После некоторого замешательства, смущения и двух-трех бесплодных попыток как-то объяснить случившееся, Иосеф Ярден решил идти к доктору Клайнбергеру. Если Эльханан дома, я извинюсь за столь поздний и неожиданный визит, и расскажу ему об этом странном инциденте. Кто бы мог подумать? Да она буквально испепелила бы меня взглядом, опоздай я на несколько минут. А сейчас уже десять, даже две с половиной минуты одиннадцатого, а я все стою и жду. Если бы что-то случилось, она ведь могла позвонить. Просто непостижимо.
— Тем самым она избавила вас от малоприятных и даже тягостных сцен, — усмехнулся Эльханан Клайнбергер. — Лили не уступила бы ни за что. Она разошлет приглашения всему городу. Всему университету. Президенту. Мэру Иерусалима. А по сути дела, Иосеф, почему вы считаете, что она должна пойти наперекор собственному желанию, чтобы удовлетворить ваше? Почему на свадьбу единственной дочери ей нельзя пригласить хоть папу Римского с супругой? А, Иосеф?
Гость начал пространно и терпеливо объяснять: времена нынче нелегкие — я имею в виду, для всех. И не мы ли сами уже который день устно и письменно проповедуем: жить нужно скромно. Кроме того, мать Яира всегда хотела, чтобы свадьбу устраивали в тесном кругу. Это как бы ее завещание, по крайней мере, в плане духовном. Да и… средства. Где это видано, чтобы влезали в долги ради роскошной свадьбы.
Доктор Клайнбергер, казалось, давно потерял нить. Он налил кофе, предложил сахар и молоко. В какой-то момент вставил замечание о том, что противоположности-де часто сходятся. Разговор быстро перешел на другие темы. Поговорили о египтологии и литературе на иврите, произнесли немало горьких слов по адресу иерусалимского муниципалитета. Доктор Клайнбергер славится тем, что он умеет с удивительной тонкостью проводить параллели между сферой своих профессиональных занятий — египтологией — и литературой на иврите, которую он называет своей тайной любовью, а себя — ее пылким любовником. Повозражав, Иосеф Ярден принимает обычно точку зрения Клайнбергера, однако зачастую отвергает его формулировки. Поэтому разговор в большинстве случаев кончается заключением, которое сформулировано Иосефом Ярденом, а не его старым приятелем Эльхананом Клайнбергером.
Если бы не холод, они по обыкновению вышли бы на балкон поглядеть на ночной пейзаж — холмы в звездном свете. Внизу лежала Эмек ха-Мацлева. Там, в горьком покое, растут старые оливковые деревья.
Жадно, ненасытно, едва ли не свирепо тянут они отростки корней в плотные темные недра. Корни, как когти, пробиваются сквозь каменистую подпочву, пронзают или огибают невидимые глыбы и припадают к влаге и прохладе. Но наверху, на ветру, в переливах зелени и серебра, колышутся кроны — им покой, им и почет.
И еще: оливковое дерево нельзя убить. Сгоревшие деревья пускают вдруг новые, сочные побеги. Вульгарное, бесстыдное цветение, как сказал бы Эльханан Клайнбергер. Оливы, в которые попала молния, постоят-постоят и опять обрастают пухом. И так в иерусалимских горах, на холмах, окаймляющих прибрежную низину, и в тиши монастырских подворий, обнесенных высокими каменными заборами. Из поколения в поколение утолщаются их суковатые стволы и гуще переплетаются ветви. Оливковые деревья не обуздать. Они живучи, как хищные птицы.
Севернее Рехавии — район Нахлаот — квартал бедноты с узкими, уютными улочками. В одном из кривых переулков растет здесь старое оливковое дерево. Сто семь летназад возле него поставили железные ворота, так, что их верхняя перекладина подходила впритык к оливе. С годами дерево привыкло опираться на железо, а железо вошло в его сердцевину, проткнуло его, как вертел. Терпеливо годами древесный ствол втягивал, впитывал инородное тело. В железных объятиях дерева железо расплющилось, смялось, края разреза сомкнулись, рана зарубцевалась. И за все это время ни на йоту не поблекла и не убыла благородная зелень его макушки.