И снова былого мало… Путь, пройденный по земле от первых дней и посейчас, встает передо мной, как внове, лишает беззаботности… Он возвращается настоятельно, чтобы день ото дня я перебирала его мгновения, бесценные и выверенные целесообразностью.
Мой путь в изменившейся реальности мира… Я ищу для него новое равновесие, дабы не стал он зряшным, и думаю: что делать с этими добром, если не отдать другим?
Второй круг: от рождения к мудрости — круг осмысления пройденного… Нужен ли он, опять туманный и трудный, опять таящий неожиданности открытий и трактовок, новых обретений? Разве одного раза мало? Наверное, нужен — как нужен был ногам, прошагавшим по нему, так нужен теперь мыслям, то и дело отлетающим туда, словно я потеряла в том времени что-то, упустила, не увидела и теперь тщусь найти или хотя бы понять — что это было…
Я уподобляюсь хорошей хозяйке, наводящей порядок в своих владениях, ставящей все по местам и рассматривающей себя в ракурсе того, каких сокровищ она накопила за жизнь, чем теперь располагает в личном арсенале.
Так подвергаются переоценке и живот, и житие, и жизнь…
Друзья и подруги
1. Наперсник катаний с горок
Долго я думала, писать о моем Барсике или нет — песик все-таки, не человек. И вдруг наравне с людьми он станет фигурировать в ряду друзей… Хорошо ли это? А потом отбросила сомнения и решилась писать, потому что другом он был верным и неизменным и своим правильным с любой точки зрения существованием учил меня добру и честности, сдержанной нелукавости и даже отваги.
Было мне лет пять, когда мы его отобрали из новых кутят, произведенных на свет приятной собачонкой нашего соседа — деда Полякова. Правда, далековато от нас он жил — в конце улицы, почти у самой речки Осокоревки, и как уж отцу стало известно о его щенках — не знаю. Но знаю одно — отец не был большим любителем домашних животин, даже порой, наоборот, бывал жестокосердным с ними, покрикивал, как будто мешали они ему, раздражали. Скупо отдавал им внимание и заботу — не любил этого.
И то сказать — война, бои, плен, немецкие овчарки… Разве это можно забыть? Звуки собачьего лая еще долго-долго после войны вряд ли радовали тех, кто изведал ужасы немецкого ада.
Сколько я помню, а память у меня развилась рано, до этого собак у нас не было — с той поры как немцы выбили их всех по миру из ненависти к живому, так, видимо мои родные их и не заводили. Мама рассказывала, что наши обыкновенные дворняжки, которые умнее всех иных пород, даже без дрессировок и специальных воспитаний люто ненавидели немцев, как будто понимали, что это вредные человечеству существа. А что могли сделать дворняжки? Лаяли только, искренне и отчаянно, — предупреждали людей об опасности. Зато уж лаяли от души — так трещали-лящали, что в ушах звенело.
Так что если уж отец решился завести да терпеть во дворе щенка, то исключительно ради меня. Видимо, умом-то понимал полезность общения с животными для человека, вопреки своей натуре.
И вот мы принесли домой этот живой комочек — невиданное мной доселе создание, бесконечно милое и ласковое, беззащитное и доверчивое. Уж так потешно оно тыкалось носиком в меня, так старательно кряхтело, когда я брала его на руки, что сердце млело от нежности. Оно сразу подняло во мне волну тонких и прекрасных чувств, возможно, не скоро бы возникших без него. Назвали мы его Барсиком.
Щенок рос неприхотливым, ел то, что давали, вилял из благодарности хвостиком, улыбался, двигая надбровьями. И показывал нам язычок.
Вскоре он попробовал задействовать свои голосовые связки и начал осваивать лай. Трудно ему это давалось, ведь учиться-то не у кого было. Помню, как он брал первые ноты, вытягивая головку вверх, когда к нам пришел дядя Ваня. Он катался шариком вокруг него и звенел совершенно детскими агуками, уморительно старательными. Нашей растроганности не было предела.
— Ну вот, — сказал отец, — теперь у нашей дочки есть охранник. И ее можно отпускать с ним на улицу.
Так с появлением Барсика мама вздохнула свободнее и впредь занималась своими делами, не держа постоянно глаз на мне. Да и мне стало лучше, потому что я бродила по усадьбе, залазила в гущи межевых посадок, взбиралась на кучу кирпичных обломков, что громоздилась с тыльной стороны дома, не преследуемая больше возбранными окриками.
И на улицу выходила, конечно. Сначала робко, потом смелее, потом даже углубилась в лежащий против наших ворот проулок — при всей его просторности машины по нему не ездили, так что он был раздолен для гуляний и безопасен. И таил в себе соблазн, ибо через два с половиной квартала приводил ровнехонько к Дроновой балке с ее знаменитыми зимними катками.
К зиме мой верный Барсик подрос, стал не таким толстеньким, каким был в своем детстве, поднялся на стройные тонкие ножки, превратился в поджарого и по-своему стройного красавца. Шерстью он обладал короткой, что придавало ему дополнительной грации. Он добросовестно бегал вокруг меня, обнюхивал землю, когда я куда-то шла, словно определял меру безопасности дороги.
Настала зима, запорошили первые метели. Барсик здорово растерялся. Однажды принюхавшись к снегу, он попробовал его на вкус, облизался, потерял к нему интерес и заскучал.
Вскоре ему нашлось другое развлечение — гоняться за воронами. Те хитрованы даже и не подумали его бояться, когда он впервые клацнул на них зубами. Они сразу поняли, что это игра. И хоть с них иногда летели перья, но, видимо, так и полагалось в природе, потому что они снова и снова кружили над Барсиком и задевали его. А он подпрыгивал и явно дурачился перед ними.
Бывало, что Барсику надоедало это кувыркание и он делал вид, что спит. Тогда вороны спускались на землю, мелкими шажками, очень по-человечьи, подходили к нему, присматривались косым взглядом и оставались заботливо вышагивать вокруг и дожидаться его пробуждения.
Бродя бесцельно около ворот, однажды я заметила, что некоторые дети ходят по нашему проулку, таская за собой возки. То туда идут, то, спустя долгое время, обратно…
— Что это у них? — спросила я у мамы.
— Санки, — сказала она.
— Зачем?
— Кататься.
Мало-помалу я поняла, что санки нужны и мне, потому что без них я чего-то не узнаю, не изведаю. А этого допускать было нельзя. Я посмотрела на маму красноречивым взглядом.
— И не думай, — предупредила она. — У нас нет денег.
Вечером я сообщила папе, что у нас нет денег.
— Да? — папа удивился. — Откуда ты знаешь?
— Мама сказала, когда я захотела санок.
— Так ведь санки у нас могут быть и без денег, — развеселился отец. — Угадай, где мы их возьмем? — и он ущипнул меня за нос.
— Папа изготовит, — догадалась я, уже зная, что у меня редкий папа — с золотыми руками.
— Конечно! Что для этого надо? Пара полозьев с задранными и закрученными носами да широкая доска.
— Там еще кое-что было, — сделала я озадаченный вид по примеру взрослых, решающих серьезные задачи.
— Что же?
— Веревка.
— Да… — нахмурился вдруг отец. — Веревку бы надо сплести из собачьей шерсти, да что взять с нашего Барсика, на котором ее нет…
Я обреченно наклонила голову. Меня охватило горе, лишившее речи. Теперь санок мне не видать… И зачем я сказала о веревке? Возможно, я бы получила санки без нее, и уж как-нибудь ими пользовалась бы… А теперь папа не станет их делать. Глубокий вздох довершил мои печальные ощущения и раздумья.
И тут раздался мамин смех — видимо, очень комично выглядели мои превращения из радостного человечка в огорченного.
Через пару дней отец пришел с работы с санками, везя их за поводок.
— Где ты взял веревку? — увидев это, радостно бросилась я к нему.
— Забрал у Бабая. Он этой веревкой связывал непослушных детей.
Ого! — какая мне веревка досталась, подумала я. И тут же испугалась — а вдруг Бабай вздумает прийти за ней?
Бабай — это был страшный дед, появляющийся только ночью. Но ночной образ его жизни отнюдь не успокаивал — придя за веревкой в то время, когда люди спят, он мог проникнуть в дом и в отместку укусить меня.
Я заревела. Отец досадливо поморщился — эх, противное желание всех взрослых мужчин выглядеть в глазах детей богатырями. Вот напугал ребенка. И, словно не замечая моего рева, он продолжил:
— По сути дела, когда я сказал, что веревка нужна тебе, Бабай сам ее отдал, потому что ты послушная девочка.
— Подарок, значит? — начала я всхлипывать и вытирать свои прозрачные слезы.
— Да, подарок.
Пару дней я возила санки вдоль улицы. Даже пыталась садиться на них и спускаться вниз, потому что улица с ощутимым уклоном спускалась к распадку, по дну которого текла наша знаменитая речка Осокоревка, а по сути — ручей. Но что-то у меня не получалось — то ли полозья были еще не отшлифованы, то ли уклон маленький, то ли снега мало… Зато я все-таки овладела основными навыками управления санками.
И вот после одного из обильных снегопадов, когда слой снега покрыл кочки на дороге и был утоптан людьми, пришла пора отправиться на каток, что был в Дроновой балке. Барсик, как будто поняв мои намерения, аж дрожал от нетерпения и не отходил от меня. Честно говоря, мне скучно было просто так возить санки вниз-вверх по улице, когда я тренировалась управляться с ними. И я научила Барсика взбираться на них и кататься. Ему понравилось, а мне было смешно видеть, с каким гордым видом он восседал и свысока посматривал на остальной пеший народ всяческого происхождения.
Эта балка — сложное и интересное природное образование. Она начиналась у дороги, соединяющей трассу «Москва — Симферополь» с нашим железнодорожным вокзалом, которая простиралась по планете в виде буквы «Г». Длинная ножка упиралась в точку трассы, где стоял знак, извещающий, что расстояние отсюда до Славгорода составляет 13 километров. В самом центре поселка центральная дорога претерпевала изгиб на 90ο, огибала территорию арматурного завода и через два километра выходила к вокзалу. Замечательная была дорога! Только грунтовая. Мы ее называли профилировкой.
Немного не доходя до центра, если идти от трассы, где дорога была прямой и ровной, от нее брали начало две рытвинки, разделенные расстоянием метров в триста и направленные под углом друг к другу. Разрастаясь вправо, рытвинки резко углублялись и метров через четыреста сходились вместе, точкой соединения зарывшись в грунт метров на двадцать и вырезая из территории некий равнобедренный треугольник, клином входящий в балку. Так уж получилось, что точка совпадения двух оврагов, лежала точно напротив места, где к балке подходил наш проулок. Дальше овраг становился шире, ибо его склонами стали внешние бока оврагов, несколько покатые. Зато внутренние бока клина-треугольника были очень крутыми. Если бы они не поросли травой, то их можно было бы назвать обрывистыми. Об их крутизне говорит то, что по ним не было проложено людьми ни одной дорожки. А вот в том месте, где овраги сливались в один, где балка приобретала некую ширину, люди протоптали поперек нее дорожку и охотно ходили пользовались ею. Правда правый ее склон получался более покатым и был пригоден для ходьбы, а левый был довольно крутым, так что приходилось взбираться по нему, опираясь на палку, или хотя бы на свое выставленное вперед колено.
Почему люди ходили этой дорогой в центр, ведь она почти полностью повторяла очертания профилировки, только лежала метров на четыреста ниже, ближе к Осокоровке? Да потому что тут не ездили машины, не было пыли, и можно было, сходив в центр, остаться чистым. И плюс безопасность, конечно.
А дети использовали зимой эту утоптанную дорожку через Дронову балку как каток. Естественно, катались с нашей, правой, стороны. Получалось, что отвесные бока врезающегося в балку клина от съезжающих детей оставались слева, а справа шло дно балки, прорезанное ровиком, которым сбегала в Осокоревку всякая попадающая сюда вода. В том месте, где ровик пересекала протоптанная дорожка, он был мельче. Но все равно, попадая на него, катальщики ощущали изрядную тряску, в конце концов останавливающую санки.
Длина катка была никак не меньше ста метров. Роскошь!
Слева и справа от него лежали людские огороды, простирающиеся по склону балки до нижнего упора. И если слева межа между катком и огородом была размыта и условна, то справа она обозначалась рядом густого кустарника из дерезы. И это было хорошо! Держать за наклоненные к земле ветки этого кустарника, мы после спуска в балку легко взбирались наверх.
Подойдя к катку, я остановилась, начала изучать, что делают и как ведут себя остальные дети.
— Давай к нам! — крикнула Шура-солька, моя троюродная сестра годом старше меня. — Не бойся.
— Делай как я! — похвастался еще кто-то, чью спину я едва увидела удаляющейся вниз.
Прозвучало еще несколько призывных голосов. Но я решилась не сразу. Я отставила в сторону санки, приказала Барсику сесть на них и ждать меня. Еще бы он не повиновался! Он же сразу смекнул, что тут затевается и заранее облизывался!
Я пешком спустилась вниз, прошла по трассе спуска, посмотрела, куда лучше рулить, и вышла наверх. Теперь можно было пробовать прокатиться на санках. На всякий случай я крикнула, чтобы дети посторонились и дали мне возможность проехать по пустой дороге — во избежание обоюдных неприятностей. Нас там в общей сложности было не больше пары десятков, так что меня все услышали, расступились и остановились.
Я уселась на санки, сдвинулась подальше назад, расставила ноги и уперлась ими в задранные вверх концы полозьев. Веревку от Бабая взяла в руки.
— Поехали! — крикнул кто-то.
Медленно началось скольжение, и тут словно что-то толкнуло меня. Казалось, это ребятня шалит. Не успев оглянуться и возмутиться, я нашла впереди себя, на пятачке доски, оставшейся между моими раздвинутыми ногами, очень довольного Барсика. Этот шельмец вскочил на санки, уселся мордой ко мне и преданно смотрел в глаза, прекрасно понимая, что он закрывает мне обзор.
— Да ты хоть нагнись, собака! — закричала я на ходу, и мой голос потонул в раскатах всеобщего хохота.
Мне и в голову не пришло столкнуть своего друга с саней! Кое-как я отклонялась от него в сторону и смотрела вперед.
Итак, мой первый старт был осмеян, просто покрыт гоготом созерцателей. Но это было не глумление, а проявление одобрения и восхищения удивительным событием. Никому и не хотелось съезжать рядом со мной, всем хотелось смотреть, чем закончится уникальный заезд совместно с песиком. А Барсик, едва санки набрали скорость и свист послышался по сторонам, воткнул нос мне в подмышку и прижал к спине ушки. Он весь напрягся, слился со мной до полной нерасторжимости, неразъединенности. И кажется, был рад этому.
Я бросила веревку, схватила Барсика в охапку, чтобы его не сдуло, и дальше управляла санками с помощью ног, нажимая то одной, то другой на полозья, инстинктивно понимая, куда меня поведет то или иное движение. В конце пути, там, где начинались впадинки от придонного ровика, я слегка нажала правой ногой, посылая вперед правый полозок. Он мягко повиновался, отчего санки повернули на крутой взгорок клина у самой его слегка закругленной вершины, черкнули по нему дугой и плавно ушли вниз, выезжая на каток с другой стороны ровика, объехав его трамплины по вздымающейся горе. Выскочив на подъем противоположной стороны оврага, санки потеряли скорость и медленно сползли вниз задом. Я упивалась их послушностью и, все так же управляя ногами, развернулась и остановилась лицом к публике. Ни разу меня не подбросило на кочке или яме, я съехала вниз и остановилась идеально ровно и плавно.
Всякое бывало на катке: и падения и ныряние в снег, где он скапливался большими массами в стороне от дорожки, и сбивание в кучу. Все это миновало меня, хотя в истории тех катаний я не стала исключением. Случилась как-то и со мной неожиданность, только опять же — оригинального свойства.
После первого заезда мне уже не уступали дорогу, я съезжала на равных основаниях. А тут случалась всякая толкотня: то из-за внезапной кочки кого-то могло занести и бросить на других, то его устремляло на кусты дерезы и он, круто повернув, летел поперек дороги, то еще что-то…
Однажды меня тоже подрезали, причем в самом опасном месте — на съезде с покатости. Тут скорость санок была самая большая, а впереди лежал коварный ровик, и возможность для маневра ограничивалось условиями рельефа. Толкнули справа, естественно, я полетела влево и торчмя врезалась в почти отвесный бок клина-треугольника, не успев даже попытаться сманеврировать. Удар о горку был таким сильным, что я резко наклонилась вниз и расшиблась лбом о сани. А почему так получилось? Потому что Барсик каким-то чудом успел соскочить со своего традиционного места. Если бы не это, то он бы расшибся о гору, а я ударилась бы об него. Конечно, он бы погиб, а я осталась бы без травмы. Но все живое стремиться выжить, и случилось то, что случилось.
На мгновение я была оглушена ударом, возможно даже потеряла сознание, и не смогла после столкновения с горой что-то предпринять. С огромной скоростью меня отбросило назад, развернуло и швырнуло вправо. Дальше — понесло вдоль покрытого льдом ровика, к реке!
На всем пути до реки обочины ровика, куда выходили тылы чьих-то огородов, были обсажены кустарниками — люди охраняли свои участки от эрозии. Хоть и далеко от бережков они были, эти кустарники, но их ветки доставали до меня и хлестали немилосердно. Где-то над головой их ветвящиеся кроны соединялись и образовывали шатер. Я уверенна, что с этим маршрутом в нашем поселке имела дело только талая и дождевая вода, и ни одна живая душа его не преодолевала.
А мне вот пришлось… Сани пулей промчали с полкилометра всего пути и вынеслись на простор, и тут, улучив момент, на меня сиганул Барсик. Как он, бедный, пробирался за мной по этим зарослям, не знаю… Дальше мы пересекли улицу, шедшую вдоль реки, и выскочили на покатый берег Осокоревки, где я легко уже повернула сани в сторону и они скоро остановились.
Назад на каток я возвращаться не стала — исхлестанное ветвями лицо пекло и кровоточило, Нога гудела, да и вся я казалась себе измятой и скукоженной. Я встала с саней, нетвердо вышла на улицу, параллельную реке, прошла пару кварталов и повернула к себе, не забыв Барсику указать на дом деда Полякова.
— Вот тут, Барсик, ты родился, — он приветливо помахал хвостом, словно извинялся, что в момент удара о гору не смог разделить мою участь. — Ты все правильно сделала, чудак, — сказала я и потрепала его по холке.
Естественно, он опять сидел на санях и эксплуатировал мою физическую силу и любезность.
Но самое интересное случилось потом…
Песик, безусловно, соболезновал мне. Он даже пытался подпрыгивать и зализывать царапины на моем лице. Но мама ему этого не позволила и обработала их йодом. Зато, когда я через недельку-другую пошла на каток и мы с ним съехали вниз, — о, удивительное удивление! — Барсик, опередив меня, уцепился зубами в веревку и, пятясь, потащил сани наверх. Только сейчас я сообразила, что ни разу Барсик не попытался взобраться на сани и проехаться, когда я тащила их наверх! Почему я раньше этого не замечала?
Сколько раз он наблюдал мои пыхтения, мое медленное шагание на горку, сопровождающееся молчаливым обещанием себе самой, что я выйду из балки и пойду домой, потому что уже не могу кататься, что жутко устала. А потом пару минут отдыхала и снова съезжала вниз, обманывая себя, что это уж точно в последний раз. И всегда он ничем не мог помочь мне, разве что на сани не усаживался, когда я тянула их наверх, не добавлял мне трудностей. А я не замечала его героизма и самоотречения… Он понимал, что его стараний помочь мне я — не замечала!
И вот пытался доказать это более красноречивым образом. Ведь ему совсем не трудно выволакивать эти сани на горку, не то, что мне. Да он бы и просто какую-нибудь палку потаскал за мной, если бы я захотела. Но зачем размениваться на бесполезную палку, когда можно с пользой тащить сани?
Игнорировать такие побуждения было выше моих сил! Я развернула его мордочкой вперед, завела так, чтобы он мог везти санки, взяв веревку в зубы, и хлопнула по спинке. Он повиновался, как ребенок.
— А теперь пошли!
Были взрослые серьезные люди, которые не верили рассказам своих детей и внуков, что я катаюсь с горки со своим песиком, а потом он вытаскивает санки наверх, а я топаю рядом. И они приходили посмотреть на это чудо.
Вот почему мой Барсик никогда не сидел на цепи, не носил ошейник — его в селе знали и любили. Он шикарно прожил свою собачью жизнь, и это меня успокаивает.
2. Певунья-девочка жила…
С Людмилой, главной подругой моего детства, я познакомилась в шестилетнем возрасте. Мы жили по соседству — наши дома, повернутые друг к другу торцами, лежали по разные стороны улицы. Только ее дом был выше к повороту на большак, так что наши окна выходили на их огород. Вдоль фронтальной стороны их огорода шел проулок, упирающийся прямо в наши ворота. Получалось, что нам был виден их двор, как на ладони, а им наш — нет. Ну, это, конечно, когда не было растительности на огородах и листьев на деревьях и ничего не загораживало взгляд. А если загораживало, то нам достаточно было выйти за ворота.
Мы были дальними родственниками — наши деды со стороны матерей приходились друг другу двоюродными братьями и очень дружили. Доказательством той дружбы у них на усадьбе остался чудесный сад, посаженный моим дедом, — энтузиастом садоводства, ярым мичуринцем, убежденным и деятельным человеколюбцем. Еще один подобный сад, только другого ассортимента, дедушка насадил своей родной сестре Елене. Именно из этого сада она и принесла абрикосы моей маме, когда я родилась. Эти два сада по количеству плодово-ягодных насаждений и разнообразию сортов уступали только нашему.
Дружили в юности и наши матери, считавшиеся троюродными сестрами. Так Людмилина мать Мария Сергеевна крестила меня и была моей духовной наставницей. Хотя со своими обязанностями не справлялась, да и не понимала их. Как и многие простые люди, она думала, что быть крестной матерью — это почетное звание, а не труд по воспитанию крестницы. Ясное дело, невелика была мне польза от нее, если не считать того, что своей жизнью она демонстрировала полезные примеры: чего делать не надо и как поступать не надо.
Чтобы представлять наши с Людмилой домашние обстоятельства, скажу немного о семьях.
Наша семья была маленькой — состояла из родителей и нас с сестрой. Мамины родители, хозяева доставшегося нам дома, погибли во время войны от рук немецкого зверья. Погиб в том огне и папин отчим, а мать его, моя бабушка Саша, жила в собственном доме с младшим сыном Георгием.
Первая и яркая особенность нашей семьи состояла в отцовой национальности — он был ассирийцем. Его отец — а значит, мой дед — проживал с родителями в Багдаде; там же воспитывался и мой отец до отроческого возраста.
От матери в папе все же была толика славянской крови, в силу чего он обладал не только по-восточному яркой, но и по-славянски красивой внешностью. Был он необыкновенно привлекателен и как человек — впечатлителен, эмоционален, открыт, что сообщало ему неподдельность и живость в общении, и, главное, сметлив умом и богат рукодельными талантами. Он, как бог, — все знал и все умел. Просто роскошь иметь такого отца!
Вторая особенность — полнота нашей семьи, так как папа вернулся с войны. Семья с двумя родителями в послевоенное время оказывалась редкостью в силу пережитой народом трагедии, поэтому мы все вместе представляли счастливое исключение, и маме многие женщины завидовали. Но для нее папина броская внешность была проклятием, потому что он не уклонялся от соблазнов и неимоверно огорчал ее своим поведением. Из-за этого мы жили в постоянном напряжении, иногда выливающемся в бурные и шумные конфликты. Конечно, это сказывались издержки войны: мужчины, оставившие на фронтах свою молодость, радовались победе, продолжающейся жизни и спешили в наступившем мире наверстать упущенное. Папины похождения не нравились не только маме, они и мне, впечатлительному ребенку, стоили нервов, хотя это уже были мои проблемы, как теперь говорят.
Семья моей подруги состояла из трех поколений. К старшему принадлежала фактическая хозяйка дома бабушка Федора Алексеевна, муж которой тоже погиб на расстреле, устроенном немецкими ублюдками. Время от времени она давала у себя приют кому-то из детей — то Екатерине, то Оксане… Как раз в период, о котором я пишу, с нею жила самая младшая дочь Мария со своими детьми. Кроме Людмилы у нее был еще первенец — Николай.
Так вот о Марии Сергеевне…
Странная это была женщина: красивая, работящая, уживчивая с коллегами и соседями, с начальством, со многими другими людьми — но… не такая как все. Странность ее заключалась в некоем своеобразии, о котором даже не знаешь как сказать. Достаточно того, что все ее дети — а у нее после Людмилы родилась еще одна дочь — были от разных мужей и с откровенным вызовом носили разные фамилии, как памятники ее интимной истории. Но дело даже не в этом, а в том, что она не умела жить с тихими и покладистыми мужьями, не нравились они ей, и она шумно и громогласно разводилась с ними. Свой окончательный выбор остановила на краснолицем грубом мужичке с дурным нравом и мощными кулаками, который начинал супружеские нежности, будучи обязательно в изрядном подпитии, выяснением отношений с хрипло-басистым криком, доходящим до рева, затем продолжал безудержной дракой и битьем посуды и оконных стекол. Казалось, это ее грело — возможно, в таких дебютах она находила вдохновение и доказательство неистовой любви, желанной сердцу.
Бабушка и дети, учуяв, что наступает «бушевание», как они это называли, разбегались то по соседям, то по кустам. Тогда у супругов наступало сокровенное примирение, и страсти входили в стадию любовного экстаза. Эти события травмировали всю улицу, уродовали детей, причем не только своих. Наутро Мария Сергеевна несла по селу синюю от побоев физиономию, как флаг какой-то ей одной ведомой победы. Нога ее была гордо вскинута, а губы твердо и несгибаемо поджаты. Рядом плелся муж, поддерживая ее под руку.
Люди провожали беспокойную парочку насмешливыми взглядами, а меня такое отношение обижало и передергивало. Возможно, потому что я очень сочувствовала бабушке Федоре, у которой, по ее словам, от домашних «концертов» сразу же начиналось недержание мочи. И не беспочвенно.
Дело в том, что дядя Саша, последний муж Марии Сергеевны, входя в раж, переставал различать лица и крушил всех подряд, кто был рядом — и старых и малых. Сносить побои старушке было не под силу, и она убегала на улицу. А поскольку стеснялась своего недуга, не умея к нему приспособиться, то не искала приюта в теплых домах соседей, а отсиживалась в кустах или в погребе, где окончательно перемерзала и делала себе еще хуже. Людмила, как только начиналась домашняя катавасия, прибегала к нам и мы преспокойненько укладывались спать. А вот ее младшая сестра, в силу малого возраста неспособная убежать, реагировала на происходящее между родителями, которые ей одной в этом доме оба были родными, острее бабушки Федоры и помечала свои траектории жидким пометом.
Жалко мне было и крестную, всегда побитую, молчаливую, замкнутую на своих внутренних переживаниях. Отстраняясь от ответственности за домашний очаг, за мир и согласие в его стенах, она терроризировала родных людей, старых и слабых, зависящих от нее, да еще всем своим несчастным видом заставляла их сочувствовать ей, эмоционально обслуживать ее странные потребности. Казалось, ее душевной глухоте не было предела, или она нарочно не понимала очевидного: в материнском доме, милостиво приютившем ее, она создала невыносимую для жизни обстановку — и ничуть не угрызалась этим. Пригретый ею домашний дебошир регулярно избивал тут и хозяйку дома, ее старую мать, и старших детей. Между тем все они отлично понимали, что в материальном плане семья от него не зависит, и он ведет себя как палач исключительно в угоду своей жены.
Глядя на эти дела, я думала: если бы, не дай бог, из-за меня мою мать кто-то ударил, то первым я порешила бы обидчика, а потом и себя предала самому страшному суду. Ей же подобные простые и естественные мысли в голову не приходили. За эгоизм, за неблагодарность к матери и жестокость к двум сиротам, растущим без отцов, за нежелание понимать зло, потоками изливающееся на головы этих несчастных людей, соседи ненавидели мою крестную, осуждали, гневно обсуждали между собой. Я знала и слышала их возмущения, и мне казалось, что я должна что-то сделать, если эти люди мне не безразличны.
Но сделать ничего нельзя было — в том-то и дело, что моя крестная жила именно так, как хотела, правда, не выясняя, хотели ли так жить ее домочадцы. Однажды, когда третий муж Марии Сергеевны начал «давать первые концерты», мой отец попытался вмешаться и защитить избиваемых, так Мария Сергеевна подняла такой крик, словно он посягнул на ее сокровища. С той поры между ними приятельские отношения, существующие изначально, закончились.
Мария Сергеевна считала, что ее жизнь, наконец, устроилась. С третьим мужем она ладила и осталась доживать век. Но куда было девать двух старших детей, нахлебников от предыдущих браков? Они были чужими ее мужу, ненавидели его, да и ей напоминали не самые милые страницы биографии. Между тем они подрастали и требовали заботы и все больших расходов…
С Николаем, мальчишкой, дело решилось просто. Он имел скромные способности к наукам, зато, к счастью, прекрасно играл на баяне, что позволило пристроить его в музыкальное училище. Так в семнадцать лет он навсегда ушел из дому, и впредь наведывался туда не чаще одного раза в десятилетие. Трудовая жизнь его прошла в школах, среди детей, которых он обучал музыке и пению.
Вот так же легко и быстро, с наименьшими потерями, видимо, хотелось матери отделаться и от Людмилы, дочери. Но тут были закавыки, во-первых, Людмила ходила в первых отличниках своего класса и, во-вторых, обладала недюжинным талантом — абсолютным музыкальным слухом и сильным прекрасным голосом. Засовывать такую девочку в какую-то мрачную дыру, лишая шанса на обретение достойного места в жизни, — было бы верхом бесчеловечности.
И тут Людмила сама себе все испортила, сыграв на руку… остальным.
К несчастью, она была дочерью своей матери — слишком рано созрела и возжаждала мужской любви. На этом-то мать и подловила ее, на этом и сыграла, возмечтав поскорее выдать замуж и одним махом решить все, все проблемы!
В лето, когда Людмиле исполнилось семнадцать лет, началась реконструкция нашего градообразующего предприятия — арматурного завода. И в село хлынула орда временных рабочих с предприятия-подрядчика. Были среди них и женатые мужики, более-менее благополучные и устроенные, но были и кочующие искатели приюта — без кола и двора, без семьи и памяти. Таким оказался и некий сварщик Саша, зрелый-перезрелый фрукт, по сути и по виду старик. Он-то и воспользовался неопытностью и доверчивостью Людмилы, пообещав за оскверненную девственность купить ей плащик к новому учебному году.
Вместо того чтобы подать на педофила в суд, Мария Сергеевна взяла его в свой дом и устроила там вертеп.
— С кем Люда спит? — спрашивали соседи маленькую ее сестру, которая прибегала в их дворы погулять.
— С Сашком, — простодушно отвечала та, а соседи озадаченно поджимали губы и опускали глаза.
И это при том, что Людмила еще ходила в школу, в выпускной класс! А рядом росла младшая сестра, рядом — обо все этой истории знали все-все дети, с разинутыми ртами провожающие отныне Людмилу, куда бы она ни шла… Это был не просто вызов общественной морали, а надругательство над нею! Оправдание преступления, потакание преступлению — опаснее самого преступления, ибо создает почву для его ползучей экспансии в нормальную среду. Этого очень боялись. Общественное мнение бурлило! Люди шушукались и негодовали!
Людмила, как будто упиваясь произведенным эффектом, словно решив усилить его, нарядилась в платок и длинную бабскую юбку… Это было черт знает что!
На фото Людмила (крайняя) со своей одноклассницей Леночкой Власенко, обладательницей такого прекраснейшего сильнейшего, мощнейшего альта, которому я не смогла подобрать аналогов в мировой истории вокала, и наш школьный учитель музыки Вехник Петр Дмитриевич, слепой музыкант.
И терпение лопнуло.
Видимо, кто-то был ответственнее многих, понимал опасность этого явления лучше остальных и решил вырвать гнилой зуб из здоровой общественной жизни поселка, что по большому счету ему удалось. Ударил тот человек не наобум, а прицельно — когда Людмила окончила школу и получала аттестат зрелости. Эх, какой позор она пережила при этом… Ладно, об этом история умалчивает.
Теперь Людмила говорит, что прожила со своим мужем не хуже других… По сравнению с кем — «не хуже»? По сравнению с записными троечницами, неумываками, едва освоившими грамотность и таблицу умножения, дурами от рождения, которым вообще ничего не светило? Ей, ярко и мощно одаренной девочке, — с такими ли ровнять себя?
Голос Людмилы описать невозможно. Это голос нашего благоуханного края, нашей оптимистичной, пропахшей романтикой эпохи, символ радости и надежд — звонкое колоратурное сопрано, не знающее предела на верхних регистрах. Ее исполнение репертуара, состоящего из самых сложных песен и романсов, арий из опер, подбираемого нашим учителем пения Вехником Петром Дмитриевичем, отличалось удивительной вокальной правильностью, темпераментом и живостью.
Сколько я знаю Людмилу, она поет. Многим памятен ее голос и детского тембра, и нынешнего. Впрочем, кажется, он не изменился, только песни стали другими. Например, в школьные годы коронным номером была песня Евгения В. Брусиловского «Две ласточки», делаемая Людмилой в манере Клары Кадинской. Да и «Колыбельную» П.И. Чайковского на слова Л.А. Мея, которую она пела в стиле Галины Олейниченко, тоже любили слушать. Конечно, Люда в разучивании этих вещей брала за основу лучшие образцы исполнения, голосовые и интонационные прорисовки знаменитых исполнителей, ведь своего метода она не выработала, не смогла этого сделать без профессионального репетитора и специального образования.
В ту пору народная самодеятельность вообще предпочитала вещи из хорошей классики, люди знали и понимали ее. Очень популярен был романс А.А. Алябьева «Соловей», труднейший в вокальном смысле, который многие пытались исполнять. Пела его и Люда, причем — как пела! Отличить ее исполнение от исполнения Евгении Мирошниченко было невозможно — и это при том, что постановкой ее голоса фактически никто не занимался. Вот почему я написала о вокальной правильности, а не о мастерстве. Муслим Магомаев писал о Ев. Мирошниченко в своих воспоминаниях так: «Публика переглядывается с удивлением, когда певица исполняет «Соловья» Алябьева, который немногим дается. Это стало настоящей сенсацией тех гастролей. Больше никогда и нигде я не слышал, чтобы так пели алябьевского «Соловья». Уникальная певица». Так это сказано о мировой знаменитости с голосом, отшлифованным в Ла Скала! Теперь-то уж нетрудно представить, какой могучий талант был дан моей подруге и в какую великую, уникальную певицу она могла превратиться, если алябьевского «Соловья» пела не хуже той, о которой сказаны такие прекрасные слова. Но… но… к сожалению, это понимали очень немногие.
Мне трудно писать о Людмиле, которой так не повезло с семьей. Или правильнее сказать — тем более трудно, что этот дивный дар не стал определяющим в ее судьбе. И не она тому виной. Эта легкая девочка была всего лишь певуньей, воспринимающей свой голос, как и цвет глаз, как все остальное в себе — естественным порядком. Вина за погубленный талант, за то, что многие люди лишены были возможности слышать столь чарующий голос, лежит на ее матери, расчетливой и бездушной женщине. Просто удивительно, как она могла сознательно и жестоко пресекать путь в лучшее будущее своему ребенку. Сделано это, конечно, было ради младшей дочери, с отцом которой она жила и ради которой устранила с дороги старших детей — я с нею объяснялась на этот счет, поэтому знаю, что говорю. А говорю я следующее: отнюдь не стоит обольщаться, что она не понимала того, что делает, или что она позволила дочери на свое усмотрение устраивать женское счастье. Нет, она и понимала все, и ошибкой дочери воспользовалась в своих эгоистических целях вполне сознательно.
С дистанции времени это видно всем, а тогда это видела только я одна, потому что пристальнее и не равнодушнее других смотрела на свою подругу. Поэтому без поддержки других людей и посмела сразиться с темной властью Марии Сергеевны — за Людину свободу, за возможность вырваться из домашнего плена и попытаться развить в себе то, что так щедро отпустила ей природа. Но кем я тогда была и что могла? Такая же девочка, как и Люда, только немного умнее. Я даже не посмела кинуть в лицо ее матери все, что думала о ней. А теперь жалею об этом. Возможно, если бы посмела, то в ней проснулись бы совесть и жалость, и долг. Хотя… вряд ли — дальтоник никогда не увидит радугу во всей ее красе.
А между тем тогда талант каждого человека ценился и замечался, и получал возможность реализоваться, если, конечно, ребенка не сбивала с пути собственная мать. Об этом часто говорил М. Магомаев, повторяя, что в советское время, если видели в человеке талант, то уж не спускали с него глаз и все время помогали его развивать и шлифовать. Да если просмотреть биографии великих советских исполнителей, то можно убедиться, что большинство из них вышли из простых семей, из народных глубин, из сел, где их голоса зрели среди роскоши живой природы. Оценивая сейчас то время и описываемые обстоятельства, я еще и еще раз прихожу к выводу, что Людмила имела бы другую будущность — чище, интереснее и богаче.
Так что Людмила обязательно бы пробилась…
Трудно это вспоминать, трудно писать о своей подруге не только потому, что вся ее жизнь поучительна и хочется ничего не упустить из нее, а это невозможно, — нет, не поэтому. А потому, что в детстве и отрочестве она была легкой и светлой, открытой и доверчивой в общении, независимой по характеру и бесконечно одаренной. Но… ошиблась, совершила глупость. А ошибок и глупости нам природа не прощает, даже в лице родной матери. Вот это сознавать грустно.
С родительской семьей Люде, конечно, не повезло. Тем не менее в детстве казалось, что она мудро не впускает в душу досаду от нее, а потому и не печалится ни о чем и не озадачивается ничем. Я откровенно завидовала такому свойству ее характера и хотела сама быть более стойкой к ударам судьбы! Ведь я и тогда понимала, что не обладаю достаточной степенью внутренней свободы от отношений, бурлящих рядом со мной. Имеются в виду отношения между родными, которые зачастую строились неправильно, а я не умела не замечать этого или оставаться лишь бесстрастным наблюдателем и считать, что это не касается лично меня. Мне мешала впечатлительность, зависимость от домашней обстановки, изводящее желание улучшить ее и дышать легче. Но это оказывалось мне не под силу ввиду естественных причин — никто не властен над другими. Глядя же на Люду, я видела позитивный пример, и на время, случалось, обретала силы, приободрялась, находила мужество выживать в неблагоприятных условиях. Уж если она радуется жизни, — при всех сложностях ее семьи! — то мне и подавно нечего впадать в уныние, — думала я.
Я была уверенна, что она предчувствует звезду своего счастья и обязательно найдет ее. Так бы оно и было. Да вот не помогли ей...
Безусловно, я пишу о своем восприятии событий.
Курочка Лала
Длинная хата под двускатной крышей, в которой жила семья моей подруги Люды, была угловой — торцом выходила к улице, а фасадом — к безымянному переулку. От улицы хату отделял палисадник, а между двором, всегда заросшим густым, как ковер, спорышом, и переулком лежал широкий участок земли с реденьким садом, где преобладал вишняк, и огородом. Более основательный сад был разбит в противоположном от улицы конце усадьбы. Там же располагался и роскошный малинник — место примечательное и лично мною любимое. Забора вокруг усадьбы не было, но ее границы по всему периметру обозначались деревьями: вдоль улицы — старыми белыми акациями, со стороны переулка — рядом пирамидальных тополей.
Участок огорода, что ближе к улице, обычно засаживался картофелем, однако там развивалась лишь обильная ботва, а клубни не завязывались, хотя на других участках огорода картофель давал хорошие урожаи. Здесь же из года в год буйствовала бесполезная зелень: сильные стебли поднимались высоко над землей, переплетаясь верхушками, усеянными белыми гроздьями соцветий. Бурьяна между переплетенными кустами не было, разве что на свободных пятачках земли расстилалась березка, а затем вскарабкивалась по картофельной ботве на самый верх и подставила солнцу свои розоватые граммофончики.
Но хозяева упорно высаживали здесь картофель, а зачем — непонятно. Почему нельзя было посадить, например, фасоль, раз уж грунт непременно отдавал предпочтение развитию надземной части растений?
Мне всегда хотелось забраться на эти грядки, особенно в жаркие дни, не без оснований полагая, что там, под ботвой, прохладно и хорошо. А когда шел дождь разлапистые картофельные листья, расположившись каскадом друг над другом, стойко встречали удары очумелых капель и издавали при этом нечто вроде крика, наполненного восторгом и азартом сражения.
В Славгороде дожди шли не такие как везде. Так я полагала. Дело было не в том, что на землю выпадало много осадков, даже не в том, что зачастую вместо капель они изливались более крупными порциями, до сир пор остающимися без названия. Особенность славгородских дождей состояла в другом: эти безымянные порции падали друг за дружкой безлакунно, словно небо и землю связывали невидимые нити, по которым и устремлялась вода. Казалось, стоит потянуть за одну из них и в руках окажется целое облако, хлюпающее и брызгающее дождем.
Дожди вызывали у меня больше энтузиазма, чем соседский картофель. Только мой восторг выражался в несколько эксцентричных формах. Я надевала купальник, брала мыло и шампунь, выходила на открытое пространство (зачастую это была середина двора) и купалась под струями, словно под душем. Ух, как мне это нравилось! Энергично массируя голову, я взбивала на волосах кучу пены и мыла их, пока они не начинали скрипеть от чистоты и обезжиренности. Коже доставалось еще больше, и в конце купания она горела от растираний, все мышцы давали о себе знать, потому что просто мыться мне было скучно. Мытье я сочетала с прыжками и бегом, с наклонами и поднятием тяжестей (предпочитая пятикилограммовые гантели). Это было зрелище, что надо. Я отлично разбиралась в дождях, знала их нрав и повадки, могла прогнозировать их поведение, естественно, для того чтобы удобнее пользоваться ими.
В отличие от соседей, у которых стояли заборы или их заменял ряд декоративных деревьев, нашу усадьбу огораживали кусты желтой акации, подстригаемые папой с регулярностью раз в год — осенью. К середине лета эта изгородь значительно вытягивалась вверх, но это не скрывало меня от любопытных глаз, до которых мне дела не было.
Жители нашей улицы вначале посматривали на меня с осуждением и негодованием, а потом привыкли и стали посматривать с тревогой — простудится. Но со временем смирились и перестали удивляться. Правда, подражать никто не осмеливался. Зато в жаркие дни стали ходить дома в купальниках все, даже пожилые женщины. А купаться под дождем? Нет, тут нужен был особый кураж. Но, кроме меня и Люды, детей отчаянного возраста на улице не было, и куражиться было некому.
Так и получилось, что купающаяся под дождем я стала приметой теплых летних дождей. Если меня не видели, то спрашивали:
— Люба уехала, что ли? Где она?
Однажды пустился очередной проливной дождичек, который по моим прогнозам должен был продлиться не менее полчаса. Верная себе, я уже вышла на середину двора, поставила там видавший виды самодельный табурет, на котором разложила шампуни, мыло, мочалки, массажные щетки и все такое, когда услышала всполошенный крик Людиной бабки, бабушки Федоры.
— Куда? Кыш домой! Домой говорю! А чтоб тебя дождь намочил. И-и-и! Ой! Ой! — визжала она так, как визжит всякий, кому за шиворот внезапно — и запно тоже! — попадает вода.
Бабушка Федора не знала о моих купаниях под дождем, и стала жертвой этого незнания. Все могло обойтись, если бы она не кричала так громко.
Кого это она домой загоняет? — озадачилась я и вышла на улицу из-за своей акациевой ширмы.
— Свят-свят-свят! — отшатнулась бабушка Федора, увидев меня в купальнике.
— Что случилось? — по инерции спросила я, хотя все уже поняла и тут же, без паузы, пошла в наступление: — Куда это вы нашу Лалу загоняете?
Бабушка не ждала наступления и разоблачений и растерялась. Откуда ей было знать, что эта пестрая курица есть какая-то там особенная Лала?
— Га? Ваша? Так она в моей картошке цыплят вывела.
— Картошка ваша, а Лала и цыплята — наши, — бодро настаивала я.
Лала, наша умница, впервые снесла и высидела кладку, выбрав под гнездо эти бесполезные картофельные заросли на чужом огороде. Не удивляйтесь, что ей это удалось, ведь в те годы колорадского жука в наших краях и в помине не было. Мы даже в страшных снах о нем не слышали. Так что посадки картофеля не страдали от внимания людей — росли себе в первозданной неприкосновенности от прополки до прополки, которых за сезон производилось не более двух, да и те были до начала ее цветения, до того, как ботва, разросшись, сама уже заглушала сорняки.
Лала игнорировала поползновения хозяйственной бабушки загнать ее в свой курятник. Она упорно держала курс на наш двор, а потревоженные дождем цыплята — желтые комочки на резвых ножках — семенили за ней с проворством, которого у бабушки Федоры уже не было. Увидев и услышав меня, наша ручная курочка почувствовала поддержку и пошла в атаку на агрессора. Она начала взлетать высоко над землей, громко кричать и пытаться выклевать бабушкины завидующие глаза.
— Кыш, кыш, зараза! — отбивалась от нее бабушка Федора. — Любка, убери свою бешеную курицу, а то я за себя не ручаюсь.
— Лала, Лала, — позвала я, и умная курочка заспешила домой, уволакивая за собой мокренький желтый вихрь.
Когда она, успокоившись, стоически переходила дорогу под натиском низвергающейся воды, я насчитала в ее выводке двенадцать движущихся комочков.
— А что, если это не все? — вдруг встревожилась я и бросилась на грядки искать гнездо, в котором могли погибнуть не вылупившиеся птенцы.
— Куда? Картошку потопчешь! Чтоб тебе пусто было, бесстыдница, — держала марку подружкина бабушка.
— От вашей картошки пользы, как от козла молока. Только молоденьких курочек в обман вводит. Развели тут дебри.
Лалино гнездо было устроено в самой середине разлапистого картофельного куста, густо перевитого березкой и молоденькой, набирающей силу повиликой. Лала наносила туда сухих веточек и устлала его своим пухом, края гнезда были усеяны осколками скорлупы. Целых яиц там не оказалось.
— Да им уже дня два-три, — миролюбиво сказала подошедшая бабушка Федора. — Надо же! Я такого еще не видела.
— Чем же она их кормила?
— А ничем.
— Что было бы, если б дождь не пошел?
— Подождала бы ваша Лала, когда окрепнет последний птенец, и привела бы домой.
— А вы ее к себе хотели загнать, — с укоризной напомнила я.
— Так кто ж ее разберет под дождем, — оправдывалась бабушка. — Слышу, пищат, и она, наседка, кудахчет. Зовет их, значит. Что, думаю, такое? Когда вот оно что оказалось.
Лала у нас была непростой курочкой.
***
Лала у нас была не простой курочкой, и заслужила иметь отдельное имя... Ее почти белая головка, ну, может быть, чуть желтоватая, переходила в пышную яркую шейку стройной формы. Дальше оперение наливалось более густым цветом и уже к хвосту становилось просто огненным. Сам хвост и кончики крыльев венчались иссиня-черными блестящими перьями.
Лала появилась на свет у наседки, хоть и отличающейся упорством и добросовестностью, но очень мелкой, маленькой. Под ней еле-еле поместился десяток яиц, из которых добрая половина захолонула, а из второй половины вылупившихся цыплят выжила только Лала. Остальные пропали, потому что наседка не могла их обогреть, поместив под крыльями. Делать нечего, и молодая мама водила Лалу, которую мы тогда еще Лалой не называли. Водила до той поры, пока они не сравнялись по величине. Но Лала была просто крупной, по сути же оставалась еще цыпленком, то есть ребенком, привязанным к своей миниатюрной мамочке.
А незадачливая наседка, бросив, как велит природа, подросший выводок, состоящий из одного цыпленка, засобиралась снова сесть на гнездо. При этом она квохтала, не снеся предварительно яиц на новую кладку, — словно просила помочь ей и подсыпать чужих. Отвергнутый цыпленок — от нее ни на шаг. Более того, начал копировать издаваемые ею звуки, как всякий ребенок, коверкая их. Голос у цыпленка прорезался басистый, насыщенный, и традиционное наседкино «квох-квох-квох» выходило у него слабо узнаваемым подобием этого. Только рядом с наседкой можно было понять, чего он хочет добиться, о чем пытается оповестить мир. Цыпленок, в котором еще не угадывался пол, явно страдал и не желал мириться с участью отвергнутого.
— Что будет? — сокрушалась моя мама. — Два высиживания подряд, без перерыва. — И этот цыпленок от нее не отходит... Сколько же ей подсыпать яиц? Нет, ты слышала, как он квохчет?
— Угу, — подтвердила я, что тоже замечаю странности в поведении цыпленка. — Надо придумать имена, а то их трудно обсуждать, да и не по-людски получается.
— Еще чего? — отмахнулась мама. — Не хватало только кур по именам называть. Кошмар!
Ради эксперимента она организовала новое гнездо, положила туда дюжину яиц и посадила горе-наседку.
— Не будет сидеть! — категорично прогнозировала мама наутро, собираясь навестить упорную курочку. — Это у нее случился какой-то сбой инстинкта.
Через несколько минут мама вернулась в дом, глаза ее блестели радостью и удивлением, она была оживлена, как никогда.
— Пойдемте со мной, посмотрите на чудо из чудес, — позвала нас с папой. — Сказать кому — не поверят, — продолжала она интриговать, не объясняя сути дела.
В гнезде, беспечно пристроившись сбоку, находилась маленькая наседка, а в центре, покрыв собой всю кладку, гордо возвышался цыпленок из предыдущего выводка, не меньше своей миниатюрной мамочки странный и настойчивый.
— Ого! — сказал папа. — Вот тебе и Лала.
Папа, видно, хотел сказать «ляля» — ребенок, малыш. Но, учитывая претензии птенчика на взрослость, произнес «лала», вкладывая в это слово грубоватую иронию. Так у цыпленка появилось имя.
— А это, — я показала на взрослую курицу, — будет Нана! — по примеру папы образовав новое имя из «няня».
— Как же вы не видели! — засмеялся он.
Позже мы к имени «Лала» стали добавлять «золотая». Дело было не только в том, что определился пол цыпленка — курочка, не в ее ярко-желтом оперении, а в поведении.
Лала сидела на гнезде с кладкой и на второй день, и на третий. А на четвертый моя мама, видя упорство двух претенденток, подсыпала в гнездо еще два десятка яиц. Лала не переставала удивлять нас. Когда Нана выходила размяться и поесть, ее старший птенец занимал все гнездо, и ни одно яйцо не оставалось за пределами ее увеличенного распущенными перьями тельца. Время от времени она, как опытная мамка, подгибала под себя головку и переворачивала кладку. Это было трогательное зрелище. Нане же Лала доверяла не вполне, и поэтому сама надолго не отлучалась.
Так на пару они досидели до положенного срока и вывели на свет тридцать два цыпленка. Дальше все продолжалось в том же духе. Лала росла, и под ее крыльями помещалось цыплят больше, чем под крыльями Наны. Они не разлучались. Тон задавала Нана, а Лала лишь помогала ей. Но как помогала!
Когда вошел в пору и этот выводок, Нана превратилась в обыкновенную курицу, снова начала нестись. А Лала продолжала по-детски квохтать и водить за собой цыплят, прекрасно понимающих ее исковерканный язык. Со временем они сами отказались от опеки, начали убегать от Лалы на прогулках, а потом и на ночь устраиваться отдельно. Только к зиме Лала забыла язык наседок и молчала до весны, до тех пор, пока не снесла первое яйцо и не освоила язык несушек.
Мама и папа решили не трогать Лалу и Нану, дать им возможность прожить свою куриную жизнь до глубокой старости и уйти в вечность естественным порядком.
Нана продолжала ежегодно выводить по два немногочисленных выводка, но прожила мало, семь лет. А о Лале речь еще впереди.
***
Лала не приводила по два выводка в год, как ее кукольная мама. Впрочем, теперь они не знали друг друга, а значит, и не учились друг у друга. Цыплята, как производные не только курицы, но и петуха, были у Лалы обыкновенные. То есть у некоторых просто повторялась ее окраска, другие вырастали крупными, как она, и даже со временем у нас по двору бегали почти точные ее копии, объединившие в себе и то, и другое. Но характер, степень развития (я бы даже сказала — интеллекта!) — увы, этого у ее отпрысков не было.
На следующий год дивная Лала, уникально сочетающая вышеперечисленные качества, которым мог позавидовать кое-кто из людей, с тем бесценным, что человек давно потерял, — степень родства с природой, ибо она все сокровенное укрывала от лишних глаз, — снесла кладку в более экзотичном месте, чем картофельные заросли. Не знаю, не знаю, возможно, ни в ком нет так много добродетелей, чтобы затмить недостатки. У Лалы, как оказалось, была притуплена способность учитывать фактор риска. Эта необыкновенная курочка жила напропалую, и ей безумно повезло, что она появилась на свет именно в нашем курятнике, где ее заметили и выдали полный карт-бланш на все куриные проделки, иначе не сносить бы ей головы.
Но до поры до времени мы, конечно, об этом сами не знали.
— Надо присмотреть, где Лала снесет кладку в этом году, — то ли распорядилась, то ли попросила мама, когда снова блеснуло солнышко и куры дружно запели, изъявляя желание пуститься в любовные приключения.
В самом деле, до чего же рискованное и легкомысленное это дело: долго и восторженно кричать «куд-куда, куд-куда», извещая врагов и недругов о снесении яйца! Не зря кур, в общем-то, неглупых созданий, называют дурами. И петухи не лучше — они громко вторят своим подругам, правда, после того, как яйцо появляется на свет. Именно потому, что Лалочка не была дурой в курином понимании этого слова и не кричала перед тем, как снести яйцо, я выявить, где она присмотрела место под кладку, не смогла.
Не скажу, что я глаз с нее не спускала, если бы так было, то мне удалось бы уследить за ее маневрами, но я добросовестно наведывалась на хозяйственный двор, где неслись куры, всякий раз, как слышала «куд-куда».
— Мама, а может такое быть, чтобы курица неслась через год?
— Наверное, но до сих пор я о таком не слышала, — призналась мама с некоторой долей замешательства: а вдруг такое действительно бывает.
— Значит наша Лалочка — превратилась в курия, — решила я. — Поэтому и выросла такой большой.
С моей стороны это была не просто измена, это был приговор. Ради чего же тогда держать ее, если яйца она нести не может и цыплят высиживать больше не хочет? И кур топтать после такого превращения — тоже не гожа! Свой незабвенный подвиг Лала совершила в позапрошлом году, помогла своей мамашке высидеть и выгулять второй выводок, через год вывела один свой выводок, — помните, в картофельной ботве? — а теперь и в суп пора. А что было тому виной? Моя халатность, неспособность присмотреть за одной умной курочкой. Мама сразу это поняла.
— Ты свой промах на Лалу не списывай. Она нормальная курица, но умная.
Лето разгоралось. Отцвели сады, отшумели первые дождички — грозовые, обильные, поспешно стекающие по нашей Степной улице в Осокоревку. Пришел зной и безветрие — то, что способствует созреванию фруктов и ягод. Я беспощадно обносила зеленые абрикосы, причем начала с той поры, когда у них и косточка еще не сформировалась: осторожно разламывала ногтями сочную завязь, вынимала и выбрасывала белый мешочек с капелькой будущего ядрышка и съедала хрустящую кисленькую мякоть. Ничто меня не останавливало: ни предостережение взрослых, что у меня живот будет болеть, ни то, что не останется абрикос для папы, который их очень любил. Положение спасала шелковица.
Кроме прозаической шелковицы с ее привычными — хоть и желанными! — ягодами, было еще одно притягательное для меня место — малинник на Людином огороде, где иногда — и это было праздником — нам позволялось «попастись». Ну, это я о себе говорю. Может, моей подруге и чаще выпадал такой праздник, ибо ее же никто на привязи не держал, и в свой огород она всегда могла попасть. Конечно, чего греха таить, подруга для меня не скупилась. Частенько приглашала тайком от бабушки Федоры полакомиться созревшими и не совсем созревшими ягодками, для чего нам приходилось ползать вокруг разросшегося куста на четвереньках, чтобы торчащие головы не выдавали наглого воровства. А по-другому назвать неплановое «выклевывание» малины не получалось — бабушка Федора трепетно ждала пика малинового сезона, чтобы набрать ягод для лечебного варенья. А мы?
Конечно, я, как птичка божья, интуитивно предчувствовала, когда, в какой день и час может произойти желанное чудо созревания новой порции ягод, и не упускала случая явиться к подруге как раз вовремя. Но именно в тот день — странное стечение — несколько опоздала, хотя и пришла как нельзя более кстати. Ягоды уже были собраны собственноручно бабушкой, и теперь она готовила надворную плиту к растопке, чтобы варить варенье. Считалось, что варенье, сваренное на маленьком костре под сложенными камнями или на такой вот плите, — целебнее и ароматнее, чем во всех остальных случаях. Несмотря на наличие примусов и керогазов, эту традицию нарушать не полагалось.
— Подержи, — подала мне бабушка Федора медный тазик, приступая к делу.
Благоговейно, как перед зажжением лампадки, она открыла дверцу топки, подула несколько раз на солому, уложенную под дровами, и чиркнула спичкой. Огонь занялся сразу, мгновенно заполнив все пространство горнила. И вдруг из пляшущего красного зева вырвался огненный шар, забился, захлопал искрящимися языками и, громко закричав, начал кататься и прыгать по земле. Ко-ко-ко! — неслось от этого адского явления.
Медный тазик, вывалившись из моих рук, запрыгав вокруг живого орущего клубка, загремев пустыми боками, дополнил явление сущего ада. Пока бабушка автоматически закрывала дверцу плиты, я пришла в себя и кинула на огненный клубок рогожный лантух — мешок, в котором была принесена солома для растопки. Каково же было мое удивление, когда, сбив пламя и убрав мешок, я обнаружила под ним живую и здоровую Лалу, зло оглядывающуюся по сторонам и издающую звонкий скрип угрозы.
— Лалочка! — я кинулась к ней, но наша умничка прянула от меня с обидой, а затем и совсем убежала домой.
— Как, это опять ваша Лала? — бабушка теребила передник и не находила слов.
— Любит она ваш двор, — оправдывалась я, потому что бабушка Федора была в сильном испуге от случившегося.
— Я подумала, что туда кошку нечистый занес. Стой, — начала приходить в себя бабушка, — так это она тут гнездо себе сделала? Людка, подай сапку! — крикнула она моей подруге, намертво врывшейся в землю.
Дрова не успели разгореться, а солома как раз прогорала, когда бабушка вывалила все это на землю. Затоптав искры, она сняла кольца той конфорки, что располагалась ближе к дымоходу, и запустила под него руку.
— Так и есть! — бабушка Федора подкинула на руке коричневый от закопченности шарик. — Горячее! Неужели с цыпленком? Она в тревоге принялась очищать его.
Яйцо оказалось сваренным вкрутую, вернее, запекшимся вкрутую, и на понюшку совсем свежим. Первой дегустировала печеные яйца бабушка, обильно посыпая их солью.
— Ничего, — дала оценку. — Можно есть, берите, детки.
Восемнадцать яиц лежало в ее фартуке, источая запах, от которого текли слюнки. Мы ели их без хлеба, и вкуснее того неожиданного угощения от Лалы я ничего больше не помню.
Марио Ланца и Франциско Гойя
Наступила ранняя осень: теплая, пригожая. Дождей не было, но утренние туманы увлажняли землю достаточно, чтобы в воздухе не витала пыль — бич мой и степей. Давно уже мы выкопали картофель и лук, собрали тыквы, отсохшие от пожухлой ботвы, выломали кукурузные початки, срезали головки подсолнухов. Наш огород зиял рытвинами и стоял покинутый, щетинясь сухими остатками растений. Лишь по его углам зеленели латки свеклы и капусты, да шелестела на ветру дозревающая фасоль. Но вот пришел и их черед.
Только что начался новый учебный год. С этим у нас всегда связывалось окончание лета и наступление зимы. И то, что зима не наступала тотчас после первого школьного звонка, нами инстинктивно воспринималось как проявление инерции лета. Вся осень — это юз, которым лето въезжает в зиму. По детской неискушенности мы еще не различали полутонов как в жизни людей, так и в жизни природы. Да и что означает само слово «полутон» толком не знали. Семь цветов радуги, вытекающих из того, что «каждый охотник желает знать, где сидят фазаны», казались нам верхом незыблемости и постоянства. И всякие там «индиго» и «электрик», «терракота» и «бирюза» воспринимались как желание людей поумничать на пустом месте.
Также дело обстояло и с временами года: их было два — тепло и холод. Тепло — это лето, а холод — зима, что было равнозначно тому, что тепло — это каникулы, а холод — учеба в школе. Вот от этих ассоциаций и исчезла осень, превращаясь в эпилог лета, в силу своей огромности медленно уступающего место зиме — долгой, темной, трудовой.
Весна воспринималась оптимистичнее. Прелюдия лета, она пролетала, как все прекрасное, быстро и незаметно, то есть она была короткой дорогой в долгое лето, хоть нам его всегда было мало, всегда не хватало. Дни прибывали, достигая апогея как раз тогда, когда память о школе совсем остывала. Когда есть много света и солнца, такую пору не назовешь темной. Верно?
А впереди было много отдыха, море времени для любимых занятий, непредвиденных, приятных встреч, поездок в гости, получения подарков и всего светлого и теплого, что есть в мире.
Как там уже весна переходила в лето, мы не замечали, несмотря на экзаменационную страду, торжества по случаю окончания учебного года и отвратительные отработки в колхозе, где приходилось полоть подсолнухи и кукурузу.
Просто для нас, детей, лето начиналось, когда сходили снега.
***
При всей его безмятежности и ослепительности, лето несло на себе рутину каждодневных забот, впрочем, легко и с приятностью исполняемых. Что касается меня, то к ним относилась уборка дома (борьба с пылью!) и приготовление обеда. После трудового дня родители должны были возвращаться в дом, где есть свежая, вкусная еда.
Мы только что собрали урожай фасоли — крупной, разноцветной, блестящей как морская галька. Я еще помнила, как чудесно она цвела яркой розовостью, как буйно развивалась лиана ее тела, как наливались и тяжелели стручки. Все, что с нею было связано, наполняло меня тихим умиротворением. Я любила фасоль.
— Свари фасолевый суп, — попросила мама.
— Ой, — отреагировала я, так как варить фасолевый суп еще не пробовала.
— Сначала положишь в воду свинину. А когда она начнет закипать, уменьшишь огонь и будешь собирать темную пену до конца ее образования. Потом добавишь фасоль. Как только она сделается мягкой и осядет на дно, вбросишь морковь и картофель, посолишь. Лук и зелень добавишь за минуту до окончания варки. Поняла?
— И-и-ес, — ответила я, с удовольствием воспроизведя английское «да».
— Главное, — подчеркнула мама, — вовремя и тщательно снять пену с бульона, иначе в супе будут плавать темные хлопья и он потеряет съедобность.
— И-и-ес!
Что говорить — я была понятливой, умела сосредотачиваться и терпеливо исполнять инструкции. Супы варила не впервой. Правда, раньше — на курином бульоне. Что в этом рецепте было новым? Свиное мясо, морковь (в супы с вермишелью и крупами мы ее не добавляли) и фасоль. Не так много. Справлюсь, — решила я.
Варево мое аккурат закипало, когда прибежала Люда. Обычным образом она уселась перед зеркалом, что всегда находилось у меня под рукой.
Работы у нее предполагалось много. Во-первых, разобраться с завязанным на макушке «конским хвостом», перевязать его несколько раз, пробуя расположить в самом правильном месте головы. Следовало поэкспериментировать и с шириной ленты, перехватывающей пучок волос, потому что, если она была узкой, «конский хвост» вырождался в банальный «снопик», а если чрезмерно широкой, то получалось, что «наша лошадка хочет какать». Во-вторых, предстояло изучить кожу лица и очистить ее от мелких, невидимых стороннему глазу шелушинок, заодно удалив из пор белые зарождающиеся угри, а также покрасневшие пузырьки, таящие в глубине капельки гноя. И святое дело, изучить свои ужимки при произнесении слов, отработать мимику. Особенно она шлифовала пластику бровей и губ, пробуя поджимания, опускания вниз уголков рта или подхватывающие движения нижней губой. Полно забот было и с челкой — настоящей гривой, густой и жесткой. Как ее лучше носить: взбив повыше или опустив на глаза, зачесав набок или не зачесывая, чуть завив или оставив прямой?
Это были жизненно важные вопросы, моменты становления личности, потому что внешний вид и стиль поведения тоже влияют на формирование характера и внутренних качеств, таких как сила воли, мера раскованности, уверенность в себе. Перед моим зеркалом происходила выработка того колорита движений, индивидуальной пластики, по которым в будущем Люда будет узнаваема издалека, даже если у нее выцветут глаза, изменится овал лица или сядет голос на более низкие регистры.
Я не завидую тому, кто в детстве всего этого не делал, не изучал себя со стороны, творя спектакль хотя бы даже и для одного зрителя. Для Люды этим зрителем была я. В глубине своего, такого же незрелого существа, — и именно поэтому! — я понимала, что предоставляю ей возможность бесхитростно, как в дикой природе, заниматься собой, совмещая это с чисто человеческой жаждой общения, болтовней, которая, впрочем, не была такой уж пустой.
Позже выяснилось, что ей дано было любить себя больше, чем умела любить себя я. Так ее устроила природа. Поэтому потребность заниматься собой у нее была повелительнее моей. Она делала это чаще и упоеннее. Естественно, я многому у нее училась, подражала ей. Но сначала надо было видеть ее, а потом уже подражать.
И я смотрела, слушала, впитывала.
Бульон мой меж тем раскипался. Начала появляться пена, и я принялась собирать ее шумовкой и сбрасывать в отдельную миску, готовя угощение для нашего песика. Пены было много. Покончив с нею, я вбросила в варево фасоль.
Людмила рассказывала об Энрико Карузо. И в этой связи вспоминала Марио Ланца, слушать которого я любила, а видеть решительно не могла, не нравилась мне его внешность. В то время на экранах шли фильмы с его участием, и мы, еще даже не подростки, вмиг сообразили, что ценного в них только то и есть, что он там поет. Однако я отличалась максимализмом, и мне хотелось, чтобы в этих фильмах все было так же совершенно, как его тенор, чтобы все соответствовало красоте его голоса. Но, увы! И меня начали раздражать «ненашенские» лица и надуманность историй, пустые и никчемные сюжеты. Об этом я часто говорила, в сражениях с подружками отстаивая свою точку зрения.
Готовка супа надолго застряла на стадии пенообразования, возобновившейся вновь. Что соберу ее, она опять поднимется, что соберу — снова все сначала. Однако за разговорами я преодолела этот затяжной кризис. Вот уже в кастрюлю вброшен картофель, подготовлен к отправке лук, петрушка — ах! — и укроп.
Перед возвращением моих родителей Люда убежала домой.
То, что я подавала на стол в широких тарелках, отлично пахло, имело прозрачный бульон и вкусную наполненность.
— Ничего не понимаю, — мама склонилась ниже к тарелке и потянула носом, изучая запахи супа. — Вроде фасоль должна быть, но я ее не вижу.
— Как, не видишь? — опешила я. — Я бросала.
— Где же она?
Фасоли в супе не было.
— Не беда, — уплетая мое варево, рассуждал папа. — Все очень вкусно.
— Да-а! — поддержала его мама. — Я рада, что из нашей дочери растет хорошая кулинарка. — И, обращаясь ко мне, спросила: — Как тебе удалось добиться такого вкуса?
Поощренная похвалой, я начала подробно и добросовестно рассказывать о варке супа.
— И Люда все время была возле тебя?
— Да. Она теперь по-другому завязывает «конский хвост»!
— А ты все собирала и собирала пену?
— Знаешь, мама, ее так много получается при варке свинины. Гораздо больше, чем от курятины.
— Да? А может, то была не пена?
— Пена! — заверила я. — Такая густая, коричневая и образовывалась большими хлопьями, как ты и предупреждала.
— Куда, говоришь, ты ее собирала?
— Да вот, — показала я на миску, стоящую под диваном. — Приготовила для Барсика.
В миске темнела масса так и не осевшей пены.
— Странно, — протянула я озадаченным тоном. — Эта пена еще и оседает хуже, чем куриная.
Родители разом взорвались смехом. Они смеялись долго и раскатисто, а я чинно сидела и ждала разъяснений. В их смехе не было ничего обидного для меня, я чувствовала это. Просто, им было легко и беззаботно, и еще им понравилось приключение с моим супом.
Ковырнув ложкой содержимое миски, я обнаружила там недостающую в супе фасоль.
— Как же так получилось? — захлопала я мнимыми ресницами.
— Пена! — смеялась мама. — Ой, умру...
— Пена? — переспросила я.
— Я забыла сказать тебе, что фасоль при вскипании поднимается на поверхность, в отличие от других овощей.
— Но она же была...
— ...темной? Это потому что фасоль цветная, коричневая, — все еще содрогаясь от смеха, сказала мама.
Конечно, я рассказала о своем супе Люде.
— Суп имени Марио Ланца, — вдохновенно произнесла она, насмехаясь надо мной.
— Неплохо звучит, да? — сказала я.
Однажды я тоже всласть посмеялась над ней. Только это уже другая история.
***
Однажды я тоже всласть посмеялась над Людой.
Если вам выпадало наблюдать, как моются кошки, как ощипывают перышки воробьи или, еще лучше, скворцы, вы согласитесь, что это завораживает. Однажды я попала в дом, в живом уголке которого жили хомяки, и наблюдала, как хомячиха вычесывала детенышей. При всей нелюбви к грызунам, зрелище это удерживало мой взгляд. К той же категории детей природы пока еще относились и мы с Людой. Ее старший брат Николай называл ее Читой, имея для этого некоторое основание.
Я уже упоминала, что смотреть, как она изучает себя перед зеркалом, как неосознанно нарабатывает индивидуальную палитру движений, было привычным для меня зрелищем и необходимыми для нее упражнениями, ибо наличие зрителя, которому доверяешь, стимулирует творческий процесс, и он расцветает по ходу действия совершенно непроизвольно.
Втайне мы мечтали стать актрисами. У нее было намного больше шансов осуществить свою мечту — она обладала уникальным голосом и яркой, выразительной внешностью. Что касается меня, то отсутствие данных к пению — доступное моему пониманию ее преимущество — делало меня едва ли не закомплексованной. Но кому запретишь мечтать втайне?
Зато у меня был талант перевоплощения. Пообщавшись с новым человеком раз-второй, я начинала повторять интонации его голоса, жесты и мимику. Уместнее сказать «ее», потому что мужское своеобразие, если я и замечала, нравилось мне, да и только. Женщин же я процеживала сквозь себя, аккумулируя богатство их внешних проявлений.
В этом смысле я, может быть, была более Читой, чем моя подружка, но, во-первых, у меня не было ироничного старшего брата, а во-вторых, до поры до времени я оставалась замухрышкой, которую окружающие почти не замечали. Истинно, шарм — женское свойство, в соответствии с этим оно у меня и проявилось тогда, когда я стала женщиной.
— Вы чувствуете, что вы — не такая, как все? — иногда спрашивают у меня теперь.
Я отдаю себе отчет, что я, правда, не совсем такая, как все, хоть и не уникальна в своей странноватости. Просто я занята другими, отличными от обыденных, хлопотами, ибо не все пишут стихи, книги и истории о своих земляках, не все изучают их родословные и стремятся оставить о них воспоминания. И многое другое в том же роде.
— Нет, — в этих случаях говорю я. — Потому, что я привыкла к себе.
В моих словах нет ни капельки лукавства или кокетства. Все самоощущения пришли ко мне из детства, а там у меня были более яркие подруги, и это не позволяло мне выделяться на их фоне.
И все же, согласитесь, мечта — это нечто действенное, это не образ, а процесс, в котором ты принимаешь участие. Так и я, иногда лицедействовала по наитию.
Устав от литературных упражнений, которыми я занималась с детства, от брожения по саду, от пощипывания то слив, то винограда, я прибегала к Люде и, конечно, усаживалась перед зеркалом, отлично зная, чем себя занять. Густота моих волос не поражала воображение. Правда, они интенсивно завивались от природы, но в сочетании с мягкостью давали не крупные и тугие локоны, обрамляющие лицо, а свисали вокруг него прядями, похожими на потерявшие упругость пружины. Волосы были ни длинны, ни коротки. Мама стричь их не разрешала в надежде, что они станут длиннее. Косички если и не уродовали меня, то и красоты не добавляли, «конский хвост» — модная тогда девчоночья прическа — «не стоял». И я, втихую обчекрыжив отчаянную челку, которая тут же образовала на верхней границе лба закрученные висюльки, носила их свободно зачесанными на косой пробор.
И все равно мои волосы умудрялись досаждать мне. Каждый день после сна они завивались по-другому, торчали в разные стороны, выставляя наружу ершащиеся концы, чего я терпеть не могла. Я увлажняла их, пытаясь слегка распрямить и зачесать приемлемым образом. Это удавалось, хотя и с трудом, ведь ни щипцов для горячей завивки, ни бигуди мы тогда не знали, обходились расческой да собственным кулачком, на который я приловчилась начесывать запутанные пряди, приводя их в порядок.
В школе мои трудности с волосами не понимались. Не понимались каждым по-разному: мальчишки меня не замечали, девочкам — в связи с таким отношением ко мне мальчиков — было все равно, а учителей они злили.
— Николенко, ты сегодня снова с новой прической? — осуждающе констатировала биологичка Раиса Валериевна, наша соседка по улице. — Когда ты прекратишь выделываться, ей-богу!
Обычно я отмалчивалась, но обиду за непонимание помнила долго.
Следовательно, экспериментировать перед зеркалом с прической не приходилось, ибо ее автором была не я, а моя упрямая природа. Я лишь пыталась вообразить, что будет, если поднять волосы с затылка, для чего запускала руки под нижние пряди и приподнимала их над плечами до уровня макушки. Взору открывался трогательный овал лица, особенно милый уморительной беззащитностью линий, шедших от ушей до чуть удлиненного подбородка. На боковых и нижних краях щек серебрилась больше ничем не проявляющаяся растительность. Мои щеки были похожи на молодые листья каштана, разве что цвет имели матово-персиковый и были более упруги.
Каким-то совсем другим становился рот, губы — верхняя поджата, а нижняя слегка вывернута — застывали в мимике завуалированного неприятия. Шея, не очень длинная, но тонкая, не вызывала претензий. Хорошо развитыми угловатыми плечами можно было бы гордиться, если бы я это понимала. Но, к сожалению, тогда мне нравились не прямые плечи, а покатые, как у Пушкинских красавиц. Фу, какая бяка это для меня теперь! Итак, я несказанно сочувствовала себе по поводу плеч, казалось, они проигрывают, контрастируя с шеей, пугливо прячущейся в ключицы, и это заставляло меня поспешно опускать волосы, словно это была спасительная завеса, за которой ютилась угловатость созревания.
Что еще? На меня смотрели — о, горе! — светлые глаза, невыразительность которых непременно надо было укрывать от стороннего взора. Серо-зеленые в коричневую крапинку, они иногда казались желтыми, а иногда — цвета молодой зелени, в зависимости от моего настроения. Но ни то, ни другое не спасало от необходимости не смотреть на собеседника, чтобы не выдавать ему столь странный цвет. Учителя, особенно женщины, за это не любили меня, приписывая черт знает, какое кокетство.
— Перестань стрелять глазами и смотри на меня спокойно! — требовала Татьяна Николаевна, учительница математики, если я шалила на переменах. — С тобой учитель разговаривает, а не мальчики щекочут по углам.
Это была, конечно, гадость, причем гадость вдвойне, учитывая, что я ее не заслуживала. Пару раз Татьяна Николаевна попыталась поставить мне заниженную оценку, но из этого ничего не вышло. Наши диалоги на уроках, когда она вызывала меня к доске, превращались в поединки, за которыми с удовольствием наблюдал весь класс, замирая на время. Кто знает, внимание ли учеников или ее внутренняя порядочность приводили к тому, что она не продолжала корриду бесконечно, а спокойно ставила пятерку и при этом не куксилась от негодования. Я лично отдаю предпочтение второму объяснению. Я любила Татьяну Николаевну как учителя, она прекрасно знала предмет и была талантливым методистом, а это дорогого стоит. За это можно было снести не только раздражение и хамство. Нельзя же от одного человека требовать всего сразу. Большинство наших учителей были милыми людьми, но и только, в остальном же — бездарными и безликими. Я позабыла их имена. Со временем Татьяна Николаевна стала относиться ко мне ровно и доброжелательно. Как это случилось, неважно. Это другая история, а я вам рассказываю не всю историю моей жизни.
Сидя у Люды перед зеркалом я напрягала язык и подставляла его под нижнюю губу, выдувая изнутри холмик между губой и подбородком, где была природная впадинка, требующая исследования. Но там ничего не оказывалось, кожа была гладкой, без признаков пор, как и на щеках. Повторив прием в отношении уголков губ, я получала тот же результат. Приходило решение измерить длину языка. Это было просто. Если я доставала высунутым и изогнутым вверх языком кончик носа, то у меня все в порядке. Почему-то считалось, что длинный язык — это признак породы. Нет, у меня все было не так, и кончик носа языком я не доставала.
Я брала зеркало в правую руку, отводила ее как можно дальше и принималась изучать свой облик со стороны. Да-а, довольно задиристая внешность, ехидненькая. А что придавало мне такой вид, определить не удавалось. Дело было не в лице, а в его выражении, потому что наш классный руководитель Петр Вакулович, едва войдя в класс, останавливал взгляд на мне и подозрительно присматривался, щуря глаза.
— Садитесь! — гремел он.
А потом, не отрывая от меня взгляд, выяснял с угрозой в голосе:
— Николенко, вы снова со мной не согласны?
— Согласна, — честно заверяла я, понятия не имея, на что он намекает.
Так продолжалось до самого окончания школы. И теперь я иногда пытаюсь порасспросить его, что он тогда имел в виду, да он уже не помнит того — стар стал, глуховат. Да и на что мне это теперь?
Рассматривая свое бледное отражение с чуть наметившимися бровями, жиденькими короткими ресницами, с впалыми щечками, не знавшими румянца и искусительных румян, я даже не огорчалась, я недоумевала: что во мне заводит учителей? Нос — продолговат и умеренно тонкий с четко ограненным кончиком — был хорош. Однако ему не хватало хоть маленькой горбинки, чтобы считаться по-настоящему красивым. И все же нос был моей гордостью. Нежные крылья так славно довершали его скульптурность, как несколько асимметричная нижняя грань переборки сообщала впечатление гармонии, а прозрачный тупой кончик — утонченность всему облику. Ушки. Ушки были маленькими и ладно посаженными близко к голове. Их раковинки мне нравились. Да что толку, если их скрывали распущенные волосы. Да, нос — это серьезно, но даже в сочетании с ушками, хоть бы они и были открытыми, он не может изменить, думала я, общее от меня впечатление.
Естественно, пока я рассматривала себя и размышляла о своей внешности, мы с подружкой без умолку болтали. Пересказать, о чем говорят две девчонки, каждая из которых к тому же занята собой, сложно.
— О, супчик! — могла, например, сказать я. — А я сегодня приготовила родителям блинчики с творогом.
— Хм! — могла скептически хмыкнуть Люда. — Сладкие блинчики на ужин? Не нашла ничего лучшего.
Я провоцировала ее единственно для того, чтобы с садистским удовольствием заметить:
— Так ведь это на дэсэ-эрт, — пробуя на вкус интересное слово.
Люда из желания поупражняться в гордости не спрашивала, что же я приготовила из основных блюд. Да это и неважно было. Главное, что я выпендрилась, а она на этом попалась.
Такие диалоги, сотканные из деталей каждодневья, в которые вплетались новые знания, добытые из книг или оперативного, текущего опыта, заполняли наши встречи, происходящие по сто раз на дню.
— Чем занималась? — тоскливо спрашивала Люда, так как все свободное время я обычно имела в своем распоряжении, а у нее была тьма обязанностей по дому и хозяйству.
— Читала-писала, гуляла в саду, — все школьные годы я вела дневник, в который в основном записывала наблюдения за погодой, за сменой времен года, а также свои впечатления от прочитанных книг, Люда об этом знала.
— Ох-ох-ох! Скажи-ите, какие мы у-умные, — а я не обращала внимания ни на ее дурашливый тон, ни на слова. Ей хотелось поумнеть за мой счет, а мне это было не трудно устроить.
— Франциско Гойя, «Обнаженная Маха», — невозмутимо произносила я.
По родовой привычке я поднимала вверх указательный палец, подчеркивая особое значение сказанного. Только, в связи с тем, что правая рука была занята зеркалом, вверх взмывал палец левой руки, при этом взыскательно рассматриваемый мною со всех сторон. Затем мое внимание вновь привлекало отражение в зеркале.
Я пробовала морщить лоб, хмурить брови, смотреть косо из-под ресниц, собирала губы дудочкой или растягивала их в клоунской улыбке. Я изучала свое лицо дотошно и требовательно, ведь мне с ним предстояло прожить всю жизнь, и я хотела знать, как оно выглядит в состояниях радости и горя, удивления или досады.
Пока я открывала в себе новые черты, Люда приготовила бульон, отварила в нем картофель и теперь намеревалась добавить туда вермишель. Она высыпала порцию вермишели, которая оказалась в пачке последней, в небольшую миску и залила ее теплой водой. Сосредоточенно наблюдая за моими упражнениями, она мешала мокрую вермишель ложкой.
— Что ты делаешь? — наконец заметила я алогичность ее действий.
— Вермишель мою.
— Зачем?
— А ты что, бросаешь ее в суп грязной? — отпарировала она с ехидной насмешливостью, не нарочитой, а свойственной ее тону.
— Ха-ха-ха! — я отставила зеркало и отдалась стихии смеха.
Я качалась на стуле, поднимая к подбородку ноги, согнутые в коленях, затем расправляла их, удерживая на весу и разводя в разные стороны, потом чертила ими восьмерки и делала «ножницы»: ноги были мерилом смешного, а вовсе не раскаты смеха, всегда глуховатого у меня.
Целую секунду Люда оторопело смотрела на меня, не соображая, в чем ее оплошность. А, поняв наконец, намеренно усугубила ситуацию: зачерпнула ложкой раскисшую вермишель, медленно подняла ее над миской и принялась тщательно обнюхивать, кривясь и морщась, приоткрыв рот и с гримасой отвращения высунув кончик языка.
— Суп имени… имени, — пыталась сказать я через икоту и спазмы хохота, —Франциско Гойя.
— А так вообще ничего супчик, да? — невозмутимо подытожила моя подружка.
3. Последние шалости
О, благородные кони!
Были у меня и другие подруги, не из такой дальней поры, как Люда.
Параллельно большаку, который, распластавшись по земле, почти повторял извивы Осокоревки, чуть выше ее правого берега шла еще одна улица — без названия. В том ее конце, где она упиралась в наш Баранивский ставок, выстроили дом родители Любы Сулимы. От нашего дома это метров триста, не больше.
Фамилия Сулима так же распространена в Славгороде, как и Бараненко, Тищенко или Ермак. Все это были разросшиеся роды, с незапамятных времен поселившиеся тут. Самые древние представители этих родов, которых нам посчастливилось застать в живых — можно сказать, наши прапрадеды и прапрабабушки, — имели родственность третьей и четвертой степени, и поддерживали ее, признавали по всем правилам. А их потомки из нашего поколения уже считались однофамильцами, хотя бы потому что у такой степени родства не было своего названия — растаяло это родство среди людей, влилось в общую массу русского народа, как наша Осокоревка вливается в Днепр, пробежав под небесами, от своего истока и до дельты, всего около шестнадцати километров. У каждого из них была, конечно, своя ближняя родня.
Семья же, поселившаяся недалеко от нас, держалась особняком и от ближней и тем более от дальней родни — не зря, видать, и поселилась у самой кромки села, на выгоне, словно подчеркивая для людей свою внутреннюю диковатую, даже жутковатую, суть. Я не помню ни местных легенд, ни слухов, связанных с нею, как обычно бывает, а может, таковых и не было, и опасаюсь стать их провозвестником. Правда, страхи мои больше теоретические, практически же они напрасны — провозвещать уже некому, так давно это было, что их в Славгороде уже и не помнит никто.
Известно, что эти великие труженики: низенький, щуплый, слегка кривоногий дядя Павел и его жена тетя Вера, красавица, невероятно терпеливая по характеру, — родились в Славгороде. Знали они друг друга в детстве или нет, теперь уж спросить не у кого, но сблизиться им довелось при горьких обстоятельствах — в рабстве, случившемся вдалеке от родных мест, во вражьем краю, куда их еще подростками угнали немецкие варвары. Как они там выживали, поддерживая друг друга, что их связало навек и замкнуло уста от любых рассказов об этом времени — это осталось тайной. Домой они вернулись уже вместе — от всех отчужденные, молчаливые, замкнутые. А вскоре поженились, и отошли окончательно от всех, кто был им отцом-матерью или братом-сестрой, как-то косвенно этим виня их в своем искалеченном детстве, поруганном отрочестве, хмуром рассвете молодости. Они словно таились, чтобы никто не увидел, не догадался об их изуродованных тяжкими впечатлениями душах.
Их первый ребенок — дочь Люба — была моей ровесницей. Кроме нее в семье дяди Павла и тети Веры родились еще два сына с небольшой разницей в годах.
С Любой мы ходили в один класс, но первые четыре года я ее вообще не помню. Внешне она была обыкновенной и училась без особенных успехов. Низкая успеваемость в приобретении знаний у нее замещалась шалостями, как и случается по всем канонам детской психологии — должен же ребенок чем-то выделять себя из остальных! Но Люба шалила, как дышала: почти все время, и так, что это никому не мешало. Возможно, поэтому эта ее черта не вызывала во мне эмоций, этих кирпичиков, из которых выстраиваются воспоминания.
Разве что одно впечатление брезжит в памяти: она долго оставалась очень меленькой и была невероятно быстрой в движениях. Именно эти ее особенности в конце концов и привели к событию, после которого Люба для меня лично из вращающегося облачка превратилась в человечка. Случилось это в первых числах сентября 1959 года, когда мы только что начали заниматься в пятом классе.
Прежде чем рассказать о самом событии, следует немного обрисовать место, где оно произошло.
Начну, возможно, повторяясь, с того, что наша школа располагалась в двух зданиях — одноэтажном с четырьмя комнатами для занятий и двухэтажном с шестью комнатами. Одноэтажный корпус мы называли Красной школой, причем по двум причинам: и потому что там располагался кабинет директора, и потому что там был более просторный двор и в нем проводились все общешкольные торжественные линейки. Но была у Красной школы еще одна исключительность: она находилась почти в тупике стежек и дорог и с точки зрения безопасности являла собой идеальное место для более подвижных и менее осторожных детей начальных классов, которые стремились размяться в движении во время перемен. Тут им, ошалело вырывающимся на улицу с уроков и носящимся стремглав все пять-десять минут отдыха, ничто не мешало и не угрожало. Вот тут мы и провели первые четыре года своей школьной жизни.
Но теперь мы распрощались с Красной школой и перешли заниматься в Двухэтажную школу, где наш класс располагался на первом этаже в угловой восточной комнате.
Двухэтажная школа — напомню, что это было здание бывшей синагоги, — тоже имела удобное расположение по месту и даже довольно просторный двор с травкой и небольшим сквером. Но главная спортивно-оздоровительная территория располагалась за пределами двора, на обширной площади перед воротами. Здесь, вдоль забора, обозначенного штакетником и аккуратным живоплотом из подстриженной кустарниковой робинии, стояли бум, турник и качающийся деревянный шест, закрепленный где-то вверху, по которому мы лазили вверх и съезжали вниз и на котором просто качались. Я не знаю, как точно назывался этот снаряд. Чуть дальше от них, параллельно забору, проходила дорога, собственно она представляла собой подъезд к этому зданию со стороны центральной площади села. Возможно, когда-то дорога была тупиковой, заканчивалась у ворот здания, но теперь она пересекала наши владения и в виде переулка выходила на следующую улицу. А еще дальше от ворот школы, за этой дорогой, располагались наши спортивные поля: волейбольное, баскетбольное и даже футбольное — последнее в уменьшенном масштабе.
Конечно, нам напоминали, что мы уже стали постарше, учимся в средних классах, где преподается много сложных предметов разными учителями, и должны быть степеннее, вести себя сдержанно и подавать пример малышам. Нам даже в классные руководители определили мужчину — Пивакова Александра Григорьевича, неулыбчивого, немого язвительного человека, строгого в общении. Но шли только первые дни новой жизни, и мы не успели отвыкнуть от беготни, шалостей и не привыкли думать о новых предметах. Малыши, которым нужен был наш пример, остались в Красной школе, а тут мы снова были самыми младшими. Короче, мы пока еще ни в чем не изменились. На каждой перемене мы все так же, словно пчелиный рой, вылетали на улицу и затевали догонялки.
Так было и в тот раз, о котором я хочу рассказать.
После первого урока прозвенел звонок на перемену, и ученики, толкаясь в дверях, устремились на улицу. Как раз в это время на дорогу, проходящую вдоль школы, выткнулась пароконная телега, направляющаяся из переулка в сторону больницы. Та внезапность и стремительность, с которой ученики возникли на ее пути, шумной гурьбой вывалившись из школьных ворот, тот ор и галдеж, которые они там учинили, наверное, превзошли мыслимые пределы, и кони испугались. Ошарашенные неожиданностью, они даже остановились, затем заржали, встали на дыбы, и вдруг рванули с места и понесли. Конечно, за криками школьников их ржания никто и не услышал. Да и то, что кони безумно ринулись прямо на кучу мечущихся тел, сами дети, занятые играми друг с другом, заметить не могли. Я в числе более спокойных учеников стояла у школьных ворот и видела эту картину со стороны. Кажется мне, что рядом даже были учителя. Но все случилось просто молниеносно, и выполнить какие-то осмысленные действия не представлялось возможным. Только возница вмиг подхватился на ноги и пытался натянуть вожжи так, чтобы остановить лошадей. При этом он кричал детям, чтобы они разбегались.
— Уходи! — слышу и сейчас я его зычный голос. — Кони понесли! Уходи!
Жилы на руках и шее возницы вздулись, и, казалось, начали трещать и рваться, его искривленный в нечеловеческом крике рот можно было лепить в глине, резать в камне, как образ отчаянного самообладания в последней попытке спасти положение. Но толку от усилий, что он предпринимал, не было. Кони только с большим напряжением выворачивали шеи набок, храпели и фыркали, но не сбавляли скорость.
Сложность ситуации заключалась в том, что свернуть вознице было некуда: справа от него был ряд спортивных снарядов, врытых в землю, а за ними шел двойной забор со штакетником и живоплотом; а слева кругом бегали школьники. Оставалось одно: остановить лошадей. Но на это требовалась хотя бы достаточная дистанция. А тут до скопления детей оставалось каких-то двадцать-тридцать метров.
— Тпрууу! Спокойно, милые! — обращался к своим верным служителям ездовой, но они его тоже не слышали.
На коней не только страшно, но и жалко было смотреть. Невероятно изогнувшись от натянутых ремней, рвущих им брылы удилами, вывернув головы в стороны, они мчались, не видя дороги, от чего их испуг только усиливался. Наполненные паникой, округлившиеся их глазищи к тому же дико косили в попытке выровнять взгляд и видеть, куда ступают ноги. Глаза были неописуемо страшные — не кровью жизни наполненные, а синью смерти; искаженные не жаждой спасения, а мукой агонии. А во взгляде сквозили паника и обреченность.
К счастью, возница оказался опытным, и не потерял самообладания. Он тут же сообразил, что с помощью имеющихся у него средств управления остановить коней не удастся, вместо этого им надо оставить возможность ориентироваться по местности, видеть пространство впереди себя. И он чуток попустил вожжи. Как бы ни были охвачены кони страхом, но они не замедлили уловить эту толику свободы, и, кажется, даже вздохнули. Кони выпрямили шеи и подняли их выше, стараясь фыркать мокрым воздухом, вырывающимся из ноздрей, поверх толпы, скучившейся на их пути. Из глаз коней ушла синева, и они наполнились розовой прозрачной слезой, живой и дрожащей.
Еще бы чуток пространства, метров бы двадцать, и умные кони сами остановились бы. Но не было этих метров. А была орава ни о чем не подозревающих, радующихся возможности порезвиться детей.
Конечно, мы, кто стоял в стороне, перекашивая рты, тоже кричали, махали руками, куда-то показывали. Но главную спасительную вещь, кроме самих лошадей, сделала, конечно, земля: от топота ног и от грохотания телеги она задрожала, передавая ту дрожь по ближайшей поверхности, и взвихрилась неимоверной пылью, разбросала во все стороны брызги мелких камней. Всеми этими явлениями земля посылала зазевавшимся детям сигнал тревоги, впрыскивала в них остуду. И словно случился порыв ветра, от которого дети очнулись.
Многие успели убежать из опасной зоны. А на остальных налетели кони. Но что это были за чудные кони! Несясь во всю прыть, как мастерски лавировали они, как умело двигались, спасая детей! Одного выбросили с дороги головой, другому поддали под зад вынесенной вперед ногой, третьего лягнули задней ногой и отшвырнули подальше, четвертого столкнули с дороги крупом, и так далее. Этому можно только удивляться, но не пытаться передать словами. Кони идеально расчищали себе дорогу среди мешанины маленьких человечков, практически никому из них не повредив.
Только Люба осталась под их ногами. И кони ничего изменить не могли. Ее сбили с ног во время игры, и она уже не успевала подняться.
— Лежать!!! — нечеловечески закричал ездовой, и Люба прижалась к земле. — Не шевелись!!!
Она лежала на спине, поджав ноги, чтобы закрыть живот, и защищая руками грудь. Только лицо оставалось открытым, сверкая широко распахнутыми глазами. А кони уже были над ней. И то ли они немного успокоились, после того как удила перестали чрезмерно впиваться в их рты и гнуть им шеи, то ли есть в лошадях божий дух, человеколюбивый, не знаю. Но, оказавшись над Любой, они уже не бежали, как прежде — они словно танцевали, поднимая и опуская ноги так, чтобы под копытом не оказалась поверженная девочка. Только раз какой-то из лошаденок не удалось сманеврировать, и она, оттолкнувшись от земли и поднимая ногу, черкнула по Любиной верхней губе.
Метров через несколько кони остановились. Бедный возница, чувствующий невольную вину свою, попытался на руках отнести Любу в больницу.
— Я сама дойду, — произнесла Люба, после чего свидетели этой драмы заулыбались: раз человек мыслит и говорит, значит, он жив!
— Кони понесли, — оправдывался ездовой, не зная, куда деть огрубевшие в работе руки.
— Вы не виноваты, — Люба взяла мужчину за руку: — Пойдемте, вам тоже нужна помощь.
Так я их и запомнила: крошечную девочку с огромными бантами в тоненьких косичках и тщедушного мужичка в измятом простом пиджаке и брюках, заправленных в кирзаки. Прижавшись боками, дрожа от перенесенного напряжения, что было видно даже по их спинам, они бережно вели друг друга в больницу, поддерживая руками. Учителя шли сзади, не решаясь нарушать единение этих двух людей, в страшную минуту, словно ставших одним организмом, которые проявили не только волю к жизни, взаимопонимание, но и мужество.
В больнице Любу долго не задержали, уже назавтра она пришла на уроки с зашитой верхней губой, немного вялая от перенесенного испуга, личико ее покрывало несколько синих пятен от ушибов. Казалось бы, все обошлось.
Но ничто не проходит бесследно. Позже Любе отольется этот страх. Да и я вот уже свыше половины века помню о нем.
Впрочем, как помню с тех пор и о благородстве и уме лошадей, их преданности человеку. И горжусь, что символом поэтического вдохновения, этого высокого и чистого состояния души, стал именно Пегас, конь — настоящее чудо природы с крылатой душой.
Да что там вдохновение, если образом самого целомудрия стал единорог — конь с рогом, выходящим изо лба! Нематериальную суть лошадей, нравственность, заложенную в их инстинкты, давно заметили и оценили люди, не зря и опоэтизировали их. Изображение единорога используется даже в геральдике, где олицетворяет осторожность, осмотрительность, благоразумие, чистоту, непорочность, строгость, суровость нравов.
В христианстве рог единорога является символом божественного единства, духовной власти и благородства, в связи с чем единорог стал образом Христа.
О многом говорит и то, что в искусстве древних возник образ кентавра — коня с человеческим торсом и головой. Не зря это. Для меня кентавр не столько фигура силы и смелости человека, сколько ума и ловкости лошади. А еще образ кентавра указывает на родство, гармоничное сочетание человека с конем. Тут уместно вспомнить о Буцефале — коне Александра Македонского, Морсильо — лошади конкистадора Эрнана Кортеса, маленьком жеребце Маренго — любимце Наполеона, даже о легендарном Росинанте — литературном творении Сервантеса.
Да и в нашей повседневной жизни кони продолжают совершать подвиги, чем не всегда может похвастаться человек. Например, во время лошадиных боев в честь празднования Юаньсяо — праздника Фонарей, проходивших 19 февраля 2011 года, в уезде Жуншуй провинции Гуанси участвующая в боях лошадь спасла жизнь человеку.
В пылу сражения один из зрителей потерял осторожность и стал падать прямо под копыта сражающихся животных. Это заметила защищающаяся лошадь. Рискуя быть пораженной, она закрыла собой человека, зубами схватила его за одежду и аккуратно опустила на землю в безопасное место. Только после этого перескочила через него, уходя от преследования соперницы, и продолжила сражаться дальше.
Эх, людям бы поучиться мудрости и благородству у лошадей, тогда бы они не устраивали бои животных!
Победитель пиявок
В лето после седьмого класса, когда Любина семья переехала жить во вновь выстроенный дом и Люба стала почти моей соседкой, мы подружились, в основном благодаря ей. Она легко осваивала новую территорию, и не только перезнакомилась с мальчишками нашей округи, но и меня познакомила с ними. Я ведь, в сущности, была домашним, малообщительным ребенком, и не знала улицы, ее законов и героев. К тому же, в низ улицы, туда, где веселая Осокоревка питала водами вольготно разлившийся пруд, мои интересы не устремлялись, и та часть света оставалась для меня землей неизвестной.
Теперь я ее осваивала вместе с Любой Сулимой, оказавшейся бойкой заводилой и непоседой. Ватага голопузых ребят, возглавляемая ею, и я вместе с ними, изучала берега ставка, построенного когда-то моим дедушкой Яковом. Противоположный от нас левый берег был пологий, поросший низким тысячелистником, спорышом и ежевикой, колючий и манящий, мы бегали туда полакомиться ягодами. Правый же, наш берег, отличался обрывистыми глинищами, где мы упражнялись в скалолазании, и выгоревшей травой на прилежащей к глинищам толоке, густо усеянной гусиным пометом и пухом. Не обходили мы вниманием и дамбу с жерлом дренажа, маняще зияющем в ее толще над самой гладью воды. Ну конечно, мы соревновались, кто быстрее нырнет в трубу со стороны пруда и вынырнет с другой стороны дамбы. Там она почти сражу же обрывом уходила в довольно широкое и глубокое ущелье, поросшее камышом и очеретом. «Мы» не значит «я». Я на эти подвиги не решалась, боялась воды, высоты и любого физического риска. К тому же я не умела плавать.
Дно пруда струилось родниками, поэтому из него вытекало гораздо больше воды, чем вливалось Осокоревкой. В связи с этим места за дамбой были мало что обрывистые, скалистые и дикие, но еще кое-где и заболоченные — темные и таинственные. А обильная вода шумно преодолевала каменные завалы этого ущелья по пути к Днепру и своим шумом добавляла ему пустынности и таинственности. Откуда взялись здесь многотонные гранитные глыбы, неизвестно. По правому берегу ущелья высилась местная Каменка, уже порядком присевшая, но еще не утратившая нездешней красоты. Можно предположить, что камни были останками древней морены.
Под водой вокруг этих камней, покрытых слизким слоем водорослей, водились раки, отчаянно сопротивлявшиеся нашим покушениям на них. Иногда лов удавался, и мы разводили костер и запекали в нем свою добычу. Впрочем, особой жадности никто не проявлял. Однажды насытившись азартом и испробовав плоды охотничьих успехов, мы на том и покончили: ни для еды, ни ради спорта раков больше не изводили.
Как-то к моей левой ноге там прицепилась пиявка — темная нить, на глазах утолщающаяся. Я попыталась ее встряхнуть, затем оторвать, но мне это не удавалось. Голое тело паразита оказалось сотканным из сильных мышц, делавших его твердым как камень. Возня с пиявкой затягивалась, страх и омерзение во мне росли и вскоре переплавились в панику. Крича и подпрыгивая, я встряхивала ногой, пытаясь отбросить от себя мерзкую тварь, хотя уже не верила, что это возможно.
Тут только ко мне подбежал Леня Ошкулов, сын нашей учительницы по домоводству, и деловито пописал на пиявку. Она моментально отвалилась, и я была спасена, хотя и удивлена самим методом спасения.
— Не знала, что надо делать? — Спросил Леня.
— Не знала.
— Эх ты — Нога, два ухи! Учись жить, — важно научал меня он, поправляя свои одежки.
Меня еще долго била мелкая дрожь, а вечером болела и кружилась Нога. Больше я за дамбу не ходила.
Прошло сорок лет. И вот приехала съемочная группа делать обо мне телевизионный фильм. Режиссер с оператором долго выбирали место для съемки нашей беседы, и из всех живописных уголков Славгорода выбрали именно этот — ущелье за дамбой. Мы сидели у самой кромки мелководья, все так же поросшего тростниками, правда, не с правой, а с левой его стороны, более пологой, и я от волнения забывала украинские слова и допускала ошибки в речи. Мне мерещилась проклятая пиявка. Но разве я могла признаться в этом?
То лето, омраченное пиявкой, мне больше ничем не запомнилось.
Бунт против мужчин
И все же следует отметить, что я ближе узнала Любину семью, ее родителей, что расширило мои представления о жизни. Оказалось, родители — не всегда самые добрые и любящие люди, а если это и не правильное утверждение, то, значит, родительская любовь не всегда такова, какой я ее представляла.
Любин отец, дядя Павел, был необычайно суровым, жестоким человеком. С женой он кое-как ладил, а вот детей не любил, истязал их, вел себя как садист. За свои шалости Люба постоянно ходила в синяках и кровоподтеках от зверских побоев, а черные пятна на коленях вообще никогда не исчезали — отец регулярно ставил ее в угол на колени, посыпав пол кукурузными зернами, перемешанными с солью. Мальчишкам тоже доставалось.
Такое его отношение рождало у детей протест, бунт. Из чувства протеста они частенько шалили сверх меры, а иногда совершали и более тяжкие проступки, пытаясь отомстить отцу, например, подсыпали ему в еду касторку или снотворное. Им попадало еще пуще, но сломить их не удавалось.
Чрезмерная строгость отца не принесла желаемых результатов. Люба, кое-как окончив восемь классов, уехала из дому и больше никогда туда не возвращалась. Владимир, старший из братьев, тоже рано бросил учебу и пошел работать на завод. После службы в армии он женился, построил свой дом, дал жизнь двум детям. Но что-то уже было сломлено в нем домашним тираном, что-то мешало почувствовать настоящую радость от жизни. Однажды утром, после крепкой выпивки, ему стало плохо, и он умер, прожив немногим более сорока лет.
Почти в том же возрасте умер и Николай, другой брат Любы. Похмельный синдром. Была ли у него семья, я не помню.
Сам дядя Павел ненадолго пережил сыновей. Он разбился, упав с чердака собственного дома. Тете Вере Бог послал немного отдохнуть перед смертью от беспощадного мужа и нескладных судеб сыновей. Впрочем, настоящего милосердия Бог к ней не проявил, ниспослав умереть в одиночестве от перитонита, случившегося в результате прободной язвы желудка. Упокоившуюся, ее не сразу обнаружили. Почти вся эта семья спит вечным сном рядом с моим отцом.
Несчастья, уготованные этой семье, уже распластались над ней, испуская миазмы, улавливаемые натурами нервными, какой была я. В их доме мне всегда казалось темно и душно. Пожалуй, если бы спросили тогда, что мне мерещится там, я бы предрекла что-нибудь очень похожее на то, что позже произошло на самом деле. Но меня не спрашивали, а я противодействовала натиску темных сил тем, что стала ходить к Любе реже, чаще приглашала ее к себе.
В восьмом классе мы уже сидели за одной партой. Мне этого не то чтобы хотелось, просто я уступила просьбам своей несчастной подруги — ей-то со мной было хорошо. Люба продолжала шалить. Я знала, что она была егозой, изобретательной на выходки, и предполагала, что мне это будет мешать. Так оно и оказалось.
Учителя географии — Ятченко Михаила Моисеевича — задаваку и красавца, одержимого нарциссизмом, она невзлюбила, и когда он приходил на урок в безукоризненном белом костюме, подкладывала ему на стул пластилиновые шарики, начиненные чернилами. Технология их изготовления осталась ее ноу-хау.
Учителю английского языка по кличке Пэн она подкладывала кнопки остриями вверх. Этот мерзавец и скрытый педофил позволял себе возмутительные вещи. Прямо на уроках он поглаживал девочек по спинам, нажимая при этом на пуговицы лифчиков, выпирающих под одеждами. Люба повела с ним борьбу. Так как английский язык она не слушала, не знала и знать не хотела, то развлекала себя тем, что следила за перемещениями Пэна между партами, за движениями его рук и за отчаянной беспомощностью пригвожденных к партам девчонок, чьи пуговицы в это время занимали его воображение. Как только Пэн распускал руки, она начинала действовать — надувала шарики с пищалками и отпускала их, не завязывая. Шарики начинали кружить над учениками и пищать. Дети вообще всегда хорошо понимают друг друга и умеют поддержать исполнение замысла, который им понравился. Вот и тогда на наших уроках английского языка кто-нибудь непременно прокалывал пролетающий шарик, и тот взрывался с оглушительным хлестким звуком.
Сначала эти эскапады принимались за совпадения, но мало-помалу ученикам открылась истинная цель Любиных усилий, и на следующем уроке английского языка вместе со звуками шарика раздавался хохот тридцати человек. Пэн наконец тоже понял, что он разоблачен и осмеян и если он будет продолжать свои безобразия, то борьба с ним не прекратится, а усилится. Он, возможно, не исправился в полном смысле, но в нашем классе больше к девочкам не приставал.
Учительниц Люба не трогала.
Терпение мужчин кончилось тогда, когда на спине у Пивакова Александра Григорьевича, нашего классного руководителя, который вел у нас уроки истории, появился плакат: «Сам дурак». Трудно сказать, что побудило Любу это сделать, что послужило причиной. Александр Григорьевич был безобидным, добросовестным учителем, правда, бесстрастным и скучноватым, что совсем не свидетельствовало о чем-то плохом.
Против Любы повели войну, поставили вопрос об ее исключении из школы. Она даже неделю или две не посещала уроки. Но затем все уладилось с учетом того, что восьмой класс был выпускным. С Любы взяли слово, что в девятый класс она не придет. Наконец, разразился скандал и у нее дома, почему-то с большим опозданием.
Любе досталось серьезно, и на этот раз неприятности не кончились синяками — она пережила что-то страшное, о чем никому не говорила, но что ударило по ее нервной системе и рикошетом по сердцу. В тяжелом состоянии девочку доставили в больничный стационар, где она пролечилась до конца учебного года. Болезнь была не только затяжной, но и тяжелой. Левая рука у Любы опухла или отекла и потеряла чувствительность. Посиневшая кисть производила ужасающее впечатление несуразностью сочетания с живым и резвым подростком.
Постепенно отечность сошла, но рука еще долго висела плетью, оставаясь безжизненной. Когда мне сказали, что для восстановления движений руку нужно разрабатывать с помощью специальных упражнений, я принесла Любе шарик для большого тенниса, и это оказалось кстати. Потом у нее появились резиновые кольца и другие приспособления.
Эта история не самым приятным образом отразилась и на мне. Как я упоминала, Александр Григорьевич был нашим классным руководителем, и именно он писал нам характеристики по окончании неполной средней школы. Также от него зависело, кто будет принят в старшие классы, ибо рекомендации по приему в девятый класс тоже выдавал он. Все характеристики и рекомендации были зачитаны нам на воспитательном часе. Видимо, перед этим они обсуждались и на педсовете школы. Но авторитет классного руководителя оставался непререкаемым, и его слово решало дело. От Любиной выходки подозрения пали и на меня, ведь мы сидели за одной партой. Возможно, Александр Григорьевич подумал, что это я научила Любу дурной шутке, не знаю. Но он написал в моей характеристике что-то критическое, не совсем приятное, типа того, что я неправильно реагирую за замечания. Деталей я не помню, знаю, что у меня это вызвало недоумение и обиду. Конечно, меня рекомендовали для учебы в старших классах. При том, что я за все время учебы в школе едва ли получила десяток четверок, даже речи быть не могло о чем-то другом, но… что было, то было.
А теперь... Теперь Александр Григорьевич и его жена спят рядом с моей мамой, и за их могилками никто кроме меня не смотрит.
Выпускные экзамены Люба не сдавала — ей нельзя было волноваться. Учителя пожалели девчонку и дружно поставили ей тройки по всем предметам. Она была на вершине счастья!
Люба окончила ПТУ и всю жизнь проработала штукатуром на больших стройках. С мужем ей, кажется, повезло, а вот сын вырос наркоманом и рано ушел из жизни.
Но тогда только начиналось наше второе совместное лето, и мы еще ничего не знали о будущем.
Усмирение маминой обидчицы!
Родители не баловали меня, но жалели, хотя их жалость тоже не носила видимых форм. Как-то так сложилось в наших судьбах так, что их руки все не доходили до меня. Сначала я была маленькая, а сестра, наоборот, подросла и держала их в напряжении ранними симпатиями к мальчикам и первым замужеством, потом она родила дочку и бросила на родительские руки, а дальше бедные мои родители, видя, что семья растет, затеяли строить новый дом и все до последней копейки вкладывали туда. Поселившись в нем, они еще несколько лет достраивались и обживались там. Во всем этом хаосе забот — с маленьким ребенком, с новым домом, которые казались временными, такими, что пройдут и после них настанут лучшие дни, — меня жизнь как будто оставляла в стороне от основных целей семьи, до лучших времен. Помню, мама мечтала: «Вот поднимем Свету и возьмемся за тебя. Ты у нас умничка, надо тебе уделить внимание», «Вот достроим дом, и я куплю тебе модельные туфли» — но ей не суждено было исполнить эти мечты. Опять мешало что-то более нужное, забота обо мне казалась роскошью и отодвигалась на потом. Да вышло так, что этого «потом» не случилось, — там уж я окончила школу и навсегда уехала от них.
Мало мы пожили вместе, очень мало… Что тех восемнадцать лет… Мне былого всегда будет мало...
Время между шестым и девятым классом, включая и каникулы, было для меня самым тяжелым в физическом смысле. Хотя маленькую племянницу Свету и носили уже в ясли, а потом в садик, но это не отменяло моих обязанностей. По-прежнему каждое утро я просыпалась в пять часов и шла к тете Орисе, в тот дом, где в последние свои годы жила прабабушка Ирина (Ирма). У них во дворе, около колодца с «вкусной» водичкой, росла яблоня с пышной и густой кроной. Вот в ней тетя Орися и прятала, подвешивая на сучок, бидончик с утрешним молоком, которое было предназначено Свете. Этот бидончик я должна была вовремя забрать. Как меня истязало это молоко!
Почему так получалось? Во-первых, ни у нас, ни тем более у тети Ориси не было холодильника, чтобы дольше хранить молоко свежим. Поэтому она стремилась отдать его нам сразу же после дойки. Но даже не это главное. Главное, что тетя Орися работала в колхозе дояркой. Она шла на работу к четырем часам утра, этим все сказано. Но для верности я поясню дальше. Утренняя дойка на ферме начиналась в пять часов, ибо в семь туда уже приезжали машины и забирали молоко на молочарню, где оно с началом смены перерабатывалось на сливки и масло. Так вот до пяти часов утра доярки должны были успеть подоить домашних коров, собраться и прийти на ферму. Следовательно, то молоко, что предназначалось нам, как минимум в полпятого попадало в бидончик, подвешенный на яблоне. И его надо было как можно быстрее забрать, чтобы оно не пропало от солнечных лучей. Да и о «вкусной» водичке я намекнула не зря — к тете Орисе даже с другого конца села ехали люди за той водой. Заходили во двор и брали ее из колодца. Тетя Орися для этого даже своего песика привязывала подальше от него. Таковы были в селе традиции. Но мало ли что — вдруг бы кто-то увидел в листьях яблони бидончик с молоком и забрал его? Вроде не велика потеря, а наш ребенок остался бы на сутки голодным. Мы этого допустить не могли, и поэтому я должна была по возможности раньше забирать то молоко. Летом я его забирала еще раньше, а тут как раз о лете и речь.
Не высыпалась, конечно. Мечтала выспаться и думала о том, что никогда не захочу иметь детей.
Но молоко — это было утро…
А в дневные мои обязанности входила доставка кирпича к возводимым стенам. Нужно его здесь было как можно больше, равномерно нагроможденного кучками по периметру дома. Занятие носильщика кирпичей, будучи совершенно не по мне, давалось с трудом, ведь приходилось курсировать от ворот, где хранился основной запас, через весь двор и дальше кругами вдоль стен. После работы папа возвращался домой, наскоро ужинал и шел на строительную площадку, чтобы из этих кирпичей возводить стены дальше. Ну на сколько рядов я могла наносить того кирпича, учитывая, что нужен был и облицовочный белый и красный, который шел на внутреннюю часть? Пусть на один-два ряда, пусть даже на три. Все равно этого было мало, и приходилось еще и еще подносить его непосредственно в процессе папиной работы. К тому же вечером я забирала из ясель или садика Свету и между доставкой кирпича нянчилась с нею.
Короче, папе моих заготовок не хватало, он злился и ругался. Ему приходилось бросать кельму и становиться носильщиком самому, а потом продолжать основное дело.
Вот в течение дня я и старалась — любым способом, в несколько заходов, с перерывами и отдыхом — обеспечить хороший задел, даже мечтала удивить папу и так много наносить к месту его работы кирпичей, чтобы он похвалил меня. Но ни разу я этого не добилась. Хоть и руки были ободраны, и царапины болели и пекли при мытье, но с той частью своих обязанностей я справлялась не вполне удовлетворительно.
Мама приходила с работы позже и сражу же хваталась за стряпню — без холодильников и газа, имея один только примусок, ей нелегко приходилось каждодневно кормить семью, а ведь надо было и молоко ребенку вскипятить, и первое сготовить и на второе расстараться.
Так что мои дни протекали в трудах, а вечера — в неимоверных трудах.
Уставала я от такой жизни неимоверно, завидовала девчонкам, которые могли вечером, по прохладе, погулять на стадионе, поиграть в волейбол, побегать или, надев чистые платья, пройтись по селу и поговорить друг с другом. Для меня это оставалось несбыточной мечтой, и жаловаться было некому. Может, поэтому я плохо изучила свое село и мало имела подруг — не было у меня на это времени.
Тем не менее Люба Сулима меня навещала, иногда даже помогала носить кирпич, иногда жаловалась на своего отца или выслушивала мои рассказы о прочитанных книгах.
Но вот случилась неприятность. О ней я напишу в книге о маме, тут же только скажу, что на мою маму внезапно набросилась с топором наша соседка, больная шизофренией женщина, и маме чудом удалось спастись. Это было ужасное происшествие. Мама, конечно, заявила о нем в сельсовет, но там дела решались медленно, и пока что все оставалось без изменений. Никто эту сумасшедшую не изолировал, так она и жила у нас под боком со своим бредом и топором, представляя для нас нешуточную опасность. Я боялась за маму, когда она оставалась без защиты. И я представляю, как мама тревожилась за меня, на целые дни оставляя одну дома.
Вот об этом я в тот день и рассказала Любе.
— Давно это было? — спросила она.
— Нет, позавчера, — ответила я. — А что?
— Не знаю. Думаю, что больные быстро забывают свои поступки. Но раз это было позавчера, то она, конечно, помнит, — рассуждала Люба.
— И что из этого?
— А вот что: давай проучим ее, припугнем, а? Она поймет, за что получает трепку, и притихнет.
— Как? Она может не испугаться. Она же не понимает, что правда, а что выдумка — сама мелет черте что. Вот и наших угроз не поймет.
— Что, например, она мелет?
— Будто к ней на вертолете прилетает Хрущев, а я у нее всю картошку вырыла.
— Да? — удивилась моя подружка. — Ну ничего, поймет, не такая она придурковатая, как прикидывается.
И я согласилась на Любин план, так велико было мое желание добиться гарантий нашей общей с мамой безопасности, ведь на папу соседка бы не стала набрасываться, я думаю.
Мы с Любой набрали в руки по несколько яиц. Люба, правда, просила тухлые, чтобы зловонные были до невозможности. Но таких не нашлось и пришлось взять свежие — прямо с гнезд. Затем подошли к нашей меже с этой соседкой и начали там шуметь и что-то выкрикивать, короче, добиваться, чтобы она подошла к нам. Когда она приблизилась на достаточное расстояние, мы разбили по одному яйцу и бросили ей в лицо, а сами отбежали. Как мы и хотели, она погналась следом, и в ее руках был тот же самый топор, что и на днях. Мы не испугались, ибо знали, что это играет нам на руку, и опять бросили ей в лицо разбитые яйца. Так повторяли несколько раз, пока сами не заскочили в наш новый дом, где по периметру высота стен достигала окон. Оконные лутки вставлены не были, только стояли наготове. А вот дверь уже была встроена в стену. Сумасшедшая заскочила за нами, чего только и надо было — мы тут же перепрыгнули через стены, выбравшись наружу, подбежали к двери, закрыли ее и подперли, чтобы изнутри нельзя было открыть.
— Ведьма, теперь ты попалась! — шипели мы, продолжая забрасывать сумасшедшую бабу яйцами.
Преодолеть стены она не могла, равно как и найти что-то, чтобы подставить под ноги, там было что называется шаром покати — уж об этом-то мы с Любой позаботились заранее. Что она хрипела в ответ, я не помню.
— Сейчас мы тебя здесь прибьем, и нам ничего не будет — ты же сама сюда прибежала, да еще с топором. Все поймут, что ты первая напала на нас.
Мы еще что-то говорили, давая ей понять, что она получает по заслугам за свою выходку против моей мамы.
— За свою маму я убью тебя, вот смотри! — орала я, войдя в раж, и уже бросала в нее не яйца, которые давно закончились, а кирпичные обломки.
Люба была права. Эта женщина оказалась вполне вменяемой, во всяком случае она поняла, за что получает взбучку и что получит и впредь, если будет набрасываться на людей.
— Я порубаю вам стены, — попыталась она угрожать.
— Ага, давай! Ты же сумасшедшая, ты же на всех с топором бросаешься! Вот нам и поверят, что мы защищались. Люба, бросай камни побольше, и целься в ее дурную башку! — орали мы друг дружке и что-то бросали, чтобы убедительнее выглядеть.
Наконец она остановилась и начала просить не убивать ее.
— А ты что позавчера сделала? Ты что сделала, гадина, все равно за это убью тебя! — ярилась я, и, наверное, в тот момент убила бы, если бы не Люба, которая то и дело прыскала смехом. Я боялась, что она вообще расхохочется и испортит всю затею. Но она удержалась, зато и мне позволила прийти в себя. — Обещай при свидетелях, что забудешь о нашем существовании!
— На черта вы мне нужны! — соседка попыталась лечь животом на стену и перекатиться наружу. Но живот оказывался слишком для этого низко, да и мы не давали ей выбраться, отталкивая длинными рейками назад.
— Обещай не трогать своих соседей! — еще более зычно кричала Люба. — Иначе живой отсюда не выйдешь! Я тоже сумасшедшая, мне море по колено!
Глядя на нее, можно было поверить этим словам — ее глаза горели, волосы растрепались, лицо раскраснелось, и вся она была заряжена неутомимым азартом, словно молния электричеством. Наверное, я тоже выглядела устрашающе.
— Я больше не буду драться, — присмирелым голосом пообещала наша соседка.
— Точно? Клянись здоровьем!
— Не буду, — повторила она. — Клянусь своим здоровьем.
— Кричи об этом громче, мерзкая гадина! — потребовала я.
Баба выпучила и без того булькатые глаза, надулась и заорала:
— Я больше не буду бросаться с топором на соседей!
— Нет, это не годится. Выходит, что с топором не будешь, а с булыжником как? Повторяй заново!
— Я больше не буду бросаться на сосе-едей!
— Ладно, живи, — сказала я. — Но если ты подойдешь ближе, чем на метр к нашей меже, то я найду, как тебя прикончить. Запомни. И чтобы до вечера духу твоего тут не было.
И мы с Любой просто ушли, пошли на ставок купаться. Все равно я боялась оставаться дома, пока эта ведьма не успокоится. Вернулась я под вечер, уже со Светой, приведя ее из садика. Папа с дядей Ваней возился с установкой оконных луток.
— Почему дверь была подперта? — спросил он.
Пришлось мне рассказать историю с соседкой, мол, у той опять был приступ агрессии, и я вынуждена была обороняться.
— Это ты хорошо придумала, — похвалил меня дядя Ваня. — Заманить ее сюда и закрыть, пока убежишь подальше. Молодец!
— Оно само так получилось.
И я почти не врала, просто опустила то, что была с Любой и что мы сами спровоцировали опасную женщину на нападение и немного побили ее камнями, чтобы проучить. Мне повезло, что при этом присутствовал дядя Ваня, который был депутатом местного совета. Скоро он поставил вопрос о больной соседке в официальном порядке, и ее изолировали от людей.
4. Юность — в стихах
Я хорошо помню нашу первую встречу с Раей Иващенко, подругой своей юности. Собственно, это была не встреча — мы просто впервые увиделись, разминувшись на пустынной улице села.
Дело было в то лето, когда Люба Сулима окончила восьмилетку и уехала в город — поступать в ПТУ, где готовили квалифицированных рабочих для промышленных предприятий и строек, сферы бытового обслуживания и сельского хозяйства. Там же дети продолжали изучать те же предметы, что и в старших классах школы, получая, таким образом, полное среднее образование, которое в советское время было обязательным для каждого человека. Люба выбрала ПТУ со строительным уклоном, решила стать штукатуром. Попасть туда было нетрудно. Там ее сразу же подхватил водоворот новых забот, и она домой больше не приезжала, разве что в гости, ненадолго. Почему-то этот факт чужой биографии придал мне еще больше одинокости, чем ее было раньше, и заставил почувствовать себя уже не ребенком, вот ведь — мои ровесники покидают родные дома. Конечно, Люба не чаяла этого дождаться, чтобы не видеть жестокого отца, всегда молчащей матери и своих хулиганистых братьев, но я понимала, что это частный случай, а по существу это все равно несло в себе какой-то грустный момент. В чем он, в чем заключался? — пыталась я понять. И вдруг обнаружила в чем — в расставании.
Расставание — вот что нарушает плавное течение событий, прощание навсегда с чем-то, что раньше было ежедневным, привычным и незамечаемым. Причем разлука эта происходит не в пространстве, ведь люди продолжают видеться при желании, а во времени, в том измерении, куда ногой не ступишь, и лишь мысль может туда долететь. Душа, хранящая воспоминания. Значит, воспоминания и есть та нить, что связывает людей между собой, и не только людей — они опрокидывают время, лишают его той истребительной силы, невосполнимости, губительности, что несет оно миру. Воспоминания побеждают забвение, заключенное в самой сути времени.
С тех пор я стала по-другому смотреть на жизнь, стараясь дорожить всем увиденным и услышанным, всем, что завтра станет былым — недосягаемым, невозвратным, запоздало оцененным или чем-то дорогим, с сожалением выпущенным из рук. Произнесенное слово мамы уже через миг становилось воспоминанием — драгоценностью, которую невозможно обрести вторично. Так как же им не дорожить? Как можно огорчать ее невниманием, непослушанием? Я поняла, что это и есть самое бесчеловечное, варварское — неумение ценить и помнить проносящийся миг.
И мои подруги с их шальным, шумным опытом, и науки, и все книги — есть не что иное, как воспоминания, несущиеся ко мне из дальнего прошлого или недавно прожитого дня, чтобы я не тратили время на самостоятельное обретение основных истин. Это все было — то же самое высшее слово, сказанное мне миром людей в щедрости и желании добра!
В этих размышлениях не только зрела моя человеческая сущность, в них просыпалась жажда постижения и стремление сохранить и улучшить мир, возникала ответственность за него, а значит, за свои поступки. В них, а не в сомнительной подчас эмпирике, как ни странно, ковался мой характер. Первые прозрения появлялись нечеткими, размытыми, в форме предчувствий, тревожащих душу. Но главное, что они возникали и закреплялись в памяти, пускали ростки, а со временем обрастали наименованиями и формулировками, выстраивающимися в убеждения. Позже в затруднительных ситуациях мне не надо было экспериментировать, что называется пробовать жизнь на вкус, постигая что-то своей шкурой, — достаточно было проанализировать то, что я знала, и применить к возникшему случаю.
Мама на то время уже давно работала в книжном магазине, и я не имела большего праздника, чем после домашней возни умыться, облачиться в ситцевое платье — сшитое собственноручно, накрахмаленное и тщательно отутюженное — и часик-полтора побыть возле нее, листая книги и советуя посетителям, что лучше купить. У меня это отлично получались. Возможно, потому что я чувствовала настроение того, кто зашел в магазин, каким-то чудом понимала запросы и культурный уровень, но в большей степени потому, что мне легко было рекламировать книги — я знала многие из них.
Порой увлечения продажами обрастали азартом и превращались для нас с мамой в игру. Вот заходит в магазин человек, и мама показывает мне, стоит или нет соблазнять его книгой, а дальше я действовала по своему усмотрению. Если удавалось что-то продать, мы радовались и очередного посетителя снова старались не выпустить без покупки. К нам любили наведываться даже просто так — людям нравилось поговорить с двумя искушенными книжницами, показать свои знания и узнать что-то новое.
Надо сказать, что я отличалась домоседством и поэтому нечасто выбиралась на прогулки в центр села и к маме на работу. Случалось это от силы два раза в неделю. Правда, так было в студенческие каникулы — ведь мой домашний образ жизни и тогда не изменился, — когда мне уже некого было забирать из садика. А в школьные годы я заходила к маме ежедневно, идя в садик за племянницей или возвращаясь с нею домой. И все равно эти посещения обрастали торжественностью, как предлог нарядиться и выйти в люди. Интересно вспоминать детали... Ликование души начиналось уже при выходе со двора: солнце изрядно приседало над горизонтом, вследствие чего тени от предметов удлинялись. Так же удлинялось и мое отображение — я шла по дороге, а впереди меня, чуть отклоняясь вправо, бежала угловатая, но в целом стройная тень, которая мне очень нравилась. Это трудно забыть, как я ею любовалась, как изучала каждую черточку.
Вот и в тот день я под вечер шла за Светой. Вышла из дому раньше, чтобы зайти на полчасика к маме. В селе было еще достаточно жарко и потому пустынно. Лицо покрылось испариной, и я раздосадовалась, ведь стоило хоть одной машине проехать мимо, и моей свежести не станет. Пыль от машины не просто легла бы на меня, но прилипла к влажной коже. Едва из-за легкого изгиба дороги мне открылась перспектива стадиона, мельницы и более дальнего центра, как вдалеке я увидела хорошенькую женскую фигурку, идущую навстречу мне. Еще ничего конкретно видно не было, но нездешнее достоинство, выражающееся в осанке, в неторопливости и нарочитой плавности походки, чувствовалось, и это было странно. Поравнявшись с нею, я увидела, что это почти девчонка. Но как по-взрослому она выглядела, как по-дамски была одета! Во-первых, короткая стрижка! Мы тогда еще только мечтали об этом. Далее — обтягивающее платье! Оно поражало настойчивостью выделить фигуру, подчеркнуть тонкость талии, показать роскошность бедер. Запомнился его смелый фасон с заниженным поясным швом и широкой юбкой. Платье явно шилось у хорошей портнихи. Понравилась и сама фигура девушки, с вызовом выставленная напоказ, с безукоризненно красивыми ногами и маленькой стопой. Впечатление довершало то, что девочка была обута в хорошие кожаные туфли на высоком каблуке — просто немыслимое дело в нашем возрасте! Я, конечно, подумала, что она городская, просто приехала в гости к кому-то.
Кажется, вечером я даже рассказала о ней подругам, и мы немного поговорили об этом.
Вскоре наступил сентябрь, школьная пора, учеба в старших классах.
Для меня это было особое время, потому что мы переселялись жить в новый дом, который строили два года. Был он не во всем завершенным — например, оставалось нанести второй слой глины на потолочное перекрытие, чтобы упрочить его и сделать теплее — но зато каким просторным и светлым! Недоделки — естественное дело. Доводить до готовности что-то возведенное, совершенствовать его можно до бесконечности, и это даже представлялось приятным, потому что таким домом хотелось заниматься. Главное, что это был дом, в котором никогда не жила черная сила, доставляющая нам только неприятности. Где-то в стороне, в стенах старого дома, остались и воспоминания моих родителей о военных трагедиях, и папины легкомысленные проделки и моя сестра с ее непослушанием и скандалами с мамой. Здесь, в этих комнатах, жизнь начиналась с нуля.
В школе у нас тогда все было правильно и удобно организовано: за классами закреплялись отдельные комнаты, и не ученики на каждой переменке бегали по школе беспорядочной гурьбой, вздымая пыль и таская вещи, на ходу глотая бутерброды, как делается теперь, а учителя шли туда, где должны были проводить урок. Только на уроки физики и химии мы ходили в специальный кабинет, расположенный в Красной школе, и то не всегда, а лишь на лабораторные работы. В тот год нам, девятиклассникам, выпало занимать комнату в Красной школе, где традиционно проводились вечера и устанавливалась новогодняя елка. Эта комната была самой большой.
Обо всем не расскажешь. Тогда, например, не было воровской традиции обдирать родителей и за их счет или их силами ремонтировать школу. Об этом родители даже не думали. Классы капитально ремонтировались, парты обновлялись и заменялись новыми в какой-то интригующей неизвестности, и мы приходили в школу на все готовое. В торжественной обстановке нас заводили в отведенные аудитории, отремонтированные и приятно пахнущие, словно вручали от государства подарок к началу учебного года, словно это был привет от сентября и поздравление с новыми знаниями, обитавшими тут в ожидании нас.
Торжественный момент, когда ученики стайкой стояли во дворе и ожидали открытия школы, я пропустила. Я зашла в свой класс, когда там уже шумели одноклассники и разбирались, кто за какой партой будет сидеть. К удивлению, я в толпе увидела и ту девочку, которую запомнила по случайной встрече летом. Что сказать? Мы в том возрасте все еще и чувствовали себя детьми, и оставались ими по существу, несмотря на то, что задумывались о будущей юности и зрелости. А эта девушка, будучи лишь на год старше, имела вид взрослой дамы.
Мы тут же улыбнулись друг другу и заговорили. Тем временем парты были поделены, и нам осталась последняя в правом ряду, самом дальнем от окон, парта под вешалкой. Там мы и сидели весь год.
Рая оказалась не просто девочкой, а девочкой с грустной предысторией, чем и объяснялась ее необыкновенная стать и преждевременная, кажущаяся нам несуразной, взрослость. Вот как я об этом писала в одной из повестей:
«Рае шел восьмой год. В сентябре она пошла в школу и с первых дней радовала родителей своей хорошей памятью и усердием. Трудно сказать, насколько самостоятельным и приспособленным к жизни ребенком она была. Убедиться в этом пока что не возникало необходимости — ее мама, Анна Ивановна, никогда не работала, и без присмотра младшую дочь не оставляли. Но все когда-то случается впервые.
Наступила ранняя весна, март — время светлое, обнадеживающее, да только мокрое и промозглое. По ночам разжиженную землю, повсеместные осевшие сугробы, талые лужи и мелкие речушки насквозь прохватывал мороз, а днем отпускал их. И тогда застывшая твердь опять раскисала, превращалась в вязкое месиво, которое налипало на обувь, пропитывало ее влагой, проникающей до ног. Такая погода вообще характерна для наших степных мест. Мощеных дорог тут не было, вокруг простиралась степь — тучные черноземы, давно лишенные спасительного травяного покрова, превращенные в хлебные поля и овощные огороды. Круглый год земле не давали покоя. Весной ее культивировали, скребли сеялками и прополочными аппаратами, летом убирали урожай, осенью — перепахивали. Круглый год людей донимала пыль, а в мокрое время года — эти глубокие хляби.
Дом, в котором жила Рая, довольно большой на четыре входа с разных сторон — когда-то богатое барское имение, чудом сохранившееся после революции, — достался им от деда с бабкой. Он стоял далеко от остальных жилищ, занимая вершину обособленного холма, склоны которого были распаханы под огород, переходящий в луг, что спускался к Осокоровке. Эта река плавно огибала холм и отрезала его от нашего села. По остальным бокам холма лежали пологие влажные ложбины, заросшие целинным сеном, да глубокие овраги, доверху заполненные кустами ежевики и дерезы. Чтобы попасть в село, где была школа, Рае в сухое время приходилось перепрыгивать через ручей или переходить его по мостикам из проложенных между берегами досок. Зимой же она шагала по льду. А вот когда от тающих снегов речка разливалась и отрезала их дом от цивилизации, иногда приходилось неделю-две сидеть дома. Случалось это весной и осенью.
Как-то утром Рая пошла в школу по глубоким снегам, а днем снова припекло солнце, и дороги превратились в бурно кипящие ручьи, сбегающие во вспучившуюся Осокоровку. Под вечер Рая возвратилась домой с мокрыми ногами, забрызганным подолом, продрогшая, а на следующее утро проснулась с температурой — простудилась.
Анна Ивановна не отходила от дочери несколько дней, пока у той не спал жар и она не начала вставать с постели. Как на беду, в это время заходилась телиться Зорька, их корова, кормилица, и Анне Ивановне пришлось дежурить возле нее. Из-за паводка ветеринар к ним добраться не мог, вот и оставалось рассчитывать только на себя. Для нее это было делом привычным. Но как быть с больным ребенком? Подумав, Анна Ивановна нашла выход из положения.
— А посмотри, что мы нашей дочке купили! — с этими словами она вывезла из кладовки детский автомобиль с блестящим шпилем на носу.
Скоро Рае должно было исполниться восемь лет, и родители приготовились к этому заблаговременно. Теперь же мама решила отдать подарок раньше срока, чтобы чем-то занять ребенка на время своей отлучки. Игрушка была хороша, что и говорить, однако, проехав несколько раз по тесной комнате, девочка почувствовала слабость и перестала ею интересоваться. Поблескивая никелированными частями, машина осталась в стороне, а Рая взобралась на стул и потянулась за толстенной книгой, из которой родители читали ей на ночь сказки. Книга стояла на верхней полке этажерки из лозы и была такой тяжелой, что Рая качнулась под ее весом в сторону, потеряла равновесие и упала.
Анна Ивановна нашла девочку на полу со сломанным о шпиль машины позвонком. Удар пришелся на область шеи.
Восемь последующих лет Рая лежала в гипсовом корсете, панцирем облегающем ее тельце от ушей до талии. Двухкилограммовая гиря, прикрепленная к месту травмы для того, чтобы при срастании костей на позвонке не сформировался горб, прижимала ее к кровати и больно сдавливала грудь. К тому же, как известно, беда не приходит одна — у нее развился туберкулез кости. Какая это была жизнь? Для лучшей вентиляции легких больную каждый день заставляли делать скучные дыхательные упражнения, ей подолгу массажировали открытые части тела, иногда протирали кожу косметическими растворами, но это не спасало от пролежней и тяжелого запаха. Двигаться она не могла, переворачиваться ей не разрешали. Видя, что лечение займет не один год, Рае разрешили продолжить учебу. Лежа без подушек на жестких досках, она постигала тайны простейших знаний от приходящих учителей.
Когда пришел срок и ей разрешили встать с кровати, оказалось, что она разучилась ходить, всему надо было учиться заново. Еще год с нее не снимали все тот же корсет, так что у Раи невольно сформировалась горделивая осанка с высоко поднятой головой и выработалась осторожно-выверенная походка, оставшаяся на всю жизнь. Не зря я с первого взгляда обратила внимание на ее вид и несколько искусственные движения, за что в школе девчонки дразнили Раю задавакой.
Травма стерла из памяти все, что было до нее: годы раннего детства, атмосферу семьи, привычки, образ жизни. Рая помнила только то, что росла в больнице, без родителей, без их ласки, заботы, без милых домашних вечеров, без праздников, среди чужих людей. А главное — без ровесниц и детских забав!
До прихода в девятый класс подруг у нее не было, она не умела их иметь и не понимала, зачем они вообще нужны. Но вот лечение было окончено, она выздоровела и к началу учебного года снова пошла в ту школу, где когда-то прозвенел для нее первый звонок. За одной с нею партой оказалась девочка с волнистыми темными волосами, белоснежным лицом и сверкающими глазами цвета молодой травы. Она прилежно сидела, сложив руки на парте, но вдруг незаметно толкнула Раю локтем.
— Ты кто? Наши девчонки тебя не знают.
— Раиса, — назвалась та полным именем.
— Это имя! — фыркнула девчонка. — А фамилия у тебя есть?
— Да. Иващенко.
— Не знаю, — растерялась соседка по парте. — Кто такие Иващенко?
— Мой папа работает сапожником в Доме быта…
— А-а, дядя Митяй!
Девочки подружились. Люба Николенко оказалась вовсе не такой бойкой, как можно было подумать сначала, но уникальной в своем роде личностью — за годы учебы в школе она не получила ни одной оценки, отличной от пятерки. Она знала все и по всем предметам, а математика и история вообще были для нее естественной средой, как воздух для нормальных людей, например.
— А ты что любишь больше всего? — спросила Люба у Раи, когда они вместе возвращались домой.
— Стихи, — ответила та и призналась: — мечтаю со сцены читать Маяковского.
— Что именно?
— Поэму «Во весь голос».
Из окон Любиной комнаты хорошо просматривался холм с Раиным домом на вершине. Фактически девчонки были соседями, поэтому в школу и со школы ходили вместе, и это их сблизило окончательно.
Со временем выяснилось, что Рая плохо знает материал неполной средней школы, особенно упустила точные науки. Как она могла их хорошо знать, если в больничной палате не было ни доски, чтобы писать формулы, ни реактивов, чтобы производить опыты, ни приборов для физических экспериментов?
Сельская школа располагалась в небольшом двухэтажном здании бывшей синагоги, места в ней всем не хватало, поэтому занятия шли в две смены. Старшеклассники занимались во вторую смену, начинавшуюся с четырнадцати часов. Ежедневно, выучив дома уроки по доступным ей предметам, типа географии или литературы, Рая шла к Любе и там занималась физикой и химией, решала задачи по алгебре и разбирала доказательства теорем по геометрии.
Настала зима с ее неустойчивыми морозами и оттепелями. Часто бывало, что с утра пускался снегопад, и тогда Рая шла к Любе раньше, чтобы успеть пройти балки пока их не засыпало снегом выше колен. Улицы села редко заметало так высоко как низины, да и дорожки тут протаптывались быстрее. Но однажды снег все падал и падал, и конца ему, казалось, не будет.
— Мы не пройдем к школе, — забеспокоилась Рая, выглядывая из окна в лежащий напротив переулок.
— Пройдем, — бодро ответила Люба. — Что с нами станется?
— Снега насыпало выше колен, — тоскливо пояснила Рая. — Если я наберу его в валенки, то простужусь. И у меня снова откроется туберкулез, — призналась она.
Туберкулез костей обнаружили уже в больнице, когда она лежала в гипсе. Что лечили дольше: его или перелом — Рая так и не поняла. Знала только, что — после семи лет неподвижности — еще год, когда она как раз училась ходить, ей пришлось пробыть на реабилитационном лечении в детском противотуберкулезном санатории в Алупке. Признаваться в том, что она болела таким страшным заболеванием, ей было стыдно. Но она очень боялась простуды…
— Я пойду впереди, — предложила Люба, когда девчонки вышли на улицу. — А ты ступай по моим следам.
Всю дорогу до школы Люба старательно топтала дорожку, а Рая безопасно продвигалась вслед за нею. Она и теперь, закрыв глаза, четко видела высокую тоненькую фигурку своей подруги в больших валенках, которые та специально надела вместо сапожек, чтобы ими удобнее было разгребать снег. Вот так за ее узкой спиной Рая три года пряталась от ветров, а отпечатки Любиных ног вели ее не только по нетоптаным снегам, но и по скалистым тропам наук.
— Рая, — сказала на последнем уроке в одиннадцатом классе Татьяна Николаевна, учительница математики, перед тем, как объявить оценки, выставляемые в Аттестат зрелости, — дай слово, что ты не будешь поступать туда, где изучаются точные науки, и тогда я поставлю тебе четверку.
— Я буду поступать на филологический факультет университета, — ответила Рая. — Вашего предмета там нет.
Не все, но большинство учителей оставили хорошую память по себе. Раиса Дмитриевна до сих пор помнит их имена.
— Спасибо, — сказала она Татьяне Николаевне после выпускного вечера. — Во взрослой жизни я постараюсь быть похожей на вас.
— Любу благодари, — грубовато ответила Татьяна Николаевна, — это она просила меня помочь тебе».
Здесь ответы на все вопросы.
***
Но это отрывок из художественного произведения, здесь есть авторский вымысел, смещение акцентов, фактические неточности. На самом деле оказалось, что по окончании неполной средней школы, что было еще в лечебном учреждении, Рая пыталась поступить в медицинское училище, но не прошла по конкурсу. Знания ее явно не дотягивали даже до уровня среднего по успеваемости ученика обыкновенной школы. Понятно — в больнице ее лечили, а учили уже потом, вторым порядком. Хуже, что не привили навыков самообразования, которые ей очень бы пригодились. Хотя чего Бога гневить? — и на том спасибо, что осталась жива, здорова и красива.
Со временем выяснилось, что моей новой подруге особенно не давались точные предметы; вообще все, связанное с систематизацией и логикой. Она к ним просто не была способна, как некоторые не способны к рисованию или пению. Меня это поразило. Раньше я думала, что некоторые ученики просто ленятся учить или у них нет сил для этого, потому они и не знают азов. Но в случае с Раей я наблюдала энергичное, настойчивое и искреннее старание понять алгебру и геометрию, физику и химию. И убеждалась в абсолютной бесполезности этих мучительных усилий. Поначалу я испытывала шок, не соглашаясь отдавать отчет, что в мире существует что-то, что я легко понимаю, а другим оно кажется непостижимым и сложным. Раю это поражало иначе: она смотрела на меня, как на существо из иного мира. Казалось, она все время выискивала во мне некий орган, в котором гнездились мои способности, который сообщал мне преимущества перед нею и которого не было у нее.
В меру своего тогдашнего умения я давала Рае уроки. Впрочем, тогда было принято, чтобы отличники занимались с отстающими учениками, и многие неуспевающие одноклассники ежедневно приходили ко мне за консультациями. Иногда, правда, просто списывали, но все равно требовали объяснений.
Рая занималась упорно, не давая себе спуску. Где ей не удавалось понимать, то она старалась запомнить. И это вознаграждалось. По крайней мере она наполняла свой сосуд чем-то, что позволяло ей ответить урок. Этого было достаточно.
Позже, обучаясь в высшей школе, я тоже столкнулась с предметами, которые осваивала не сразу. Но прикладывать героические усилия для их постижения, как делала это Рая в школе, у меня не было ни сил, ни времени — в вузе материал начитывается быстро, без долбежки и разжевываний. Там останавливаться мы не успевали, основное — двигаться вперед! У меня были все основания полагать, что я эти предметы начисто упустила и знать не должна. Каково же было изумление, когда всего через несколько лет мне довелось эти предметы преподавать в вузе, и я убедилась, что понимаю и знаю их просто отлично! Опорные реакции, эпюры поперечных сил и изгибающих моментов для балок, закономерности которых мне не сразу открылись в период учебы, теперь оказались сущими семечками, и я читала их не то, что без карандаша, но даже издалека. Думаю, что и Рая в более поздней жизни все наверстала, ученическим усердием накопив в себе потенциал, который до поры до времени не раскрывался, а потом раскрылся.
Кроме того, она знала, что не свяжет свою будущую работу с математикой и физикой. После девятого класса, как ей казалось, хорошо подтянув упущенные знания, она опять попыталась поступить в медицинское училище, и опять потерпела фиаско.
— Значит, судьба такая, чтобы мне окончить среднюю школу, — сказала Рая, придя в десятый класс.
— После десятого опять попробуешь поступать? — спросила я.
— Нет, конечно. Теперь только после одиннадцатого снова рискну.
— И опять в медицинское? Там такой конкурс... — намекнула я, что рисковать надо с расчетом.
У Раи явно не хватало знаний и по остальным предметам, и почти нереально было наверстать их самостоятельно. Но она, к счастью, оказалась вполне трезвомыслящей.
— Я и так провела лучшие годы среди болезней и врачей, — сказала, немного смутившись. — Судьба не пускает меня туда.
— Правильно! Но куда же тогда?
— Хочу работать с детьми, своего детства у меня ведь не было.
— Значит, педагогическое училище? — спросила я, и Рая со вздохом кивнула.
Я видела, что она огорчена, и не знала, как ей помочь:
— Эх, мечты, — сказала я. — У всех ли они сбываются? — и мы обе улыбнулись.
Но ей все же удалось осуществить свою врачебную мечту, хоть и частично, и ей удалось добиться большего в работе с детьми, чем мы мечтали в тот первый день учебы в десятом классе. Она окончила не училище, а пединститут, и не где-нибудь, а в Москве. Причем получила специальность логопеда, что позволяло ей работать в лечебном учреждении. Но Рая выбрала детей, и осталась верна этому выбору.
***
Мы и в десятом классе сели за одну парту, и в выпускном тоже. Только теперь наш класс занимал комнату на втором этаже двухэтажного корпуса, угловую со стороны запада. И сели мы в левый ряд на третьей от учительского стола парте: Рая от окна, а я с краю.
Как-то на уроке географии, самом неинтересном для нас, она толкнула меня в бок и с воодушевлением показала какую-то брошюрку.
— Смотри, что у меня есть.
Я взяла книжицу. Это оказался сборник стихов "Преданность" Владимира Фирсова, выпущенный в библиотеке "Огонек" издательством "Правда". На титуле имелась дарственная надпись, из которой явствовало, что сборник подарен Раисе неким Леонидом Замримухой в подтверждение его нежных чувств к ней.
Я перелистнула несколько страниц и прочитала:
Меня словно током пробило, оторваться от этих стихов я уже не могла и попросила Раю дать мне брошюрку домой хотя бы на один вечер.
— Зачем? — удивилась она.
— Перепишу себе понравившиеся, — пояснила я. — Классные стихи! — я до конца дня не выпускала брошюрку из рук, вчитываясь в нее на переменках и в паузах на уроках.
К тому моменту я давно открыла для себя волшебный мир поэзии и, кроме авторов и стихотворений из школьных хрестоматий, знала Есенина, навеки напоминавшего мне встречу с Сашей Косожидом; пыталась выучить на память "Евгения Онегина", после чего чуть жива осталась; прочитала много из Шекспира и других поэтов. Специально поэзию я не собирала и не пыталась расширить свои познания в ней, но то, что попадалось, проглатывала, умея оценить по достоинству, и записывала в отдельную тетрадку.
Там уже было такое, например, стихотворение Марии Петровых:
— Понравилось? — спросила Рая на последней переменке, когда мы все уже были уставшими за целый день.
— Как же такое может не понравиться? — и я, вмиг окруженная подругами и девчонками из младших классов, прочитала вслух стихотворение, которое как раз было у меня перед глазами:
Вот так получилось, что Владимир Иванович Фирсов стал одним из моих воспитателей. С той поры я следила за его творческими успехами, собирала сборники стихов, знала не только поэзию, но и мировоззрение, гражданские убеждения, круг друзей и единомышленников, их дела и борьбу с оппонентами. А однажды разыскала номер телефона и позвонила ему. Впрочем, это было гораздо позже.
Этот сборник... волнующие стихи о любви и гражданственности, об ответственности перед Родиной за свои дела и поступки, читаемые украдкой на уроках... Вроде незначительное событие, да? Но на самом деле оно окрасило мою юность разноцветием вдохновений, обогатило мудростью классики, выработало литературный вкус, наполнило творческим огоньком, взлетом в интеллектуальные выси, стремлением к совершенству: не только знать, а знать досконально; не только читать, а читать лучшее. А сколько следствий оно имело!
Кроме сказанного выше, было еще одно: восхитившись этими стихами, а значит, вкусом того, кто их подарил, я невольно повысила авторитет Леонида в глазах Раи, ибо она, как я уже говорила, плененная моими способностями к математике, во многом прислушивалась ко мне. (Радуюсь тому, что ни разу не дала ей повода сожалеть об этом. Эх, слушалась бы она почаще...) В итоге — ни больше, ни меньше — Рая решилась связать свою судьбу с Леонидом.
Но и на моей судьбе отразилось это событие. Где же парни приобретают склонность к содержательным интересам, где научаются понимать прекрасное, где постигают секреты утонченного ухаживания? — подумала я и начала расспрашивать Раису о Леониде. Конечно, я знала его до этого, ведь он недавно окончил нашу же школу. И поскольку жил на хуторе Бигма, то каждый день ходил мимо улицы, где я, еще совсем девчонка, случалось, гуляла. Он не только мне примелькался, а многим, кто ему сочувствовал, ведь ходить так далеко в школу с покрученными полиомиелитом ногами было непросто. Да и фамилия у него была оригинальная, запоминающаяся, я не раз слышала от нашей учительницы математики Татьяны Николаевны, что он был одним из ее любимых учеников. Но ведь прошло четыре года, как он уехал из села…
Оказалось, что Леонид учится на мехмате в Днепропетровском университете, отделение механики. Часто бывает у нашего классного руководителя Петра Вакуловича, мужа Татьяны Николаевны, и рассказывает, что выбранная специальность ему нравится. Это мне показалось заслуживающим внимания, кроме того, создало уверенность, что университетский дух и традиции способствуют продолжению воспитания, прививают потребность сочетать изучение точных наук с литературой, шлифуют эстетический вкус человека. Это и определило мой выбор профессии по окончании школы.
Поистине любая мелочь случается с умыслом.
***
После выпускного вечера наши с Раей пути, к сожалению, разошлись и, как оказалось, навсегда: я стала студенткой, а она опять не поступила на учебу и должна была подумать о трудоустройстве.
Первые месяцы студенческой жизни стали для меня настоящим испытанием и на выживаемость в новой среде, и на стойкость под ударами судьбы, и на выносливость в условиях интенсивного обучения — много разных проблем свалилось одновременно, решать которые я была не готова, не имела к этому малейшей предварительной подготовки и должна была что называется закаляться на ходу.
А по приезде домой, где, казалось бы, можно было отдохнуть от агрессивной новизны, я сталкивалась с положением, в которое загнала себя Людмила. Мне, уже понявшей, как надо стартовать в жизнь, оно открывалось во всей неприглядности и ничтожности. Из всех людей, окружавших тогда Людмилу, пожалуй, я одна находилась в такой удобной позиции, из которой четко определялось одно: с тем, что происходит с нею, надо кончать невзирая ни на что, в том числе и на глупость тех, кто принимает его всерьез. И я пыталась переломить ситуацию, кидаясь во все концы: то к самой Люде, отрезвляя ее; то к ее матери с увещеваниями; то к самому Саше, виновнику бед, призывая не застить девчонке будущее. Но самое обидное, что одни меня не понимали, а другие не хотели понимать. И я не смогла повлиять на ситуацию.
Неуспех, неудача, непонимание, ощущение беспомощности подавляли меня и тоже не добавляли энергии.
Эти заботы отвлекли меня от Раи, я ненадолго упустила ее из виду. Но вот она написала мне письмо, в котором сообщала, что работает пионервожатой в сельской школе. Я даже не запомнила, где находится эта школа, поняла одно — это где-то в душном степном закутке Запорожской области. А также я поняла, что совершать дальнейшие попытки попасть в училище, смешно — время стремительно уходило от нас, возраст попыток и экспериментов покидал нас. Надо было действовать наверняка, для чего готовиться в институт. И Рая правильно делает, что стремится приобрести двухгодичный педагогический стаж, наличие которого тогда помогало попасть в его стены.
Но вместо двухгодичного стажа, Рая после первого года… когда была дома на каникулах, вступила в супружеские отношения с Леонидом, с которым встречалась уже больше двух лет. Собственно, возможно, такие отношения у них были уже давно, но тут она почувствовала плачевный итог юности — в ней затеплилась новая жизнь.
14 июля 1966 года Рая поздравила меня с днем рождения. Через три дня я готовилась нанести ответный визит. И тут мне сказали, что Раисы нет в селе — на днях ее на бричке вывезли на вокзал вместе с утварью, оторванной матерью от скупого домашнего скарба. Оказывается, то ли был вызван виновник беременности, то ли он дал добро приезду Раисы к себе, но она отправилась к нему на мужнее житье.
Этим была подведена черта под моей юностью…
Тем не менее тогда ребенок не родился. Спустя год, находясь у мамы на очередных летних каникулах, я получила от Раисы письмо с известием, что она родила мальчика. И заплакала. Я оплакивала такой короткий миг девичьего цветения и слишком поспешное стремление моих подруг измять его. Мне казалось, что все расползается и крушится. На поверку жизни все оказывалось не таким, как мне представлялось вначале; мои подружки получали не ту высокую оценку, которую я давала им раньше, а события их жизни скорее огорчали, чем радовали. Я чувствовала себя обманутой и всеми оставленной, впадала в уныние. Почему люди торопятся уйти из светлого мира юности в мрак и стыд взрослой жизни? Почему идут туда темными тропами, крадущимся шагом?
И если бы не мой дорогой мальчик, мой синеглазый и ясноликий Юрочка, ставший впоследствии моим мужем, то не знаю, какими цветами окрашивались сейчас эти воспоминания.
Но, спасибо моим подружкам за уроки, они убедили меня в истинной сущности похоти, в пагубности любой страсти, даже самой естественной по происхождению, и в непростительной глупости поддающихся ей. Поистине: страсть разрушает, а любовь созидает! Никогда страсть не отплатила своим апологетам добром, только беды и позор несла им с собой. Это пути, по которым идти не надо. На опыте своих подруг и своем я узнала, что счастье обретается не под кустами и не в сырых овражках, а в чистоте и искренности намерений, в светлом солнечном кругу, когда и мир и родные благословляют тебя на него.
5. Девочка со скрипкой и другие сокурсники
Прощай, мой Славгород!
Вступительные экзамены остались позади. Но и при том, что я сдала их, потеряв лишь один бал на письменной математике, я волновалась, когда ехала смотреть списки зачисленных абитуриентов. Как мне показалось, далеко внизу, а на самом деле ровно на букве "Н", среди принятых значилась моя фамилия. Это была победа!
Родители такому известию, естественно, обрадовались, хоть и не сомневались в нем. Тот год почему-то был отмечен высокими конкурсами в вузы, возможно, поэтому из нашего выпуска с четырьмя медалистами двое из них не поступили: Тамара Докучиц (Серебряная медаль) и Женя Сохнин (Золотая медаль). За Женю как ни за кого другого было обидно, что он провалил экзамены в столь демократичный вуз, как металлургический институт — легче, чем туда, можно было попасть только в любое ПТУ. Тем более что Женина мама была завучем нашей школы и на нее обращались особенные взоры односельчан. По моим данным поступивших в первый год после окончания школы вообще было лишь четыре человека: я (Золотая медаль), Таня Рыженко (Серебреная медаль), Витя Борисенко и Вася Садовой. Да и то последнего я протащила в университет ценой потери одного вступительного бала, а затем бросила за неверность, в результате через пару лет его отчислили за неуспеваемость. Не очень ободряющий итог.
Позже высшее образование получили почти все, советское государство способствовало росту образовательного уровня населения. Но это уже было заочное образование, как правило полученное по рекомендации и при материальном содействии предприятия, где человек работал. Такой диплом не свидетельствовал о фактической ценности его обладателя как индивидуальности высшей пробы. Он нужен был лишь для того, чтобы выдвинуться из рабочих низов в ИТР (инженерно-технического работника). Специалисты с заочным образованием не получали главного преимущества, что давал вуз — качественного улучшения души, творческого отношения к знаниям.
Априори образованный человек должен стоять в уровень с понятиями своего времени, и не только это — он должен уметь истолковать свое время, понимать его во всей полноте. Для этого надо развиться в свободном живом общении с его носителями, передовыми представителями. А заочники оставались в своей прежней среде, которая ничего не изменяла в уже полученном воспитании, они лишь приобретали некий инструмент в виде узкопрофессиональных знаний, но даже не вырабатывали в себе интеллектуальной потребности в них, в постоянном обучении, в жизни на более высокой ноте, в новом кругозоре. Да что тут толковать — через среду не перепрыгнешь.
Для наглядности скажу так: заочники умели пользоваться многими формулами, например для нахождения корней квадратных уравнений, не задумываясь об их происхождении. Они их в лучшем случае помнили, в худшем — брали из справочников. А люди, получившие образование из живого общения с преподавателями и под их руководством, умели сформулировать и доказать теорему Виета и вывести из нее эти формулы. Казалось бы — не велика разница, да и итог одинаков. Но нет, есть отличие в том, кто играет в консерватории, а кто — в сельском клубе. Заочники и были плодом такого самодеятельного высшего образования, оставались чистыми практиками, знатоками практического дела, обыкновенными потребителями знаний. Как теперь говорят, они были чайниками.
Для кого-то мои слова могут показаться обидными, чего не хотелось бы. Но разве сейчас рядовые пользователи компьютеров знают принцип устройства этой техники, физические процессы, происходящие в ней, разве представляют себе принципы программирования? Нет, конечно. Да многие даже не умеют поставить на свой компьютер операционную систему! А есть хакеры — грамотные люди, творящие с помощью компьютеров чудеса. Вот об этих различиях я и пытаюсь сказать.
Обобщающие итоги поступления на дальнейшую учебу наших выпускников стали известны чуть позже, когда все возвратились домой с полученными результатами и объявили о них. Но к тому времени у нас первые эмоции улеглись, и радоваться повторно, что я оказалась в числе столь немногих, кто подтвердил свои знания на внешних конкурсах, можно было только умозрительно.
Тем временем появлялись сопутствующие проблемы: через две недели надо было ехать на занятия, а мне в городе негде было жить. Место в общежитии не полагалось ввиду того, что наша семья считалась состоятельной: на одного члена у нас приходилось более 70 рублей в месяц.
Конечно, мама обратилась к своему брату Петру, давно обосновавшемуся в городе, имевшему собственный дом. Хоть он и жил далековато, но надо было нас выручить на первое время, а там, по месту, мы планировали найти что-то более подходящее. Мама была уверенна, что дядя Петя не откажет, ведь она ему в свое время очень помогла. Здесь не учитывается то, что сразу после гибели родителей она заменила ему родную мать, из Германии и из армии встречала-привечала безотказно… Нет, это не в счет, это она обязана была делать. Но вот он надумал строить дом и попросил у мамы серьезной помощи — изготовить материал для стен. Помню, из отвесного берега около ставка был сделан карьер, где добывалась первосортная глина, а ближе к воде устроена целая строительная площадка, на которой для дяди Пети все лето изготавливался саман. Мои родители — частично своими силами, а частично на свои деньги — копали глину, привозили полову и конский помет, делали замесы, организовывали работы по изготовлению кирпичей, высушивали и охраняли готовые изделия.
Тем не менее дядя Петя нам отказал, и с этим ничего нельзя было поделать. Видимо, мама кому-то из подруг пожаловалась на эгоизм брата, и эта новость мигом облетела село. Ведь о трагедии маминой родительской семьи, единственной, что была в полном составе расстреляна немцами, тогда еще все помнили. Люди были свидетелями, как трудно маме пришлось поднимать младших братьев, оставшихся сиротами, имея своего малолетнего ребенка и всего лишь двадцать три года за плечами.
И теперь ей сочувствовали. Не удивительно, что о наших затруднениях стало известно и Владимиру Ивановичу Полтавцу, главврачу, у которого в областном центре жила мама. Он встретил моего отца и первым заговорил об этом:
— Что же вы молчите, что вашей девочке нужна помощь?
— Нужна, — сокрушенно подтвердил папа. — Прямо не знаю, что и делать.
— Вы знаете, что моя мама живет в Днепропетровске?
— Нет, я не знал этого.
— Она уже старенькая, а живет одна, — сказал Владимир Иванович. — Ей бывает и скучно, и грустно. Поэтому она с радостью поселит у себя Любу.
— Да нам только на первый случай, — обрадовался папа. — Потом мы что-то найдем.
— Тем более, — улыбнулся Владимир Иванович и дал папе записку к своей маме.
Вот так я начала свою жизнь в Днепропетровске. Частный домик приютившей меня женщины располагался двумя кварталами выше центрального рынка (Озерки) со стороны улицы Пастера, на каком-то крутом, порезанном рытвинами, извивистом спуске. Улица, которая даже официально называлась спуском, была застроена очень густо, и дома стояли без определенного порядка.
Коварный город
В первые дни учебы я настолько была растерянна и ошеломлена новизной, что не могла оглядеться и понять, что вокруг меня происходит и как я выгляжу. Новый мир, неизвестный из предыдущего опыта, ввергал в уныние своей черствостью, доходящей до враждебности. В нашей группе я одна была из сельской школы, одна говорила по-украински, и чувствовала себя не уникальной, а ужасно одинокой и не на похожей на остальных. Все лица из нового окружения казались одинаковыми, чужими, искусственными. В этих людях я не видела той живости, естественности и искренности, к которым привыкла в селе. Наоборот, меня поражал их цинизм, показная бравада, наплевательское отношение ко всему, что я привыкла уважать и ценить. Мне было с ними плохо. Мне было тем хуже, что я не хотела на них походить. Желание преодолеть трудности возникало не из представлений, что здесь хорошо, а из рефлекторного стремления подмять обстановку под себя, чтобы снова оказаться наверху и дышать чистым воздухом. Но это так... к слову.
Шла вторая неделя занятий. Я уже успела съездить домой и поделиться с родителями первыми впечатлениями. Кое-как продолжались мои сражения с обживанием в новой среде и утрясанием нового быта. Трудно они мне доставались, трудно я отвыкала от дома, от отзывчивой среды вокруг себя. Таким все в городе было чужим, мертвым и неустроенным, что я не хотела думать о нем, как о постоянном месте. Мое житье тут казалось временным, что и успокаивало.
И вот в один из дней — кажется, это была среда или четверг, середина недели — на город вдруг надвинулись тучи, сделалось темно, небо покрылось росчерками молний, все звуки потонули в грохотании стихии, и пустился настоящий ливень. Мы сидели в лекционном зале, выходящем окнами на проспект Карла Маркса, и почти не слушали преподавателя, тем более что читалась последняя лекция, все были уставшими от жары и обилия новой информации. Мы еще только отвыкали от умеренных школьных уроков и приучались к усвоению больших объемов материала, к тому же намного более сложного. Дождь наполнил воздух не только бодрящей свежестью, но и промозглостью, ароматами озона и грохотом громов. Треск атмосферных разрядов заставлял напрягать слух, чтобы слышать человеческую речь, а на это уже не было сил. Скоро предстояло идти домой, и дождь нам мешал, да еще такой — ливень. Многие ойкали и вздыхали, потому что у них не было с собой зонтов; другие переживали, что из-за потоков воды остановится городской транспорт; а кто-то боялся намочить и испортить новые туфли.
Меня никакой из этих страхов не тревожил. Зонтик у меня был. Да и домой я добиралась трамваем самого главного, а значит, самого надежного маршрута — первого. Ну а туфли... Я вообще располагала всего двумя парами летней обуви: туфлями на очень высоком каблуке, купленными на выпускной вечер, и беленькими трехрублевыми балетками на плоской подошве, в каких мои городские сверстницы не ходили. Наверное, они таких и не видели. Но меня это не смущало — зато я, целыми днями находясь на ногах, чувствовала себя в них комфортно, чем и успокаивалась в минуты, когда меня донимали комплексы неполноценности. Ввиду того что я еще не умела ходить на каблуках, туфли я вообще оставила в Славгороде, и в городе щеголяла в балетках.
Но вот лекция закончилась, а вместе с ней, как по заказу, и дождь. Перед выходом из здания я посмотрела на небо, на свои балетки, на людей вокруг себя и подумала, что жизнь прекрасна. Зонтик уже вынимать не стоило, трамваи ходили, а балетки могли и подмокнуть, им не впервой.
Надо сказать, что в тот год только что был введен в строй наш мехматовский корпус на улице Клары Цеткин, мы первыми его обживали, первыми заполнили его аудитории и оживили их своими голосами, вдохнули в них свой дух, чем гордились неимоверно. Все там еще сверкало, пахло краской, было чисто и сделано по высшему разряду тех лет. Главное же, что он располагался в нагорной части города — древней, самой обустроенной и исторически значимой. А также самой опрятной по своей природе, потому что дождевая вода тут сбегала вниз, не нанося на тротуары ила и мусора. Поверхность, по которой мне предстояло шагать, была всего лишь мокрой.
Что такое ливень в городе, я узнала, когда вышла из трамвая на улице Пастера, находящейся в самой низинной части — около Озерки, кстати, не зря так названной. Лужи на проезжих частях проспекта я пересекла более-менее благополучно, прошла вдоль рынка по практически свободному асфальту, с горем пополам перебралась через улицу Боброва, по щиколотки увязая в разжиженной грязи. А дальше во всех направлениях бурлили ручьи, не поспевающие стекать в сточные колодцы, и шумели сплошные потоки грязной воды, бегущие мне навстречу. Они целиком заливали ширину безымянного в моей памяти спуска, по которому мне предстояло подниматься наверх, с ревом таскали на себе камни, сбитые с деревьев листья и мелкие ветки, жестянки от консервных банок и другой мусор. Конца этому, казалось, не будет. Несколько минут ожидания убедили меня, что надо пробираться домой, пока не стало хуже, ведь надвигался вечер, а состояние неба было таково, что мог снова пойти дождь.
Я шагнула в воду, рассчитывая, что там не глубоко. Так это и оказалось. Зато я не учла силы потока — через десяток метров он сорвал с моей ноги балеток и понес вниз. Я метнулась, чтобы подхватить его, но моей прыти оказалось недостаточно — балеток уже кувыркался далеко позади меня. Пришлось разуть и другую ногу и побежать вдогонку за похищенным балетком, сбивая пальцы о камни, рискуя порезать ноги о жесть и битые стекла. Вот я настигла свою потерю, быстро наклонилась, выхватила из воды. Но тщетно — поток проворно вырвал из рук свою добычу. Он не давал мне возможности то найти ее среди обилия несущихся предметов, то задержать, то балеток цеплялся за коряги, проволоку и его не удавалось вынуть из воды. Вода уносила мою единственную обувку, оставляя меня беспомощной и несчастной. У меня часто забилось сердце. Я представила, что останусь без обуви и завтра даже не смогу выйти, чтобы купить новую. Деньги у меня были. Но как я могла попасть в магазин, оказавшись босой, без связи с родными, без друзей, в полном одиночестве, один на один с этой бедой? Что же делать? Растерянность достигла предела — приступ паники перекрыл доступ кислорода в легкие, я задохнулась.
Не знаю, из каких сил я сделала еще одну попытку выловить потерянный башмак, который намок так, что утонул и уже почти не мелькал на поверхности. Попытка наконец удалась, я выхватила его из потока и прижала к груди. Так и шла домой — мокрая, босая, растрепанная, в грязи, но сияющая.
То потрясение, которое я пережила, пока терпела бедствие с обувью, представив, что окажусь в безвыходном положении, не прошло даром — оно послужил мне уроком. С той поры я старюсь всего иметь много: одежды, обуви, еды, лекарств, других необходимых предметов. Пусть лучше что-то пропадет или окажется невостребованным, но не дай Бог еще раз почувствовать себя беспомощной, без связи с родными, не имеющей возможности выйти из дому и решить свои проблемы.
Ау, люди!
О смешном, но и до жути страшном приключении с балетками я рассказала родителям, когда приехала домой на ближайшие выходные, и то только для того, чтобы мне позволили забрать с собой вторую пару летней обуви.
— Зачем они тебе? — спросила мама. — Все равно целый день на каблуках не выходишь.
— На всякий случай.
— Какой еще случай? — вот тогда я и рассказала, что чуть не осталась босой посреди города, без малейшей возможности помочь себе, чтобы продолжать посещать университет. Тогда мама, улыбнувшись, разрешила взять новые туфли: — Ну, бери, — сказала она.
По приезде в город я отнесла эти новенькие туфли, только раз надеванные на выпускной вечер, к сапожнику и попросила укоротить каблук с семи сантиметров хотя бы до пяти.
— Можно это сделать?
— Можно, — сказал сапожник, — но я бы не советовал.
— Почему?
— У вас будет задираться носок и закручиваться вверх, как у клоунов, — разъяснил он.
— Ничего, — решилась я. — Отрезайте.
Как выглядели со стороны мои туфли, столь странным образом приспособленные к делу, не знаю, но я добросовестно носила их до естественного выхода из пригодного состояния. Однако главное практическое следствие происшествия с балетками состояло не в этом, а в том, что меня оно подтолкнуло искать квартиру в более удобном и близком к университету районе.
В одно из воскресений я вернулась в город не вечерней электричкой, а утренней и отправилась на поиски новой квартиры. Тогда еще не было рекламных газет, тем более не было Интернета, и главным источником, откуда можно было взять сведения о сдаче внаем квартир или уголков, был стихийный междусобойчик у бюро обмена квартир, где собирались маклеры. Но туда я дороги не знала. Поэтому мне оставалось одно: ходить по тем улицам, которые подходили по расположению, и читать объявления на столбах, заборах и стенах. Так я и сделала.
Я пошла в центральные кварталы, ограниченные улицами Короленко, Чкалова и Ленина, внутри которых в то время находилось еще много частных домиков. Здесь объявления висели почти возле каждого из них, но они были устаревшими — все уголки, куда я обращалась, оказывались занятыми. Мне отказывали и тут и там, и с сожалением и со злорадством, и со словами поддержки и с упреками, что я поздно кинулась искать, дескать, надо было это делать в августе. От долгой ходьбы неимоверно гудели ноги, я устала и повесила нос, а удача все не улыбалась мне. Стало ясно, что любые поиски напрасны, действительно, уже ничего найти не удастся.
День клонился к вечеру. На улицах стало другим движение прохожих, переменившись с хаотичного и порывисто-торопливого на упорядоченное, неспешно-прогулочное. По-иному зазвучали и голоса, они утратили резкость и нервозность, стали глуховатыми, стишенными, степенными. Повсеместно завершались дневные заботы, доканчивалась подготовка к новой рабочей неделе, наступало время отдыха, традиционных вечерних прогулок по городу. Кое-где, куда солнце уже не доставало, засветилось в окнах. Всем здесь находилось место, все имели свой угол и кров, и только я продолжала бродить, тычась в чужие двери, получая отказы, не находя приюта, словно выброшенная сюда из другого мира. Почему же здесь не так, как у нас? Разве в Славгороде меня оставили бы одну, видя погрязшей в проблемах, не позволяющих заниматься делами? Тоска по родному дому полоснула сердце, залила его болью. На память пришли воющие на луну собаки, неприкаянные, не обретшие друзей среди людей, каких я иногда видела в полях за нашим огородом. Где-то мои папа и мама тоже покончили с делами и усаживаются под яблоней ужинать, потом они войдут в дом и включат телевизор, не подозревая, как мне здесь плохо.
Я поняла, что уже поздно и стучаться в двери домов со своими бесполезными вопросами о наличии свободного угла неприлично — люди не станут открывать из осторожности или даже из страха, а мне будет еще обиднее. Во дворе одного из домов по улице Ленина, между Комсомольской и Чкалова, я села на лавочку отдохнуть и от отчаяния, от невозможности расположить к себе этот коварный, неласковый город, от его глухоты, от своей потерянности в нем расплакалась.
Я не услышала, как ко мне подошли.
— Что случилось, девонька? — вопрос прозвучал почти по-славгородски тепло и участливо.
Я подняла голову — возле меня стояли две очень красивые, нарядно одетые девушки, словно сошедшие со страницы журнала мод. Настоящие горожанки, таких показывают только в кино, подумала я, продолжая их рассматривать. До приезда в город я представляла себе, что тут все должны быть такими, но это оказалось не так. И вот они появились — такие, какими горожане казались мне издалека. Девушки были совсем молоденьки, от силы лет на пять старше меня.
— Тебя кто-то обидел? — дуэтом допытывались они, пока я молчала.
— Нет, — сказала я. — Но так получается, что да, — и я объяснила причину слез.
Они выслушали мой рассказ внимательно, с большим сочувствием и тут же пообещали, что не оставят меня в беде, обязательно что-то придумают. И принялись обсуждать между собой различные варианты, как это можно сделать. Их искренность была такой настоящей, а участие таким горячим, что это вселило в меня надежду, я постепенно успокоилась.
— Галя, вы же с мамой живете вдвоем, — наконец сказала та, которую завали Зиной. — Возьмите ее к себе!
— Ой, — растерялась Галя. — Не знаю, мама не согласится.
— А мы ее уговорим! — настаивала Зина. — Смотри, какая хорошенькая девочка и совсем одна в чужом городе. Вспомни, твоя мама тоже ведь из села в город приехала.
— Боюсь, она не захочет, — твердила Галя. — И потом, я работаю по сменам... Нет, это всем будет неудобно.
— Да это только на первый случай, позже мы ей найдем что-то более подходящее! — уже не отступала Зина. — Через своих знакомых, через сотрудников. У нас же больше возможности это сделать, чем у нее. Что же она будет ходить по улицам, как сирота? Ну!
— Пошли! — решилась Галя и первой зашагала к порогу своего домика.
Галина мама сидела около стола и лущила фасоль, она оказалась добродушной толстушкой, похожей на многих сельских женщин.
— Мама, эта девочка плакала у нас во дворе, — Галя опустилась на корточки перед матерью, в двух словах рассказала, с чем они пришли, и уговаривала ее согласиться. — Надо ей помочь.
— Плакала? — переспросила Галина мама. — Плакать не надо, — и она согласилась взять меня к себе: — Ничего, детка, пока поживешь у нас, а там мы тебя пристроим более удобно, — сказала она. — Вези сюда свои пожитки.
Девушки, успокоившись, что со мной все уладилось, тут же заулыбались и побежали в парк на танцы, а я, не помня себя от радости, помчалась за вещами.
Тяжелый чемодан обрывал мне руки, идти от дома Евдокии Андреевны, мамы Владимира Ивановича до остановки трамвая казалось близко лишь с пустыми руками. Сейчас это расстояние увеличилось в несколько раз. К тому же трамвай пришел на остановку переполненный, и я не смогла в него втиснуться. Сумерки сгущались, и я боялась, что в темноте не найду тот дом, где меня согласились приютить. Волнение накатывало волна за волной, нарастало с каждой минутой. Наконец я решилась приблизиться к входной двери очередного трамвая, несмотря на то что людей в салоне было много. И тут чьи-то крепкие руки подхватили меня сзади и почти что внесли в трамвай:
— Расступись, народ, дай дорогу молодежи! — услышала я веселый мужской голос, но обернуться и посмотреть на того, кто мне помог, в людской толчее не было возможности. — Тебе где выходить? — спросил все тот же голос.
— На Ленина, — ответила я.
— Выйдешь, даже не сомневайся!
Но на нужной остановке меня выплеснула на улицу волна выходящих, и посторонняя помощь не понадобилась. Трамвай захлопнул дверцы и уехал, а я отошла от толпы, поставила чемодан на асфальт и постаралась отдышаться. Идти предстояло еще более двух кварталов, а мои руки уже не держали ношу. И все же конечная точка путешествия стала чуть ближе, я приободрилась этой мыслью и начинала приходить в себя. Наконец, усталость немного отпустила. Я снова подняла поклажу и понесла вверх по улице Ленина, слегка приседая при каждом шаге. Нести было тяжело, и я наклониться набок, чтобы опереть руку о бедро. Так в селе женщины и дети носят от колодца в дом ведра с водой. Каждый шаг давался с трудом, казалось, я сейчас упаду, а ведь я только миновала первый перекресток.
Сзади послышались торопливые шаги, явно имеющие цель настичь меня, и скоро кто-то властно подхватил мой чемодан.
— Давай помогу! — рядом оказался парень почти одного со мной возраста или чуть старше, веселый, уверенный в себе, бодрый. — Ты студентка? — спросил он.
— Да.
— Где учишься, на каком курсе?
— На первом, в университете.
— А я в медицинском, — сказал он.
Больше я об этом парне ничего не узнала. Он донес мой чемодан до нужного места и попрощался все в той же манере:
— Удачи тебе, не вешай нос!
— Спасибо, — сказала я, и вдруг добавила: — Ты мне очень помог, я этого не забуду.
— Помогай и ты, кому надо! — он махнул мне рукой и растаял в темноте, а я провела его взглядом, сожалея о расставании, затем снова подняла чемодан и повернула во двор.
С новой хозяйкой Варварой Ильиничной мы быстро поладили, хотя в двух крошечных проходных комнатах и коридорчике, соединенном с кухней, на самом деле было неимоверно тесно, и мое присутствие только стесняло их еще больше, нарушало быт и режим. Ее дочь Галю я почти не видела. К сожалению, не виделась больше и с Зиной, благодаря которой оказалась у этих людей. Девушки работали в три смены на каком-то большом заводе, в свободные вечера бежали на танцы, а в выходные дни я уезжала домой.
Однако дней через десять я распрощалась с Галей и ее мамой, но не навсегда. Ведь мир тесен. Ушла я от них потому, что сестра подыскала другую квартиру, где для меня нашлась отдельная комната. Эта квартира находилась рядом с тем корпусом университета на улице Шевченко, где была прекрасная художественная библиотека, располагались наши чертежные залы, где я питалась в столовой и занималась в большом и богатом своим фондом читальном зале. В этот зал я приходила сразу после занятий, занимала место за столиком, заказывала у библиотекаря нужные книги и шла в столовую обедать, а потом возвращалась, забирала книги и до самого вечера занималась. В нем проходили все мои свободные часы, посвященные подготовке к семинарам и самостоятельной работе над лекциями.
Сразу после переезда к Лиде Галиновской, так звали мою новую квартирную хозяйку, нас, студентов, отправили на месяц в колхоз. Так что после возвращения с полевых работ я окунулась в новую жизнь, более удобную, уже свободную от забот о быте.
Раздаю удачу
Да, мир тесен.
Месяца через два после описанных событий я, как обычно, ехала на выходные дни домой в пригородной электричке "Днепропетровск–Запорожье". Этот маршрут недавно пустили, и он был удобен мне, как и многим другим студентам, тем, что не надо было пересаживаться в Синельниково. Тех, кто ехал дальше на юг, набиралось достаточно много, ибо в Запорожье было гораздо меньше вузов, чем в Днепропетровске. Не было, например, сельскохозяйственного, транспортного, медицинского.
Студенты шумной гурьбой заполонили большинство вагонов, расселись кучками и радовались возможности немного отдохнуть. Кто-то дремал, многие читали или беседовали, а я, по установившейся привычке, переводила "тысячи" — английские тексты, заданные домой. Все вместе мы представляли собой тесный круг людей с одинаковой судьбой, некое братство попутчиков. Мы хорошо знали друг друга в лицо, и этого было достаточно для теплых приветствий и необременительных бесед во время поездки. Среди нас были ребята из разных сел и городков и из разных вузов, которые могли видеться только здесь, они особенно радостно встречались и всю дорогу оживленно беседовали. Короче, меня окружали знакомые лица, и я чувствовала себя в своей тарелке.
Вдруг ко мне подсел парень, о котором я знала только, что он из Запорожья. Он подал мне пакет из черного крафта, в каких продавалась фотобумага.
— Возьми, это тебе память о наших поездках. Ну и обо мне, конечно, — сказал он.
Я взяла пакет и вынула его содержимое.
— Ха! — выдохнула я от радостной неожиданности, увидев свои портреты. На них я сидела с полосатым шарфиком на плечах и книгами на коленях и смотрела куда-то в сторону, как будто обдумывала только что прочитанное. — Когда ты успел меня сфотографировать?
— Уметь надо, — ответил парень.
Мы разговорились. Оказалось, что он старше меня, учится в медицинском институте, сам же родом из Софиевки. Этот городок переименовали недавно, и я не сразу поняла, что это бывшая Ново-Гупаловка. Попал в институт не сразу. Сначала, окончив восемь классов школы, поступил в медицинское училище, стал фельдшером, потом отслужил в армии, и лишь после этого его мечта осуществилась — теперь учится на хирурга. У парня были затруднения — он жил на квартире у дяди, но недавно вернулся из армии дядин сын и, против ожидания родителей, привез с собой жену. Теперь Павлу, как звали моего нового друга, надо было освобождать комнату для молодоженов.
— Хоть на улицу иди, — побивался он.
Я вспомнила свои недавние мытарства, у меня даже мороз по коже пошел от ужаса тех воспоминаний, вспомнила также и парня-медика, который помогал мне нести чемодан и на прощанье наставлял помогать, кому надо. То, что Павел был тоже из медицинского института, показалось мне символичным, неким мостиком от одного хорошего поступка к другому. И я — до сих пор несмелая, зажатая, неинициативная — вдруг решилась что-то предложить.
— Я могу тебя повести к людям, которые выручили меня в свое время.
— Правда? — обрадовался он. — Когда идем?
— Не радуйся раньше времени, вдруг не получится, — сказала я. — Скорее всего, у них для тебя ничего не найдется, там тесно. А вот помочь найти что-то подходящее они могут.
Когда мы с Павлом пришли к Варваре Ильиничне, Галиной маме, она узнала меня и даже как будто обрадовалась, но потом, видимо, подумала, что я привела к ней своего жениха — похвастаться, и нахмурилась. Понятно, в чем было дело, ей очень хотелось выдать замуж Галю, свою единственную дочь. Я понимала ее, потому что Галя была очень красивой девушкой и, конечно, заслуживала счастья. Тем более при дорогих качествах ее души!
— Я пришла к вам все с той же просьбой, — начала я и, увидев, как Варвара Ильинична страшно потемнела лицом, поспешила добавить: — Павлику негде жить. Это хороший парень, студент-медик.
— Медики нам не помешают, — вздохнула без улыбки Варвара Ильинична.
— Тогда вы тут договаривайтесь, а я побегу, — сказала я.
— Я твой должник, — бросил мне вслед Павел.
Но больше нам с ним встретиться не пришлось. Ездить домой Павел перестал, во всяком случае после этого я его в электричке не встречала. Сначала вспоминала, мне любопытно было узнать, как он устроился, доволен ли, а потом забыла.
Прошло сорок лет. Во мне, изменившей цвет волос, пополневшей, с яркой помадой на губах, уже было не узнать ту робкую чернявенькую девочку, которую когда-то встретила Галя со своей подругой Зиной и которой они дружно помогли. Но я Галю узнала, все такую же тоненькую и со вкусом одетую, и подошла к ней. Правда, на Гале была траурная косынка, и мне пришлось долго подыскивать слова, чтобы заговорить.
— Простите, вас Галиной зовут?
— Да, — она с удивлением подняла на меня взгляд. — А вы кто?
— А вашу маму зовут Варварой Ильиничной?
— Ой, видно давно мы с вами знакомились, коль вы маму помните, — сказала Галя. — Мамы уж сорок лет как нет.
— Я Люба. Помните девочку, плакавшую в вашем дворе от невозможности найти квартиру? Вы тогда были совсем юной.
— Лю-юба! — всплеснула руками Галина. — Да как же ты изменилась!
Мы разговорились. Оказалось, что не зря Галина мама волновалась о дочке — на то время она уже крепко хворала и чувствовала себя неважно. Через год ее не стало — инсульт.
— А ведь мы с Павликом поженились, — толкнула меня в бок рассказчица. — Удачу ты мне в дом принесла. Только вот тоже нет его теперь, сорок дней скоро.
— Рано еще вроде, — заметила я.
— Его машина сбила, шел домой с ночного дежурства, уставший был, — пояснила Галя. — Но мама успела увидеть моих детей. Да! Я двойню родила, ровно в срок, — сказала она. — Мы же с Павликом сразу друг другу приглянулись и через пару недель подали заявление в ЗАГС, время не теряли. Вот так было.
— А Зина как жила эти годы?
— Зина давно осела в Москве, — сообщила Галя. — Почти одновременно со мной она вышла замуж за военного. Хорошо живет, не жалуется.
— Известно, что удача приходит к тем, кто готов узнать ее и принять, — смутилась я, вспомнив, что мне крикнул на прощанье Павел. — Так что тут твоей заслуги больше.
Если бы все истории заканчивались таким итогом, вполне приемлемым, как судить по житейским нормам.
Кто есть кто
Только войдя в зрелый возраст, изведав, что значить собирать камни и разбрасывать их, я оценила мудрость и бережность, с коими наше государство относилось к нам, когда после месяца учебы отправляло первокурсников на сельскохозяйственные работы в колхоз! Теперь, конечно, жизнь превратилась в пародию, а образование — в профанацию, а в советское время все делалось капитально, выверено, серьезно. И не только в СССР. Тогда эпоха такая была, миром правил триумвират: нравственность, профессионализм, ответственность.
Выше я упоминала, что первая проблема, с которой вчерашние выпускники школ сталкивались в вузах, состояла в резком увеличении учебной нагрузки, возрастании количества и качества материала, подаваемого ежедневной порцией. Так было и с нами. Безусловно, это был стресс, который мог привести к печальным результатам. Не удивительно, что многие вчерашние отличники, попав в вузы, начинали хромать в учебе, не успевать и раздражаться, срываться на неврозы и ухудшение здоровья. Менее подготовленные дети не выдерживали и уходили, девчонки предпочитали выскочить замуж, чтобы облегчить себе существование — разные происходили случаи.
Незнакомые предметы и их количество, новая терминология, сложнейшее содержание высших теорий, обилие теорем и новых типов доказательств — все это валом валилось на новичков, не успевая разместиться в их Ногах в нужном порядке. И как только натиск непривычной информации доходил до критического значения, студентов отправляли в село, на воздух, на вольный простор, где они забывали обо всем, отсыпались, отъедались, восстанавливали силы после фактически без отдыха проведенного лета, конкурсных экзаменов и первого месяца занятий с усиленной нагрузкой на психику. Приехавшие с разных мест, имеющие разный культурный уровень, жизненный опыт, неодинаковые этические и эстетические понятия, первокурсники здесь наконец-то по-человечески притирались, знакомились друг с другом. И не просто знакомились, а обменивались накопленным раньше багажом, переплавляли его в своей среде, образуя из его суммы нечто среднестатистическое, создавали общую атмосферу с учетом всех индивидуальностей и становились коллективом, связанным единой целью постижения специальности. Теперь им легче было вместе дышать и думать, слушать и отвечать, принимать решения и объяснять их смысл.
Разве это не мудро? Разве не продуманно, не бережно по отношению к детям? А по возвращении в университетские аудитории вдруг оказывалось, что чудодейственным образом предыдущие знания утряслись и усвоились в их Ногах, а психика отдохнула и настроилась на новый, серьезный режим работы. И мы не были исключением, мы тоже познали эти процессы. Я все это пережила сама, поэтому и поняла ему цену.
Итак, через месяц мы поехали в колхоз. Университет постарался на славу и нашел своим студентам работу в Херсонской области — собирать и возить на консервный завод томаты, а также собирать и закладывать на хранение бахчу. Чудо, о котором можно только мечтать!
Нас, студентов университета, было так много, что для поездки к месту работы пришлось фрахтовать отдельный поезд. Мы украсили его цветами, задорными лозунгами, стараясь шутить в духе тех лет — по-доброму, изысканно, остроумно. Многих, конечно, пришли провожать родные, но не иногородних — наши родители были лишены такой привилегии, ибо находились на работе. Со старшекурсниками и старшекурсницами прощались их возлюбленные, на перроне слышались смех, звонкие возгласы, шептания, всхлипывания. Когда тронулся наш состав, зазвучала задорная студенческая песня — гимн стройотрядов, из которого мне, непоющему человеку, помнится что-то на подобие этого:
Слушать эту мелодию, приправленную лирической грустинкой, было приятно. Гимн настроил нас на нужную волну, словно напомнил, что мы вышли на новую дорогу, где нет места детской беззаботности, где нужны серьезность и самостоятельность. В нем не просто дышала романтика, а чувствовалась минорная нотка от случившегося расставания с родным домом, от трудностей собственного пути, слышался призыв к свершениям. И в вагонах до самого отбоя продолжалось незатейливое бренчание гитар и нестройное хоровое пение.
На вокзале нас встретили машины из различных хозяйств области, было их ровно столько, сколько групп приехало трудиться, и каждую группу распределили в отдельный колхоз. Нас тоже куда-то повезли, я плохо помню то место. Знаю только, что после поселения в общежитии мы оказались в колхозной столовой, где печки и раздаточные столы стояли прямо на улице, правда, под навесом, а обеденные столы — под открытым небом.
В Днепропетровске я уже попробовала общепитовской еды и знала величину порций и вкус блюд. Тут было совершенно иное дело — настоящая домашняя кухня. Порций как таковых не существовало — наполняли тарелки до верхней кромки, не скупясь. Или если и не доверху, то по отдельной просьбе того, кому она предназначалась. Странно повели себя мои новые товарищи: девочки начали подчеркнуто привередничать, строить из себя аристократок, что выглядело очень неприятно, а мальчишки наоборот — так набросились на еду, что за них было стыдно, словно они приехали из голодного края. Особенно всем понравилась сметана, многие, съев ее по полному стакану, просили дополнительной порции и снова получали столько же.
В день приезда нас на работу не повели, предоставив возможность обжиться, оглядеться, обвыкнуться. А на следующий день началась привычное для меня дело — уборка и заготовка кукурузы. Нам и здесь досталось эта работенка, у меня даже фотография сохранилась, как мы сидим на куче початков и очищаем их. Убирать томаты и арбузы, что было намного приятнее, чем кукурузу, нас послали чуть позже.
И вот из-за чего.
В первый день полноценной работы — да и во второй тоже — выделывание наших девушек, строящих из себя барышень из высшего света, продолжалось. Они привередничали в столовой, крутили носами, кривились, манерничали и даже пускали смешки и плоские шуточки, казавшиеся им остротами, в адрес деревенских жителей и в частности наших кухарок. Ой, как это было ужасно! Я краснела от невыносимого стыда, не могла спокойно это наблюдать, понимая, что на меня тоже ложится тень столь пошлого поведения. Наверное, я бы с большим спокойствием реагировала на претензии городских барышень, если бы убедилась в их внутренней содержательности, что они — умные люди. Но нет — вдобавок к невоспитанности они были еще и пустышками. Скоро я удостоверилась, что никто из них не знал литературы, истории, живописи, даже поэзии, что вообще меня удивило. Все-таки в юном возрасте многие тянутся к стихам. Но нет, тут был особенно тяжелый случай. Я читала им Есенина и видела, что многие из них даже не слышали о нем. Что говорить о Владимире Фирсове, звезда которого только всходила, об Ольге Фокиной, Ларисе Кузнецовой, Майе Румянцевой? Сидя на кукурузных кучах в первый день, я пересказала им повесть об Айвазовском, написанную Львом Вагнером, а во второй — рассказывала о махатме Ганди, вспоминая сюжет книги "Опасный беглец" Эммы Выгодской.
Единственное, чем могли похвастаться мои новые товарищи, это блатными песнями, распеваемыми под треньканье гитары. Да и то — это касалось только мальчишек, девочки даже петь не умели. Честно говоря, такие музыкальные "шедевры" — про перепетулю и булыточку вина — я слышала впервые, и мне они абсолютно не понравились.
Наконец терпение сельских женщин истощилось. Они все вместе запротестовали и оставили работу.
— Да не хочу я обслуживать этих хамок! — первой вскричала совсем молоденькая девушка, видимо, недавняя выпускница, воспринявшая с обидой то, что в вуз, как она сейчас убедилась, попадают не лучшие из лучших.
— И я не буду, — сказала вторая, сняв передник и бросив на стол.
— Сами себе готовьте, если вам все не так, — с этими словами и главная кухарка сняла передник. — Пошли отсюда, девчата, — позвала она подчиненных.
Наш куратор Славик — потом он вел у нас занятия по физкультуре — не знал что делать, он воспринимал ситуацию так же, как и я, с осуждением надменных кривляк. Не удивительно, ведь он был родом из Илларионово, где продолжал жить, то есть почти из сельской местности, от земли, где отношение людей друг к другу всегда отличалось доброжелательностью и уважением.
— Девушки, — подошел он к ним, — немедленно извинитесь! Догоните кухарок и верните их!
— Еще чего! — ангельским голоском протянула одна из тех, кто особенно отвратительно вел себя, остальные хоть и промолчали, но видно было, что им совсем не совестно за себя.
Славик заметался, обратился к остальным студентам, попросил подействовать на конфликтующие стороны, исправить ситуацию, но у него ничего не вышло. Правда, двое ребят, что пришли в нашу группу после армии, догнали работниц кухни, попытались что-то им объяснить, растолковать, дескать, девицы не стоят такого внимания и из-за них не надо обижать остальных хороших ребят, но и их миссия не удалась. Но по крайней мере они извинились перед хорошими женщинами, незаслуженно обиженными.
Пришлось Славику идти в колхозную контору, объясняться и краснеть там за нас. Дело кончилось тем, что нас удалили от людей. Словно дикарей, какими по сути и показали себя зачинщицы неприятностей, вывезли и поселили в отдельно стоящий далеко в полях дом, километрах в пяти от села.
Барак, видимо, предназначавшийся для летних полевых станов, был выстроен удачно для такого случая. Его входная дверь располагалась ровно посередине фронтальной стены, сразу за дверью шел небольшой коридор с тремя дверями: налево в большую комнату, которую заняли мальчишки; направо — в комнату, отданную девушкам. А вот прямо была кухня с отдельной спальней для кухарок. Место для приема пищи располагалось на улице, под открытым небом, оборудованное наскоро сколоченными столами из необструганных досок и такими же скамейками.
Готовить еду надо было самим.
— Ну, какие будут предложения? — спросил Славик, все угрюмо молчали. — Если вы надеетесь, что проживете месяц на помидорах и арбузах, которые мы теперь будем собирать, то ошибаетесь. Через пару дней вы завоете.
— Пусть девчонки решают, — послышались мужские голоса. — Это же им не понравилась сельская еда.
— Некоторым очень понравилась, — напомнил кто-то, что, мол, не надо раскладывать вину на всех.
— Ближе к делу, — пресек болтовню Славик. — Сегодня мы поужинаем помидорами, а завтра на столах должен быть горячий завтрак. Так что решайте быстрее.
Обсуждали и волновались все, кроме самих пакостниц, которые были уверенны, что в общей массе не пропадут.
— Сколько человек должно работать на кухне? — начал прикидывать кто-то из мальчишек.
Люди боялись подавать голос, каждому казалось, что за его слова сразу же ухватятся и его заставят куховарить.
— Как минимум двое, я думаю. Это ж сколько картошки на нас надо чистить, мама родная! — пошутил Толя Тыква и немного разрядил обстановку.
— И притом опытных не только в приготовлении пищи, а и в обращении с печкой, — ответили ему.
— А что там сложного?
— Пойди и погляди что, — возразил Петя Быков. — Там ведь стоит вмонтированный чан, значит, надо уметь регулировать огонь под ним.
— Да...
— Давайте готовить по очереди!
— Как это? Я, например, не умею печку топить.
— А я просто не успею в одном чане все приготовить. Как это можно?
— Надо сельских просить...
— А кто у нас из села?
И тут все взоры сосредоточились на мне, из села была я одна. Да я уже и чувствовала, что этим кончится, ибо, послушав говоривших, поняла, что девушек с навыками в приготовлении пищи тут практически не было. Конечно, я согласилась. Куда же мне было деваться? Решили, что я буду главной кухаркой, а в помощь мне будут выделять девушек по очереди.
Дома у нас была точно такая печь, но без вмонтированного чана. Его наличие и для меня представляло трудность, но деваться было некуда, кое-как я приноровилась, и у меня начало получаться. Еда выходила если и вкусная, то все равно далеко не такая разнообразная, как у настоящих мастериц своего дела, которых оскорбили наши девушки, но теперь никто не жаловался. Со временем я купила в селе мясорубку и даже потчевала своих соучеников домашними котлетами. Но это было чуть позже.
А поначалу я намучилась с помощницами больше, чем с вмонтированным чаном, печью и круглосуточной готовкой огромного количества еды. Ведь то, что девушки не умели готовить, еще оказалось не самым страшным. Многие вообще ничего не умели! В первые два дня мне в помощь выделяли таких, что худо-бедно чистили овощи, измельчали их, мыли, носили воду, и я не жаловалась. Но на третий день осталась в качестве подмастерья Люда Эпштейн. О, я это вспоминаю с содроганием!
Короче, в тот самый час, когда пора было бросать в чан картофель, оказалось, что Люда ее не почистила, хоть и стояла с ножом над ней часа полтора.
— Что ты сделала? — в замешательстве вскричала я, увидев ее работу. Люда повыковыривала из картофелин "глазки" и попорченные места, помыла их и считала, что управилась. — Быстро дочищай!
— А как? — Люда выкатила глаза и отвесила нижнюю губу. Я видела, что она растеряна.
— Ты что, картошку никогда не чистила?
— Не чистила, — призналась она.
Пришлось мне самой приниматься за работу. Хоть я и показала ей основные приемы, как работать, какие движения делать и как вообще чистить картошку, но шевелилась она медленно, нож все время вываливался у нее из рук. В итоге мы едва успевали приготовить еду, и вернувшимся с поля работникам пришлось с полчасика глотать слюнки и ждать. Вечером того дня я отказалась от белоручек и потребовала дать мне в постоянную помощь нормальную девчонку.
— Иначе я не смогу работать, — сказала я.
— Но ты же вот работала три дня, — робко заикнулся кто-то.
— Поработайте вы так. Я не двужильная. Я и так ежедневно встаю на два часа раньше вас и ложусь спать на три часа позже. Пока вы тут песни поете, я должна перемыть посуду и начистить овощи на утро.
— Зачем ты усложняешь? — чуть не плакал Славик. — Ну сегодня девочки чего-то не умеют, завтра не умеют, а потом научатся.
— Хорошее дело! Мало того, что я фактически вынуждена одна готовить на всех, так я еще должна обучать девочек тому, чему их за восемнадцать лет мамы не научили? Не много ли вы от меня хотите?
Более совестливые ребята меня поддержали. И снова потянулись разговоры, кто должен мне помогать, кого просить об этом. Наконец, быть второй кухаркой согласилась Люба Малышко, девушка из Синельниково. Она тоже жила в доме с печным отоплением, прекрасно умела делать домашнюю работу, но до поры до времени помалкивала об этом, не желая нагружаться. Но все же, видя безвыходное положение и мое, и остальных ребят, согласилась. Так вдвоем мы и кормили соучеников весь месяц своими тяжкими трудами, недосыпая и таская неимоверные тяжести. Но молодости все по плечу.
Для такого объема работ, который выполняли мы с Любой, на производстве установлен специальный график: двое суток труда, сутки — отдыха. Но мы тогда об этом не знали и пахали не только на совесть, а, как любому понятно, и без выходных. Самое интересное, что при распределении заработанных денег мы даже не попросили заплатить нам больше. Ну, мы-то ладно, не додумались или постеснялись. Но остальные — где была их совесть? А Славик, наш куратор? Все промолчали. Поэксплуатировали нас с Любой на всю катушку и по сей день не поблагодарили по-человечески.
Домой я вернулась уставшей и измотанной, изнуренной хроническими недосыпаниями, со ссадинами и порезами на руках, с синяками на ногах от тяжелых ведер. Если для остальных студентов работа в колхозе и была отдыхом, о котором я писала выше, то только не для меня. Была, однако, и польза. Нагорбатившись и не получив должной благодарности, я успокаивалась другим. Ведь в результате мне открылась древняя истина, за которую стоило чем-то заплатить. Она гласила, что на совестливых воду возят. Вывод из этого опыта таков: во всем должна быть мера вещей, свой труд надо уметь защищать и не стесняться заявить о нем во всеуслышание.
Страсти с переменным успехом
В связи с особым графиком нашей с Любой Малышко работы мы занимали отдельную комнатку, соединенную с кухней, — уютную и удобную. Конечно, как и все, мы там спали на полу, подстелив ватные тюфяки. Но одно дело спать в комнате с десятком людей, а другое — вдвоем. Преимущество? Да. Но мы живем в дуальном мире, где все — двойственно. Тут тоже обнаружилась обратная сторона — фактически мы оказались в изоляции от остального коллектива. Мы не работали с соучениками в поле и не имели возможности проводить с ними вечера. Другие бегали в кино, прогуливались по полевым тропам, заводили романы, просто устанавливали приятельские отношения, полулежа в комнате на матрацах и беседуя, а мы все время работали.
И все же иногда мне удавалось полчасика посидеть в компании и послушать общие беседы. О чем они были? О разном, но абсолютно не отличались содержательностью, на которую можно было рассчитывать мне, выбравшейся из села в более просвещенный мир. Я постепенно убеждалась, что получила дома прекрасное образование и имею более широкий кругозор, чем многие из городских сверстников. Понимание этого помогало не накапливать в себе комплексы, чувствовать себя свободно в новом окружении, что все равно мне удавалось с трудом — нас разделял не только язык, но и общая культура, берущая начало в глубине разных народов. Среда, куда я попала, была разительно чуждой мне даже в повседневном общении, я видела, что многие горожане руководствуются совсем иными принципами жизни, чем те, что бытовали в Славгороде. Понять сразу эти различия, а главное выявить их причину я не могла, отсюда и появлялось ощущение, что я не такая, как все, хотя отчасти так оно и было. Поражали не только имена, неслыханные раннее, типа Аарон или Сэмюель, не фамилии Шайншейн или Гольдберг, а то, что многие люди с привычными фамилиями своим духом и видом совсем не отвечали им. Вот поэтому я стремилась чаще быть вместе со всеми, теснее и быстрее познакомиться. Ведь, живя на квартире, а не в общежитии, мне и в течение года предстояло быть отрезанной даже от иногородних соучеников.
Каждый миг общения приносил что-то новое, расставлял акценты, открывал характерные черты людей, с которыми отныне я делила общие аудитории, преподавателей, приобретаемые знания и даже будущее. Нам предстояло вместе провести пять лет, а это в юные годы весьма немало! Я смотрела, как девочки собирались на свидания. Слушала, как и что пели мальчики с гитарами. Наблюдала разыгрываемые в шутку сценки, с интересными импровизациями, похожими на интермедии клуба КВН. Знакомая забава, но у нас в селе ее в обиходе не было. Меня интересовало, как ребята обсуждали пережитый день, какие оценки давали событиям, как спорили, обходя острые моменты. Все это наполняло меня необходимыми познаниями, которые ни в книге не прочитаешь, ни от учителя не услышишь.
Но больше всего говорили о любви, потому что все поголовно влюблялись. Мне вдруг начали оказывать знаки внимания Володя Спиваковский и Коля Швыдкой, а я смущалась, потому что у меня был мальчик из одноклассников, и мне совсем не хотелось усложнять себе жизнь.
Таня Мажарова влюбилась, и вроде, не без взаимности, в Витю Шуренкова, нашего гитариста, и была счастлива. Каждый вечер они удалялись на прогулки, а потом возвращались и устраивали концерт: Витя пощипывал струны, а Таня пела и много смеялась. А потом Витя ее оставил и на виду у всех начал увлекать меня. Я понимала, что он делает это намеренно, дает Тане понять, что на его основательность рассчитывать не стоит, и только посмеивалась. А Таня плакала, обижалась на меня, принимая Витины ухаживания всерьез.
Случались и досадные моменты. Как-то утром я, как всегда, встала раньше других и начала хлопотать о завтраке. У меня было хорошее настроение, потому что с вечера девочки помогли выполнить все подготовительные работы, оставалось только растопить печь и приняться за готовку. Я порывисто выскочила в коридор и уже взялась за входную дверь, как вдруг она резко распахнулась, и мне навстречу вошел один из парней — такой молчун, что я его раньше даже не замечала. Он был одет в трехрублевый джемпер из хлопкового трикотажного, синий, давно выцветший — у нас такие носили дети из малообеспеченных семей. На голове привычно сидел обыкновенный картуз, в каком мой папа ходил на работу, на ногах — кирзачи, рабочие сапоги, с заправленными в них штанинами. Весь его вид был до того сельский, простецкий, понятный, что у меня екнуло внутри, как от чего-то привычного, по чему соскучилась душа. Едва я успела подумать, чтобы заговорить и понять его происхождение, как он заговорил сам, причем с нотками то ли недовольства, то ли поучения, то ли раздражения. Я помню, что ответила ему в обтекаемых выражениях, удивившись его красивому голосу, устоявшемуся баску и чудесной русской речи — грамотной, внятной, четкой, органичной, без акцента. На фоне распространенных здесь чужеродных интонаций и безликих, тронутых порчей диалектов и говорков, это была просто песня! Заслушаться! "А сначала показалось, что он сельский, только из глубокой России приехал, — подумала я, потому что у нас была девушка из Ростова. — Но нет, так в селах не говорят, пусть и русских." Необъяснимым образом в его речи угадывалась эрудиция и недюжинный характер, что-то еще такое, чего нет в неискушенных людях, что присуще человеку что называется из хорошего общества, человеку с достойными интересами. С этими неожиданными выводами я тихо прошмыгнула мимо, оставшись, однако, под впечатлением его грубоватости. Не знала я тогда, что это был мой первый диалог с будущим мужем.
Но больше всех страдала Таня Масликова, только я никак не могла понять, кто является ее объектом. Вроде, не видела я среди наших парней такого, чтобы был достоин таких страстей. Каждый вечер Таня приглашала своего возлюбленного на свидание и совершала попытки к выяснению отношений. Но ей это не удавалось, и она возвращалась со свиданий и все это нам рассказывала, жалуясь и негодуя на черствость парня.
— А с чего ты вдруг к нему прицепилась? — однажды спросила у нее Неля Челкак. — Может, он вообще с причудами.
— Я не прицепилась! — вознегодовала Таня. — И причуд у него нет. Это мой одноклассник.
— Ну и что?
— Как что? — снова тем же тоном объясняла Таня. — Да он прекрасно знает о моем чувстве! А вот молчит и все. Представь, скольких трудов мне стоило узнать, куда он решил поступать! Я ринулась вслед за ним в последний момент, едва не опоздала с подачей документов.
— Вот дает, — усмехнулась Люба Малышко. — Как в кино.
— Да, вам, конечно, кино. А мне?
— Тебе? Тебе надо радоваться, что ты поступила и теперь учишься с ним в одной группе.
— А чего мне это стоило? Мне пришлось идти в деканат и просить перевода в эту группу, потому что сначала меня распределили в другую.
— Ну, это ты правильно сделала, — похвалила Таню Неля Челкак.
Эти девушки уже симпатизировали друг другу и часто вместе разминались, прыгая через скакалку. К ним примыкала и Лариса Смирнова, хоть она казалась старше своих лет. Как я узнала позже, у Ларисы был жених, курсант Киевского высшего военного училища. После окончания его учебы они собирались пожениться и ехать к месту службы. Лариса явно была слаба в знаниях и не скрывала этого. Более того — не прикладывала никаких усилий, чтобы улучшить положение. Ей нужен был лишь университетский диплом, чтобы соответствовать статусу будущего мужа, это я узнала от нее же.
— Почему бы тебе не поднажать и не исправить тройки на четверки, — как-то спросила я, находя, что она не такая уж бездарь.
— А зачем? — ответила Лариса. — Все равно я по специальности работать не смогу, неизвестно, куда пошлют мужа.
— Так зачем ты вообще поступала?
— Ну как же? У моего мужа жена должна быть с университетским образованием. Это и для его карьеры важно, — Ларисин отец был генералом и мог обеспечить зятю карьеру.
Это была серьезная девушка, умеющая строить планы и добиваться их реализации. Сейчас они с мужем живут в Москве.
Так вот Лариса, как опытная в подобных делах, больше других пыталась поддержать Таню Масликову и дать дельный совет, а не просто поболтать.
— Знаешь что, — как-то услышала я ее наставления для Тани. — Вот завтра вечером в селе будут крутить новый фильм. Ты пригласи его. А на обратном пути возьми его под руку, а то и прижмись к нему всем телом. Ведь будет уже поздно, твое поведение будет объясняться и страхом и вечерней прохладой.
— А дальше что делать?
— Ничего, — объясняла Лариса. — Если он задрожит, значит, неравнодушен к тебе. Тогда уж действуй по обстановке.
— А если не задрожит?
— Еще раз пригласишь его в кино. Он же не отказывается прогуливаться с тобой.
— Не отказывается...
Этот короткий разговор, услышанный мною случайно, когда я проходила мимо беседующих, наутро забылся. И вспомнился только поздно вечером, когда я застала Таню в слезах. Она опять повествовала всей компании о неудачах на любовном фронте: коварный парень пошел с нею в кино, а потом, когда она попыталась к нему прижаться, вообще от нее отпрянул.
Такого варианта они с Ларисой не предусматривали, и поэтому Таня упала в отчаяние.
— Успокойся, — говорила Лариса. — Это еще ничего не значит.
— Значит, — с выдохом сказала Таня. — Это конец.
— С чего ты взяла?
— Из его слов. Он знаешь что сказал мне? Он сказал, что ходит со мной гулять из чувства товарищества, потому что мы одноклассники. Дескать, мне не с кем больше пойти, вот он и сопровождает меня.
— Да, это равносильно признанию в равнодушии, — сказала Неля Челкак.
Но потом как будто Таня смирилась и успокоилась.
По возвращении из колхоза возобновились занятия, стало не до любовных приключений — уже в стабильном режиме нам чохом начитывались основные предметы, перемежающиеся с практическими занятиями по закреплению материала, все дни были плотно заняты. Даже на подготовку к занятиям — то, что раньше назвалось "учить уроки" — времени оставалось мало. О том, чтобы погулять, даже не думалось.
Благо, что со мной случилось чудо, впрочем, весьма объяснимое, о чем я писала выше, — произошла быстрая адаптация к новизне. Теперь мне казалось, что я учусь в этих стенах давным-давно и все тут знакомо и известно. Я даже понемногу начала преодолевать психологический зажим перед русским языком, пыталась говорить на нем. Хотя дело это продвигалось с большим трудом, приходилось сначала в мыслях формулировать фразы по-украински, а потом искать и озвучивать перевод. Особенно трудно было с научной терминологией, ведь многие понятия, которые изучались в школе, теперь для меня звучали незнакомо, и я путалась. Например, в украинских учебниках употреблялось слово "детерминант", а тут его называли определителем, и я не понимала, о чем речь. Таких примеров можно привести великое множество. Это была та трудность, которой не знали другие студенты в нашей группе.
Как-то шел семинар по математическому анализу, предмету совершенно новому, со своей специфичной терминологией, пожалуй, самому трудному в плане постижения и применения для решения задач. Куда там сопромату, о котором ходят легенды?! Сопромат рядом с матанализом — просто семечки. Замысловатость формулировок, обилие и сложность теорем, тончайшая филигранность доказательств, множество принимаемых допущений, вспомогательных лемм и прочих ухищрений делали его невозможным для быстрого усвоения и запоминания. Конечно, все было бы проще, если бы был прежний темп — школьный, да поменьше материала, читаемого за один раз. Но нет смысла говорить о том, чего не было. Мне этот предмет давался с трудом. Поэтому я слушала очень внимательно.
Ассистент (помню только ее фамилию — Бойко) задала пример, с которым никто справиться не мог. Но вот она, лукаво поведя глазами, вызвала к доске одного из преуспевающих студентов, предварительно приободрив его. Он вышел и легко нашел решение, мелком написав его на доске уверенными быстрыми движениями.
— Прекрасно! А теперь повторите, пожалуйста, ход рассуждений еще раз для своих товарищей, — попросила она, и отвечающий красивым голосом, на безупречном русском языке объяснил решение примера.
Люба Малышко, с которой я сидела рядом, возбужденно заерзала на парте, толкнула меня в бок:
— Видишь, какой у нас умный староста, — прошептала с нотками гордости.
— Это наш староста?
— А ты не знаешь? — удивилась она. — Хотя, да, тебе же ни стипендии, ни общежития не надо. И занятия ты не прогуливаешь. Зачем тебе его знать? И все же девушки не зря его замечают.
Я присмотрелась к нашему старосте — типичный мальчик из городской семьи. Да, симпатичный: с большими синими глазами и густой шевелюрой, с хорошо сложенной фигурой, умный и с академически поставленной речью. Что-то знакомое мерещилось в нем, но я совсем не соотносила его с тем крестьянского вида студентом, который с мужицкой грубоватостью поворчал на меня в колхозе, столкнувшись в коридоре. Хотя тот эпизод и пришел на ум, у меня оставалось впечатление, что тот парень был старше. Даже невольно подумалось — странно, что я его тут не нахожу. Да, в линялом свитере и кирзачах он прекрасно вписывался в ландшафты херсонских степей. А этот? Да, как нельзя лучше наш староста соответствовал обстановке: в отутюженном костюме, с уложенной шевелюрой он одухотворял университетские аудитории, как невзначай схваченная кистью фигура украшает хороший пейзаж. Короче, я просто не узнала в этом интеллигенте того простачка! В большей степени, видимо, потому, что теперь мое внимание занимал учебный процесс, а не кухня.
Сейчас я видела не ворчливого и придирчивого субъекта, просто мальчика — трогательно юного, с притягательной пластикой спокойных движений. Неистребимая доверчивость во взгляде, соединенная с пробивающимся характером, прочитывающимся в его манере держаться, являла ту меру несоответствия, которая лишь подчеркивает гармонию, как легкая асимметрия предметов сообщает им красоту. Пожалуй, он был несколько стихийным и в то же время продуманно основательным, имел вид послушного домашнего ребенка, хотя и независимого, самостоятельного, даже самодостаточного. Но я и сама была такой, так что поражаться как-то не приходило в голову. Даже то, что со временем я начала замечать остановленный на себе взгляд его глубоких глаз, ни о чем не говорило, лишь теплой волной обдавало всю меня. Так было много раз.
Случалось, что я, потревоженная во время лекции чем-то необъяснимым, оглядывалась и видела, что он смотрит на меня. В конце концов наши взгляды не могли не встретиться. Странно не это, странно то, что это ни к чему не приводило, ведь, встречаясь глазами, люди обычно передают друг другу какую-то информацию. Нет, взгляд его не был бессодержательным, но и своего значения не открывал. К тому же этот неулыбающийся парень молчал.
Без какого-либо умысла я однажды подошла к нему на переменке, видя, что он стоит у окна один. Что я тогда сказала — не помню, как не помню и его слов.
Быстро истек первый семестр, и студенты начали готовиться к зимней сессии — ответственному и неизвестному раньше мероприятию. Я все дни проводила в читальном зале на Шевченковской улице, где у меня уже был свой стол. Время от времени ко мне подсаживался кто-нибудь из завсегдатаев, но случались и редко заходящие посетители.
В один из дней, когда я на белых листах формата А4 сосредоточенно расписывала предел заданной функции, возле меня кто-то остановился.
— Тут свободно? — спросил знакомый голос.
— Да, — ответила я, даже не подняв головы, с привычным терпением перенося то, что рядом кто-то опустился на стул и при этом качнулся стол. Знакомых голосов в этом зале хватало, меня больше бы незнакомый удивил.
Через минуту голос опять зазвучал:
— Нет, ты делаешь ошибку, — произнес он. — Вот какое преобразование надо выполнить, — и ко мне потянулась мужская рука — но какая? — с тонкой изящной кистью и красивыми длинными, почти прозрачными пальцами. Рука развернула мои записи и твердым уверенным размахом начала исправлять их. Я подняла глаза и узнала нашего старосту.
— Как тебя зовут? — спросила я.
— Юра.
Вечером Юра провожал меня домой, хотя я жила совсем рядом и это была просто прогулка.
С того дня мы ко всем экзаменам готовились вместе, и вообще никогда больше не разлучались. Не удивительно, что я так хорошо запомнила поджатые губы своего будущего мужа и его руки — они пять лет чертили перед моими глазами формулы, помогая осваивать специальность. Скоро мы уже вместе сидели на занятиях, вместе занимались в читалках, вечерами гуляли, часто ходили в кино и знали все новинки кинематографа. Дни наши протекали довольно однообразно, на это было только внешнее впечатление, внутри нас кипела работа души.
Зимние каникулы первого курса я проводила дома, посвятив их поездке к Раисе, школьной подруге. Я понимала, что, возможно, не являюсь для нее главным человеком, но я была той по-доброму неравнодушной силой, которая в случае допущения ошибки могла поправить ее, предостеречь и даже в меру сил помочь. Ни Раины старшие брат и сестра, закопавшиеся в свои семьи, ни престарелые родители, не имеющие опыта современной общественной жизни, этого сделать не могли. А у юного человека обязательно должен быть кто-то такой, кто видит его, идущим по тропе.
Галоп на парашюте
Начало второго семестра было ознаменовано одним досадным для меня событием. Хорошо помню тот день. Прошло две лекционных ленты, третьей была лента практических занятий по высшей алгебре. У нас ее вела очень симпатичная ассистентка с лицом, носящим следы ожогов. Но она была так хороша, что это ее не портило, и мы любили на нее смотреть. Да и сам предмет был достаточно легким, чем-то напоминающим школьную алгебру. Предвкушая приятное времяпрепровождение и возможность отдохнуть, я на перемене подошла к открытому окну, за которым ненадоедливо падал снег, гуляла зимушка, украшая землю. Мне было непривычно из теплой комнаты ловить летящие снежинки или делать снежки, собирая снег с подоконника, — в селе такой роскоши не было, там берегли тепло.
Едва я успела подумать об этом, как мое уединение нарушили — ко мне подошла Таня Масликова и встала слева. Она тоже молчала и смотрела в окно. Странно, но я не почувствовала ее волнения. Но вот она успокоилась, собралась с духом и повернулась ко мне, посмотрела прямо в глаза, несколько удивив присутствующей в ней резкостью, кипящей в каждом движении порывистостью. В самом деле — в колхозе мы один на один не общались, а после колхоза тем более не имели ни общих тем, ни совместных дел, так почему сейчас ей надо так сильно волноваться?
— Мне стало известно, что ты встречаешься с Юрой Овсянниковым. Это правда? — ее слова звучали агрессивно, но, наверное, агрессия вызывалась ее внутренней неуверенностью или волнением, потому что я угрозы не почувствовала, а только оторопь и непонимание: ей-то какое дело? Таня продолжала меня озадачивать чем-то, чему я не находила названия.
— Правда, — сказала я, наблюдая за нею без попытки понять, а лишь как за диковинным явлением.
— Это серьезно?
— Кто знает. Наверное.
— Ну ладно, — отчеканила Таня, — я отступаю, — я все еще ничего не понимала и подумала, что эта девушка странновата, что ей не хватает уравновешенности из-за болезни нервов. Я смотрела на нее распахнутыми глазами, так и не преодолев замешательства. — Он очень хороший парень.
— Я знаю, — согласилась я, теперь уже явно видя, что Таня волновалась и спешила сама выговориться, словно осуществляла какой-то данный себе зарок. Я не мешала ей, оставаясь лишь зрителем. Ее атакующая инициатива застала меня врасплох и нисколько не всколыхнула. Во мне даже не возникло чувства, что я каким-то образом причастна к тому, о чем она говорит. Я бы, возможно, назвала свою реакцию негодованием, но только за внезапное вторжение в мое уединение, если бы мы не были в общественном месте, где она имела право находиться так же, как и я, и если бы я не видела смешной нелепости происходящего.
— Так вот, — она ударила рукой по подоконнику, — если я узнаю, что ты его предаешь или как-то по-другому обижаешь, я тебя из-под земли достану и размажу! Поняла?
— Поняла, — безучастно сказала я, так и не успев избавиться от недоумения, лишь проводив ее, отходящую от меня с чувством исполненного долга, продолжительным индифферентным взглядом.
Танина выходка не испугала, не озадачила, не насторожила меня. Она так и осталась в памяти моментом полного недоумения, чем-то внешним, что я увидела случайно между мелькающими снежинками и чему суждено одно — тут же отойти в прошлое. Минуты через две так оно и случилось, ибо я забыла о ней, перестала о ней думать, отпустила от себя. Я вернулась к наблюдениям за усмиренной и вялой городской вьюгой и даже никому не рассказала, что иногда случается с людьми на фоне безмятежного снегопада, а главное — не изменила к Тане отношения.
Возможно, излишне подчеркивать очевидное для многих, что в слова "забыть" и "не помнить" можно вкладывать разный смысл. И все же я скажу об этом. Разве люди когда-нибудь забывают о роли солнца, неба, ветров, дождей в событиях своей жизни? Разве забывают летние ожоги на пляже, побитое снежной крупой лицо в зимнюю вьюгу, промокшую обувь в осеннюю слякоть? Нет, конечно, они все помнят. Но помнят как о чем-то объективном, внешнем, не лично с ними происходящем. Так и я, говоря о Таниных словах, не имела в виду, что впала в амнезию. Сам факт этого разговора я помнила как общий фон той давней-давней городской жизни, что однажды началась для меня, и лично к себе его не относила. Это было нечто, происходившее вне меня. Как в начале он не вызвал во мне какой-то определенной реакции, так и в дальнейшем оставался чем-то касающимся самой Тани. Ей хотелось так поступить, чтобы избавиться от внутренних метаний, беспокойства, тревоги, вот она и решилась выплеснуть их вовне в приличествующей форме. А я, как ее товарищ и просто нормальная девчонка, должна была способствовать этому, коль уж карта так легла.
И должны были пройти годы, чтобы я поняла то, чему была свидетелем, но чего не связывала в один узел: именно по Юре Овсянникову Таня страдала еще со школы, вслед за ним поступила в университет, от него ждала и добивалась взаимности в колхозе на первом курсе, по нему убивалась, потеряв навсегда. Это из-за него она отчаялась и испортила себе жизнь ранним, демонстративным замужеством. И я тогда подумала: слава Богу, что в том трудном для нее разговоре я повела себя столь невозмутимо! Это лучшее из всего, чего был достоин ее шаг — шаг девушки, решившейся вписать мужественную страницу в жизнь возлюбленного, не ответившего ей взаимностью.
Позже мне Юра рассказывал, что Таня пришла к ним в класс уже в выпускной год, и весь учебный период не переставала поражать своими способностями, инициативой и энергией. Перво-наперво она покорила одноклассников игрой на столь редком музыкальном инструменте, как скрипка. Возможно, не будучи выдающимся исполнителем, Таня, тем не менее, во время игры становилась редкостно прекрасной, недосягаемой в своей отрешенности от мира смертных, источала такую убежденную одухотворенность, что это пленяло слушателей и зрителей. Затем она из всех выделила Юру — скромного, но очень талантливого мальчика из интеллигентной семьи с трудной судьбой, — и отныне служила музам только в его честь. Все что она делала, было гимном ее любви к нему. В этой привязанности она была так же всевластна, неистова, как и во всем, за что бралась, и так же искренна и убедительна. Кто знает, как бы отреагировал Юра, но безудержный натиск и высшая экспрессия его выявления многих ввергает в смятение, многим он кажется игрой натуры, богатой на воображение и прощающейся с детством. Тем более это смущало неизбалованного достатком домашнего мальчишку, сдержанного и немного сторонящегося более раскрепощенных ровесников.
Таня ни в чем не была ординарной, она имела разносторонние интересы. Я сама, привыкшая в школе петь в хоре, сразу же нашла университетскую самодеятельность и регулярно посещала ее. Но и Таня оказалась тут, она и тут играла на скрипке и всегда была главным украшением наших праздничных концертов. Помню ее высокую, трогательно тоненькую фигурку, чуть вытягивающуюся вверх при движении смычка, словно и она становилась струной, покоряющейся ему, и словно сама превращалась в звук от его прикосновений. Прекрасное ее лицо с удивительно красивой матовой кожей во время игры покрывалось румянцем на щеках, губы пунцовели, синие бездонные глаза туманились и наполнялись блестящей чувственной влажностью.
Но вот мне, при попутном решении новых проблем: резкого против школы увеличения учебной нагрузки, вживания в культурно чуждую общность людей и перехода на другой язык общения, — стало не хватать свободного времени для основных обязанностей. Надо было уплотняться в быту или отказываться от отдыха, и я пожертвовала самодеятельностью. Почти в то же самое время это сделала и Таня, хотя, я думаю, по другим причинам — она не хотела лишний раз встречаться со мной, тем более в неофициальной обстановке. Она вообще оставила занятия музыкой, забросила скрипку, как досадное напоминание о неудавшейся школьной любви, и подалась клин клином вышибать. На этот раз она ступила на стезю большого спорта, став членом парашютной команды авиаклуба ДОСААФ, приписанного к Подгороднянскому аэропорту. Ей как раз исполнилось столько лет, сколько и надо было для приема в секцию.
Но и опять же, для нее это не было экстраординарным развлечением: прыгая с парашютом, она стремилась достичь солидных результатов, которые позволили бы стать профессионалом своего дела, пригодным для использования в экстремальных ситуациях, если к тому призовет Родина. Это ее поставило в один ряд с другими студентами, пришедшими в университет что называется из большого спорта. Естественно, что она тут же с ними сошлась. За Таней начал ухаживать некий борец Фима, который учился у нас на потоке — здоровяк устрашающего вида, имеющий какие-то успехи, регалии и счесанные в блин уши. Их роман был нескрываемо бурный, как молнии под разверстыми небесами, и столь же непосредственный, широко обсуждаемый с подружками. Длился он весь второй семестр. А потом настала летняя сессия, и у девчонок не осталось времени на болтовню.
***
Летние каникулы я проводила дома. Это было незабываемо хорошее время, о котором тоже стоит написать отдельно. Но длилось оно у меня совсем недолго, ибо на этот раз следовало загодя побеспокоиться о жилье на второй год обучения. Тот же сложный вопрос вставал все с той же беспощадностью. Неизвестно, как бы он решился, если бы я оставалась одна. К счастью, теперь со мной был Юра, мой тихий друг, надежная опора.
— Надо добиваться предоставления жилья, — сказал он. — Сходи в деканат, напиши заявление, поговори с деканом.
Конечно, я так и сделала. Летнюю сессию, как и зимнюю, я сдала преимущественно на четверки (об одной тройке умолчим), оплакивая после каждого экзамена эти горькие неудачи — не могла отвыкнуть от чудного, упоительного состояния быть первой, лучшей из всех. И все же это был хороший результат. За него, по уставу университета, полагалось поощрить студента предоставлением жилья, если он в нем нуждался. А я нуждалась, к тому же нуждалась одна из группы. Только у меня одной не было возможности добираться на занятия прямо из дому, хотя бы пригородной электричкой.
— Ты имеешь право на место в общежитии, — подбадривал меня Юра. — В крайне неблагоприятном случае, если вдруг тебя забудут поощрить, то с твоими результатами по успеваемости не стыдно напомнить о себе — обратиться с просьбой о помощи. Тогда уж точно не откажут.
Но мое заявление в деканате оставили без внимания — вероломно и нагло. На новый учебный год место в общежитии предоставили всем нуждающимся, даже тем, кто учился на тройки и поэтому заявление не подавал. Тогда я обратилась лично к декану, напомнив ему не только о своей хорошей учебе, но и о том, что не получаю стипендии.
— Помогите хоть чем-то одним, — просила я. — Родителям трудно меня учить, оплачивая и квартиру, и проживание в городе.
Петр Антонович Загубиженко, наш декан, выслушал меня с кислой миной на вечно красном лице и сделал вид, что изучает мои документы. В итоге он брезгливо вывернул нижнюю губу, отвернулся к окну и барственно произнес:
— Вы, деточка, одна в семье и оба ваши родителя работают. Вам стыдно жаловаться. У нас полно сирот и детей из неполных семей, вот им мы помогаем.
— Но я не купаюсь в роскоши. К тому же учусь хорошо, что и требует от меня государство.
— А зато они страдальцы.
Конечно, я на всю жизнь "полюбила" сирот и детей из неполных семей, вообще подобных "страдальцев". А также тех, кто "печется" о них на свой лад. Платить этому справедливцу в какой-либо форме за положительное решение своей проблемы я не собиралась.
— Тогда зайдем с другой стороны, — сказал Юра, выслушав мой рассказ о посещении деканата.
На правах старосты группы он обратился за помощью к коменданту общежития, пожилой, очень добродушной женщине. У нее был свой резерв свободных мест, уж не знаю для каких нужд.
— Если вы мне поможете, — сказала она, — то я вам гарантирую одно женское место по вашей персональной заявке.
— Чем мы можем вам помочь?
— В августе к нам поселяются абитуриенты — публика неорганизованная, недисциплинированная и случайная. Сами понимаете, ведут они себя тут крайне неаккуратно, а убирать за ними некому — наши уборщицы уходят в летние отпуска.
— Что от нас требуется?
— Пусть твоя девушка поработает уборщицей на период вступительных экзаменов.
— Что ей придется делать?
— Мыть бытовки, комнаты для умывания, коридоры, лестницы.
— И все? — уточнил Юра.
— И все.
Вот поэтому я отдыхала дома только в июле, а в августе вернулась в город, поселилась в общежитии и весь месяц добросовестно вымывала после абитуриентов кухонные мойки в бытовках, раковины в комнатах для умывания, панели стен, полы. Самое же трогательное состояло в том, что я получала наряд на одного человека, но каждый день, в будни и выходные дни, в дождь и вёдро, бок о бок со мной работал Юра, разделяя мою участь, помогая мне, облегчая мой удел. Это совсем покорило коменданта общежития.
— Юра, зайди ко мне, — как-то сказала она, увидев его работающим со мной.
Мы испугались, подумали, что она станет ругать Юру за несанкционированное присутствие здесь, за его самодеятельность. Но нет, оказалось другое.
— Я не знаю и не спрашиваю, кто тебе эта девушка, и независимо от твоего отношения к ней, — начала она, — отныне и всегда будет так: сколько потребуется, она будет получать место в общежитии. Только пусть подходит прямо ко мне. Ты понял?
— Понял, — сказал Юра. — Я ей передам. Спасибо вам!
— Тебе, сынок, спасибо. Это ради тебя я такое решение приняла. А она молодец, что такого парня завоевала, — и тут она разрешила нам поработать только до 20 августа.
В этот день заканчивались вступительные экзамены и общежитие пустело. Так что мы могли еще десять дней отдыхать.
Юра вернулся ко мне с сияющими глазами. Это была победа — на все года обучения у меня уже было место в общежитии и к тому же неожиданно появилось десять дней каникул!
Мне очень жаль, что через три года, когда Юра на украшенных цветами машинах забирал меня из общежития в ЗАГС, а потом к себе домой, наша покровительница болела и не смогла этого видеть. А это зрелище стоило того, ибо оно было первым за всю историю общежития — оттуда невест в городские семьи ни разу не забирали.
***
За событиями, которые нам с Юрой пришлось пережить летом, мы забыли все остальное, да и вообще забыли маету, существовавшую до нашей встречи. Мы сблизились духовно и уже не представляли завтрашнего дня друг без друга. Отчасти я стала для Юры человеком, о котором он мог заботиться, реализуя себя как сильную личность. И заботиться не только по желанию души, а по жизненному предназначению, потому что мне нужно было его присутствие рядом. Он взял на себя ответственность за меня по праву сильного и по его прерогативе делать свой выбор. А я приняла его помощь, разделила его взгляды и вкусы, пошла за ним, почувствовав в нем надежного человека, верного, без которого мир утратил бы свою ценность и привлекательность, даже более того — нужность для меня.
Но разговор не о нас, разговор о Тане Масликовой.
А она опять удивила всех — явилась на второй курс мало что замужней женщиной, так уже и беременной. Неимоверно похудевшая, она откровенно спала на занятиях, красноречиво намекая, что ночами спать не приходится. И мужем ее стал совсем не Фима с накачанными бицепсами, а Анатолий Колодяжный — миловидный светловолосый парень, с виду мягкий, спокойный и очень интеллигентный, недавний выпускник университета, ставший в это лето аспирантом. Вместе они составляли прекрасную пару, очень хорошо смотрелись, словно созданы были друг для друга. Нельзя было не порадоваться за них: за Таню — необыкновенно энергичную, беспокойную, решительную, немного прямолинейную и напористую девчонку; и за Анатолия — блестящего умницу, целеустремленного человека, увлеченного своей работой, вполне сложившегося уравновешенного мужчину. Не одна я так думала, все так считали.
Их дочь Юля стала исторической личностью — первым ребенком в нашей группе.
Благие намерения
Благодаря энтузиазму Александра Григорьевича Хмельникова, нашего бывшего соученика, ставшего впоследствии секретарем парткома университета и в связи с этим сменившего специальность механика на историка, наш поток имел возможность встречаться регулярно. Мы окончили университет в 1970 году и, начиная с 1975 года, виделись организованным порядком каждые пять лет. Как это проводилось и чего это стоило организаторам, я оставлю рассказать Саше. Он больше знает.
От себя скажу, что на первую встречу Юрий Семенович пошел один, а я не смогла быть вместе с ним, можно сказать, по непростительной глупости. За это теперь ругаю себя. Пропустили мы с мужем и последнюю встречу, состоявшуюся в 2010 году. Причины для этого были, возможно, и не веские, но их нашлось слишком много, чтобы с ними не считаться.
На то время мы уже имели летнюю квартиру в Крыму, где могли отдыхать хоть и круглый год. Однако зиму мы проводили в Днепропетровске, а на юге жили с 10 мая (уезжали после дня Победы) до 13 октября, маминого дня рождения. Значит, для участия в мероприятии, проводимом в июне, нам надо было возвращаться в Днепропетровск — среди лета, в разгар сезона купаний. А потом опять ехать в Крым. Это физически тяжело — раз. По нашему пенсионерскому безденежью это почти непозволительная роскошь — два. К тому же мы не решались путешествовать в жару, ведь в том году лето было рекордно знойным — три. Короче, не поехали. Вот так.
Во все остальные годы мы аккуратно являлись на смотры и отчитывались о себе и о делах. Виделись и с Таней. Поэтому мы знали, что жизнь у нее с Толиком не сложилась. Родив еще одного ребенка, сына Андрея, они какое-то время мучились попытками ужиться вместе и наконец развелись и разъехались. Не состоялась у Тани и профессиональная судьба. По скрытым от других причинам она оставила работу по специальности и пустилась просто зарабатывать деньги там, где больше платили. Думаю, отчасти это было связано с необходимостью дать обоим детям высшее образование, что даже и при поддержке государства требовало немалых средств. Конечно, Тане об этом распространяться не хотелось. Главное, что своего она добилась: Юля стала врачом, а Андрей программистом.
На этом можно было бы поставить точку в рассказе о Тане Масликовой.
Но это не в моей власти — точки расставляет провидение, а мы, люди, лишь его игрушки.
Настали трудные времена, разрушилась наша Родина, развалилась устроенная жизнь, люди превратились в щепки, вращающиеся вокруг тонущего корабля. Я в то время работала на Днепропетровской Областной книжной типографии (ДКТ), и меня тоже не миновала эта участь. Об этом я напишу в другом месте, а тут скажу только, что тем врагам советского народа, кто называл себя демократами, удалось что называется расправиться с самым красным из «красных директоров» нашего района Стасюком Николаем Игнатьевичем. Причем сделано это было настолько грязно и вероломно, что не оставило меня равнодушной к его судьбе, и я не смогла предать его, отступиться от него. Я ушла с работы вместе с ним. Тем самым я потеряла связь с коллективом, фактическую основу, на которой держалась моя уверенность в себе. Мужественный шаг я совершила легко и решительно, не думая о себе и о своей выгоде, но после этого, без преувеличения сказать, сломалась. Выдохлась моя сила воли и энергия, я отошла от бизнеса, переложив его на плечи Юрия Семеновича. Я вела жизнь затворницы, беспощадно этим изводясь. Я элементарно болела и злилась от этой немощи. К тому же мучилась нравственно тем, что закабалила мужа. Да и психологически чувствовала себя некомфортно — страдала от одиночества и невостребованности после бурной деятельности и плотного общения с людьми. Однако же натура у меня такая, что я хоть и не прочь пожаловаться, но первая звонить или наносить визиты людям не умею. Вот если кто-то сам ко мне достучится, то тут я и поплакаться могу. А стучались многие.
Тоскуя по прошлой жизни, по утраченному благополучию, выбившись из колеи, оставшись за бортом основных событий, которые творил уже не народ, а отдельные заправилы, люди в первое время пытались восстановить внутреннее равновесие и потерянную уверенность в своих силах за счет общения с давними друзьями, прошлыми знакомыми. Искали в них опору, прибавку к своим силам. Так исстари на Руси повелось: как человеку плохо становилось, так он шел к людям. Но теперь плохо было всем. Люди встречались, общались, а помочь друг другу не могли — глобальное лихолетье не позволяло.
Вот и Таня ко мне позвонила. Долго мы с ней беседовали, она о себе рассказывала и обо мне спрашивала. Мы хорошо так поговорили, откровенно, без лукавства, старого не вспоминали — обе хранили тот давний разговор о Юре в тайне от всех и друг от друга даже, словно не было его. Зато о новых тяготах и наговорились и наслушались, излили горечь, обменялись надеждами. Видимо, наше общение, и правда, приносило пользу, ибо мы стали чаще перезваниваться. А потом Таня пришла ко мне в гости. Дома я была одна, мешать нам было некому.
Меня поразило не только то, что Таня начала курить — причем курила много и жадно, запивая дым крепким кофе и почти не прикасаясь к еде, — а многое другое, чего я не предполагала в ней найти.
Во-первых, я обнаружила, что замечающаяся в ней раньше демократичность общения переросла в неразборчивость связей. Таня завела себе подругу из каких-то потомственных кастелянш или кладовщиц — абсолютно неграмотную и необразованную. Дело было не в том, что эта подруга была плохим человеком, нет. Я видела эту женщину, общалась с нею, и не имею к ней претензий — она обыкновенная, нормальная и хорошая. Но это был человек совсем другого круга, от которого Таня вряд ли хоть чем-то обогатилась и который с абсолютным равнодушием относился к Таниным достоинствам. Что общего с нею находила Таня, какую нужду утоляла?
Во-вторых, Таня выглядела очень уставшей и физически, и душевно от неустроенности своей жизни, и была крепко озабочена тем, что вынуждена делить "хрущевку" с двумя проходными комнатами со взрослым сыном. Она всерьез обсуждала возможность выйти замуж за сельского человека и уехать жить к нему, чтобы освободить квартиру Андрею. Был у нее на примете такой мужчина. Она спрашивала моего совета, но это было так — для отвода глаз. На самом деле Таня просто стремилась найти понимание и избежать осуждения. Что я могла сказать, если, с одной стороны, я сама из села, а с другой, — Таня, превратившаяся в дебелую тетку с крутыми боками, оставалась для меня девочкой со скрипкой, неспособной прижиться к трудному быту без удобств?
— Но это еще полбеды, — ответила Таня на мои сомнения. — Я ведь не хочу оставить Андрею квартиру с голыми стенами. Да мне и брать оттуда нечего! Так с чем я явлюсь к новому мужу? Ты мне не скажешь? — спросила она в обычной своей манере.
— А что ему от тебя нужно? — удивилась я. — Он получит моложавую красивую жену, крепкую здоровьем, работоспособную и, главное, образованную. Разве этого мало?
— Мало, Люба, — решительно заявила Таня. — У меня должны быть хотя бы деньги. Да и гардероб себе надо новый справить.
— К чему ты клонишь? — спросила я.
— К тому, что прежде мне предстоит крепко поработать. Вот не сидела бы ты дома, а пошла вместе со мной на рынок! — со смешком добавила она. — Была бы и тебе терапия, и мне бы помогла расширить дело.
Таня в то время торговала на вещевом рынке, закупая товар у оптовых поставщиков — страшная судьба, постигшая многих интеллигентов. Я обещала подумать, но по мне Таня видела, что я соглашусь.
— Я тебя повожу по крупным городам, где сама делаю закупки. Ты посмотришь, в каком дерьме живут и работают многие люди, и перестанешь киснуть и дурью маяться. Поймешь, что у тебя не все так плохо, как тебе кажется.
И наконец, третье, Таня стала суеверным человеком, и это было хуже всего. Она ездила по бабкам, а те снимали с нее порчу, гадали на судьбу и на червового короля, толковали ее сны. Тане даже в себе находила дар пророчицы и всерьез брала у этих бабок уроки. Короче, она ехала умом, а ее подружка из кастелянско-кладовщицкого сословия ее к этому поощряла. Для меня это было настолько невыносимо, что я подключила Юру и свою сестру с мужем, и мы вместе ездили к тем самым бабкам, чтобы убедить Таню, что это шарлатанки и она зря транжирит деньги. И вот когда после этих поездок моя сестра медленно и с расстановкой повторила Тане все бабкины трюки и Таня отрезвела, я воспаряла духом — мне показалось, что Тане полезно будет, если какое-то время она проведет рядом со мной.
И тогда я окончательно решила пойти с Таней на рынок, чтобы там помочь ей, да и самой развеяться от мнительности и дури. Тут Таня была права. Работать я решила на своих деньгах, чтобы не запутывать взаиморасчеты.
***
Благие намерения... Ее — вытащить меня из дому и восстановить для активной деятельности. И мои — помочь ей в работе, чтобы собрать деньги для нового замужества. Если бы знала Таня, на что меня обрекает, и если бы знала я, как мне не стоит туда ходить!
Но сначала были вояжи за товаром для работы. Посещали мы только большие города, где располагались крупные базы оптовой торговли: Харьков, Одесса, Москва.
Харьков
Сюда мы ездили пассажирскими поездами. В полночь с грехом пополам садились в Днепропетровске и к месту приезжая около четырех часов утра. Так как эти поезда были проходящими и на них никогда не было билетов в кассах, приходилось "договариваться" с проводниками, что жутко изматывало нервы. Далее, этот отрезок моей жизни проходил в конце лета и в начале осени. Это я уточняю к тому, что по приезде в Харьков мы заставали еще глубокую ночь и какое-то время, дожидаясь рассвета, сидели в зале ожидания вокзала. Насмотрелись там всякого: и бомжей, и беспризорников, и проституток, и ворья. Описывать здесь все эти явления не берусь — у меня не хватит слов. Это был шок!
После той благопристойной и размеренной жизни, которую мы недавно вели, резко увидеть это — так можно было не выйти из потрясения и навсегда лишиться разума. Наши люди так быстро потерялись в новых условиях не потому, что в них были слабые культурные навыки, как пишут наши недруги, нет, конечно, а потому что их внезапно выбили из седла. При таких неожиданностях любой ковбой окажется под конем, тут и спорить нечего. Труженики, с доверием относящиеся к своему работодателю, в роли которого выступало государство, вдруг потеряли его, а с ним работу, многие блага, налаженный быт, образ жизни. Не дай бог еще кому-то оказаться в таком положении. Ведь даже в войну, где были смерть и кровь, люди чувствовали, что за ними стоит государство, ради которого стоит бороться и выживать. А тут? Впрочем, смерть и тут поселилась повсеместно, только менее очевидная и тем более отвратительная.
Едва начинала рассеиваться тьма, мы пускались в путь, придерживаясь основного потока идущих туда людей. Идти нам было недалеко, но опасно. Однажды мы с Таней не выдержали инфернального храпа, смеха и визга вокзальных старожилов и ринулись к рынку сразу по приезде в Харьков. Нам оставалось пройти квартал до цели, когда перед последним поворотом нас остановила группа мужчин с расчехленными ножами и потребовала отдать деньги — они безбоязненно промышляли тут, понимая, что с пустыми кошельками за товаром не приезжают. Нас выручил мой более богатый опыт коммерческих вояжей, ведь сейчас шел 1996 год, а я начинала ездить в Москву за книгами еще с 1988 года. С тех пор рэкет, конечно, отморозился и потерял людской облик, но все же... Собираясь в поездку, я основные деньги спрятала в пустой сумке так, что она все равно оставалась пустой, а незначительную их часть, традиционно завернутую в носовик, засунула в известное женское место — в лифчик.
Увидев гопников, я толкнула Таню, чтоб она притихла, и вышла вперед.
— Ой, — сказала вполне растерянно, — а мы сюда идем не за покупками, и денег у нас нет.
— А чё же претесь? — поигрывая сигаретой во рту спросил исполнитель главной роли, оглянувшись на остальных и тем давая понять, что эту партию играет он.
— На разведку, — я хихикнула. — Работу недавно потеряли, вот — хотим попробовать это... отсюда кормиться. То есть торговать.
— Ну?
— Что ну? — я кинулась доставать деньги из лифчика. — Надо же присмотреться. На вот, — я протянула ему сверток, — больше нету, хоть обыщи нас. Только обратные билеты остались.
Бандит окинул меня оценивающим взглядом, выплюнул окурок.
— А она? — он кивнул на Таню.
— Так это общие деньги, — простодушно соврала я, заглядывая ему в глаза. — Мы же вместе. Так что конкретно ты решаешь с нами? — с нотками хорошо подделанного уважения к его миссии спросила я.
И он процедил:
— Ичь, размечталась! Обыщи ее... Старая ты для меня, — он даже не засмеялся, настолько серьезно рассуждал. — Давай, что есть и валите отсюда!
Мы гадкой трусцой засеменили прочь от опасности и остановились только возле рынка.
— Сколько денег ты ему отдала? — спросила Таня.
— Немного. А что?
— Я тебе верну половину.
— Зачем? Плюнь.
— Но ты же мои деньги спасла, — сказала она.
— Хе! — я засмеялась. — Я и свои спасла тоже. Так что мы еще поживем.
Надо отметить, что я тогда здорово испугалась и перенесенное напряжение не обошлось без последствий, спустя несколько дней после этого у меня впервые поднялось давление и с тех пор начала развиваться гипертония.
На рынке решения о покупках принимала Таня. Но она долго не могла успокоиться.
— Обратно пойдем другой дорогой, — говорила сбивчиво, — чтобы они не увидели нас с товаром. А то поймут, что мы их обманули, и прирежут.
— Да они в это время уже будут нюхать кокаин и видеть пальмы в голубой дали. У них время работы заканчивается с восходом солнца.
Обедали мы пловом, сваренным в черных от копоти оцинкованных ведрах. Этот бизнес застолбили за собой низкорослые люди с узкоглазыми лицами — неопрятные и молчаливые. Мы держали горячие тарелки с рисом, на котором было много мяса, на весу, обжигая пальцы, и обменивались впечатлениями от покупок. Но Таня все равно возвращалась к утреннему приключению:
— Знаешь что, — своим неподражаемо решительным тоном начинала она, — их сбил с толку твой вид, вот почему они поверили тебе.
— Да?
— Да! Понимаешь, — энергично убеждала она меня дальше, — ты же не похожа на торговку.
Я осмотрелась: действительно, вместо майки под ветровкой, джинсов и мокасин или кроссовок на мне был костюм с длинной юбкой, сшитый на заказ, замшевая безрукавка и кожаные туфли фирмы "Хёгль". И я не была с растрепанной или кое-как убранной головой, мои тогда еще длинные и густые волосы были подняты вверх и хорошо уложены.
— Возможно, — согласилась я.
— Ну еще то сыграло роль, что ты умеешь убеждать, — добавила Таня.
После этого случая мы от основной массы людей, торопящихся на рынок, больше не отрывались.
Одесса
Туда мы ездили автобусами — точно так же ехали ночью, чтобы на месте оказаться утром, к открытию рынка. Назад выезжали часов около одиннадцати и приезжали домой уже в темное время.
Этим поездкам я обязана ужаснувшим меня открытием — в посадки вдоль трасс больше нельзя было заходить, чтобы в старых традициях посидеть под кустиком во время остановок. Их так загадили коммерческие туристы, что это чувствовалось издалека. Ну и остальные детали, конечно, имели значение — нечистоты не успевали разлагаться естественным порядком и долго мешали своим наличием. Так что теперь во время остановок мужчины группировались перед автобусом, а женщины сзади от него и прямо на обочине справляли разнообразную нужду. Такое понятие, как соблюдение человеческого достоинства, перестало существовать в силу объективных причин.
Из Одессы Таня возила в основном бытовую химию и товары для дома. А я в то время ждала рождения внучатой племянницы Сашеньки и для нее привезла ванночку для купания и много-много всяких игрушек и одежек. Была еще одна для меня новизна: новое хозяйственное мыло, изготовленное на основе хлорки и отбеливателя. Сначала оно мне понравилось, но впоследствии оказалось абсолютно бесполезным в сравнении с нашим добрым старым другом — простым хозяйственным мылом.
Ничем другим Одесса мне не запомнилась, зато там не было с нами никаких приключений. Да мы и были там всего два раза.
Москва
В Москву я ехала с радостью, полагая, что застану и увижу ту дорогую столицу моей души, которую знала раньше — изысканную, безукоризненно-академическую, во всем блистающую высшим мастерством, или, если отойти от центра, задумчиво-патриархальную, пахнущую пирогами и былинами. Ехали мы тоже автобусом. А вокруг стояла поздняя осень, ноябрь. Мягкий влажный воздух омывал мир чистотой пресноводных взвесей, обволакивал туманцами, в нем легко дышалось. К тому же было аномально тепло, что воспринималось с приятностью, и деревья стояли несказанно красивые — в изменившей привычные цвета, не опавшей листве. Если учесть, что издалека, из окон автобуса, не видно повсеместной грязи, то впечатление оставалось незабываемым.
Время поездки рассчитано было так, что в Москву мы приезжали на рассвете. До начала работы рынка успевали освоиться на огромном пространстве бывшего стадиона «Лужники», выстроенного к Олимпиаде-80, нашей национальной гордости, откуда улетал в историю и «возвратился в свой сказочный лес» «олимпийский наш ласковый Миша» и где публика плакала, слушая эти слова и прощаясь с последним праздником Великой Страны. А теперь тут нашел пристанище оптовый рынок — сущая клоака, насмешка над прошлыми идеалами и чума перестройки, — и приезжающим надо было сориентироваться в нем и приготовиться к покупкам.
Получив возле Тани опыт продаж на вещевом рынке и почувствовав, что я ей немного помогаю, а сама оживаю и возвращаюсь к жизни, я решила увеличить оборот и взяла с собой немного больше денег. Тем более что накануне Таня завела диалог:
— Вот ты уже отвлеклась от своих мрачных настроений, да?
— Да, — согласилась я. — Благодаря тебе.
— Пусть так, — не стала спорить Таня. — Но ты своими денежками и на меня немного поработала.
— Совсем немного, хотя хотелось бы больше.
— Нет, тогда уж лучше действовать по справедливости.
— Что ты имеешь в виду? — спросила я.
— Давай отныне прибыль от твоих денег делить пополам. А в дальнейшем будем увеличивать твою долю, пока ты не отделишься от меня юридически. Хорошо?
— Лучше и быть не может! — улыбнулась я, оставаясь в убеждении, что для меня главное — реабилитация воли и восстановление психической работоспособности. А это как раз вроде бы налаживалось.
Но этим планам не дано было осуществиться, к счастью, — не мой это был мир, и я всячески не воспринимала его, а он — меня. И как только я возле Тани чуток укрепилась здоровьем, так сразу и ушла и от нее, и из ее мира.