашние символические цены на поезда, дешевые гостиницы и абсолютную доступность театральных билетов. Вот только в кассах всегда было пусто, и приходилось еще на подходах к театру спрашивать у прохожих, нет ли у них «лишних билетов». «Лишние билеты» неизменно находились и, даже уплатив за них вдвое или втрое дороже, они с мужем не ощущали удара по карману, так как потраченные деньги все равно оставались сравнительно небольшими.

Прошло... К величайшему сожалению.

Придавив в себе умиление, повернула и пошла в сторону «Гостиного Двора», так как помнила, что там располагались пункты горсправки. Хотя бы Друзковы жили по адресу регистрации, а не где-то в другом месте, — подумала Низа, увидев в конце концов то, что искала.

Полученный адрес Анны Витальевны ни о чем Низе не говорил, и как проехать туда, теперь в справочном бюро не сообщали. Собственно, она не спросила, может, ей бы и объяснили в виде отдельной услуги. Поэтому решила воспользоваться такси. Оказалось, что, поступила мудро. Жилой массив, где проживали Друзковы, находился почти за городом, и от конечной станции метро надо было еще долго ехать маршруткой, но на остановках стояли длинные змееобразные очереди, и в машины набивалось много людей, так что подсесть на проходящую не представлялось возможным. 

Как она и подозревала, хозяев дома не оказалось. Ей открыла домработница, буркнула неучтиво, что Анна Витальевна будет после девятнадцатой, и закрыла дверь. На дальнейшие расспросы отвечать отказалась. Хорошо, что от двери далеко не отошла — прислушивалась, что эта настырная посетительница будет делать, не запалит ли вдруг на пороге костерок от злости.

Низа посмотрела на часы, отметив, что уже израсходовала четыре часа из отпущенных ей до отхода «Красной стрелы». Она прикинула, что, с учетом неблизкого расстояния до Московского вокзала, куда ей надо было возвращаться, и возможно долгого разговора с нужным ей человеком, встречу надо ускорить, иначе она не успеет. Уж не говоря о том, что ей фатально некуда было деть ближайших семь часов. Не могла же она мозолить людям глаза в этом дворе, умирая от усталости и бездеятельности, или рисковать своей миссией и отправляться на прогулку по городу. И к тому же не было уверенности, что домработница сказала правду: а что если Друзкова в отъезде и в семь вечера окажется, что Низа напрасно ждала, вместо того чтобы найти хотя бы Эдуарда Вадимовича, мужа Анны Витальевны. И последнее, ведь Друзкова могла задержаться на работе или пойти на концерт или в театр. Нет, надо было наверняка договориться о встрече, раз она уже сюда досталась.

Поэтому Низа еще раз отважилась побеспокоить пугливую хранительницу дома, она снова позвонила, а потом наклонилась к замковому отверстию и громко сказала:

— Пожалуйста, позвоните Анне Витальевне на мобильный телефон, и после соединения дайте мне трубку. Я приехала из Москвы по делу от Юрия Мефодиевича Соломина. Или все-таки скажите, где она есть и как ее найти.

Это сработало, минуту спустя дверь приотворилась, и тонкая женская рука подала Низе трубку.

— Здравствуйте, Анна Витальевна, — торопясь, чтобы на противоположном конце соединения ее не передумали слушать, сказала Низа. — Я к вам по делу Максима Дорогина. Имею очень важные сведения личного характера. Моя фамилия Горцева. Как можно с вами увидеться?

— Вы надолго к нам? — спросил Низу спокойный голос немолодой уже женщины, не обратив внимания на ее литературный псевдоним. Значит, эти люди не читают современную беллетристику, подумала Низа.

— Сегодня же уезжаю обратно. У меня в обрез свободного времени. Да и устала я очень, находясь в поездке уже несколько дней подряд.

— Не знаю, — барственно ответила женщина. — Что вы можете сообщить нового? Жизнь Максима была для меня открытой книгой.

— Я встречалась с Соломиным, — хваталась Низа за последнюю соломину. — Он кое-что прояснил мне. Я хотела бы этим поделиться с вами. И специально для этого ехала к вам из такой дали.

— Из какой? — вздохнула женщина с насмешкой в голосе. — Из Москвы?

— Из Дивгорода, — коротко сказала Низа и затаила дыхание.

Сейчас эта фраза или сработает как пароль, или окончательно отрежет ей возможность встретиться с сестрой Николки, очень вероятного Раисиного любовника.

— Подождите, — с радостным биением сердца услышала Низа. — Минут через сорок я буду дома.

Анна Витальевна оказалась дородной, высокой и рано состарившейся женщиной. Если она была на пятнадцать лет старше брата, то теперь ей исполнилось шестьдесят два года, а она выглядела на все семьдесят с небольшим. Синяки под глазами свидетельствовали о плохом сне, умственном переутомлении. А бледная кожа указывала на недостаточное пребывание на свежем воздухе, малоподвижный образ жизни. Итак, Анна Витальевна работает в каком-то учреждении и не очень заботится о себе, подумала Низа. Значит, увлечена работой.

И вот Низа оказалась там, где жили искомые ею тайны. Она это сразу поняла, едва вслед за худенькой светловолосой девушкой, домашней помощницей Анны Витальевны, вошла в гостиную. Первое, что бросилось тут в глаза, был большой рисованный портрет Максима Дорогина. В картине безошибочно угадывала кисть Александра Шилова. Низа любила творчество этого художника. Как-то в конце 90-х годов, после того как на Кузнецком мосту открылась его картинная галерея, она решила сделать себе приятное и попасть туда. Приехав в Москву, прямиком с вокзала отправилась на выставку. Каким же большим было разочарование, когда она убедилась, что ее планам осуществиться непросто и надо занимать очередь с раннего утра, сразу за началом работы городского транспорта. Залы галереи успевали пропустить через себя лишь две тысячи человек в сутки, а желающих было куда больше. Пришлось смириться с тем, что картины Шилова она вживую не увидит.

Секрет успеха этого художника заключался в том, что в последние годы нормальным людям не хватает духовной пищи и именно в его картинах, где остро ощущается неповторимость и обворожительность, глубина и животворность русского реализма, они это находят.  О Шилове хорошо сказал Сергей Бондарчук: «Его дар редчайший. Он — от великих корней русской живописи. И в нем ощущается поэзия современности!».

Итак, увиденное теперь Низой свидетельствовало, что Максим Дорогин вошел в мировую элиту творческих гениев. Портрет кисти Шилова говорил о многом.

Низа не могла оторваться от картины. Популярный актер, одетый в изысканный клубный пиджак с богемным бантом под воротником, сидел в позе метра в роскошном кресле с золоченым орнаментом на высокой спинке, белокурые длинные волосы крупными волнами обрамляло его лицо, освещенное мягкой внутренней улыбкой. А с двух сторон от него стояли Раисины дочки. На портрете они были еще подростками: младшей, Ульяне, было не больше десяти лет. Обе очень походили на отца: такие же белокурые, с напряженным внутренним нервом, еще не успевшим переиграть, устояться, осознаться и лечь на лицо неуловимой улыбкой, а отражавшимся в остроте взгляда, сжатости уст и в предстартовой неподвижности поз.  

Когда в комнату вошла хозяйка и с вопросительным видом села напротив, Низа подала ей два Раисиных письма со шкатулки, пришедшие, без преувеличения сказать, с того света.

— Я по поручению моей подруги искала настоящего отца ее детей.

Анна Витальевна кивнула и углубилась в чтение. Рука ее заметно дрожала, и было видно, что она с трудом удерживается от слез. Нет, ее не удивила Раисина смерть, она о ней знала, как знала, наверное, и содержание первого письма. Но одно дело услышать об этом рассказ, а другое — самой держать в руках и читать эти проникновенные, преисполненные трагизма слова.

— Жаль, мы очень горюем по Раисе, — сказала Анна Витальевна, возвращая принесенные Низой бумаги. — Но чего она добивалась? Что кодировала в этих письмах? Чем я могу быть вам полезной?

— Она завещала мне сказать дочерям правду о том, что ее муж Виктор Николаев не был их отцом. Имя настоящего отца назвать не успела, а скорее, не хотела. Так как я, если бы через долгие поиски не убедилась сама, кто он есть, не поверила бы ей. А без доказательств, что отцом девушек является Максим Дорогин или пусть кто-то другой, вы же понимаете, я не имела права исполнять завещание подруги. Так как это смахивало бы на клевету на нее и на ее мужа. Так вот, я искала и, кажется, нашла... — Низа повела глазами на портрет, висевший напротив.

— Да, — сказала Анна Витальевна. — Но девочки давно знают правду. Вам не о чем беспокоиться.

— Вижу теперь, — сказала Низа, не отрываясь от лиц, изображенных на картине. — Можно сфотографировать, хочу своим родителям показать, — спросила она.

Друзкова разрешила коротким кивком.

— Раисы не стало, — медленно произнося слова, объяснила она, — и теперь нет смысла что-то скрывать. Она все слишком усложняла.

Визит оказался не таким коротким, как могло показаться сначала. Холодность Друзковой совсем не свидетельствовала о ее равнодушии или пренебрежении к людям, просто у нее был хмурый характер, она отличалась сдержанностью и немногословностью. И шло это от безрадостного детства.

Екатерина Афанасьевна Присекина, мать Анны Витальевны, была неказистой внешне, но умной девушкой, ей легко удалось окончить Ленинградский государственный университет по очень модной на те времена специальности «радиофизика». Затем по направлению она попала на преподавание физических дисциплин в ЛЭТИ — Ленинградский электротехнический институт и быстро начала превращаться в настоящий «синий чулок». Выйти замуж уже не надеялась, поэтому полностью отдалась науке, поступила в аспирантуру к тому научному сотруднику, что был руководителем ее дипломной работы, начала разрабатывать тему: «Моделирование физических процессов в звездах и создание начальной теории эволюции звезд».

Однажды как лектор всесоюзного общества «Знание» она получила путевку выступить с лекцией о теориях возникновения вселенной перед актерской аудиторией Московского Дома кино. Лекция предназначалась специально для тех, кто принимал участие в съемках фильмов о достижениях науки и о научных работниках, то есть актерам демонстрировали выразительную научную личность и заодно начиняли их соответствующими знаниями.

— Существует несколько теорий возникновения вселенной, начиная от теории четырех черепах, на которых держится Земля, и до современной теории Большого взрыва, — начала Екатерина Афанасьевна и здесь встретилась взглядом с большими голубыми глазами, восторженно застывшими на ней.

Она, конечно, как и все в стране, знала эти глаза из фильма, недавно с триумфом прошедшего в прокате. Дальше ее интересовали только эти глаза, она не хотела, чтобы они покинули созерцать ее. Поэтому в течение своего выступления Екатерина Афанасьевна щедро пользовалась внешними эффектами, лекторской жестикуляцией и приемами красноречия, магически сосредоточивающими на ней внимание слушателей. Она будто околдовала их. Преподаватели, в частности гуманитарных наук, и лекторы хорошо знали о явлениях личностного магнетизма, когда на окружающих производит впечатление сам лектор и совсем не имели значения внешность и содержание выступления. Она полностью владела двойным даром вызывать симпатии людей и глубиной своих знаний, и убедительным тоном, простотой и художественностью их изложения. Было в ней еще что-то, что только и можно назвать магией, проявляющейся в ходе разговора о понятных ей вещах.

— Теория утверждает, что современную вселенную пронизывает так называемое реликтовое излучение с температурой лишь на пять градусов выше абсолютного нуля, то есть минус 268 градусов по Цельсию, — вдохновенно говорила Екатерина Афанасьевна. — Это очень холодные лучи.

Аудитория оценила утонченную шутку, раздался смех и легкие аплодисменты. Значит, ее слушали.

Лектор у многих мужчин вызвала ускоренное сердцебиение, и ее отблагодарили щедрым застольем. Там она ближе познакомилась с Виталием Мартыновичем Дорогиним, хозяином тех замечательных голубых глаз, которые вдохновляли Екатерину Афанасьевну на рассказ о холодном космосе. С тех пор у них завязались теплые, доверительные отношения, вскоре закончившиеся скромной свадьбой.

Дорогину завидовали, шутили, что его жена — специалист по звездам, поэтому о своей звездной судьбе он может не волноваться. В этом браке родилась девочка Аня.

Но долго ли могло длиться это счастье, если он — в Москве, а она — в Ленинграде? И ничто изменить не удавалось, так как никто не одобрил бы мужчину, хотя бы и ради жены, бросившего труппу такого прославленного учреждения как Московский Академический Малый Театр. И никто не назвал бы умной женщину, покинувшую почти готовую диссертацию, преподавание в одном из старейших вузов страны, целиком сформированный авторитет в научных кругах, удачно выстроенную карьеру и уехавшую в другой город ради туманной перспективы стать женой популярного актера. Нет, Екатерина Афанасьевна руководствовалась не эгоизмом, а здравым смыслом, ибо понимала, что без своей работы, без успехов в своих исследованиях очень скоро превратится в обычную дурнушку зрелого, а потом преклонного возраста, сделается неинтересной своему мужу, потому что он встретил и воспринял ее как сильную личность именно с этим багажом. И все же этот странный брак длился тринадцать лет.

— Отец никогда не переставал опекать меня, — рассказывала Низе Анна Витальевна. — Он любил меня. И я отвечала ему взаимностью. Да, я откровенно гордилась им, все в нем мне нравилось, я тоже любила его. А мама была мудрым человеком, и не вмешивалась в наши отношения, не мешала нам общаться. Но после школы я выбрала мамину специальность, у меня не было творческих талантов, а точные науки давались легко.

— Теоретическая физика... — невольно промолвила Низа, думая об Ульяне и ее учебе. — Я вас понимаю, у нас с мужем тоже нет своих детей, — созналась она.

— Именно так, — согласилась Друзкова. — Максимовы дочери нам как родные, особенно младшая. Она чрезвычайно талантлива, способна к точным наукам, и я имею полное моральное право помочь своей родной племяннице сделать достойную карьеру.

— Разве никто из них не унаследовал талант от отца или деда? Да ведь и Раиса хорошо пела... — обронила Низа.

— К сожалению, — с готовностью откликнулась Анна Витальевна. — Максим и так и сяк старался устроить их около себя, он невероятно любил своих девочек, стремился постоянно находиться вместе с ними. Вы даже не представляете, как он страдал, когда не имел возможности видеть их, влиять на их воспитание.

— Так неужели не нашлось в Москве какой-то работы для хорошего бухгалтера? — спросила Низа.  — Хотя она, правда, сразу устроилась на должность главного бухгалтера. Я имею в виду Аксинью, — объяснила свою сумбурную речь.

— Я поняла, —  Анна Витальевна наклонила голову. — Аксинья сама отказалась ехать сюда. Понимаете, она старшая, более рассудительна, вот и не хотела оставлять Раису одну.

— Но ведь уехала в Германию...

— Ну, не совсем так, она работала в Киеве. Хотя теперь, конечно, переедет в Ганновер, — рассказчица успокоилась, убедившись, что ее не осуждают за невмешательство в судьбу старшей племянницы. Она таки была впечатлительным человеком, и, может, это единственное, что ей досталось от знаменитого отца, так как чертами лица и осанкой она на него не походила. — Не думайте, что мы ее не опекали. Ведь никто бы просто так не взял на ответственную должность главного специалиста зеленую выпускницу университета. Аксинья заняла должность главного бухгалтера в фирме, принадлежащей родной сестре Эдуарда Вадимовича, моего мужа. Она — врач по специальности, замужем за немцем и живет в Ганновере. А Ксенин жених Генрих — их единственный сын. Так что у девочки все хорошо. 

Максим Дорогин любил Раису Ивановну. И с самого начала знал, что ее дочери родились от него. «Он это сердцем ощущал, — сказала его сестра. — А потом вычислил свои встречи с Раисой и сопоставил с днями рождения детей. Это не трудно было сделать, тем более что Раиса не скрывала от него, что пустила в сердце грешную любовь из-за болезни мужа, пагубно отразившейся на ней. Ну кто бы не догадался, чьи у нее дети?».

— С Раисой они, конечно, поддерживали отношения, звонили друг другу, переписывались, иногда и встречались, правда, очень редко. Когда Раисе выпадало куда-то поехать на областное совещание, курсы повышения квалификации или на выступление с самодеятельным коллективом, он всегда летел к ней на крыльях. Максим поддерживал ее материально, делал переводы, хотя она и противилась поначалу, — рассказывала Друзкова. Теперь они с Низой перешли в столовую и домработница кормила их свежим обедом. — А потом погиб ее муж. Это будто отрезвило Раису, она охладела к Максиму, бросала трубку, когда он звонил, в чем-то обвиняла его. А он терпел, так как понимал ее состояние после такой страшной трагедии. И вот наступило лето. Максим начал настаивать перед Раисой на оздоровлении детей, дескать, он теперь должен стать ее опорой, позаботиться о любимой женщине, о детях, и предложил для них путевки в хороший детский лагерь в Прибалтике. Раиса согласилась.

— И Максим воспользовался возможностью, поехал к девушкам в лагерь, познакомился с ними и рассказал о своем отцовстве, да? — спросила Низа. — Приклонил дочек к себе, познакомил с вами.

— Да. К нам он их привоз, когда они еще в лагере отдыхали. Счастливый такой был, вдохновенный, сияющий! Он не мог налюбоваться на их красоту. А у них глаза разбежались от родственников, нежданно-негаданно свалившихся на них, от знаменитого отца, которого они знали по фильмам, от солидной тетки — ректора университета, дяди — главного психотерапевта Ленинградской области.

— Это вы о себе?

— Да, я же говорила, что пошла по маминой стезе. А среди мужниной родни преобладают врачи. А вы чем занимаетесь?

В конце концов, это уже была просто приятная болтовня ради вежливости, и Низа не стала задерживаться. До отхода «Красной стрелы» еще оставалась уйма времени, и она решила сменить прежние намерения. На Московском вокзале сдала билеты на Москву и поехала на Витебский. Там она успевала на нужный ей поезд, который за полтора суток без пересадок и передряг прибывал в Дивгород, следуя дальше на Днепропетровск.

3

На пространствах бывшего Дикого поля разгулялась молодая весна: цвели абрикосы, наливались цветом вишни и сирень, земля укрылась первоцветами, спрятав под ними перетлевшие серенькие скелетики, оставленные природой от прошлого лета.

От железнодорожной станции до родительского дома было ровно три километра, и Низа решила пройтись пешком. Она помахала водителю местного автобуса, тщательно подбиравшему пассажиров с каждого поезда, дескать, не ждите меня, и сошла с проезжей части. По обеим сторонам дороги, повторяя ее кривизну, шли утрамбованные дорожки, обсаженные акациями и тополями, а иногда и шелковицей. Деревца имели солидный возраст, но они стояли на таком удалении друг от друга, что не сливались в сплошную посадку, не образовывали темные заросли, и люди не боялись там ходить даже в темень. Под каждым деревом, сгрудившись отдельным островком, тянулась к солнцу пышная травяная поросль, умопомрачительно кутаясь в необъяснимое благоухание земли и воздушной свежести.

 У Низы было легко на душе от того, что теперь ей не нужно что-то рассказывать или объяснять Раисиным дочкам, они без нее хорошо знали своего родного отца, общались с ним, без преувеличения, стали на ноги его стараниями. Как жаль, что Раиса этого не знала и напрасно казнилась, изводила себя за надуманный грех!

В центре поселка, как и всегда, утром шумел местный базар, и Низа, приметив на обочине знакомую машину, внимательнее посмотрела на шеренги продавцов. Так и есть: отец приехал за покупками. Вот он ощутил направленный на него взгляд, замер, обернулся, ищет глазами наблюдателя.

— О, дочка приехала! Как же вы не видели! — эта фраза однозначно указывала на его хорошее настроение, и Низа в который раз отдала отцу должное, что он умеет с неподдельной радостью выпивать последние свои месяцы, а может, и дни жизни... — А чего ты нам не сказала, что приедешь? Это же хорошо, что я как раз скупился, — балагурил он, пока Низа подходила ближе и целовала его в щечку.

— Так получилось.

— Что-то случилось? — встревожился Павел Дмитриевич. — Ты же недавно в Ленинграде была, так?

— В Санкт-Петербурге, — с печальной иронией поправила его Низа. — Именно оттуда я и еду. Папочка, новостей имею полный короб.

Отец сложил покупки в багажник, уселся за рулем, привычным движением наклонился через пассажирское кресло и открыл Низе переднюю дверь с противоположной стороны. «До сих пор замок не отремонтировал, наверное, так оно и останется... — подумала Низа, отгоняя от себя печаль, слезы, отчаяние. — Надо у отца учиться, надо подняться на его уровень мужества, стойкости, жизнелюбия и держаться там из последних сил. Ведь именно в нашем с мамой мужестве он нуждается сейчас больше всего, все старается убедиться, что с горем, которое его болезнь накатывает на наши сердца, мы справимся».

— Видишь, — будто услышав Низины мысли, сказал Павел Дмитриевич, — никак на техстанцию не попаду. Для этого надо в город ехать, в эту вашу толчею, а я, дочка, плохо видеть стал. Левым глазом.

— Давай покажемся окулисту, — предложила Низа. — Это же без проблем.

— На мой век хватит... Не хочу лишних хлопот.

Низа сжала зубы, проглотила горький ком, перехвативший горло. «Без паники! Это он себя готовит к неминуемому исходу и нас заодно. Милый мой, дорогой, на каждом шагу борется с собственным отчаянием. Чем тебе помочь, скажи? Такую страшную игру ты нам предложил — не замечать тетки с косой, подступающей к тебе все ближе. Каким-то птичьим языком подаешь знак о своем самочувствии. А я все прочитаю, все пойму, ты только живи дольше, сердце родное».

— Тогда больше моркови ешь, говорят, благотворно на зрение влияет.

— Слабею, — ответил тихо, словно не хотел, чтобы те слова сотрясали воздух. — Лето-другое еще потопчу землю, а потом слягу. Ты приедешь ко мне?

Он не смотрел в ее сторону, ковырялся в замке зажигания, говорил будто между прочим, безмолвно взывая: «Давай договоримся без нервов, будь мужественной! Помоги мне!». А Низа, хоть какая ни возбудимая, таки была достойной дочерью своего отца.

— Не волнуйся, папочка, и не бойся, я все для тебя сделаю.

— Ну, тогда поехали, — отец вздохнул и засмеялся. — Так, говоришь, новостей много привезла?

На обед они затеяли варить борщ, котлеты из говядины, любимую отцом гречневую кашу. Крутились втроем на веранде, иногда что-то рассказывая друг другу.

— Бабу Галю помнишь, Ермачку? — спросила Евгения Елисеевна, перебирая крупу. — Жену дяди Вани Яйца.

— Конечно.

— В прошлом году ее сын забрал в Киев. Представь, двенадцатый этаж, однокомнатная квартира и их трое.

— Сколько это бабке стукнуло? — поинтересовалась Низа.

— Отметила здесь девяносто и поехала. Скоро девяносто два будет.

— О!

— Вчера звонила мне. Плачет, просится назад, — рассказывала Евгения Елисеевна. — А куда, к кому? Она же дом продала, советам твоего отца не вняла. А теперь сетует: «Почему я кума не послушалась?». Говорит, что за все это время ее только дважды на живую землю спускали, а так она постоянно в клетке сидит, как канарейка. Куда ты ведро тянешь? — обратилась к мужу, заметив, что он собирается картофель чистить. — Мы сами управимся, оставь. Отдохни. А может, на солнышко выйдешь, посидишь на лавочке? Смотри, как оно пригревает под стенкой.

— Ага, я там ртом зевать буду, а вы здесь без меня обо всех тайнах переговорите. Видишь, чего захотела! — пошутил он.

— Кстати, о лавочках, — подхватила Низа, подавая отцу салатницу с измельченной и перетертой с сахаром морковкой. — На, поешь, пожалуйста. Тебе это полезно. Так, о лавочках. В этой поездке я успела прогуляться по центру Москвы и Ленинграда, то бишь Санкт-Петербурга. И заметила, что оттуда исчезли старушки, всегда гуляющие на садовых скамейках. Помните, их особенно много было возле кинотеатра «Россия» в Москве, на аллеях улицы Алексея Толстого, да и в сквере на Театральной площади? В Санкт-Петербурге тоже скамейки центральных аллей пестрели такими себе божьими одуванчиками, у которых обо всем порасспросить можно было. Теперь их нет.

— Еще холодно старухам на улице гулять, особенно в Петербурге, там же север, влажность, ветры, — сказал Павел Дмитриевич.

— Ну, пусть там холодно, а в Москве довольно теплая и солнечная погода стояла. А старух все равно не было.

— И чем ты это объясняешь?

— А чего мне самой объяснять? Я у театральной гардеробщицы спросила, когда заходила к Соломину. А она говорит, что богатенькие их выкурили на окраины, выкупили дома в центре, отремонтировали, расширили и продали или оставили себе.

— Галина Вишневская недавно хвасталась по телевизору, — присоединилась к разговору Евгения Елисеевна, — что выкупила какой-либо дом на набережной Невы, как раз напротив крейсера «Аврора», переселила чертям на кулички около сорока семей и сделала себе царские хоромины. Показывали: стоит на балконе, руки развела, пальцы растопырила и кричит: «Это все — мое!». Хай бог милует! Я верю той гардеробщице. Учти еще, что Вишневская считается культурным человеком, и то, посмотри, что вытворяет. Чего уж говорить о некультурных нуворишах, которых больше? Хорошо, что мы в Дивгороде живем. Никакая зараза на нас не покусится.

— Пойду, открою окна в гостиной, пусть свежий воздух зайдет, — Павел Дмитриевич поставил на стол пустую салатницу. — Я со своей задачей справился. Так вы не против свежего воздуха?

— Нет, открывай, — поддержала его жена. — Сядем за стол, да и будем гулять до вечера. Ты когда домой собираешься, не сегодня же? — спросила у дочки.

— Завтра поеду. Сегодня наговоримся от души.

Дом Павла Дмитриевича стоял очень удачно: два окна гостиной выходили на восток, где за палисадником лежала улица, а два другие — на юг во двор, но от прямых лучей солнца их прикрывала развесистая яблоня, под которой Павел Дмитриевич прошлым летом рассказывал школьникам свои побасенки. Поэтому в их гостиной всегда было светло, но не жарко.

— Ты так и не забрала Раисину шкатулку домой, — Евгения Елисеевна осмотрела накрытый стол. — Все ли я поставила?

— Все, садись уже, хватит суетиться, — Павел Дмитриевич отодвинул для жены стул от стола. — Через неделю должна открывать ее в третий раз? — спросил, обращаясь к дочке.

— Не знаю. Может, откроем сейчас? Чего тянуть? Ведь ее тайны уже не существует, она давно всем известна.

— Кому это «всем»? Нам, например, известно не все. Не забывай о моей ответственности за эти события. Из-за меня, неосмотрительного, они заварились.

— Почему «неосмотрительного»? Ты имеешь в виду Раисину смерть?

— Тяжело мне осознавать, что я растравил ее рану. Неумышленно, конечно. Ведь такое стечение обстоятельств — просто невероятные дела. Разве я мог предположить что-то подобное?

— Не наговаривай на себя лишнего. В итоге Раиса именно тебе обязана тем, что решилась на поступок и родила двух замечательных девочек. А относительно ее болезни... Я много над этим думала, — сказала Низа. — И склоняюсь к тому, что моя дорогая подруга сама себя извела. Сначала она больше чем надо и дольше нормального человека каралась учиненным грехом, крылась от мужа, детей и любимого человека. Потом начала физически, а скорее психологически, мучиться вдовством, женским одиночеством, а дальше загрустила, что дочки от нее отдалились. То есть все время преувеличивала или вообще придумывала напасти. Я сейчас расскажу, почему так произошло, и вы поймете, что на самом деле у нее — замечательные девочки, которым на плечи очень рано легла страшная ответственность за материнскую драму, и они справились с ней. Имели же они право между тем, что знали, и тем, что не имели права свое знание показывать дома, поставить хоть плохонький щит? Ведь они были еще очень маленькими, Ульяне, например, исполнилось лишь семь годочков, когда погиб Виктор. Дети получили первый стресс. А через полгода замечательным образом перед ними появился настоящий отец, и они снова перенесли стресс, теперь уже двойной: горечь от семейной тайны и радость от осознания, что не остались сиротами. И эти крошки все дружно вдвоем вынесли, нигде не ошиблись, не поставили мать в неудобное положение, не разоблачили Дорогина и сумели воспользоваться всеми преимуществами такой ситуации. Если бы Раиса не была слишком сосредоточена на себе, то все своевременно увидела бы, поняла и правильно оценила своих близких и родных.

— Подожди, так, значит, девочки все знают? Ты нам этого не говорила. Как это случилось?

— Я сейчас расскажу, папа, дай закончить первую мысль. Итак, Раиса мучилась по собственному желанию, объективных причин для этого не было, во всяком случае после гибели Николаева. И вот на эту ее изможденность от самобичевания, на этот постоянно обнаженный нерв падает известие, что Дорогин умер. И это спровоцировало сердечный приступ. Сочинение о черных розах она, поверь мне, как-то бы пережила, так как, рассудив, поняла бы, что оно для нее безопаснее ясного дня в зимнюю пору.

— У Раисы просто был такой характер, — сказала Евгения Елисеевна. — Я знаю таких женщин, которые и при счастливой судьбе не рады белому свету и находят, чем съедать себя. Конечно, ее жизнь протекала сложно. Но она сама была узлом противоречий: с одной стороны, способна на неординарный поступок и не один, а с другой стороны, лишена мужества до конца смириться с этим, принять его. Такое затяжное сомнение, хроническая форма неуверенности в своей правоте. Это не дети, а она от них отдалилась, крылась все время, замыкалась в себе. А они ощущали материнское настроение и тихо жили рядом, не трогали ее.

— Так вот, поехала я в Петербург, —  начала свой рассказ Низа.

Солнце вволю поласкало еще голую крону яблони, лизнуло верхушку и, подкатываясь к горизонту, воткнулось лучами в небо. Земные стихии,  уставшие за долгий день от прилежности под властью светила, распоясались, повеял ветер острой прохладой, печалью окутали землю голоса птичьих граев, зашелестели об уплотненную темноту крылья сов, повеяло сыростью.

Павел Дмитриевич, ближе пододвинув настольную лампу, рассматривал фотокопию портрета Максима Дорогина со своими дочками работы Александра Шилова. 

— Они поразительно похожи друг на друга, — сказал он, отстраняя от себя фотографию и постукивая по ней пальцем. — Если Виктор Николаев был любителем кино, то он заметил это сходство. И тогда я не удивлюсь, что он знал правду о детях, которых воспитывал.

— Бесспорно, — согласилась Евгения Елисеевна, взяв фотографию из рук мужа и в свою очередь рассматривая ее под светом лампы. — Только я думаю, Раиса очень постаралась, чтобы Виктор не видел тех фильмов, где снимался Максим.

— В конце концов, воспитывать детей очень известного человека, думая, что они твои, — это вещь чрезвычайно невероятная, чтобы в нее мог поверить простой мужик, — заметила Низа.

— Скажу тебе откровенно, — Павел Дмитриевич вытер платком глаза и взглянул на женщин. — Виктор не был таким простым, как казался. Я его хорошо знал по работе, по отношениям в коллективе. Ох, боюсь, знал он, чьих детей Раиса ему привела!

— Не понимаю, — тихо вмешалась в разговор родителей Низа. — Разве нельзя было объясниться? Крыться друг от друга годами, где-то врать, где-то молчать и скрывать правду — разве это лучше откровенного разговора? Я бы не выдержала.

— Не скажу о женщинах, а для мужчин это не так легко, дочка, — ответил Павел Дмитриевич. — Такой разговор должен был первым начать Виктор. И, зная его, я уверен, что со временем он начал бы. Но если бы ребенок был один. Понимаешь?

— Не понимаю. Какая разница?

— Ты сама не сразу поняла, что дети имеют одного отца. А что должен был думать Виктор, даже если догадался о Максиме? Двое детей — это уже не просто удовлетворение жажды материнства, это — двойная жизнь со стороны Раисы. Ведь так?

— Да, папа. Раиса любила Максима, но и Виктора любила, ведь не бросила его, хотя и могла бы. Анна Витальевна рассказывала, что Максим помогал ей материально, поддерживал во всем.

— И Виктор ее не бросил, детей не обижал, однако в душе тяжело ему жилось.

Желая прекратить опасную тему, Евгения Елисеевна задвигалась на стуле, привлекая к себе внимание.

— В Ульяне есть немного от Раисы. Вот, — она показала фотографию Низе, — густые брови и овал лица.

— Папа, посмотри, — сказала Низа повеселевшим тоном, — какие чудеса произошли благодаря твоему слову! Ты вспомнил, что хорошо знал Виктора, а я еще лучше знала свою подругу. И скажу с уверенностью, что если бы Раисе не рассказали о поступке тетки Юлии, о ее соитии с солнечным лучом, Раиса никогда бы сама не придумала такое сделать. Ни-ког-да. Это твое слово, папа, дало жизнь двум замечательным девочкам, сделало счастливой саму Раису, и наполнило родительским счастьем народного любимца, известного актера Максима Дорогина, а он это перевоплощал в роли, которые играл и нес людям. Это твое слово наполнило родительскими хлопотами семью Анны и Эдуарда Друзкових. Папа, ты приобщился к высокому жизненному итогу, добавил красоты и гармонии миру. Пусть люди, получившие полноту жизни от твоего давнишнего совета своей свояченице, не знали ничего о тебе, но это не умаляет значения происшедшего. Ты должен гордиться своей жизнью. И не ты виновен, что случилась беда с Раисой, с Максимом, с Виктором... Все они жили психологически напряженными темпами. Неизвестно, почему так сложилось. У каждого на то было много своих причин, ведь на их судьбы влиял не только ты.

— К счастью, не только я, — ответил Павел Дмитриевич. — Устал немного, пойду, прилягу.

Евгения Елисеевна вышла убираться с хозяйством, а Павел Дмитриевич лег отдохнуть и задремал. Низа сидела в своей комнате, бывшей детской, где теперь была мамина спальня, и смотрела в окно на соседский двор. Там было пусто. Вдовица, когда-то купившая у Диляковых старый дом, и потом изводившая своим несносным характером всю улицу, заболела и уехала к сыну. «Нашим ли был этот дом или ее? — думала Низа. — Мама со своими родителями, а потом без них, а только с отцом прожила в нем в общем двадцать девять лет, а эта женщина — сорок четыре. На пятнадцать лет дольше». По ассоциации с этим числом Низе вспомнилась старшая дочь Виталия Дорогина.

— Мама уже болела, — звучал в памяти ее голос, — когда отец привоз ко мне десятилетнего Николку, красивого белокурого мальчика, светлого и доверчивого, и сказал, что это мой брат. Я растерялась, ибо была предубеждена против любых дел отца, не затрагивающих нас с мамой. Они гостили не больше часа — так как, кажется, я приняла их не очень вежливо — и уехали назад в Москву. А потом мама ругала меня, дескать, это же хорошо, что есть брат — чистая душа, которая тянется к тебе, роднится. Неизвестно, что тебя ждет в будущем, а с ним ты не будешь одинокой на свете. Тем более что мальчик с отцом не живет, этот непутевый отец недавно женился на какой-то примадонне, а мать этого мальчика в жены не взял. Какой мудрой была моя мама! Жаль, что не дожила до появления в моей судьбе Максимовых девочек. Теперь два эти цветочка мне как родные дети. А со временем я и поступок своего отца оценила, ведь он того же самого желал мне, что и мама, — чтобы я имела на свете кого-то родного. Он любил Максима (это отец, не признавая официального имени, так его назвал, когда Николка приехал жить в Москву), а тот просто расцветал от его внимания. Видите, какого гения мой отец воспитал! Он даже успел убедиться, что у Максима есть талант и его ждет великое будущее. 

«А Раиса ушла из жизни, так и не узнав всего, не поняв до конца, какие перспективы открываются перед ее детьми и кому они этим обязаны, — подумала Низа, невольно прикрывая глаза и опуская голову на руки. — Пусть никто никогда не расскажет, как она познакомилась с Максимом Дорогиным, как сблизилась настолько, что родила от него двух детей, но одно неопровержимо — интуиция ее не подвела: хоть сама не смогла полностью раскрыться талантом перед людьми, зато это выпало на долю ее детей. Вот цена того греха, на который когда-то решилась Раиса. Замечательная цена. Итак, разве это был грех? Это был полет и прозрение к большому счастью, которое оказалось большим, чем возможности ее силы и воли».   

Низа с нежностью подумала о своем отце, о его мудрости. «Если бы не он, то Аксинья и Ульяна никогда бы не увидели свет. Как бы это было страшно и несправедливо! Я знаю, Раиса всегда была нерешительной. Представляю, каким сильным должен был быть импульс, полученный ею от моего отца опосредованно через двух женщин — усиленный счастливым материнством одной из них, тетки Юлии, и сожалениями и жалобами на самую себя второй, тетки Нины».

Что нового могло быть в третьем письме? Ведь во втором Раиса написала, что не решится назвать имя или указать на события. Итак, там будет просто прощание. Не надо этим нагружать родителей. И Низа решила сначала прочитать третье послание без них. Она принесла из гостиной шкатулку, поставила на письменный стол среди маминых газет и книг, бестрепетно и спокойно открыла ее, осознанно отметив в себе какую-то небывалую рациональность, незнакомую до этого способность быть готовой ко всему неминуемому, новую силу или смирение. Она поняла, что новое качество души уже скоро потребуется ей, когда отцу станет хуже, когда его не станет... И это спасет ее ум, ее жизнь. «Разве для того чтобы я уцелела после потери самого родного человека, непременно надо было потерять кого-то менее дорогого? Как жестоко и немилосердно устроена жизнь! Или именно милосердно...» У Низы засосало под ложечкой от желания ухватиться хотя бы за какую-то однозначность, но все на свете пленила многозначность, многогранность, неуловимость истинных смыслов, будто это был безграничный океан, а она — незаметное пятнышко на поверхности, стремящееся уцелеть в его водах.

В нижнем отделении лежал уже знакомый конверт с той самой надписью: «Низе Критт», только жестче предыдущего. Открыв его, Низа поняла, почему так казалось, — в конверте, кроме письма и еще нескольких листков, лежала открытка с изображением Малого Театра. На открытке никакой надписи не было, как будто ее использовали только для того, чтобы не смялось само письмо. Может, и так. Письмо оказалось не длиннее предыдущих.

«Низа, у тебя уже все переболело. Так и должны быть. Итак, теперь к делу: оставляю тебе квартиру и небольшие сбережения для ее достойного содержания. Сохрани для моих детей их родительское гнездо, так как им некогда этим заниматься. Пусть иногда приезжают и приходят ко мне. Спасибо. Прощай. Твоя Раиса».

Низа развернула второй листок, понимая, что это завещание. Так и оказалось: Раиса передала своей подруге движимое и недвижимое имущество и денежные сбережения, накопленные за целую жизнь. Последним в руки Низы попал договор с банком о депозите на имя Раисы. Сумма была достаточной, чтобы не нести дополнительных затрат на оплату и регулярные ремонты квартиры, которая фактически отныне должна была стать отелем для Раисиных дочерей при их приездах в Дивгород.

Ничего странного, что Аксинья и Ульяна еще за полгода до этого фактически приняли такое же решение и просили Низу взять под свою опеку квартиру их матери, ведь они были достойными ее детьми, в них даже мысли текли по тем же руслам. О какой отчужденности могла думать Раиса? Эх, потеряла себя преждевременно...

Низа прошла в спальню отца, взяла на прикроватной тумбочке лупу, которой отец иногда пользовался, рассматривая схемы и графики в технических изданиях, — интересовался описаниями новых автомобилей и, как ни удивительно, современной деловой литературой, не всегда хорошо изданной. Стараясь ступать тихо, возвратилась назад и села за стол, тут включила настольную лампу и придвинула ближе в круг ее света открытку из Раисиного письма. Начала рассматривать ее через лупу. Так и есть: на фасаде Малого Театра висела афиша, а на ней — большой портрет Максима Дорогина, буквы прочитать не удавалось, но и этого было достаточно, чтобы понять, что Раиса в последний раз намекала Низе, от кого родила своих детей.

«Ты права, уже все устроилось, — прошептала Низа, докладывая подруге о последних делах. — А за твоей квартирой будет присматривать Елена. Мы так договорились. Так что не волнуйся...».

Разве могла Низа предвидеть, как оно на самом деле будет дальше...

4

Ей на отдых обычно отпускали месяц, но на этот раз не прошло и трех недель, как они позвонили снова.

— Низа Павловна, вы уже наработали идеи для следующего романа? — спросил главный редактор издательства «Антиква» Олег Титович Стариков. 

— Чего вы торопитесь? — спросила Низа. — Как продается предыдущая книга?

В последнее время спрос на художественную литературу значительно снизился. О причинах гадать не приходится, как говорят, теперь формула менеджмента состоит в самом менеджменте, это глобальное явление. Поэтому надо было не просто писать, а писать хорошие произведения, чтобы читатели развивали в себе понимание и умение ценить художественное слово, а не просто развлекались или даже начинялись информацией. А это делалось не так просто и не так быстро, как казалось издателям.

— Мы довольны, — ответил Стариков. — Так что, есть у вас что-то в заначке?

— Да, — сказала Низа. — Только это будет дилогия.

— Даже так? — опешил главред. — О чем?

— О жизни, правда, без лишней стрельбы и трупов, хоть я этим и раньше не злоупотребляла. Зато содержательная и интересная. Так как, берете?

— Подходит, — согласился Олег Титович. — Приезжайте, обсудим с директором.

— Тогда готовьте проект договора. А я тем временем возьму билет и сообщу о дате приезда.

— Хорошо, рабочее название дилогия уже имеет?

— Первая книга называется «Гений зла», а вторая — «Зло гения».

— Остроумно. Мне уже интересно, — сказал Олег Титович вежливую фразу и откланялся.

 От подобных, привлекательных в коммерческом плане названий Низу, бывало, тошнило. Но ничего не поделаешь, читатель хочет с двух слов понять, о чем книга. При таком ритме жизни он имеет на это право, и надо с его желаниями считаться. Низа вздохнула и позвонила на вокзал знакомой, работающей в кассах дальнего следования, заказала билет на Москву.

— Редчайший случай, — сказала ее знакомая. — Вы можете выехать уже сегодня. И советую соглашаться, так как на последующие несколько дней все билеты проданы.

Что было делать? Низа, конечно, согласилась взять билет на сегодня.

— Я забегу к вам перед самым отъездом, чтобы время не тратить, — предупредила она. — А вы выкупите мой билет, пожалуйста.

— Сделаем, — пообещала кассирша. — Договорились.

Низа быстро побросала в чемодан нужные для поездки вещи, всегда лежащие наготове, похвалив себя за то, что своевременно купила несколько упаковок свежих влажных салфеток — чистое спасение в дороге. Взглянула на часы, поняв, что приготовить еду, которую можно было бы взять с собой, не успеет, вынула из холодильника помидоры и болгарский перец, небольшую баночку меда и яблоки, сложила все в отдельный пакет и тоже засунула в чемодан. Так, чтобы не начинять себя всякой гадостью, предлагаемой современным сервисом питания, этого хватит на трое суток, немного похудею заодно, подумала она. Не помешает.

Она торопилась, так как надо было еще сделать влажную уборку в квартире, искупаться, позвонить родителям и наконец час или полтора поваляться перед телевизором, внутренне настраиваясь на поездку. Печальный для нее факт: Низа была трудной на подъем. О, еще и в «Антикву» надо сообщить, что она приедет завтра. А завтра четверг — день выплаты гонораров, итак, можно рассчитывать на получение аванса за дилогию, если переговоры об издании пойдут удачно. А на это можно рассчитывать, ведь издательству явно нужны новые рукописи, иначе ее раньше срока не беспокоили бы. Искусство «продавать себя» давалось Низе тяжело, но исподволь она овладевала им.

Выполнив основные работы, Низа позвонила в Дивгород.

— Еду в Москву, — сказала Евгении Елисеевне, когда та отозвалась в трубке. — Вам что-то привезти?

— Чего так быстро? Ты еще отдохнуть не успела.

— Пригласили. Давайте заказ.

В трубке послышалось сопение и звуки шагов, отдаленные голоса, стук мебели. Потом там возник голос отца:

— Дочура, это я взял трубку, — тихо сказал он. — Ты едешь в Москву?

— Да, тебе что-то привезти?

— Слушай. Я вот перечитываю альманах «Легенды степей», — Павел Дмитриевич повысил голос:  — Мне его чуть не загуляли по рукам. Еле нашел и забрал назад.

— Не надо было беспокоиться, — ответила Низа. — Я бы тебе еще один экземпляр привезла. Это не проблема.

— Ну, уже забрал, — констатировал Павел Дмитриевич. —  Так я и говорю, хорошо девочка про черные розы написала, только размахнулась на настоящую повесть, а потом засунула все в рассказ. Но я не об этом. И вот я подумал, что тебе не помешало бы найти Юлю Бараненко, Юлию Егоровну, и проведать ее.

— Папа, что я ей скажу? Здравствуйте, я ваша тетя?

— Не тетя, а племянница, — терпеливо поправил дочку Павел Дмитриевич. — Можно и так начать. Потом привет от нас с твоей мамой передашь, спросишь о ее жизни, подаришь эту книгу. Пусть ей будет память о нас, о нашей молодости. Ведь не увидимся уже...

В трубке снова послышались звуки возни, а затем голос Евгении Елисеевны:

— Мы читали некоторые рассказы из этой книги вслух и так растрогались, что местами плакали. Нервы совсем ни к черту, вот так и Юля где-то там состарилась, мы ведь почти ровесники. Оставишь ей наш телефон, пусть позвонит, хочется голос из юности услышать. Увидеться, конечно, уже не получится...

— Хорошо, мамочка, передай папе мое обещание и тебе обещаю, что найду ее, — сказала Низа. — Я все понимаю. Итак, Юлия Егоровна Бараненко, по мужу Мазур, так? Возьму для нее экземпляр альманаха «Легенды степей», а она, гляди, уже и язык наш забыла.

— Может, и нет, — обрадовалась Евгения Елисеевна, что дочка согласилась помочь им встретиться пусть опосредованно с давней подругой. — Родилась в 1922-м году в Дивгороде.

— Постараюсь, — засмеялась Низа. — Сейчас буду звонить в Москву о своем приезде, попрошу заодно работников издательства к моему приезду найти адрес вашей подруги. Теперь главное, чтобы она хорошо себя чувствовала и смогла принять землячку в гости.

И снова за окном мелькали знакомые виды, слышался размеренный стук колес, из коридора доносился гомон людей, а в купе смирно сидели пассажиры, еще не успевшие познакомиться друг с другом. Низа откинулась на спинку сидения, отвернулась к окну, прикрыла веки, отдыхая от спешки и усталости, вызванной внезапным отъездом из дома, психологически адаптируясь к долгой дороге.

Затем незаметно для себя перенеслась в другие измерения, куда вход посторонним запрещался, а на ее место опустилась Альбина Шкляр.

Растерзанная и измученная нерешительностью любимого мужчины, неспособного решиться и оставить надоевшую жену, Альбина с холодной душой готовилась к преступлению. Она понимала, что сейчас лукаво переставила акценты, так как та жена надоела не столько ему, как ей. Но в такой ли степени надоела собственному мужу, этого она точно не знала. И все равно узел затягивался и разрушал Альбинины планы и здоровье. С этим пора кончать. Поэтому ее задача была более сложной, чем Низина, и то она держалась спокойно, надеясь, что все успеет сделать. Потенциальная преступница с неприязнью посмотрела на Низу: еще и волнуется, хоть бы не смешила людей. Подумаешь, великое дело — зайти в издательство, где тебя ждут и все для тебя приготовили, подписать договор на новую книгу, получить аванс, взять у секретарши адрес какой-то дальней родственницы и посетить старуху! С чего она начнет свой визит? Ага, надо подарить старухе книгу, где о ней вспоминает Низин отец Павел Дмитриевич. «Тетя, привет от черных роз!», и та — уже труп. Что и требовалось доказать.

Альбина тряхнула головой: «Какой труп тети? Ведь это лахудра Матвея, жена опостылевшая, должна врезать дуба!». А для этого она, Альбина, должна, никому не попадаясь на глаза, тихо дождаться остановки в Туле, незаметно выскользнуть из купе, выйти на перрон и встретить там поезд Москва-Симферополь. Этот поезд тоже остановится в Туле. Из его шестого вагона выйдет прогуляться на свежем воздухе бесцветная особа перезрелого возраста. Альбина похвалила себя за остроумный повод, каким, несомненно, удастся выманить эту заразу на улицу. Да, она обязательно клюнет и выйдет. А тут, прошу покорно, скользкая удавка на вашу шейку.

Проклятая стужа! Ветер задувает под юбку, сквозняком вьется в рукавах, достает за ворот, несет снег и бросает ей в глаза. Альбина прячется от света фонарей в ночную мглу и смирно стоит за торговым киоском, разминает руки, шепча какие-то слова, и думает только о том, чтобы ее жертва не забыла набросить на шею шарфик. Какая-то чертовщина! Зачем нужен шарфик, если есть крепкая веревка? Альбина разгневанно посмотрела на Низу: все мучения она терпит по воле этой нервической интеллигенточки. Глядите, глаза прикрыла: перетрудилась, уставшую из себя корчит. Выдумывает без конца какие-то сюжеты, а ты мотайся по белу свету и в снег и в дождь, прячься от людей, паскудь им. Альбина с силой толкнула Низу в бок: «Подвинься!».

— Что? — Низа открыла глаза. — Что вы сказали?

Перед ней стоял сосед по купе:

— Вы могли бы ненадолго выйти? — спросил он. — Мне надо переодеться. Устал очень, хочу лечь и заснуть, — и он показал на верхнюю полку.

— Пожалуйста, — буркнула Низа, выходя в коридор, и подумала, что за затеями Альбины ей едва ли удастся хорошо поспать.

В издательстве все устроилось за сорок минут. Правда, перед подписанием очередного авторского договора Стариков пригласил Низу в кабинет директора, чтобы там уговорить ее начать новую серию о происках зла и только что привезенную дилогию подавать уже в этой серии, а не в ряду книг о Дарье Ясеневой. Низа приняла предложение без энтузиазма, ведь теперь ей придется разрабатывать новых главных героев, их характеры, биографии и тому подобное. А потом уступила натиску, подумав, что при такой постановке вопроса выиграет на сюжете.

В приемной ее остановила секретарша:

— Вы еще зайдете?

— Да, я только наведаюсь в кассу и сразу вернусь.

Аванс выписали скупенький, но и на том спасибо, так как договориться о нем загодя Низа не успела — когда позвонила из дому сказать, что приедет в четверг, Старикова уже не было в издательстве. А передавать такую деликатную просьбу через его секретаршу, совсем молодую девушку, она не решилась. Поэтому ей выдали сумму, которую наскребли в кассе.

Тамара Антоновна, секретарша директора, протянула Низе бумажку с адресом Юлии Егоровны Мазур. Пока Низа ошеломленно читала адрес, та улыбалась и качала головой:

— Не знаю, как вы попадете к ней. Знакомая вашей мамы живет в элитном доме, где домофон считается примитивным пережитком средневековья, а консьерж собственной груди не пожалеет подставить под пули, чтобы не пропустить вас к подопечным жителям. Телефон мне найти не удалось, так как я не знаю, какая компания их обслуживает.

— Разве на свете есть что-то, с чем бы вы, Тамара Антоновна, не справились?

— Нет, — засмеялась женщина, — ваша правда. Но у меня было маловато времени. Выделили бы еще одни сутки, тогда получили бы все сведения.

Низа задумалась, подошла к окну и засмотрелась на позднюю московскую осень. «Уже и зима подступает, — подумалось ей. — С тех пор, как не стало Раисы, прошел год, а кажется, что эта печальная потеря случилась давным-давно. Все, связанное с нею, отдалилось, отболело, только в мыслях след остался, напоминая о возрасте, о том, что молодость уже вышла за порог — уходит совсем. Истинно, время исцеляет. Я успела издать две книги, а вот и дилогию мою одобрили, буду заканчивать то, что когда-то задумывала. Надо спешить, времени по договору дали шесть месяцев — полгода, маловато. Но в конце концов все хорошо. Вот только бы отец не таял, как весенний снег...». Ни о чем другом ей думать не хотелось, уцепилась за последнее поручение отца встретиться с подругой юности как за возможность продлить ему жизнь. Надо ее найти! А здесь вот адрес черт знает какой дали...

— А как вы смотрите на рекомендательное письмо от издательства? — повернулась она к секретарше.

— Это идея! — оживилась Тамара Антоновна. — Сразу видно, кто из нас придумывает и пишет книги, а кто только читает.

И она начала ловко набирать текст письма, адресованного домовому комитету, с просьбой оказать содействие во встрече известной писательницы Надежды Горцевой, имеющей творческое задание от издательства «Антиква», с Мазур Юлией Егоровной — интересным человеком...

— Вы что-то о ней знаете?

— Что именно? — откликнулась Низа.

— Ну, что-то свидетельствующее о неординарности.

Низа растерялась. Она, как ни странно это было бы для других, много знала о деталях жизни Юлии Егоровны, но называть их в письме нельзя, чтобы не получить нежелательный эффект, обратный результат. Надо бы обойти щекотливую тему и придумать что-то нейтральное.

— Напишите, что она интересует нас как мудрая женщина и заботливая мать. Это можно сказать обо всех нормальных женщинах. Ведь так? Это же не обидит ее, как вы думаете?

— Нормально, — секретарша закончила письмо и распечатала его на бланке издательства. — Сейчас подпишу у директора, подождите.

Она глянула на часы, положила письмо в папку с надписью «На подпись» и со словами «Уже можно» исчезла за дверью директорского кабинета.

— Ну, с Богом! — через четверть часа Тамара Антоновна вручила Низе подписанное письмо. — Хоть позвоните, как встретитесь с нею.

— А что, заинтриговала я вас своими поисками? — автоматически поддерживала разговор Низа, чтобы еще раз подчеркнуть свою признательность этой замечательной женщине.

— Конечно, — с нотками искренности сказала секретарша. — Хоть буду знать, как у вас сюжеты появляются.

— Вы подали мне идею взять это для нового романа, — улыбнулась Низа.

— Уверяю вас, это не будет слон из мухи или пуля из... мягкого материала, как у многих других авторов получается. Здесь есть настоящая жизненная интрига, — Тамара Антоновна с видом знатока наморщила лобик. — Удачи вам!

5

С письмом от издательства Низа чувствовала себя увереннее. Она вышла из метро на станции «Площадь революции», пересекла Охотный ряд, оставила позади перекресток Тверской улицы и проспекта Карла Маркса и направилась в сторону Белорусского вокзала, придерживаясь правой стороны улицы. Вскоре подошла к памятнику Юрию Долгорукому, напротив которого красовалось знакомое здание московской Мэрии. «Напрасно переменили название, — подумала Низа. — Пусть бы оставалось знаменитым “Моссоветом”». Но ее интересовало другое — малозаметная дорога, поворачивающая с Тверской во дворы, расположенные внутри квартала. Полученный в издательстве адрес указывал, что ей надо идти именно туда. Но сначала захотелось присесть на скамейку, каких много стояло вокруг фонтана, неустанно шумящего возле памятника, и успокоиться. Она так и сделала.

Итак, Юлия Егоровна жила в доме, где простому смертному получить квартиру даже теоретического шанса не было. Простая женщина с далекого неприметного Дивгорода... Как это могло случиться? Рассмотрим все поочередно. Она переехала в Москву, когда овдовела. Специальности, способной заинтересовать столичные учреждения, не имела, да к тому же свою бухгалтерскую специальность получила в сельскохозяйственном техникуме. Нет, с таким багажом сама Юлия Егоровна сделать карьеру не могла. Может, вторично вышла замуж? И снова таки: где это надо было работать, чтобы выйти замуж за человека, заслуживающего жить в одном из лучших домов центра Москвы? Что-то мало верится в превращение сказок в действительность. Остается два варианта: менее вероятный — сногсшибательную карьеру сделал Юлин сын, и более вероятной — в свое время Юля устроилась домработницей к кому-то из весьма влиятельных или известных людей и заслужила, чтобы на старости оставаться жить в их семье.

Наконец Низа более-менее определилась, какой прием может встретить в доме, куда направлялась, и настроилась на долгий и малоприятный разговор, который, очевидно, будет предшествовать встрече с самой Юлией Мазур. Пока она искала переход на противоположную сторону улицы, а потом возвращалась к нужному ей переулку, возникло еще одно соображение: если последнее из высказанных выше предположений не ошибочно, то может быть такое, что Юля лишь зарегистрирована по этому адресу, а на самом деле ее давно упекли в какой-нибудь дом престарелых. А как же сын? Неужели он допустил бы такое? Хотя есть ведь невестка — чужая кость, поэтому нечего удивляться. И потом богадельня богадельне рознь, может, сын живет в еще более плохих условиях. В конце концов это самое неприемлемое предположение, то есть самое худшее, а самое худшее имеет ту же вероятность реализации, что и самое лучшее. Итак, есть основания надеяться на средний по тяжести вариант.  

Низа нашла нужный дом, храбро приблизилась к подъезду, на удивление беспрепятственно связалась с консьержем и, недолго думая, показала ему письмо.

— Мне надо увидеться с этой женщиной по договоренности с издательством, — прибавила деловито.

— О, Юлия Егоровна начала готовить мемуары? Прекрасно! — совсем без удивления воскликнул упитанный мужчина с седыми, коротко подстриженными усами. Он хорошо выглядел, оставлял впечатление не слуги небожителей, а самого небожителя, который вот надумал перекинуться словом с подвернувшейся простолюдинкой. — Это должна быть интересная книга, ей есть о чем написать. Сейчас мы ей позвоним. — Ало? — по-молодецки бодро, спросил он в трубку. — Юлия Егоровна? К вам пришли.

Вдруг он даже немного присел, слушая ответ. Увидев это, Низа заподозрила, что в Москве живет не одна Юлия Егоровна Мазур. Так ведь совпадает возраст и место рождения...

— Да, да, — соглашался консьерж, — читаю, что здесь написано, — продолжал он докладывать своей собеседнице в трубку: — Писательница Надежда Горцева. Подписано директором издательства «Антиква». Нет, это не ошибка. Этой госпоже нужны именно вы.

Его лицо вдруг вытянулось и потеряло радушное выражение, он недовольно посмотрел на посетительницу. Низа поняла, что ей терять нечего: надо было или брать крепость штурмом, или убедиться, что эта крепость ей не нужна. Она быстро приблизилась к консьержу и сказала на ухо то, что снова, как было и в Санкт-Петербурге, должно было послужить паролем:

— Передайте, что я — ее землячка, приехала из Дивгорода. Хочу передать привет от родственников, — на что консьерж кивнул, соглашаясь.

— Вот она говорит, что приехала из Дивгорода и привезла вам привет от родственников.

Низа не отводила пытливых глаз от лица стража подъезда, и вдруг через несколько минут он ей шаловливо подмигнул.

— Проходите, квартира 12, это на третьем этаже. А письмо я с вашего разрешения оставлю для отчета.

— Пожалуйста, — согласилась Низа.

Дверь открылась и перед Низой появилась сухенькая женщина невысокого роста, очень старенькая и немного сгорбленная, которая тем не менее чем-то напоминала ее маму Евгению Елисеевну.

— Вот теперь я вижу, что вы из нашего рода и сестра моей мамы, — сказала Низа. — Здравствуйте, дорогая Юлия Егоровна.

У старушки задрожали губы, она подняла руки и придержалась за дверные косяки, затем сделала жест, очень характерный для сельских жителей — смяла ворот и прижала его к горлу.

— Чья вы? — спросила изнеможенно.

— Диляковых, — доложила Низа, будучи теперь уверенной, что попала туда, куда ей надо было. — Младшая дочь Павла Дмитриевича и Евгении Елисеевны, я родилась после вашего отъезда из Дивгорода.

— Заходите, — старушка захлопнула дверь, и она мягко щелкнули замками. — А консьерж мне сказал, что вы писательница. Это правда? — спросила она, повернувшись к Низе и показывая дорогу в гостиную.

— Правда, только Надежда Горская — это псевдоним. На самом деле меня зовут Низа Павловна Критт. Может, показать паспорт?

— Нет, не надо. Ваше лицо красноречивее паспорта свидетельствует, что вы дочь Павла Дмитриевича. Садитесь, — старушка показала на два кресла в гостиной и встала рядом.

Низа незаметно осмотрелась. Гостиная состояла из двух комнат, соединенных, или разделенных — кому как больше нравится, аркообразным проемом. Здесь, куда зашла Низа, под глухой стеной стоял журнальный столик, два кресла, высокая подставка под телефон и в углу, у широкого окна, большой фикус. Вся противоположная стена, вплоть до альковной двери пряталась за книжными полками, на которых почти не было свободного места. Среди книг Низа заметила собрание сочинений мировых классиков, много мемуарной литературы и работы по теории литературы, театра и кино. За дверью во второй половине гостиной виднелся роскошный диван, шкаф с сувенирами, напротив двери было окно, и место под ним занимал большой телевизор, а возле него за шторами угадывался выход на балкон. Итак, квартира была угловой.

Низа перевела взгляд на хозяйку, все еще продолжавшую стоять и рассматривать гостью, и только теперь заметила, что Юлия Егоровна не столько худая, сколько изможденная какая-то или больная, изгоревавшаяся что ли. Большие синие глаза потеряли ясность и походили на озерца с беловатой шугой. Руки, испещренные синими прожилками, все время дрожали. Бледное лицо имело синюшный оттенок.

— А вы, Низа, поразительно похожи на отца, — сказала Юлия Егоровна. — Может, пройдем в кабинет, там больше света?

— Как скажете, но я не надолго, должна сегодня возвращаться назад.

— Почему так быстро? Вы в Москве по делам?

— Да, я здесь бываю по меньшей мере раз в квартал, приезжаю в издательство «Антиква», сотрудничаю с ним. Но стараюсь не задерживаться. Сегодня зашла к вам по поручению родителей.

— Чего они вдруг вспомнили обо мне?

— Стареют, — коротко сказала Низа. — Однако совсем не вдруг, они все время вас помнят. А вы о них разве забыли? — спросила затем. — Ведь, я знаю, вы дружили.

Юлия Егоровна заплакала, тихо, не всхлипывая, только прозрачными аж до костей руками по-детски растирала слезы по щекам. У Низы защемило сердце. Вдруг она поняла, что старушка страдает от одиночества, живет одна, возле нее никого нет.

— Что с вами? — Низа обняла старую женщину за плечи, прижала к себе, встряхнула. — Ну, кто вас обидел? Чего вы плачете? Чем вам помочь?

— Побудь со мной, — прошептала Юлия Егоровна, переходя на «ты». — Я здесь с ума схожу от горя, а рядом нет ни одной живой души.

И она, сев в кресло, начала рассказывать, что недавно потеряла единственного сына, который не успел завести семью и родить ей внуков. Теперь она осталась одна-одинешенька среди чужих людей, немощная, без помощи. Со своими родственниками связь потеряла, а родственников мужа давно нет на свете.

— А где же ваши соседи, знакомые, почему они не приходят? — спросила Низа, не прекращая поглаживать руки Юлии Егоровны. — Только не плачьте, я не брошу вас, обещаю.

— Какие соседи? — Юлия Егоровна глубоко вздохнула и перестала всхлипывать. — Я же не здесь жила, а недавно продала свою квартирку в Ясенево, оформила на себя унаследованную от сына и вот переехала сюда, к нему, — она снова скривила личико, и Низа крепче прижала ее к себе.

— Если бы это был не центр Москвы, то я бы предложила вам поехать со мной, домой, в Дивгород. — сказала Низа. — Разве можно так страдать?

И вдруг на этих словах Низа захлебнулась. Среди множества книг она увидела небольшую фотографию Максима Дорогина, на которой он стоял рядом с Юлией Егоровной и так, как Низа сейчас, обнимал старушку за плечи. Низа все поняла — имело место чрезвычайное, маловероятное, сказочно-замечательное стечение обстоятельств, в которое невозможно поверить по чужим рассказам. Она поняла и от кого Юлия родила сына, и почему оказалась в самом сердце столицы, как поняла и то, что Максим не посвящал мать в свою личную жизнь. Итак, Максим и Раиса были братом и сестрой в четвертом поколении. «Боже милостивый, значит, и мне этот гений приходится братом, как и Раисе» — подумала Низа. В последнее время она привыкла удивляться, и только поэтому сейчас осталась живой. Даже не потеряла самообладания.

— А что мне Москва и центр, если я никуда выйти не могу? — между тем говорила Юлия Егоровна, не замечая состояния гостьи. — Жаль, что ты просто произносишь вежливые слова, а забрать меня с собой и не подумаешь.

— Конечно, это экспромт, но он полностью осуществим, не сомневайтесь, — сказала Низа. — Я не собиралась у вас задерживаться, хотела только выполнить просьбу родителей, увидеть вас, передать от них привет и все. А теперь вижу, что наш разговор будет длинным, — с нежностью глядя в глаза своей троюродной тетке, продолжала Низа. — И замечательным для вас, поверьте. Я просто еще раз с восторгом думаю о своем отце: как вовремя он послал меня сюда! Какая же сила ему дана чувствовать людей, их боли и горести! Какой любовью к ним он наделен! Поверьте, это не моя, а его рука сейчас обнимает вас. Тетушка, дорогая моя, вы не представляете, какие радостные вести я вам привезла, сама того заранее не зная!

Юлия Егоровна успокоилась, пригрелась под боком у Низы и, возможно, впервые за последний год ощутила себя защищенной, кому-то нужной и интересной, впервые с кем-то говорила доверительно и откровенно.

— От тебя пахнет родиной, моим счастливым детством, юностью. Ты такая сильная, и мне кажется, рядом с тобой у меня все будет хорошо, — будто ручеек, журчал ее голос, а Низа думала, с чего начать свой рассказ, чтобы у старушки не случился еще один стресс, пусть хоть и счастливый.

— Так все и будет, так и будет, — обещала гостья. — Расскажите мне о себе, — попросила она, чтобы старушка вылила тоску, облегчила душу и успокоилась насколько возможно в ее положении. — Давайте много говорить о дорогом и радостном для нас.

Прыткие минуты подхватывали слова рассказа тетки Юлии и, будто воры, прочь убегали с ними куда-то, чтобы не возвратиться сюда уже никогда, торопливой походкой отходили назад отягощенные добычей перемен часы, давно посерел день и тоже превратился в воспоминание, а они не размыкали рук и говорили, говорили, говорили. Низа много рассказывала о маме, об отце и о его воспоминаниях, записанных школьниками и изданных отдельной книгой, где есть и о ней, молодой Юле Мазур. Дескать, из-за этого у отца начался сложный период, наполненный радостями и печалями, ведь теперь он будет казниться, что сделал достоянием гласности тайну Юлии Егоровны и после этого она может неуютно чувствовать себя в Дивгороде.

Та всплеснула руками:

— Ба! Это ты намекаешь на то, что я родила сына от чужого человека? — спросила Юлия Егоровна, прослушав прочитанный Низой вслух рассказ о черных розах.

— Так, ведь об этом теперь все знают...

— Во-первых, в книге сказано, что я выслушала совет твоего отца и сказала, что мы уедем из Дивгорода. И все. Там же нет о том, что на самом деле произошло дальше. А во-вторых, у меня был такой любимый мужчина и такой сын, что мне ничье осуждение не страшно, и моя правда мне не повредит. А за твоего отца я постоянно молилась, Бога просила послать ему долгих лет жизни. Ведь это он подвел меня к большому счастью. Без него не было бы у меня Максима и всего того, что я нынче имею...

— Конечно, — поддакивала ей Низа, отметив то, что Юля называет сына не тем именем, которое было записано в паспорте, а тем, которым называл его родной отец.

— После смерти Ивана Моисеевича всему белому свету стало безразлично, от кого я родила своего мальчика, за исключением его родного отца, конечно. Золотой был человек, он заботился обо мне до своей последней минуты, он заполнил мою жизнь вниманием и благосостоянием, с ним я была счастлива вполне. И меня ничье мнение по этому поводу вообще не интересовало. Многие знали правду, но не в моем окружении, а среди товарищей сына. И ничего, никто не бросил камень в мой огород.

Юля все еще не сказала, кто был ее «солнечным лучом», а кто — сыном, а Низа не проявляла любопытства, не показывала, что обо всем знает сама, и просто слушал рассказ, пока обеим не захотелось спать.

Тетка Юлия постлала гостье на диване в кабинете сына, и утром Низа, проснувшись первой, долго рассматривала книги и фотографии из многочисленных альбомов Максима, ожидая, когда встанет хозяйка. А та, наоборот, долго спала, словно вчера искупалась в любистке. Юле снилось светлое девичество, молодые отец и мама, затем примерещились Виктор с Людочкой и оба звали в один голос: «Приезжай к нам, проведай наш приют!». И она обильно плакала во сне то ли счастливыми, то ли горькими слезами, но были те слезы очищающими душу, легкими, как в детстве. Кажется, она что-то отвечала своим дорогим двойняшкам. А потом на каком-то перроне долго прощалась с Максимом, навеки-вечные прощалась и кричала ему вслед: «Не сердись на меня! Не осуди!». Так кричала, что испугала Низу. Проснулась от того, что Низа, присев на кровать, тихо гладила ее плечо через одеяло.

— Где я? Где? — спросила Юля, испуганно раскрыв глаза. И, увидев Низу, прижалась к ее руке. — Как хорошо, что ты со мной.

— Успокойтесь. Что вам снилось?

— Родители, дети...

— Просыпайтесь, вставайте помаленьку, а я приготовлю завтрак, да? — спросила Низа, и тетка Юля лишь слабо улыбнулась.

Легкий омлет и перетертая с сахаром редька оказались прекрасным завтраком, и после этого женщины неспешно чаевничали. Тетка Юлия все рассказывала новые подробности. Говорила, что еще до недавнего времени у нее была собственная дача, и она выращивала там ягоды и варила варенье из всего, что под руку попадало.

— Сын очень любил сладкое, — сказала и затихла не надолго. И тут отважилась на откровенность, не поднимая глаз: — Понимаю, ты ночевала в его кабинете и уже догадалась, кем был мой Максим.

Низа улыбнулась:

— Николка...

— Почему Николка?

Но Низа будто не слыша ее вопроса, продолжала:

— Если бы вы знали, как долго я его искала, а потом отец с мамой вычислили, где должен быть этот Николка. Нашла. Сначала в театре, а окончательно убедилась, что это он, у Анны Витальевны. Давно это было, уже полгода прошло с той поры.

— Его никто так не называл.

— Раиса называла, его избранница, жена. Тетушка, — вынырнула Низа из пучины воспоминаний, — ни о чем не беспокойтесь. Вы совсем не тем дороги моим родителям, что ваш сын — всенародный любимец, ведь они этого еще не знают. Вы дороги тем, что является частью их юности, их любви, жизни наконец, а также тем, что послушались моего отца и родили здорового ребенка. А то, что он к тому же был гением, — это для отца будет ужасно радостной вестью, он несказанно будет гордиться этим. А что Раисин Николка — это ваш сын Максим, я лишь вчера догадалась, когда увидела фотографию на книжных полках, — сказала Низа. — И это большое счастье для вас.

Юлия Егоровна склонила головку:

— Ты все время говоришь загадками. Мне жутко от этого. Что ты скрываешь?

— Ничего не скрываю, я просто еще не все вам рассказала. Но мы ведь не молчим, все время разговариваем, а до основного еще не дошли. Для этого требуется время. Поверьте, я не настроена была говорить с вами о том, что должна теперь сказать. Это для меня, может, еще большая неожиданность, чем для вас. Подождите, пусть во мне созреют правильные слова, только не беспокойтесь, прошу очень.

— Не могу привыкнуть, что его нет, моей крошечки. Да, он был большим счастьем для меня. И видишь, от этого счастья ничего не осталось. Разве что вот, — она осмотрелась, разведя руки.

— Вы ошибаетесь. Я сказала о большом счастье, имея в виду то, что я узнала, кем был ваш сын.

— Почему ты так говоришь? Почему? — тетка Юлия ударила кулачком о раскрытую ладонь второй руки. — Все время успокаиваешь меня. Как мне уверить тебя, что я все выдержу? Что может быть хуже смерти родной кровинки? А я это дважды вынесла, не умер мой разум, не остановилось сердце. Теперь мне все по плечу. Говори, о чем молчишь! Немедленно! — подняла она на собеседницу острые от настороженности глаза.

Низа минуту колебалась, а потом пошла в гостиную, где лежала ее сумочка, достала фотографию портрета Максима с дочками.

— Выдержите хорошую весть? Не упадете без сознания? — спросила, возвратившись.

— Выдержу, — тихи-тихо сказала сбитая с толку старушка, боясь шелохнуться.

— Вы не одиноки, у вас есть две замечательные внучки, — с этими словами Низа подала тетке Юлии фотографию. — Это дочери моей подруги Раисы. После долгих поисков я узнала, что их отец — известный актер Максим Дорогин, но то, что он — ваш сын, для меня полная неожиданность. Мне это открылось только вчера, и сейчас я ошеломлена до последней возможности. Это очень счастливое стечение обстоятельств. Представьте себе: два поколения чрезвычайно неординарных людей, родившихся по слову моего отца! Но все возвращается на круги своя. Видите, как девочки похожи на Максима.

Юлия Егоровна долго рассматривала изображение, подходила к окну, поднимала фотографию к зажженному бра, все не могла поверить, что ее не разыгрывают. И держалась молодцом.

— Кто они? Кто такая твоя Раиса, от которой они родились? — спросила она. — Где живут? Почему я ничего не знала о них? Не прощу, — топнула она ногой, — что не пришли на похороны Максима!

— Не сердитесь на них. Они в это время хоронили свою мать, — тихо сказала Низа. — Раиса умерла внезапно, узнав о смерти Максима. А здесь должны были быть их женихи, но я с ними не знакома, поэтому показать вам их на фотографиях не смогу. Долгий это разговор и не простой, но я все знаю и все расскажу вам в свое время. Давайте сначала позвоним в Дивгород. Вы не против?

— Скажешь такое! Как же я могу быть против при таких делах! — изменила тетка Юлия гнев на радость, к которой тянулась, еще не веря в нее до конца.

Низа набрала номер своих родителей, и, услышав звук соединения, передала трубку тетке Юлии, затем вышла из комнаты. Она убирала на кухне, мыла и перетирала посуду, чистила пол, проветривала помещение, потом перешла в ванную, где убрала следы своего вчерашнего купания. А друзья далекой юности все говорили и говорили. Закончив дела, Низа возвратилась в гостиную. Юлия Егоровна сидела в том кресле, где вчера сидела Низа и, припав к трубке, что-то рассказывала, снова сильно плача.

— Может, лучше, при встрече поговорите, — сказала Низа, и тетка Юлия оторвалась от трубки, прикрыв ее рукой.

— Они меня приглашают в гости, — тихо сказала она Низе, — но я сама не доеду.

— Я вас отвезу, соглашайтесь, — улыбнулась Низа.

Остаток дня тетка Юлия с хорошим настроением посвятила собиранию в поездку. Она нагрузила большие чемоданы, взяв то, что может пригодиться в межсезонье, а также летнюю одежду и туалетные принадлежности.

— Зачем вы берете летнее? — спросила Низа. — Зима надвигается.

Тетка тяжело присела на диван, сказала беспомощно или растерянно, будто нашкодила:

— Меня, дочка, хватит только на поездку в один конец. Вези меня насовсем к моим первым деткам, там мой дом. А в этих стенах, — она осмотрелась, — я никак не привыкну. Все мне чужое, ведь при жизни Максима я в его квартире бывала очень редко.

— А Москва? Как же Максим?

— А в Москве ты меня заменишь, от меня все равно толку мало. А тебе нужнее. Или я вам там буду мешать?

— Нет, вас там ждет отдельная квартира, — ответила Низа. — Вам ее невестка оставила. Не беспокойтесь ни о чем, — сказала, увидев, что Юлия Егоровна хочет задать еще какой-то вопрос. — Я все расскажу дорогой.

— Чудеса не заканчиваются? — округлила глаза Юлия Егоровна. — Что значит жить по слову вещуна!

Поздно вечером, когда хлопоты с приготавливанием к поездке улеглись и все было устроено, Низа уложила возбужденную и взволнованную тетку Юлию спать, а сама позвонила к родителям.

— Как вы там? — спросила встревоженно.

— Ничего, — ответил отец. — Ждем вас с Юлией.

— Папа, а она тебе сказала, кем был ее сын?

— Нет, а что? — затаил дыхание Павел Дмитриевич.

— Максим Дорогин, — выдохнула Низа и затихла, ожидая, что скажет отец.

— Почему-то я так и думал, хотя это была чистая тебе мистика. Я и говорить об этом боялся, так как вы подумали бы, что я брежу, — отозвался он. — Поэтому и послал тебя найти тетку Юлию. Видишь, снова в десятку попал! — отец радостно засмеялся.

— Что тебя натолкнуло на такое предположение?

— Сначала два его имени. Как правило, так бывает, когда у ребенка два отца: официальный и настоящий, который отец по крови. Раиса с Максимом, как мы еще раньше предположили, познакомилась на Смоленщине, выходит, он туда к кому-то приезжал, и приезжал из Москвы. К кому? К родственникам. А у кого из Раисиного там окружения были родственники в Москве? У нашей Юли, там жил ее сын. Больше ей с Дорогиным встретиться негде было. Да еще и так, чтобы поддерживать отношения на протяжении многих лет.

— Папа, прибавь к своим добрым делам еще и то, что по твоему благословению родился и жил на свете в одно с нами время настоящий гений. Хотя, кажется, и Ульяна достигнет многого. Вот такие дела.

— Сделай мне хорошую фотокопию картины Шилова, — попросил Павел Дмитриевич. — Ведь это все — мои дети, если верить твоим словам. Хочу видеть их в своем доме.

— Папочка, ты — великий человек! Я горжусь тобой, — сказала Низа. — Передавай привет маме. Я, может, успею заскочить на выставку Шилова, гляну на последние его работы. Что-то мне подсказывает, что в Петербурге висит копия, а не оригинал. Тогда я тебе точно хорошую копию привезу.

Утром Низа приготовилась уговорить тетку Юлию не спешить с отъездом, а задержаться в Москве хотя бы на два дня, так как кроме выставки Шилова ей хотелось еще увидеть спектакль в Малом Театре, любой, лишь бы побыть там, подышать тем воздухом. Хотелось зайти к Юрию Мефодиевичу, показать фотографию Максима Дорогина с дочками, рассказать о своих последних находках.

Но тетка и сама, похоже, не торопилась уезжать, хотела привыкнуть к мысли о новой жизни, решение о которой приняла окончательно.

— Иди, конечно, — поддержала Низу. — Сегодня в картинную галерею ты уже не успеешь, надо было раньше просыпаться. А на спектакль ступай, хотя о билетах надо позаботиться заранее.

— У меня есть визитка Соломина, позвоню, попрошу разрешения нанести визит, а там и на спектакль попаду. Он обещал.

— Да, потому что там всегда аншлаги, — со знанием дела сказала тетка Юлия. — И учти, что завтра у нас будет насыщенный день: ты пойдешь на Кузнецкий мост, а я вызову такси и поеду к Максиму, попрощаюсь напоследок.

— Может, и я с вами?

— Нет, ты мне будешь мешать. Еще наездишься, — решительно ответила Юлия Егоровна. — А послезавтра — в путь-дорогу домой. Правильно ты говорила, — вспомнила она вчерашние Низины раздумья, — что родная земля там, где лежат твои родители, где ты увидела свет и укоренилась, благодаря им. Кстати, — вспомнила Юлия Егоровна, — у тебя есть с собой паспорт? Ты обещала показать мне.

— Есть, — ответила Низа. — Я же пересекаю границу, когда еду сюда. Даже две. Поздно вы о паспорте вспомнили, — засмеялась гостья. — Вдруг бы я оказалась мошенницей, — но паспорт подала, понимая, что без этого трудно будет Юлии Егоровне довериться ей полностью. — Спешу на свидание с театром, — сказала мимоходом. — Юрий Мефодиевич назначил мне аудиенцию за час до начала спектакля. Бегу, боюсь опоздать.

— Здесь ходу не больше четверти часа пешком, — бросила ей вдогонку Юлия Егоровна, держа в руке Низин паспорт — малую плотную книжечку синего цвета.

Едва за Низой закрылась дверь, как Юлия Егоровна бросилась к телефону.

— Это консьерж? — спросила в трубку. — Прошу заказать мне домой нотариуса. Да, для составления завещания. Когда желательно? Желательно безотлагательно. Но если нельзя, то подойдет завтра с восьми до двенадцати утра. Но сегодня бы лучше. Очень надо!

Ей ответили, что нотариус обязательно будет, и, может, даже сегодня, коль надо безотлагательно. В порядке исключения, сугубо для матери дорогого Максима Дорогина — лишь бы ее деньги.

Видя, что Юлия Егоровна немного ободрилась, Низа успокоилась и наслаждалась Москвой. После спектакля она долго гуляла по Тверской, рассматривала рекламу, заходила в новые магазины, работавшие допоздна, примеряла там что-то из мелочей, мечтая, как когда-то купит себе такую модную обновку или такую. Но куда ее надевать? — охлаждала она себя. Сидит безвылазно дома за компьютером, строчит свои романы и все равно не успевает преобразовать в рукописи задуманное. Ну, иногда вытянет ее Татьяна Примаченко, местная писательница, на какую-нибудь презентацию. Так не будешь же наряжаться так, чтобы выделяться из общей массы. Во-первых, дома абсолютно никто не знает, что Надежда Горцева — это она, Низа Критт, а во-вторых, и не надо, чтобы догадывались. Вот она пишет и печатает что-то на местном уровне, и хорошо. А еще ее знают как хорошего редактора, особенно технических текстов. Это ее тоже устраивает. Нет, вряд ли ей удастся изменить свой упроченный стиль и стать роскошной литературной дивой — возраст не тот, внешность не та.

Низа очень комплексовала по поводу своей внешности — после того памятного сердечного приступа пополнела, потеряла стройность, ноги отказывались ходить на каблуках, глаза немного пригасли, волосы поредели. А еще ее часто бросало то в жар, то в холод — это была ужасная гадость.

Но это не отразилось на ее жадности к знаниям, ко всему новому. Выставка Александра Шилова, куда она таки попала, отстояв очередь, ее просто ошеломила. Сравнить полученные здесь впечатления с возникающими от просмотра репродукций нельзя. И передать словами нельзя. Нечего и стараться. Низа поняла одно — находясь среди этих шедевров, созданных ее современником, она причащается к вечности, куда направляются и герои его полотен.

Тут она нашла, как и думала, портрет Максима Дорогина, только это был другой портрет, более поздний. Максим почти в той же позе сидел в кресле, а девочки — уже почти взрослые — примостились на подлокотниках и обнимали его с обеих сторон. Ульяна еще и голову положила отцу на плечо, а Аксинья, наоборот, отклонилась, будто хотела показать людям своего отца — видите, какой он у меня славный.

Благо, при галерее был копировальный центр, где можно было заказать репродукции картин. И Низа воспользовалась этой услугой, чтобы выполнить просьбу отца.

Итак, в Петербурге висит тоже оригинал, — подумала Низа и удивилась, так как Александр Шилов не писал дважды портреты одного человека. По крайней мере она не знает о таком. Значит, Максим стал исключением из этого правила. Это свидетельствовало только об одном — он дружил с художником и покорил его своей фотогеничностью. На втором портрете Максим так же таинственно улыбался, но имел вид не молодого баловня судьбы, а уже солидного мастера своего дела, метра, маститого деятеля, для которого не осталось тайн в душах людей. От этого улыбка Максима казалась немного печальной, дескать, какие вы все наивные, а я вас все равно люблю. Над фигурами девочек Александр Шилов тоже хорошо поработал. Здесь уже проявились их характеры, словно на спокойной глади моря отразилось два облачка, не похожих друг на друга, но обе были таки дочками своего отца.

Уходить из вернисажа не хотелось, но Низа еще хотела пробежаться по магазинам и накупить приятных пустячков для родителей и Сергея на память о ее пребывании в Москве.

И вот настало завтра — день отъезда. Москва с утра засияла под солнцем, будто улыбалась, провожая двух растроганных женщин в другую жизнь.

— Вы все продумали, кто будет присматривать за квартирой? — спросила Низа. — Ведь здесь масса бесценного материала, фотографии, записи, архивные вещи.

Юлия Егоровна скептически взглянула на нее:

— Продумала, конечно. Ты основной рассказ оставила на дорогу, и я тем самым тебя отблагодарю. Дорогой все скажу.

Низа подумала, что старушка обиделась на нее, поэтому подошла ближе, взяла ее лицо в ладони и повернула к себе:

— Солнышко мое, давайте никуда не ехать, останемся здесь и я все, не спеша, расскажу вам.

— Видишь, как ты меня скверно знаешь. А говоришь, что отец тебе рассказывал обо мне.

— Рассказывал.

— Ни разу я не изменила принятого и взвешенного решения и ни разу не пожалела об этом. Так я жила.

Тяжелые чемоданы уже были вынесены в такси, тетка Юлия и Низа стояли одетые и осматривались, все ли взяли, что хотели взять.

— Кажется, все, — сказала Юлия Егоровна. — Ну что ж, Максим, прощай, сынок. Спасибо тебе, что ты был в моей судьбе. А теперь не сердись за то, что покидаю твой уголок. Но ты пошел к людям, они тебя никогда не забудут, пока будет существовать русская культура. А моих двойняшек помню я одна. Поеду к ним, сиротам. Нельзя таких малышей оставлять одних.

Она трижды низко поклонилась, повернувшись к квартире, и шагнула за порог.

6

Все также через издательство Низа побеспокоилась о билетах в спальном вагоне, и теперь они с теткой Юлией ехали в отдельном купе на двоих. Ничто не мешало, а даже помогало, задушевным беседам.

Низа рассказала обо всех событиях, связанных со своей подругой, начиная от общей юности, Раисиного замужества, их долгой отчужденности, а потом о внезапной Раисиной болезни и смерти. Вспомнила и о том, что в последнее время Раиса захотела восстановить события дивгородской старины и с этой целью предложила провести конкурс на лучшее краеведческое сочинение. Рассказала о роли Павла Дмитриевича в сборе материалов для этих сочинений. Так, дескать, огласилась правда о черных розах и Юлиной судьбе. Раиса же, умирая, позвала Низу и попросила в свое время рассказать дочерям, что ее муж не был их отцом.

— Вы понимаете, что точно повторить девушкам слова Раисы я не могла. Сначала должна была найти их настоящего отца, причем найти с доказательствами, чтобы они мне поверили. Правда, Раиса затеяла со мной переписку с того света. Я дам вам почитать ее письма с подсказками о том, где искать и кого искать.

— Чего же она тебе прямо не сказала? — спросила заслушанная Юлия Егоровна.

— Ее судьба и рождение детей — весьма невероятный вариант жизни. Вероятно, она боялась, что я не поверю, поэтому заставила провести расследование и тем самым добраться до правды самостоятельно.

— А девочки, оказывается, все давно знали, — покачала головой тетка Юлия, посматривая на портреты ее сына с дочками.

Репродукции этих портретов лежали на столике, потому что у женщин была потребность время от времени смотреть на них.

— Да, — сказала Низа, — и это облегчило мою миссию.

— А я, перебирая бумаги Максима, все думала, куда подевались документы на его недвижимость. Ничего в архиве не было, кроме документов на эту квартиру на Тверской. А он, оказывается, давно все на девочек переписал. И его отец так сделал, отчего у Максима с Жанной Витальевной, его младшей сестрой, страшная вражда была.

— И что, было из-за чего враждовать? — спросила Низа, зная, что тогда не всем удавалось иметь солидное состояние.

—  Виталий Мартынович оставил Максиму свою дачу в Кунцево, роскошную дачу по тем временам. А позже Максим ее обновил, расширил, как теперь говорят ревитализировал, — тетка Юлия засмеялась. — Да, почитываю умные книжки. А еще оставил денежные сбережения, хранившиеся на сберкнижке. Так о деньгах его дорогая женушка не знала, и у Максима с этим хлопот не было. А за дачу судилась. Хорошо, что незадолго до своей смерти Виталий Мартынович усыновил Максима по всем законам и завещание в его пользу составил. С тех пор имя Максим Дорогин стало для моего сына официальным. Об этом мало кто знал, все думали, что это сценический псевдоним, который он взял сразу, как попал в театр. Хотя его туда принимали как Николая Мазура. А о том, что он после усыновления сменил свои документы, знали только в отделе кадров. А там сидели отставные офицеры, люди ответственные, строгие и неразговорчивые.

А дальше Юлия Егоровна рассказала, что Максим очень любил бывать в Ленинграде, вообще, любил этот город. И когда у него появилась возможность, приобрел там хорошую квартиру на Невском проспекте, не хуже, чем этот кабинет на Тверской.

— У него же там сестра живет, которая его очень любила, хорошо принимала. Зачем было свою квартиру покупать? — спросила Низа.

— Теперь разве спросишь? — пожала плечом тетка Юлия. — Во-первых, он стеснялся обременять родственников, а во-вторых, теперь думаю, что уже тогда заботился о своих дочерях. И видишь какой, все от меня скрывал. Чего? Может, не хотел, чтобы я бухтела за прелюбодеяние с замужней женщиной?

— Думаю, ленинградская квартира перепала Ульяне, — сказала Низа. — Не девушка — огонь. Вот увидите, какое оно задорное и умное! А что же он об Аксинье не подумал? Может, на сестру Анну положился?

— Ты же говоришь, что она в Ганновер замуж собралась?

— Уже, наверное, обе вышли замуж, — сказала Низа. — Давно не отзывались, некогда, значит.

— И отдыхать ездит в швейцарские Альпы? Говорила ты, что и Раиса там последнее свое лето провела.

— Да, но, кажется, она говорила, что-то о собственности ее жениха или его родителей... Не помню уже.

— Не хотела правду говорить, прежде всего Раисе, а объяснить как-то должна была. Вот и придумала такое. На самом деле в швейцарских Альпах Максим имел виллу. В последнее время отдыхать ездил только туда, давно на сердце жаловался, а там воздух хороший, чистый, помогал ему. Так что и Аксинья получила от отца хорошее наследство.

— А дача в Кунцеве?

— Этого не знаю. Сдается мне, что девочкам она и за три копейки не нужна, как и его сестре. Придется тебе, дочка, искать на нее документы и приводить их в порядок.

— Почему же мне? У вас есть законные наследники.

Юлия Егоровна ничего не ответила, только вдруг озадачилась своей сумочкой. Извлекла ее из-под сидения и начала что-то перебирать внутри. А потом достала пакет с бумагами, уложенными в целлофановый файл, подала Низе.

— Что это? — спросила та, неуверенно прикасаться к свертку.

— Бери, не бойся, — настоятельно сказала тетка Юлия. — Я размышляла так: внуки внуками, а надежды у меня на них нет. Захотят они, значит, мы будем встречаться, но тех родственных отношений, что возникают между бабушкой и внуками при их постоянном общении, у нас, конечно, не будет. У них своя жизнь, журавлиная: прилетели-улетели. Зачем им обуза в виде старой немощной и в конце концов чужой старушки? А ты меня, чувствует душа моя, не бросишь.

— Правильно ваша душа чувствует. Если уже я вас сорвала с места, то, конечно, не оставлю на произвол судьбы.

— Так вот. А еще я подумала, что все мое счастье и благосостояние построены на советах твоего отца, этого удивительного человека, а значит, он имеет право разделить со мной их итог, имеет право унаследовать нажитое мною добро. Передаю вам свою эстафету. Так должно быть, этого требует высшая справедливость. Согласна, дочка?

— Отцу ничего не надо, — сказала Низа. — Болеет он сильно, я не хотела вам говорить.

— Что с ним?

Низа уже пожалела о своей минутной слабости. Раз мама не все знает, то чужой человек и подавно не должен знать лишнего.

— Годы свое берут.

— И то такое, — согласилась ее собеседница. — Мужчины слабее женщин. Это мы скрипим долго. Но это не меняет дела. Я переписала все свое имущество, движимое и недвижимое, на тебя, так как ты — его дочь. Но погоди возражать. У меня есть одно условие: чтобы не забывала Максима. Наказываю тебе заниматься пропагандой его вклада в развитие советского театра, присматривать за его могилой и тому подобное. Осилишь?

— Кажется, только что я обещала не оставлять вас без присмотра, а теперь вы меня куда-то выпроваживаете... И родителей своих я бросить не могу. Подумайте, не ошиблись ли вы с наследницей, — Низе было неловко. Она просто не знала, что говорить, как вести себя. Или броситься на шею от признательности, захлестнувшей ее, или притворяться ханжой и отказываться от щедрости дальней родственницы, которая сейчас стала ей родной. — Квартира в Москве — это не шутки, — сказала она. — Да еще унаследованная от такого человека, как ваш Максим.

— Вот то-то и оно. Не каждому это по силам, согласна. Но тебе и надо, и по силам, и по душе будет, думаю. Видела, как ты светилась, собираясь в театр. Любишь это дело, значит, не подведешь меня и мои надежды. А нас, стариков, надолго не хватит. Присмотришь всех, определишь по последним адресам и поедешь. Давай закроем эту тему, и больше ни слова.

Но уже и говорить было некогда, они подъезжали к Днепропетровску, а там их должен был встретить Сергей Германович и отвезти в Дивгород. Юлия Егоровна не отходила от окна, стоя в коридоре. Вглядывалась в давно забытые пейзажи, ловила приметы прошлого и мало находила их. Очень изменился родной край за ее полувековое отсутствие здесь.

Эпилог

Дивгород встретил возвратившуюся Юлию Егоровну поздней осеннюю. Стояло погожее — солнечное, теплое и в меру влажное — начало ноября. Такое бывает только в степях. Кое-где на упрямых осинах еще зеленела потемневшая листва. И вишни шелестели багряно-оранжевыми флажками, то тут, то там виднелись на голых кронах превратившиеся в пожухлые бесцветные шарики листья тополей, еще тихо линяла желтизна с высоких акаций, зеленели чудом прижившиеся здесь туи, исподволь качали свои гороховидные и двукрылые соцветия липы и яворы и роскошествовала на фоне всеобщей голизны вызывающе горящая цветом рябина. Всю землю укрывала поздняя трава, сочная и яркая, выросшая даже там, где летом ей удержаться не удавалось.

В теплое время, при господстве распространенных здесь высоких и роскошных деревьев, несмелые северные пришельцы терялись, а теперь пришла их пора. И вот задрожали на ветрах хрупкие хворостинки белых березок, дорогих россияночек. И неназванные никак обычными обывателями декоративные кусты, которыми густо обсаживали дворы и личные усадьбы, зазеленели беззаботно под солнцем, предлагая неизвестно кому свои чернявые лоснящиеся ягоды, похожие на чернику. Эти кусты сбрасывали листву, не обесцвеченную даже морозами, в течение целой зимы. И лишь весной они пропускали чужой глаз через свои поредевшие заросли, тем не менее, окончательно раздеваясь под осмелевшим солнцем. Но скоро снова густели, загораясь зеленым огнем мая.

Такие же кусты росли и вокруг кладбища, заботливо подстриженные кем-то, а между едва видимыми холмами заброшенных могил густо расползлись барвинки.

***

— Спасибо, Павел, благодарю, сестричка, — целовала Юлия Павла Дмитриевича и Евгению Елисеевну, стоя возле могилы своей двойни, Виктора и Людмилы. — И загородку сделали, и памятник поставили. Дорогие мои, почему же я с вами целый век не зналась? Как мне благодарить вас... — она изнемогала от слез. — Крошечки родненькие, какие же буйные цветы на вашей могилке растут. Ведь это ваши рученьки к солнцу тянутся-я... Грех, людоньки, что эти цветы не материнской рукой посажены... — она наклонилась и разглаживала примятые первыми морозцами хризантемы, а расправиться уже и силы не имела.

В конце концов было видно, что здоровье Юлии Егоровны давно растратилось, она слабела, и те семьсот метров, что лежали между домом Дилякових и кладбищем, сама не осилила бы Хорошо, что Павел Дмитриевич помаленьку продолжал водить машину, и сам, хотя высох и очень болел, еще держался.

— Пошли, сестра, — позвала Юлию Евгения Елисеевна, — проведаешь свою невестку. А сюда мы с тобой еще часто будем приходить. Не плач, ну, держись.

Трое старых людей, придерживая друг друга, медленно прошли к могиле Раисы Ивановны.

— Это она и есть, твоя невестка, — показала Евгения Елисеевна на недавно установленный  памятник.

Но взгляд Юлии остановился на другом — она смотрела в сторону, где на памятнике Раисиного мужа Виктора Николаева был прикреплен хороший его портрет, и лишь хватала воздух раскрытым ртом, не способна что-то выговорить. Она показывала на этот портрет прозрачным пальцем и искала слова, чтобы выразить свое непонимание.

— Что... что это? Почему здесь Виктор лежит? — промолвила вяло, а потом прочитала вслух: — Ни-ко-ла-ев. — Дальше перевела взгляд на памятник Раисы и, не смотря на фотографию, тоже прочитала вслух: — Ни-ко-ла-е-ва. И она Николаева?

Супруги Диляковы молча переглядывались между собой. То, что Виктор Николаева был родным племянником Юлиного мужа, они знали. Поэтому она имела все основания узнать его здесь. Но Павел Дмитриевич и Евгения Елисеевна полагали, что Юлия так же знала, что этот племянник был женат на девушке из Дивгорода. Оказывается, нет, она не знала этих подробностей. И Низа не успела ей рассказать.

— Юля, твой свояк Виктор Николаев был мужем твоей невестки, — сказала Евгения Елисеевна. — Разве ты не знала? Он воспитал твоих внучек, считал их своими детьми.

— Не знала, — прошептала Юлия, слегка пошатнувшись и едва устояв на ногах. — Зато теперь понимаю, как оно случилось, что Максимка познакомился с этой женщиной. А я после Низиного рассказа все думала, ну где он мог встретить учительницу из какого-то далекого села. Правда, Низа говорила, что Раиса — ее подруга, но я не сообразила, что в таком случае и подруга должна быть из Дивгорода.

— А то, что Виктор жил в Дивгороде, ты знала?

— Знала, но это осталось вне моего внимания. А вот в том, что Виктор считал девочек своими дочками, вы ошибаетесь, — вдруг сказала Юлия. — Он, наверное, подозревал, что их отец — Максим.

— Он знал правду?! — выхватилось у Евгении Елисеевны.

— Он приезжал ко мне незадолго до своей гибели и упрекал, что мой сын соблазнил его жену. Я его успокаивала, говорила, что Максим не бабник, и потом он просто не знаком с его женой. Виктор же твердил свое. Факты никакие не называл, доказательства не приводил и о детях ничего не сказал. Но убедить его мне не удалось. А теперь я думаю вот что: Виктор был старше Максима и хорошо помнил его маленьким, точнее, от грудного ребенка до семилетнего возраста, так как нянчил моего мальчика пока мы не уехали со Смоленщины. И вот вдруг Виктор начал узнавать в своих детях точные Максимовы черты, замечать какие-то еле уловимые жесты, может, привычки. Он не знал правды, а просто ощутил ее. И очень мучился этим, — Юлия погладила мрамор памятника Виктору, будто извинялась перед ним за что-то не свое, а содеянное другими, хоть и дорогими ей людьми. — Я уже ничему не удивляюсь, я онемела от новостей, свалившихся на меня в последнее время. От всех невероятных совпадений, от того, что эта молодая женщина так скалькировала мою судьбу. Потери и обретения, горе и радость перемешались в моем воображении, в сердце. Я устала жить.

— Успокойся, — взял ее под руку Павел Дмитриевич. — А сестру свою троюродную Марию ты помнишь, дочь дяди Сидора?

— У нее еще такие симпатичные родинки на щеке были? — спросила Юлия.

— Именно так, — подсказала Евгения Елисеевна. — Вот как у меня, только у меня они малозаметные. А у нее большие такие были, коричневые.

— Помню.

— Так вот Раиса — ее дочь. Понимаешь, как смешно, — старалась Евгения Елисеевна вывести Юлию из грустного настроения, — ты Аксиньи и Ульяне приходишься дважды бабушкой: один раз родной, а второй раз — побочной, как троюродная тетка их матери.

***

Плохо знала Раиса своего любимого Николку (и почему ей вздумалось так его называть, ведь когда они встретились, он уже официально был Максимом?), а точнее сказать, совсем не знала. А было бы по-другому, то на своих девочек, удивительно похожих на родного отца чертами характера, темпераментом, ментальностью, совсем не жаловалась бы и не сердилась. Это не то, что у дивгородцев: встретятся семьей за обедом или вечером перед телевизором и айда докладывать друг другу, как день прошел, что делали, кого видели, о чем говорили или думали. А Максим нет, не такой характер имел — все в себе держал.

Его мама в общем знала, что Виталий Мартынович познакомил сына со своей первой семьей, знала, что та семья живет в Петербурге. Но сколько там детей, жива ли его первая жена, чем они занимаются и что общего с ними находит ее сын, она не представляла. Максимка же считал это родство сугубо своей жизнью, конечно, случалось, что говорил о поездках к родственникам, но и только. Чтобы рассказать все по порядку и с интересными деталями, этого не любил.

Поэтому и о Раисе и детях Юлия не только понятия не имела, а даже не подозревала чего-то подобного, даже не снилось ей такое в самых счастливых снах, более того, — скажи ей об этом чужие люди, не поверила бы. Так же, как не поверила Виктору Николаеву, когда он жаловаться на Максима. А теперь получается, что горемыка места себе не находил, мучился подозрениями, в итоге решился найти ее в такой дали и приехать с разговором. Предупреждал: «Усмирите своего Николая, иначе я ему ноги повыдергиваю», а она только посмеялась тогда.

Правда, Максиму — не по его сказке — все рассказала, предупредила, что Виктор гневится и угрожает. А сын небрежно отмахнулся от матери, как от настырной мухи: «Разве в Москве красивых женщин мало?». Смешным ей это все показалось, нелепым. Она и успокоилась, а затем забыла о приключении.

Тем не менее, может, именно тогда Максим все понял, проанализировав историю своих с Раисой встреч, и задумал как-то выманить девочек из дома, познакомиться с ними и основательно закрепить свое право на отцовство. Как он планировал это сделать? Неизвестно. Трудно сказать, как развивались бы события дальше. Но скоро Виктор погиб, и тем ускорил осуществление Максимовых намерений. Странная штука жизнь, оказалось, что Максим в итоге многим обязан Виктору, а при жизни они встретиться и объясниться не успели.

По большому счету Юлия ничего не знала об образе жизни сына, о его заработках, покупках, хотя бы и значительных. Сказал как-то, что получил квартиру на Тверской, но жить там не собирается, потому что ему по душе отцовский дом в Кунцево, где есть под рукой гараж с машиной, любимый кот возле теплой печки, умный пес, цветочные клумбы на устланных густой травой газонах, роскошный сад, спортивная площадка и все, что на сегодня считается показателем качественной жизни при добросовестной работе.

— Зачем тогда квартиру брал? — спросила Юлия, очень мало понимая ценность и целесообразность такого достояния. — Лишь бы деньги тренькать на содержание?

Максим улыбнулся, словно малое дитя его о чем-то глупом спросило, а потом сказал на здравомыслящий манер матери:

— Дают — бери, бьют — утекай.

— Несерьезный ты у меня, — сделала вывод мать.

Максим обнял старушку за плечи, как делал не часто, и поцеловал в висок:

— Мамочка моя родненькая, пусть эта квартира будет моим городским кабинетом рядом с работой. Ты не против такого удобства для своего сына?

О том, что Максим приобрел квартиру в центре Петербурга, она вообще узнала случайно из подслушанного разговора знакомых актеров. Вот чем сын ее не обижал, так это тем, что брал с собой в театры, когда играл или когда шел на просмотры новых постановок. Усаживал на лучшие места, а если сам был зрителем, то по ходу спектакля рассказывал ей много интересного о пьесе, актерах, режиссерах. Баловал угощением в театральных буфетах — когда-то это считалось особым шиком. Иногда, хотя и редко, с кем-то знакомил. Но те знакомства оставались без продолжения и Юлия не уверена, что после узнала бы новых знакомых людей при встрече.

Так же случайно она узнала и о вилле в Альпах. Максим родился слабеньким, в детстве переболел всем, чем можно было, прямо замучил Юлию. Но она ни слова не сказала, что знает про его каникулы на собственной вилле где-то в заграничных горах, где ему лучше становилось с сердцем. Пусть покупает, пусть ездит, отдыхает, тратит деньги, лишь бы не болел и всегда был в хорошем настроении. Юлия по сельской привычке молчаливость или задумчивость истолковывала так, что у человека неприятности или он чем-то угнетен. А Максим просто и был немногословным, собранным, всегда замкнутым на своей внутренней жизни. Даже его знаменитая полуулыбка, сводившая с ума женщин, при более близком рассмотрении оказывалась или вызванной его вежливостью, или ненастоящей, будто на него грим такой наложили, или ширмой, скрывающей настоящую сущность его души. В зависимости от ситуации, актер, он умел правильно и к месту улыбаться.

И теперь, найдя в Низе безотказную и надежную свою помощницу, Юлия хотела непременно разобраться в сыновьем наследстве.

— Ни разу я не была там, где мой Максим жил постоянно, — в его особняке, а на Тверской в квартире бывала. Меня здесь даже знали, — рассказывала Юлия Егоровна Низе, посылая ее на поиски недвижимости, выпавшей из ее поля зрения. — Ему резко сделалось плохо после спектакля, и он не поехал в Кунцево, а пришел сюда. Сначала думал, что просто переутомился, выложился на спектакле — его роль была насыщенной и сложной. Но скоро понял, что с ним случилась серьезная болезнь, и вызвал «скорую помощь» и меня. Я приехала, когда врачи уже установили диагноз, они запретили его транспортировать и устроили реанимационную палату в его кабинете, где он прилег отдохнуть, придя домой. А потом... — дальше рассказчица залилась слезами и не в состоянии была продолжать связную речь, только говорила какие-то отдельные слова или фразы.

Тем не менее Низа поняла, что Максим ощутил серьезность своего положения и готовился к наихудшему, иногда в отчаянии шепча фразы наподобие «Как рано это случилось» и «Жаль, не успел, не успел». Он приказал матери не оставлять эту квартиру и никого сюда не впускать. Затем назвал имя и телефон своего адвоката, который должен был помочь ей переписать квартиру на себя, а собственное жилье в Ясенево выгодно продать. Чем дальше, тем хуже Максим себя чувствовал — что-то происходило в голове, мысли путались, и он не совсем метко отвечал на вопросы, да и говорить было тяжело. Потом, казалось, сознание его прояснилось, и Максим четко промолвил свои распоряжения:

— Этих денег тебе хватит на первое время...

Отдохнув, он продолжил беспокоиться о матери. Предварительно попросив, чтобы из комнаты вышли врачи и медсестра, присматривающая за капельницей, научал ее, как жить без него. Конечно, болезнь застала его врасплох, и он почувствовал, что древняя старушка остается совсем одна на свете, без помощи и поддержки. Это его ужасно мучило.

— Найди надежного человека, на все сто надежного, — подчеркнул особо, попытавшись даже приподняться на локтях, — и решай вопрос с остальным имуществом. Гляди, чтобы тебя не обманули, не доверяйся незнакомцам. Человек должен быть сообразительным. Ищи верного и сообразительного человека.

Это были его последние слова. А утром Максима не стало.

— Я все сделала, как он мне велел, — рассказывала дальше Юлия Егоровна. — Его квартиру через полгода без хлопот перевела на себя, ведь кроме меня других претендентов не было. И свою продала так, что мне не на первое время, а на всю оставшуюся жизнь хватит. А вот человек надежный не случался. Да и где я могла его искать или найти? Спросила у того адвоката, что Максим мне назвал, как, дескать, найти остальную Максимову недвижимость и оформить на себя. А он говорит, мол, на все надо иметь документы или свидетелей искать и в суд обращаться. Я перерыла всю квартиру, и ничего не нашла, кроме документов на саму квартиру. О свидетелях и суде я и думать не хотела — не подняла бы я это дело. Вот и смирилась с тем, что все пропало. Ну, думаю, мне бедствовать не придется, а дальше хоть волк траву не ешь. И здесь ты на мое счастье приехала. 

Переговорив с Анной Витальевной Друзковой и подчеркнув в разговоре, что теперь она действует по поручению Максимовой матери, Низа убедилась, что, да, в соответствии с завещанием Максима его петербургская квартира отошла к Ульяне, а швейцарская вилла — к Аксинье. Так же они поделили его денежные сбережения, хранившиеся на банковских депозитах. Об остальном сестра Максима не знала, высказала предположение, что надо искать завещание в пользу матери. Вот и все, круг замкнулся.

И тогда Низа решила в третий раз побеспокоить Юрия Мефодиевича Соломина. Он выслушал ее заинтересованно, а затем дал служебную машину и посоветовал, не экономя время, горючее и терпение водителя, объездить все Кунцево и без результата не возвращаться.

— К сожалению, из-за Жанны он не афишировал подробности своей личной жизни. Его московскую квартиру мы все хорошо знали, а загородное имени нет. Поэтому ищите сами.

— Так, может, Жанна хотя бы теперь скажет, где была дача ее отца, — спросила Низа. — Ведь это, должно быть, ей известно. Неужели она и после смерти родного брата будет мстить ему за то, что он у нее был?

Юрий Мефодиевич прищурил глаза, лучась теплой улыбкой:

— Максим — точная копия своего отца, молчаливый, замкнутый и, как говорится, себе на уме. Виталий Мартынович очень радовался рождению сына. Почему он не вступил в брак с его матерью, не знаю, но Максиму он отдавал предпочтение перед законными детьми — дочками. Так вот знаю с абсолютной точностью, что свой загородный дом он сразу решил оставить Максиму и новой жене о нем не говорил. Было здесь шуму, когда они узнали, что Максим на законном основании унаследовал недвижимость своего отца! Враждовали! Нет, ищите сами, они вам не друзья. — Ну, теперь дом, послуживший яблоком раздора, наверняка имеет другой вид. Максим, как выразилась Юлия Егоровна, ревитализировал его, обновил, модернизировал, наверное, и расширил. Участок в порядок привел.

Конечно, предложенным Соломиным методом было легче и быстрее найти дом Максима Дорогина, чем делать официальный запрос в бюро недвижимости, предъявлять туда сотни документов о том, что ты имеешь основания интересоваться этими данными, потом ждать очереди, пока чиновники удовлетворят твою просьбу. А время не ждет, уже и так пролетело больше года со дня смерти владельца, и надо было спешить.

На третьем круге вокруг аккуратного и броского своими крышами поселка московской творческой элиты Низа нашла то, что искала. За высоким забором из белого кирпича виднелся трехэтажный дом, о котором не скажешь, что он перестроен из послевоенной советской дачи. Собственно, просто на старом месте Максим поставил новый дом. В стороне от него виднелись еще какие-то сооружения, но Низа не стала останавливаться на том, что имело второстепенное значение. Она увидела кнопку звонка и с силой всей своей отваги нажала на нее.

Неслышно приотворилась массивная металлическая калитка, врезанная в ворота, и из нее выскользнул симпатичный мужчина весьма крестьянского вида. На нем не было ни пятнистой одежды бойцов спецназа, какую носили другие охранники, ни спортивной надутой курточки, ни штанов а’ля казаки, заправленных в армейские ботинки, короче, ничего такого, что отпугивало бы человека с преступными намерениями.

— Это дом Максима Дорогина? — спросила Низа, переминаясь с ноги на ногу и старательно избавляясь от терпкости в ногах. — Вот мои документы, — сказала она, не ожидая ответа, и подала свой паспорт и доверенность Мазур Юлии Егоровны, а заодно присовокупила к ним Максимову метрику, чтобы уж окончательно убедить этого мужичка, что она не с неба упала, а прибыла сюда по поручению законных владельцев этого имения.

— Что-то вас долго не было, тетя, — хмыкнул мужчина, а скорее парень, как убедилась Низа, присмотревшись. — Я собственно водитель. Максим Витальевич не любил сам за рулем ездить: берег нервы и силы. Заодно поддерживаю в исправности все строения, а мой отец обрабатывает сад и грядки, территорию то есть. Мы здесь все вместе живем, — объяснил он. — Вон в томе домике, — показал на небольшое двухэтажное здание слева от основного дома. — На первом этаже — мои родители, а мы с женой — наверху. Сидим здесь без зарплаты, уже думали бросить все и устраиваться в другом месте.

В его произношении угадывался южнорусский диалект, и Низа догадалась, почему эти люди не покинули пост и не уехали отсюда.

— Вы приезжие? — спросила.

— Да, из Украины. Ни черта там заработков нет, вот мы все и прислонились к порядочному человеку, а он взял да и помер, на наше несчастье.

— Ничего, теперь все у вас будет хорошо, — пообещала Низа. — А что, хозяин ваш ничего не велел передать его матери, если с ним случится неожиданная беда?

— Как же не велел? — возмутился водитель Максима. — Тут у нас за поворотом, километра за два до этого поселка, какое-то проклятое место. Там все время случаются аварии, хоть езжай, хоть пешком иди, а все равно, как судьбой положено, то попадешь в переплет. Максим Витальевич очень боялся этого дела, и все напоминал мне: «Если, не дай бог, случится что, передай Юлии Егоровне, что она все найдет по трем кю. Прямо поедешь к ней и скажешь, дескать, вы все найдете по трем кю».

— А вы что?

— А я смеялся. Ведь в аварии я бы первым погиб.

— Я имею в виду, почему вы не выполнили просьбу хозяина?

Мужчина в замешательстве замолк и смотрел на Низу, как на призрак.

— Так он же только в случае аварии предупреждал. А у нас аварии не было...

***

Разобранный компьютер находился в нижнем отделении книжного шкафа, придвинутого вплотную к письменному столу Максима в его кабинете, поэтому Низа о нем и не подумала. О том, что в доме должен быть компьютер, она догадалась, отдав в конце концов отчет потому, что письменный стол был угловым с овальной выемкой с рабочей стороны и с местом под процессор в правой тумбочке. Ловко собрав компьютер, Низа нажала большую синюю кнопку на процессоре и услышала легкий шум кулера, как называли вентилятор заправские компьютерщики. 

Незатейливый обзор дисков показал, что лишь одна папка должна была открываться по паролю, а другие оставались доступными всем пользователям. С трепетом введя в окошко для пароля qqq, Низа проникла в папку и увидела два документа: обычный Word’s-файл и графический, выполненный в Corel. Но текстовый файл тоже должен был закрыт паролем, и здесь Низа растерялась. Как прочитать информацию? И так и сяк она крутила сведения, полученные от Максимового водителя: набирала три тройки, снова набирала три q, записывая их то малыми буквами, то прописными. Ничего не получалось. И вдруг она поняла, что надо набрать kkk в английском регистре. О счастье, файл открылся!

И там она увидела информацию, не много говорящую постороннему человеку. Собственно, там был закодирован намек на какой-то адрес и набор цифр и букв. Очевидно, Максим хотел указать банк или камеру хранения, где держал документы и ценности. А другие знаки записи могли означать PIN банковского сейфа или шифр ячейки камеры хранения.

А что содержал графический файл? Уже не раздумываясь, Низа набрала в строке пароля три английских буквы u, и файл, как по волшебной палочке, начал загружаться. И ей открылась картинка лицевой стороны какого-то значка, медали, монеты или жетона. Или это был чей-то родовой герб? Или логотип какой-то фирмы? Низа растерялась. Потом присмотрелась внимательнее: нет, фигура явно не была векторного происхождения, эта картинка сканировалось с какого-то физического предмета. Значит, надо найти этот предмет. Осмотр всех ящичков письменного стола ничего не дал, и Низа принялась искать по квартире любые сундучки или шкатулки, в которых по обыкновению хранят мелкие сувениры. Но и здесь она не добилась успеха. Зашла в спальню и всего лишь для очистки совести окинула ее рассеянным взглядом, вдруг зацепившись за клочок ткани, к которой было прицеплено несколько значков. Тот клочок висел на ковре, украшающем стенку в изголовье кровати. Присмотревшись, Низа узнала среди них значок, снимок которого видела в запрятанном за паролем файле. Она сняла его и прикрепила к внутреннему карману своей сумочки.

С сильным душевным трепетом переступила порог грандиозного нового сооружения известного банка.

— Мне надо пройти к своему сейфу, — сказала менеджеру отдела обслуживания клиентов и медленным, умышленно небрежным движением открыла сумочку, ненавязчиво демонстрируя прикрепленный там значок. И съежилась, так как вдруг бы она ошиблась, что этот значок является пропуском в банк, и от нее потребовали бы документы, договора и прочее. Но нет, она все правильно расшифровала.

— Остроумно вы придумали, — сказал менеджер банка. — Не боитесь, что у вас сумочку вырвут из рук.

— Вы правы, — сквозь дрожание во всем теле ответила Низа. — Я непременно исправлю эту легкомысленность.

К счастью, сейф арендовался на предъявителя, и ее под охраной провели в отдельное помещение, где не было ничего кроме зеркально блестящей двери лифта и небольшого столик с креслом около него. Охранник опустился в кресло, а она с менеджером банка зашла в лифт и спустилась в подвальное помещение. Впрочем, может, они и поднимались. Низе это трудно было определить, так как она еще не отошла от пережитого при входе в банк страха, повергшего ее в полуобморочное состояние, а ведь она еще и скоростного лифта испугалась, вспомнив посадку Як-40 в аэропорту Минска. Ее проводник долго возился с замками, которые щелкали, шипели и тенькали, и в конце концов распахнул дверь.

— Прошу, — пропустил он Низу вовнутрь комнаты и закрыл ее там.

Послушная дверца сейфа, кстати, больше похожего на шкаф, если судить по его размерам и количеству полочек, неслышно проглотила все пароли и разверзла свое нутро. Низиному взгляду открылась обыкновенная пластиковая папка с бумагами, довольно объемная шкатулка из резного дерева и масса коробок. Можно было бы подумать, что тут хранятся образцы обуви, если бы коробки не были выполнены из неизвестного Низе прочного материала и если бы они стояли не в банковском сейфе. Сверху на папке лежало свернутое пополам и не спрятанное в конверт письмо. Низа развернула его, прочитала:

«Мама, распоряжайся этим сама. А лучше отдай все тому, кто будет возле тебя в последние дни. Выполни только одну мою просьбу: потрать деньги на хороший фильм обо мне, о тебе и о моем отце. Для этого я их и копил. Твой Максим».

Низа, с великими предосторожностями спрятала бесценный документ в сумочку, чтобы не помять, не скомкать. И вдруг быстро выхватила его оттуда, будто ее сумочка превратилась в печь огненную, сообразив, что сможет положить его в папку. Там же должны быть искомые бумаги. Так оно и оказалось. В папке лежали, правильно подобранные и опрятно скрепленные документы на загородный дом Максима. Низа положила сверху прихваченную с собой замшевую сумочку.

А дальше была настоящая сказка. У Низы кружилась голова, и она не все поняла и запомнила. В деревянной шкатулке лежали драгоценности: кольца с брильянтами, браслеты, колье, серьги, броши, бусы и еще много такого, что может носить красавица из высшего света. Конечно, Низа была женщиной непростой, поэтому отдала должное увиденному — значительная часть украшений была эксклюзивной, выполненной на заказ.

Открывать коробки Низа боялась. А потом вспомнила Найду и чуть не прыснула смехом: вот будут чудеса, если оттуда выскочит беременная кошка и драпанет из этого шикарного банка и вообще из спесивой Москвы аж до самого Дивгорода! Но там были деньги. Так себе просто и со вкусом: буржуйские доллары в банковских упаковках. И в одной коробке, и в другой, и в третьей… Остальные Низа открывать не стала. Сначала кинулась пересчитывать купюры в наугад взятой пачке, потом поняла, что там ошибки быть не может, и начала пересчитывать пачки. А дойдя до пятидесяти и убедившись, что она все не сосчитает, бросила это дело, озабоченно потерев лоб, так как заподозрила, что у нее двоится или даже троится в глазах.

Ей в самом деле сделалось плохо, кровь застучала в висках, заболели глава, подкосились ноги. Низа прикрыла веки и постояла без движения. Затем взяла пару колец, изумрудные бусы и серьги, подобрала все так, чтобы украшения сочетались друг с другом. Из наугад открытой коробки вынула три упаковки денег. Спрятала отобранное в сумочку и закрыла сейф. Так, тетя Юля пригласила к себе домработницу и сама ничего не делает, поэтому не откажется носить на память о сыне красивые украшения на руках. Да и маникюр она не пропускает освежать. Пусть забавляется. И сережки ей пригодятся, и бусы. Чистые изумруды подойдут к ее посвежевшему виду. А деньги? В конце концов, это не такая невероятная сумма, а иметь ее при себе, когда на твоих руках трое стариков, Низе не повредит.

Менеджер банка снова привел Низу в отдел по обслуживанию клиентов и попросил отдать металлический пропуск, который она намеревалась отколоть от кармана сумочки и спрятать куда-то в безопасное место. Она растерянно посмотрела на него.

— Это отдать? — спросила, с недоумением открывая сумочку по его просьбе.

—  Да, мы выдадим вам новый пропуск, — объяснил он. — Мы иногда их меняем во избежание подделок, — предупредил он.

— Ой, — неуверенно махнула рукой Низа. — Никак не привыкну.

***

А Юля в это время сидела в гостях у супругов Диляковых и вспоминала о том, как познакомилась со своим «солнечным лучом».

Так вот она последовала совету Павла Дмитриевича и поехала в Ленинград. Там присматривалась к мужчинам, окружавшим ее в санатории, ходила по музеям и театрам и тоже искала среди зрителей и посетителей того, кого по слову вещуна ей должна была послать судьба.

— Конечно, я в первый же день пошла в Эрмитаж и там пристально всматривалась в роскошную Данаю, — рассказывала Юля. — Но не забывала и по сторонам оглядываться. Хоть мои ожидания и чаяния были смешными, да и только. Ну что бы я сделала, если бы какой-то мужчина мне понравился? Ровным счетом ничего, прежде всего потому что боялась показать свое дивгородське происхождение.

Уже и отпуск подходил к концу, а она не находила, кому доверить свои надежды родить здорового ребенка. Отчаяние все больше овладевало ею.

И вот наступил последний день, завтра она должна уезжать. Утром Юля собрала свои вещи и по привычке понуро поплелась к Данае. Долго стояла возле нее и все удивлялась, что она так раскована и непосредственна в своем желании изведать плотское счастье. Вместе с тем и умна, так как глаза оценивающе созерцали золотой дождь, полившийся на нее. Ведь солнечный лучиков было в нем много, не сосчитать, а ей надо было выбрать одного, один лучик. «А ко мне хотя бы кто-нибудь подошел за все время, — с горечью подумала Юля. — Или я не такая, как все? Другие женщины сразу себе поклонников завели».

И здесь услышала рядом чье-то дыхание. Оглянулась: мама родная! — знакомый мужчина, а кто такой, она припомнить не может. «Это кто-то из наших мест, просто я встретила его здесь, далеко от дома, поэтому и не узнаю, — снова подумала Юля. — А он ничего, привлекательный. От такого можно бы родить». И Юля вознамерилась уподобиться Данае в непосредственности и раскованности.

— Я вижу, вы на картину не зря засмотрелись, — первым заговорил «знакомый» мужчина, но произношение его было далеко не дивгородским, и Юля до смерти испугалась, что чуть не прицепилась с разговором к совсем незнакомому человеку.

— Да, — ответила смущенно, а потом осмелела: — А с чего вы это заключили?

Так между ними возник разговор. Мужчина назвался Виталием Мартыновичем и пригласил ее пообедать с ним в ресторане. Дело было днем, почему бы и не пойти, рассудила Юля. А в ресторане после глотка шампанского у нее развязался язык, и она рассказала о своих проблемах, о больном муже, о погибших детях. Описала свою тоску большую, которую только новый ребенок и может исцелить. Но теперь она хочет, чтобы ребенок родился здоровым и нес в себе не болезнь, полученную от отца, а жажду счастливой жизни. Незаметно открылась со своими намерениями последовать слову своего знакомого и родить ребенка от света — отдавшись солнечному лучу, как Даная. Виталий Мартынович внимательно слушал ее и — о, чудо — не смеялся, а наоборот, все больше и больше терял беззаботность и флер озорства.

— А ты обещаешь мне, что родишь сына? — вдруг спросил он. — Тогда я тебя никогда не брошу, буду заботиться и о тебе, и о сыне. Сына в люди выведу, ведь он обязательно будет таким же талантливым, как  я.

— Не знаю, — сказала Юлия, — Я бы постаралась, — она полностью освоила деловой тон и теперь говорила так, словно они договаривались об очень ответственном и сложном совместном мероприятии. — А кто же вы есть, что говорите о таланте?

— А ты не узнала меня? Скажи! Только давай переходить на «ты», мы же грандиозное дело замышляем.

— Нет, — созналась Юля, — хотя вы... ты кажетесь мне знакомым внешне.

— А кино «Скорая свадьба» смотрела?

— Ой! — всплеснула руками Юлия, поняв, что перед ней выдающийся актер, недавно завоевавший известность и любовь всего народа талантливой ролью в этом фильме. — Теперь узнала.

Самое главное уже было сказано, теперь осталось найти возможность осуществить задуманное. Виталий Мартынович, узнав, что она должна завтра уезжать домой, предложил поехать сегодня с ним в Москву «Красной стрелой», а в Москве обещал посадить ее на поезд до нужной ей станции. На Смоленщину? Ну и на Смоленщину можно поехать «в обход». Кто будет знать?

— Ты свой билет не выбрасывай, мужу покажешь и скажешь, что приехала прямо из Ленинграда, раз уж он у тебя такой ревнивый. Тебе же еще автобусом от железной дороги ехать?

— Да.

— Тогда вообще нет проблем. И одна сладкая ночка будет наша!

В санаторий они поехали вместе на такси. Там Юлия незаметно собралась, рассчиталась и на той же машине уехала на Московский вокзал, обнимаясь с будущим отцом своего ребенка. Она искренне полюбила этого человека. За что? Не только за внешнюю обворожительность, а прежде всего за то, что серьезно выслушал ее, все правильно понял, предложил нормальные отношения, пообещал не забывать.

А в отведенный природой срок Юля родила сына, и Виталий Мартынович слово данное держал до самой своей смерти. Конечно, они часто общались, тяжело было Юле устраиваться с этим, но она как-то справлялась. Главное, что у нее теперь был чудесный белокурый мальчик — сын солнечного луча! 

***

Низа ехала к отцу в отчаянии, — знала, что его неизлечимая болезнь подходит к концу. Долго, уже два года, он отбивался от нее, получая лишь временные передышки. Так как она теперь должна смотреть ему в глаза, что говорить? А видишь, позвал, как и договаривались. Когда позвонил и сказал, что слег окончательно, предупредил: «Плакать будешь после. Сейчас должна выполнить свой долг», и положил трубку, чтобы не принуждать ее что-то отвечать на сказанное. И Низа вспомнила Раисиных детей, сильным людям в одинаковых ситуациях приходят одинаковые решения и мысли.

Едет.

Перебирая в памяти свои печали, оставила позади Илларионово, подъехала к посту ГАИ, где дорога из Днепропетровска вливается в трассу Симферополь-Москва, выехала на нее и по привычке начала считать холмы и распадки.

Что говорить отцу, какие слова? Где взять мужество не уходить от его взгляда, в котором, каким бы сильным он ни был, не погасли лампадки надежды, в том числе пусть маленький расчет на дочь? Тяжело. Страшно.

Закончилась долгая осень, потянулась зима, такая же теплая и сухая. Бесцветный мир, серый и печальный, походил на ее настроение.

С правой стороны отходили к Днепру многочисленные укатанные проселки. Остался позади поворот на Васильковку и хутор Ненаситец, отец его почему-то называл Собачьим. Там у него было много приятелей, Низе запомнились прозвища некоторых из них — Стябло, Крендышиль. Когда-то отец любил ловить рыбу, поэтому подружился с теми, кто этим занимался профессионально. И Низу иногда брал с собой. Живы ли они? Наверное, нет, ведь были тогда уже стариками. А может, ей так казалось?

Повернула налево, до Дивгорода осталось ехать тринадцать километров. Низа вдруг ощутила, что не сможет одолеть их: руки-ноги задрожали, стали чужими. Она снизила скорость, аккуратно съехала на обочину, остановила машину и вышла на свежий воздух. И здесь ее прорвало, она плакала в черных степях, как ребенок, потерявшийся во враждебной толпе. Откуда-то бралась эта соленая жидкость, что текла из глаз, заливала лицо; где-то рождался стон и вырывался из нее вместе с пароксизмами дрожания; на уста свалились слова просьбы или молитвы, жалобы, укора или откровенной крамолы. Все естество кричало неутешительно и горько.

«Ой, поля мои и рощи, холмы и поляны, ой, степи и луки душистые, мой отец был вашим доверчивым другом. За что же вы не защитили его, не уберегли, не спрятали от напасти, не исцелили? А он же ехал к вам, на воздух пьянящий, падал в ваше молчание и покой и ждал совета и спасения. А вы? Вы-ы?! Почему отреклись, отвернулись, отдали его душеньку верную, живую и кроткую на заклание страшной беде?

И больше не придет мой отец сюда, не окинет мудрым взором вашу необозримость, не улыбнется, уже не засияют его глаза радостью встречи с вами. Вы звали его, и он приходил к вам. А теперь?

Как же вы без него, защитника своего дорогого, который знал каждый стебелек на вашем раздолье, каждый родничок? Не грустно ли вам, не тяжело ли, не больно ли терять его? Под чью стопу подставите ковры своих трав, кого поцелуете прикосновеньем ветра, над кем, над кем вы раскинете летящие тучи?

 Ой, земля, земля, как же ненасытна утроба твоя! Да разве мало тебе той крови, что пролил мой отец в жестоких боях, чтобы злой враг не попирал тебя коваными сапогами? Молодой мой, красивый, умный папочка еще не готов был отойти в твое предательское лоно, гнилое и черное. Еще грезил жизнью, радовался ей. Еще не устал от работы и проблем, от неурядиц и трудностей. Не томился от скуки однообразных дней, ибо в каждом открывал что-то новое и замечательное, не боялся ночей, пусть темных и холодных, ибо видел вечные звезды и впитывал в себя эту вечность, причащался от нее и снова радостно и легко жил.

За что? О Боже, да нет же тебя на свете, не-ту-у! А есть лишь зло и обман!».

***

Евгения Елисеевна сидела на скамейке под домом — маленькая, худая — ждала дочь.

— Как отец? — спросила Низа уже бесстрастно и уравновешенно, будто покой степей сошел на ее душу.

— Лежит, — залилась слезами мама.

За две недели, что Низа его не видела, отец осунулся, пожелтел и еще больше похудел. А глаза!..

— Это ты? — отозвался, увидев дочь.

— «Скорую помощь» вызвали? — улыбнулась она и положила прохладную ладонь на его лоб. Он был горячим: температура. — Что, подхватил простуду? — спросила обыденно.  

— Ты считаешь, что это простуда? — в голосе отца, как и в глазах, звучит-тлеет неуничтожимая надежда.

— А разве нет?

— Не знаю...

— Если бы так, — неуместно прибавляет мама.

Эх, искренняя душа, и на гран не умеет лукавить. И в то мгновение Низа приняла решение меньше допускать мать к отцу. Пусть убирается возле свиней, коровы, пусть стирает, возится во дворе, но только не сидит здесь с влажными глазами и своими необдуманными словами.

— Именно так, я же вижу! — бросив на мать острый взгляд, прикрикнула дочь и одной рукой поставила отцу термометр, а второй — сняла и бросила на пол свой полушубок. — У тетки Нины, — кивнула на соседский дом, — воспаление легких. И у той чучи — тоже, — показала в противоположную сторону.

— Откуда ты знаешь? — отец говорил тихо, дышал тяжело.

— Тетка Мария сказала, — ответила Низа, имея в виду соседку, что жила на углу улицы.

— Когда она успела? — всплеснула руками доверчивая Евгения Елисеевна, и дочь еще раз удостоверилась, что ко  всему будет иметь немало хлопот с маминой простотой.

— Остановила меня на повороте и проинформировала, дескать, у нас здесь эпидемия, знай, куда едешь.

Термометр показывал тридцать восемь и шесть, Павел Дмитриевич горел.

Оказалось, что Низа права, он ходил с воспалением уже некоторое время и не мог понять, почему ему так резко стало хуже.

В течение десяти дней она выхаживала отца, боролась с воспалением, и притушила-таки его, но заметного перелома на улучшение не произошло. Павел Дмитриевич таял на глазах.

— Ты ослаб от простуды, — успокаивала его дочь, — изнемог. Но я тебя откормлю, отпою, отколю, поставлю на ноги. Ты только верь.

І — Боже милостивый! — он имел мужество верить.

Несчастье стремительно окружило Низу со всех сторон, темным подолом отгородило от живого мира, отравило окружающее пространство, пропитало ядом воздух, которым она дышала. Словно в подтверждение этого, приходили вести одна горше другой: изо дня в день умирали старые дивгородцы, отходили даже ее ровесники. Позвонила Валя Гармаш, сказала, что не стало главного технолога типографии, где Низа когда-то стажировалась по вопросам полиграфии и книгоиздания. А еще через две недели она сообщила о смерти Стасюка Николая Игнатовича, директора типографии, Низиного большого друга и сподвижника.

Проклятое время перемен отстранило их от дел, сделало «бывшими», обрекло на муки бездеятельности, а потом убило.

Эти люди были страницами книги ее жизни, которая теперь уменьшалась в своих границах, ведь — сколько ни ищи их, нигде не найдешь — они покинули Низу, ушли в страну воспоминаний. Возможно, что тогда потери сломали бы ее. Но она смотрела на отца и понимала, что не имеет права сетовать на судьбу, так как еще жива, а вот его... на ее глазах затягивала пасть немилосердного, неумолимого зверя, и она не могла защитить его, спасти от гибели. Этот путь страданий — страшнее потерь и самой смерти. Невыразимо страшный, бесчеловечный! И она от отца набиралась силы и мужества. Он терял последнее свое сокровище, но продолжал учить дочь стойкости и как мог поддерживал, показывал пример несгибаемости, терпения, гордого смирения перед судьбой. Она шла этой дорогой рядом с ним, неотступно, держа его за руку.

— Ну, что ты там узнала в Москве? — спросил отец тихо, когда удалось немного унять простуду.

Низа рассказала, подчеркивая, что это не сказка, что в самом деле Юлии Егоровне остались от сына всего вдоволь.

— Не знаю, говорить ей об этом или нет. Боюсь, старческий ум может не справиться с потрясением. И она вдруг совершит что-то необдуманное. Жаль будет Максимовых усилий и ожиданий, он ведь мечтал о фильме…

— Все равно скажи, — прохрипел отец, просмотрев письмо Максима к матери. — А за фильм, о котором Максим пишет, придется тебе взяться самой, дочка. Так будет надежнее. Вот и объясни ей, что на этот фильм Максим и копил свои сбережения. В самом деле, не соблазняй старого человека тем, что ей уже не пригодится. Ведь она и так ни в чем не нуждается.

— Там не на один фильм хватит, папа, хоть я и не сосчитала всего.

Павел Дмитриевич прикрыл веки, засопел громче, будто заснул, но тут же проснулся, взял платок, отер лицо.

— Кажется, я у вас заработал право сказать свое слово. А оно будет таким. Вот поручила тебе тетка Юля заниматься увековечением памяти ее сына. Так?

— Да, именно на этих условиях она оставила мне свою недвижимость.

— Тогда езжай в Москву, организуй там продюсерский центр и назови его именем Максима Дорогина. Для начала займись экранизацией своих книг, а там заработаешь больше денег и возьмешься за более дорогие проекты. Хватит тебе пером царапать. Написала более двадцати романов. Что еще нового ты можешь людям сказать? А повторяться — пустое дело. Может, именно для того чтобы этот план осуществился, я и являлся в мир.   

Затем Павел Дмитриевич снова уснул. Поспал часок, а Низа все время прибито сидела в соседней комнате, прислушиваясь к окружающим звукам.

— Меня извел бред, — пожаловался отец. — Я постоянно в него проваливаюсь.

— Не волнуйся, — успокоила его Низа. — Я все время рядом с тобой. Вот, видишь, у меня лекарство, шприцы, все под рукой. Я вытяну тебя из любого бреда.

Последний раз он пришел в сознание под вечер. Попросил поднять его на кровати. Взглянул в окно.

— Там ночь? — спросил.

— Вечер.

— В доме, кроме тебя и мамы, есть кто-нибудь из мужчин? — вдруг обеспокоился он.

— Нет. Почему ты спрашиваешь?

— Вдвоем, значит, — обреченно склонил он голову. — Ну, держитесь.

***

Пятьдесят дней и ночей провела Низа у постели отца. Он лежал тихо, не надоедал ни просьбами, ни жалобами, только старался больше спать. А она — спала или нет — ловила звуки его дыхания. Она стала его продолжением: голосом, когда он не мог сказать того, что хотел; руками, когда ему уже тяжело стало подносить ко рту ложку или чашку; ногами, когда отказали свои, а потребность в движении еще жила. Низа сделалась частью его физической сути, проваливающейся в трясину; его души, изболевшейся от долгого прощания; его мыслей, отлетевших в далекое-далекое последнее воспоминание.

И она вторила ему своими клятвами: «Папочка, родненький мой, я сделаю то, что задумывал ты и чего осуществить не успел. И достояние твоей жизни — бой и победа! — не поглотит время».

Низа ощущала бурность течения, как оно подхватывает ее и несет, словно щепку. Вот закрутило на одном месте, наращивая скорость, заторопилось, забурлило, аж стонет и тянет куда-то вниз. Но Низа держится храбро, выныривает, хватает глоток воздуха, ничего другого больше не успевая, и снова погружается туда — в неспокойное нутро.

Но что это? Разве Днепр, истерзанный, скованный, еще бурлит нравом, еще играет властью над судьбами и накрывает малую фигуру Низы этими страшными волнами? Разве он, упрекая за свою беззащитность перед человеческой жадностью, самоуверенностью, бессмысленностью, сейчас ударит ее о берег и сокрушит, разломает в щепки этот скелет боли, в который превратилась она?

Так, нет. Она знает, плывут воды его теперь смирно и тихо. Только иногда вздрогнет он от порыва ветра, покроется вместо волн мелкой рябью, припоминая свою волю и правду...

Так может, и Низу именно ветер теребит, обвевает со всех сторон, и она не понимает, откуда дует и куда толкает? Разогнался над степями, где стоит она посредине, да и налетел на это хрупкое препятствие? Хоть какое там препятствие! Так — игрушка. То согнет ее, то поднимет, то собьет на землю, то поставит на ноги, а то, гляди, еще и в воздухе покачает, будто в колыбели. Иногда. Очень редко.   

Но это не ветер. Ведь ему теперь и разогнаться-то негде: города и села, города и села и здания, здания вокруг, прямо какая-то ловчая сеть для гуляки. Нет, не веет он больше беспрепятственно над землей, где прибило Низу. Он поднялся выше и мечется под тучами — ишь как несет их легко! — туда человеку не достать, не дотянуться. Это не ветер хватает и дергает ее за бока.

И знает же она! Да сказать боится, что это время относит людей прочь из жизни. Ой, стремительно же его течение! Ой, туго же пеленает оно, что и не вырваться никому, ой безжалостно же несет на своих парусах куда-то. Куда? В небытие... В забвение...

«Но сейчас, — подумала Низа, — я еще успеваю увидеть вас, люди, услышать ваши голоса, ощутить прикосновения ваших душ. Я еще среди вас. И бью словом, моим теплым, равнодушные волны времени, бросаю камешек на его поверхность, чтобы расходились круги отклика на попадания мои как можно шире. Пусть малые всплески докатятся до тех, кто плывет вслед за мной. Пусть прочитают они в тех гармониках все о нас, и сделают то же самое для своих последователей. И снова, и снова...».

И хотя мы беспомощны на неумолимых волнах времени, но таким способом убережемся от исчезновения без следа. Ведь мы — люди. Так ведь?

Имаот — праматери, жены патриархов: Сара — жена Авраама, Ривка — жена Ицхака, Рахиль и Лея — жены Иакова

Танаи (Таннаи) — общее название нескольких поколений мудрецов, составивших Ветхий Завет

Вавилонский плен случился в 587 году до новой эры

Моше Рабейну — пророк Моисей

Хоррор —  жанр литературы об ужасных приключениях, ответвление от фантастики