Птаха над гнездом. Том 1: Дарители жизни

Овсянникова Любовь Борисовна

Предисловие и благодарности

 

 

Настало 9 Мая 2018 года, праздник Победы, когда был полностью собран материал и написаны самые большие фрагменты к этой книге, когда стал виден ее объем и почувствовалось ее значение. Сколько еще предстояло трудов, представления не было — все-таки многое тут зависело от настроя на работу. А пока что я уединенно проживала этот торжественный день вдвоем с мужем и думала о войне, о страшных судьбах своих родных, о невозможности избавиться от изнуряющего сострадания к ним, такого теперь бесполезного, когда их нет… Мы перебрасывались фразами, обменивались мыслями, вспоминали прошлые события, и эти долгие разговоры, никогда не утомляющие нас и ничего не решающие, в конечном итоге были об этой книге.

Нельзя высказать меру моей благодарности главной героине, моей маме Прасковье Яковлевне Николенко. Я низко кланяюсь ей и за героическую жизнь, которая сколь уникальна, столь и типична, так что с нее можно писать историю всего советского народа; и за то, что она делилась со мной подробностями автобиографии, хотя была закрытым человеком и не любила обнажать душу.

Однако в свои последние годы Прасковья Яковлевна набралась мужества и рассказала о себе, ибо понимала, что со временем ее продолжатели начнут остро нуждаться в этих сведениях, как дом нуждается в фундаменте. Человеческие сообщества, семьи и роды в том числе, не берутся из ниоткуда и не висят в воздухе — они опираются на реалии, приготовленные для них предками; обрабатывают наследственную землю, выполняют оставленные им заветы о будущем.

Зная историю и людей, Прасковья Яковлевна отдавала себе отчет, что ее простенькая жизнь станет для наследников источником силы и духовного богатства, пищей для родовой памяти и главным доказательством их права на владение миром, который она оставляла по себе. По ее свидетельствам потомки укрепятся на своей земле не потому что тут родились и выросли, а по праву наследования — потому что здесь жили и работали многие поколения их пращуров.

Как и любой человек, они захотят гордиться своими корнями, свершениями праотцов, захотят много-много знать о них и любить их. Людям необходимо любить своих родоначальников, чтобы уважать себя, чтобы увереннее стоять на ногах. Это делает их неуязвимыми, потому что никто не живет только сегодняшним днем, зато каждый стремится в вечное существование, куда пропуск один — через знание о тех, чья кровь течет в их жилах. Новым поколениям важно будет чувствовать, что они имеют полное право на Родину, потому что их предтечи, строили ее своими руками, защищали своей кровью и обогащали неустанным трудом.

Вот про все это им и надо было рассказать.

Прасковья Яковлевна ведь понимала, что старается от лица всего своего поколения, потому что многие ее родные и присные ушли в небытие, не решившись на откровенный разговор с будущим, не исповедавшись перед теми, кто подхватил от них факел жизни и понес дальше. Осталась она одна. Значит, только она могла отдать новым факелоносцам эстафету знаний, силы и правды. И Прасковья Яковлевна взялась за это и выполнила свою миссию с честью и доблестью.

Многие части книги, например, о побеге из плена Якова Алексеевича, о славгородском расстреле, о получении похоронки на мужа, о поездке к фронтовому другу мужа, были написаны еще при ее жизни. Они прочитаны ею и одобрены. Все остальное базируется на рассказах Прасковьи Яковлевны, при ней конспектируемых, так что эта книга может рассматриваться как монолог самой героини. Вот так получается.

При написании этой книги я крепко помнила, что талант писателя состоит из трех составляющих — вербальной, нравственной и социальной. Что это такое? Это значит, что пишущий человек должен изъясняться понятно, доходчиво, докапываясь до деталей. Он также острее чувствует мораль общества, его ценности. И уж совсем хорошо, когда ему понятны социальные противоречия, царящая в обществе несправедливость. В принципе, в литературе можно всю жизнь прожить на одной вербальной чувствительности. Ну владеет человек словом, может описывать пейзажи и события — многим читателям хватает этой развлекательности. Если к вербальной добавляется нравственная чувствительность, то получается писатель-воспитатель с хорошим стилем, полезный писатель. У такого писателя есть чему поучиться. Но, конечно, у больших, у настоящих писателей должно быть также чувство социальной справедливости, они должны понимать философию частного и всеобщего и уметь ее преподнести читателю. Сочетание трех чувствительностей — это классики, например, Гоголь, Горький, Достоевский. Это то, к чему должен стремиться каждый честный писатель.

Я бесконечно благодарна своему мужу Юрию Семеновичу Овсянникову за помощь в создании книги, и вообще за неизменное сочувствие моим усилиям. Чтобы создать мне благоприятные условия, он не только брал на себя многие домашние дела, но и помогал в сборе материала, в уточнении исторических деталей, а также в редактировании отдельных глав книги.

Главное же — он был первым слушателем моих прозрений относительно родных, мотивов их поступков, их настроений, недосказанных жалоб и чаяний. В беседах с ним возникало и созревало мое понимание отдельной судьбы как неотъемлемой части общества, понимание взаимосвязи судьбы и среды, где она осуществляется.

Ведь люди не всегда понимают друг друга сразу. Зачастую самое важное они открывают со временем, как бы при взгляде со стороны. Так было и со мной. Но как тогда оценить истинность прозрений, если, как говорится, натура ушла и ничего уточнить нельзя, если родителей больше нет и ничего у них не спросишь? Вот тогда-то требуется выложить свои наития неравнодушному человеку, изложить их в довольно пространных рассуждениях, выверить пришедшие догадки, обсудить со всех сторон, чтобы не ошибиться, не допустить психологической и фактологической неправды. Знаю, насколько душевные излияния нагружают слушателей, но писателю они необходимы. И я признательна мужу за добросовестное выслушивание меня и обсуждение того, что я переосмысливала в ходе написания книги.

***

Эта книга вызвана к жизни моей бесконечной любовью и состраданием к отцу и к маме...

Вот так и Прасковья Яковлевна очень любила своих родителей, относилась к ним с невероятно надрывной нежностью. Естественно, по молодости столь сокровенная эмоция не обнаруживалась в ней явно, только невнятно томила ее. А спустя время прояснилась, да только поздно — разверзшаяся трагедия не оставила ей шанса исправить прежнюю сдержанность.

Чуткость к родителям, как будто где-то рядом звучал голос тревоги за них, у Прасковьи Яковлевны наблюдалась с детства, сколько она себя помнила. Такое смятение, конечно, имело основание, ибо представляло собой голос здоровой интуиции, предупреждающий ее об их тяжелом будущем. Сейчас нам понятна его суть.

Родители Прасковьи Яковлевны словно родились с обнаженной плотью — оказались без той защиты от внешних угроз, какую дают инстинкты. В этом была их обоюдная особенность и, наверное, именно она спаяла их до истинной нерасторжимости.

Проявлялась роковая особенность по-разному. Так, у Евлампии Пантелеевны начисто не было страха ни перед кем и ни перед чем. Она открыто шла на любого супостата, пытающегося нарушить справедливый порядок вещей, словно заговоренная воительница. До поры до времени это обеспечивало неуязвимость, еще больше добавляющую ей отваги и мужества. Но одолеть голыми руками вооруженных немецких карателей ей не удалось, и она погибла. Яков Алексеевич, наоборот, совершая по-настоящему мужественные поступки, был преисполнен страха и тем как будто накликал на себя беду — со всех сторон его били, сколько он жил.

Потребность в выявлении высочайших дочерних чувств, что не случилось вовремя, мучила и никогда не отпускала Прасковью Яковлевну. В каждом дне, в каждом часе она ощущала рядом с собой погибших родителей, мысленно общалась с ними, словно они оставались живыми. С годами боль от их потери в ней не утихала, а становились только острее.

Два чувства дивно бли́зки нам.

В них обретает сердце пищу:

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

Всю жизнь душа Прасковьи Яковлевны факельно горела этими словами А. С. Пушкина, сказанными более века назад. Она несла их и утверждала в своих деяниях, в мыслях и в отношении к миру.

 

Глава 1. Предки Прасковьи Яковлевны по матери

Бедная Евлампия Пантелеевна, ее мама Липа... Она и помыслить не могла, что участь ее станет уникальной и войдет в историю родного поселка отдельной страницей, что совершит она материнский подвиг, поистине достойный хрестоматий о временах великой битвы за свободу Родины.

Кто были ее родители?

 

Ефросинья Алексеевна (1864 – осень 1944)

Про Ефросинью Алексеевну Бондаренко, маму Евлампии Пантелеевны, известно, что она родилась и провела детство в Макеевке (Донецкая область), и девятилетней девочкой оказалась в чужом краю по причине потери родителей.

Она приехала в Славгород в составе молодой семьи, глава которой только что окончил Харьковскую духовную семинарию и был направлен сюда в качестве приходского священника. До него постоянного батюшки в здешней крошечной церквушке не было, а которые правили службы, те бывали наездами.

И тут необходимо разъяснить два вопроса.

Первый: почему в таком бойком исторически известном месте, как Славгород, до приезда этого священника, не было православного прихода?

Для его прояснения уместно привести выдержку из книги А. Солженицына о евреях в России. «В Российской империи существовали “Временные правила 1882 года”, согласно которым евреям не дозволялось свободное расселение по стране в связи с опасностью эксплуатации ими сельского люда через виноторговлю. Решительный сдвиг к пересмотру этих правил произошел в 1903-1904 годах. Тогда были сделаны доклады с мест от губернаторов о необходимости дальнейшего расселения евреев из скученных городов и местечек, и подчеркивалось, что с введением казенной продажи питей их опасность для славян исчезла. Предложения эти одобрил министр Д. С. Сипягин, вскоре убитый террористом, и в 1903 утвердил министр В. К. Плеве, также вскоре убитый. В послабление “Временных правил 1882 года” был утвержден список 158 крупных поселений, где евреям дозволялось новожительство, приобретение и аренда недвижимости.

В дореволюционной Еврейской энциклопедии мы встречаем наименования этих поселений, среди них наиболее крупные и затем быстро еще разросшиеся: Юзовка, Лозовая, Енакиево, Кривой Рог, Синельниково, Славгород, Каховка, Жмеринка, Шепетовка, Здолбуново, Новые Сенжары».

Отсюда видно, за счет чего разросся и стал широко известным Славгород. Спасибо, значит, евреям.

И хотя мы говорим о временах до возникновения «Временных правил 1882 года», а тем более до разрешения «дальнейшего расселения евреев», но ведь ни эти процессы, ни эти документы на пустом месте не возникли. Для их созревания требовалось время и для их появления на свет должны были возникнуть предпосылки, созданные ходом жизни, которые просто требовалось узаконить. О том красноречиво свидетельствует факт, что инициатива к отраженным в вышеупомянутых документах переменам рождалась на местах — исходила от губернаторов, которые и поднимали перед верхами этот вопрос. Как обычно происходит, новые сдвиги в любом вопросе лишь обобщали и узаконивали уже сложившиеся отношения, уже имеющие место тенденции и факты местной жизни. Следовательно, перечисленные населенные пункты были издревле и прочно заселены евреями за счет диффузной внутренней миграцией. Сначала они приезжавших сюда в качестве гостей или временных работников, а потом добивались права на постоянное проживание в законном порядке. Как видим, Славгород не имел шансов оставаться славянским населенным пунктом — фактически это издавна было маленькое компактное еврейское поселение. И ввиду этого православной общины здесь, конечно, не имелось. Зато иудейская была столь многочисленна и богата, что ее доходов хватило на возведение большой двухэтажной синагоги. Она, возвышающаяся прямо в центре Славгорода, стала здесь единственным двухэтажным строением и самым красивым зданием в архитектурном смысле. А после революции в нем разместилась школа. Многие поколения славгородцев учились в ней, в том числе главная героиня данной книги, ее дети и внуки.

Но вот в Славгороде появилось много халдеев — православных ассирийцев, бежавших из Месопотамии (нынешнего Ирака) от резни, устроенной мусульманами. Расселялись они сюда в основном из александровской (нынешней запорожской) и макеевской диаспор, а также из Евпатории, которая теперь стала их украинской столицей. Эти беженцы не просто составили определенную прослойку населения, но стали еще одним его культурным ядром. Опытом своей горькой истории они были уже достаточно организованы и требовали условий для осуществления своей религиозной традиции, из-за которой терпели гонения и ради которой покинули родину. Поэтому православные ассирийцы, или халдеи, стали основным фактором, способствовавшим организации в Славгороде православной общины и возведению маленькой деревянной церкви. В этом вопросе к ним примкнула, конечно, и та масса славян, что искони проживала здесь. Именно этот приход и должен был возглавить батюшка, в семье которого росла маленькая Ефросинья.

О других деталях ее биографии можно только догадываться по некоторым фактам и словам, которые нельзя расценивать как рассказы. Например, о среде, из которой она вышла.

Характерной чертой дореволюционной паспортной системы России являлся ее сословно-классовый характер. Единых паспортных правил для всех категорий населения не существовало. И только 8 октября 1906 года был подписан Высочайший указ «Об отмене некоторых ограничений в правах сельских обывателей и лиц других бывших податных состояний». Благодаря ему крестьяне, наконец, получили возможность свободно перемещаться по стране и избирать место постоянного жительства на одинаковых основаниях с лицами других сословий. Это доказывает, что Ефросинья Алексеевна, прибывшая в Славгород еще в 60-х годах XIХ века, не была выходкой из крестьян. Кем были ее родители — неизвестно.

Судьба ее если и поражает чем-то, то только неожиданностью, но не уникальностью — в то время происходило активное переселение народов, и приезд православного священника в село с чужеродной диаспорой не был исключительным явлением.

Церквушку возвели на отшибе, недалеко от новообразованного православного погоста, где раньше были лишь отдельные славянские захоронения. От центральной дороги ее отделяло метров триста свободного пространства, заросшего луговыми травами. С другой стороны к дороге вплотную примыкало более старое кладбище, на котором хоронили все меньше и меньше из-за неимения свободного места. И хотя еще были живы люди, у которых на нем покоились родственники, но наличие провалившихся могил указывало на его древность. Это кладбище другим краем доходило до Дроновой балки, простиравшейся вплоть до самой речки Осокоревки.

И второй вопрос: кем была Ефросинья в семье первого славгородского православного священника?

Ответ на него основан на семейных преданиях. Согласно им, Ефросинья Алексеевна приходилась батюшке близкой родственницей (именно батюшке, выходцу из Макеевки, ибо известно, что матушка была слобожанкой), скорее всего, младшей сестрой. Нелюдимая и замкнутая, как любое рано осиротевшее дитя, она не очень ладила с попадьей, женой брата, но деваться было некуда.

Однако по приезде на новое место жительства семья батюшки начала пополняться детьми, и Фросе нашлась в ней полезная роль — няньки. Эти нехитрые обязанности казались скорее игрой, чем принуждением, и девочке не надоедали. Она тем более взялась за них с рвением, что с годами надеяться на собственное замужество перестала. Судя по ее не очень привлекательной внешности, серьезно рассчитывать на это оснований вообще не было. Правда, батюшка не был безучастным к ее судьбе. Видя, что у Ефросиньи личная жизнь может не сложиться и ей самой придется заботиться о куске хлеба, он похлопотал о посильном образовании и дал ей специальность местной акушерки — сельской повивальной бабки по-тогдашнему. Специальность эта была официальной, ее приобретали женщины, получившие соответствующее образование, после которого их снабжали разрешением на деятельность.

Многие люди и сейчас полагают (а тогда тем более так думали), что представители разных видов знахарства — травницы, костоправы, повитухи, бабки-шептухи, и другие — свои особенные таланты получали свыше, и учиться избранному ремеслу им не надо было. А если и обучались они чему-то, то исключительно секретам, передающимся от учителя к ученику. Естественно, во многих ремеслах так и было. Настоящие мастера своего дела до сих пор предпочитают передать свое искусство преемникам из младшей родни. Выбрав оного, начинают готовить его к наследованию деятельности как можно раньше: берут с собой на работу, приучают к дисциплине, воспитывают уважение и любовь к избранному делу, передают необходимые знания. Это создает впечатление, что знахарская деятельность никогда не интересовала государство и не регулировалась им через специальные законы.

Но на самом деле, если говорить о народных врачевателях, это совсем не так. И травники, и костоправы должны были знать свое дело профессионально, чтобы не навредить здоровью людей. И бабки-шептухи, — к которым везли детей в случае младенческого или испуга, а взрослых с рожей, называемой в народе бешихой, кровотечениями, зубной болью и прочими недугами, — не появлялись на пустом месте, они занимались врачеванием не только по наитию и божьему соизволению, а после основательного обучения под попечительством компетентных специалистов и учреждений.

Так и повитухами становились не вдруг. Сначала лица, осваивающие повивальное дело, проходили курс обучения при крупных больницах или клиниках и только после этого получали законное право на столь благородное занятие. В дореволюционные годы, когда Ефросиния Алексеевна вступала в зрелую жизнь, родовспоможением занимались женщины, ибо считалось, что врачам-мужчинам заниматься акушерством не пристало. Тогда имелось три профессиональных группы повивальных специалистов, а именно: повивальные бабки, имеющие высшее медицинское образование; сельские повивальные бабки со средним медицинским образованием и просто повитухи, получившие образование заочно. Деятельность этих групп регламентировалась специальным уставом, и нарушать его они не могли под страхом судебного преследования.

Ефросиния Алексеевна была сельской повивальной бабкой, ибо получила трехлетнее медицинское образование в губернской повивальной школе. А потом несколько месяцев работала в уездной больнице, где подтвердила знания и показала приобретенные навыки, приняв несколько родов самостоятельно, что требовалось программой обучения. Там вынесли вердикт об ее готовности работать самостоятельно, и только после этого выдали окончательный документ о праве врачевания рожениц в Славгороде.

Сельская повивальная бабка не имела права работать в городе. Зато она не только принимала роды, но и готовила повитух для мелких деревень своей или соседской волости. Повитухи, прошедшие обучение на местах, от сельских повивальных бабок, получали документ о заочном образовании на основании свидетельства своей наставницы, то есть сельской повивальной бабки, у которой учились, заверенного подписью городового или уездного врача.

Так что все держалось под контролем.

Люди, живущие в компактных поселениях, где каждого человека знали и к каждому относились как к уникальной личности, долго не доверяли родильным домам и их акушерам, обоснованно полагая, что роды там поставлены на конвейер и роженицы лишены чуткого домашнего обхождения. Поэтому старались рожать дома, по-старинному прибегая к помощи повитух.

Акушерское дело в те времена было поставлено основательно. Даже в самом Славгороде работало несколько повитух, которым, что называется, кусок хлеба дала Ефросинья Алексеевна. Ведь она одна была тут сельской повивальной бабкой, остальные — простыми повитухами. На Ефросинью Алексеевну полагался самый центр волостного поселка, каким был Славгород. Она была богаче других как теоретическими знаниями, так и опытом работы, знала людей и жизнь, и не просто принимала роды, но в дальнейшем ухаживала за роженицей и новорожденным, что было не менее важным делом, собственно, как и после каждой операции. Особенную бдительность соблюдала в течение сорока дней после рождения, в течение которых ребенок находился в переходном состоянии и решалась его судьба — уйти из мира или остаться в этой жизни. Именно Ефросинья Алексеевна, знающая и надежная бабка, помогала ему в этот период, защищала от всего, что могло навредить. Смертность младенцев в Славгороде не была высокой, что приписывали ее заслугам и за что ее уважали, во всех семьях считали близким человеком.

Знала Ефросинья Алексеевна много такого, что чрезвычайно помогало роженицам, но чему нигде не обучали, до чего она дошла своим умом. Полученные в личной практике знания она хранила в тайне от других, не раскрывала посторонним, особенно роженицам. И только помалкивала, усмехаясь, если те начинали ее расспрашивать. Она умело создала себе хорошее имя, окружив себя ореолом священной магии, сверхъестественных знаний, некоей высшей мудрости, недоступной простым смертным. И эти ее тайны имели смысл, так как приносили пользу на практике.

Конечно, ремесло повитухи природным порядком было самым востребованным среди других, но упомянутые профессиональные совершенства, которые на самом деле не были сложными или непонятными, дополнительно выделяли Ефросинью Алексеевну из остальных жителей в ряд особо почитаемых людей. Мало-помалу ее присутствие на свадьбе стало считаться хорошим знаком, ведь свадьба — это рождение новой семьи, а значит и будущих детей, ради которых стоит заранее побеспокоиться о внимательной бабке и задобрить ее. Кроме того, люди полагали, что ее мудрое слово ободрит молодых перед неизвестной будущностью, а ее благословение принесет счастливую жизнь, достаток в дом и успех в делах. И тут Ефросинья Алексеевна не была просто почетной гостьей, а становилась участницей события, превращая свое присутствие в интересный и запоминающийся обряд, в зрелище. Так, при сборах к свадьбе она приготовляла невесту к брачной ночи: учила осторожности, умению правильно вести себя с мужем, соблюдать гигиену отношений, причем во всех смыслах. А в канун главного дня водила невесту в баньку, парила-ладила и с якобы магическими приговорами купала в особых травах. Наговаривала, что при беременности надо меньше попадаться на глаза чужим людям, стараться не показывать свое состояние и никому не говорить о дне родов. Даже звать ее, бабку, на осмотры и роды надо было тайно, прибегая к особенным условным выражениям, не озвучивая просьбу прямо.

— Кто придет звать меня к тебе, пусть скажет, что ты приболела да в постель слегла. Я пойму, — поучала она невесту.

— А для чего так? — бывало, спросит девушка.

— Для того чтобы никто, зная твое уязвимое состояние, не навредил тебе, не испугал, не расстроил грубым словом, короче, чтобы не воспользовался этим во зло, даже ненароком. Слабость своего здоровья скрывать надо, детка. Все живые существа в природе так делают. Так-то.

Да и сама она визиты к беременным скрывала, проходила задними дворами, через огороды, невидимо. А в дом входила бодрая, энергичная, приветливая. И все были уверенны, что после таких обрядов дети будут рождаться крепенькими и здоровыми.

Иногда, в случаях трудной беременности или родов с предполагаемыми осложнениями, когда роженице требовалось бодрящее присутствие чьей-то отчетливо выраженной самоотверженности и заботы, Ефросинья Алексеевна прибегала к средству, о котором прекрасно известно в народе, но которым не все умеют пользоваться: выражалось оно в истине, что в родном доме и стены помогают. В соответствии с этой логикой она предлагала роженице рожать ребенка не в мужнином доме, а в родительском. Кто как не мать окружит нуждающуюся в поддержке женщину любовью и нежностью, придаст ей сил? На это и делался расчет. Мать удаляла из дома остальных членов семьи и уделяла все внимание дочери. И это срабатывало, роды проходили без осложнений.

Случалось, что дома будущую мать окружала большая и шумная родня и женщина не имела возможности рожать в достойных условиях. Тогда Ефросинья Алексеевна забирала ее к себе, где для таких случаев у нее всегда находилось место.

А как помогали такие простые действия, как переодевание будущей матери в чистую рубаху! Казалось бы — чего проще? Да в больнице беременная сама бы переоделась и думать об этом забыла. А Ефросинья Алексеевна не упускала случая и тут обратить все на пользу роженице, устраивала из этого настоящий магический ритуал! Делала это сама, да с приговорами, а попутно давала выпить святой водицы, сама молилась и зажигала свечу перед иконами. А затем осторожно и со значением снимала с женщины кольца и сережки, послабляла туго стянутые волосы. И в течение родов ободряла роженицу, поглаживала поясницу, приговаривая, что все идет хорошо, потому что иначе и быть не может, ведь они и то, и другое, полезное и нужное — соблюли.

Пуповину новорожденному Ефросинья Алексеевна перевязывала свитыми волосами матери, чтобы между ними, по народному поверью, на всю жизнь оставалась нерушимая связь.

А уж если отец новорожденного до родов был замечен в легкомыслии или безответственности, то и ему тут перепадало! Ефросинья Алексеевна требовала от такого отца самолично подать ей его лучшую рубаху и именно в нее заворачивала принятого на свет младенца. Приговаривала:

— Чтобы ты, отец, любил новорожденного всем сердцем, а дитя чтобы спало в вашем доме спокойнее, чувствуя силу и заботу отца.

Знала умная женщина, что и когда сказать!

Ой, да чего только ни придумывала она, чтобы сплотить молодую семью вокруг новой жизни, придать сил матери или урезонить непутевого отца. Тут были и первые купания младенца — производимые то ею лично, то молодыми родителями под ее присмотром, — и первые прогулки на свежем воздухе, и первое переодевание в распашонки.

— Купайте ребенка каждый день вплоть до Крещения, — учила она, — пока не помоется он в воде, святой в этот день на всей земле.

— А потом?

— И потом купайте, — улыбалась Ефросинья Алексеевна, — только вода уже снова будет обыкновенной.

А то еще после свадьбы парила молодую семью в бане, говоря, что очищает их от старых грехов перед тем, как они возьмут на себя ответственность за маленького человека.

Одной семье демонстрировала один ритуал, другой придумывала что-то иное. И молодые матери спустя время перешептывались, почему так, а не иначе поступила с ними их повивальная бабка.

Из своей роли Ефросинья Алексеевна не выходила никогда, ибо повивальное дело стало ее судьбой. Родовспомогательные обязанности накладывали на нее определенные этические требования. Так, Ефросинья Алексеевна не могла капризничать, отказываться пойти на роды, ссылаться на недомогание или на свои срочные дела, тем самым якобы занимаясь вымогательством. Это считалось большим грехом. О ее человеческих качествах и говорить нечего — она должна была вести себя безупречно, иначе… иначе…

Так и продолжалось до 1889 года.

И вдруг овдовел звонарь Пантелей Савельевич Сотник, довольно симпатичный мужчина, воспитанный в культурной среде. Пока продолжался год строгого траура по жене, батюшка ближе знакомил звонаря со своей сестрой, которой успело исполниться 26 лет. Наконец Пантелей Савельевич понял, что лучшей жены ему не найти. Несмотря на то что девушка была моложе его на 16 лет, чувствовалось, что она серьезно влечется иметь семью, поэтому сможет заменить мать его детям-подросткам, да и к нему будет относиться с нежностью и заботой.

Так оно и случилось.

Ефросинья Алексеевна приняла испуганных сирот своего мужа всем сердцем, а с него самого и вовсе, как говорят в народе, пылинки сдувала. Вообще, замужество очень изменило ее, проявив вдруг кротость нрава и решительность.

Это довольно редкое сочетание качеств многих ставило в тупик, но именно оно позволило ей, после того как без посторонней помощи родила первых своих детей, стать знатной на всю округу сельской повивальной бабкой.

***

Хорошую жизнь прожила Ефросинья Алексеевна, полезную. И примерную. Она была преданна мужу, семье, детям и не раз на деле доказывала это.

Вот хотя бы в голодные годы…

Тогда она уже овдовела и жила с семьей младшей дочери, радуясь, что зять Яков Алексеевич — человек уживчивый и с ним легко ладить. Ведь это она спасла тогда семью дочери от смерти. Возможно, тем самым пример своему зятю подала для дальнейших подвигов?

А дело было так.

После коллективизации время шло, а в стране ничего не улучшалось. Казалось, безвременье установилось надолго.

— Сведут нас в могилу эти паразиты, — бухтела Ефросинья Алексеевна.

— Молчите, мама, не дай Бог, кто-то услышит! — осаживал ее Яков Алексеевич, навсегда запомнивший кутузку, в которой сидел перед вступлением в колхоз. — Посадят ведь, в могилу сведут!

— А чтоб их злая сила на кол посадила, сучьих детей! — тише продолжала ругаться Ефросинья Алексеевна.

Видя, что зять фактически деморализован, она взялась за дело сама, ни на кого не надеясь. И если бы не эта решительность, то, может, вымерла бы под корень семья ее младшей дочери.

Лето 1932 года было солнечное, теплое, с дождями и грозами, очень погожее. Колхозники работали от зори до зори, надеясь на хороший урожай. Главный агроном просил работников, чтобы приводили на поля и на ток и старого и малого. Не щадил и своей жены. Евлампия Пантелеевна очень мучилась грыжей, выматывающей ее болями, но должна была туже увязываться и идти на самую тяжелую работу, дабы не упрекали мужа, что его жена отсиживается дома. Трудилась в кромешном аду — на току, в три смены и без выходных. Все, что уродило и было собрано, переходило через ее маленькие руки на веялку. И за этот каторжный труд колхозницам, женщинам, за один день работы писали 0,50-0,75 трудодня, а на один трудодень в конце 1933 года выдали по 50 граммов зерна.

Но мы чуть забежали вперед.

Так вот, 1932 год был благоприятный, и ничто не указывало на то, что к следующему урожаю доживут не все — умрут от страшного голода. Но Ефросинья Алексеевна, наученная продразверстками да продналогами, уже крепко не доверяла новой власти и на зиму готовила тайные запасы. Никто ее этому не учил, никто от нее такого не ждал. Во все дни она оставалась дома одна и тогда неведомо что делала.

У них за огородом начиналось колхозное поле, засеянное могаром, — итальянским просом. Это однолетнее растение семейства злаков. Его стебли достигают высоты 50-100 см, чуть ниже, чем у проса, но они хорошо облиственны, густые, иногда ветвятся, поэтому человека, зашедшего в посевы могара, практически не видно. Соцветие могара — это колосовидная метелка в четверть метра длиной. Зерновки у могара мельче, чем у проса, зато само зерно — крупнее. Могар использовали на корм скоту и для получения продовольственного зерна. Его и ныне культивируют в странах с субтропическим и умеренным климатом. Одно время его много выращивали и в наших краях, в основном на сено, зеленый корм и как пастбищное растение.

И вот Ефросинья Алексеевна каждый день — в самый зной, когда все кругом замирало, — выходила на это поле и незаметно нарезала охапку метелок. Потом сушила их, вылущивала зерно и прятала. Когда могар собрали, Ефросинья Алексеевна перешла на поле льна. Через это поле ребятишки протоптали стежку к колхозному ставку. Вот старушка и выходила пройтись по ней к воде и посмотреть, чем внуки занимаются, а по дороге незаметно собирала семена льна.

Закон «Об охране социалистической собственности», по которому людям запрещалось рвать в поле любые стебли, приняли только 7 августа 1932 года (он действовал до лета 1933 года). К этой поре Ефросинья Алексеевна успела кое-что заготовить на черный день. Лучшего она ничего не придумала и запрятала припасы на чердак, куда из домашних редко кто наведывался.

С осени власть развернула повальные обыски во дворах и изымала все до зернышка. Людям не оставляли ничего. Обыски повторялись по нескольку раз, и всегда проводились неожиданно. Для этого приезжало много бойцов НКВД, которые брали село в кольцо и медленно продвигались к центру. В каждый двор заходила группа из пяти-семи человек, среди которых были и понятые: влиятельные активисты или представители местной власти. Избежать обысков никто не мог. Кричать и плакать людям не разрешали, а тех, кто не слушался, усмиряли прикладами.

О том, что к ним заявится отряд НКВД для производства обыска, в семье главного агронома узнали, когда те уже орудовали у соседей. Заслышав возню и тревожащие окрики, бабушка Ефросинья почему-то разволновалась больше всех. Она засуетилась, начала бегать из угла в угол, закрывать уши руками, стонать и вздыхать. Бледность не сходила с ее лица, она задыхалась и била себя сжатыми кулачками в грудь… И вдруг ей стало совсем плохо, она зашлась долгим кашлем и постепенно осела на землю посреди двора как раз, когда ненавистная орда показалась в их воротах.

— Вынеси уксус! — не обращая внимания на незваных гостей, крикнула Евлампия Пантелеевна дочке, растирая больной матери виски.

— Ее надо уложить на кушетку, земля уже холодная, — забеспокоился Яков Алексеевич, тоже игнорируя пришедших изымателей.

— Что случилось? — спросил энкэвэдист, возглавляющий отряд.

— Вот, — показала на больную Евлампия Пантелеевна. — Сердце прихватило. У мамы приступ.

В это время малая Прасковья воротилась с уксусом, и Ефросинии Алексеевне дали его понюхать. Она вяло открыла глаза, увидела людей в военной форме и испугалась еще сильнее.

— Умираю... Прощайте, деточки мои… — простонала и снова потеряла сознание.

Поскольку со стороны Ефросиньи Алексеевны не было притворства, а был один только страх, доведший ее до судорог, то и выглядела вся эта картина натурально, впечатляюще.

— Ой, мамочка, не умирай! — закричала Евлампия Пантелеевна своим зычным голосом. — Да ты же полсела своими руками на свет приняла … Да другой же такой тут нету… Да на кого же ты нас покидаешь… Людоньки, отзовитесь же хоть вы кто-нибудь… Помогите… — запричитала она.

Никому из пришедших не надо было, чтобы пошли слухи, что при изымании ими зерна в народе начали происходить смертельные случаи.

Руководитель отряда повернулся к топтавшимся рядом сопровождающим, махнул рукой, дескать, нам здесь делать нечего, и они отправились дальше.

Ефросинья Алексеевна тогда едва оклемалась. В самом деле, от страха чуть жива осталась.

— Не за себя переживала, — оправдывалась она гораздо позже, когда жизнь лучшая настала, — за Яшу испугалась. Посадили бы зятя, сучьи дети, если бы могар и лен нашли, а там, смотри, еще и расстреляли бы.

Всю зиму из наворованного Ефросиньей Алексеевной могара экономно варили кашу, и этого продовольствия семье хватило, чтобы выжить. Весной делали оладьи из семян льна. Их растирали на муку, разводили водой и запекали на разогретом кирпиче. Оладьи резко и неприятно пахли, — позже припоминала Прасковья Яковлевна, — были жирными и невкусными, от них возникала тошнота и болел живот. Но все же это было питание.

Но старость — не радость, она никого не щадит, поражает лютыми болезнями одинаково смелых и нерешительных. Можно только догадываться, что именно приключилось с Ефросиньей Алексеевной, по одной неприятной истории из времен немецкой оккупации, которую вспоминали Прасковья Яковлевна и Борис Павлович, ее муж.

Сообразив в начале войны, что его заберут на фронт, Яков Алексеевич постарался законсервировать и спрятать съестные припасы так чтобы, с одной стороны, их надолго хватило его семье, а с другой стороны, чтобы их не нашли чужие люди. В частности, он засмолил бочонки с медом и закопал на пасеке. Ту пасеку даже его внуки помнят. Это был небольшой участок земли, обсаженный чудесными кустами чайной розы. Как и везде, тут живая изгородь тоже регулярно подстригалась, отчего цвела долго и обильно. Именно под этими кустами Яков Алексеевич и сделал тайник.

И вот настало время испытаний. Для Якова Алексеевича остались позади недолгое участие в боях, окружение и плен, болезнь после возвращения из концлагеря. Настала поздняя осень. В селе свирепствовали оккупанты, охочие до «курок» и «яек», до сала и меда. Наличествующие продукты они вольно изымали, для порядка припугнув хозяев. Но ведь хорошего всегда мало. Так получилось, что только вчера у Якова Алексеевича забрали все «яйки», переполовинили «курок», а сегодня снова явились попрошайки, уже другие.

— Курки, яйки есть? — произнес один из них заученную фразу.

— Нет ничего, — развел руками хозяин. — Только вчера вашим людям последнее отдали.

— А-а последнее… — двусмысленно протянул немец, дескать, не ври. — Не последнее. Где остальное?

— Нет ничего, — повторил Яков Алексеевич. — Ищите сами.

Немцы порылись по закромам и ничего не наши, тогда они сняли с гнезда одну несушку и направились к выходу со двора. За воротами их окликнула убежавшая от греха подальше Ефросинья Алексеевна.

— Иди сюда, — поманила она немцев крючковатым пальцем.

Немцы подошли:

— Что мама хочет?

— Обманул он тебя.

— Обмануль? Что есть обмануль?

И Ефросинья Алексеевна в доступных словах растолковала врагам, что ее зять закопал в палисаднике посуду с медом.

Немцы вернулись во двор, конечно, выкопали и забрали мед. Если бы только этим обошлось. Так нет же — Якова Алексеевича завели за угол сарая и высекли.

— Эх, мама… — только и сказал он после экзекуции, когда немцы ушли. — Зачем вы так?

— А ты не ври…

— Больная она, Яша, — проговорила Евлампия Пантелеевна. — Все, Яша, отныне помни об этом и делай все с оглядкой.

О том, что во время войны старая сельская повивальная бабка уже не владела здравым рассудком, говорит и такой случай.

Войдя в Славгород, немцы первым делом принялись расквартировываться, для чего выбирали дома более новые и просторные. Высокий аккуратный дом Якова Алексеевича бросался в глаза еще и тем, что он единственной в селе стоял под вальмовой крышей из жести. На момент прихода немцев мужчины были на фронте и в доме оставались только женщины: Ефросинья Алексеевна, Евлампия Пантелеевна, Прасковья Яковлевна и ее маленькая дочка, которой едва исполнился год. Захватчики выгнали их из дома и заняли его сами.

Пришлось женщинам поселиться в сарае, чтобы не спускать с глаз домашнее хозяйство. Хорошо, что Прасковья Яковлевна умела делать всю сельскую работу, даже мужскую, и хорошо, что ее отец выстроил просторный и высокий сарайчик, похожий на времянку. Из остатков битого кирпича, сваленного горкой у межи с северной стороны дома, Прасковья Яковлевна в несколько дней соорудила в сарае печку с теплым простенком и лежанкой и вывела на крышу дымарь. Конечно, кладку делала на глине с песком, но для легкого обогрева этого хватало. На лежанке сделали спальное место для бабушки Ефросиньи, а сами жались у простенка. Так и жили. Бежавший из плена Яков Алексеевич похвалил дочку за находчивость и ловкость в работе.

— Перезимуем так, — не чувствуя в себе сил что-то улучшать, сказал он. — А весной подправим, если что.

Так и жили.

И вот как-то зимним утром Евлампия Пантелеевна попросила свою мать отнести в дом к немцам охапку дров и растопить там печку, поскольку их обязали обслуживать постояльцев.

— Шнель, шнель! — поторапливали немцы женщин, показывая, что хотят побриться и умыться теплой водой, которую предстояло еще нагреть.

— Сейчас, ироды, — ворчала Евлампия Пантелеевна. — Чего гавкаете не по-человечески? — Она вообще любила ругать их и называть оскорбительными словами, но ей это сходило с рук. То ли немцы слов этих не понимали, то ли не шибко прислушивались.

Ефросинья Алексеевна, не потерявшая силы и проворности в движениях, согласилась помочь дочери и быстро выполняла ее поручения. Вдруг минут через десять-пятнадцать после этого у старушки открылась тяжелая рвота. Она заскочила за сарай, остановилась у стены со стороны погреба, где ее не видно было, и согнулась пополам.

— Что случилось? — недоумевала подошедшая к ней Евлампия Пантелеевна. Но Ефросинью Алексеевну буквально выворачивало наизнанку, так что она и слова сказать не могла, только показывала на свой рот. Это можно было трактовать и как просьбу дать попить и как попытку сказать, что она не в состоянии говорить. Короче, Евлампия Пантелеевна растерялась.

Скоро к ним подбежал и Яков Алексеевич. Корчившуюся в пароксизмах Ефросинью Алексеевну поддерживали под руки, пока ее желудок бунтовал, а потом завели в жилище, положили на ее место. Она вроде немного пришла в себя, хотя начала жаловаться на боли в животе.

Но вот во дворе послышать крики и немецкая ругань.

— Там еще что такое? Кто это верещит? — досадливо поморщился Яков Алексеевич.

— Постоялец наш злится, — констатировала Евлампия Пантелеевна. — А чтоб его подняло да брякнуло, паразита!

Ефросинья Алексеевна махнула рукой — попросила наклониться к ней, не скрывая виноватого вида.

— Это я натворила, — тихо прошептала она, когда Евлампия Пантелеевна поднесла ухо к ее устам.

— Что вы сделали, мама?

— Выпила его марганцовку, — прошептала старушка. — Он приготовил для умывания после бритья, а сам вышел. Я и выпила.

— Зачем?

— Думала, это компот, — созналась Ефросинья Алексеевна. — Пить захотелось.

— Но теперь же вы понимаете, что это был не компот. Так почему тогда так подумали? Вот у вас и рвота от этого.

— Теперь понимаю, а тогда компота захотелось...

С тех пор, гласит семейная легенда, Ефросинья Алексеевна начала слабеть и в 1944-м году ее не стало. Но речь об этом еще впереди.

 

Пантелей Савельевич (1846 – май 1925)

 

Своих родителей Пантелей Савельевич Сотник, отец Евлампии Пантелеевны, не знал. Вообще-то, по документам он был записан Пантелеймоном, но так его никто не называл. Он появился на свет и вырос в доме местного помещика, и с раннего детства считал себя его воспитанником. Старожилы рассказывали, что летом 1845 года к Миргородским, молодым бездетным супругам, приехала погостить девушка, якобы сестра помещицы, и осталась у них надолго. Жила довольно уединенно, мало выезжала из дому, гуляла в закрытом саду на барской усадьбе, ни с кем не заговаривала, только шибко полнела, отчего все время грустила. А потом вдруг ее не стало, зато в гостеприимной семье остался мальчик, нареченный при крещении Пантелеймоном. Прислуге было объявлено, что это ребенок одной из крепостных, прижитый в грехе от некоего Савелия. Младенца, дескать, взяли в барскую семью на воспитание, так как пока что у них своих детей не было, да и из желания иметь в будущем расторопного казачка. Когда после отмены крепостного права в 1861 году людей отпускали на волю с выдачей удостоверяющих личность документов, юношу записали на фамилию Сотник.

Выдача вольных растягивалась на несколько лет. Так что барыня успела женить Пантелея, когда ему исполнилось 22 года. Это она сделала для его пользы, так как семьям при выдаче вольной полагалось лучшее обеспечение, чем одиноким. Земли он почему-то не получил. Наверное, по статусу придворного.

Первая жена Пантелея Савельевича была исключительно красивой девушкой. И тоже молоденькой. Барыня к ней благоволила и выдала ей при освобождении сверх положенной по закону нормы много дорогой посуды, столовых сервизов, всякого домашнего добра.

Пантелей Савельевич сам был очень красивый, хоть и невысокого роста, но хорошего сложения. Он был русый, имел благообразное лицо чисто русского типа. Кожа лица чистая, матовая, с размытыми румянцами на щеках. Выражение лица всегда имел улыбчивое, реже — озабочено-сосредоточенное. Сложен был хорошо, достаточно плечист, статен, в талии тонок, со стройными ногами. По нраву был малословен, добродушен.

После получения вольной земли не имел и крестьянским трудом никогда не занимался, а зарабатывал на жизнь шитьем мужской одежды, но это продолжалось не все время. В последние годы был звонарем в церкви. Ходил исключительно в праздничной по тем временам одежде — в вышиванке на выпуск, подпоясанной красным кушаком.

Таким было рождение на свет Пантелея Савельевича Сотника. У потомков Прасковьи Яковлевны до сих пор хранится тарелка из столового сервиза, подаренного Миргородскими в 1868 году — ко дню его свадьбы с первой женой. Женился он по тем временам довольно поздно, как бы потеряв молодые годы около своих благодетелей, поэтому они, Миргородские, выстроили ему к свадьбе просторный домик, в котором позже родилась Прасковья Яковлевна. Это давало повод Борису Павловичу всю жизнь дразнить ее барыней Миргородской, тем более что Яков Алексеевич, ее отец, приходился Евлампии Пантелеевне троюродным дядей по линии все тех же Миргородских. В дополнении к книге я постараюсь дать добытые и переданные мне Алексеем Яковлевичем родословные, откуда это видно.

Судьба дорогому набору посуды, единственной памяти о Пантелее Савельевиче, выпала печальная.

В конце 20-х годов НЭП в стране доживал последние дни, в 1928 году в Славгороде развернулось массовое раскулачивание. И хоть Яков Алексеевич не относился даже к середнякам, но местные активисты не преминули даже таких людей пощипать, естественно, в свою пользу. Забрать у них что-то в свой карман. Тогда это широко практиковалось. Под предлогом организации школьной столовой они ринулись по дворам собирать ложки-плошки. Пришли и к родителям Прасковьи Яковлевны. Дома никого не оказалось, и к пришедшим вышла маленькая Прасковья, на то время десятилетняя девочка. Увидев среди пришедших людей знакомую учительницу, она перестала бояться и пригласила их в дом. Осмелев без хозяев, незваные гости распоясались и принялись бесцеремонно рыться в шкафах.

— Ой, а это что? — воскликнула одна из женщин с загоревшимися глазами, подойдя к посуднику. — Какая прелесть. Я беру!

— Этого нельзя брать, — предупредила Прасковья. — Это память о моем дедушке Пантелее.

— Да? — рассеянно отозвалась активистка. — И хорошо, что память. Эта посуда лучше сохранится в школе, а дома вы ее обязательно разобьете.

Короче, хитростью эти люди изъяли на глазах у растерявшейся девочки дорогой сервиз и унесли. Уцелело только одно большое блюдо, на тот момент находившееся в погребе с едой. Правда, для видимости экспроприаторы взяли еще пару пустяков. И сколько потом ни ходила Евлампия Пантелеевна к председателю сельсовета и к директору школы, сколько ни просила вернуть наследство ее отца, сколько ни увещевала, что взрослые люди, педагоги, не должны были такие дела решать с ребенком, ей ничего не вернули.

— Нет у нас такой посуды, о которой ты говоришь, — разводили они руками. — Можешь проверить.

Так концов пропажи найти не удалось. Утешает одно — Наталья Дмитриевна Григорьева, выманившая у маленькой Прасковьи дорогой сервиз и не отдавшая его в школу, впоследствии стала для младшей дочери Прасковьи Яковлевны первой учительницей. Прасковья Яковлевна никогда не сомневалась, что сервиз остался у нее, а теперь — у ее потомков. Но это была добросовестная учительница, что впоследствии изгладило все огорчения от ее поступка.

А уцелевшее блюдо по наследству досталось Прасковье Яковлевне, теперь — ее старшей дочери.

В книге «Загадка и магия Лили Брик» Аркадий Ваксберг пишет: «Существовала комиссия по изъятию церковных ценностей, то есть по грабежу имущества Русской Православной Церкви. Возглавлял ее Троцкий. Из православных членов был один лишь Михаил Калинин. Был там и Фроим-Юдка Мовшевич Краснощек — Александр Михайлович Краснощеков, выпускник 1912 года Чикагского (юридического и экономического факультетов) университета, то есть грамотные!»

Так не эти ли комиссии под удобную руку придумывали различные мероприятия, чтобы грабить еще и население? Вот, заодно подмели и упомянутый сервиз.

Начав жить собственными трудами, Пантелей Савельевич завел швейную мастерскую, где изготавливал чумарки. Это мужские зимние пальто на вате, отрезные по линии талии с присобранным по этому шву низом. На воротник ставили смушку — молодой каракуль. К чумаркам обязательно шили колпаки из того же материала, что и воротник.

Чумарка в паре с колпаком из серой смушки долгие годы была любимой зимней одеждой Якова Алексеевича. Говорят, последний такой комплект ему в виде подарка справил Алексей Федорович, его отец. А шил Пантелей Савельевич! Как полагается, сначала длинную элегантную чумарку Яков Алексеевич надевал только по праздникам, но во время войны, когда все остальное износилось, он ее уже не берег. В чумарке с колпаком он и погиб, по ней его и узнали среди остальных трупов.

В преклонные свои лета Пантелей Савельевич ремеслами не занимался, а был звонарем в местной церкви, и его звоны еще долго помнили славгородские старожилы. Он умер в мае 1925 года на 79-м году жизни, поэтому Прасковья Яковлевна застала многих, кто его знал и помнил, и охотно рассказывал ей о дедушке. Ей говорили, что это был сухонький старичок небольшого роста, выбеленный сединой буквально до прозрачного состояния. Он отличался спокойным нравом, благожелательностью, улыбчивостью, был большим книгочеем и вообще мудрым человеком, но молчуном.

Из сказанного можно предположить, что Пантелей Савельевич, скорее всего, увы, пребывал в крепости, был из дворовых, как и его первая жена. А фамилию свою, Сотник, получил от номера, под которым значился в списке отпускаемых на свободу людей.

Но в 1889 году, будучи 42-го года от роду, он овдовел и в 1890 году женился вторично — на Ефросинье Алексеевне, сельской повивальной бабке, уже тогда довольно известной.

От первой жены у Пантелея Савельевича остались дети, которых подняла на ноги кроткая и добросовестная Фрося. Ниже коротко изложены сведения о них.

 

Александр Пантелеевич

1.Федор Александрович, самый младший — был женат на Ульяне. Эта Ульяна очень любила Евлампию Пантелеевну, приходящуюся родной теткой ее мужу Федору по отцу.

Да и как было не любить ту, которая принимала от нее на свет всех детей, а их у Ульяны с Федором было много:

Павел Федорович — был младше Прасковьи Яковлевны, когда бы даже не на десять лет, производил впечатление малообразованного человека, работал в колхозе. Иногда приходил к ней в гости — высокий, русоволосый, с обветренным лицом и загрубевшими руками, очень приветливый. Приветливость, кстати сказать, была характерна для всех Сотников, воспитанных на лучших православных традициях. Почему-то запомнился Павел Федорович в зимней одежде с надетым поверх нее брезентовым плащом, и в бурках с чунями, а в руках — батог. Известно, что жил он сначала в Славгороде, а потом то ли развелся с женой и женился вторично, то ли просто женился и стал жить где-то на хуторах, на Бигме или в Первозвановке.

Мария Федоровна — необыкновенная красавица, первая на все село! Славгородцы помнили ее высокой, стройной, русоволосой девушкой. Она очень любила Павла Бабенко и одно время жила с ним. Павел был очень красивым: высоким, тонким, стройным, кудрявым, с красивой белозубой улыбкой киноактера — и знал об этом. Но это не добавляло ему ума. Он очень гордился своей внешностью, ходил с высокоподнятой головой. Одновременно кружил головы и Марии Сотник и Майе Хлусовой, старшей дочери директора местной мельницы. То с одной жил, то с другой… В итоге богатство Майи победило, и Павел на ней женился. Говорят, что умер он от застарелого сифилиса.

А Мария Федоровна осталась одна. Она жила где-то в области, долго переписывалась с Прасковьей Яковлевной. Как-то Прасковья Яковлевна написала ей, что, мол, у Любы (ее младшей дочери) есть свой книжный магазин. И Мария Федоровна захотела увидеть его, а заодно и свою двоюродную племянницу. В один из дней она была там, но… признаться родственнице не решилась, а та ее не узнала… После этого Мария Федоровна написала Прасковье Яковлевне, что ее дочь стала такой красивой, какой она сама была в молодости. С годами бывшая красавица подурнела и поэтому не решилась представиться. Больше писем от нее не было.

Нина Федоровна — дальше нет сведений.

Яков Федорович — дальше нет сведений.

Федор Федорович — самый младший из детей Федора Александровича. Он носил родовую фамилию Сотник, приходился Любови Борисовне двоюродным дядей, хотя был всего на четыре года старше ее. Федю Любовь Борисовна хорошо помнила по школьным годам, он был среднего роста, коренастым, очень красивым, и все говорили, что он похож на ее прадедушку Пантелея. Она гордилась их общим предком. Федор-младший был живым, общительным, улыбчивым, очень соблюдал родственность; во всем был положительным и передовым. Правда, по предметам в школе успевал не очень, но был примерного поведения, занимался спортом, отлично играл в волейбол, физическими упражнениями хорошо развил свое тело. Короче, прекрасный был юноша.

2. Гаврило Александрович — дальше нет сведений.

3. Петр Александрович — горбатый, но хороший человек. У него была дочь.

4. Галина Александровна — о ней нет сведений.

5. Александр Александрович — дальше нет сведений.

6.Сергей Александрович — погиб на войне, оставил сына.

 

Степанида Пантелеевна

Степанида вышла замуж в Просяную и о ней мало что известно, у нее был сын Даниил.

 

Мария Пантелеевна

Мария вышла замуж за Никифора Сиромаху; имела троих детей — Ивана, Антонину и Оксану (но ведь есть еще Нина. Может, Прасковья Яковлевна ошиблась в своем рассказе о них?)

1. Иван Никифорович — имел двух дочек: Антонину и Веру.

2. Антонина Никифоровна — имела дочь Раю (ее описывали так: чернявая, две длинные толстые косы по бокам головы, красивая). Рая вышла замуж за некоего Тищенко, а мать этого Тищенко была родной сестрой жены Демократа. Этот Демократ был видной фигурой в Славгороде (работал на заводе «Прогресс»). О нем будет написано в книге о Борисе Павловиче «Багдад – Славгород». Кажется, именно Раю соблазнил тот киномеханик, разговор с которым Любовь Борисовна невольно подслушала в кассе клуба. Так не за него ли она в конце концов вышла замуж?

3. Нина Никифоровна — по мужу Шерстюк, родила Таю и Людмилу (по мужу Бачурина), которая была одноклассницей Александры Борисовной, старшей дочери Прасковьи Яковлевны.

4. Оксана Никифоровна — по прозвищу Майорша; вышла замуж за Семена Владимировича, старшего сына Махно, брата горбатого Ивана Владимировича. У нее родилась двойня, от которой девочка умерла, а мальчик остался. Его знали в Славгороде как Сашу Зайца. Женатым он не был и, естественно, детей не оставил; всю жизнь страдал от больной печени; был высокий, стройный, пластичный и очень умел смешить людей — рядом с ним все покатывались от хохота. Позже Оксана Никифоровна родила Майю, девушку слегка странную (она доживала свои дни в Запорожье, в каком-то приюте). Это была красивая девушка, и старший брат, Саша Заяц, ее опекал, пока она жила в Славгороде. Еще у Оксаны была дочь Рая.

Семен Владимирович (старший сын Цетки, бабы Володченчихи, от Махно), муж Оксаны Никифоровны, погиб на войне.

От второй жены, Евфросинии Алексеевны Бондаренко, у Пантелея Савельевича было пятеро детей.

Василий — год рождения приблизительно 1891. Это был старший сын Ефросиньи Алексеевны. Он всегда оставался в родительской семье по той причине, что в отрочестве провалился в прорубь, промерз, простудился и вскоре ослеп. Умер в ранней юности, около 18-20 лет ему было. Прасковья Яковлевна много о нем рассказывала, как будто сама его знала — так крепко было в семье ее матери предание о нем. Евлампия Пантелеевна своего братика помнила и очень любила...

Петр — приблизительно 1893 года рождения, умер молодым;

Наталья (1894 – ≈1971) — ее старший сын Иван Тимофеевич Ермак 1915 года рождения был незаконнорожденным, на момент его рождения Наталье Пантелеевне было 21 год.

Ольга (22.04.1896 – 17.10.1984) — с нею рядом упокоилась Прасковья Яковлевна.

Евлампия (10.10.1900 – 08.03.1943) — мама Прасковьи Яковлевны.

 

Наталья Пантелеевна

Прожила на свете Наталья Пантелеевна немало, 1894 – ≈1971, 77 лет.

Ее дети:

Иван Тимофеевич (06.01.1916 – 13.02.1991) — самый старший сын, нагулянный. Его крестным отцом был Яков Алексеевич. Сельское прозвище Яйцо. Двоюродный брат Прасковьи Яковлевны, с которым она очень дружила. Его жену Галину Игнатьевну, Чепурушечку, Прасковья Яковлевна с Любовью Борисовной опекали до ее последних дней.

Александр (1918 – 1942) — до войны работал на заводе, формовщиком в литейном цехе; был очень трудолюбивым человеком.

Как и отец, в 1923 году Саша переболел оспой, но отец умер, а у мальчика болезнь прошла легко, и лицо было лишь слегка рябое.

Он пошел в армию весенним призывом 1938 года, когда уже был женат. Служил (как впоследствии и его брат Дуся) в кавалерии. В пору срочной службы с ним приключилась трагическая история: он получил письмо от какого-то негодяя с известием, что его жена Варя гуляет. Саша поверил написанному и отправил жене строгое письмо. Но это была неправда. Варя не выдержала наглого навета и повесилась.

Тем временем в связи с войной демобилизацию Александра задержали. На фронт он попал рядовым кавалеристом. Случилось так, что в первых боях он выжил, один из всей группировки. За свой подвиг был награжден орденом (каким — теперь неизвестно) и направлен на учебу. Там он получил звание лейтенанта и новое направление на фронт. В первых же боях погиб.

Это за него Наталья Пантелеевна получала пенсию по потере кормильца, на то пособие и жила.

Андрей (1922 – 1943) — необыкновенный красавец, в семье его называли Дусей. Он был призван на фронт после освобождения Славгорода, воевал в кавалерии, и в первом же бою где-то под Славгородом погиб.

Зина (1924 – 13.07.2002) — это ее угоняли в Германию, откуда она приехала с дочкой. Рассказ о ней впереди.

Мария — (1924 – 1933) — умерла от голода 9 лет от роду.

Петр (1931 – 1933) — умер от голода.

Мужья Натальи Пантелеевны:

1. Ермак Тимофей Никифорович. Наталья Пантелеевна вышла за него замуж в 1914 году, в связи с беременностью. В 1915 году родился сын Иван, но по правде он был нагулян с кем-то из приезжих, работавших на кирпичном заводе. Тимофей Никифорович сознательно женился на беременной женщине и записал ее ребенка на себя. Вскорости после рождения Ивана Наталья Пантелеевна с этим мужем развелась и вышла замуж второй раз.

Тимофей Никифорович — высокий и крепкий мужчина — работал на конюшне, по характеру был очень совестливым, но вялым и безынициативным. Он умер в голод 1933 года.

2. Ермак Григорий Григорьевич. (Поскольку в Славгороде было много мужчин с такой фамилией и даже именем, то Григория Григорьевича называли Морозивским. Он был старшим братом того Кости Ермака (Морозивского), что после оспы остался с рябым лицом, отца Женьки Ермака). Григорий Григорьевич, к сожалению, тоже умер от оспы. Он был отцом Александра, за которого Наталья Пантелеевна получала пенсию. Саша в 1923 году тоже переболел оспой, но она у него прошла легко, и лицо было лишь слегка рябое.

3. Ермак Тимофей Никанорович. Он был из тех Ермаков, что жили около Кухленко, выше к профилировке. У его младшего брата Ивана был сын Женька. От этого мужа родились Андрей и другие, в том числе выжившая дочь Зина. Так и получилось, что Иван и Зина имели одинаковое отчество, но это чистое совпадение, у них были разные отцы.

Умер Тимофей Никанорович в 1933 году от голода вместе со своим сыном 2-х лет, хоронили их в один день. Работал сторожем на колхозной ферме, но ради выживания ничего оттуда не взял.

Если говорить в целом, то Наталья Пантелеевна жила трудно. Профессии не имела и зарабатывала тем, что ходила по людям, служила в больнице санитаркой, нянчила детей у владельца завода Гордона.

Рассказ о Наталье Пантелеевне, взятый из воспоминаний Любови Борисовны.

«Мне кажется, что вокруг стало темно, хотя знаю, что стоит день, переваливший за свою вершину и подкатившийся ближе к вечеру. Свет и тени, как и положено, меняются местами.

И вот уже дома и деревья почти сплошь покрыли землю утонченными отражениями своих форм. Скоро люди начнут возвращаться с работы, придет и папа. Мама возится возле примуса, кашеварит. Конечно, ей не до меня — примус капризничает, фыркает огнем или неожиданно затухает, и она нервничает, что опоздает с ужином. А дома полно работы, с которой она одна не справляется и поэтому ждет папу, чтобы переделать ее вместе. С примусом такое случается часто, это в лавке нам снова продали загрязненный керосин. Но папа «знает, что яму зрабыть» — так он говорит, передразнивая нашего соседа-белоруса, — надо прочистить каналы, по которым керосин подается к горелке. Для этого папа изготовил на заводе специальное приспособление, держачок с тонюсенькими усиками — прочищалку. Я вижу, как мама одной рукой орудует этой иглой, наклонившись над шипящим примусом, а другой держит над горелкой скалку с огнем.

Я уже достаточно взрослая и понимаю, что с миром все в порядке, это что-то происходит со мной, причем неприятное, но плачем тут не поможешь и надо искать помощь. От боли заходится сердце. То и дело я хватаю воздух разгоряченным ртом, как рыба, выброшенная на берег. Боль разрастается, появляется резь в глазах и скоро они — я это знаю — покраснеют, что испугает маму больше моих физических страданий. Я не хочу пугать ее и потому терплю. Появляется ощущение, что в мозги вбивают тупой пульсирующий стержень, и это меня доканывает — принуждает снова идти к бабушке Наташке, маминой тетке, родной сестре моей бабушки Липы1.

Мне надо незаметно ускользнуть из дому, притворяясь беспечно скачущей то на одной, то на другой ноге, пересечь улицу, углубляясь в проулок, лежащий напротив нашего двора, и на следующем перекрестке свернуть к дому, где живет бабушка Наташка. А там, конечно, бежать со всех ног. Но боль заставляет меня сокращать дорогу, чтобы скорее получить облегчение от этой надоевшей, изматывающей боли. И я, да, бегу, только мчусь по чужим огородам напрямик. Я вбегаю к бабушке Наташке во двор запыхавшаяся от бега и с очами, полными немой паники.

— Зуб? — сразу же догадывается бабушка Наташка и вытирает руки о фартук, и я, переводя дыхание, утвердительно киваю в ответ.

Бабушка Наташка — лучшая на весь район шептуха от зубной боли, сглазу и тяжелым видам порчи. Совсем необразованная, она, может, и в школу-то не ходила, поэтому говорит мало, скупо и неохотно, однако, любит рассказывать нам, мне и ее родной внучке Шуре, страшные истории.

Приходится мне вместе с коротким и внятным «болит» прибегать к помощи жестов, чтобы она поняла, что далее я терпеть не могу.

— Болит, — произношу минуту спустя сиплым голосом и, широко открывая рот, показываю на больной зуб.

***

Пока чернели и крошились молочные зубы, метод был прост: к зубу привязывалась прочная нитка, другим концом она прикреплялась к ручке закрытой двери, а затем дверь резко открывалась, и — прощайте проблемы. Во рту появлялся сквозняк, приходилось долго приноравливаться, закрывая образовавшуюся брешь языком, чтобы при разговоре не шепелявить. Зато ноющие и резкие боли на некоторое время отступали. Операцию проделывал папа, на удивление нашему сельскому окружению очень любивший детей. У него было неистощимое терпение по отношению к ним, море нежности. Славяне относились к детям сдержаннее.

Наш поселок был рабочим и в послевоенные годы жил оживленно, бурно. Это был — и остается поныне — кустовой центр, здесь размещался поселковый совет, средняя школа, детские ясли, детсад, клуб с просторным кинозалом и залом для танцев, магазины, поликлиника с больничным стационаром и аптекой, большая библиотека, а также несколько культурных центров при промышленных предприятиях и колхозе. Почти в каждом трудовом коллективе работали кружки художественной самодеятельности, детские кружки, библиотеки, а при поселковом клубе так и вовсе — народный драмтеатр.

Правда, больница медперсоналом богата не была: работал один терапевт да акушерка, часто исполнявшая функции врача-универсала. Их услуги населению обходились дорого. Это была супружеская пара: муж-терапевт — пьющий человек, а жена-акушерка, как я ее помню, много рожала и часто бывала беременной. На работу времени у них оставалось мало, а потребность в деньгах возрастала. Брали натурой — молоком, сметаной, яйцами, птицей, но неохотно, так как на харчи не бедствовали. Лечили в основном растиранием больных мест денатуратом, изредка приписывали касторку. Неприятно настырным больным объясняли, что все болезни — от нервов, и приписывали смотреть на заходящее солнце. В особенных случаях шептали на ухо, чтобы те шли к моим бабушкам, Наташке или Ольге. И только в критических ситуациях направляли на консультацию в районную поликлинику.

У местных людей незаметно сложилась традиция вырывать шатающиеся зубы у моего отца — «у Бориса рука легкая и заражения не будет». Поэтому, в частности, он знал и сельских детей, приходивших к нему для удаления молочных зубов. А когда те подрастали, то шли лечиться к моим бабушкам.

Больница же оставила за собой прерогативу на подпольные — по причине их запрета — аборты.

***

— Болит, — говорю я, отчаянно жестикулируя.

Выполняя заученные требования, подхожу поближе к бабушке Наташке. Она ставит меня против солнца (запомнилось лето, двор, тепло) и всматривается в открытый рот. Что там у меня? Через минуту безошибочно надавливает на щеку аккурат напротив больного зуба. Я вскрикиваю и радуюсь, что причина моих мучений определена правильно и вот-вот им придет конец. Но бабушка поднимает к солнцу глаза, качает головой и говорит:

— Надо подождать.

— Долго? — у меня уже нет сил.

Ничего не понимая о времени, не умея исчислять и чувствовать его, я хотела скорее избавиться от боли. Бабушка знает, что главная тайна жизни — время — еще не ведома мне и обман не будет мною замечен.

— Нет, — коротко говорит она.

От надежды постепенно легчало, но чем я занималась в часы ожидания — не помню.

Наконец наступает долгожданный момент: бабушка выносит из сеней и ставит во дворе тяжелый самодельный стул с высокой спинкой. Усаживает меня лицом на юг и, следовательно, правым боком к заходящему солнцу, запрокидывает мою голову, укладывает на спинку стула и начинает священнодействовать.

Она велит закрыть глаза, что я с благоговением исполняю. Сама же затихает за спиной. Помнится истовая отрешенность, на фоне которой, кажется, и сейчас звучит ее мерный, монотонный шепот. Я обращаюсь в слух, у меня обостряются восприятия — я стараюсь понять, что происходит. На сердце залег холодок от безотчетного страха или тревоги. В шепоте, заполонившем для меня весь мир, разобрать отдельные слова невозможно. Да и был ли тот шепот на самом деле?

Я затаенно жду, что будет делать бабка-шептунья, потому что всякий раз она проделывает что-то новое. Появляясь тихой тенью из-за спины, могла вдруг опять прикоснуться пальцем к щеке напротив больного зуба и, чуть сильнее нажав, так, что я начинала слышать пульсацию боли в десне, массировать это место круговыми движениями. Или в ее руках возникал огромный нож, и она бережно прикасалась его лезвием к щеке, творя на больном месте крест. Так она могла проделывать по несколько раз. А иногда набрасывала мне на голову платок и, видимо, махала чем-то перед лицом, потому что я ощущала шевеление ткани, щекотавшей и холодившей кожу. Эта процедура нравилась мне меньше всего, потому что не позволяла подсматривать за происходящим. Я научилась, чуть приоткрыв веки, через ресницы, подглядывать за бабушкой.

Заканчивая манипуляции, она опять скрывается за моей спиной. На некоторое время волна страха отступает, впуская в сердце немного тепла. Шепот, молитва, гипноз, немое стояние — что она там делает? Внимание переключается на себя и оказывается, что я уже могу пошевелить языком. Провожу им туда-сюда по наболевшей десне. Скольжу по зубам, цепляясь за кромки «дупел» и выкрошившихся из зуба мест. Тук-тук-тук — пульсирует боль. Еще болит, — констатирую я и снова переключаю внимание на бабушку. О! — опять этот нож приближается к моему лицу. Сквозь щели приоткрытых глаз, пряча взгляд в ресницы, вижу, как она пристально наблюдает за мной. Замечает, что я подсматриваю? Начинает казаться, что если не закрою глаза плотно, то случится что-то опасное, нежелательное. И я с усердием сжимаю веки до боли. В детстве все представляется простым и доступным. А может, так и есть? Ведь я тут же забываю острый, ощупывающий, впившийся в меня взгляд бабушки и переключаюсь на нож. Не думаю ни о чем, только всевозможными способами стараюсь угадать: где он сейчас, когда прикоснется ко мне, холодным ли будет его лезвие или оно уже согреется от бабушкиных рук? Ага! — вот оно раз коснулось щеки и еще раз, крест-накрест. Так повторяется три раза. По движению воздуха вокруг меня — был ли тогда утлый ветер? — определяю, что бабушка Наташка снова переместилась назад, за мою спину. Медленно приоткрываю глаза.

Облака… Странно, синева небес потемнела, стала непроницаемо плотной, а облака плывут белые-белые, как кипень. Перевожу взгляд ближе к закату и вижу там еле угадывающуюся слабую розовость. Очень хочется спросить, почему днем на белесом небе облака серо-голубые, а теперь, когда небо потемнело, они стали такими светлыми и чистыми. Но я знаю, что разговаривать нельзя. Долго еще?

Бабушка два раза манипулировала с ножом (платком, руками) у моего лица, значит, это повторится еще раз. Надо подождать. Что там со мной происходит? Оживают мышцы лица. Я набираю в легкие воздуха так много, что он там не помещается, и приходится раздувать щеки, а затем незаметненько, тоненькой струйкой выпускать его через сложенные трубочкой губы — не больно. Пробую языком зубы. Бац! Это бабушкин подзатыльник, она напоминает мне о смирении. Затихаю, ощущая бесконечное блаженство. Отчего так хорошо? Бабушкина забота, белые облака… Я больше не совершаю попыток подсмотреть за магическим действом.

Расслабленность всех мышц чем-то наполняет меня изнутри, ноги и руки отяжелели и просят неподвижности. Состояние покоя заполняет все мое существо, нет даже слабого «тук-тук-тук» в десне под больным зубом, тепло и уютно. Я пропустила миг третьей серии манипуляций с ножом, мысли ни о чем и обо всем сразу клубились в голове, накатывали и уплывали, как и облака на вечереющем небе.

Бабушка Наташка завершает обряд и уходит в хату, оставив меня сидеть. Небо совсем синее или иссиня-черное? — пытаюсь отгадать, а глаза открывать лень. Слышу, что бабушка снова вышла на улицу, стала у порога, смотрит в мою сторону. Я непроизвольно качнула одной ногой (сидя на высоком стуле, я не достаю ногами до земли), качнула второй. Вдруг все мое тело вытягивается вверх, я закидываю руки за голову и, выгибая спину дугой, сладко потягиваюсь, безудержно зеваю и громко прищелкиваю челюстями, как это делают наши щенки, любящие поспать.

— Хочешь спать? — спрашивает бабушка.

— Не! Есть хочется, — вскакиваю я и без дальнейших объяснений улепетываю домой.

***

Это теперь я знаю, что такое предел человеческого сознания. Знаю, что если оно, сознание, заполняется до отказа какой-то бьющей по нему информацией, то достигается предел и в короткое мгновение оно покидает нас. Но тому предшествует несколько неприятных минут. Чем они неприятны, сказать трудно, наверное, своей крайней наполненностью и тем, что тяжело переживаются. Их приход в канун отключения сознания человеком не постигается. Именно эти минуты остаются в памяти навсегда, ибо являются временем сознательно прожитой жизни.

И это теперь я умею обрести контроль над сознанием, не доходя до критической ситуации, если хочу закрепить в себе происходящее. А тогда, в детстве, только случайные толчки пробуждали меня от спячки, вызволяли из инерции бытия, благодаря чему воспоминания о сопровождавших те толчки обстоятельствах запечатлевались в памяти. Они приходили и уходили сами собой, находясь под контролем чистых случайностей, оставляя след в виде ассоциаций на события и памяти об эмоциях.

Но пусть вопросами осознания окружающей действительности занимаются другие. Для этого рассказа дорого то, что выводящие из состояния сна минуты все же случались, то ли спонтанно наплывая на меня, то ли возникая под давлением внешних факторов. И их свидетельства, оставившие свои оттиски в моей памяти, не подлежат сомнению, как не подлежит сомнению летопись бесстрастного анахорета.

Может, поэтому самые ранние воспоминания связаны у меня со мной же, с событиями, в которых я была главным действующим лицом.

Эпопея с зубами длилась, на самом деле, долго. А в те далекие дни, когда время не летело верхом на ветреных скакунах времени, а плелось себе тихим шагом, она казалась мне целой жизнью, однажды прожитой от начала и до конца, но другой какой-то, не имеющей ничего общего с наступившей позже. Каждый молочный зуб вначале долго болел, досаждал, его приходилось «заговаривать», а уже потом он начинал шататься и стремился к встрече с папиной суровой ниткой. До той поры пока он не начинал по-настоящему шататься, рвать его категорически воспрещалось, так как в противном случае в организме не создавались условия к тому, чтобы в надкостнице вырос здоровый постоянный зуб.

Затем начинали болеть и постоянные зубы, совсем новенькие, только что народившиеся. И опять приходилось с каждым из них идти к бабушке. Бог знает, сколько раз это повторялось, но мне связно помнится немногое. Только то, что я рассказала здесь.

***

Мои первые воспоминания приходятся на время, когда родители были молодыми, красивыми, с надеждами на лучшее будущее. Конечно, ситуация в стране была еще тяжелой, оставались незалеченными раны войны, людям помнился голод 1947 года, они еще не привыкли наедаться досыта. Но здоровый дух и бьющее через край счастье, что они уцелели в страшных вихрях войны, наполняли их уверенностью в себе, делали окрыленными. Вынеся на своих плечах ужас фашизма и тяжелое восстановление родной сторонки, они, кажется, уверовали в собственную всесильность, почувствовали себя на все способными, могущими совершать любые чудеса. И такой оптимизм, энтузиазм и уверенность излучали все люди. Эта энергетика где-то в высших сферах суммировалась и оставалась над страной, как охранный купол. Я, во всяком случае, чувствовала ее почти физически.

Возможно, в немалой степени такой психологической атмосфере способствовало удивительное единение людей. И не только потому, что недавнее лихолетье всех сплотило, приучило держаться локтя друга, товарища, брата по оружию и по несчастью. Это, конечно, сказывалось повсеместно и ежечасно. Но надо отметить и то, что наш народ вообще пропитан настроениями коллективизма, данного нам от Бога, такова наша природа, естество. Эта национальная черта не зря вошла в широко известные народные пословицы и поговорки, такие как: «Сила народа — что сила ледохода», «Один в поле не воин», «Двое — не один, маху не дадим», «Один ум хорошо, а два — лучше», «Коли два, то ты не один», «С миру по нитке — голому рубаха» и другие. А сложившийся веками образ жизни лишь укреплял ее. Тогда не было телевизоров, однако никто не замыкался в стенах своих жилищ. После работы люди шли в клубы, в гости к друзьям и родственникам, где пересказывали прочитанные книги, играли в шашки, шахматы, лото, в крайнем случае в подкидного дурака, была такая карточная игра, и даже разыгрывали сценки из полюбившихся пьес.

Вот так и получалось, что иногда по вечерам родители «подкидывали» меня бабушке Наташке. Случалось, что и ночевала я у нее. Семья бабушки Наташки была представлена тремя поколениями: сама бабушка, ее дочь Зина и тетина Зинина дочка Шура, на год старше меня. Мужчин не было, бабушкин муж умер в голод 1933 года, а тетя Зина замуж не выходила, свою Шуру она «привезла» из Германии, поэтому у них в доме всегда царили тишина, покой и согласие. Замечу попутно, что один из сыновей бабушки Наташки во время войны был офицером, он погиб, и его мать получала пенсию в связи с потерей кормильца. Тетя Зина работала на кирпичном заводе. В целом семья жила в относительном достатке.

Меня и свою внучку Шуру бабушка Наташка укладывала спать на широкой и жаркой русской печи и начинала вместо сказок рассказывать всевозможные небылицы и истории из жизни. Да такие страшные, что мы прятались под одеяла, свивались там клубочками и надолго затихали, почти задыхаясь от недостатка воздуха, но не выдвигали носов наружу. Скованные цепями мистического ужаса, мы просто не смели дышать, не могли пошевелиться, у нас начисто замирало ощущение самых себя. Одно желание в те минуты владело нами — присмиреть так, чтобы никто не догадался о нашем существовании. Сама же бабушка, сухонькая и маленькая, как лесная колдунья, зажигала керосиновую лампу, ставила на стол, садилась в круг ее света и ставила заплатки на вещи: постельное белье, одежду, чулки, оконные занавески и прочее.

Она вообще была невиданной аккуратисткой, без этого уточнения рассказ о ней будет неполным. Вот уже находясь в XXI веке, я могу сказать, что во всю жизнь знала еще только двух столь чистоплотных хозяек, но они были из другой эпохи, когда было уже и чем стирать, и чем подкрахмаливать белье. А тогда ни мыла, чтобы постирать, ни утюга, чтобы погладить вещи, достать не удавалось. Стирали золой да растением, которое называли то «мыльница», то «хлопушка» — по-разному, а гладили качалкой да вальком. А бабушка Наташка при этом всегда ходила чистенькая, накрахмаленная и наглаженная, от нее даже пахло какой-то удивительной свежестью. И в доме та же чистота царила. Занавески висели хоть и заплатка на заплатке, а накрахмаленные и отутюженные, словно только что из-под ее руки вышли. Как тут было не удивляться?

— Заберет вас баба Яга за непослушание, — обещала бабушка Наташа нам с Шурой, если мы долго не засыпали.

Поэтому мы еще больше замирали, окончательно прекращали подавать признаки жизни. Герои бабушкиных рассказов совершали разное: злые мужики до смерти изводили ненавистных жен, вредные ведьмы выдаивали молоко у соседских коров, садисты-убийцы преследовали доверчивых девушек и женщин, а разная нечисть творила другие бесчинства: лешие водили людей окольными путями, русалки затягивали в омут влюбленных без взаимности девушек, плели запутанные интриги домовые. И только святые угодники предотвращали преступления, хоть и не всегда успешно. Свет от лампы и бабушкино тыканье иглой спасали нас от сущей смерти — все же вокруг тлела какая-никакая жизнь, в которой сохранялось нечто безопасное и мирное. Преодолев первый испуг, мы перевоплощались в героев бабушкиных небывальщин, всегда почему-то, выбирая ипостась гонимых и оскорбленных, а потом под ее монотонный голос засыпали, вздрагивая от видений, что продолжали нас преследовать и по ту сторону реальности.

Не помню причины, по которой у меня разболелся живот. Возможно, я много съела семечек, жареных зерен подсолнечника. Сначала я терпела, согнувшись и обхватив живот руками, потом начала охать, наконец заорала со слезами на глазах. Такой недуг бабушка лечить шептанием не умела, да она и понять не могла, от чего меня скрючило.

— Что у тебя болит? — все выспрашивала она.

А какой из ребенка диагност в пять-шесть лет? Может, теперь дети смышленее, но и мы понимали, где нога, где ухо. А толку-то?

— Живот! Ой, ой!!! — орала я.

Бабушка, конечно, испугалась. Во-первых, ребенок не свой, а чужой — спрос-то другой. Во-вторых, мой папа — человек восточных кровей, с его дитем и вовсе шутки плохи. И в-третьих, я росла очень болезненной, переболела всеми мыслимыми и немыслимыми болезнями. Кому как не бабушке, неоднократно спасавшей меня от недугов, подвластных ее дару, этого было не знать? И коль я мучилась, значит, со мной что-то приключилось на самом деле. Помню, бабушка положила меня навзничь на стол, стоявший посреди комнаты, и велела оголить живот. Я послушно задрала одежки, готовясь к процедуре избавления от боли. Я бабушке доверяла и ничуть не сомневалась, что сейчас она положит конец моей болезни.

Пока Шура бегала вокруг стола, тряся своими огромными, на зависть мне, бантами на тощих волосенках, бабушка приготовила пол-литровую банку и лучину. Что-то шепча, но не заговор, а скорее, разговаривая с собой вслух, она смазала мне живот жиром и по всем правилам поставила банку на живот, как ставят на спину при простуде. Видела, наверное, где-то, не поняв сути процедуры.

Мой мягкий маленький живот вмиг затянуло в банку и меня начало сводить пополам. Банка заполнилась телом, изрядно посиневшим, если к нему присмотреться. А меня продолжало туда засасывать, да так, что я почувствовала это даже спиной. Боль, ясное дело, как-то притупилась, исчезнув на фоне других не менее неприятных ощущений.

Теперь уже и бабушка носилась вокруг стола, не сводя с меня острого взгляда, охая, хлопая руками по бокам и озадаченно выпячивая губы. На улице стояла глупая ночь и ватная, поглощающая все живые звуки тишина. Казалось, что во всем мире только и есть, что я, засасываемая пол-литровой банкой, и перепуганная бабка Наташа. Шура закатилась куда-то под печку, ее и видно не было. Бабушка пыталась оторвать от меня банку, а мне становилось еще хуже, появлялось ощущение, что из меня вынимают внутренности. Не знаю, сколько это продолжалось. Думаю, что недолго, иначе бы я не выжила. Но тут послышались шаги и скоро в хату вошли мои родители.

Странная у них была реакция: мама начала смеяться, а папа, на миг испугавшись и даже растерявшись, ловким движением крутанул банку, чтобы в нее вошел воздух, и легко отлепил от меня. Он потом тоже смеялся, ежеминутно спрашивая, не больно ли мне было.

— Нет! — бодрилась я, хотя синяк на животе кое о чем говорил.

— А не обидно, что мы смеемся? — допытывался папа. — Мы не над тобой, просто ситуация смешная.

Знать бы мне еще, что такое «ситуация», может, и не обидно было бы, а так…

— Да смейтесь, — попустительствовала я им, растирая жирный от масла живот. — Чего уж тут? Я ведь уже не плачу.

После этого я что-то не помню, чтобы меня оставляли у бабушки Наташки. Но гулять к ним я бегала часто. Бабушка Наташка мне нравилась, она была работящая, незлобивая и без показушности добросердечная. Кстати, я никогда не видела, чтобы она усиленно трудилась — стирала там или бегала по дому с мокрой тряпкой, сметая пыль и грязь. Иногда она работала в огороде, но тоже без надрыва, иногда стряпала, и опять же тихо, незаметно, не броско. Каким чудом все успевала сделать, непонятно.

Со временем дядя Иван, бабушкин старший сын, и тетя Зина вскладчину выстроили хату на две половины: в одной поселился дядя Ваня с семьей, а в другой — бабушка Наташка со своей дочкой и внучкой. Тут уж меня удивляла не только опрятность и чистота в доме, но и обилие цветов на куртинах и на свободных огородных грядках.

Прожила бабушка Наташка до девяноста лет и умерла тихо и с не помутненным сознанием. Вот только что ходила и вдруг прилегла отдохнуть.

— Выйди на улицу, — приказала тетке Зине, до конца оставаясь хозяйкой в доме. — Я умирать буду. Зайдешь через полчаса.

Та послушно вышла, а вернувшись, нашла бабушку Наташку спящей вечным сном. Незадолго до смерти я с бабушкой Наташкой виделась, разговаривала. Я с теплом относилась к ней и, наверное, она это чувствовала, чему я рада. Да и мои родители никогда не оставляли ее без внимания, навещали, помогали, если требовалось. А чем? Папа первым в селе купил автомобиль и с тех пор превратился в бесплатного извозчика для всех родственников и знакомых. Да и чужие бежали днем и ночью, если большая беда или радость приключались и надо было куда-то ехать. Папа никому не отказывал и денег ни с кого не брал — в те годы говорить об оплате таких услуг было стыдно. А в бабушкины преклонные годы у папы уже была хорошая машина — новая, так что ей посчастливилось поездить по больницам с комфортом, какого ее ровесницы не знали. Жаль, что я не проводила ее в последний путь, чем-то была занята, ходила другими тропами. А могилка ее затерялась, так что и цветы положить некуда. Вот только добрая память и осталась.

С бабушкиными детьми, тетей Зиной и дядей Иваном, мои родители дружили, все праздники отмечали вместе, все крупные дела делали сообща, дома строили общими усилиями. И я их очень любила. Тетя Галя, жена дяди Вани, дожила до 96-ти лет, умерла зимой 2009-2010 года. Я рада тому, что при необходимости имела возможность все бросить и заниматься ею. Но об этом позже.

А уж с их детьми я общаюсь меньше. И не потому что это троюродная родня. Просто у дяди Вани родилось трое сыновей. На момент моего взросления одного из них, старшего Коли, уже не было, он умер в двадцать лет от туберкулеза. Средний Петр был женат, работал шофером, вел простую жизнь, сильно пил. Он тоже недавно умер. А Саша — младший еще бегал в школу. Затем он стал офицером и всю жизнь прожил далеко от наших мест, поселившись под конец жизни в Киеве.

Шура, дочка тети Зины, сразу после школы встала к станку на Славгородском арматурном заводе. Она рано вышла замуж, обзавелась тремя детьми.

Короче, все у них было так, а у меня немного иначе».

 

Ольга Пантелеевна

У Ольги Пантелеевны, второй тетки Прасковьи Яковлевны, было много детей.

Григорий Макарович — старший сын Ольги Пантелеевны, очень красивый мужчина, стройный, светловолосый… В годы войны воевал на море, после демобилизации прибыл в Славгород в матроске и бескозырке. И долго ходил в такой форме. Не известно, может, в силу опасного ранения, не позволяющего работать физически, но он сразу устроился на работу в заводской магазин. Там было все, как в универмаге, даже больше — если уж конфеты с пряниками были. И он всегда угощал ими маленькую Любовь Борисовну, когда она с Борисом Павловичем заходили туда, — Григорий Макарович был ее крестным отцом.

Со временем тот магазин закрыли, и Григорий Макарович перешел на работу куда-то в цеха. Он сильно выпивал, а пьяным всегда плакал.

Жена его, Татьяна Сергеевна, в девичестве Корниенко, тоже фронтовичка, была симпатичная и очень приятная женщина, что называется, мертвого могла разговором поднять. Она очень любила своего мужа. В селе пользовалась уважением. Даже однажды ее на два срока подряд выбирали председателем сельсовета.

Татьяна Сергеевна была почитательницей искусств, поэтому за годы своего председательствования отремонтировала клуб, восстановила в селе самодеятельность и даже приглашала в село на гастроли артистов областных театров со своим репертуаром. Татьяна Сергеевна вылечила своего мужа от алкоголизма и каждый вечер водила в клуб, показывая пример остальным сельчанам. Люди ее просто обожали. Это были без преувеличения лучшие годы в истории Славгорода. Татьяна Сергеевна много помогала своим избирателям, в частности при ее содействии Любовь Борисовна со второго курса получала стипендию в университете.

А дело оказалось простым — для получения стипендии в университет надо было представить справки о заработках родителей, иначе говоря, доказать, что студент нуждался в помощи государства. Татьяна Сергеевна предложила Прасковье Яковлевне уволиться с работы, и выдала ее дочери справку о том, что у нее работает только отец. Дня через три-четыре, когда справку приняли в деканат и Любе назначили стипендию, Прасковья Яковлевна снова оформилась на работу. Правда, уже с третьего курса Любовь Борисовна вышла в отличницы и ей назначили повышенную стипендию, которую выдавали независимо от доходов семьи.

Но вот старший сын Татьяны Сергеевны и Григория Макаровича, Павел Янченко, надумал жениться, и родители невесты затеяли свадьбу. Там Григорий Макарович выпил, после чего его лечение пошло насмарку — он снова запил. Вскоре у него случился инсульт, приковавший его к постели. Болел он долго…

Скоро не стало и его сына Павлика, он трагически погиб при наезде — шел по дороге пьяным…

Была горькой пьяницей и их дочь Валентина. Однажды ее нашли утопленной в славгородском колхозном пруду. Так и не выяснили — то ли она сама утонула, то ли ее утопили. Шли смутные годы горбачевского развала, дела до пьяниц никому не было.

Бедная, бедная Татьяна Сергеевна, добрейшая душа, успела поднять на ноги внучку Викторию, Валину дочь, а Прасковья Яковлевна с Борисом Павловичем ей в этом всячески помогали — и продуктами, и одеждой. Виктория более-менее благополучно пошла в большую жизнь. Следы ее теряются где-то в Никополе. Успела оплакать Татьяна Сергеевна и Бориса Павловича, помощника своего… Перехоронив всех родных и близких, она доживала век одна. А затем тихо угасла в своей лачуге от рака.

Павел и Алексей — об этих сынах Ольги Пантелеевны известно мало — они не жили в Славгороде. Известно, что у кого-то из них не было детей и кто-то из них попал под поезд и потерял ногу. Но к кому относились эти отрывочные сведения, точно сказать нельзя.

Семен Макарович (5.02.1929 – 22.10.1999) — младший сын Ольги Пантелеевны был очень похож на нее внешне — худенький, узкоплечий, среднего роста, немного сутулый и очень быстрый в движениях. Взгляд у него был особенный, не взгляд, а какой-то острый и холодный проблеск серых глаз, как у злодея. После демобилизации из армии он сразу пошел работать в колхоз шофером, долго ходил в форме, что в те годы считалось шиком — показать землякам свою горделивую выправку, молодую красоту, бравость. Со временем обзавелся женой, взяв ее с колхозных хуторов... Поначалу, кажется, пил горькую и обижал свою Веру, а потом остепенился. Работал много и добросовестно, что называется до седьмого пота. Много помогал родственникам, когда те строились, а потом и ему помогли возвести новый дом. С родней жил дружно, в последние годы вообще был притихшим, примерным семьянином.

Дети его (два сына и дочь Оля, названная в честь матери) рождались и росли незаметно. Оля в свое время вышла замуж за простого парня из колхозных шоферов, а в перестройку он подался в политику, даже был депутатом Верховной Рады. Сейчас они живут в Киеве, материально поддерживают братьев.

Александр, старший сын Семена Макаровича, неплохой человек, только попивает… А младший Володька, сызмалу избалованный зятем-депутатом, вырос непутевым, бездельником и неучем. С десяток раз женился, наконец остановился на татарке… Где он ее нашел?

Семен Макарович имел прекрасный тенор, причем уникального тембра — нежного и проникновенного. Он пел редко, жалея свой дар, но так, что никакой Соловьяненко с ним сравниться не мог. Когда он пел у кого-то на свадьбе или в другом застолье Славгород замирал — люди слушали его не дыша. А все же умер он от жестокой болезни горла.

НадеждаМакаровна (? – ~2009) — единственная дочь Ольги Пантелеевны, хоть и была простой буфетчицей привокзального кафе, причем с заурядной внешностью и без образования, но заносилась высоко, считала себя красавицей, отчего жила нелюдимо, с родней не зналась. Была она уже не молода, когда родила Людмилу и Николая.

В старости страдала остеопорозом. Настоящая беда случилась, когда она поломала ногу в тазобедренном суставе. По каким-то причинам лечить ее отказались, и она несколько лет обездвижено лежала у дочери, пока не угасло ее дыхание.

В те годы она стала мягче относиться к людям, нуждаться в их внимании. Сострадательная Прасковья Яковлевна почти каждый день навещала двоюродную сестру, по нескольку часов просиживала рядом, передавая сельские новости, развлекая воспоминаниями и пересказывая прочитанные книги, которые ей привозила Любовь Борисовна. Тогда-то Надежда Макаровна на просьбу Прасковьи Яковлевны уступила ей свое место на кладбище. Еще с советских времен она заготовила его рядом со своей матерью Ольгой Пантелеевной, но после того как пережила своих внуков, пожелала быть похороненной рядом с ними. Так и получилось, что по их обоюдному согласию Прасковья Яковлевна несколькими годами позже навечно поселилась возле родной своей тети, которую опекала и любила ее мать Евлампия Пантелеевна.

Люда, дочь Надежды Макаровны, запомнилась славгородцам по одному скандалу, крупному для села.

Не в пример матери скромная и приветливая, Люда после окончания средней школы начала встречаться с симпатичным и достаточно перспективным парнем. Влюбленные так удачно дополняли друг друга, что при обыкновенной внешности смотрелись необычайно красивыми. Нравились людям и их отношения — серьезные, открытые. Наконец и заявление в ЗАГС они подали. И тут Людиного жениха избирают председателем сельсовета. Головокружительная карьера! Соблазн…

Люда буквально расцвела, дошивая свадебное платье. А в канун бракосочетания жених заявил, что любит другую, и жениться передумал… Бедная Люда… Как только она не сгорела от горя, стыда и унижения…

Немногим позже, не растерявшись, вышла замуж за Толю Кулиша, скромного парня, рабочего. В школе это был тихий троечник с внешностью заморыша, единственный сын у родителей, поздний… Короче, совсем не герой. Зато жили они с Людой хорошо, примерно, детей на свет пустили, на ноги подняли. Правда, узнали и горе — единственная их дочь утонула в подростковом возрасте, когда отдыхала в пионерском лагере. А сыновья ничего…

Ольга Пантелеевна была особенно улыбчивой, приветливой и доброй женщиной и тоже умела лечить людей. Этим была известна на весь район. Бывало, что и из области к ней ехали и простые и высокопоставленные больные как к хорошей целительнице, и она этим зарабатывала себе на пропитание. Деньгами брала, конечно, но также другими подарками и продуктами. У нее просто не было другого выхода. Ведь сестра ее Наталья получала государственное пособие за погибшего на войне сына-офицера, а у Ольги Пантелеевны ниоткуда помощи не было, жила случайными заработками да редкими подачками от детей — их у нее хоть и много было, да все непутевые. Только огорчали ее, бедную.

Она умела останавливать кровотечения, усмирять младенческое, выливать испуг, заговаривать рожистые воспаления, в частности бешиху (тоже рожа, но какой-то более скоротечной и глубокой разновидности).

— Шла Христова Матерь, встретили ее три брата, стали пытать: где идешь Христова Мать? — шептала после троекратного «Отче наш» бабушка Оля. — Иду бешиху и рожу шептать от раба Божьего (имя больного) рожденного, крещенного, молитвенного, причащенного. Бешиха и рожа ломовая, пухлая, нарывная, гнойная, ветровая, водяная, заданная, спаданая. Не сама, я ее выговариваю, Господа Бога на помощь призываю, двенадцать ангелов и апостолов. Аминь. Аминь. Аминь.

Читался заговор девять раз, при этом Ольга Пантелеевна крестилась и красным лоскутком обводила больное место.

От самой рожи заговор был немного другим:

— Рожа-рожище, бешиха-бешиже, прилетел орлище, сел на бешище, крыльями размахивал, лапами раздирал. Тебе тут не быть, желтых костей не ломить, красной крови не пить, белого тела не сушить, ретивое сердце не томить, буйную головушку не печалить. Помилуй и сохрани, Господи, раба Божьего (имя больного), молите Бога о нас (перечислить святых сколько знаешь)».

Рожа доставляет много неприятностей тому, кого поражает, особенно, если заболевание запущенно. Медики для лечения рожи теперь используют антибиотики пенициллиновой группы, в основном бицилин, а в случае непереносимости препаратов пенициллинового ряда используют эритромицин, тетрациклин. Если рожа повторяется слишком часто, то антибиотики комбинируют с кортикостероидами (преднизолон). При запущенных формах рожи используют дренажные трубки, чтобы образовавшийся гной вытекал из тканей.

Так или приблизительно так лечат врачи. Но тогда никаких антибиотиков вообще не было. Это заболевание лечили исключительно бабки-шептухи. Их лечение в корне отличалось от официального. Они рожу заговаривали. Очень важно было успеть сделать это в первые три дня болезни, а иначе приходилось еще и с гноем бороться.

Как правило, после проведенного бабками лечения рожа никогда не возвращалась. Если она была запущена так, что появлялись гнойные раны, то у больного могла возникнуть слоновость ноги, пораженной рожей. Хотя и это тоже Ольга Пантелеевна умела исправить.

Точно так же она смело бралась за больных, пострадавших в результате несчастного случая. При порубе или при других случаях, когда кровотечение считалось опасным, она три раза наговаривала шепотом следующие слова и после каждого раза на рану сплевывала:

— Лягу, благословясь, встану, перекрестясь; выйду из дверей в двери, из ворот в ворота; погляжу в чистое поле — едет из чистого поля богатырь, везет вострую саблю на плече, сечет и рубит он по мертвому телу, не течет ни кровь, ни руда из энтова мертвого тела.

От обычного пореза заговор был несколько иным:

— На море, на океане, на острове на Буяне лежит бел-горюч (светящийся, значит) камень Алатырь. На том камне Алатыре сидит красная девица, швея-мастерица, держит иглу булатную, вдевает нитку шелковую, руду желтую, зашивает раны кровавые. Заговариваю я раба (такого-то) от пореза. Булат, прочь отстань, а ты, кровь, течь перестань.

При этом Ольга Пантелеевна указательным и большим пальцем крепко сжимала кровоточащую рану. Заговоры от кровотечения она произносила до трех раз, отплевываясь после каждого раза в правую сторону с отдельными словами: «Дерн, дерись, земля, крепись, а ты, кровь, у раба Божия (имярек) уймись». Затем снова шептала основной заговор.

В те годы откуда-то взялось поветрие вешаться или бросаться под поезд при неудачах в критических жизненных ситуациях. Особенно оно поражало девушек. Многие в селе ушли из жизни таким путем. Так, однажды люди нашли повешенным в магазине продавца продмага Пышного (имя его не запомнилось). Оказалось, что он перед предстоящей ревизией подбил свои итоги и выявил недостачу. Бросилась под поезд выпускница школы 1958 или 1959 года Рыбалко, когда узнала, что не прошла по конкурсу в институт. Повесилась от неразделенной любви Надежда Григорьевна Бараненко, которой было всего пятнадцать лет. Откуда это повелось, не известно. Но было такое. Прежде люди, конечно, пытались спастись от расправы над собой, исправить неправильную судьбу, поэтому и шли к бабке-шептухе. Особенно, если это касалось личной жизни. Бывали у Ольги Пантелеевны и молодые девушки в поисках женского счастья.

Хата ее стояла под посадкой, прилегающей к железной дороге, что называется на отшибе. Это было очень удобно со всех сторон: к ней можно было пройти от вокзала и остаться незамеченным сельчанами, чем пользовались приезжие больные. Но также у нее во дворе можно было проводить ритуалы, сопутствующие шептанию, и тоже без лишних глаз, что было на руку самой целительнице. Особенных каких-то ритуалов, конечно, не было, но банькой, сложенной буквально из подручного материала, Ольга Пантелеевна пользовалась. Честно говоря, это была условная банька, не настоящая — просто место, куда можно было вынести корыто или ушаты с горячей водой и вдоволь поплескаться прямо на устланный деревом пол. Это была немалая роскошь для людей, живущих в хате без удобств. А их в то время ни у кого не было.

Вот в этой бане Ольга Пантелеевна парила девушек, а после просила их стать на тот веник, которым они парились, и повторять после нее: «Выйду из парной байни, стану своим белым бумажным телом на шелков веник; дуну и плюну в четыре ветра буйных. Попрошу из чисто поля четырех братьев — четыре птицы востроносы и долгоносы, окованы носы. Лети из чистого поля, белый кречет, вострый нож и востро копье. Садись, белый кречет, рабе Божией (имярек) на белы груди, на ретиво сердце, режь же ее белы груди тем же вострым ножом, коли же ее ретиво сердце тем же вострым копьем; вынимай из ее ретива сердца, из черной печени и из всей крови горячей еще тоску и кручину.

Полети, белый кречет, понеси, белый кречет, всю тоску и кручину, на воду не опусти, на землю не урони, на стуже не позноби, на ветре не посуши, на солнце не повянь. Донеси всю тоску-кручину, всю сухоту, чахоту и юноту велику до раба Божия (имярек того, кого надо было присушить), где бы его завидеть, где бы его заслышать, хошь бы в чистом поле, хошь бы при расстанье великом, хошь бы при путях-дорогах, хошь бы в парной байне, хошь бы в светлой светлице, хошь бы за столами дубовыми, хошь бы за скатертями печатными, хошь бы за кушаньями сахарными, хошь при мягкой постели, при высоком сголовье, хошь при крепком сне. Садись, белый кречет, на раба Божия (имярек претендента), на белы груди, на ретиво сердце, режь его белы груди тем же вострым ножом, коли его ретиво сердце тем же вострым копьем, клади в его белы груди, в ретиво сердце, в кровь кипучую всю тоску кручину, всю сухоту, всю чахоту, всю вяноту великую во всю силу его могучую, в хоть и плоть его, в семьдесят семь жил, в семьдесят семь суставов, в становой его сустав, во всю буйную голову, в лицо его белое, в брови черные, в уста сахарные, во всю красоту молодецкую. Раб бы Божий (имярек претендента) чах бы чахотой, сох сухотой, вял вянотой в день по солнцу, в ночь по месяцу на полну и на ветху, в перекрой месяцу, во все меженные дни, в утренни и вечерни зори, на всякий час и минуту. Как май месяц мается, так бы раб Божий (имярек претендента) за рабой Божией ходил да маялся. Не мог бы ее ходить и переходить, никаким словом обходить, век по веки, и раб Божий (имярек претендента) по рабе Божией (имярек той, что участвует в ритуале) не мог бы ни жить, ни быть, ни пить, ни есть ни на новцу, ни на полну, ни на ветху, ни на перекрой месяца, во все меженные дни. Как май месяц мается, так же бы раб Божий (имярек претендента) за рабой Божией (имярек той, что участвует в ритуале) ходил и маялся, и не мог бы он ее ни коим словом ходить и переходить, и не мог бы без нее ни пить, ни есть, ни жить, ни быть. Эти мои наговорны слова, которые договорены, которые переговорены, которые назади остались, — берите мои слова вострее вострого ножа, вострее копья, вострей сабли, ярей ключевой воды. И этим моим наговорным словом заключенные слова ключ и замок, ключ щуке, замок в зубы, — щука в море. Ныне и присно, и во веки веков, аминь».

Знала Ольга Пантелеевна и заговоры на красоту и богатство, на здоровье и удачу в пути, от вредных привычек и от сглаза. На любую услугу найдется свой клиент. Так и тут — приходили к Ольге Пантелеевне с совсем неожиданными просьбами, и надо было людям помочь, чтобы наполнить их силой и уверенностью в себе. Это было ее первое правило. Если вдруг она чего-то и не знала, то не отказывала и не разочаровывала ищущего помощи человека, а применяла что называется словесное плацебо — читала охранные молитвы, и одно это уже помогало ему сохранить спокойствие и веру в лучший исход своих исканий.

А более всего знала она заклинания от дьявола, на избавление от порчи и от сглаза.

— Отыди, дьяволе, от храму и от дому сего, от дверей и от всех четырех углов сего. Нет тебе, дьяволе, части и участия, места и покоя, здесь крест Господень! Матерь Христова Пресвятая Богородица, святой Петр, святые евангелисты Иоанн, Лука, Марк, Матфей, святой архангел Михаил, Гавриил, Рафаил, Уриил, Угасил, Егудиил, Варахаил. Силы небесные ликуют: здесь светлые херувимы и серафимы, святой Михаил ныне и по всей вселенной, полки держит святой Петр, палицу держа. Здесь Рождество Предтечи, здесь тебе, дьяволе, нет части и участия, места и покоя, не делай пакости, дьяволе, сему месту и дому и человеку и скоту и всем рабам божьим. Беги отсюда во ад кромешный, где твой настоящий приют и там обретайся. Слово мое крепко, как камень, — шептала она в таких случаях.

Много можно бы еще привести примеров деятельности Ольги Пантелеевны. Она умела толковать сны, гадать на кофейной гуще, по нехитрым окружающим приметам предсказывать будущее. Когда ее возраст начал подбираться к девятому десятку, она задумалась о преемнице и позвала Любовь Борисовну. Та приехала из города к родителям, и со своей мамой пошла в гости к бабушке Оле. Бабушка Оля поговорила с нею. Ну что сказать? Наука бабушкина была столь основательной, разнообразной и специфичной, что на обучение требовалось терпение и время, большая и долгая практика при наставнице. Надо было совершить свои первые попытки при ней, под ее управлением. У Любови Борисовны, конечно, условий на это не было, ведь она работала и не могла вольно распоряжаться временем. Ничего из той затеи не вышло. Ольга Пантелеевна даже дала Любови Борисовне некоторые тексты заговоров, просила выучить их, но жизнь брала свое, и в этой жизни места древним знаниям оставалось все меньше. Любовь Борисовна подвела бабушку Олю, не оправдала ее ожиданий.

Но если Наталья Пантелеевна мало улыбалась, отличалась строгостью в суждениях и обращении с людьми, в трудной ситуации умела дать в меру конкретный совет или принять в меру конкретное решение, то Ольга Пантелеевна, наоборот, всем подобострастно улыбалась и тяжело робела перед неизвестностью. И это не было притворством — так у нее сложилась жизнь.

Муж ее Макар Матвеевич Янченко (19.11.1896 – 14.05.1947) был сельским активистом, знал все исконные потаены крестьянского труда, любил землю и умел ходить возле нее, на свое время имел достаточно хорошее образование — был у него какой-то земледельческий диплом. В общественной деятельности дорос до поста председателя Славгородского сельсовета, который занимал еще с довоенных лет и до самой своей смерти. Ко всем общественно полезным обязанностям относился ответственно, серьезно, со всей душой. Но ни заботливым мужем, ни примерным отцом не был, за что не раз стегала его батогом Евлампия Пантелеевна, заступаясь за родную сестру Ольгу да за племянника Семена.

Рассказывала Прасковья Яковлевна, что Семен, самый младший сын Ольги Пантелеевны, долгое время не просился справлять большую нужду. Уже и подросшим был, на улице с детьми гулял, а приходил домой с полными штанами. И ничего ему не помогало правильно руководить своими ощущениями. А тут еще на Семена пожаловалась соседка, что он сливы у нее обнес. Дурной Макар Матвеевич крепко побил мальчишку за все грехи.

Ольга Пантелеевна защищала сына как могла, сама синяками покрылась… Спустя время рассказала правду о происшедшем своим родственникам, которые, увидев ее и Семена избитыми, приставали с расспросами. Очень эта правда не понравилась Евлампии Пантелеевне, но она смолчала. Только губы поджала да блеснула зеленым взглядом.

Скоро Макар снова побил Семена за что-то...

Удобный случай, чтобы проучить семейного тирана, представился в ближайшие дни. Макар Матвеевич приехал в поле, где Евлампия Пантелеевна работали на стоговании соломы. Колхозники, радуясь возможности отдохнуть, окружили председателя сельсовета, начали наперебой что-то рассказывать. Но вот к ним подошла Евлампия Пантелеевна:

— Ну-ка разойдитесь, господа-товарищи, — громко попросила людей. — Дайте поговорить с дорогим родственником по душам.

Люди повиновались. Евлампия Пантелеевна вынула из-за пояса батог из сыромятины, сплетенный втрое, какие на досуге изготавливал ее муж, и принялась полосовать Макара Матвеевича, приговаривая для вразумления:

— Это тебе за сестру, паразит проклятый, за Ольгу, за ее синяки и ссадины! А это — за сына твоего Семена, которого ты чуть не убил, ирод иудейский! Это для прибавления ума, это для закрепления памяти! Ах ты гадина ползучая, зверюга, я тебя научу быть человеком!

Макар Матвеевич сначала смеялся, пытался шутками урезонить свояченицу, но не тут-то было. Она стегала его безжалостно, не сдерживая руки. Он начал закрывался от нее руками, портфелем, далее соскочил с таратайки и пустился бежать… Но Евлампия Пантелеевна настигла его и ударами батога свалила на землю. Наверное, убила бы, потому что оттащить ее от Макара Матвеевича не удавалось. Тогда люди начали падать на него сверху и закрывать от побоев своими телами. Это охладило пыл Евлампии Пантелеевны.

— Носит же земля таких извергов! — возмущалась она, поправляя косынку на голове. — Ну, живи пока что, зараза, но попомни: еще раз узнаю, что ты потираешь руки о жену или детей, — убью. Ты, Макар, мое слово знаешь, — весомо сказала, отходя в сторону.

Говорят, что и до этого случая поколачивала Евлампия Пантелеевна зятя батогом за то, что напивался и до потери сознания избивал жену, а потом за ноги волочил к ставку и отливал водой.

Но то было по-семейному, дома, тихо… А тут терпение Евлампии Пантелеевны лопнуло и она отхлестала зятя при свидетелях, чтобы узнал он еще и позор.

И как пошептала — вроде помогло…

Не стало Макара Матвеевича 14 мая 1947 года — умер в голодный год от истощения и обострения всех остальных болезней.

А Сеньку-засранца Евлампия Пантелеевна легко научила аккуратности. Однажды гулял он у них во дворе и снова навалял в штаны. Тетки Липы он не стеснялся и не боялся, зная, как она хорошо к нему относится.

— Тетя Липа, — радостно закричал издалека, — я снова усрался!

— Иди сюда, племянничек, я тебя обмою, — позвала его Евлампия Пантелеевна.

Она сняла с мальчишки штаны, выбросила. Затем взяла вылущенную и высохшую головку подсолнуха, намочила в воде и начала ею обмывать Семенову голую задницу. Кто знает, что такое вылущенная и высохшая головка подсолнуха, тот такой экзекуции и своему врагу не пожелает. Семен орал и извивался, топал ногами и закрывал ягодицы ладонями, но Евлампия Пантелеевна жалости не знала.

— А чтобы ты больше не гадил в штаны, паразит! Чтобы просился! — приговаривала она. — Запомнил?

— Ой, запомнил! — орал Сенька. — Больше не буду!

И правда, прекратились после этого его неприятности.

Был у Евлампии Пантелеевны свой метод борьбы с человеческой глупостью и «болезнями», умела она от них шептать…